КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Заложники [Альгирдас Зенонович Поцюс] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Заложники

ПОВЕСТИ

МАЛЕНЬКАЯ СЕМЬЯ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ КУНЧИНАСА

1

Какой-то тоскливый ужас охватывал Морту Кунчинене по вечерам, когда в пустом доме не слышно было никаких звуков, кроме ее собственного тихого дыхания, поскрипывания стула или диванных пружин да монотонного тиканья старых стенных часов. У нее возникало желание все бросить и бежать куда глаза глядят и, лишь помотавшись по белу свету, успокоившись, возвратиться обратно. Сколько раз собиралась навестить своих институтских подруг, разъехавшихся по школам всей республики, а то отправиться в какие-нибудь экзотические края — на Кавказ или в Крым! Только тогда, считала Морта, уйдет гнетущее чувство и, вернувшись, она вновь сможет без отвращения бродить по большому пятикомнатному коттеджу и готовить обеды для своей маленькой семьи. В этом заключались ее постоянные, навязчивые мечты, нереальная, но до малейших деталей с величайшим удовольствием обдумываемая часть ее жизни. Иногда воображаемые картины переносились в сны, и женщине казалось, что нечто подобное уже было в ее жизни, только почему-то стерлось и поблекло в памяти.

Глава семьи Раполас Кунчинас, стоило жене заговорить о своих фантазиях, коротко и однозначно бросал ей: выкинь из головы, все это бредни, они не к лицу женщине, переступившей порог сорокалетия. Если уж так хочется, можно летом съездить в Палангу, а то в Вильнюс или Ригу… Разумеется, когда в колхозе поменьше дел. Ему казалось, что дома произойдет что-то непоправимое, если председатель колхоза ни с того ни с сего укатит с женой на недельку-другую проветриться и отдохнуть. И в самом деле, за пятнадцать лет председательствования в Трумплауке Кунчинас ни разу не был в отпуске и, правду говоря, не хотел его брать. О том же, чтобы Морта поехала одна, и речи быть не могло: без нее Раполас не знал бы ни что поесть, ни во что одеться, ни вообще как ему жить. Все свои бытовые заботы передоверил он жене и за долгое время совместной жизни потерял о них всякое представление. Морта Кунчинене прекрасно справлялась с возложенными на нее обязанностями, была толковой и изобретательной хозяйкой, к тому же с педагогическим образованием. Значит, и о воспитании дочери ему тоже не следовало беспокоиться.

В один из таких тоскливых вечеров сидела Морта на диване в углу гостиной и вязала затейливую накидку на подушечку. Сумерки сгущались, приходилось напрягать зрение, чтобы разглядеть петли; она отложила вязанье, откинулась на мягкую спинку и закрыла уставшие глаза. Задремала. Когда проснулась, в комнате было уже совсем темно, правда, мебель и другие предметы еще можно было различить. Все окружающее показалось Морте таким неуютным, надоевшим, опостылевшим… Не меняя позы, принялась она планировать, как следовало бы переставить мебель, чтобы гостиная изменилась, обновилась. Вот, скажем, если передвинуть диван к торцовой стене и рядом поставить журнальный столик с двумя креслами? Пожалуй, получился бы уютный уголок. А книжную секцию — напротив окон! Она бы там отлично смотрелась: всеми цветами радуги сияли бы стекла полок, пестрые корешки книг…

Не откладывая дела в долгий ящик, Морта Кунчинене поднялась, засучила рукава, отбросила прочь беспокойные свои мечтания и ринулась в бой. В такие моменты ею всегда овладевали энтузиазм, приподнятое состояние духа, словно перестановка мебели могла изменить всю ее жизнь. Весело напевая, убрала из гостиной кресла, скатала ковер, чтобы можно было без помех двигать тяжелые вещи. Но, вытерев во всех уголках пыль, вынуждена была притормозить — тащить в одиночку диван или шкаф ей было не по силам. Приходилось ждать дочку. Ниёле «на минутку» побежала к подружке узнать, что задано по алгебре, и вот-вот должна была вернуться. Конечно, заболталась. У семнадцатилетних, когда их начинают интересовать не только книги, но и парни, тем для разговоров хоть отбавляй!

Морта стояла у окна и нетерпеливо вглядывалась в темноту. Непредвиденная задержка в осуществлении задуманного несколько раздражала ее, сердила. Сначала взгляд побродил по соседскому двору, где у хлева можно было рассмотреть черно-пеструю корову и присевшую подле нее женщину в белой косынке. Воображение сразу же нарисовало подойник и звонкие струйки пенящегося молока. Потом взгляд скользнул вправо и в густой тени лип уловил огонек — кто-то раскуривал сигарету. В сумеречном свете смутно виднелись две фигуры, плывшие по тротуару на противоположной стороне улицы. Когда они вышли из-под лип, Кунчинене в одной из них узнала свою Ниёле. Рядом шагал какой-то парень с мотоциклетным шлемом в руке. Казалось, что Ниёле не особенно заинтересована разговором с ним — шла она быстро и словно нехотя, коротко отвечала на какие-то вопросы провожатого. Когда же дочь перешла через улицу, парень со шлемом остался на тротуаре. Словно чему-то удивляясь или не одобряя ее действий, он слегка покачивал головой. Шаги дочери уже застучали по коридору, а мотоциклист все стоял у перекрестка и пялился на дом Кунчинасов. Какое-то дерзкое высокомерие ощущалось во всем его облике — и широко расставленные ноги, и сунутая в карман рука, и это неодобрительное покачивание головой… Нагловат и слишком самоуверен, заключила Морта, отходя от окна. Охваченная неприятным чувством, вроде кто-то посмел кинуть недобрый взгляд ей самой, она беспокойно обернулась к дочери.

— Где это ты так долго пропадала?

— Уроки делали у Лины, — равнодушно бросила Ниёле.

Второго вопроса, который так и вертелся на языке, мать не задала. Если дочь не хочет упоминать о парне с мотоциклетным шлемом, пусть молчит. Ее дело.

Кунчинене еще какое-то время постояла, не двигаясь, посреди комнаты, бессознательно комкая в руке свое вязанье. Словно чужая, глазами постороннего человека оглядывала она дочь и дивилась тому, что Ниёле уже совсем взрослая — красивая, стройная девушка, такая способна обратить на себя внимание не одного парня… Мать и не заметила, когда произошла эта великая перемена, когда ее девочка из наивного подростка превратилась в девушку. К следующему лету кончит школу и упорхнет куда-нибудь в большой город, где есть институты, тогда этот дом станет еще более пустым. Впрочем, время не остановишь, не повернешь вспять, хотя мать чувствовала бы себя счастливее, если бы к ее груди всегда ласково прижималась детская головка, доверчивая и нуждающаяся в опеке.

— Что это у нас случилось? Почему такой беспорядок? — с напускной строгостью спросила Ниёле, глазами указывая на скатанный ковер.

Мать проследила за ее взглядом и очнулась от своих мыслей.

— Помоги-ка мне. Хочу все по-новому расставить, — попросила она.

Обе энергично взялись за дело. Ниёле нравились такие неожиданные мамины затеи, когда все в их квартире переворачивалось вверх дном. Она заинтересованно предлагала собственные варианты перестановок; конечно, принималось не все, но многое.

Из гостиной они перекочевали в спальню. Дом Кунчинасов громыхал и гудел, будто сюда только что въехало несколько семей новоселов. Мать и дочь, красные, распаренные, двигали кровати, шкафы — и откуда только брались силы и энергия! Работа уже шла к концу, оставались какие-то мелочи, но тут за окнами заурчала и остановилась машина. Они на мгновение замерли и прислушались. Как бы хорошо было, если бы эта машина остановилась у подъезда хоть на полчасика позже — глядишь, успели бы закончить перестановку! Заторопились, принялись поспешно придвигать тумбочки к кроватям, чтобы спальня приобрела какой-то жилой вид… В прихожей уже слышались знакомые шаги, а они все еще упрямо толкали к стене тяжелый трельяж.

Раполас Кунчинас отворил дверь и замер в проеме, насмешливым взглядом скользнув по спальне, которая стала неузнаваемой, оглядел разгоряченных тружениц.

— Опять? — В его вопросе прозвучал явный упрек.

Жена и дочь молчали. Волосы растрепаны, на лбу испарина, глаза возбужденно блестят…

Ниёле оказалась смелее. Она шагнула к отцу, как бы загораживая собой мать, и выпалила:

— А мы всю квартиру обновили! Видишь, папа, какой уютный уголок получился?

— Да, да, конечно! — иронически согласился отец. — Сегодня необыкновенно, а через месяц начинай ту же песенку сначала? Попрошу немедленно вернуть все на прежние места! Из-за ваших перестановок ночью свою кровать не найдешь! — Говорил он твердо и категорично.

— Папа, ну, папочка… — ластясь, словно котенок, пыталась смягчить его дочь. Прижавшись к отцу и капризно надув губки, она умела многое выпросить у него, однако ломать установленный в доме порядок не дозволялось и ей.

— Ведь так красивее, Раполас, уютнее, — робко вставила Морта.

Однако хватило одного сурового взгляда мужа, и она примирилась с очередным поражением Когда Кунчинас взялся за край кровати, чтобы поставить ее на старое место, Морта, чуть помедлив, тоже ухватилась за нее.

Ниёле обиженно сопела у окна. Ее сердило, что мать так быстро сдалась, поэтому она демонстративно хлопнула дверью и скрылась в своей комнате.

Вскоре в жилище Кунчинасов все было по-прежнему, а сами хозяева утомленно сидели перед включенным телевизором. Дикторы, говорившие с ними с экрана, были для Кунчинасов просто спасением — им самим можно было молчать…

Программа не слишком интересная, председатель вскоре начал клевать носом, его красиво поседевшая голова свесилась на грудь, послышалось ровное посапывание. Морта взглянула на мужа и, словно проглотив что-то горькое, поморщилась. Ее всегда раздражала способность Раполаса внезапно засыпать. Казалось, никакие потрясения и переживания не влияют на его нервы.

Женщина поднялась с кресла и тихо выскользнула в кухню. Проснувшись, хозяин дома тут же потребует ужин. Второе, что поражало Кунчинене, — неизменно отличный аппетит мужа.

За ужин семья села в кухне, каждый на своем привычном месте: во главе стола — глава семьи, по правую руку — жена, по левую — дочь. Ели молча. Окорок и блинчики с яблочным повидлом были их любимыми блюдами, поэтому к концу ужина семейное настроение улучшилось. Выпив чашку ароматного чая, Раполас Кунчинас удовлетворенно вздохнул и, взглянув на дочь, весело осведомился:

— Что это за молодой человек катал тебя нынче на мотоцикле?

Ниёле еще некоторое время собиралась дуться на отца по поводу инцидента с перестановкой, но его вопрос сразу же перечеркнул это намерение. Девушка покраснела. Таинственный мотоциклист катал ее только у мельничной плотины, где родительское око, казалось бы, не могло их настичь… Впрочем, раз уж знают, пожалуй, можно и рассказать. Пережитое ею приключение так и подмывало скорее все выложить.

— Ой, такая потеха вчера была, со смеху помереть можно! — с притворным возбуждением начала она, словно и правда едва сдерживая смех. — Возвращаюсь из школы, и тут ко мне подкатывает на мотоцикле какой-то парень в черной нейлоновой куртке с полосками на рукаве и заявляет: здравствуй, Ниёле, сестричка, постой, дай на тебя посмотреть!

После этих слов Ниёле на мгновение смолкла и сделала гримаску, которая должна была передать, какую неожиданность она испытала.

— Ну, говорю, только этого мне не хватало! Иду дальше, а он за мной едет медленно-медленно и продолжает: я тебя, говорит, с самого рождения знаю, интересуюсь тобой, слежу за твоей жизнью… Мы с Линой принялись хохотать, а он: не смейтесь, я серьезно! Странно, откуда он знает, как меня зовут?

— Кто захочет, тот узнает, — бормотнул Кунчинас.

Он не спускал глаз с лица дочери, на котором отражалось неподдельное волнение, и это почему-то сердило его. Ему не нравилось, что сквозь тонкую вуаль изображаемого Ниёле возмущения проглядывает удовольствие, что происшедшее льстит ей.

Кунчинас взглянул на жену, в ее глазах тоже отразилось беспокойство. Словно и мать, и отец внезапно услышали первые сигналы тревоги, донесшиеся до их выросшей уже дочери откуда-то издалека.

— А сегодня этот странный молодой человек уже и на мотоцикл тебя усадил? — с легким упреком спросил отец.

Ниёле сразу посерьезнела и принялась оправдываться:

— Хотите, говорит, научу водить мотоцикл? Мы с Линой в шутку согласились. Покатались немножко около плотины.

— А мне сказала, что уроки с Линой делала, — вставила мать.

— Прости, мама, как-то неудобно было все тебе сразу рассказать… Сначала мы действительно уроки делали, а потом покатались. — Когда Ниёле произносила эти слова, в ее голосе сплелись в одну нить две интонации: сожаление о содеянном и упрек родителям. Посерьезневшее личико и надутые губки говорили о том, что она недовольна: следят за каждым ее шагом! Пора бы уж им наконец понять, что ей семнадцать!

Чтобы избежать новых вопросов, Ниёле встала из-за стола и принялась собирать тарелки.

— Помою, — коротко бросила она в ответ на вопросительный взгляд матери.

Собирая посуду и вытирая со стола, все время чувствовала на себе пристальные взгляды, которые сегодня особенно раздражали, сковывали движения, будто родители невидимой веревкой опутывали ее.

Закончив уборку, Ниёле остановилась у двери в свою комнату, обернулась к отцу и матери и, словно отвечая на их немой вопрос, сказала:

— Ведь не разбойник же он! Чего вы так всполошились?!

2

Подъезжая к центральной усадьбе колхоза, Раполас Кунчинас заметил, что за его машиной увязался какой-то мотоциклист. Синий полосатый шлем и закрывающие лоб и нос очки не позволяли рассмотреть его лицо, но черная нейлоновая куртках двухцветной полоской на рукаве показалась председателю знакомой. По ней он признал в преследователе того самого молодого человека, который катал на мотоцикле их Ниёле. Охваченный беспокойным любопытством, Раполас несколько раз оглядывался — хотелось рассмотреть, кто скрывается под полосатым шлемом и широкими очками. Мотоциклист не пытался обогнать, специально тащился позади, изображая почетный эскорт.

Когда автомобиль председателя остановился возле колхозной конторы, Кунчинас заметил, что и мотоциклист свернул к обочине. Пока Раполас не спеша выбирался из машины на тротуар, парень успел не только соскочить с мотоцикла, но и снять шлем. Пригладив рукой черные кудри, он чуть не бегом бросился вслед за Кунчинасом, который уже поднимался по ступенькам конторы.

— Прошу прощения, товарищ председатель, нельзя ли на минутку задержать вас? — догнал Кунчинаса звонкий и уверенный молодой голос.

Председатель остановился, обернулся. С любопытством оглядел парня, будто вопрошая: кто таков? Маленький короткий нос, нагловатые карие глаза, ямочка на подбородке, высокий, опрятно одетый, парень как парень, сколько таких гоняет на мотоциклах…

— В чем дело? — не скрывая неудовольствия, спросил Кунчинас.

Парень подошел ближе и объяснил:

— Надо поговорить с вами. Но желательно не в конторе, а, так сказать, на природе — в скверике, на чистом воздухе.

Председателю его слова показались вызывающими. Ишь ты, начальство нашлось! В конторе ему, видите ли, не с руки… Ох, эта современная молодежь! Никакого воспитания… Однако Кунчинас подавил в себе раздражение, так как почувствовал, что разговор пойдет не о служебных делах. Неужели так с ходу попросит руки Ниёле, подумал он.

— Что ж, можно и в скверике. Только у меня, молодой человек, для долгих бесед времени нету.

Кунчинас спустился с крыльца и первым свернул в уютный скверик, разбитый перед фасадом конторы. Сев на широкую скамейку напротив по-осеннему пестрой клумбы, удобно откинулся на спинку, положил ногу на ногу. С высоты своего председательского поста он покровительственно глянул на мотоциклиста, который на миг заколебался, как поступить: сесть рядом или остаться стоять? Мысленно Кунчинас решил, что в зятья ему этот парень не подойдет.

— Я уже давно слежу за вашей процветающей семьей, за вашей благополучной жизнью и, признаться, завидую, — начал парень, усаживаясь рядом.

Председатель искоса глянул на незнакомца. Он был удивлен — начало разговора несколько неожиданное.

— Что же дальше? — иронически поощрил он.

— Наблюдаю за вашей семейной идиллией и завидую сестричке Ниёле, ей здорово повезло. К сожалению, моя жизнь не была усеяна розами.

Кунчинас вздрогнул и судорожно вцепился в край скамейки, словно боясь упасть с нее. Глаза из-под пышных седых бровей гневно сверкнули.

— Что ты несешь, молодой человек? — выдавил он после небольшой паузы. — Уж не пьян ли? Попрошу ближе к делу. Выслушивать всякий бред у меня нет ни времени, ни охоты.

— Терпение, товарищ Кунчинас, терпение! Сейчас все изложу по порядку. — В голосе мотоциклиста неожиданно зазвучала властность. — Ниёле, которой вы так гордитесь, на которую нарадоваться не можете, вам не родная!.. В пятьдесят седьмом вы взяли ее в Рудясе из детского дома. Так? Тогда ей было всего годик. А вам сообщили, что Ниёле не совсем одинока, что у нее есть брат? Понятное дело, я тогда был немногим старше и о сестре не беспокоился. Теперь дело другое.

Пальцы председателя, сжимающие край скамейки, заметно побледнели, лицо залила краска.

— Ты что-то путаешь, парень! Или занимаешься шантажом! — отрезал он, повысив голос. — Моя дочь не имеет никакого отношения к детскому дому, и брата у нее, к сожалению, нет. А если у тебя к ней претензии другого рода, совсем не родственные, то ваше дело, и я тут ни при чем.

Словно не замечая тона председателя, мотоциклист спокойно гнул свое:

— Возможно, Ниёле не помнит про Рудясу, но вы-то должны помнить? Там вы подписали соответствующий документ, наличие которого подтвердил тогдашний директор детского дома Пранас Левицкас. Успокойтесь, Ниёле интересует меня исключительно как сестра. Должен же быть у меня на свете хоть один близкий человек!

Это заявление несколько остудило Кунчинаса, но он не собирался сдаваться.

— Нелепость! Нелепость! — И он решительно, всем корпусом повернулся к собеседнику. — С чего это тебе пришло в голову, что Ниёле тебе сестра? Может, чего доброго, станешь утверждать, что и я твой отец?! Нет, молодой человек, ступай-ка своей дорогой и не порти своими выдумками настроение другим людям. А нет, могу немедленно позвонить в милицию, и схлопочешь для начала пятнадцать суток!

— Ого! — протянул парень и, встав со скамьи, принялся расхаживать вдоль цветника перед сидящим Кунчинасом. — Не думал я, что опекун моей сестренки так суров. Я приехал сюда не шантажировать, а искать сестру. Никто не запретит мне делать это! Думаете, я руководствуюсь слухами? Нет. Я точно знаю, что весной пятьдесят седьмого, сразу же после майских праздников, вы увезли из Рудясы маленькую светловолосую девочку. Она больше всех других понравилась вам и вашей жене. Да. И вы еще спросили о родителях: мол, не пьяницы ли? Нет, они были порядочными людьми. Директор Левицкас вас не обманул. Только, конечно, зря умолчал о маленьком одиноком брате Ниёле!

— Какая подлость! — процедил сквозь стиснутые зубы седовласый председатель колхоза. Ударил кулаком по скамье. — Подлость! Ведь это же преступление! Я на этого Левицкаса в суд подам!

— Суд не потребуется! — спокойно возразил парень, остановившись напротив него. В его руке покачивался полосатый шлем. — Левицкас уже получил свое. Старался разбогатеть за счет невинных младенцев. Довелось и мне поспать вместе с ним на жестких нарах. Тогда-то и обнаружились эти волнующие обстоятельства. Выходя на свободу, я решил отыскать сестру и впредь жить в мире с законами.

— Подлецы, подлецы… — стонал Кунчинас. — Таким не только себя не жалко, они и чужую жизнь стремятся искалечить!

— Неправда, товарищ председатель, — перебил мотоциклист. — Вы большой эгоист, только о себе думаете А как жить мне, если у меня никого — ни родителей, ни влиятельных опекунов? Печальная участь сироты. Могу я иметь хотя бы сестру? Разве это преступление?

Кунчинас вскинул седую голову. В его глазах можно было увидеть теперь не только гнев, но и боль.

— Ты совершишь преступление по отношению к Ниёле, — дрогнувшим голосом сказал он. — Искалечишь ее жизнь! У девочки есть семья, она любит отца с матерью, и мы любим ее. Мы дадим ей образование, ничего не пожалеем. А ты хочешь второй раз отнять у нее родителей! Хочешь жестоко обидеть, как ты говоришь, родную сестру.

— Не собираюсь я ее обижать! Мне важно только, чтобы она знала правду, чтобы не была одинока в мире, обрела родного брата!

— Она не одинока, — возразил председатель. — А такому братцу, в которого я, кстати, нисколько не верю, она едва ли обрадуется!

— Кровное родство крепче любых других связей, — с пафосом изрек мотоциклист.

— Глупости ты болтаешь, молодой человек! — возразил Кунчинас.

Ему не хотелось больше спорить с этим незнакомым парнем, но вместе с тем следовало сказать еще кое-что очень весомое, убедительное. Он поднял голову и, глядя прямо в прищуренные нагловатые глаза мотоциклиста, произнес:

— Если желаешь добра Ниёле, повремени еще немного со своими разоблачениями. Дай ей спокойно окончить школу. Такое поведение я бы понял, и мы с женой могли бы как-то отблагодарить тебя. Поэтому советую не торопиться и подумать.

На лице парня промелькнул интерес. Расширившиеся глаза с любопытством осмотрели Кунчинаса. Казалось, его не очень удивил намек председателя. Помолчав минуту, мотоциклист ответил:

— Ладно. Пока ничего не обещаю, но подумаю. На сей раз хватит. Всего хорошего!

Он повернулся и, помахивая своим шлемом, отправился вдоль цветника к мотоциклу.

Кунчинас внимательно проводил его глазами, все еще не желая верить тому страшному, что заключалось в словах мотоциклиста. От тяжелых мыслей Кунчинас очнулся лишь тогда, когда его окликнули в открытое окно конторы:

— Товарищ председатель, к телефону!

Тяжело шагая, будто сразу постарев на несколько лет, поплелся он в правление. Возможность потерять дочь, которую он по-настоящему любил, мучительно придавила его, заслонила все остальные заботы. Шестнадцать лет назад взяли они в свою семью маленькую симпатичную девчушку. За эти годы, день за днем наблюдая ее, охраняя каждый ее шаг, радуясь первому произнесенному ею слову, первой написанной букве, Кунчинас принял девочку в свое сердце. Ушла в прошлое и, можно сказать, забылась история с детским домом в Рудясе. Забылась еще и потому, что была строжайшей тайной от всех окружающих. О ней даже поминать запрещалось.

Какую же бурю вызвал в душе отца парень в нейлоновой куртке, представившийся братом Ниёле и заявивший права на его дочь! Кунчинас ему не поверил, но найти аргументы для опровержения лжи не мог, и это еще больше бесило его. Когда он поднимался по ступеням крыльца правления, кулаки его были сжаты, он готов был сражаться со всем миром.

3

Домой в тот вечер Раполас Кунчинас вернулся в отвратительном настроении. Его самого удивляло, что неожиданное появление этого братца могло так сильно подействовать на него. Вот, оказывается, как глубоко вошла приемная дочь в его жизнь, в самую душу. И еще со страхом думал он о жене: если эта новость огорошила его, то как примет ее Морта? Ведь она такая ранимая, плачет из-за всякой чепухи. Ниёле для нее не только дочь, но и подруга, мать привыкла делиться с ней всякими своими делами и секретами. Женщинам всегда легче найти общий язык. Впрочем, Кунчинас не мог жаловаться — дочь и его любила, своим нежным прикосновением или детской шалостью умела согреть сердце. И хотя они с женой никогда не обсуждали этого вопроса, оба были счастливы, что им так повезло: девочка росла красивая, толковая, расположенная к людям. Ясно, что без нее шестнадцать пробежавших лет были бы куда более пустыми. Неужели теперь всему этому суждено рухнуть? Неужели нет никакой возможности устранить грозную опасность? Кунчинас вышагивал по гостиной и ломал себе голову в поисках спасительного выхода. Подумал и о милиции: не объяснят ли там, кто он, этот братец, примчавшийся в их поселок на красном мотоцикле?! Объяснить-то, конечно, объяснят, но рот ему не заткнут. А услышит Ниёле, и этого будет достаточно. Ведь подчас человеческую судьбу можно поломать единым словом. Главное теперь — поговорить с женой, подготовить ее к неожиданностям.

Словно предчувствуя что-то, Кунчинене сама вышла в гостиную, села на диван с вязаньем в руках и, взглянув на мужа, спросила:

— Чем это ты озабочен?

Кунчинас, не отвечая, продолжал ходить из угла в угол. По тяжелым шагам и нахмуренному лбу жена явно ощущала: его что-то гнетет. За долгую совместную жизнь она научилась угадывать причину дурного настроения мужа. Если случалось ему поцапаться с районным начальством, то не метался по комнате, сидел, уставившись в окно, и барабанил пальцами по столу. Если приключалась неприятность в колхозе, то дома председателя начинала мучить жажда: он беспрерывно появлялся в кухне, стакан за стаканом глушил холодную воду из-под крана. Но нынче вел себя необычно. Жена отложила вязанье и с беспокойством смотрела на него. Кунчинас неожиданно свернул к дивану, сел рядом с Мортой и обнял ее за плечи. Он никогда не был особенно ласков, поэтому такой жест тоже вызвал недоумение.

— Приходил сегодня ко мне один человек. Претендует на нашу Ниёле, — процедил наконец Кунчинас.

— Что? Влюбился? — живо отозвалась жена, потому что теперь только такие притязания на дочь казались ей естественными.

— Если бы… Понимаешь, представился братом… Говорит, был с ней в детском доме в Рудясе.

От неожиданности у женщины вытянулось лицо. Она не сводила с мужа глаз, в которых застыл ужас. Только через какое-то время смогла наконец выговорить:

— Какой еще брат? Ведь не было никакого брата?!

— Это мы так считали, а парень утверждает другое, — ответил Кунчинас, все еще сжимая рукой плечи жены.

— Уж не этот ли мотоциклист? — вскинула голову Морта, озаренная внезапной догадкой.

— Он самый. Уже третий день крутится в поселке.

— Как увидела я его с Ниёле, сразу мне недоброе почудилось, — прошептала Кунчинене и уронила на колени дрожащие руки.

С минуту муж и жена сидели молча. В комнате густели сумерки. Было слышно, как по улице процокали копыта и весело прогромыхала телега. Потом прошумел автомобиль.

Кунчинас покосился на жену и увидел, что в ее глазах уже блестят слезы. Его всегда бесила способность Морты по всякому поводу, а то и без него лить слезы. Он даже не скупился на резкое словцо, замечая, что она вот-вот разревется. Однако на этот раз лишь крепче прижал ее к себе и ничего не сказал. У него и самого сжималось сердце.

Между тем открылась наружная дверь. Кунчинас, словно испугавшись, быстро снял руку с плеча жены, легонько подтолкнул ее и распорядился:

— Ступай в спальню и не показывайся Ниёле заплаканной.

Она послушно выскользнула из гостиной.

Кунчинас включил телевизор, пересел в кресло. Было слышно, как Ниёле скинула в прихожей туфли, переобулась в домашние тапочки. В гостиную она ворвалась весело и шумно, со стопкой книг под мышкой. Подскочила к отцу, чмокнула его в щеку и, мурлыча песенку, отправилась было к себе.

— Где пропадала? — не сводя глаз с экрана, спокойно осведомился отец.

— У Лины. Уроки делали, — беззаботно ответила дочь, задержавшись у двери.

— А дома не можешь делать?

— Могу, но вдвоем веселее! — И Ниёле нырнула в свою комнату.

Тонущая в полумраке гостиная на время замерла. Беззвучно сменялись кадры на экране телевизора. Кунчинас смотрел на них, но ничего не видел. Он слышал, как через какое-то время Ниёле прошла в кухню, что-то поискала в шкафу, потом, видимо, сунула голову в спальню родителей. Несколько мгновений было тихо. Он чувствовал, что дочь шепчется с матерью, поэтому сидел, охваченный нервным напряжением, как будто сам принимал участие в этом трудном разговоре. Когда в коридоре снова зашелестели шаги Ниёле, Кунчинас поудобнее устроился в кресле и с нетерпением стал ждать, что она будет теперь делать. Решительно и сердито вошла дочь в гостиную и мигом очутилась перед ним.

— Папа, почему мама плачет? — спросила тоном прокурора.

Отец только голову повернул к ней.

— Мы не ссорились.

Этот короткий ответ, по всей видимости, не удовлетворил Ниёле, после паузы она строго глянула на отца и очень серьезно заявила:

— Что-то ты часто огорчаешь маму! Привык у себя в правлении покрикивать на людей и дома себе такое же разрешаешь. Это недопустимо!

Упреки дочери наконец расшевелили Кунчинаса. Он встал, взял ее за плечи и внушительно произнес:

— Я же тебе сказал, что мы с мамой не ссорились. А прослезиться она может из-за совершеннейшего пустяка. Разве не знаешь? Услышала печальную песенку, прочла слащавое стихотвореньице — и уже глаза на мокром месте. У нее слезы близко. Ступай-ка, доченька, к себе и займись делом.

— Не могу я, когда мама плачет.

— Она уже успокоилась. Мама у нас, как весенний денек, переменчива: то дождик, то снова солнышко светит. Иди, доченька, к своим книгам. — Отец даже развернул ее в сторону двери.

Однако Ниёле пошла обратно в спальню. Села рядом с матерью, обняла, прильнула головой к ее плечу. Так она делала всегда, когда хотела приласкаться, что-нибудь выпросить у Морты или утешить ее.

Кунчинене поспешно вытерла слезы и постаралась улыбнуться, хотя это не особенно удалось ей.

— Не обращай ты на меня внимания, дочурка, — хрипловато сказала она, все еще не в силах взять себя в руки. — Ничего со мной не случилось. Просто настроение такое накатило, что-то из давних времен вспомнилось… Женское сердце легко тронуть. Ты еще молодая, поживешь с мое, поймешь.

Ниёле смотрела на мать, слушала, но почему-то не могла поверить ее словам. Интуиция нашептывала ей, что на этот раз слезы вызваны куда более серьезными обстоятельствами, чем обычно. Поэтому она снова пристально вглядывалась в тревожные, полные слез глаза матери и старалась разгадать ее тайну.

— Мамочка, я хочу знать, что ты вспомнила, — шептала она, ластясь к ней. — Про какое-то тяжелое событие в твоей жизни? Ну, расскажи мне!

Кунчинене отрицательно замотала головой. Она нашла в себе силы и сдержала слезы, сказала спокойно и твердо:

— Ничего, доченька, ничего. Все это мелочи. Видишь, уже улыбаюсь. Ты села рядом — и мне снова хорошо.

Ниёле не желала мириться с тем, что так ничего и не узнает. Некоторое время она еще вертелась около матери, надеясь усыпить ее бдительность и выведать тайну. Наконец, ничего не добившись и слегка этим рассерженная, Ниёле отправилась к себе.

4

Раполас Кунчинас уходил на работу первым, еще до восьми, через полчаса в школу убегала Ниёле, и дома оставалась одна Морта Кунчинене.

Этим утром, как никогда прежде, она жалела, что больше не преподает в школе — некуда ей уйти, чтобы забыться, и нечем перебить тревожные думы о грозной опасности, которая нависла над их семьей. Принялась было за уборку, но пальцы не слушались, все валилось из рук, и Морта ловила себя на том, что двигается механически, не соображая, что делает. Ее словно какая-то таинственная сила тянула к окну — посмотреть на улицу. Вздрагивала, если доносился треск мотоцикла. Теперь ей казалось, что все беды в их округе носятся на таких вот ревущих машинах. Вспомнился сын учителя Ляудентаса, погибший под колесами мотоцикла; потом картина, увиденная как-то в дороге: в их машину внесли тяжело раненного парня, на обочине остался лежать его смятый красный мотоцикл.

В полдень Кунчинене отправилась в магазин. Покупать ей, в общем-то, ничего особенно и не надо было, хотелось рассеяться, хоть часок подумать о чем-то другом.

Продавщица, по обыкновению чрезвычайно внимательная, предложила свежекопченую салаку, которую любил председатель, к салаке пришлось добавить пару бутылок пива. Сумка сразу потяжелела, оттягивала руку, когда Кунчинене шагала домой. Привычный шум рабочего дня, детский визг, скрип колодезного вала, лязг ведра, обрывок фразы, донесшийся из открытых сеней, порыв ветра, взметенный проехавшей машиной, — все понемногу привлекало к себе ее внимание и на короткое время заглушало давившую сердце тревогу. Когда Кунчинене миновала самое красивое место поселка — небольшую площадь и зеленый скверик напротив Дома культуры и колхозной конторы, — к ней тихонечко, словно подкравшись, подкатил мотоцикл.

— Я вижу, у вас тяжелая ноша, может, разрешите помочь? — послышался звонкий молодой голос.

Морта вздрогнула, инстинктивно спрятала сумку за спину.

— Спасибо, мне недалеко.

Она испуганно уставилась на мотоциклиста. Лицо, скрытое под полосатым шлемом и широкими очками, казалось мертвой маской.

Парень прислонил мотоцикл к липе и, не обращая внимания на возражения, перехватил ручку сумки. Несколько шагов они шли бок о бок, крепко держась за сумку, будто старались перетянуть ее друг у друга. Кунчинене была совершенно огорошена, не могла и слова вымолвить, поэтому первым снова заговорил незнакомец.

— Наверно, муж уже рассказал вам обо мне? Мы в некотором роде родственники, я брат Ниёле. Жаль, что мы до сих пор не успели еще познакомиться.

— Да, муж говорил, — едва переведя дух, пробормотала Кунчинене.

— Я давненько присматриваюсь к вашей семье и радуюсь, что моей сестренке достались такие замечательные опекуны, — болтал парень, шагая в ногу с женщиной.

— Мы не опекуны, а родители, — возразила Морта. Она постепенно приходила в себя и напрягала силы, чтобы сопротивляться и защищаться.

— Хорошо, пусть родители, если так вам больше нравится, — согласился он. — Существа дела это не меняет. Только следует решить один вопрос: как в этой ситуации должен вести себя одинокий братишка Ниёле? Долго ли еще ему таинственно слоняться вокруг и со стороны любоваться своей дорогой сестрицей? Как вам кажется?

Взволнованная Кунчинене остановилась и схватила парня за руку, словно желая удержать его от следующего шага.

— Не разрушайте жизнь Ниёле, — горячо попросила она, глядя прямо в колючие карие глаза, которые уже не скрывали очки. — Она счастлива, мы ее очень любим. Умоляю вас, не говорите ей ничего!

— О том же самом толковал мне и товарищ Кунчинас, — холодно ответил мотоциклист и продолжал: — Но я вынужден подумать и о себе. Поэтому полагаю, что за согласие пожертвовать собой должен получить определенную компенсацию, скажем, две тысячи рубликов. А? Получаю из рук в руки и испаряюсь, даже не простившись с дорогой сестрицей.

Кунчинене шатнуло, словно кто-то ударил ее под коленки. Предложение было наглым, но одновременно в нем сверкнула искорка надежды. Как утопающий, она была готова ухватиться за соломинку, лишь бы все осталось как прежде. За шестнадцать лет стерлись границы, которые отделяли от нее приемную дочь. Для Ниёле она ничего не пожалеет.

— Конечно, мы постараемся отблагодарить вас. — Женщина произнесла это негромко, опасливо оглядевшись по сторонам, будто боялась, что услышат посторонние. — Я передам мужу. Думаю, мы договоримся.

— Долго ждать я не могу, — решительно заявил парень. — Завтра утром навещу товарища Кунчинаса. Пусть подготовится.

Больше Кунчинене ему была не нужна. Парень отпустил ручку тяжелой сумки и заспешил назад, к оставленному мотоциклу.

5

О встрече с мотоциклистом и его предложении Кунчинене рассказала мужу за обедом. Тот взбеленился, грохнул кулаком по столу, разразился угрозами, обругал «братца» шантажистом. Выплеснув подобным образом первый приступ гнева, он несколько поостыл и принялся обдумывать, как все-таки следует поступить.

— Денег-то не жалко, но не позволяет совесть ссужать ими бездельника, — цедил он, почему-то все сильнее сердясь на жену, будто она была виновницей всего происходящего.

Морта же именно в этих деньгах видела возможность спасения, поэтому она всячески успокаивала мужа, лишь бы не заупрямился, принял условия мотоциклиста. Их разговор оборвала вернувшаяся из школы Ниёле. Еще на ступеньках крыльца услышала она, что родители из-за чего-то спорят в гостиной, а когда вошла туда, они замолчали. И глаза отводили, словно тайком оговаривали ее. Поднявшись из-за стола, отец заявил, мол, у него дела в районе, и осведомился, не надо ли чего привезти из города. Мать выскочила в кухню — проверить, чего не хватает в холодильнике и шкафах. Вернувшись, развела руками: вроде бы все есть, ничего не надо.

Оставшись наедине с дочерью, Кунчинене как-то слишком услужливо, подобострастно подала ей обед. И фразы какие-то неестественные, а то и совсем бессвязные бормотала. Было ясно, что ее гнетут тяжелые мысли. Ниёле сразу заметила это, но никак не могла сообразить, что случилось. Слезы, которые тайком смахивала мать, озабоченность и хмурая неразговорчивость отца, их растерянность при ее появлении… Не иначе что-то скрывают. Но что? Прежде ничего подобного за ними не водилось. Рой догадок носился в голове Ниёле. Может, поссорились? Может, что-то в колхозе стряслось или начальство за какой-нибудь промах к отцу вяжется? Серьезные и наивные предположения так и оставались без ответа. Даже о посторонней женщине, которая стала соблазнять отца, подумала. Но ни разу не пришла Ниёле в голову мысль, что озабочены родители из-за нее и странного заезжего мотоциклиста. Парень, неизвестно откуда появлявшийся в поселке после обеда или ближе к вечеру, вызывал ее любопытство, но не более. Приятно щекотало самолюбие внимание к ее особе, однако его странные рассуждения и нагловатая смелость настораживали. Гинтас — так звали парня — не похож на мальчишек из их класса. Его поведение было таинственным. У Ниёле это вызывало страх, но одновременно будило любопытство. Маленьким приключением можно было похвастаться перед подружками, но родителей оно еще не должно было интересовать. Ниёле виделась с Гинтасом только три раза: после первой встречи и катания у запруды он явился на школьный вечер, где выступал кружок бальных танцев, а через день они снова помчались на мотоцикле к мосту и оттуда со смехом швыряли камушки в речку. Когда возвращались в поселок, Ниёле попросила остановить мотоцикл подальше от своего дома, чтобы не увидели родители. Перед тем как проститься, Гинтас задержал ее и завистливо, с горечью проговорил:

— А папаша твой устроился здесь, как помещик в старину. По-царски живет. Тысячами гектаров земли ворочает… Надо будет с ним потолковать.

— У нас все неплохо живут. Может, и ты не прочь в нашем колхозе поработать? Под отцовским началом? — спросила Ниёле.

— Спасибо. У меня к нему личное дело, — бросил Гинтас, уже оседлав мотоцикл.

Теперь, когда дома установилась атмосфера недосказанности и нервозности, Ниёле вдруг вспомнились эти слова. «Какое дело могло быть у Гинтаса к отцу? — терялась она в догадках. — Может, он заезжал в контору, и потому отец так раздражен?»


Тем временем Раполас Кунчинас посетил в райцентре несколько учреждений, а под конец завернул в сберкассу. Сунул в портфель две увесистые пачечки банкнот.

На следующее утро, помахивая своим потертым желтым кожаным портфелем, председатель шагал на работу пешком. Из-за того, что нес деньги, чувствовал себя как-то неловко и униженно. Он никому не привык уступать, твердой, жесткой волей всегда стремился добиться того, чтобы был его верх. А теперь вот послушно выполнял требование невесть откуда явившегося мальчишки. Ему даже казалось, что встречавшиеся колхозники знают об этом, удивляются, а то и посмеиваются за спиной.

Не успел Кунчинас, расположившись в своем кабинете, пробежать глазами разложенные на столе бумаги, как открылась дверь и вошел давешний мотоциклист. Коротко и небрежно поприветствовав хозяина, он свободно, словно гуляючи, прошелся по кабинету и без приглашения плюхнулся на стул. Потом нагловато уставился на Кунчинаса и, ухмыльнувшись, заговорщицки подмигнул. Председатель в смятении и раздражении отвел глаза. Не однажды приходилось ему иметь дело с наглецами, но этот был не только нагл, но и язвителен.

— Так что скажете? — нарушил наконец затянувшуюся паузу Кунчинас.

— Знаете, товарищ председатель, я ведь эту ночь провел без сна, — непринужденно, будто заглянул к доброму знакомому, начал парень.

Заинтересованный таким вступлением, Кунчинас вновь посмотрел на посетителя.

— Как ни странно, меня мучила совесть, кошки на сердце скребли, — продолжал мотоциклист. — Ведь, выходит, продаю я вам свою сестренку! И, скажу, дешево продаю! Промучился всю ночь и решил: без трех тысяч от вас ни ногой! Для вас это пустяк, а для меня твердая подпора для строительства новой жизни.

Председатель откинулся на спинку кресла, положил на стол руки. Постепенно пальцы сжались в кулаки.

— Значит, цена поднимается? Уже три тысячи. А где гарантия, что через день ты не накинешь еще? — сдерживаясь, но уже с хрипотцой гнева в голосе спросил Кунчинас.

— Уверяю вас, это мое твердое последнее слово. Больше никаких претензий! — с достоинством отвел его подозрения мотоциклист.

— Хватит! — Кулак поднялся и опустился на стол. — Я тебе и ломаного гроша не дам! Это же элементарный шантаж. «Дорогая сестрица» интересует тебя не больше, чем меня оборотная сторона Луны. Убирайся подобру-поздорову, а то позабочусь, чтобы твоей личностью заинтересовались соответствующие организации!

— Зачем горячиться? — пытался успокоить его собеседник, но весь его апломб внезапно исчез. — Разве нельзя по-человечески поговорить? Ведь и с моей стороны могут быть уступки.

Кунчинас встал из-за стола, и в его голосе зазвучал металл:

— Торговаться я с тобой не буду! Слишком дорога мне Ниёле, чтобы я стал торговать ею! Убирайся прочь, наглец, не на того напал!

Мотоциклист нехотя и как-то неуклюже поднялся со стула.

— Ну ладно, — проговорил он, словно делая большое одолжение. — Пусть остаются те две тысячи!

— Не выгорит у тебя! — процедил Кунчинас, сверля парня налитыми яростью глазами. — Теперь я раскусил, что ты за птица! Мелкий шантажист! Пошел прочь! Чтобы духу твоего здесь не было!

Парень спиной отступил к дверям. Движения стали быстрыми и нервными.

— Смотри, Кунчинас, пожалеешь! — выкрикнул он, злобно скривив в улыбке тонкие губы, сверкнуло два ряда белых крепких зубов. — Лопнет твоя семейная идиллия как мыльный пузырь! А милицией ты меня не пугай, законы я не хуже тебя знаю!

Парень в ярости пнул дверь кабинета, а потом такхлопнул ею, что задребезжали стекла.

На улице взвыл мотор мотоцикла. С бешеным ревом пронесся он по поселку.

Стоя у окна, с тревогой и страхом проводила его глазами Морта Кунчинене.

6

Начались напряженные дни ожидания. Кунчинасы чувствовали себя так, будто в любой момент над их головами мог обрушиться потолок и придавить их. Работа валилась из рук, мысли все время вертелись вокруг одного и того же. Если председатель временами мог еще отвлечься, занятый всевозможными колхозными делами, то жена его была обречена на постоянные муки. С тревогой встречала она дочь, возвращавшуюся из школы или от подруг, пристально всматривалась в ее лицо. Если Ниёле узнает тайну своего рождения, все выдадут ее глаза, ее интонация. Скрыть она не сможет. Но дочь, как нарочно, возвращалась домой в отличном настроении, веселая, беззаботно болтала о школьных новостях, о том, с каким удовольствием занимается бальными танцами, короче говоря, о самых разных своих девчачьих делах. Иногда, правда, она вдруг замолкала, заметив, что мать почти не слышит ее слов, мучительно думает о чем-то своем.

Между тем мотоциклист, видимо, нарочно некоторое время испытывал терпение Кунчинасов, играл у них на нервах. Он демонстративно появлялся в поселке на своем красном мотоцикле, ошивался возле правления колхоза или сидел у окна в чайной. Несколько раз видели его гуляющим с Ниёле возле запруды.

Дней через пять, воротясь с работы, председатель застал жену и дочь заплаканными. Глянув им в глаза, он понял, что все, чего они с женой опасались, случилось. Его опахнуло жаром. Кунчинас сделал несколько шагов и чуть не упал, когда дочь бросилась ему на шею.

— Это правда, папа? — задыхаясь от волнения, шептала прямо ему в лицо Ниёле. — Правда, что я из детского дома?

Отец мягко отвел ее руки и попросил:

— Во-первых, сядь и успокойся.

Она подчинилась его твердому, требовательному голосу. Как тень подплыла к дивану и села. В лице ни кровинки, мокрый красивый носик вздрагивал, конвульсивно втягивал воздух.

Кунчинас устроился перед нею в кресле. Подался вперед всем телом и осторожно, словно они из очень хрупкого материала, взял тонкие руки дочери.

— Разве мы были тебе плохими родителями, Ниёле?

— Вы самые лучшие, какие только могут быть! — пылко воскликнула девушка. Она сжала руки Кунчинаса, ее заплаканные глаза перебегали с отца на мать и обратно, тело била крупная дрожь.

— Мы обо всем этом сами бы тебе рассказали. Ждали, когда вырастешь, школу кончишь, — спокойно объяснил Кунчинас. — Не хотели травмировать. А про брата нам никто не говорил. Непонятно, откуда он взялся.

— Он очень несчастен, — поспешила вставить Ниёле, опасаясь, как бы отец не сказал о Гинтасе чего-нибудь плохого.

— Мне кажется, этот юноша прошел не особенно хорошую школу жизни.

— Он очень несчастен, — снова горячо повторила Ниёле. — Потому что очень одинок. Но он добрый.

— Не знаю, не знаю… — пробормотал Кунчинас, не желая причинять дочери боль резким словом.

— Мы с Гинтасом поедем на могилу матери, — решительно заявила Ниёле, откидываясь на спинку дивана.

— Он что, знает, где ее могила? — удивился Кунчинас.

— Знает, — подтвердила дочь и через мгновение, словно усомнившись, повторила: — Говорит, что знает…

Морта Кунчинене стояла возле печки, выложенной коричневыми изразцами. Она была так потрясена, что не могла вымолвить ни слова. Когда появился муж, она с надеждой и мольбой уставилась на него: может быть, с помощью своей железной логики Раполас сумеет успокоить дочь, доказать ей, что никакого брата не было? Однако этого не случилось. И женщина, совсем пав духом, уже безучастно слушала их разговор. Только когда Ниёле упомянула о могиле матери, Кунчинене затрепетала, словно дочь заговорила о ней. Ее пронзила отчетливая и нечеловечески мучительная мысль: сегодня Ниёле похоронила и ее — свою вторую мать. Как бы там ни было, но девочка не сможет теперь прильнуть к ее груди с таким же бесконечным доверием и преданностью, как прежде. Рушилось сложное здание материнских чувств, которые постепенно и последовательно зрели в ее сердце все эти шестнадцать лет. Поэтому из груди Морты вырвался такой мучительный вздох, что дочь и муж с испугом обернулись к ней. Ниёле подбежала к матери и крепко-крепко обняла ее. На какой-то момент обеим показалось, что ничего страшного не произошло, все и впредь останется, как было. Но так им казалось лишь несколько секунд. Нити прежних чувств были безжалостно разорваны, и, если по их обрывкам еще струилось тепло, оно уже не могло возбудить безграничной любви, которая связывала их до злополучного сообщения мотоциклиста. Кунчинене, как старшая и более опытная, поняла это ясно, а Ниёле лишь неосознанно ощутила внезапно происшедшую в ее чувствах перемену, но не могла в нее поверить. Девушка еще пыталась сопротивляться и бороться с хлынувшим в сердце холодом. Словно убеждая себя и других, она горячо шептала:

— Ничего не случилось, я была и остаюсь вашей дочерью. Только я хочу все знать! Хочу знать, кем была моя настоящая мать и где ее могила.

Кунчинене ничего не отвечала, гладила дрожащие плечи девушки и кусала губы, сдерживая слезы.

7

Следующий день был воскресным. Ниёле поднялась рано и тут же стала собираться в дорогу. Надела свой любимый джинсовый костюмчик и сразу после завтрака, перебросив через плечо дорожную сумочку, направилась к дверям. Необыкновенно серьезным и сосредоточенным было ее побледневшее лицо. И хотя вчерашнее напряжение уже слегка ослабло, Ниёле старалась снова вызвать его в себе. Девушку пьянила драматическая таинственность ситуации. Ей даже нравилось, что родители с опаской и уважением следят за каждым ее словом и действием, не решаясь что-нибудь возразить. Уже открыв дверь, она остановилась и обернулась к матери.

— Вернусь вечером, а может, и завтра. — Она явно давала понять, что никаких запретов не потерпит.

— Не простудись, захвати синюю куртку, — посоветовала Кунчинене.

Дочь только махнула рукой и выскользнула на улицу.

Гинтас обещал ждать у запруды, но, когда Ниёле пришла туда, его еще не было. Битых полчаса топталась она на берегу, сердилась, негодовала, пока наконец не затарахтел красный мотоцикл.

И вот они уже неслись по шоссе, ветер свистел в ушах, бледное, уставшее за лето солнце било прямо в глаза. Ниёле прижималась к обтянутой нейлоновой курткой спине Гинтаса, пряталась за ней от ветра и твердо верила в этот час, что, начав новую жизнь, всегда сможет укрыться за надежной спиной брата. Девушка даже не спрашивала, куда мчит их бешеный мотоцикл, — Гинтас знает, и этого достаточно. Миновали один городок, потом другой, шоссе кончилось, с полчаса тряслись по пыльному большаку и наконец очутились в каком-то селе, деревянные избы которого рассыпались по плоскому берегу реки. Сбавив скорость, Гинтас свернул на узкую извилистую дорожку. Подпрыгивая на ухабах, они взобрались на невысокий холм и остановились возле покосившихся деревянных ворот обнесенного каменной оградой кладбища. Ноги затекли. Ниёле с трудом сползла с мотоцикла. Прежде всего оглядела сосны и березы, которые высились за оградой.

— Тут? — коротко бросила она, обернувшись к Гинтасу, отстегивавшему шлем.

Он кивнул.

— А как фамилия нашей мамы? — И удивилась, что этот вопрос только теперь пришел ей в голову.

Гинтас ответил не сразу. Он что-то подкручивал в мотоцикле и лишь через минуту буркнул:

— Юркунене.

— А имя?

— Кажется, Стефания или София. — И, непонятно почему рассердившись, добавил: — Думаешь, я все знаю?!

— Но имя матери…

— До сих пор оно тебе не требовалось.

Ниёле смутилась, но спросила снова:

— А могилу знаешь?

Гинтас посмотрел на нее, потом на кладбище и склонил голову к плечу.

— Должна быть где-то тут, но сам я не видел. Поищи. Может, найдешь…

— А ты? — Ниёле недоумевающе уставилась на брата.

— Не люблю кладбищ и мертвецов, — ответил он, глядя куда-то в сторону.

— Но ведь тут похоронена наша мама! — горячо воскликнула девушка.

— Я же сказал, что не люблю кладбищ, — уже откровенно сердясь, отрезал парень.

Ниёле не стала звать его и одна зашагала к покосившимся воротам. Несла букет георгинов, прихваченный еще из дому.

Было ясно, что кладбище старое: некоторые каменные кресты замшели и позеленели за долгие годы, кое-где стояли деревянные кресты с распятием, покосившиеся, серые и потрескавшиеся, словно пересеченные длинными морщинами, как лицо старого человека.

Ниёле ходила между памятниками и читала надписи. Это были всевозможные фамилии и имена, высеченные и написанные прямыми и наклонными буквами. Кое-где надписи полустерты, а то и совсем неразборчивы. Ее удивляло, что около даты смерти часто стояли слова «трагически погиб». Многие из похороненных здесь могли бы еще жить, но уже истлели в песке этого холма. Странное настроение охватило ее. До сих пор в сознании Ниёле никогда еще не возникала мысль о смерти, ей казалось, что она будет жить вечно. Лишь теперь, когда искала она могилу матери, ее впервые пронзило присущее всем людям трагическое предчувствие конца.

Обойдя кладбище, она остановилась у заброшенного, поросшего травой бугорка, здесь даже дощечки с именем не было. Между пыреем и одуванчиком сиротливо торчал когда-то давно посаженный на могиле кустик руты.

Ниёле присела возле холмика и стала полоть сорную траву. Пырей, крепко вцепившийся корнями в землю, не хотел поддаваться, но она работала упрямо — скоро на могилке осталась только одна рута, которая, если тронуть ее, издавала горьковатый полынный запах. Рядом с кустиком руты Ниёле положила свой букет. Вытерев травой перепачканные руки, она скорбно постояла возле обновленной могилы, пытаясь представить себе, как могла выглядеть ее настоящая мама. В воображении мелькали лица разных, когда-то виденных женщин, но ни одно из них ничего не говорило сердцу. Помимо ее воли в памяти вдруг возникло и заслонило все эти лица лицо женщины, которую она с тех пор, как научилась произносить это слово, звала мамой, лицо Морты Кунчинене…

Подумав об этом, девушка отпрянула от безымянной могилки и свернула к воротам. Еще из-за ограды увидела она удаляющегося по кривой улочке Гинтаса. Размахивая своим шлемом, он шагал к окрашенному в желтый цвет дому, на котором большими яркими буквами было выведено: «Закусочная».

Выйдя за ворота, Ниёле уселась на траве возле мотоцикла и стала ждать. Она не сводила глаз с кривой, спускающейся вниз улочки, на которой самым заметным домом была желтая закусочная. На цементных ступеньках торчал какой-то старик. Опираясь на палку, он смотрел то в одну, то в другую сторону улицы. Возле его ног лежала серая, словно вывалянная в пепле, собака. Изредка она поднимала голову и бросала презрительный взгляд на кур, копошащихся в пыли.

Гинтас все не появлялся. Не могла понять Ниёле, почему не пошел он с ней на кладбище… И слова какие-то странные говорил… Она ломала голову, пытаясь оправдать поведение брата. «Может, он потому такой, что все время рос в одиночестве, сиротой? — думала девушка. — Если мы будем вместе, он изменится».

Не дождавшись брата, она встала и направилась к закусочной. Уже поднимаясь на крыльцо, услышала громкий мужской гогот. В большой неуютной комнате за столом сидел Гинтас с двумя парнями и пил пиво. Он что-то весело рассказывал, а его слушатели покатывались со смеху.

Ниёле остановилась в дверях. Смотрела на веселящуюся компанию и от растерянности не могла вымолвить ни слова. Первыми ее заметили парни и только потом Гинтас. Прервав на полуслове свой рассказ, он несколько смущенно поднялся ей навстречу.

— Уже? — коротко спросил, не выпуская из рук кружку с пивом.

Ниёле кивнула. Ее смущали любопытные и цепкие взгляды собеседников Гинтаса.

— Где такую красотку откопал? — спросил один из них.

— Сестренка, — с гордо-хвастливой ноткой ответил Гинтас.

Спрашивавший откинулся на спинку стула и захихикал.

— Мне бы такую сестренку, — донеслись до Ниёле двусмысленные слова.

Ниёле шла впереди, Гинтас чуть отставал. Его походка была расслабленной, как будто он здорово устал.

— Нашла могилу-то? — спросил брат, когда они остановились возле мотоцикла.

— Нашла.

— Что?! И памятник есть? И надпись? — удивился он.

Ниёле в упор посмотрела на него и, помолчав, ответила:

— Могила нашей мамы та, что всеми забыта.

Больше он ничего не спрашивал, только его рука, приглаживавшая растрепанные волосы, вдруг на мгновение замерла, а по лицу скользнула то ли дрожь, то ли тень.

Рявкнула педаль стартера, послушно зарокотал спокойно дремавший мотоцикл.

Гинтас оседлал его, повернув голову к сестре, спросил:

— Куда мы теперь?

— В Рудясу.

— Куда? — изумился Гинтас.

— В Рудясу, — повторила Ниёле. — Я хочу знать о своих родителях все.

— Еще что выдумаешь? — упрекнул Гинтас. — Прекрасно живешь у своих Кунчинасов, чего тебе еще надо? А в Рудясе ничего не узнаешь.

— Я хочу в Рудясу. Очень прошу тебя, Гинтас, — настаивала Ниёле.

Мотоцикл полегоньку спустился по кривой улочке вдоль кладбища, проехал через все село и, набирая скорость, со свистом помчался по пыльному проселку. Наконец они выбрались на асфальт. Но Ниёле не была уверена, что они едут в Рудясу. Она не знала здешних дорог и поэтому целиком полагалась на Гинтаса. А он все молчал, будто обиделся. Заговорил лишь тогда, когда они неслись уже мимо красивого соснового бора, свернув с шоссе на боковую дорогу.

— Устал, надо передохнуть, — сказал он, и красная «Ява» нырнула через кювет на лесную тропинку.

Проехав немного, они остановились. Под ногами шуршал мягкий зелено-бурый мох, а над головой спокойно шумели высокие старые сосны.

Прислонив мотоцикл к стволу сосны, Гинтас улегся на мягком мху. Ниёле несмело села рядом. Она смотрела на его лицо, холодное, загадочное и словно меченное незаслуженной обидой.

— Устал? — спросила девушка, подавшись к брату. Ей хотелось, чтобы он улыбнулся и не сердился, если она чем-то обидела его.

— Немножко. Спину ломит, — пробормотал Гинтас.

Он почувствовал близость Ниёле и, словно силы вдруг вернулись к нему, привстав, крепко обнял ее за талию. Она не сопротивлялась — ей хотелось, чтобы так внезапно объявившийся брат был нежным. Ведь он теперь самый близкий ей человек на всем белом свете. Сестра прижалась к нему, ей стало хорошо-хорошо, спокойно, уверенно. Нежная трогательность и жажда благородного самопожертвования владели в этот момент ее юным сердцем. Между тем в глазах Гинтаса все ярче разгорался недобрый огонек. Он сел и, не выпуская сестры из объятий, раскрасневшийся, смотрел ей прямо в глаза. Она хотела о чем-то спросить его, но губы Гинтаса преградили путь словам. Ошеломленная, не ожидавшая такого, Ниёле не знала, как ей быть, — парень все горячее целовал ее губы, шею. Сообразив, что руки Гинтаса тоже ведут себя слишком вольно, Ниёле начала изо всех сил отталкивать его пышущее жаром лицо, отрывать жадные ласкающие руки. Она здорово перепугалась.

— Не смей, Гинтас! Нельзя так… Ведешь себя совсем не как брат! — кидала она слова, пытаясь отбиться ими, как камнями.

Парень отпрянул, но, еще не остыв от охватившей его страсти, прохрипел:

— А может, я тебе вовсе и не брат.

— Что ты сказал? — ошарашенно прошептала Ниёле, не желая понимать того, что услышала.

Гинтас как-то странно перекосился, отвел глаза и, криво улыбнувшись, процедил:

— Говорят, была у меня сестра, но ведь я ее не помню. Может, ты, а может, и нет.

Ниёле ощутила, что у нее немеют руки и ноги, заболела голова, словно по затылку били молотком. Собрав последние силы, она вскочила и отступила на несколько шагов от все еще сидевшего на моховой подушке Гинтаса.

— Какой же ты негодяй! — И у нее сел голос, она хрипела, давясь застрявшим в горле комком слез.

— Чего ты раскипятилась? Подумаешь, какая цаца! — бросил Гинтас. На его лице застыла злая, насмешливая улыбка. — Первый раз, что ли?

— Ты негодяй! — уже истерически выкрикнула девушка и бросилась бежать по лесу в сторону шоссе.

Гинтас встал.

— Не валяй дурака! — крикнул он.

Ныряя между стволами, Ниёле уже достигла опушки леса, перебралась через кювет и очутилась на высокой насыпи. Сквозь редкие толстые сосны Гинтасу было видно, что Ниёле нервно поглядывает то в одну, то в другую сторону дороги.

Уже заведя мотоцикл, услышал он грохот приближающегося грузовика. Успел заметить, как Ниёле подняла руку. Машина затормозила, и девушка исчезла в кабине.

По лесной тропинке мотоцикл мгновенно выскочил на шоссе, однако, выехав на асфальт, Гинтас внезапно утратил решимость, остановился и долго провожал глазами грузовик. Удаляющийся рев мотора, лязг бортовых запоров постепенно затихали в спокойно дремлющем сосновом бору. Злобно сплюнув, Гинтас развернулся и покатил в противоположную сторону.

8

После ухода Ниёле Раполас Кунчинас и его жена, кое-как справившись с обычными утренними делами, слонялись по комнатам, не находя себе места. Настроение у обоих подавленное, будто в чем-то виноваты, будто сами себя обокрали. Покой воскресного полдня угнетал и душил. Они даже боялись смотреть друг другу в глаза, не знали, о чем говорить. В душе каждого все яростнее разгорался огонь злых упреков, горький дым которого поднимался до горла.

Первым не выдержал муж. Он стоял у окна и, потягивая сигарету, смотрел на улицу. Даже не обернувшись, лишь слегка наклонив голову, процедил сквозь зубы:

— Это ты во всем виновата!

— Я? Почему? — возмутилась Морта.

— Родила бы свою…

— Ах, ты снова?! — Женщина взвилась как ужаленная. — Кажется, мы с тобой уже давно обо всем договорились! Поровну вину поделили.

— Легко ты вину делишь, — со всевозрастающим раздражением произнес Кунчинас.

У Морты затряслись руки.

— Страшный ты человек, Раполас! Это же садизм — находить удовольствие в том, чтобы причинять мне боль, — выкрикнула она и, почувствовав, что не в силах сдержать закипевшие слезы, выбежала из гостиной.

Ее мелкие нервные шажки простучали по коридору, хлопнула дверь. Морта очутилась в кабинете мужа. Тут она частенько сиживала за письменным столом, читая книгу или готовясь к урокам, когда еще работала в школе. Сейчас Морта была так взволнована, что не могла бы объяснить, зачем вдруг забежала сюда. Кинулась к окну, но вскоре отвернулась от него и подошла к столу. Механически выдвинула средний ящик. Тут в беспорядке валялись разные мелочи — коробочки, карандаши, инструменты. Взгляд Морты сначала бездумно скользнул по всем этим вещицам, ни на чем не задерживаясь, и лишь через какое-то время остановился вдруг на ключиках, нанизанных на колечко. Это были ключи от гаража и их собственной машины. Морта умела водить и любила новенькие «Жигули». Захотелось немедленно спуститься в гараж и укатить к матери. В родительском доме легче проходят все обиды, успокаивается сердце, может, там станет ей яснее, как жить дальше.

Сжав в кулаке связку ключей, Морта вышла в коридор, накинула плащ, приоткрыла дверь гостиной и бросила мужу:

— Я уезжаю!

Раполас оторвался от окна, возле которого стоял.

— Куда это?

— К маме, — ответила она и прикрыла дверь.

Снова отвернувшись к окну, Кунчинас прислушивался к ее удаляющимся шагам. Услышал, как жена минутку потопталась на цементных ступеньках крыльца. Потом под ее подошвами заскрипел мелкий гравий, которым была усыпана дорожка, ведущая мимо клумбы с георгинами к гаражу, оборудованному в полуподвале их коттеджа. Звякнул отпираемый замок, лязгнул отодвинутый засов. На какое-то время все утихло, потом послышалось жужжание стартера и пофыркивание заведенного мотора.

Кунчинас вслушивался в эти звуки и чувствовал, что внутри у него нарастает какое-то неясное, тревожное чувство. Словно в зыбкое болото превращается твердый пол гостиной. Когда же в белых «Жигулях», выкатившихся на улицу, мелькнуло лицо жены, он вздрогнул — тревога за свое будущее, за ближайший час и завтрашний день ледяным острием кольнула сердце.

— Подожди, Морта! — крикнул он, распахивая окно.

Но машина уже удалялась и вскоре скрылась за липами на повороте.

Кунчинас проводил ее глазами, потом закрыл окно и, опустошенный, рухнул в кресло. «Что случилось? — спрашивал он себя. — Почему я остался один? Кто виноват? — И тут с чувством стыда вспомнил свои дурацкие упреки, брошенные жене. — Почему я сорвался? Зачем обидел? И как только язык у меня повернулся ляпнуть такое? Куда девалось мое самообладание? А может, я нередко так поступаю, даже не замечая этого?» — все суровее корил себя Кунчинас. Разбуженная душевным потрясением совесть беспощадно и придирчиво перетряхивала всю его теперешнюю жизнь. Вспомнились нередкие случаи в кабинете, в поле, на фермах, когда, распалившись, начинал он крыть на чем свет стоит какого-нибудь проштрафившегося человека. Обычно вина бедняги была куда меньше председательского гнева. А он разъярялся, пьянел от сознания своей безнаказанности, от власти, которую давал ему пост. Случалось, что во время такого разноса он на краткий миг ощущал вдруг то ли некий стыд, то ли укоры совести. Однако приступ гнева, внезапно овладевавший им, захлестывал робкую протестующую мысль. Накричит, обругает, гнев как бы выплеснется вместе со злыми словами, и председатель уже спокойно и даже предупредительно вежливо разговаривает с тем же самым человеком, которого только что ругательски изругал. «Неужто я таким и в семье бываю?» — горько спрашивал себя Кунчинас.

Снова его мысли обратились к прошлому. В памяти высвечивалось то одно, то другое событие, о которых он обычно и не вспоминал. Да, и с женой бывал он иногда груб. Вспыльчивый, неуправляемый… Такого мог наговорить, ни за что ни про что обидеть… А с дочерью? Нет! На Ниёле он никогда и голоса не поднимал. В чем в чем, а в этом его упрекнуть нельзя.

Кунчинас, сгорбившись, сидел в кресле, но вдруг выпрямился, поднял голову и стал озираться по сторонам. Его глаза перебегали с предмета на предмет, будто что-то искали и не находили. Подумалось о том, с какой радостью замышляла жена свои перестановки, как любила обновлять комнаты, двигать с места на место мебель. Что ее толкало? Вероятно, считала, что перестановки помогают менять и разнообразить жизнь. Ну и переставляй себе, если нравится! Больше он не станет возражать. Даже сам согласен помочь. Для книжной секции торцовая сторона лучше подходит…

Уже стемнело, когда жена, вернувшись из своей поездки, нашла Кунчинаса за серьезным занятием: скинув пиджак и засучив рукава рубашки, вспотевший и раскрасневшийся, он расставлял книги в сверкающей стеклами секции, которая была на новом месте. Морта удивленно глянула на его занятие и иронически усмехнулась:

— Меняешь среду обитания?

Кунчинас только что сунул на полку стопку книг. На мгновение он замер, но, спокойно посмотрев на жену, незлобиво отпарировал:

— Насколько я помню, это твоя идея.

Губы Морты снова тронула ироническая улыбка. Казалось, теперь на все, даже на свои прежние затеи, смотрит она сквозь иронию. Словно желая утаить эту свою иронию, женщина отвернулась к окну и уже спокойно, будто обращаясь к стенам, спросила:

— А где Ниёле?

Кунчинас, не закончив работы, опустил руки. Время от времени он взглядывал на жену, словно она сама должна была сказать — где.

Тем временем, как бы отвечая на волновавший их обоих вопрос, на крыльце послышались легкие шаги. Скрипнула входная дверь. Они не сводили глаз с двери гостиной, ведущей в коридор, ловили каждый звук и ждали. По осторожным шагам, по короткой остановке возле вешалки они поняли, что это Ниёле. Но не двинулись с места даже тогда, когда девушка зашла к себе. В своей комнате она задержалась ненадолго, скоро ее шаги снова прошелестели по коридору и на минуту стихли.

Может быть, и она прислушивалась к тому, что происходит в гостиной? Может, у нее не хватало смелости войти к ним? Когда же наконец тихо, как тень, Ниёле скользнула в комнату, она сделала лишь несколько шагов и замерла в замешательстве. Ее остановили полные тревоги вопросительные взгляды родителей.

Кунчинас сразу же заметил, что личико дочери необычно бледно и отмечено новыми чертами, появившимися за последние дни. Особенно изменились глаза, ставшие глубокими и серьезными.

Замешательство Ниёле продолжалось лишь несколько секунд. Преодолев его, она бросилась к матери и прильнула к ее груди. Материнские руки, нежно гладившие плечи девушки, успокаивали и согревали, Ниёле хотела верить, что ничего не произошло, что ей приснился кошмарный сон, который скоро уйдет в прошлое и забудется. Тут девушка обратила внимание на стоящего рядом отца — он тоже ждал дочерней ласки, — подошла к нему и поцеловала в колючую, почему-то сегодня не бритую щеку. Потом отступила и, глядя на родителей, торжественно произнесла:

— Нет и не было никакого брата. Давайте забудем эти несколько несчастных дней. Простите, если я была в чем-то виновата. Я постараюсь, чтобы…

И вдруг замолчала, настороженно прислушалась — за окном послышалось тарахтение приближающегося мотоцикла. Родители тоже непроизвольно обернулись к окну. Усиливающийся рев мотора мучительно ввинчивался в уши.

Мотоцикл пронесся мимо, и поднятый им грохот скоро совсем замолк. Наверное, кто-то из поселка, мало ли у кого в наше время есть такие машины?

Ниёле хотела продолжить свою неоконченную речь, но почувствовала, что не может. Ее торжественность после неожиданно долгой паузы была неуместна. Кроме того, девушка ощутила странную слабость в ногах. Словно в них внезапно собралась усталость всего дня. Осторожно переступая, подошла к дивану.

— Забудем этот день, — прошептала она. — Забудем…


Перевод Б. Залесской и Г. Герасимова.

ЗАЛОЖНИКИ

I

Огонь всегда был для Вилигайлы живым существом. Старик любил наблюдать, как пляшет, взметается ввысь и опадает, как трепещет, потрескивает, мирно мурлычет, угрожающе гудит или сердито шипит пламя. Кто же станет возражать, что огонь не сын матери-солнышка? Ведь и делает он ту же работу: светит и греет.

Седовласый человек, сгорбившись, сидел на березовом чурбане перед открытым зевом печи. Лицо его, освещаемое отблесками огня, от жара раскраснелось, белая борода и длинные волосы отливали серебром. Прищуренные глаза спокойно глядели из-под косматых бровей, но в них угадывалась затаенная боль.

Порой Вилигайла глубоко погружался в свои мысли и тогда ничего не видел и не слышал вокруг. За его спиной, в просторных семейных покоях, гомонили женщины, визжали ребятишки. Звуки беспрепятственно просачивались сквозь него, не задерживаясь, как вода в сите. Он был тут единственный мужчина, остальные вместе с князем Скирвайлисом сидели в другом конце дома, в чертоге. Вилигайла тоже мог бы пойти туда, никто бы не возражал против его присутствия, но ему было приятнее находиться сейчас одному, близ огня. После того как крестоносцы во время последнего набега сожгли усадьбу, погубили жену и домочадцев, Вилигайла замкнулся в себе. Слова стали казаться ему лишенными смысла, фальшивыми и ненужными. На вопросы он отвечал односложно, сам же заговаривал только с детьми или перебрасывался словом-другим с младшим сыном Скирвайлиса Гругисом. Этот стройный и высокий, как ясень, юноша уже успел превратиться в настоящего мужчину, сохранив, однако, милую детскую непосредственность: он доверчиво льнул к старшим, приставал к ним с расспросами, был любознателен и с удовольствием участвовал в играх и проказах. Вилигайле Гругис пришелся по душе. Лишившись сыновей, похороненных близ замка Колайняй, старый воин всем сердцем привязался к юноше. Ведь если в душе образовалась страшная пустота, нужно, чтобы кто-то хотя бы частично заполнил ее. Неужто заполнишь ее только желчной мстительностью?

Когда Гругис с шумом ворвался в семейные покои, первыми к нему подскочили сыновья Юдикиса, старшего брата.

— Уже? Гругис, уже? — Мальчики окружили его, приплясывали от нетерпения, хватали за руки и, запрокинув головы, испытующе вглядывались в лицо своего неистощимого на выдумку дяди.

— Собирайтесь! Уже! — коротко бросил юноша.

Мальчики бросились искать мать.

Гругис шагнул к печке и осторожно, словно боясь резким движением нарушить покой Вилигайлы, положил руку ему на плечо.

— Князь зовет всех в баню. Мы уже идем, — сказал он.

Седовласый воин выпрямился, продолжая все еще смотреть на огонь, и казалось, что он завершает мысленную беседу с ним. Откашлявшись, он молча поднялся с чурбана. Старик не мог распрямиться во весь рост и слегка кривился влево. Все тело Вилигайлы было покрыто шрамами, оставленными стрелами и мечами. Гругис видел его однажды во время купания в реке и был потрясен, а потом долго недоумевал, как этот израненный человек остался жив.

Храбрым, бесстрашным воином был Вилигайла. Крестоносцы запомнили это имя. Оттого и не пощадили, как только представился случай, ни его усадьбу, ни близких.

Главная хозяйка дома, княжна Мингайле, бросила Гругису на плечо ворох белоснежных полотенец и сказала:

— Парьтесь на здоровье, да не забудьте и нам пару оставить.

— А вот и не оставим! Не оставим! — в шутку закричали мальчики.

В прихожей уже слышались голоса и топот — это князь Скирвайлис с остальными парильщиками гурьбой вываливались наружу.

На дворе стояла непроглядная ночь, которая, будто черным полотном, заволокла все вокруг. Капли холодного дождя падали на лица людей. Под порывами ветра жалобно стонали безлистые клены, и казалось, что это плачут от холода спрятавшиеся в их ветвях духи. Трава на выгоне была сплошь залита водой. Гругис нащупал ногой тропинку и пустился бегом. Впереди были слышны спокойные, негромкие голоса мужчин, которые спускались по косогору к речке, — туда, где в проеме распахнутой двери тускло мерцал огонек. Это горели в гнутых подсвечниках, вырезанных из можжевелового корня, две свечи. На длинной лавке вдоль стены белело сложенное в пять аккуратных кучек белье. В каждой из них было по рубахе и полотенцу. Рядом стояло по глиняной кружке с пивом. Гругис задумчиво и с невольным уважением оглядел их. Княжеский виночерпий Скабейка оставил все это не для людей, а для духов их пращуров. Ведь и им тоже захочется попариться. Сколько Гругис себя помнил, каждую осень в баню приглашали мертвых, погибших. Правда, никто никогда их не видел, однако как бы чувствовал в такие вечера их присутствие. Детям запрещалось баловаться, кричать, все мылись и парились спокойно, будто боясь ненароком обидеть кого-то. Маленький Гругис во все глаза смотрел на клубы пара, тихо и таинственно плавающие вдоль стен, ныряющие под каждый полок. Скорее всего в них и находились духи, и мальчику даже казалось порой, что кто-то проводил мокрой тряпкой ему по спине. В те памятные вечера Гругис старался держаться ближе к отцу или старшим братьям. Так было надежнее. Разумеется, сейчас все страхи юного князя остались в прошлом. К нему теперь, как ко взрослому мужчине, жались мальчуганы. Хотя, если вдуматься, ведь и взрослые бессильны перед духами точно так же, как и дети. Ведь их не ощутишь, не схватишь.

В предбаннике мужчины вешали на рога и деревянные крюки одежду, засовывали под лавку онучи, башмаки или постолы, а потом нагишом шли в баню. Остро пахло вениками, березовой щепой, дымом. Скабейка, виночерпий и одновременно главный банщик князя Скирвайлиса, сразу же стал парить веники: он вымачивал их в холодной воде, затем держал над горячими камнями, переворачивая, как рыбу на сковородке. Сухие березовые листочки оживали, приобретали необходимую мягкость.

Первый веник он вручил Скирвайлису, второй — Вилигайле и только тогда раздал остальным юным отпрыскам князя.

— Скабейка, тебе полагается проверить пар. Поэтому ты и полезай наверх, — велел Скирвайлис. — А Вилигайла тебе подсобит.

Виночерпий мигом вскарабкался на полок, и только спустя минуту следом за ним будто нехотя полез старый воин и устроился в другом углу.

За плечами у этих двоих было немало лет, оба были седоволосы, оба отмечены шрамами. И все-таки в их жилистых руках и упругих телах угадывалась недюжинная сила. Устроившись на противоположных концах полка, они улеглись на спину и уперлись ногами в потолок. Послышался шелест веников, напоминающий шорох березовой рощи. Казалось, это было последнее удовольствие в жизни Вилигайлы. Только в бане он немного оживал и даже произносил слово-другое. А в остальное время можно было подумать, что от горя этот человек онемел.

Скирвайлис с удовольствием зачерпывал воду деревянным ковшом и выливал ее на раскаленную каменку, и тогда над ней с шипением и потрескиванием взвивался кверху пар.

— Хватит? — спросил он, повернувшись в сторону занятого полка.

— Сжалься, милостивый князь! — заохал Скабейка, яростно нахлестывая себя веником.

Остальные лишь расхохотались.

Когда пар был опробован, на полок полезли царь Скирвайлис и его старший сын Юдикис. Старик был широк в груди, мускулист, крепконог. Для такого всадника требовался поистине добрый конь. Странным казалось поэтому, что его старший сын, которому уже перевалило за тридцать, рядом с отцом выглядел хилым заморышем, судя по всему и не пробовавшим материнского молока. Он поскуливал от нестерпимого жара, ворочался с боку на бок, стесняясь, однако, первым покинуть полок. Едва дождавшись конца мытья, Юдикис мешком шлепнулся на пол и стал отчаянно хватать ртом не столь горячий внизу воздух.

— Грош тебе после этого цена, — насмешливо сказал Скирвайлис, поглядывая сверху на ошалевшего от жары сына. — В другой раз я с Гругисом буду париться.

— Это мы можем! — с сияющим видом согласился младший сын.

По общему мнению, он больше походил на отца и статью, и здоровьем, и силой. Да и сам отец больше был привязан к своему меньшому. Он старался по возможности чаще держать его рядом с собой. Дескать, пусть приглядывается, что к чему.

Попарившись еще раз, все кинулись к дверям, а оттуда устремились прямиком к речке. Темноту под прибрежными деревьями огласили громкие возгласы мужчин, плеск воды, детский визг. Освежившись, раскрасневшиеся купальщики с новыми силами возвращались в баню. Но не для того чтобы снова париться, а просто так, обогреться или слегка ополоснуться. А потом они молча блаженствовали, словно смыли прочь не только грязь, но и все свои обиды, боль и ожесточение.

Жар немного спал, и баню окутал густой белый пар, в котором невозможно было разглядеть друг друга. Ребятишки притихли рядом со взрослыми, на всякий случай уцепившись за их руки. Разумеется, для духов такой густой пар — просто благодать. Они невидимками бродили, где только им заблагорассудится, и делали, что хотели.

— Дедушка, я хочу тебя кое о чем спросить, — послышался в белесых клубах голос одного из сыновей Юдикиса.

— Спрашивай, детка! — сквозь дрему ответил старый князь.

— А духи тоже ходили к речке купаться?

Кто-то из парильщиков рассмеялся, но тут же умолк. Помолчав, Скирвайлис откашлялся, что-то промычал под нос и сказал:

— Может, и купались, а может, и в бане в это время парились… Трудно сказать.

— А когда я забрел в речку, у меня между ног вдруг кто-то скользкий такой — шасть, — затараторил мальчуган, и его звонкий голосок рыбкой вынырнул из густого пара.

— Да это, наверное, налим. Он темную пору любит, — вмешался в их разговор Скабейка.

— Пожалуй, это мог быть и угорь, — добавил Гругис.

— Приглядывай ночью, детка, за своей висюлькой, — посоветовал старый князь, — не то налим ненароком откусит.

Все дружно расхохотались и, поднявшись с полков, потянулись в предбанник, где, перед тем как облачиться в белоснежные сорочки, долго растирались грубыми холщовыми полотенцами. Скабейка разлил по глиняным кружкам пиво. Причмокивая от удовольствия, парильщики осушали кружки, оставляя на дне по глотку, который они выплескивали через плечо, приговаривая:

— Спасибо тебе, Жямина, богиня плодородия! Выпей с нами, угощайся!

Гругис бросил взгляд на кружки, выставленные на скамье вдоль стены. Ему показалось, что за время, которое они провели в бане, пива в них немного убавилось.

Последним покинул предбанник Скабейка. Он осторожно прикрыл за собой дверь и побрел вверх по косогору, чутьем угадывая нужное направление.

Возле дверей большой княжеской избы все остановились, чтобы подождать плетущегося следом банщика. Затем мужчины помахали на прощание руками в сторону священной дубравы, куда, вероятнее всего, удалились духи предков и умерших близких. Гругису показалось, что они неохотно расстаются с живыми мужчинами и детьми, то и дело оборачиваются в темноте в их сторону, будто их гонят силком вперед некие злые силы. По всей вероятности, и духи махали руками и вглядывались в своих потомков сквозь тьму, в которой они прекрасно все видели.

Во время ужина на дворе послышался лай. Судя по всему, псы преградили кому-то дорогу у самых ворот, не давая пройти к дому. Скабейка зажег факел, взял стоявшую в углу рогатину и вышел с двумя челядинцами во двор. Не в силах усидеть на месте от любопытства и избытка юной энергии, следом за ними выскочил и Гругис.

Пламя факела выхватило из темноты силуэты двух всадников. Это были воины с заставы, расположенной близ замка Локист.

— Мы с важной вестью для князя, — сказал один из гонцов.

— Говорите, мы передадим, — предложил Скабейка.

— Нет, мы сообщим ее только Скирвайле, локистскому князю. Отоприте ворота, — решительно потребовал бородатый всадник.

Скабейка отодвинул засов, отпер ворота, потом закрыл их, впустив внутрь всадников.

— Это молодой князь, он проводит вас, — кивнул Скабейка на Гругиса.

Мужчины соскочили с коней и, ведя их за поводья, подошли к младшему сыну Скирвайлиса.

— Мы привезли чрезвычайно важную весть, — сказал бородач, с почтением разглядывая высокого стройного юношу.

— Князь ждет вас. Пошли, — ответил Гругис и, повернувшись, зашагал к дому.

Гонцы последовали за ним. Челядинцы занялись лошадьми прибывших, а воины, перед тем как войти в дом, остановились на пороге и, стряхнув промокшие насквозь накидки, шагнули в низкую дверь избы.

Князь Скирвайлис велел остаться в горнице только сыновьям и Вилигайле, остальным приказал удалиться в людскую.

— Говорите, — разрешил он, опустившись в кресло, стоявшее в конце стола.

Бородатый воин, приблизившись на несколько шагов, стал вполголоса излагать суть дела:

— Мы встретили у Локисты князя Витаутаса[1]. С ним было еще пятеро человек. Они прибыли из Пруссии. Хотят срочно видеть вас.

— Нужно было привести сюда, — нетерпеливо поерзав, сказал Скирвайлис.

— Князя сопровождают двое крестоносцев, — добавил гонец.

Скирвайлис нахмурился. Стиснув на столе руки в кулаки, он процедил сквозь зубы:

— Князь Витаутас не может обойтись без сопровождения собачьей своры.

Он тяжело засопел, как разъяренный зубр, и задумался. Остальные выжидательно молчали.

Резко вскочив с места, Скирвайлис подошел к бородачу.

— Завяжите германцам глаза, поплутайте с ними по лесу и только тогда езжайте ко мне, — сказал он, положив руку на плечо гонцу.

— Но ведь уже ночь. Мы с трудом нашли сюда дорогу, князь, — удивленно возразил воин.

— Делайте, как вам велено.

Гонцы собрались прощаться, но тут Скирвайлис обратился к старшему сыну Юдикису:

— Покорми воинов. И дай им по ковшу пива…

Гости прибыли далеко за полночь. В доме Скирвайлиса никто не спал: нужно было накормить их ужином, приготовить ночлег, пристроить где-нибудь шестерых лошадей. Дочь Скирвайлиса, Мингайле, вынимала из сундуков холщовые простыни, меняла наволочки, постельное белье. Все засуетились, загомонили, забегали туда-сюда, не зная, за что приняться в первую очередь. При одной только мысли о том, что здесь вот-вот появится сын достопочтенного Кястутиса, самого любимого литовского князя, дворовых охватывало неописуемое волнение. Женщины и девушки вздумали даже повесить на шею украшения, надеть браслеты — ни дать ни взять ждали, что к ним, гарцуя, прискачут женихи или сваты. Гругис подтрунивал над ними, а сам, сгорая от нетерпения, все время выскакивал в непроглядную, пронизывающую до мозга костей холодную ночь и, склонив набок голову, вслушивался в звуки, доносящиеся со стороны леса.

Только хозяин огромного двора, старик Скирвайлис, казался невозмутимым. Глубоко задумавшись, он сидел за столом в горнице. Человека, прожившего долгую жизнь, видевшего много смертей и не раз глядевшего ей в глаза, трудно чем-нибудь удивить. Хозяина Локисты вовсе не обрадовала последняя весть, его терзали недобрые предчувствия. Выходит, князь Витаутас не сумел отвоевать свои владения и второй раз вынужден был кинуться в объятия к крестоносцам. Вряд ли они его так легко отпустят. Последние штаны и рубашку снимут. А главное — снова потребуют продать жемайтов. Они для двух орденов — что кость в горле. Надеются с помощью Витаутаса ее вытащить.

Скирвайлис вспомнил прежние встречи с великим князем литовским Кястутисом и его сыном. Во времена, когда цел был Локистский замок. В его высоком чертоге встречали почетных гостей. Было чем похвастаться и чем попотчевать. Воины загнали однажды прямо во двор замка огромного зубра, который до смерти напугал юного князя Витаутаса. С проворством белки он вскочил на вышку. А его светлость отец всех жемайтов и литовцев Кястутис не побоялся остаться во дворе. И мохнатый зубр опустился перед ним на колени. Словно князь поверг его на землю одним своим взглядом.

Эх, знатный был замок — высоченный, могучий и неприступный… А теперь что? На его месте развороченная, изуродованная горка. Нет больше в Жемайтии замков. Аукаймис, Бисена, Колайняй, Медвегала, Медининкай, Кражяй… Кучи пепла и камней. Все смели на своем пути своры крестоносцев. Что ни год налетали как саранча, как чума, как стая голодных волков. С пушками, осадными башнями, таранами, котлами со смолой.

Во дворе раздались голоса, и Скирвайлис догадался, что прибыли гости. При одной только мысли о том, что ему придется впустить в свой дом двух врагов, у него защемило сердце. С недобрым или неприятным человеком жемайт обычно разговаривает только во дворе или даже за воротами.

Разомлев от жаркой бани и доброго пива, князь Скирвайлис неохотно поднялся из-за стола и тяжелой поступью направился к двери. Остановившись на каменном приступке, он вгляделся в темноту и увидел отряд мужчин, конские головы, услышал нестройный гомон. Неподалеку, бросаясь на людей, ярились и выли косматые псы. От шумного темного кома отделился невысокий коренастый человек, закутанный в черную и, судя по всему, насквозь промокшую накидку. Долгое сидение в седле сказалось на его походке — он шел вперевалочку нетвердым, широким шагом. Рядом шагали сыновья Скирвайлиса Юдикис и Гругис, а за ними остальные мужчины.

— Однако ты негостеприимен, князь Скирвайлис! — укоризненно произнес вместо приветствия высокий гость, подойдя к порогу дома. — Мы промокли, замерзли, как собаки, зуб на зуб не попадает.

— Постараемся вас обогреть, — глухо пробасил хозяин и широко распахнул дверь.

Князь Витаутас пожал ему руку и размашисто вошел в прихожую. Скирвайлис, чуть поотстав, шел следом. Его сыновья сопровождали остальных гостей.

В прихожей со свечой в руках стояла Мингайле в красивом янтарном ожерелье. Она раскраснелась от волнения, будто только что отошла от камина, и ее румянец был заметен в сумерках передней.

Князь Витаутас бросил в ее сторону внимательный взгляд и приветственно кивнул. В гостиной, сбросив с себя мокрую накидку и усаживаясь за стол, он спросил хозяина:

— Там была твоя дочь?

— Да, Мингайле. После смерти матери она у нас за главную хозяйку.

Тем временем в гостиную с шумом ввалились остальные гости. Одни рассаживались за столом, другие остановились у дверей и озирались по сторонам, видно желая получше освоиться в новой обстановке. Люди из ордена отличались от остальных белыми накидками, к тому же они часто моргали, оттого что глаза их незадолго до этого были стиснуты жесткими повязками.

Князь Витаутас обвел взглядом свиту и поднялся с места.

— Достопочтенный жемайтский князь! Хочу представить тебе своих соратников. Это мой брат Таутвилас.

Все посмотрели на высокого чернобрового мужчину. Братья казались рожденными не от одного отца. Таутвилас, младший из них, был намного выше брата и к тому же чернобород.

— Там, в конце стола, стоит князь Йомантас. Это достойный человек и отважный воин. Рядом с ним — наш общий слуга Скабутис. Умница, на него можно положиться, — продолжал знакомить хозяина со своими людьми высокий гость.

Дворовые почтительно следили за каждым движением князя, с любопытством изучали незнакомцев.

Под конец Витаутас, смутившись, кивнул в сторону крестоносцев.

— Со мной двое посланцев ордена: Зигфрид Андерлау и Мартин Нак. Они сопровождали меня по Пруссии, были моими стражами. К тому же великий магистр поручил им передать жемайтским князьям кое-какие предложения.

После этих слов в гостиной воцарилась тишина, все с ненавистью уставились на проклятых разорителей этой земли. С ними доводилось лишь ратоборствовать, а спокойно разглядеть врагов все не было времени.

В компании челядинцев находился и старик Вилигайла. Его темные глаза под седыми кустистыми бровями пылали ненавистью. Продолжая неподвижно стоять на месте, он процедил сквозь зубы:

— Пусть магистр засунет свои предложения себе в одно место.

Он произнес эти слова негромко, как бы про себя, но в наступившей тишине их отчетливо услышал каждый из присутствующих.

Князь Витаутас поерзал в кресле, недовольно поджал тонкие губы и укоризненно посмотрел на хозяина. В глазах его угадывался вопрос: разве можно так бесцеремонно обращаться с гостями?

Старый князь, хозяин Локисты, прикинулся, что ничего не слышал, и, добродушно улыбнувшись, всплеснул руками.

— Да вы же небось устали, гости дорогие! — воскликнул он. — Эй, женщины, быстренько несите на стол мясо и медовуху! Пусть тут останутся только мои сыновья, остальные могут идти отдыхать. Ведь завтра все же не праздник.

Когда все уселись за стол и принялись за жареного козленка, внимание князя Витаутаса привлек младший сын Скирвайлиса Гругис. Уж слишком хорош тот был: открытое лицо, голубые глаза, гибкий стройный стан, к тому же в юноше угадывались завидные сила и энергия.

— Тебя как звать, юноша? — обратился к нему Витаутас.

— Гругис, ваша светлость.

— Славное имя. Короткое, а какое емкое! Звучит совсем как «гром». Тебя отец уже научил, как обращаться с конем и мечом?

Гругис собрался было ответить, но его опередил отец.

— Да он и ходить-то еще не умел, а уже на коне верхом сидел. И Локисту защищал, его в битве стрелой зацепило. Так что есть отметина на память, — с гордостью заявил старый князь.

— Такой удалец мне в свите нужен. Вот отвоюю свою вотчину, тогда и приезжай.

— Спасибо, владыка, но в Жемайтии тоже не хватает воинов, — ответил Гругис, и щеки его разгорелись от волнения.

— Увы, всем их не хватает, — вздохнул Витаутас. — Разве что у ордена этих вояк как собак нерезаных. Им ведь императоры, короли, папы своих посылают. Откуда только они не прибывают! Верно я говорю, господин Зигфрид?

Крестоносец с сухощавым строгим лицом криво усмехнулся в желтые усы.

— Могло бы быть и больше, мы не против. Всем бы работы хватило.

Сказано это было с явным вызовом, и все подавленно замолчали.

— Откуда человек ордена знает наш язык? — поинтересовался Скирвайлис.

— А я три года просидел в плену в Вилкмяргском замке. Так что время у меня было, — ответил Зигфрид Андерлау.

Старый князь наклонился к Витаутасу и спросил:

— Второй тоже понимает по-нашему, да?

— Он прусс, только онемеченный. По-моему, понимает, правда, пока не говорит.

Тем временем в дверях появился Скабейка с кувшином медовухи в руках. Витаутас отказался от питья, однако остальные гости пригубили из роговидных кубков. С удовольствием пили и крестоносцы. И вот уже зазвучали громкие голоса, смех, а князь Таутвилас, осмелев, оказывал внимание юной хозяйке дома Мингайле. Когда она поспешно проходила мимо, он удерживал ее за руку. Йомантас упорно предлагал затянуть какую-нибудь боевую песню жемайтов, однако крестоносец опередил его и запел по-немецки. Голос у него был довольно приятный и чистый.

Князь Витаутас нахмурился. Ему не понравилось общее оживление. Неожиданно он встал и уперся костяшками пальцев в стол.

— Предлагаю закончить ужин. Досточтимый хозяин дома сказал мне, что для всех приготовлен ночлег. Пора на покой. Одновременно довожу до всеобщего сведения, что я прошу князя Скирвайлиса завтра же, с утра пораньше послать гонцов во все концы Жемайтии. Пусть они созовут достопочтенных мужей на совет. Пусть скажут: владыка Литвы и Жемайтии, князь Витаутас призывает их!

Голос князя, в котором обычно слышались писклявые нотки, звучал сейчас твердо и резко. Этому человеку не возразишь — вот что почувствовал сразу каждый.

Разыгравшееся было веселье вмиг улеглось, все стали подниматься из-за стола.

В одной клети были устроены постели для литовцев, а в другой — для крестоносцев. Зигфрид Андерлау сердито заворчал, недовольный таким разделением, но потом смирился и, лишь переступив порог клети, спросил:

— Кто нас будет охранять?

— Духи жемайтов! — ответил прислуживавший гостям Скабейка.

Рыцарь ордена вытаращил глаза и перекрестился.

II

В ту ночь Гругис долго не мог уснуть: он все время думал, как ему упросить отца, чтобы тот послал его в Кражяй к князю Эйтутису. Он всего два раза видел его дочку Айсте, зато во сне она являлась к нему уже раз сто. Девушка застряла в его сердце и памяти как заноза, вызывающая сладостную боль. Впервые он увидел ее, когда охотился в Лакаушяйском лесу. Обгоняя гончих, она вихрем мчалась по лугу на маленькой лошадке с длинным, до самой земли, хвостом и развевающейся по ветру, подобно черному знамени, гривой. Было ей тогда лет четырнадцать-пятнадцать, и ей неведома была пока девичья застенчивость. Тоненькая, как юное деревце, по-детски хрупкая, Айсте вела себя так, будто не осознавала, кто она — мальчик или девочка. Они были с Гругисом одногодки и поэтому быстро нашли общий язык. Носясь на своих низкорослых лошадках, они нарвались на раненого лося, которого вместе загнали в болото и прикончили. Гругис из кожи лез вон, желая предстать в глазах юной всадницы отважным, находчивым охотником, настоящим мужчиной. Он едва не утонул в вязкой трясине, когда пытался накинуть на рога лосю конопляную веревку. Айсте стояла в сторонке, держа за поводья обеих лошадок, и испуганно ойкала. Казалось, она не утерпит и кинется ему на помощь, в болото. Наконец Гругис, держась за конец веревки, выбрался на сушу. Он до нитки промок, был облеплен тиной; но не скрывал, что счастлив. Они спрягли вместе лошадок и вытащили тяжелого лося на сухой откос. Айсте прыгала от радости вокруг исполина сохатого, будто исполняя ритуальный танец в честь удачной охоты.

— Ты только подумай! — ликовала она. — Мы с тобой одолели такого зверя!

Бросившись Гругису на шею, девушка поцеловала его в щеку.

Только тогда она заметила, что его лицо перемазано тиной и расцарапано до крови. Айсте намочила косынку и стала вытирать ему лоб, щеки, шею. Движения ее были осторожными и ласковыми, будто она боялась причинить Гругису боль. Стоило ей прикоснуться к его лицу, как юноша задрожал всем телом.

— Тебе что, холодно? — удивленно спросила Айсте.

Гругис смутился и, чтобы скрыть неловкость, принялся дурачиться, скакать вокруг добычи, потом в шутку уцепился за рога, словно вступив с лосем в единоборство.

— И вовсе мне не холодно, — небрежно возразил княжич.

Он и сам не мог бы объяснить причину странного озноба. Может, оттого, что он до нитки промок, добивая и вытаскивая лося? Хотя, вероятнее всего, причиной тому была хорошенькая девушка, которая так ласково прикасалась к его лицу.

Эта первая встреча с Айсте со временем наверняка изгладилась бы из памяти Гругиса, не доведись им снова встретиться прошлым летом. Айсте приехала к ним верхом вместе с отцом и двумя провожатыми. Они свернули во двор ненадолго, чтобы дать передышку усталым лошадям, подкрепиться и затем продолжать свой путь.

Этих минут было достаточно, чтобы в сердце Гругиса воскресло нечто такое, чему суждено было вспыхнуть с новой силой и больше уже никогда не угаснуть. Айсте превратилась в стройную прелестную девушку. При одном взгляде на нее по телу Гругиса разлилась жаркая волна. Куда только девались его смелость и раскованность! Лучистый взгляд красавицы парализовал его. Молодой князь не знал куда деваться, какими речами развлечь гостью.

Айсте сильно изменилась с тех пор, когда они охотились на лося, стала гораздо сдержаннее, скромнее. Гругис чувствовал, что она не забыла ту первую встречу. Время от времени, будто вспомнив, как юный охотник искупался в болоте, она украдкой улыбалась.

Когда же гости стали готовиться к отъезду, молодые люди встревожились, испугались скорой разлуки, ведь они так и не успели поговорить, и неизвестно, когда еще встретятся. Забыв про смущение, они стояли рядом и, не отрываясь, смотрели друг на друга. Им было так хорошо вместе, хотелось продлить счастливое мгновение. Они и не заметили, как отделились от остальных и направились в сад, где темнели пчелиные борти. Их вернул к действительности из прекрасного сна зычный голос князя Эйтутиса. Гругис взял Айсте за руку и, глядя в ее присмиревшие, будто укрощенные, глаза, сказал:

— Я хочу снова видеть тебя.

— Приезжай, я буду ждать! — крикнула Айсте, подбегая к коню.

Сейчас как раз подвернулся удобный случай. Всадники разъедутся по Жемайтии кто куда, почему же и Гругису не последовать их примеру? А поедет он, разумеется, в Кражяй!

Старик Скирвайлис угадал желание юноши и усмехнулся в усы. Отпустив на прощание какую-то шутку, он благословил юношу в дорогу. Пусть отправляется, раз его зовет туда сердце. А опекуном его станет бог путешествий Гуже.

Рано утром Гругис выехал верхом в сопровождении всего одного всадника. Дождь перестал, небо расчистилось, и можно было надеяться на то, что ночью подморозит. Добрый отрезок пути их провожал старик Вилигайла, которого князь отправил в Тверай и Кальтиненай. Кони за ночь отдохнули и теперь бежали резво. Землю развезло от сырости, из-под копыт вылетали комья грязи. А когда они ехали по ведущей к замку дороге — кулгринде[2], что пролегала через болото, животные увязали в трясине по самое брюхо. Всадникам пришлось даже задрать ноги. Этой дороги через Лакаушский лес и болото Пикчюс крестоносцы еще не знали, ни одному из них не удалось добраться до этих мест. Даже зимой, с наступлением морозов, здесь чуть ли не на каждом шагу можно было увидеть, как поднимались пузыри со дна омутов, как булькала, клокотала и извивалась между кочками в поисках истоков рек вода.

Старик Вилигайла с досадой вспоминал поступок князя Витаутаса: придумал тоже, привести сюда тайной дорогой двух врагов! И неважно, что глаза у них были завязаны. Ведь и слепые способны повторить пройденный путь. А враг и ногами способен видеть.

Проезжая по сухостойному сосняку, Гругис заметил на лесной поляне двух оседланных коней. Он обратил на них внимание Вилигайлы, и оба всадника опрометью поскакали вперед. То, что они вскоре увидели, привело их в замешательство: двое мужчин в цигейках, присев возле широкого пня, ковыряли под ним землю и громко спорили. Гругису показалось, что это разбойники, подсчитывающие деньги. Он вытащил из ножен меч. Незнакомцы испуганно вскочили, и один из них стал поспешно запихивать за пазуху берестяной свиток.

— Вы что тут делаете? — грозно спросил Вилигайла. Он слегка свесился с седла под тяжестью увесистой дубовой палицы, утыканной к тому же железными зубьями. Старый воин доверял своей палице больше, чем мечу, и предпочитал ее всем остальным видам оружия.

— Мы тут охотились, а теперь вот присели отдохнуть, — стал оправдываться пучеглазый бородатый мужчина, держась одной рукой за седло и собираясь вдеть ногу в стремя.

Вилигайла ударил палицей его коня в пах, тот подпрыгнул как ужаленный, и бородач, одна нога которого была уже в стремени, шлепнулся спиной на землю. В тот же миг Гругис уперся мечом ему в грудь. Второй незнакомец звериным движением резко сжался в комок, проскользнул под брюхом коня и во весь опор помчался в густые заросли чащи. Спутник Гругиса попытался было догнать беглеца, но его конь застрял в куче валежника. Незнакомец исчез.

— Жаль, что мы его упустили, — сказал Вилигайла. — Мне теперь ясно, что это за птицы.

Он слез с коня и подошел к лежащему на земле человеку. Сунул ему руку за пазуху и вытащил оттуда берестяной свиток, напоминающий пастуший рожок. Развернув его, пробежал глазами и протянул Гругису. Белый лист бересты был испещрен странными значками, линиями, кружками и кубиками, перемежаемыми кое-где цифрами. Гругис недоуменно посмотрел на Вилигайлу.

— Это предназначено для крестоносцев. План дороги. Чтобы они знали, где броды и мосты, а где деревни и болота, — пояснил старик.

В это время бородач, прижатый к земле концом меча, простонал:

— Я тут ни при чем! Это все он, тот, который сбежал!

Вилигайла в сердцах сплюнул и процедил сквозь зубы:

— Мерзавец! Я его знаю!

— Ваша милость, сжальтесь, — взмолился незнакомец.

— Кто он? — спросил Гругис.

— Сквабис из деревни Тилгаутай. До чужого добра больно охоч, вот его и возненавидели. Тогда он взял и продался ордену. В Пруссию сбежал, — объяснил Вилигайла. — А сейчас в поводыри хочет наняться. Будет указывать дорогу крестоносцам, которые заявятся сюда по наши души.

— Скажи, а когда орден собирается развязать войну? — спросил старик.

— Наверняка зимой, когда замерзнут реки и болота, — выдавил изменник.

— А где будут биваки? — продолжал допытываться Вилигайла.

— Первый возле озера Мяргэжерис, второй у моста через Варне, а третий — в поле под деревней Кутимай.

— Ясно, — буркнул старик и направился к коню. Забрасывая поводья на шею животного, он обернулся и предложил Гругису: — Рубани-ка сплеча, и вся недолга!

Юный князь вздрогнул. Ему еще не доводилось поднимать оружие против человека. Правда, он стрелял из лука во время обороны Локистского замка. Видел, как сгибались пополам враги, раненные его стрелами. Но чтобы мечом… этого не было. К тому же лежачего. Нет, это все-таки гнусно, хотя перед тобой и предатель.

От Вилигайлы не укрылось замешательство юноши.

— Ладно, раз не хочешь сам мараться, оставь это дело мне. Возьмите их коней и поезжайте вперед. Я вас догоню, — сказал он, легко вскочив в седло.

Гругис подождал, пока Вилигайла приблизится к поверженному, и только тогда убрал меч. Петляя между высоких, освещенных солнцем деревьев, юный князь слышал крики и отчаянные мольбы несчастного. Но вот проводник крестоносцев коротко вскрикнул и затих. Спустя минуту послышался топот конских копыт. Вилигайла нагнал всадников и поехал рядом. Он время от времени покашливал и больше уже не проронил ни слова. Гругис искоса наблюдал за ним: лицо старика, по обыкновению, было хмурым, спокойным и бесстрастным.

Замкнулся в себе и юный князь. У него было тяжело на душе, от безмятежного настроения не осталось и следа. На смену мыслям об Айсте назойливо лезли в голову другие — о встрече с проводниками крестоносцев. Спору нет, они враги, и нет им пощады на родной земле. Но почему у него не поднялась рука против того пучеглазого? Не от страха же, в самом деле.

— А сколько лет ты прожил, когда впервые с врагом встретился? — спросил Гругис старика.

Вилигайла в ответ только зыркнул из-под кустистых седых бровей и снова продолжал молча глядеть перед собой. Можно было подумать, что он не расслышал вопроса. Однако спустя короткое время он сказал:

— Я тогда совсем несмышленыш был. Мы с матерью убежали от них в лес. Видели, как горел наш дом… Ну а потом, конечно, много раз…

— А меч скрестить когда впервые довелось?

— Примерно в твоем возрасте, а может, и раньше. — Вилигайла оценивающим взглядом посмотрел на Гругиса, будто сравнивая его с собой молодым. — Тогда я впервые увидел, как слетают головы с плеч.

Гругиса удивила непривычная разговорчивость старого воина.

— Может ли человек привыкнуть к зрелищу смерти? — снова спросил он.

Старик хмыкнул в седые усы.

— Ничего, вот умрешь — смиришься… Только так.

— Да, но ты говоришь о собственной гибели. А к чужой смерти как? Можно?

Тем временем всадники подъехали к лесному ручью. Он вышел из берегов, и нужно было искать брод. Кони спокойно шагали вдоль ручья, то и дело косясь на воду, будто сами подыскивали удобное место для переправы.

— Давай попробуем тут, — предложил Вилигайла, остановив коня возле можжевеловой рощицы. Течение здесь убыстрялось, вода была покрыта белой пеной. Опытный воин угадал: дно ручья оказалось твердым, и в этом месте было неглубоко. Кони нехотя вошли в ледяную воду, с опаской поднимая ноги. Выскочив на берег, они отряхнулись и без понукания пустились рысью.

Вилигайла не забыл, о чем его спрашивал Гругис, и, когда на равнине кони их поскакали рядом, сказал:

— Я понял, юноша, что ты хочешь спросить, да не решаешься. Тебе интересно знать, не дрогнула ли у меня рука, когда мне пришлось задавить прямо на земле эту вражью гниду? Верно я угадал?

— Верно. Мне ведь никогда не доводилось… — признался Гругис.

— Скажу тебе прямо: сердце успело очерстветь… Поначалу-то я после битвы несколько дней в себя прийти не мог, все головы отрубленные перед собой видел… Ну а теперь… Лучше, конечно, было бы без всего этого.

Вилигайла помрачнел, неожиданно дернул поводья и пустил коня рысью, будто решив оторваться от спутников. Однако кони Гругиса и его провожатого, не ожидая понуканий, тоже помчались следом. Добрый отрезок пути они скакали вместе, и только за ближайшей деревней Вилигайла попрощался. Его путь лежал немного южнее. Оборачиваясь снова и снова, Гругис видел, как удаляется, тает вдалеке скособоченная фигура старика, как размеренно мелькает в воздухе длинный конский хвост.

Всадники не могли прибавить шагу — им мешали привязанные к седлам кони вражеских проводников. Это был неожиданный военный трофей. Особенно радовался ему спутник Гругиса — крепкий мужчина с наивным лицом и короткой шеей. В глубине души он надеялся, что юный князь подарит одного из животных ему, однако эти надежды вскоре рассеялись в прах.

Когда всадники выехали наконец из лесу, перед ними открылось печальное зрелище; сожженные деревни, потравленные конями несжатые нивы, где клевали зерно дикие голуби. Изредка им попадались поодиночке изможденные люди, которые бродили по этим полям в поисках неизвестно чего.

В одной из сожженных деревень всадники услышали стук топора: отец с двумя сыновьями строил новый дом. Видно было, что силы и здоровья старику еще не занимать, да и рабочей сноровки тоже: он плотно укладывал бревно на бревно, как жемайтский сыр «кастинис» на хлеб. Распоряжения его были отрывисты и суровы, порой они сопровождались энергичным взмахом руки или полосатой бороды. Сыновья стремглав кидались выполнять поручение, избавляя от этого старого отца. При виде всадников земледельцы насторожились, недоверчиво уставились на них, не выпуская из рук топоры. Им показалось подозрительным уже одно то, что всадников было двое, а коней — четверо.

Воздав хвалу жемайтским богам, Гругис поздоровался. Старик что-то буркнул под нос, однако разговор не поддержал — наоборот, с еще большим остервенением принялся тесать бревно, прищурившись, следил, ровно ли снимается стружка.

Тем временем со стороны леса показался странный обоз. Впереди неспешно маячила дымчатая корова, запряженная в двухколесную волокушу. На ней были уложены два еловых бревна, верхушки которых волочились по земле. Корове помогали две женщины и целая орава ребятишек. Их крики и гомон были слышны далеко вокруг. Заметив всадников, шумная ватага испуганно замерла.

— Ступайте своей дорогой, не бойтесь, мы не крестоносцы! — прокричал Гругис.

Корова встала, переступая на месте, кивая головой, украшенной вилообразными рогами.

— У вас что, коня нет? — спросил князь, обращаясь к старику.

— Нет, иначе зачем нам мучить буренку, — хмуро отрезал тот.

— Возьмите тогда нашего, — предложил Гругис. — У вас крестоносцы отобрали, а мы — у них.

Спутник юного князя разинул рот от огорчения. А он-то думал, что пригонит вскоре двух коней, похвастается перед товарищами, а теперь вот князь так бездумно отдает животное в чужие руки. Хорошо еще, хоть второй конь остается.

Оторвавшись от работы, строители распрямились и вонзили в бревно топоры — топорища напоминали издалека обломанные ветки.

— Да ведь нам и заплатить нечем, — сказал старик, теребя неровно седеющую бороду.

— Ничего, рассчитаетесь, когда снова разживетесь, — успокоил его князь. Он ловко соскочил на землю и стал распутывать поводья притороченного к седлу коня.

Старик все никак не мог поверить, что задаром получает животное, он не решался притронуться рукой к поводьям, однако успел подметить искушенным взглядом, что за сокровище плывет ему в руки.

Ребятишки бросились рвать траву погуще, стали совать ее коню и, окружив его со всех сторон, ласково разговаривали с ним, радуясь появлению нового члена семьи. Супруга крестьянина, костлявая женщина с большими светлыми глазами, пригласила всадников в лес, где укрылись ее односельчане, пообещав угостить копчеными налимами.

На прощание старик взволнованно спросил:

— Скажи хотя бы, кто ты, добрый юноша…

Гругис уже сидел верхом, конь под ним волновался и бил землю копытом, пора было в дорогу.

— Я сын князя Скирвайлиса, — ответил Гругис и пришпорил гнедого.

Всадники миновали еще несколько сожженных усадеб. Всюду они видели только почерневшие головешки да прибитую осенним дождем серую золу. Росшие близ пожарищ яблони и клены кивали им вслед обгорелыми темными ветвями.

Спускаясь с косогора, под которым темнела извилистая, поросшая ольхой лента речушки, всадники повстречали босого косматого человека в лохмотьях. Охая от натуги, он медленно катил валун. Под вековыми деревьями этот человек сложил из валунов нечто странное — то ли колодезный сруб, то ли невысокую башенку. Видно, задумал соорудить себе жилище, способное устоять против неприятельского огня.

При виде всадников человек припал к земле, как перепуганный кот, однако тут же вскочил и по-медвежьи тяжело протопал за собственноручно сложенную каменную стену. Он опасливо высовывал оттуда голову, обводя путников безумными глазами, горевшими неукротимым, как пламя пожарищ, огнем.

Гругис не мог без содрогания смотреть на этого человека. Он пришпорил коня, чтобы поскорее покинуть жуткое пепелище, оставшееся от деревни, но и промчавшись несколько миль, продолжал чувствовать на себе сверлящий взгляд безумца.

Путь всадников пролегал по местам, где месяц тому назад прошагало войско ордена, предавая все огню и разрушению. Остались лишь камни, головни да вытоптанная земля. Во многих местах она почернела от крови жемайтов и их врагов, в стволах сосен торчали стрелы, повсюду валялись железные шлемы, поломанные копья, то тут, то там можно было увидеть смердящие трупы.

Всадники пытались по различным приметам определить, как двигались вперед крестоносцы: где они ночевали и жгли костры, где на них нападали из лесу, где пришлось сразиться с жемайтами в открытом поле.

Гругис с нарастающей тревогой и страхом думал о том, что он увидит в доме Эйтутиса. А что, если жаждущие крови рыцари ордена и кнехты дошли до Кражяй и Медининкай? Что, если самого князя и его дочери Айсте уже нет в живых? При одной мысли об этом кровь стыла у юноши в жилах.

Последнюю ночь-крестоносцы, судя по всему, ночевали неподалеку от замка Паршпилис. Превратив все в пепел и прах, они похоронили своих убитых воинов и отправились назад. У Гругиса отлегло от сердца — на этот раз захватчики оставили Кражяй в покое, обогнув стороной.

Когда всадники добрались до Паршпилиса, уже стемнело, нужно было срочно подыскивать ночлег. Они нашли пристанище у большого семейства, которое, лишившись родного крова, жило в землянке наподобие барсуков. Люди приволокли сюда все пожитки, привели уцелевшую скотину и даже кудлатого щенка, который чудом вырвался из рук врага и прибежал следом за хозяевами. К разочарованию и недовольству своего попутчика, Гругис оставил здесь второго коня, отобранного у вражеских проводников. На следующий день пополудни всадники налегке добрались до владений князя Эйтутиса.

Кражяйский князь жил на широкую ногу, окна его просторного дома сияли стеклами, приобретенными у рижских купцов, в светлых клетях пахло свежеструганной древесиной и смолой. Эйтутис был малорослым, щуплым мужчиной, однако при этом живым и непоседливым. Говорил он скороговоркой, и Гругис порой с трудом понимал его. Путники уже издали догадались, что в доме горе: не слышно было детского смеха, домочадцы ходили как в воду опущенные, а старуха княгиня понуро сидела в кресле и утирала слезы. Оказывается, в битве под Паршпилисом погиб Вайшвидас, единственный сын Эйтутиса, брат Айсте. Надежд на второго сына, наследника, уже не было, и, значит, роду Эйтутисов суждено было угаснуть. От горя старый князь говорил так быстро, что почти ничего невозможно было разобрать: казалось, слова догоняли друг друга, теснясь и низвергаясь сплошным потоком. Он раздраженно покрикивал на домочадцев, хватался то за одну, то за другую работу, хотя и не знал толком, чем заняться всерьез. Выслушав Гругиса, князь тут же стал собираться в дорогу. Это отвлекло Эйтутиса от тяжких мыслей, на минуту заставило позабыть о мучительной душевной боли. Не в силах больше оставаться в доме, Эйтутис сам выбежал во двор за конюхом.

Гругис, который остался в княжеских покоях, с удивлением заметил, что до сих пор почему-то не появляется Айсте. Он еще во дворе успел оглядеть всех женщин, которые сновали из дома в клеть и закут или, не скрывая любопытства, останавливались у порога, чтобы поглазеть на гостей. Он все ждал, не мелькнет ли милое лицо той, ради которой юный князь проделал столь длинный и нелегкий путь из Локисты. Находясь в светлице, он с нетерпением оборачивался на дверь, вздрагивая при каждом стуке, — женщины вносили еду, а роль хозяйки стола взяла на себя старшая дочь князя Эйтутиса, которая прибежала сюда недавно с мужем из разоренного крестоносцами имения.

Не выдержав, Гругис все-таки спросил:

— А где же княжна Айсте? Почему ее не видно?

На лицо старшей сестры набежала тень.

— Айсте нет с нами. Родители выдали ее за Жадейкиса, боярина из Расейняй, — не глядя в глаза гостю, ответила она.

Для Гругиса эта новость была как гром среди ясного неба, и он не удивился бы, если бы в этот миг на него обрушился потолок. Кусок застрял у юноши в горле, руки тряслись и не слушались его. Он с мольбой глядел на старшую сестру Айсте.

Воцарилась долгая неуютная тишина. Совладав с собой, княжич несмело поинтересовался:

— Когда это случилось?

— Нынешним летом, накануне жатвы.

Гругис потупился и, уставившись в сияющий белизной пол, глубоко задумался. Неожиданно он вскочил и, буркнув «спасибо», кинулся к выходу. Единственным его желанием было сейчас вспрыгнуть на коня и умчаться отсюда куда глаза глядят. Юноша и сам не мог определить, какие чувства владели им, отчего он пришел в такое смятение, будто здесь, в этом доме, его предали или подняли на смех.

До сих пор на жизненном горизонте Гругиса не появлялось ни одного хмурого облачка, на его долю не выпали пока тяжкие переживания. Правда, несколько лет тому назад не вернулся из похода старший брат, но Гругис, который сильно любил его, все же не принимал эту потерю близко к сердцу. Ведь гибель на войне — дело привычное и достойное. Когда враг разрушил Локисту, трудно было удержаться от слез при виде руин и пепла — это было все, что осталось от замка. Но ни одно из тех переживаний не шло в сравнение с горем, которое обрушилось на него сегодня. Сердце его готово было разорваться от тоски.

Очутившись во дворе, Гругис заметил почерневшую деревянную бадью, которая раскачивалась под порывами ветра на колодезном журавле. На краю бадьи сидели воробьи и, нахохлившись, косились на блестевшую в ней воду. Он подвел к воде коня — птицы вспорхнули и улетели прочь. Уши животного при каждом глотке мерно подрагивали, а по шее скатывались вниз крупные капли. Юный князь почувствовал, что и у него пересохло в горле. Он шагнул к колодцу и схватился отяжелевшими руками за край журавля. Заскрипел, натужно застонал старинный обомшелый стояк. Вода оказалась прямо ледяная, заломило зубы, зато дышать стало легче. «Если бы я знал…» — снова и снова думал Гругис, хотя на самом деле вряд ли бы он знал, как поступить. Скорее всего отправился бы в чужие края, только не к Эйтутису. С этой минуты он воспылал ненавистью к низкорослому косноязычному князю замка Кражяй. Он с омерзением следил за этим расфуфыренным щеголем, когда тот в окружении женщин появился на пороге своего нового дома. На нем была бобровая шуба и лисья шапка, сбоку болтался короткий меч, специально подобранный для этого малорослого мужчины.

Сидя верхом на коне, Гругис издали насмешливо наблюдал за церемонией прощания. Группа всадников ожидала князя здесь же, во дворе, — люди уже держались за поводья, спеша тронуться в путь. Когда наконец Эйтутис, подпрыгнув, уцепился за седло, кто-то из верховых спросил:

— Куда отправимся, князь?

— В Локисту! — торжественно ответил тот и ударил шпорами коня, отчего тот взвился дыбом.

«В замок, которого уже нет», — нахмурившись, подумал Гругис.

III

Никогда еще во дворе князя Скирвайлиса не видели такого скопления почетных гостей. Сюда съехались князья и родовитые бояре со всей Жемайтии. Когда в светлице, оставив свиту во дворе, собрались одни только военные вожди, им пришлось потесниться, чтобы разместиться за столом. Те, что остались снаружи, сошлись все вместе на косогоре загона, развели там костер, стали жарить то ли барашка, то ли козленка, весело загомонили, завели оживленные беседы и под конец затянули песню.

— А ты князя Витаутаса видел? — спросил кто-то.

— Видел. Баба бабой: ни усов, ни бороды, — послышался ответ.

— А ведет себя совсем как тур. Как набычился да зыркнул в мою сторону — у меня аж мурашки побежали, — делился впечатлениями по-медвежьи угловатый бородач.

— Ну а что твои мурашки делали, когда ты крестоносца увидел? — поддел его собеседник.

— Тут, брат, у меня все тело зачесалось. Особенно руки. Так не терпелось сгрести его в охапку!

— Вот мы немцу зададим перцу: как борова пырнем, да в речку зашвырнем!

— А вот и не пырнешь. Князь Витаутас тебе его на шею посадит, — резонно возразил зачинщик разговора.

— Ну уж нет! Не бывать этому! — вскипел бородач.

Гругис, которого отец попросил приглядеть за порядком во дворе, узнать, не требуется ли что-нибудь кому-либо из гостей, разрывался между двором, где находилась свита, и домом, где собрались вожди. Лошадей пустили попастись в просторном загоне, где было вдоволь травы, правда, местами уже побуревшей. Скирвайлис пожалел сена, поэтому разрешил поставить в конюшне только коня Витаутаса и его приближенных. Гругис то и дело прибегал сюда, чтобы полюбоваться молочно-белым конем князя. Высокий, длинношеий жеребец фыркал, будто наглотался пыли, и взрывал копытом навоз, проявляя беспокойство. Такого красавца не было ни у кого во всей округе. Правда, находилось в конюшне Скирвайлиса несколько породистых скакунов, изъятых у немцев, но куда им было до этого белоснежного красавца. По слухам, во время битвы он на лету подсекал коней неприятеля.

Гругис и Скабейка должны были помочь и женщинам, которые готовили обед для гостей. В огромных котлах варилась телятина, шипела поджариваемая на углях баранина. На помощь Скирвайлисам сошелся народ из окрестных поселений. Несли что у кого было: один — бочонок с пивом, другой — жбанчик медовухи, а третий — гуся или полмешка щук. Ведь столько мужчин собралось, им что ни подай — все съедят и все выпьют.

Когда князья и бояре приступили к первой трапезе, Гругис вернулся в светлицу и подошел к Вилигайле. Этот седовласый израненный старец не был ни князем, ни знатным боярином, и тем не менее пользовался огромным уважением у собравшихся тут жемайтов, которые считали его ровней. Об отваге Вилигайлы, его силе и самоотверженности ходили легенды, о нем говорили в каждой жемайтской избе. Знали люди и про его беду, знали, как ненавидел этот человек крестоносцев.

— Вглядись внимательнее в лица этих людей, — прошептал старик на ухо Гругису. — Ведь вряд ли когда-нибудь еще в этом доме соберется столько достойных мужей.

Юный князь переводил глаза с одного гостя на другого. Взгляд его невольно задержался на Эйтутисе из Кражяй. Малорослый князь сидел в напряженной позе, о чем-то задумавшись. Со стороны казалось, что его раздражают соседи по столу.

«Почему ты отдал Айсте другому? — мысленно спросил его Гругис. — Зачем было так спешить? Ведь ты сам видел в тот твой приезд в Локисту, как приятно мне общество твоей дочери. Я не верю, что она по собственной воле вышла замуж за боярина Жадейкиса! Ты вынудил ее сделать это!»

Юноша спрашивал, обвинял и осуждал, губы его беззвучно шевелились, он испепелял взглядом владыку замка Кражяй. Эйтутис заерзал на месте, стал тревожно озираться по сторонам, пока наконец не обнаружил виновника беспокойства. Взгляды их встретились. Кражяйский князь смутился и покраснел, заметив, с какой нескрываемой неприязнью смотрит на него юноша. Поскольку же повода для этого он не видел, то поспешно обернулся к Скабейке, который в это время разливал в роги медовуху. Но вот шум стих — это поднялся с кубком в руке хозяин двора, князь Скирвайлис.

Гругис вмиг позабыл об Эйтутисе и сосредоточенно стал наблюдать за отцом. Он испытывал гордость за него и волнение — шутка ли, держать речь перед таким многочисленным собранием именитых мужей, в числе которых и двое сыновей любимца жемайтов, князя Кястутиса. Все сейчас смотрели только на Скирвайлиса, и Гругису казалось, что они восхищались его статью, светлым лицом и зычным мужественным голосом.

— Я, посланник многострадальной Локисты, сердечно приветствую почтенных гостей и прошу всех осушить первый рог с медовым питьем, в которое подмешан пепел сгоревшего замка. Прочувствуйте вместе с нами нашу горечь и боль. А затем давайте подумаем всем миром, как жить дальше, чтобы не лилось столько крови, чтобы не плакали наши матери, жены и дочери.

Господин Зигфрид Андерлау смущенно поежился, не зная, пить ему или воздержаться. И все-таки поднял рог и выпил. Его примеру последовал и прусс Мартин Нак.

Не успели гости обтереть губы, как Зигфрид Андерлау вскочил с места и попросил Скабейку налить ему из кувшина питья.

Ни от кого не укрылось, что князь Витаутас нахмурился и гневно сверкнул глазами на чужеземца. Он наверняка не ожидал от гостя подобной наглости. Тонкие губы князя были плотно сжаты, лицо приняло каменное выражение. По праву слово принадлежало сейчас ему, но крестоносец успел опередить его.

— Многоуважаемый и гостеприимный хозяин этого дома, князь Скирвайлис, сказал, что в ваше вино подмешан пепел пожарища, — представитель ордена отчетливо произносил каждое слово, однако говорил он не как жемайты, а как жители Вильнюсского края. — Это добрый знак. Давайте же проглотим с вином этот горький пепел, чтобы никогда больше его не было в нашей жизни. Великий магистр поручил нам сделать все, чтобы найти путь к миру. Он хочет знать, оставляете ли вы правителем князя Витаутаса. Ему небезынтересно выяснить, окажете ли вы ему посильную поддержку в войнах за трон Литовского княжества. Если же вы пойдете за Витаутасом и согласитесь на его условия, тогда и мы поддержим его. Ну а если вы скажете князю «нет», тогда и нашему священному ордену останется только воздержаться от каких-либо шагов. Так выпьем же этот кубок за то, чтобы в Жемайтии на пепле пожарищ выросла густая трава!

Крестоносец поднял перед собой рог, обвел глазами сидящих вокруг стола, дабы убедиться, что речь его произвела на них впечатление, и, запрокинув голову, выпил.

Люди с любопытством наблюдали за тем, как с каждым глотком дергался на его шее острый кадык.

Лицо князя Витаутаса налилось кровью, он неподвижно сидел за столом, не поднимая глаз. Князь злился на себя и в то же время испытывал чувство стыда. Ведь крестоносец дал понять, что ему дано решать судьбу князя. Хотя на самом-то деле негодовать было нечего: ведь Зигфрид Андерлау, разумеется, заготовил свою речь еще в Мариенбургском замке. Придется испить эту унизительную чашу и утешиться хотя бы тем, что Зигфрид даже отдаленного представления не имеет о том, какие мысли обуревают сейчас сына Кястутиса. Витаутас искоса поглядел на крестоносца: сделав последний глоток, тот облизывал губы. Князю пришла в голову спасительная мысль. С самого утра он придумывал способ отделаться от посланцев ордена, чтобы получить возможность с глазу на глаз поговорить с жемайтскими князьями. Витаутас неожиданно вскочил и, не сводя глаз с господина Андерлау, сказал:

— Достопочтенный посланник Тевтонского ордена пожелал, чтобы на пепле выросла добрая трава и чтобы воцарился мир. Я полагаю, того же жаждут и все эти уважаемые мужи. Следуя нашим обычаям, предлагаю в поддержку столь замечательного тоста рыцарю Зигфриду Андерлау и его приятелю Мартину Наку выпить по рогу медового напитка с каждым из сидящих за столом.

Князь Витаутас снова откинулся в кресле. Среди жемайтов послышался недовольный ропот. Им не понравилось братание, навязанное против их воли. Однако вскоре те, кто попрозорливей, догадались, где собака зарыта.

Первым встал из-за стола кражяйский князь Эйтутис. Он вообще любил везде быть первым. И тут к нему подскочил Скабейка с кувшином в руке. Послышался плеск наливаемого питья. Эйтутис сидел по другую сторону стола, поэтому он, не подходя к крестоносцам, поднял свой рог.

— Предлагаю выпить за то, чтобы впредь мы встречались с тевтонцами только за столом с угощениями!

Скабейка, задыхаясь, поспешил в другую сторону — там оба крестоносца уже успели подняться с мест.

После Эйтутиса рыцари ордена чокнулись с ретавским вотчинником Памплисом, с кальтиненским князем Эймантасом, с магнатом из Видукле Сургайлой.

Господин Андерлау встревожился. Вообще-то он любил похваляться перед друзьями, что способен выпить хоть ведро, но сейчас это сладковатое жемайтское вино сразу же ударило ему в голову, а это было опасно. После еще двух дружеских тостов Мартин Нак бессильно обмяк в кресле и бессмысленно заворочал остекленевшими глазами. Зигфрид Андерлау продержался чуть дольше: спустя минуту сник и он.

Люди, сопровождавшие бояр, при виде конюхов и слуг, которые несли вконец обессилевших посланников ордена, так и попадали у костра со смеху. Их отнесли в клеть и положили на одну кровать, как мешки с бобами.

Оставшиеся в доме жемайты и их почетные гости вздохнули свободнее. А Вилигайла же знай посмеивался удовлетворенно в седые усы. Поначалу его страшно разозлила выходка Витаутаса, но завершение этого торжественного братания с посланниками ордена привело в веселое настроение, и старик, ткнув Гругиса кулаком в бок, прошептал:

— Они небось подумали, что наш медовый напиток не крепче детской мочи будет!

Прервав всеобщее оживление, князь Витаутас постучал по столу и попросил тишины. Не поднимаясь с места, он обратился к собравшимся и при этом горделиво оглядывал со своего скромного трона покои Скирвайлиса, будто восседал на высоком престоле.

— Ну вот, теперь мы сможем поговорить откровенней, без посторонних ушей, — начал князь. — Вы, достопочтенные властители Жемайтии, уже знаете, что Йогайла и его братья не сдержали обещания и не вернули мне княжество моего отца, великого князя литовского Кястутиса. Я был вынужден вторично отправиться во владения ордена. Только не думайте, что мне это доставило удовольствие и что это была легкая прогулка. В тот раз по дороге назад, в Литву, я сжег три замка крестоносцев и увел с собой две сотни братьев ордена. Думаете, мне это забыли?! Как бы не так! Да они зубами щелкают, как голодные волки, на куски меня разодрать готовы! Только разве мной одним насытишься? Им покрупнее добычу подавай. Оттого они скрепясердце собираются снова оказать мне поддержку.

— Тебя-то они, светлейший князь, поддержат, а нас задушат! — перебил его ретавский князь Памплис.

— Не думаю, что жемайты так легко дадут себя задушить, — поглядев на него, поспешил заверить Витаутас.

— Мы признаем тебя, светлейший князь, своим владыкой, но с одним никак не можем согласиться — когда правители Литвы продают нас, как бычков, заклятым врагам-кровопийцам, — заметил Вайжебутис, прибывший из Медининкай.

Время шло, и князь Витаутас, распарившись, багровел все больше, на лбу его выступили капельки пота. Собравшись с мыслями, он продолжал:

— Я не ответчик за князя Йогайлу. Не знаю, о чем он думал, когда отписал десять лет назад крестоносцам Жемайтию. Одно могу сказать: в любом случае я буду до последней капли крови сражаться за все свои владения. За каждую их пядь. Мой отец, великий литовский князь Кястутис, очень любил жемайтов, ведь они были самыми храбрыми его воинами.

— А как его сын?! — снова воскликнул Памплис, могучий мужчина с крючковатым носом и ясно-голубыми глазами.

Звонкий, сильный голос ретавского владыки прокатился по залу, как трубный крик оленя в лесу.

— Для меня нет Литвы без жемайтов! — твердо сказал Витаутас таким тоном, будто осуждал Памплиса. — И если я вынужден подписывать унизительные договоры, то только для того, чтобы встать на ноги и защитить вас!

— Уж лучше ты, светлейший князь, опирайся на нас просто так. Мы и без договоров тебе поможем, от чистого сердца. Как люди одного роду-племени, — вступил в разговор хозяин дома, Скирвайлис.

Витаутас задумался. Казалось, он устал и сейчас использовал минутную передышку для того, чтобы понятнее разъяснить этим настырным собеседникам свои цели. Немного погодя он снова обратился к ним.

— Вот вы жалуетесь, что крестоносцы вас совсем доконали. Обширные земли превратились в пустоши. Матери в Жемайтии не успевают вырастить сыновей, способных удержать в руках меч. А ведь я, поверьте, лучше вас знаю, сколь могуч этот орден. Ему оказывают поддержку многие государства и королевства. Папа римский призывает верующих выступить на борьбу против язычников. Им и не требуется взращивать воинов, те сами растут, как поганки после дождя. Одним вам с ними не сладить. Тут требуются могучие силы. И я намерен собрать эти силы. Поэтому поймите меня и помогите! Мы все вместе заставим Йогайлу и его братьев отдать мои исконные владения — престол Литвы! А уж тогда, как только мы окрепнем, и с крестоносцами рассчитаемся. Пока же нам нужно задобрить их.

— Складно говоришь, князь, да только не всем нам по душе! — запальчиво выкрикнул расейнский боярин Шяудянис. — Да мы хоть тресни не позволим крестоносцам сидеть у себя на шее!

— Не покоримся!

— Нельзя, князь, укреплять свое могущество слезами других!

— Не трогайте нас! Мы и без вас управимся!

— От наших богов не откажемся!

Крики, усиливаясь, раздавались то с одной, то с другой стороны. Кое-кто из родовитых лиц даже вскочил и, обращаясь к Витаутасу, не только сердито выкрикивал свое мнение, но и угрожающе размахивал кулаками.

Витаутас растерялся. Он не привык встречать возражения и тем более угрозы. Правда, князь мог повысить голос и приструнить строптивцев. Но разве этим их испугаешь? Насколько же бессилен человек, лишенный власти! Никто не слушает тебя, никто не уважает. А посему необходимо терпение и еще раз терпение, нужно скрепя сердце выслушать противоположное мнение, а уж потом попытаться переубедить этих умудренных жизненным опытом упрямцев. Отец — князь Кястутис — знал им цену. Этой твердостью духа и сильны жемайты.

Не дождавшись, пока стихнет гул, вскочил с места кражяйский князь Эйтутис.

— Успокойтесь, друзья, не горячитесь! — воскликнул он, воздев руки. — Прихвостни Йогайлы загубили нашего любимца, отважного князя Кястутиса! Неужто вы хотите, чтобы они задушили и его сына, светлейшего князя Витаутаса?! Так знайте же: тогда и нам не будет жизни! Давайте отправимся к магистру ордена, к этому проклятому кровопийце, и скажем ему, что признаем своим владыкой князя Витаутаса, коего и намереваемся поддерживать всеми силами! Иного пути у нас нет!

Витаутас с нескрываемой благодарностью посмотрел на исступленного низкорослого человека, и глаза его увлажнились. Казалось, он готов был расцеловать Эйтутиса. Да, очень кстати прозвучало слово властителя из Кражяй. Родовитые люди Жемайтии притихли, задумались.

— Мы хотим знать, что думает обо всем этом верховный правитель Жемайтии, достопочтенный князь Скирвайлис, — сказал князь из Расейняй Шяудинис, самый молодой гость на приеме, ненамного старше Гругиса.

Скирвайлис сидел рядом с князем Витаутасом. Как хозяину дома ему не хотелось говорить неприятные вещи почетным гостям из Пруссии. Скирвайлис не вскочил с места, как это сделал Эйтутис. Локистский князь был постарше его и помедлительней. Он говорил сидя. Судя по нахмуренному лбу и напряженному взгляду, князь взвешивал каждое слово.

— Мы должны оказать поддержку храброму князю Витаутасу, сыну нашего незабвенного властелина Кястутиса. Но с условием: Жемайтия не отойдет к Тевтонскому ордену. Мы ведь знаем: коль скоро что-то включается в договор, зубами его потом не выгрызешь. Пусть наши гости отправляются назад, в Пруссию, и пусть передадут этому мерзавцу магистру, что жемайты через шесть дней прибудут к нему на переговоры. Да не забудьте предупредить замок Рагайне, чтобы нас там ждали.

Скирвайлис за все время разговора ни разу не обернулся к Витаутасу, не посмотрел на него. С минуту он хмуро разглядывал стол, будто обдумывал что-то важное. Вскинув голову, старый князь обвел взглядом сидящих за столом жемайтов. Он хотел знать, как те приняли его слова: с одобрением или нет?

Одно то, что никто не вскочил, не возразил с места, свидетельствовало о многом: князья и знатное боярство согласны со Скирвайлисом. А ведь они правили краем. Витаутас же чувствовал себя не в своей тарелке. Порой казалось даже: он глубоко погружен в свои невеселые мысли, оттого не слышит, о чем говорится в этих сумрачных душных покоях.

— Князь, ты сам назначь тех, кому надлежит отправляться в Пруссию, и дело с концом! — крикнул Памплис.

— Не хочет ли наш владыка, князь Витаутас, сказать что-нибудь? — послышался голос в дальнем конце стола. Вопрос задал кражяйский князь Эйтутис.

Витаутас, выведенный из оцепенения, вздрогнул. Он порывисто встал, уперся костяшками пальцев в край стола, поглядел поверх голов сидящих за столом мужчин.

— Мне понятна ваша озабоченность, — начал он, — и тем не менее я убежден, что в первую голову нужно решать основной вопрос: кому достанется целиком великое княжество Литовское? Допустим ли мы, чтобы его разодрали на части, как это делают с овцой волки?

— Не допустим этого! — выкрикнул кто-то.

— Вот и я говорю: не должны допустить! — Витаутас стукнул костяшками пальцев по столу. — Тогда пошлите достойных посланцев к магистру и скажите ему, что вы поддержите меня в борьбе за трон! Больше я от вас ничего не требую!

— Скирвайлис назначит лучших! Мы ему доверяем! — снова вмешался Памплис, властитель Ретавы.

На том, в сущности, и порешили. Все поднялись со своих кресел, одни окружили Витаутаса, чтобы уточнить кое-какие подробности, другие завели беседу с его братом Таутвиласом и с князем Йомантасом.

Тем временем распахнулась дверь, и в княжеские покои пулей влетел посланник ордена Зигфрид Андерлау. Он так и не успел окончательно протрезвиться, однако на лице его были написаны крайняя озабоченность и испуг. Он затравленно озирался вокруг, и во взгляде его таилась мольба: объясните же кто-нибудь, что тут произошло! Он подскочил к Таутвиласу и укоризненно сказал ему что-то, однако тот лишь весело расхохотался и дружески похлопал его по плечу. Подведя крестоносца к князю Скирвайлису, он попросил:

— Объясни ему, что к чему. Он хочет знать, что же решили жемайты.

К ним подошли еще несколько человек. В эту компанию затесался и Гругис. Всем было любопытно послушать, о чем будут разговаривать жемайтский медведь и тевтонский волк.

Крестоносец часто моргал покрасневшими веками, облизывал пересохшие губы и испуганно пятился, будто Скирвайлис и в самом деле на манер жемайтского мишки собирается сгрести его в охапку.

— Передай своему магистру, что жемайты поддержат князя Витаутаса, — сказал Скирвайлис. — Через пять дней наши посланцы выедут в путь, чтобы встретиться близ замка Рагайне. Ждите их там. Если понадобится, они могут и в Мариенбург отправиться.

Посланец ордена пробормотал что-то одобрительно и, осмелев, спросил:

— А как насчет святой христианской веры? Согласны ее принять?

— С какой стати вы навязываете свою веру, как купцы товар? Кто хочет, пусть принимает, — отрезал жемайт.

Говорить было больше не о чем, и тем не менее гости не расходились, голоса в чертогах Скирвайлиса не смолкали. Да и неудивительно — многие давно не видели друг друга. Задержался в кругу беседующих и князь Витаутас. Всем не терпелось узнать у него, что нового в Вильнюсе, в Польше, в Пруссии. Были и такие, кто попросил князя помочь в беде: вызволить из неволи близких или хотя бы узнать что-нибудь об их судьбе. Пытались они вызвать на откровенность и Зигфрида Андерлау, но тот клятвенно заверял, что ни о каких невольниках ничего не знает.

Люди из свиты — проводники, конюхи, слуги — тоже не скучали. Они окружили плотным кольцом Мартина Нака, с которого еще не сошел хмель. Ноги его заплетались, когда он тащился к уютно потрескивающему костру. С краснощекого круглого лица прусса не сходила улыбка. То и дело подтягивая сползающие штаны, он заискивающе заглядывал в глаза развеселившимся людям:

— Пусть этот поганец Андерлау якшается с князем Витаутасом, а я тем временем выпью с вами медовухи!

Жемайты громко расхохотались. Но стоило появиться на пороге дома долговязому крестоносцу и поманить Мартина пальцем, как тот вмиг притих, от его удали не осталось и следа — он послушно засеменил за старшим по положению братом ордена.

Незаметно пролетел короткий осенний день, на дворе стемнело. Многие князья и бояре, не обращая внимания на то, что наступала ночь, засобирались со своими проводниками домой. Ночевать остались лишь немногие.

Князь Витаутас пробыл со своей свитой у Скирвайлиса еще день, а ночью, как было условлено, отправился в путь. Обоим крестоносцам, невзирая на их отчаянные протесты, завязали глаза. Раз уж не осталось в Жемайтии могучих замков, так пусть хотя бы перепутанные тропы да топи, дубравы и гати уберегут жемайтов от опасности.

IV

Целую неделю после дня поминовения духов лил дождь, но потом он все же перестал, а к вечеру будто кто-то сорвал с небес серый полог, и они осветились желтовато-льдистым заревом. Ночью землю сковало морозом и больше уже не отпускало много дней. Мужчины глушили рыбу на озерах и реках под прозрачным стеклянным льдом палицами или обухами боевых топоров.

С тех пор как ударили заморозки, Гругис ни дня не сидел дома. Если он не катался на коньках где-нибудь на болотах, то непременно бродил с охотничьим ружьем по берегу реки или лесам в надежде подстрелить кабана. За это время он сильно сдружился с Вилигайлой, который, желая заглушить душевную боль, часто составлял компанию юному князю. В согбенном, израненном, но все еще сильном теле старца билось отчаянное сердце. Вилигайла знал множество охотничьих тонкостей, а тайны озер и лесов читал прямо как по книге. Гругису казалось, что нет на свете такой вещи, о которой не имел бы представления этот седой как лунь старик. Его главной страстью были схватки с сильными и коварными зверями. Столкновение с ними — предприятие рискованное, и в предчувствии битвы Вилигайлу охватывала нервная дрожь. Оттого он и не любил охотиться на пугливых ланей.

Но самое удивительное было то, что Вилигайла мог договориться на человеческом языке со своим конем. Низкорослый, однако могучий буланый конь чем-то смахивал на своего хозяина: такие же длинные спутанные космы спадали на широкий загривок, шею и глаза. Длинный пушистый хвост волочился по земле, лохматыми были и ноги — казалось, что конь обут в меховые унты. Прожил буланый на свете уже немало лет, и тем не менее прыти этому по-кобыльи любопытному коню было не занимать. Он с любопытством глядел вокруг из-под волосяной завесы, будто видел все впервые. Порой, если что-то привлекало его внимание, тыкался в интересующий предмет мордой и обнюхивал его.

Хозяина буланый любил и слушался с полуслова. Стоило Вилигайле сказать «пошли», и конь покорно ступал следом, а по команде «стоять» замирал на месте как вкопанный.

Однажды Гругис по неопытности совершил бестактность: конь привел его в такой восторг, что юноша попросил отца выменять его на двоих лошадей. После этого случая Вилигайла несколько дней не разговаривал с юным князем и сменил гнев на милость, лишь когда тот попросил прощения.

Та зима в Жемайтии прошла довольно спокойно. Крестоносцы вместе с полками Витаутаса вторгались на земли Вильнюса и Тракая, там слышался звон мечей и стоны, там алело зарево пожарищ. Поддержку Витаутасу оказывали кражяйский князь Эйтутис со своими всадниками, несколько дружин из других мест Жемайтии. Скирвайлис же остался дома. Он не смог пересилить себя, не захотел выступать заодно с крестоносцами. Витаутас послал к нему гонца, который передал, что князь недоволен его поведением и просит присоединиться, но верховный правитель жемайтов сослался на недомогание и пообещал оказать поддержку только летом. Гонец так и уехал назад ни с чем.

Ближе к весне возле Локистской заставы были задержаны новые гости. Рыцарь ордена Зигфрид Андерлау посылал князю Скирвайлису дары: две бочки соли, бочонок пива и рулон зеленого сукна. И в довершение всего — написанное по-немецки письмо. В Жемайтии многие понимали язык врагов, правда, читать умели далеко не все.

В свое время князь Скирвайлис держал у себя в Локистском замке двух писарей родом из Чехии, которые, по их словам, знали все языки мира. Не исключено, что они просто прихвастнули, и тем не менее с крестоносцами и поляками они действительно могли договориться. Оба писаря погибли во время пожара в Локистском замке, сгорели — то ли по глупости, то ли от большого ума. Скирвайлис предложил им прорываться вместе с его воинами из осады. Писари отказались, остались в замке, где и нашли конец под горящими бревнами.

Теперь же для того, чтобы прочитать послание ордена, пришлось позвать Гальвидиса, сына ретавского вотчинника Памплиса. Он выучился говорить и читать по-немецки в Риге.

Гальвидис дважды прочитал бумагу, помолчал немного и сказал:

— Понять-то я все понимаю, а вот по-нашему пересказать не могу. Мы ведь так не говорим.

— Холера им в бок! Эти крестоносцы даже разговаривать по-человечески не умеют! — возмутился Скирвайлис. — Ладно, Гальвидис, перескажи по-своему.

Князь из Ретавы даже взмок, пересказывая письмо Зигфрида Андерлау. В нем говорилось следующее:

«Светлейший и достоуважаемый владыка Жемайтии Скирвайлис!

С удовольствием вспоминая гостеприимство, оказанное мне в Твоем доме, шлю в знак благодарности скромные подарки и одновременно выражаю искреннее уважение.

Магистр нашего священного ордена тоже просил передать Тебе свои самые добрые пожелания. Он искренне рад тому, что князь Витаутас нашел наконец дорогу из тьмы к свету, принял святую христианскую веру, заключил с нами мудрые договоры и принял выгодные для обеих стран обязательства. Мы всем сердцем жаждем, чтобы и жемайт как можно скорее стали пользоваться теми огромными преимуществами, которые дают наша святая вера и наша покровительница, милосердная богоматерь — пресвятая дева Мария.

Основываясь на договоренности со светлейшим князем Витаутасом и поддержке, оказываемой ему знатным боярством Жемайтии, извещаем, что в начале лета, в первую неделю после троицы, братья нашего ордена выступят из замков Рагните и Мемель и отправятся в Жемайтию, чтобы проповедовать там христианское учение.

Мы выражаем твердую уверенность и надежду на то, что высокочтимый и благороднейший правитель Жемайтии Скирвайлис, а также все родовитые люди, простой народ этого края окажут братьям ордена радушный прием и всестороннюю поддержку.

Посол по особым поручениям великого магистра ордена рыцарь Зигфрид Андерлау»
Гальвидис протянул князю пожелтевший пергамент и вытер пот со лба. Он искоса посмотрел на окружение князя, будто желая убедиться, поняли ли эти люди содержание письма. Лица у всех вытянулись от удивления, мужчины злобно сверлили глазами Гальвидиса, словно это он принес столь неприятную весть.

Старик Вилигайла отвернулся к стене, язвительно проворчав:

— Пусть они своим псам рассказывают эти сказки!

— Мы их не приглашали, так чего ради они сюда лезут? — вскипел Скабейка.

— Намылить им шеи, и дело с концом! — выпалил Юдикис, старший сын князя Скирвайлиса.

Зажав в кулаке бороду, князь хмуро молчал и лишь время от времени с удивлением переводил взгляд на говоривших. Даже известный молчун Гинётис, оружейник замка Локиста, и тот вышел из себя.

— Да разве ж их бог сильнее нашего Перуна? — возмущенно спросил он у Гальвидиса, едва тот прочитал письмо. — Не было такого и никогда не будет!

— А кто говорит, что сильнее? — перебил его Вилигайла.

— Они говорят!

— Собачья брехня! Нашли кого слушать!

Скирвайлис устроился поудобнее в кресле, продолжая держать в руках послание ордена. Князь не знал немецкого и тем не менее пристально вглядывался в замысловатые закорючки, из которых были составлены во множество строк непонятные слова. Он чувствовал себя неловко оттого, что не мог ничего понять из адресованного ему письма. Ему мерещилось, что долговязый Зигфрид Андерлау, которого в прошлый раз так развезло от медового напитка, сейчас притаился за этими значками и посмеивался над ним.

— Не верю я, что орден намерен проповедовать ученье божье! — заключил Скирвайлис хмуро.

— А что же он станет делать?

— Разнюхает, как нашей землей половчей завладеть!

— Руки им укоротить! — вскочил с места Юдикис. Его тощая шея от волнения стала еще длиннее. На ней вспухли две жилы, напоминающие оборы лаптей. — Созовем войско и зададим им жару! Спасибо им, что хоть удосужились предупредить заранее.

— Собрать войско ты, конечно, сможешь, но встречать крестоносцев вам придется без мечей. Ведь они договорились с князем Витаутасом, а значит, нам следует лишь подчиниться их воле и принять людей ордена на родной земле с миром, — спокойно объяснил Скирвайлис.

— Витаутас изменник! — рявкнул Вилигайла. — Давайте не будем слушаться его! Он позорит своего достойного отца, отважного князя Кястутиса!

Скирвайлис нахмурился. Ему явно пришлись не по душе эти заявления, но он все же не спешил призывать к порядку распоясавшегося старика — ведь и в сердце самого князя закрался червячок сомнения.

— Минуточку терпения, Вилигайла! Не спеши никого осуждать! — примирительно сказал он. — Нам лучше всего подождать да поглядеть, куда Витаутас повернет оглобли.

— Дождемся, когда крестоносцы нам петлю на шею набросят, — проворчал старик.

Не обращая внимания на старого воина, князь Скирвайлис поднялся с мягкого кресла, покрытого рысьей шкурой, шагнул к Гальвидису и по-отечески положил ему руку на плечо.

— Спасибо, что помог прочитать бумагу. Теперь-то нам все ясно. Чем же тебя отблагодарить, молодой человек? Железные воинские доспехи не желаешь случайно? — спросил князь и обвел глазами комнату в надежде увидеть младшего сына.

— Эй, Гругис! — крикнул он, заметив наконец юношу. — Принеси-ка сюда из оружейной панцирь, тот, что мы сняли с рыжебородого!

Юноша нехотя поплелся к дверям. Ему неприятно было выполнять поручение отца, потому что роскошный панцирь рыжебородого крестоносца он приглядел для себя. Однако Гругис не посмел, по обыкновению, перечить отцовской воле.

Сверкающий панцирь, слегка помятый секирой, пришелся впору знатоку немецкого языка Гальвидису — сидел на нем как влитой. Мужчины с восхищением, а некоторые и с завистью уставились на него. Гость из Ретавы не скрывал, что доволен столь щедрым подарком. Он хвастливо оглядывал себя и приставал к окружающим с расспросами:

— Ну, как? Идет мне?

— Не очень, — буркнул Гругис и, отойдя в дальний угол, опустился на скамью.

Гальвидис же продолжал хвастать обновой и сбросил кольчугу, лишь когда хозяин замка пригласил всех к столу.

Подали жареных окуней, и Скирвайлис неожиданно обратился к Гальвидису с довольно странной просьбой.

— Ты бы не отказался обучить моего сына чужому языку? Вот выучился бы он читать-писать, и у меня был бы свой писарь. Мне не с руки нанимать для этого чужеземцев.

Гальвидис оценивающим взглядом посмотрел на Гругиса, будто тот уже был его учеником. От него не укрылось, как вспыхнул под его взглядом юноша.

— А хочет ли сам молодой князь учиться языку врага? — спросил он.

Гругис положил в миску обглоданные рыбьи кости, помолчал и ответил вопросом на вопрос:

— А наши слова можно передать на бумаге по-ихнему?

— Можно, правда, тут есть свои закавыки, — неопределенно ответил Гальвидис.

— А почему бы нам не послать магистру письмо, написанное на нашем языке? Пусть-ка поищет переводчика! — предложил юный княжич из Локисты.

— Верно говоришь, Гругис! — одобрительно загудели вокруг голоса. — Научись грамоте да напиши все начистоту этому кровопийце! Выложи ему все как есть, то-то раззявится от удивления!

Скирвайлис решил, что самое время сказать и ему свое слово. Обтерев полотняным платком губы, он заметил:

— Это хорошо, что мой сын возьмется за учебу. Только бы он оказался способным к этой мудреной науке.

— Да Гругис наш любого за пояс заткнет! Ему это раз плюнуть! Молодой ведь, значит, любая премудрость ему нипочем! — ответили за юношу челядинцы.

Гругис одарил их благодарной улыбкой.

Было решено, что весной, когда спадет вода, ученик отправится в Ретаву. Да и куда спешить? Ну а сейчас, пока лежит снег, пусть-ка поупражняет с охотниками руку — в Локистском имении еще не все кадушки забиты засоленной дичью.

Но был среди челяди один человек, который не одобрял эту затею. Вилигайла считал пустым и позорным занятием обучение языку крестоносцев, чем-то сродни общению со злыми духами. Правда, он не высказал эту мысль вслух князю — все надеялся, что Гругис сам передумает. Тем более что юноша был заядлым охотником, а в лесу, во время азартной погони, все эти глупости сами собой выветрятся из головы. Это зимой. А весной на смену этим удовольствиям, глядишь, придут другие.

Когда с Гругисом случилось несчастье, снег уже почти растаял, и лишь на дне да на северных откосах глубоких оврагов белели последние его заплаты.

В тот день они с Вилигайлой вернулись с рыбалки Старик поставил в речушке Виркуле верши, и рыбакам удалось наловить полмешка рыбы. Щуки в мешке ворочались, бились о бок коня, и он беспокойно дергался. Всадники ехали не спеша, любуясь красотой пробуждающейся природы, исполненной громкого щебета, свиста, курлыканья, щелканья. Когда они приближались к болотам, на них, с треском ломая ветки непроходимого кустарника, выскочил огромный тур. Всадники оробели, но зверь тоже испугался. Он бросился к болоту и, разбрызгивая жижу и бурую воду широкими прыжками понесся к островку. Местами исполин проваливался по самое брюхо. Он громко сопел, и эхо его тяжелого, хриплого дыхания разносилось далеко вокруг.

Когда первый испуг, вызванный неожиданным появлением зверя, прошел, стариком и юношей овладел охотничий азарт. Спустя минуту две стрелы вонзились в могучее тело тура.

От боли зверь метнулся в сторону, а потом бросился назад. Гругис и Вилигайла, сидя на конях, выпускали в лесного великана стрелу за стрелой, которые, как слепни, впивались в шею животного, в его забрызганную тиной голову. Но зверь, казалось, не обращал на это внимания. Разгоряченный охотой, Гругис знай натягивал лук, стрелы со свистом уносились к цели, которая быстро приближалась и становилась все опасней. В пылу охоты он пропустил момент, когда нужно было пришпорить коня да удирать подобру-поздорову. Рогатый исполин, почувствовав под ногами твердую землю, в два прыжка очутился возле охотника. Он легко, как сноп, поднял в воздух на своих длинных острых рогах коня вместе со всадником, забросил их себе на шею, а затем с силой шмякнул оземь. Юноша без сил лежал на земле. Одна нога его была зажата крупом коня, кружилась голова. Вилигайла подоспел в самый раз: в то время как тур яростно бодал поверженного коня, старый воин вонзил меч в шею зверя. Брызнула фонтаном темная густая кровь. Огромный тур с хрипом опустился на землю. Старик вытер рукой с лица липкую кровь и бросился на помощь юноше. С трудом ему удалось высвободить прижатую ногу. Опираясь на руку Вилигайлы, Гругис застонал от боли, попытался подняться. В Локисту они вернулись верхом на одном коне.

После злополучной охоты Гругис десять дней пролежал в постели. Жрец Вилауде варил ему отвары из целебных трав, прикладывал примочки к различным частям тела. Головокружение постепенно прошло, отступила и боль в ноге.

Больного часто навещал Вилигайла. Он останавливался у двери, откашливался и, глядя на Гругиса из-под косматых седых бровей, сурово задавал один и тот же вопрос:

— Когда встанешь?

Судя по всему, старик сердился на юношу, считая, что тот слишком долго прохлаждается в постели. Но когда Гругис сообщил, что жрец, скорее всего, уже завтра разрешит ему натянуть штаны, Вилигайла вдруг посоветовал ему не спешить и как следует окрепнуть. Оказывается, суровый вопрос старика означал не что иное, как заботу.

И вот наконец Гругису позволили выйти во двор. Княжеский конюший подвел к нему нового каурого коня. Рядом стоял Вилигайла и тщетно пытался спрятать в пышной бороде и вислых усах довольную улыбку…

Собираясь в Ретаву, Гругис решил взять в провожатые конечно же верного Вилигайлу. Правда, старик по привычке заупрямился, как козел, и недовольно пробурчал:

— Мог бы найти мне работенку и посолиднее! Перед богами стыдно!

Однако стоило князю Скирвайлису предложить сыну другого спутника, как старик тут же замолчал и вскочил на коня. С юным князем отправится только он! Недаром тот сам предпочел его остальным провожатым.

Довольно долго всадники ехали молча, прислушиваясь к щебету птиц, любуясь красотами проснувшейся природы, радуясь солнцу и теплу. В Ретаву, имение Памплиса, они прибыли на следующий день после обеда.

V

Дети Юдикиса называли князя Скирвайлиса дедушкой, а когда хотели задобрить его, то дедулей. «Дедуля, дедуля!» — только и слышалось в доме и во дворе. По примеру своих детей нередко называла свекра дедулей и жена Юдикиса, Мансте. Вот и сейчас, зовя его, она обошла комнаты, вышла во двор, но князя нигде не было. На столе уже дымилась гороховая каша со шкварками, а едоки все не шли.

— Ребятки, живо разыщите дедулю да позовите к столу! — велела Мансте сыновьям, которые таскали по двору за хвост рыжего лисенка.

Мальчики помчались на конюшню, заглянули в оружейную, обежали избы челядинцев, но князь как сквозь землю провалился.

«Куда же он запропастился? — подумала Мансте. — Ведь совсем недавно я видела его во дворе». Она даже припомнила, что Скирвайлис нес под мышкой что-то белое. «Уж не полотенце ли?» — предположила женщина и решила проверить догадку. Она быстро пересекла двор, вишенник и спустилась с обрыва к речке. Неожиданно Мансте отпрянула назад: в заводи, совершенно голый, стоя по колено в воде, князь зачерпывал рукой воду и обтирал ею живот, грудь. Издалека бросилось в глаза его белое крупное тело, давно не видевшее солнца. От смущения Мансте застыла на месте как вкопанная, однако против своей воли мельком успела все же полюбоваться широкой спиной мужчины, его мускулистыми руками, крепкими чреслами. Стараясь оставаться незамеченной, она неслышно попятилась назад. Одновременно и тело князя, как ей показалось, стало медленно погружаться в воду — постепенно скрылись ягодицы, руки до локтей… Когда все тело целиком исчезло из поля ее зрения, Мансте крикнула:

— Князь! Где вы? Прошу к столу!

Женщина отчетливо представила, как могучий старец вздохнул и поспешил на берег, к своей одежде. Хотя вполне возможно, что он не смутился и даже пожалел о том, что его скромная невестка не решалась подойти ближе. Кто знает… Она вспомнила, что не раз ловила на себе испытующий и в то же время теплый взгляд свекра.

Князь украдкой любовался ею. А порой, положив ей на плечо тяжелую руку, говорил вроде бы ничего не значащие, обыденные слова, однако сколько в них было невысказанной доброты… «Почему он не подыщет себе жену? — думала Мансте. — Другой бы на его месте давно второй раз женился. К тому же он не так уж стар. Да он еще…»

Почувствовав, что мысли ее приобретают греховное направление, женщина прибавила шагу, будто желая убежать от них. Во дворе она уже думала только о детях, о том, что ей предстоит сегодня сделать.

Обедал Скирвайлис обычно в светлице вместе с сыновьями, однако сейчас кресла юных княжичей стояли пустые: Гругис находился в Ретавасе, а Юдикис с воинами отправился верхом к Неману — старший сын должен был встретить там крестоносцев, когда те выступят из замка Рагайне. Гиргждутский князь Апмедис выйдет навстречу другим крестоносцам, тем, кто отправляется из Клайпеды. Скирвайлис попросил обоих военачальников соблюдать при встрече хладнокровие, вежливо поприветствовав крестоносцев, подсчитать их силы, выяснить, какой дорогой они предпочитают ехать дальше. Раз уж князь Витаутас договорился с ними, пусть так оно и будет — пусть они сеют в народе свое учение, никто им за это головы рубить не будет. Важно только, чтобы в этих двух вооруженных отрядах было не более чем по три сотни воинов. Вот этого необходимо требовать без обиняков и со всей настойчивостью.

За гороховой кашей и кислым молоком Скирвайлис не переставал думать о Юдикисе и Апмедисе. Как они там? Встретились ли уже с разведчиками крестоносцев? А вдруг это ловушка? Вдруг братья ордена рубят сейчас головы его людям и жгут их дома? Время от времени старику становилось до того невтерпеж, что он с трудом удерживался от того, чтобы не покинуть дом и не запрячь коня.

— Садись рядышком, милая сношенька! А не то мне в одиночку и поперхнуться недолго, — предложил Скирвайлис Мансте, которая подала на сладкое прошлогоднюю тертую клюкву с медом.

Женщина вспыхнула, ей почему-то показалось, что старый князь кое-что вспомнил… А что, если он именно поэтому так радушно и приглашает ее?

— Простите, князь, мне еще нужно детей покормить, — пробормотала она и скрылась за дверью, чтобы не выдать смущения.

Скирвайлис внимательно посмотрел вслед удаляющейся женской фигуре. После вторых родов Мансте слегка располнела, но тело ее по-прежнему было стройным и гибким. Грудь стала крупнее, плечи более покатыми, округлились руки. Женщина легко двигалась в длинной юбке, казалось, она не ходит, а плавно катится по земле на колесиках. Старик тяжело вздохнул и склонился над миской с горохом.

После сытного обеда Скирвайлис отправился в опочивальню и прямо в одежде растянулся на постели. Обычно он был способен засыпать, едва прикоснувшись щекой к подушке, ему хватало получаса для того, чтобы проснуться посвежевшим и бодрым. На этот раз глаза не хотели закрываться, совсем как у перепуганного зайца. Он и сам не понимал, отчего у него так тревожно на душе. Уставившись неподвижным взглядом в потолок, старый князь думал и думал о своих воинах, которых он выслал к реке, к замку Рагайне. Конечно, князь Апмедис, владыка замка Гиргждуте, тоже свой человек, и все же душа у князя болела сейчас за Юдикиса, старшего сына, за его людей. Старик тревожился и оттого, что рать сына насчитывала всего около двухсот воинов, — а ну как доведется вступить в схватку, а у ордена при этом будут тысячи кнехтов?

У князя были основания для беспокойства: в день отъезда, вечером, на взмыленном коне сюда примчался вестовой от Юдикиса и сообщил, что командор замка Рагайне ведет за собой тысячу воинов. В ответ на требование сократить численность своих полков прусские военачальники лишь ухмыльнулись и сказали, что в жемайтских лесах появляться опасно, поэтому для каждого брата из ордена требуется усиленная охрана. Князь Юдикис, по словам гонца, не стал вступать в битву, однако не упускал крестоносцев из виду, пока те следовали лесом.

Печальные вести поступили от князя Апмедиса из Гиргждуте. Правда, отряд клайпедского командора был не столь многочисленным, да и переговоры с жемайтами крестоносцы вели довольно вежливо, но едва на землю опустились сумерки, как они напали на лагерь гиргждутского князя и уложили на месте многих воинов. Тяжелораненый князь Апмедис с небольшим отрядом скрылся на болотах близ Кретингале. Вряд ли он останется в живых.

Скирвайлис стиснул кулаки и процедил сквозь зубы:

— Сволочи! Кровопийцы!

Целую ночь напролет старый князь не сомкнул глаз. Он терзался одним-единственным вопросом: что делать? Скирвайлис был связан по рукам и ногам заверениями, данными магистру ордена в присутствии князя Витаутаса. Что и говорить, до крайности изнурена, потоплена в собственной крови Жемайтия, и все же она еще способна собрать силы, которые смогут разгромить и чванливого командора из Рагайне и коварного клайпедского пса. А дальше что? Магистр выставит против них всю свою рать, это очевидно. Откуда жемайтам тогда ждать помощи, кто подставит им плечо? Йогайла? Нет, он якшается с поляками, и ему наплевать на нас. Витаутас? Пожалуй, руки коротки — мечется, как зверь в клетке. С одной стороны у жемайтов — ливонские псы, с другой — тевтонские волки, с третьей — суровое море. Куда податься? Остается только стиснуть зубы, напрячь каждый мускул, каждую жилу и драться за жизнь до последней капли крови. Иного не дано.

Наутро Скирвайлис созвал всех челядинцев-мужчин, а также мужиков из окрестных деревень. Он посадил на коня даже собственную дочь Мингайле. Всем им надлежало отправиться в различные уголки Жемайтии, к князьям и знатным боярам, чтобы передать слова главного владыки локистского. Они должны встретить братьев ордена со всей учтивостью, в случае чего не оказывать сопротивления, позволить рассеяться на мелкие отряды. Если крестоносцы станут заговаривать зубы, следует их послушать, однако, если они станут заниматься грабежом и устанавливать свои порядки, нужно незаметно напасть на них и разгромить наголову.

Сам князь Скирвайлис тоже оседлал коня и в сопровождении нескольких витязей отправился на встречу с сыном Юдикисом. И все же главной его целью была встреча с рыцарем Зигфридом Андерлау и разговор с глазу на глаз.

VI

Вилигайла сидел под яблоней и наблюдал из-под ветвей, как петляющей полевой стежкой к имению Памплиса приближаются двое всадников. Буланого коня юного князя Гругиса он узнал издалека. Старик без труда догадался и кто ехал на втором коне — горячем длинноногом Вороне. В последнее время княжич, которому до смерти надоело зубрить скучные немецкие слова, предавался более приятному занятию: с утра до вечера носился верхом по окрестным полям и лесам с дочкой Памплиса, резвушкой Гирдиле. Вилигайла, естественно, оказался не у дел. Старику оставалось лишь приглядывать за лошадьми да порой, когда князю взбредало в голову поохотиться, сопровождать молодых людей на охоту.

Немало женщин повидал на своем веку старый воин, но Гирдиле была среди них исключением. Уж не лаумы ли ее принесли да подкинули родителям: такая непоседа, в глазах озорные огоньки, а язычок — только держись… Похоже, она понятия не имела, что такое девичья скромность. Вот и недавно: взяла и бросилась на глазах всего народа Гругису на шею:

— Поцелуй, не то оставлю голодным!

Юный отпрыск Скирвайлиса к такому обращению явно не привык. Он густо покраснел, однако не рассердился на ветрогонку и лишь пообещал выполнить ее просьбу в другой раз.

Любому понятно, что юноша и девушка, очутившись в лесу или на лугу, вольны делать, что им только заблагорассудится. Там эта бесовка может потребовать удовольствия послаще…

Вилигайла выбрался из-под яблони и заковылял к лошадям. Он слышал цокот копыт, однако даже не обернулся в сторону приближающихся всадников. Когда буланый конь Гругиса остановился совсем близко, старик, не глядя в его сторону, взял поводья. Прислуживать же Памплисовой дочке он не собирался, да та и не требовала этого. Оставив коня на его попечение, она весело упорхнула вслед за Гругисом в дом.

Отстегивая подпругу, Вилигайла пытался справиться с горьким чувством обиды, причиненной Гругисом. Княжич даже слова приветливого ему не сказал. Швырнул, как слуге, поводья и тут же ушел с этой взбалмошной девчонкой. Неужели ей удалось вскружить ему голову? Известное дело, у молодых это быстро… Где лаской, где пылкостью, глядишь, и охмурила парня. Нет уж, никогда Вилигайла не был слугой и не будет! Шестьдесят лет свободным человеком прожил. Были у него свой дом, своя семья, своя земля. Если бы не крестоносцы, разве он прибился бы к чужим людям? Старик подумал даже, не вернуться ли ему сейчас, бросив тут молодого князя, к себе на родину, к речке Юре, — в родные места, где он родился, где был его дом. Ведь он и один не пропадет.

Вилигайла слонялся по загаженному конским навозом двору, не выпуская из рук поводьев одного и другого коня, и продолжал думать о том, что ему все-таки предпринять. Пусть он сердился сейчас на княжича, но ведь любя. Неужто взять и бросить его на произвол судьбы? Нет, лучше все-таки выложить Гругису все начистоту, пожурить его, поучить уму-разуму. Ну, свалял парень дурака, так ведь не по злому умыслу.

— Эй, человек! — окликнул Вилигайла мужчину, который сидел на перемазанных навозом яслях под стеной конюшни.

— Вы меня? — не сразу ответил тот, неохотно поднимаясь с насиженного места.

Черная, густая, до самых глаз борода, полинявшая холщовая рубашка и такие же штаны, босые, с широкими ступнями ноги, грязные настолько, что издалека человек казался обутым во что-то, — таков был незнакомец.

— Вам чего?

— Возьми-ка ее коня! Я его пасти не собираюсь! — приказал Вилигайла.

Человек подтянул штаны, потоптался на месте; поглядел вокруг и лишь тогда взял поводья.

Тут Вилигайла заметил скачущего со стороны поля всадника и узнал дочь локистского князя Мингайле. Ловко соскочив на землю, она обняла старика и поспешно направилась к дому.

Вилигайла распряг коней и повел их под уздцы к воротам. У забора, где трава была погуще, он пустил животных попастись. Сам же уселся на верхней перекладине ограды, выбрав место рядом с какой-то постройкой, чтобы можно было на нее опереться. Отсюда ему хорошо был виден двор, парадная дверь дома, а если обернуться — узкая тропинка, которая петляла по полю, убегая вдаль, пока не становилась похожей на тонкую нитку и окончательно не исчезала в лесу. Старик с любопытством прислушивался к доносившемуся снизу гомону. Это домочадцы князя Памплиса и дворовые суетливо носились по двору, из клети в дом и обратно, заходили на конюшню и в погреб, крыша которого выпирала из-под земли. Не иначе Мингайле разворошила этот людской муравейник, подумал Вилигайла. Двое мужчин выбежали за ворота — видно, поспешили на луг за лошадьми.

И вот в дверях княжеского дома показался Гругис. Он постоял минутку, посмотрел на небо и ловко соскочил с каменного приступка.

— Я здесь! — крикнул Вилигайла, помахав рукой.

Княжич по-лосиному, грациозными прыжками пересек двор. Глаза юноши горели лихорадочным огнем, на щеках играл румянец.

— Живо запрягай коня! Я поеду в Медвегалу! Ты же оставайся тут и пригляди за Мингайле, — сказал Гругис, вцепившись в перекладину, на которой восседал старик.

— А с тобой кто же поедет?

— Обо мне не беспокойся!

Вилигайла слез с забора и снова повел за собой обоих коней — на этот раз к конюшне, где висели на стене седла.

Быстроногий конь Гругиса беспокойно переминался на месте, пятился назад, видно, возмущаясь тем, что ему не дали спокойно попастись. Старик перетянул строптивого коня по спине хлыстом. Животное обиженно присмирело. Когда младший княжеский сын вскочил в седло, конь не скрывал недовольства и, будто не зная, куда скакать, кружил на одном месте, прядал ушами и сердито крутил хвостом. И, лишь когда его пришпорили, рысцой затрусил в нужном направлении.

Глядя вслед удаляющемуся всаднику, Вилигайла с горечью подумал, что он больше никому не нужен и что его место сейчас не здесь. Надзирать за Мингайле — занятие не для старого воина. На своем веку он редко имел дело с женщинами. Все времени не было. Да и если бы Вилигайла обернулся на свое прошлое, то мог бы с уверенностью сказать, что самым надежным другом для него чаще всего был конь. Вместе они изъездили вдоль и поперек всю Литву, побывали и в чужих краях. А сколько раз Вилигайле доводилось устраиваться на ночь под теплым боком верного спутника. С конем он переживал радость побед, тот не раз спасал его от опасности. Стыдно признаться, но Вилигайла настолько привык к постоянной жизни в седле, что у него даже мягкое место загрубело и ороговело, как подошва.

Гругис давно скрылся из виду, когда возле конюшни появилась ветрогонка Гирдиле. Она как одержимая заметалась по двору, зачем-то набросилась на прислугу, не сводя при этом глаз с тропинки, по которой ускакал юный отпрыск локистского князя.

«Как бы она не вздумала пуститься вдогонку», — встревожился Вилигайла. Стараясь не попасться девушке на глаза, он увел коня Мингайле подальше от ограды, отпустил его пастись, а сам удобно устроился на поросшей густой травой кочке.

Немного погодя послышался громкий топот копыт. Со двора, оставляя за собой клубы пыли, вылетел на коне всадник. Это была конечно же Гирдиле. Ее можно было узнать по яркому полосатому платку, который она имела обыкновение носить на плечах. Завязанный узлом на шее, он сейчас полоскался на ветру, как боевой стяг.

Гругис, который успел уже очутиться на почтительном расстоянии от дома, гнал коня рысью. Он даже вздрогнул от неожиданности, услышав за спиной конский топот. «Неужто крестоносцы?» — пронзила мысль. Не удерживая коня, он погнал егонемного наискось, чтобы разглядеть отчаянного преследователя, полуобернулся и вытаращил глаза от удивления: его настигала на породистом отцовском коне Гирдиле.

«Что ей нужно?!» — недовольно подумал юноша и разжал пальцы, в которых была крепко стиснута рукоятка меча.

Подскакав к Гругису, всадница резко рванула удила, и вороной жеребец, приобретенный, судя по всему, в Пруссии, взвился на дыбы.

— Загубишь коня, нельзя так носиться, — пожурил ее юный князь. — Что случилось?

— Ничего, — буркнула Гирдиле.

— Тогда чего ради ты здесь?

— А как же ты один, ведь враг совсем близко?! — озорно блеснув глазами, ответила девушка.

Гругис улыбнулся.

— Ты меня защищать, что ли, вздумала?

— Конечно! — не моргнув глазом выпалила Гирдиле и похлопала ладонью по длинному мечу, болтавшемуся сбоку.

— Да ты и впрямь огонь-девица, — пошутил юноша.

— Конечно!

— И все-таки не стоит загонять такого чудесного коня. Он отцу еще может пригодиться, — мягко посоветовал Гругис.

Всадники не спеша ехали рядом. Тропа извивалась вдоль мокрого луга. То тут, то там блестели на солнце лужи. Длинноногий красавец конь опасливо обходил их, будто не желая испачкать тиной красивые копыта.

— У отца лошадей сколько угодно, можешь не волноваться! — выпалила девушка, подгоняя прутиком упрямого жеребца.

Гругис и радовался и сердился на Гирдиле, которой вздумалось зачем-то провожать его в Медвегалу. Путь не слишком далекий, к тому же знакомый. В общем, он бы и в одиночку добрался. Да и задание было несложным: передать указания своего отца, князя Локисты, и сразу же возвращаться назад. Это не боевой поход. Однако сердце не хотело прислушиваться к этим доводам разума и откровенно радовалось выходке озорной княжны. Пусть едет, вдвоем веселее.

— Ты устанешь, — уже без прежнего раздражения сказал Гругис.

— Посмотрим еще, кто раньше, — возразила Гирдиле.

Она легко сидела в седле, поводья держала в одной руке — с такой всадницей не каждый мужчина поспорит. Особым изяществом девушка, правда, не отличалась: не по-женски крепкое небольшое тело, полное лицо, округлые формы, — все это придавало ей сходство с кувшином. А глаза неизменно сверкали живым, ярким блеском, как два уголька. Гирдиле чуждо было притворство — не прибегая к уловкам, она говорила собеседнику в лицо все, что думала. Не скрывала девушка и своих чувств: уж коль скоро нравился ей юноша, то об этом знал и он сам, и все вокруг.

Когда Гругис появился в Ретавасе, на Гирдиле он поначалу не произвел никакого впечатления. Она даже поддела его: великовозрастный детина, а вздумал учиться грамоте! Но спустя два дня почувствовала к нему необъяснимый интерес. Стоило ее брату Гальвидису засесть с Гругисом за немецкий, как девушка появлялась под дверью комнаты, где Гальвидис терзал гостя наукой.

Однажды, войдя в комнату и увидев на столе исписанный непонятными значками листок бумаги, Гирдиле спросила:

— Ну и чему же ты научился?

Этот вопрос в ее устах прозвучал вполне серьезно и в то же время по-детски наивно.

— Оставь нас в покое! Это не женское дело! — вспылил брат.

— Подумаешь! — ехидно ответила Гирдиле. — А вообще-то не советую увлекаться языком крестоносцев, не то собственные языки сломаете. Или подавитесь каким-нибудь гадким словом.

Гальвидис, не выдержав, вытолкал сестру за дверь и заперся изнутри на засов.

Поражение, однако, не смутило девушку — она стала прибегать к более хитроумным уловкам: придумывала какие-нибудь развлечения, а гость и его учитель не в силах были устоять против соблазна. Покинув дом, троица уносилась верхом к реке Минии или в знаменитую Райжескую рощу, излюбленное место зубров.

А сегодня они вместе ехали в Медвегалу. Кони бежали рядом, а там, где тропа сужалась, касались боками, прижимая ноги всадников. Гругис чувствовал, как по телу его разливается горячая волна. Интересно, что сейчас чувствует Гирдиле, думал он. Глядя украдкой на девушку, молодой князь видел, как на лице ее играла рассеянная улыбка. Она смотрела по сторонам, потом куда-то вдаль и, судя по всему, радовалась, что удалось вырваться из дома.

— Моя учеба уже закончена, — хмуро бросил Гругис. — Придется возвращаться в Локисту.

Княжна испуганно уставилась на него.

— Как бы я хотела поехать с тобой, — робко сказала она, внимательно посмотрев на юношу.

— Куда? — не понял Гругис.

— В Локисту, — спокойно пояснила девушка.

Мерно цокали копыта лошадей, поскрипывали кожаные седла, а над головами всадников с тревожным криком проносились два чибиса, опасавшиеся за свои гнезда, которые они свили здесь же, в кочкарнике.

— Что ты станешь делать в Локисте? — помолчав, спросил юноша.

— Ничего. Просто буду рядом с тобой.

— Я ухожу драться с крестоносцами.

— И я!

— Женщин мы не берем.

— Меня возьмете. Я знаю, когда нужно, и их берете, — настаивала Гирдиле.

— Ладно. Ты будешь моим оруженосцем! — расхохотался молодой воин.

— Нет! Я буду тебя охранять!

Поздно вечером, когда закатилось солнце, всадники подъехали к замку Медвегала. Гругису доводилось еще в детстве вместе с отцом взбираться на эту удивительную гору, самую живописную во всей Жемайтии. Окруженный высокими стенами, замок с грозными башнями по углам, казался жилищем богов. Гругис бегал тогда по ступеням этого вознесенного на головокружительную высоту сооружения, припадал к нишам, откуда видны были необъятные дали, и его детское сердце сжималось от волнения. Мальчику казалось, что он парит как птица под облаками, откуда видны зеленые верхушки елей, блестящая вода болот и рвов, и что эти горние выси предназначены не для людей, а для богов.

Впоследствии, спустя несколько лет, Гругис узнал, что волшебный замок разрушен до основания и сожжен. Он ни за что не хотел этому верить. Да неужели нашлась такая сила, которая все-таки одолела мощь этой крепости? Грустно было смириться с этой мыслью.

И вот сейчас, подъезжая в сумерках к горе, Гругис по простоте душевной вознамерился снова увидеть высокие башни замка. Над землей стлался туман, поднимающийся с болот и торфяников, но наверху небо было чистым и звездным, а в южной его стороне висела щербатая желтая луна, неизвестно когда там появившаяся. В такую пору многое выглядит странно-загадочным, и можно увидеть даже такое, чего на самом деле нет и быть не может.

И впрямь, на горе снова возвышался замок, правда, не такой высокий и не такой величественный, как прежде. Он способен был защититься лишь от небольшого вражеского отряда, но если магистр ордена выступит со всей ратью, если в его полках снова будут собраны чешские, немецкие и даже английские князья со своими рыцарями, жаждущими человеческой крови и поклоняющимися другому богу, если они притащат с собой огнедышащие пушки и орудия, плюющиеся круглыми камнями, осадные башни и прочее, тогда жемайтам лучше всего будет оставить замок и податься в леса и на болота.

Воины-стражники взяли коней под уздцы, а один старшина, плотный коротышка с громовым голосом, принялся расспрашивать Гругиса, кто он, откуда, по какому делу прибыл и тому подобное.

Наконец с жутким скрипом и скрежетом опустился деревянный мост. Всадники въехали во двор замка. Здесь было темно, прохладно и тихо, как в колодце, будто замок был нежилым или погружен в спячку. Коротышка оставил всадников одних, а сам куда-то исчез.

— Где правитель замка?! Будь добр, покажись! — крикнула Гирдиле, которой не понравилось негостеприимное обращение. Ее голос жутким эхом прокатился по двору и смолк где-то за стенами замка.

— Давай подождем, — одернул ее Гругис. — Должен ведь наконец кто-нибудь появиться.

— Не думаю, чтобы они тут ложились спать вместе с курами, — негодовала Гирдиле.

Тем временем в темной стене замка осветилось одно окно, затем другое. Из боковой узкой двери вышел мужчина с факелом в руке. Задрав лохматую голову, он застыл на месте, будто принюхиваясь к чему-то. Громко чихнув, сказал тонким резким голосом:

— Оставьте коней и следуйте за мной!

Гирдиле проворчала вполголоса:

— Вот дурак! Неужели он думает, что мы на конях взберемся по ступеням?

Гругис пошел первым, девушка — за ним. Ее длинный меч волочился по земле, а когда она поднималась по лестнице — бряцал о каждую ступеньку. Стук был такой, что со стороны его можно было принять за вторжение вражеского отряда.

Мужчина ввел путников в скромные покои, зажег две восковые свечи и, церемонно откланявшись, оставил их одних. Гругис и Гирдиле с любопытством озирались вокруг. Стены из дубовых бревен были украшены головами зверей. Казалось, что олени, лоси, зубры и медведи заглядывают внутрь из-за стены, просунув головы в отверстия, чтобы получше рассмотреть пришельцев.

Гирдиле прошлась вдоль стен, внимательно рассматривая их.

— Вот уж не хотела бы тут ночевать, — сказала она.

— Почему? — удивленно спросил Гругис.

— Потому что духи этих зверей могут ночью явиться к своим головам, — ответила девушка.

— Ну и пусть приходят! Нам-то что? Не мы же их убили.

— Они могут отомстить всему роду человеческому, — серьезно заявила Гирдиле.

Гругис поднял девушку на смех.

— Да если бы так было, люди бы давно покоя от них не видели, — сказал он.

Скрипнула дверь, и в покои вошел владыка замка и окрестных земель Римейкис, пожилой мужчина с маленькой головой, посаженной прямо на плечи. Казалось странным, что он способен вертеть ею.

Видно, его подняли с постели, и он, окончательно не проснувшись, смотрел неприветливо и хмуро.

— Приветствую вас, почтенные путники, но думаю все же, что ваши дела можно решить и днем. Нечего врываться на ночь глядя.

— Простите нас за опоздание, но ведь мы не просили будить вас, — переминаясь с ноги на ногу, стал оправдываться Гругис.

— Нечего прохлаждаться в постели, когда враг у порога! — выпалила Гирдиле.

Хозяин замка метнул в ее сторону мрачный взгляд.

— Ладно. Присаживайтесь к столу да рассказывайте, что за дела привели вас сюда, — смягчившись, предложил он и тяжело опустился в кресло.

Выслушав рассказ Гругиса, Римейкис долго чесал в затылке, тер лоб и молчал.

— Не верю, что крестоносцы рассеются небольшими отрядами, — сказал он наконец. — И вот еще что: мы можем оказать им радушный прием, можем покорно выслушивать их проповеди, и все равно они при первом удобном случае постараются ограбить нас и свернуть нам шею! Я в этом не сомневаюсь!

— Именно поэтому князь Скирвайлис, мой отец, разослал гонцов во все концы и просил предупредить людей, — добавил Гругис. — Мой брат Юдикис встретил врага у Немана. Он следит за их продвижением.

Римейкис поднялся с места.

— Поблагодари своего достойного отца, нашего старшего князя, за своевременную весть. Передай ему, что первыми мы в драку не полезем, однако будем наготове, — сказал он и направился к выходу. Взявшись за ручку двери, остановился и добавил: — Сейчас женщины принесут вам еду и постели.

— Вылитый барсук! С таким носом только норы рыть! — съязвила Гирдиле, едва Римейкис ушел.

— Перестань! — одернул девушку Гругис. — К твоему сведению, он побывал в плену у крестоносцев. Его на двоих рыцарей ордена обменяли.

— Грош ему цена после этого как воину, — продолжала упорствовать Гирдиле. Ей не понравилось, что Римейкис разговаривал только с молодым князем, а на нее смотрел как на пустое место.

Она стала подтрунивать и над женщинами, которые принесли ужин.

— Ты только погляди на них! Сонные тетери! — не унималась девушка.

Взяв со стола последнюю миску, одна из женщин потупилась и спросила притворным голоском:

— Постель здесь стелить? Обоим или раздельно?

— Пожалуйста, здесь, и обоим, — не моргнув глазом ответила Гирдиле.

Юноше оставалось лишь промолчать.

Страхи девушки, вызванные присутствием в комнате звериных голов, оказались напрасными, ибо постелили путникам в небольшой, по-банному пустынной комнате с единственным окном. В это окошко с любопытством заглядывала луна, которая успела за время их трапезы подняться еще выше.

Женщина оставила в комнате горящую свечу, но Гирдиле задула ее и стала раздеваться в темноте. Оставшись только в нижней сорочке, она нырнула под грубое шерстяное одеяло. Отчего-то испуганно притихнув, прижалась спиной к бревенчатой стене и натянула на голову одеяло, оставив лишь щелочку для глаз.

Когда глаза привыкли к темноте, в комнате стало возможно кое-что различить. Луна очертила на темной стене желтый квадрат, точно такой же величины, как и окно. Свет не достигал углов, где стояли кровати, но Гирдиле все равно видела Гругиса, который сидел одетый на постели и смотрел в окно.

Тем временем желтый спокойный свет луны изменился — на него упали багряные отблески. Княжич подскочил к окну и высунул голову наружу.

— Что там такое? — встревоженно спросила Гирдиле.

Гругис пропустил ее вопрос мимо ушей. Спустя минуту он отошел от окна, сел на свою кровать и спокойно сказал:

— Замковая стража зажгла сигнальный огонь. Там, на высоком столбе, пылает бочка с дегтем.

— И я хочу посмотреть, — прошептала девушка. Она прошлепала босиком в одной рубашке к окну.

То, что Гирдиле увидела, потрясло ее. Высоко в небе полыхало багровое пламя, языки которого скрывались в черном густом дыму. Самого же столба, на котором находилась бочка, не было заметно, поэтому казалось, что костер пылает прямо в небе. Отблески огня падали на стены замка, на его башни, на белесый покров тумана, расстилающегося низко над землей, по склонам горы и в самом низу — над глазовинами болотняка.

— Мне страшно, — прошептала Гирдиле и прижалась к юноше. — Давай спать вместе!

— Ведь ты такая отчаянная! Сама же говорила, что ничего не боишься, — снисходительно улыбнулся Гругис.

— Иногда все-таки боюсь, — тихо призналась девушка и забралась в постель, предназначенную для Гругиса.

А тот продолжал сидеть на краю постели, будто раздумывая, что ему делать дальше. Целомудренный княжич и впрямь стеснялся ложиться в одну постель с девушкой — он лишь гладил одной рукой волосы Гирдиле, ее лицо, оттягивая время.

— Ложись же наконец! — нетерпеливо сказала девушка. — Неужели так и просидишь целую ночь?

Гругис, который, похоже, только и ждал этого приглашения, поспешно стянул с себя рубашку, штаны и ничком вытянулся рядом с Гирдиле, обняв ее одной рукой. Он почувствовал даже сквозь рубашку, какое горячее у девушки тело. Она стала гладить кончиками пальцев его руку, плечо, спину. Юноше показалось, что по телу его забегали крошечные муравьишки, и это было приятно и сладостно. Он еще крепче обнял девушку, стиснул ее так сильно, что она не могла шевельнуться. Тяжело дыша, Гирдиле резко оттолкнула его руку и рывком села на постели.

— Ужасно жарко, — сказала она и ловко сняла через голову сорочку.

Сигнальный огонь продолжал полыхать в небе над замком Медвегала, правда, уже не так ярко. Его алые отсветы шевелились на белой девичьей груди, скользили по рукам Гирдиле. Гругису казалось, что девушка еще не разделась донага, что она окутана тонким прозрачным покрывалом, которое трепетало от малейшего дуновения ночного ветерка. Будто желая убедиться в этом, он тронул пальцем подбородок девушки, потом шею, провел рукой по упругому животу, бугоркам грудей. Гирдиле задержала его ладонь и прижала ее к груди.

— А знаешь, что у тебя самое красивое? — спросил Гругис и сам же ответил: — Вот эти два яблочка. Мне так хочется прижаться к ним губами…

— Ты совсем ребенок…

— Я всегда завидовал грудным младенцам, — признался он.

— А я их матерям, — сказала девушка.

Гругис приподнялся над подушкой и заглянул Гирдиле в глаза, блеск которых сейчас был притушен, будто они смотрели на него из глубины колодца.

— Ты что, уже сейчас мечтаешь о ребенке? — спросил он.

Гирдиле помолчала, будто прислушиваясь к самой себе в поисках правдивого ответа.

— Сейчас нет. А вот когда ты станешь моим мужем — тогда да!

Гругис резко отпрянул от девушки и сердито проворчал:

— Что за разговоры? Откуда ты взяла что я буду твоим мужем?

— А почему бы и нет? — простодушно спросила Гирдиле. — Ведь нужна же тебе будет женщина, мать твоих детей?

— Вдруг я погибну?! Думаешь, зря над Медвегалой зажгли огонь? Да такой огонь не только здесь увидишь — где угодно! Чует мое сердце, пришел час самых суровых испытаний, — с жаром произнес юноша. — Во всяком случае выбор должен делать я, а не ты!

На Гирдиле эти слова не произвели никакого впечатления. Она продолжала невозмутимо лежать на спине, до половины укрывшись одеялом.

— Вот я и говорю, что ничего не буду иметь против, если ты выберешь меня, — сказала она, хватая горячими ладонями руку юноши.

Гругис невольно улыбнулся.

— Вот хитрюга, — примирительно сказал он. — Видно, не уснуть мне сегодня с тобой.

— Ладно, спи! — буркнула девушка и, натянув одеяло на плечи, повернулась к стене.

Утром их разбудил людской гомон во дворе, цокот конских копыт, лай собак. Все эти звуки были исполнены тревоги, предчувствия опасности, и только кукареканье петуха, доносившееся откуда-то из дальних дворов, успокаивало своей безмятежностью.

Возвращаясь той же дорогой назад, в Ретаву, Гругис и Гирдиле ни словом не обмолвились о ночном разговоре, хотя, несомненно, и тот, и другая думали о нем. Они вообще почему-то притихли, посерьезнели, прислушиваясь к шуму лесных дебрей, к биению собственных сердец.

VII

Рано утром, когда еще не взошло солнце, князь Скирвайлис со своими спутниками Битгаудисом и Эйтутисом подъехали к лагерю крестоносцев. У липовой рощицы их задержала стража и попросила обождать, пока будет доложено об их прибытии. Отсюда не были видны войска ордена, и лишь доносились издалека конское ржание и гул многочисленных голосов. В воздухе плавал запах дыма: судя по всему, крестоносцы готовили на кострах завтрак. Время от времени на просеке между липовой рощицей и ельником мелькала фигура всадника, который быстро исчезал среди деревьев.

Наконец появился верхом на коне старший стражник. Посланцы жемайтов последовали за его крупным конем и вскоре подъехали к белому шатру командора крепости Рагайне. Он был разбит под раскидистой липой, оттого сейчас утопал в тени, был влажным от росы, и только сбоку желтела освещенная солнцем заплата. У входа в шатер, опершись на обнаженные мечи, стояли двое стражников в белых орденских одеждах, на которых резко выделялись черные кресты. Подведя путников к самому входу, крестоносец приподнял полог шатра и пригласил их внутрь.

Жемайтского князя Скирвайлиса и его соратников встретили стоя командор Рагайне Виганд Бальденсгейм и рыцарь Зигфрид Андерлау, наделенный в этом походе особыми полномочиями великого магистра, — исключительно с его согласия могли быть приняты важные решения. К тому же Зигфрид Андерлау владел языком жемайтов и лучше остальных знал обычаи этого языческого края. Грудь обоих крестоносцев была закована в латы, сбоку висели тяжелые мечи. Они церемонно поздоровались с жемайтами и пригласили их в дальний угол шатра к маленькому столику, на котором высились серебряные кубки на длинных тонких ножках.

Перед глазами Скирвайлиса продолжали полыхать бесчисленные костры, разложенные в бескрайнем поле — от самой опушки леса до реки. Пытаясь свыкнуться с полутьмой, царившей в шатре, князь часто мигал, ему тяжело было дышать, — казалось, сам воздух пропитан запахом угрозы, надвигающейся, подобно черной туче, на Жемайтию. Он даже поперхнулся глотком вина, который отпил из серебряного кубка, и сильно закашлялся.

Зигфрид Андерлау, глядя на него, улыбнулся и спросил:

— Вроде бы я налил вам без зависти?

— Зато, видно, с задней мыслью, — без обиняков брякнул Скирвайлис, вытирая выступившие от кашля слезы.

— Нет, я пожелал вам мира и милостей господа нашего. Что может быть лучше? — уточнил крестоносец. Он был в прекрасном расположении духа и широко улыбался.

Жемайтам предложили сесть на сколоченную из белых березовых жердей скамью. Оба крестоносца уселись в креслах напротив них.

Огладив ладонью усы, князь Скирвайлис сказал:

— Мы безмерно удивлены и озабочены тем, что Тевтонский орден намерен сеять у нас христианское учение с помощью такого огромного войска. Ведь мы-то договаривались лишь о том, что это будут делать немногочисленные отряды, которым мы обеспечим безопасность, окажем всяческую поддержку!

Зигфрид Андерлау перевел эти слова командору, они о чем-то пошептались, и тогда рыцарь, откинувшись в кресле и положив ногу на ногу, ответил:

— Напрасно вы так сокрушаетесь. Мы смеем заверить досточтимых жемайтских вождей в том, что нас привели на эту землю исключительно возвышенные цели. Милостивый король Йогайла и светлейший князь Витаутас своими договорами с великим магистром поручили Жемайтию попечительству ордена. Наш святой долг привести ваш народ к истинному богу и научить его жить в соответствии с нашими достойными обычаями и правилами.

Зигфрид Андерлау так и не докончил свою мысль — его перебил, воспользовавшись короткой заминкой, Скирвайлис. Он так сильно стиснул на коленях тяжелые кулаки, что побелели пальцы.

— Не знаю, что за договоры придумали король Йогайла или князь Витаутас, да и знать не хочу! — с жаром заговорил он. — Жемайты, испокон веков были свободными людьми. Они и сейчас не нуждаются ни в чьей опеке. Нас нельзя ни отдать, ни продать кому-либо. Коль скоро мы не нужны больше литовским князьям, что же, выберем себе правителя сами!

Зигфрид Андерлау побагровел и плотно сжал тонкие губы. Он так и не перевел эти слова командору, затеяв спор со Скирвайлисом.

— Как прикажете понимать тот факт, что высшая знать Жемайтии в присутствии великого магистра подписала в Мариенбурге соглашение о поддержке Витаутаса и подчинении ему?

— Да, мы обещали поддержку князю Витаутасу в его борьбе за трон Литвы! — вмешался в разговор кражяйский вотчинник Эйтутис, которому давно не терпелось вставить слово. Он, между прочим, присутствовал при подписании того мариенбургского соглашения.

— Вы обещали оказывать ему поддержку во всех его делах и походах. Значит, вы обязаны подчиняться и договорам, которые он подписал, — все больше горячился рыцарь Зигфрид Андерлау.

— Раз Витаутас собирается отдавать нас в качестве заложников другому государству, мы отказываемся ему помогать! Мы не скот, чтобы покорно разрешать себя продавать, — пробурчал князь Скирвайлис.

Крестоносцы с минуту о чем-то договаривались. Командор Виганд Бальденсгейм внимательно слушал Зигфрида, переводя воспаленные глаза с одного жемайта на другого. Он что-то буркнул по-немецки, и доверенный магистра пересказал его слова по-литовски.

— О вашем враждебном отношении к договору мы немедленно доложим князю Витаутасу, которому согласно неоспоримому праву, унаследованному от отца, великого литовского князя Кястутиса, принадлежит Жемайтия.

— Можете докладывать, — равнодушно бросил Скирвайлис.

Казалось, на этом беседа и закончится, однако командор Рагайне более всего пекся об успехе этого похода. В него вселяли тревогу отряды жемайтских всадников, которые с двух сторон передвигались лесами вслед за орденским войском; По ночам они с гиканьем, как привидения, проносились мимо лагеря крестоносцев. Тевтоны не могли толком отдохнуть, жили в постоянном страхе, не зная, в какое время и откуда появится неприятель. Особенно сильно они всполошились, когда группа разведчиков ордена, отбившаяся от войска, пропала без следа.

— Похоже, жемайтские князья не помнят договоренности и об этом походе в ваши края? — спросил командор.

— Свои договоренности мы помним, — ответил Скирвайлис. — Подчиняясь просьбе князя Витаутаса, мы согласились впустить людей ордена на нашу землю. Пусть те из жемайтов, кто желают, слушают христианские проповеди об их боге.

— Тогда почему же вы чините этому препятствия? — скривил тонкие губы Зигфрид Андерлау.

— Потому, что орден не соблюдает соглашение, — пояснил Скирвайлис. — Пообещал, что придут небольшие отряды, а сам стягивает многочисленное войско. Командор Клайпеды уже обагрил свой меч кровью: коварно зарубил нашего князя Апмедиса. Это нас чрезвычайно беспокоит.

Пока Зигфрид Андерлау переводил, жемайтский князь не сводил взгляда с его губ, будто следя за тем, все ли в точности пересказывается. Он сгорал от нетерпения, желая поскорее узнать мнение военачальников ордена об этом походе.

Посовещавшись немного и даже, судя по всему, повздорив, командор и чрезвычайный уполномоченный магистра договорились, что именно они должны сказать в ответ. Рыцарь Андерлау высокомерно посмотрел на жемайтов и, выпятив грудь в кольчуге, сказал:

— Братья нашего ордена никогда не поднимут меч первыми, если только их не вынудит к этому неприятель. Князь Апмедис сам виноват и заслужил наказание. Он оскорбил честь братьев ордена. Кроме того, мы с сожалением должны заявить, что Юдикис, сын нашего досточтимого гостя, князя Скирвайлиса, со своей ратью все время украдкой следит за войском ордена и нередко прибегает к недозволенным, довольно опасным маневрам. В результате страдают наши люди. Надеемся, ему будет дано указание прекратить провокационные выпады. Если нам не помешают, мы разобьемся на небольшие группы и будем повсюду рассказывать язычникам о нашем боге Иисусе Христе, о нашей заступнице пресвятой деве Марии. Для этого мы и прихватили с собой небольшой переносной алтарь, перед которым братья по ордену будут отправлять богослужение и молить бога о том, чтобы он просветлил блуждающий в потемках разум язычников.

Все трое посланцев Жемайтии выслушали его речь с огромным вниманием. И хотя они толком не поняли, что за обряд собираются совершить крестоносцы, дабы озарить их разум, но одно уразумели определенно: от всего этого добра не жди. К тому же они не раз испытали на собственной шкуре, что чаще всего говорится одно, а делается другое. Вот почему жемайты решили: сейчас самое главное — сбить спесь с главарей ордена и притушить грозящую краю опасность.

На прощание князь Скирвайлис вручил командору Виганду Бальденсгейму и рыцарю Зигфриду Андерлау подарки: по пять куньих шкур да по пять фунтов воска. При виде шкур глаза у крестоносцев заблестели, однако гордость не позволила им рассыпаться в благодарностях. Они лишь небрежно кивнули и положили подарки позади себя.

— Если ваши люди не станут разбойничать на нашей земле, убивать наших людей, травить наши посевы, то вы можете быть спокойны — ни у кого из вас волос с головы не упадет, — заверил Скирвайлис.

Выйдя из шатра, жемайты полной грудью вдохнули свежий воздух. Они едва не задохнулись внутри, особенно когда солнце поднялось совсем высоко.

Кнехты командора удерживали за поводья их лошадей. Один из них, судя по всему старший по положению, сам вел гостей из лагеря крестоносцев.

Догорали костры, на которых утром жарили завтрак, то тут, то там были видны белеющие кучки костей и мусора; потемневшая вытоптанная трава, которая еще недавно выглядела по-весеннему буйной, была изгажена конским навозом. Воины ордена выстроились рядами возле запряженных лошадей и, вероятно, дожидались команды выступать. Одни с любопытством разглядывали трех незнакомых всадников, другие что-то злобно выкрикивали им вслед, третьи грозили кулаками или размахивали копьями. Жемайтских князей трудно было чем-нибудь испугать — многое они повидали на своем веку, — но все-таки неприятный холодок пробежал по их спинам, когда они проезжали сквозь тысячную толпу крестоносцев. Воины облегченно перевели дух, лишь очутившись далеко в поле, а когда въехали в лес, то и совсем успокоились. Возле реки Юры, в условленном месте, жемайты обнаружили боевой лагерь воинов Юдикиса. Там их дожидались и люди, сопровождавшие князя Эйтутиса. Они попрощались со Скирвайлисом и не мешкая отправились в родные места, в Кражяй. Нужно было обогнать крестоносцев, не дать им первыми добраться туда.

Скирвайлис остановил коня возле валуна, который грел на полуденном солнышке свою горбатую спину. Прямо под боком у него с шумом клокотала река. Князь ловко соскочил на землю, распряг коня и, пустив его пастись невдалеке от себя, присел на валун. Здесь же, на берегу, сладко спали с десяток воинов Юдикиса. Видно, они провели перед этим бессонную ночь. Самого же князя с ними не было.

Скирвайлис снял сапоги из лосиной кожи, размотал портянки и, продолжая сидеть на валуне, опустил ноги в прохладную воду. Она ласково плескалась вокруг икр, приятно холодила ступни. Казалось, река смыла и унесла с собой усталость.

На берегу собрались воины, которые, сбившись в кучу, насмешливо наблюдали за старым князем. Им доставляло удовольствие видеть, что их вождь порой ведет себя не серьезнее обыкновенного пастуха. Ну а начни, к примеру, Скирвайлис шарить под корягами в поисках налимов или раков, тут бы уж они не удержались от советов, поскольку в этих делах чувствовали себя на голову выше.

Князь кинул взгляд на откос: кое-кто из воинов уже проснулся, одни сидели в густой траве, зевая и потягиваясь, другие сползли к реке и умывались. Сын Юдикис все еще не появлялся.

— Где ваш старшой? — спросил Скирвайлис.

— Спит еще, — ответил сидевший неподалеку воин и добавил: — Если нужно, мы его живо разбудим!

Скирвайлис задумался. Почему-то ему вспомнилась Мансте. Он видел ее как наяву, в пестром переднике поверх длинной юбки. Вот она остановилась у входа в покои: щеки раскраснелись, рукава сорочки закатаны. Такой она осталась в его памяти.

— Крестоносцы на подходе, а он дрыхнет, — сердито буркнул старик и соскочил босиком с валуна в траву. Поспешно обмотал ноги портянками, сунул их в сапоги. В нем закипал гнев, хотя повода для этого не было: Юдикис целую ночь провел без сна, несколько раз объехал верхом вражеский лагерь, захватил пятерых отбившихся от своих кнехтов, а под утро с гиканьем пронесся с воинами мимо костров неприятеля. Словом, не давал покоя крестоносцам. — Позови вашего старшого! — приказал старик.

Двое мужчин вскочили и побежали вдоль реки.

Немного погодя появился Юдикис, заспанный и хмурый. Волосы его были взъерошены, из-под расстегнутой рубахи виднелась впалая грудь. Худой, высокий и сутулый, он остановился перед отцом, обхватив себя руками, будто желая согреться.

Скирвайлис с тревогой оглядел старшего сына, который показался ему жалким и хилым. Разве Юдикису под силу эти ночные бдения, схватки с врагом? Чего доброго, простудится, лежа на голой земле, подцепит хворобу, и меча не потребуется — сам в могилу сойдет.

— Ты что, нездоров? — спросил старый князь.

— С чего ты взял? — удивился Юдикис, вскинув голову, выпрямился и провел рукой по спутанным волосам. — Здоров.

— Выглядишь неважно, — проворчал Скирвайлис.

Сын застегнул рубашку, подтянул штаны и расправил плечи — его задели слова отца.

— Третью ночь глаз не смыкаю, — будто извиняясь, сказал Юдикис.

— Нынешней ночью сможешь выспаться, — обнадежил его отец. — Я оставлю тебе только пятьдесят человек. Кони у всех добрые. Остальных забираю с собой. К крестоносцам без нужды не суйся, но и из виду не упускай, все время сиди у них на хвосте, иди следом. Каждый вечер, как только этот мерзавец из Рагайне разобьет бивак и станет готовиться к ночлегу, шли ко мне в Локисту гонца. Понял? Я должен знать, куда они идут и что намерены предпринять.

Сын снова зябко поежился и обхватил руками грудь. Видно, он так сильно продрог ночью, что до сих пор не мог согреться, Уставившись в землю, юноша бросил:

— Для этого сгодился бы и Шемета. Он хороший командир. А я бы мог отправиться домой.

— Нет! Здесь ты больше нужен! — возразил Скирвайлис. — Я могу доверять только собственному сыну. Задержишься дней на пять-шесть, не дольше. Я пришлю всадников — они привезут продовольствие, передадут мои указания.

— Ладно, раз так, я остаюсь, — согласился сын. Он сгорбился еще больше и бросал нетерпеливые взгляды в сторону речного обрыва, будто забыл там что-то.

Острая жалость внезапно пронзила сердце Скирвайлиса. Трудно сказать, чем она была вызвана: то ли болезненным обликом сына, то ли его безропотной покорностью. И впрямь, ведь тут мог бы остаться и Шемета. Этот опытный военачальник принес бы больше пользы, и тем не менее князь не любил менять свои решения. Он шагнул к Юдикису, обнял его за плечи, крепко прижал к себе.

— Потерпи! — глухо произнес Скирвайлис. — Дня четыре, пять, не больше…

VIII

Возвращаясь в Локисту, князь Скирвайлис встретил отряд всадников, которые следовали из Аукштайтии. Они первыми сообщили приятную весть, что князь Витаутас вторично отразил поползновения крестоносцев, разрушил замок Ритерсвердер и вернулся в Тракай. В знак примирения Йогайла протянул ему руку и покорно склонил голову.

Скирвайлис так обрадовался услышанному, что готов был расцеловать всех всадников подряд. Он даже пригласил их ехать с ним в Локисту, чтобы как следует отметить там радостное событие. Однако воины соскучились по дому, поэтому, вежливо поблагодарив именитого жемайтского князя, отправились дальше своей дорогой.

Скирвайлис же после этой встречи летел домой как на крыльях. Из пасти взмыленного коня хлопьями падала пена. Сопровождающие тяжело дышали за его спиной, однако вскоре отстали и со страхом думали лишь о том, как бы не потерять вождя из виду. Когда начались болота и скрытая под водой мощеная дорога — кулгринда, Скирвайлис осадил коня, не решаясь в одиночку пробираться извилистыми и коварными тропами трясины. Пусть лучше свита нагонит его, пусть впереди выступит с длинным шестом проводник Карка — в конце концов осторожность не порок.

Карка — невзрачный на вид мужчина с хитрыми, как у хорька, глазами на обветренном лице, казалось, ни на минуту не переставал улыбаться. Он был из тех, кто не лез за словом в карман, однако на его ехидные замечания обычно никто не обижался: пусть, мол, болтает человек на здоровье, благо язык без костей, к тому же он остальных развеселить хочет, грусть-тоску разогнать. Князю Скирвайлису по душе был проводник, которого он неизменно брал с собой в военные походы. Не потехи ради, а оттого, что только Карка мог вывести войско кратчайшим путем куда следует, ибо знал каждую тайную тропинку. Чутье у него было прямо-таки собачье.

Не слезая со своей низкорослой лошадки, Карка изредка тыкал шестом в скрытую под болотной жижей дорогу. За ним, стараясь попасть след в след, ехал Скирвайлис, за которым гуськом следовали остальные всадники. Дорога делала неожиданные повороты или приобретала дугообразную форму — не один крестоносец, пытавшийся добраться по ней, проваливался в трясину. Случались несчастья и со своими, правда реже. В подпитии об этом вымощенном броде, коварной литовской кулгринде, лучше не вспоминать вовсе.

Наконец лошадка Карки выскочила на твердый берег За ней, расплескивая воду, выбрались остальные. За спинами всадников протянулся след на потревоженной бурой жиже, на поверхности болота лопались пузырьки воздуха.

Почувствовав под ногами твердую землю, кони задрали головы, оживились и бодро глядели перед собой на узкую дорожку, которая упиралась в темный ельник. На людей и животных пахнуло теплом родного дома, все почувствовали его близость. Разлапистые ветви высоких деревьев заслоняли небо и солнце. Глаза должны были привыкнуть к полутьме, чтобы стали видны препятствия, которых было не так уж мало по дороге. Узкая просека за долгие годы покрылась таким толстым слоем хвои, что казалась подстилкой из косульих шкур. Трава тут не росла, лишь кое-где виднелись по краям пучки папоротника с резными листьями да заплаты зеленого мха. Время от времени конские копыта постукивали по жилистым корневищам елей, вздувшимся на поверхности земли. Терпкие запахи леса приятно щекотали ноздри.

Оцарапав ветками лица и натрусив на себя хвою с деревьев, Скирвайлис со своими спутниками выехал наконец на простор. Перед ними простиралось поле, где колосились ячмень и овес, на другой полянке курчавились наподобие бараньей шерсти посевы гороха. Неподалеку от реки пестрел яркими цветами луг. Над ним гудели тысячи тружениц пчел, которые то и дело пролетали под самым носом у всадников, иногда одна-другая, охмелев от тяжести пыльцы, налетала на человека, а потом, поползав по его одежде или лицу, приходила в себя и снова пускалась в путь.

Чем ближе мужчины подъезжали к дому, тем радостнее становилось у Скирвайлиса на душе. Он даже негромко замычал про себя песенку, мысленно сократив путь к родному очагу: князь видел свой двор, где резвились и гомонили детишки Юдикиса — его внуки, видел торопливо идущую из дома в клеть невестку Мансте, — в безоблачный день всегда казалось, что на лице ее играют солнечные зайчики, а тело излучает по-женски таинственное тепло, от которого даже у видавшего виды воина замирает сердце.

Скирвайлис гордился тем, что сумел найти старшему сыну такую замечательную жену, и в то же время порой с испугом ловил себя на мысли, что ему самому эта женщина очень нравится. Когда он видел ее, у него сладко и тревожно замирало сердце.. Не раз князь мучительно думал: где, когда он видел женщину, на которую так разительно похожа его невестка? Он вспоминал и никак не мог вспомнить, не мог отделить образ той незнакомки от Мансте. И вот по дороге из лагеря крестоносцев его осенило…

Да, это была невольница, которую он встретил в Мазурии, когда литовское войско возвращалось из дальнего похода в землю Бранденбург. Ее вместе с остальными пленницами везли жемайтские воины. Скирвайлис, тогда еще совсем молодой, не старше Гругиса, юноша, бросил на девушку взгляд и восхищенно замер. Его заворожили исполненные невыразимой скорби глаза. Скирвайлис скакал верхом рядом с телегой, пытаясь еще и еще раз заглянуть в лицо обреченной. Такой красавицы ему не доводилось встречать. Он попросил развязать ей стянутые грубыми веревками руки, чтобы хоть как-то облегчить участь пленницы.

И надо же было такому случиться — к девушке намертво прицепился упитский князь Кяршис, назойливость которого, по собственным словам князя, объяснялась тем, что он первым увидел красавицу, а значит, добыча поэтому — его. Этот немало поживший на свете человек так распалился, что готов был мечом доказать свои права на пленницу. Скирвайлис тоже был из тех, кого голыми руками не возьмешь. Решили обратиться к военачальнику, гродненскому воеводе Давыду[3]. Это был суровый человек, бесстрашный воин, одно имя которого приводило в испуг неприятельских воинов.

Разгоряченные распрей, Скирвайлис и Кяршис ввалились в шатер воеводы.

Давыд хмуро выслушал их, закрыв глаза, будто мучимый болью. Неожиданно он вскочил и грохнул кулаком по деревянной колоде.

— Нашли из-за чего препираться! Девку не поделили! Невольницу! Позор! И это храбрые воины, и это мужчины! А ну-ка приведите ее сюда, я с ней живо разберусь!

Стоявшие на часах возле шатра воины помчались выполнять приказ. Спустя немного времени обворожительная мазурянка стояла перед языческим вождем. Давыд мельком посмотрел на девушку, и у него заняло дух. Но та отвернулась от него. Запустив пальцы в густые волосы, он яростно выкрикнул:

— Делиться вздумали! Оба свое получите!

Никто и глазом не успел моргнуть, как в руке у воеводы сверкнул обнаженный меч. Он со страшной силой обрушился на пленницу, разрубив ее пополам.

Скирвайлис вспомнил, что в тот момент Кяршис побелел как полотно. Не лучше тогда выглядел, наверное, и он сам. Потеряв дар речи, с трудом переступая ватными ногами, незадачливые соперники покинули шатер. Больше они не сказали друг другу ни слова и поспешно разошлись в разные стороны.

В тот же вечер Давыд поил у озера своего коня. Неожиданно в грудь ему вонзилась невесть откуда прилетевшая стрела. Он ничком уткнулся в землю. Войско, разгромившее несметные вражеские полчища, возвращалось домой без своего главы.

Боги ему свидетели — та стрела была выпущена не из лука Скирвайлиса, хотя, по правде говоря, вряд ли он стал бы удерживать руку, сделавшую это…

Ну вот все и прояснилось, наконец-то он вспомнил, на кого похожа Мансте. Нельзя утверждать, что она — живой портрет мазурской красавицы, но эти дивные глаза… Точь-в-точь как у встреченной в далекой юности пленницы!

Спустя минуту всадники увидели купы родных высоких кленов. Ворота стояли нараспашку, будто здесь с нетерпением ждали возвращения путников. Посреди двора застыла Мансте, к которой прижимались оба ее сына. При виде верховых лица их просияли. Скирвайлис задержал взгляд на невестке, будто сравнивая ее с той, чей образ всплыл недавно из недр его памяти. Да, они, несомненно, похожи. Сердце старого воина забилось сильнее, горячий комок подступил к горлу.

— Дедуля, дедуля! — кинулись к нему мальчуганы.

Ах, эти милые детские голоса! Век бы их слушал, как птичий щебет. Как согревают они душу после тяжелых походов, кровавых битв, когда единственное желание — это сбросить поскорей тяжелые доспехи, растянуться на душистой траве, если на дворе лето, или на постели зимой, закрыть глаза и ни о чем не думать — лишь слушать, как что-то шепчет сыновьям любимая женщина, а те в ответ беззаботно лепечут.

Соскочив с коня, Скирвайлис передал поводья конюшему. Затем погладил по головкам внуков и обвел ясным взглядом двор, точно радуясь тому, что застал тут все в прежнем виде: в окнах дома, как и прежде, отражались косые лучи солнца, на пороге дремал полосатый кот, гостеприимно была распахнута входная дверь. Приятно ласкали слух привычные звуки: щебет птиц в кронах старинных деревьев, кудахтанье кур, блеянье козлят, стук передвигаемой утвари, легкий шелест шагов, конское ржание.

Из-за голов обступивших его челядинцев Скирвайлис заметил Вилигайлу. Казалось, старику не было никакого дела до того, что происходило во дворе, — потупившись, он сидел в одиночестве на пороге оружейной. Князь шагнул к нему и встревоженно спросил:

— А где Гругис?

Вилигайла поднял голову, будто лишь сейчас заметив властителя Локисты, и неохотно пояснил:

— Мы вместе с Мингайле ночью вернулись. Они сейчас отдыхают.

— А ты чего же не прикорнул после обеда? Неужто не устал?

— Да я уже вздремнул часок. Много ли мне нужно… — пробормотал старик, отводя глаза.

Скирвайлис почувствовал,что собеседник что-то скрывает — недовольство или даже обиду.

— Что-нибудь случилось? Говори, — потребовал князь. — Я ведь вижу, ты не в своей тарелке.

Вилигайла зябко поежился, одернул холщовую сорочку и погладил полосатого кота, который терся об его ногу.

— Все как обычно… Что было нужно, сделали. Ну а насчет меня, князь, не тревожься, — спокойно произнес старый воин, но в голосе его прозвучала нескрываемая тоска.

Скирвайлис продолжал пристально смотреть на старика, пытаясь угадать, что же гнетет этого человека.

— Я решил оставить твой дом, — сказал Вилигайла, не поднимая глаз. — Да и кому я тут нужен?.. Только под ногами путаюсь… Поищу пристанища на родине.

Князь хлестнул себя прутиком по голенищу и буркнул:

— Как знаешь… Я тебя не гоню.

Сказав это, он тут же зашагал в дом, но там не мог найти себе места — то и дело подходил к окну, хотел поглядеть, что делает старик. А тот привел саврасого коня и стал седлать его. Не утерпев, Скирвайлис выскочил во двор.

— Имей в виду, в сторону Кражяй и Расейняй пробиваются войска крестоносцев. Не время сейчас для прогулок, — предупредил он, подходя к старику. — Здесь, в Локисте, сейчас безопаснее.

— Что мне, голытьбе, терять? А там — глядишь, и кровь живодерам пущу, — ответил Вилигайла и дернул поводья.

Засунув пальцы за широкий пояс, князь неподвижно стоял в загоне и провожал глазами удаляющегося всадника. Он был слегка уязвлен и что-то раздраженно бормотал под нос. Постояв немного, Скирвайлис порывисто направился к клети, толкнул дверь и сердито окликнул:

— Эй сын, может, хватит валяться?

Гругис испуганно вскочил и потер глаза.

IX

Гонец молодого князя Юдикиса доставил в Локисту весть, что рать ордена разбилась близ речки Упины на три группы: одна направилась в сторону Кражяй — Кельме, другая — в Кальтиненай, а третья повернула к Видукле. Нередко разрозненные отряды отбиваются от своих в сторону, сильно отстают и занимаются разбоем. А неподалеку от Гардишке согнали народ на место бывшего замка, и один из братьев ордена, немного знающий жемайтский язык, обратился к нему с проповедью и читал молитвы перед маленьким алтарем. Местные женщины насмерть перепугались и стали плеваться во все стороны, чтобы лишить силы чужие заклятия. А потом крестоносцы выставили угощения прямо на том самом холме: они жарили отнятых у жемайтов барашков, коз и гусей, пили прихваченные с собой напитки и распевали песни. Под конец их вожди совсем развеселились и потребовали привести им языческих девушек. Несколько десятков кнехтов уселись на коней и отправились к знатному боярину Скурвидасу. А те, что остались пить и веселиться, прождали их до зари, да тщетно: не довелось им увидеть ни добычу, ни своих людей. Видно, они нашли конец на земле язычников.

Рано утром командор замка Рагайне появился на замковой горе с обнаженным мечом и, подняв его над головой, воскликнул:

— Blutt für Blutt!

Громко крича и размахивая мечами, всадники ордена ринулись к замку Скурвидаса, дотла разорили и сожгли его — там после их набега не осталось ни одной живой души. Опустели и окрестные деревни. Похватав свой скарб и скотину, люди попрятались в лесах. Правда, неподалеку от Стульгяй вражескому отряду удалось-таки поймать одного старика. Это был слепой жрец. Седовласый старец сидел под священным дубом и лущил бобы. Там же его и повесили — на корявой толстой ветке. В то самое время, когда крестоносцы, окружив дергающегося в конвульсиях старика, ликующе гоготали и потирали руки, возле жертвенного холма появились жемайтские всадники. Вне себя от ярости они с гиканьем ринулись в гущу крестоносцев, затеяв кровавую сечу. Репами скатывались головы с плеч и падали под копыта коней. Текла ручьями кровь. Мало кому из крестоносцев удалось вырваться из этого ада. Благо еще, кони у них были быстрые — всадники перевели дух, лишь нагнав свое основное войско, где находились оба военачальника.

Другой отряд крестоносцев-разбойников был застигнут врасплох в пойменных лугах реки Кражанте. Там расстались с жизнью трое сановных рыцарей, прибывших из Чехии, а с ними тридцать простых кнехтов.

Командор крепости Рагайне пришел в бешенство. Ему уже было не до проповедей. Собрав полки, он двинул их в сторону Расейняй. День и ночь повсюду полыхало зарево пожаров. Крестоносцы, чего доброго, достигли бы Арёгалы, но тут прошел слух, что великий князь Витаутас спалил крепость крестоносцев Ритерсвердер и заключил перемирие с королем Йогайлой. Скрипя от ярости зубами, Зигфрид Андерлау бросил братьям и рыцарям ордена:

— Не говорил я разве великому магистру, что все произойдет именно так?!

Полчища захватчиков пришли в волнение и стали пятиться назад. Отступление их совершалось по разоренным, опустошенным и выжженным местам, не хватало продовольствия. Отклониться же в сторону они не могли — отряды локистского князя шли за ними по пятам, не давая передышки ни днем ни ночью. Когда же к дружине Юдикиса присоединилось пополнение из Билоняй и Медвегалы, испытание для братьев ордена осложнилось не на шутку. Только откатившись за Неман и очутившись за новыми стенами отстроенного замка Рагайне, командор Виганд Бальденсгейм и рыцарь Зигфрид Андерлау облегченно перевели дух. Можно было без помех подсчитать, кому удалось остаться в живых и вернуться домой после неудачного крещения жемайтов.

Тем временем дружина князя Юдикиса трудилась в прилегающих к Неману непроходимых лесах: жемайты рубили высокоствольные ели, сваливали их на тропинках и дорогах, обрубали и заостряли ветки, которые потом торчали во все стороны, напоминая острые копья. Воины делали труднопроходимые завалы, чтобы остановить продвижение захватчиков.

Сам Юдикис, проведя немало ночей без сна, вконец измотался, оброс щетиной, на шее у него вскочил чирей, и ехать на коне он мог только шагом. Едва кончилась погоня, как все помчались по домам, в свите князя остались только челядинцы из Локисты да старик Вилигайла. Старого воина Юдикис встретил неподалеку от Стульгяй. Поначалу он не поверил своим глазам: тот размахивал палицей в самой гуще врагов. В пылу битвы старик позабыл об осторожности, о страхе. Не успев свалить с коня одного крестоносца, он тут же устремлялся к другому. «Смерти человек ищет», — подумал тогда Юдикис и с несколькими всадниками бросился на помощь смельчаку.

Сейчас, когда битвы и кошмар погони остались позади, а впереди их ждала Локиста, Юдикис, трясясь в седле, завел разговор с Вилигайлой.

— А знаешь, о чем я подумал, когда увидел тебя в том сражении под Стульгяй? — спросил он.

Старик неопределенно пожал плечами.

— Подумал, что ты там вместе с Гругисом. Я даже озираться стал, увидеть его надеялся.

— Один я был, — буркнул Вилигайла. — Гругис в Локисте сидит.

— Да, но как ты очутился там, как в битву ввязался?

Старик дернул поводья и придержал коня, потом глухо произнес:

— Я как про крестоносцев услышу, дома усидеть не могу… Кровь во мне вскипает. Видно, так оно и будет все время, покуда…

— Годы твои уже почтенные — пора дать роздых и твоей палице, никто тебя и словом не попрекнет, — будто желая ободрить старого воина, сказал Юдикис.

Вилигайла нахмурился, сурово сдвинув к переносице седые косматые брови. Он отвернулся и надолго замкнулся в себе.

— Нечего тебе, князь, меня почтенными моими годами убаюкивать! — очнувшись, сердито возразил старик. — Я еще посижу в седле и свой конец найду в битве. Тогда и люди меня добрым словом помянут, и боги не отвергнут. Нет ничего позорнее для мужчины, чем умереть в постели!

При последних словах четверо всадников из свиты весело расхохотались. Смех этот не был издевательским — все одобрительно восприняли жизненный выбор старого воина. Однако Вилигайле послышались в нем ехидные нотки. Ему вообще часто казалось, что его возраст является поводом для насмешек.

— Ничего, состаритесь и вы когда-нибудь! — укоризненно сказал он и пришпорил коня.

— Не сердись! — успел крикнуть Юдикис, но всадник уже был далеко впереди, а потом и вовсе скрылся из виду.

Вилигайла пустил коня рысью. В лицо ему дул порывистый ветер, он взъерошивал бороду, свистел в ушах. Озлобление, вернее, недовольство, внезапно вспыхнувшее в нем, быстро прошло. Старик понял, что зря он обиделся на тех людей. В последние годы его почему-то стали раздражать глупые выходки, спесивые собеседники, ехидные замечания посторонних. А ведь еще несколько лет тому назад Вилигайла не замечал за собой этого. Что все-таки делает с человеком возраст… Хочется уединения — совсем как старому зубру. Ничто не отвлекает тебя от твоих мыслей, разговариваешь только с деревьями, птахами, ручьем да травами. Ну а своей верностью, теплом и хлебом делишься с конем. Что может быть лучше!

Старик продолжал ехать, сам не зная куда, не задумываясь, где сделать остановку. Своего дома у него нет, близких — тоже. Можно, конечно, прибиться к кому-нибудь — вон сколько добрых людей в Жемайтии, и все же ни один из них не заменит того, что когда-то было у Вилигайлы: не заменит семью. Вот если бы он погиб в той битве под Стульгяй, может, летал бы себе в поднебесье наподобие легкого облачка и смог бы разглядеть в тех заоблачных высях, где живут духи, свою жену, троих сыновей, двоих дочерей и двух крошечных младенцев, которым не успели даже имена дать! Да там только его близких тьма-тьмущая! Интересно, держатся ли они вместе? Может, разбрелись по бескрайним небесным просторам? Что они там поделывают — ведь им уже не нужно пахать, пасти коз? В каких садах гуляют, по каким лугам бродят? А что, если разговоры о стране духов, где блуждают умершие, всего лишь сказки? Ведь они вполне могут обретаться здесь, на земле, терпеть муки, только мы их не видим, не слышим, не чувствуем? Один старый прусс сказал как-то, что все кончается с последним вздохом человека. Ничего не остается, как от сгоревшего дерева. Только горстка пепла.

Вилигайла уносился в мыслях далеко-далеко, пытаясь разгадать тайны бытия, но, устав от напряжения, снова возвращался назад, к привычным, знакомым вещам, растениям, живым тварям и валунам, которые можно было увидеть воочию. Чего проще: вот маячат перед ним уши его коня — как все-таки совершенна их форма, как они трепещут, чутко улавливая каждый звук!

Внезапно конь остановился, задрал голову и покосился в сторону соснячка, нетерпеливо переминаясь на месте. Из леса, с треском ломая сучья и тяжело сопя, вышел на дорогу бурый медведь. Увидев всадника, он глухо заворчал. Зимняя светлая шерсть еще не успела окончательно вылинять, и казалось, что зверь одет в залатанную шубу. Вилигайла крикнул, взмахнул копьем, косолапый великан, перепрыгнув через лужу, вразвалочку заковылял назад, в чащу.

Конь снова поскакал, но теперь он проявлял беспокойство, прядал ушами, шарахался в стороны.

Стал озираться по сторонам и Вилигайла, зная, что медведь — зверь коварный, любит нападать на лошадей, правда, лишь когда они одни, без человека. Видно, у того пестро-бурого хозяина леса были свои заботы. Вскоре всадник позабыл об этом приключении. Ведь это лес, и каких только живых тварей в нем нет, больших и малых, особенно летом, когда жизнь в дубравах бьет ключом, когда нужно вскармливать детенышей. Попался Вилигайле по дороге сохатый, который мирно пасся на лужайке, пересекла тропинку лиса, вскликнула над головой какая-то огромная птица. Но старик не обращал на зверей внимания — не на охоту собрался. Харчи у него были в котомке, напиться можно было из холодных родников, а конь мог сам найти себе корм — летом его вокруг сколько угодно. Но вот тропинка уперлась в речку Виркуле. На другом берегу четверо мужчин и женщина косили густую траву. Заметив всадника, они распрямились и внимательно посмотрели в его сторону: уж не чужеземец ли? Убедившись, что свой, успокоились и снова замахали косами. Конь бежал резвой рысью, мимо проплывали усадьбы, где когда-то жили люди. Несколько лет назад крестоносцы разорили дотла поселения, но сейчас они снова возродились к жизни. Вновь засеяны поля, паслись в загонах коровы и овцы, только домов почти не было видно: они затаились под кронами деревьев на опушках лесов, в чащобах или их заменили землянки. Вилигайла мог, конечно, найти здесь знакомых, ведь откуда только не приезжали люди, когда нужно было собрать силы перед дальним походом, но он продолжал ехать вперед — туда, где берет свое начало река Виркуле, где стоит на косогоре меж высоких лип старинная усадьба с аистиным гнездом на вершине дерева. Там живет такая же одинокая, как и он, женщина по имени Страздуне. Он завернет к ней в дом, поговорит по душам, подсобит по хозяйству, если потребуется. Нет, она не сестра ему и даже не родственница — это вдова друга, которого сразило насмерть вражеское копье в битве под Велюоной. Перед смертью он просил съездить к нему домой, рассказать, как все было, и передать холщовую котомку, в которую обычно жена клала снедь на дорогу.

Вилигайле доводилось однажды бывать под этими высокими липами, видеть это гнездо с тремя аистятами, Страздуне при встрече прослезилась, однако быстро успокоилась, вытерла слезы и сказала:

— Хвала богам! Главное, что он не дрогнул, не убежал, принял смерть, как мужчина.

Она оказалась моложе, чем предполагал Вилигайла. От разговорчивой, краснощекой женщины так и веяло здоровьем. Вилигайла слыл неисправимым молчальником, поэтому ему нравились женщины, говорившие за двоих. Страздуне же была не из тех, кому только дай повод помолоть языком. Она любила порассуждать серьезно — о загадках и странностях природы, о том, сколь непредсказуема и многосложна жизнь человека.

В свой первый приезд Вилигайла прожил в доме под липами три дня, на прощание женщина упрашивала его приехать сюда еще когда-нибудь, поддержать ее. А жилось ей с единственной дочерью, которая волею судьбы не отличала дня от ночи, и впрямь несладко. Где-то далеко от дома похоронены двое сыновей, павших на поле брани, а через год та же участь постигла и мужа…

В ту пору Вилигайла и предположить не мог, что когда-нибудь вернется в этот уютный дом. Мало ли вдов в Жемайтии, разве всех утешишь? И лишь когда он остался на этой земле один как перст, когда его усадьба превратилась в груду головешек, окруженных обгорелыми деревьями, корявые ветви которых напоминали руки привидений, Вилигайла вспомнил о Страздуне и стал все чаще думать о ней. Человек должен иметь место на земле, где он мог бы найти покой после долгих скитаний, оставшись в живых лишь потому, что добрые боги уберегли его от стрел и тяжелого неприятельского меча.

Конь узнал усадьбу и смело вошел в загон, где копошились куры и развалились в грязи, лениво похрюкивая, два черных боровка. В ноги коню с визгом кинулся белый с черными подпалинами пес. Хозяйка все не появлялась. Наконец она, запыхавшись, выбежала из-за хлева и при виде гостя смешалась. Прищурившись, женщина испытующе уставилась на всадника, не узнавая его.

— Ах, так это же ты! — наконец радостно воскликнула она. — А я репу пропалывала.

Мигом все очутилось где положено: седло хозяйка повесила на крючке в клети, коня выпустила пастись за огородами, а гостя усадила на плетеную скамеечку под раскидистой липой. Между делом Страздуне успела выложить все свои новости, не забыв упомянуть и о соседских. В этой уютной усадьбе она живет одна, если не считать слепой дочери, которая ни с того ни с сего произвела на свет младенца. Страздуне с большой радостью восприняла это событие. По ее уверениям, здесь не обошлось без богини плодородия Жямины. Вилигайла с серьезным видом слушал женщину, время от времени оглаживая белоснежную бороду, а просьба рассказать о себе привела его в крайнее смущение — он раз-другой кашлянул, так и не придумав, с чего начать рассказ.

— Если ты не возражаешь, Страздуне, я у тебя немного задержусь, — только и выдавил он. — Своего-то дома у меня больше нет. Один я остался.

Лицо вдовы просветлело.

— Ну, конечно, а как же иначе! — защебетала она. — Для тебя тут всегда угол найдется. Летом — в клети, зимой — в доме… Да я и не знаю, как мне отблагодарить богов за это! Ведь в доме так нужны мужские руки!

— Думаю, долго не пробуду. Как только крестоносцы снова к нам полезут, на войну отправлюсь, — добавил Вилигайла.

Страздуне бессильно опустила руки.

— Чтоб их громом поразило, проклятых! Покоя от них нет, — потупившись, в сердцах произнесла она и надолго замолчала. Затем подняла голову и грустно сказала: — Рубят мужчин, как деревья. Вон и сыновей моих тоже, потом мужа… Ведь и тебя могут…

Вилигайла поднял глаза, внимательно поглядел на крону дерева, под которым сидел. На липе уже распустились первые цветки, в густой листве гудели пчелы. Старик поднялся и сказал:

— Дай-ка мне перекусить, и пошли на луг: сено и моему коню сгодится.

Страздуне метнулась в избу, а Вилигайла залюбовался могучими деревьями, цветником с изящными лилиями посередине, палисадником из тонких прутьев, пчелиными колодами с тесовыми крышами. Он думал о боевом товарище, погибшем под Велюоной, так и не успев завершить столько дел, осуществить столько замыслов.

X

Жрец Вилауде стоял на опушке священной дубравы, на пригорке, и поэтому заметил приближающихся всадников издалека. Прохладное осеннее солнце ярко освещало долину, по которой ехали люди. Впереди скакал князь Скирвайлис, по бокам — его сыновья Юдикис и Гругис, следом — несколько всадников, сзади тарахтела телега, где лежали связанные баран и гусь, за ней семенили два козла, подгоняемые босоногим человеком в овчинном кожухе.

Шествие остановилось у склона холма. Мужчины привязали к осине коней, вытащили из телеги барана, развязали ему ноги, кто-то сунул под мышку гусака. Низкорослый мужик в кожухе, который проделал путешествие до священной дубравы босиком, уже тащил за веревки обоих козлов. Скирвайлис не давал приказаний, ибо люди сами знали, что делать. Он лишь осмотрел животных, проверяя, не отощали ли они в дороге, и стал решительно подниматься в гору. Следом, сняв шапки, потянулись остальные. Шуршали под ногами побуревшие дубовые листья, ими была усеяна зеленая мягкая трава. Немало листьев, тоже успевших пожелтеть, шелестели на деревьях наперекор заморозкам и осенним ветрам.

Жрец Вилауде, прислонившийся к стволу дуба, сделал несколько шагов навстречу князю. Они поздоровались и, переговариваясь, вместе продолжили путь в гору.

— Хочу принести этих животных в жертву нашим богам, — сказал Скирвайлис. — Пусть они отведут опасность от родной земли. Пусть спутают замыслы врага, подорвут его силы, пусть просветлят умы литовских князей, которые должны оберегать и защищать нас.

Старый жрец попросил князя не торопиться, идти помедленнее — ему было трудно в своем длинном, до пят, белом одеянии угнаться за Скирвайлисом.

— Будем молить богов, чтобы они дали нам силу, выдержку и непреклонность, — сказал Вилауде. — А на князей Йогайлу и Витаутаса полагаться не станем, ведь они предали нас, отказались от наших богов.

— У меня сердце обливается кровью, когда я слышу такое, — с ненавистью произнес Скирвайлис.

Впереди, на вершине холма, виднелся сложенный из камней жертвенник: мирно трепетал язычок пламени, сухие ветки горели почти без дыма.

При виде священного огня Скирвайлис испытал то же волнение, что и остальные жемайты, столь торжественным был этот миг. Они молча двигались к огню, опасаясь наступить на сухую ветку, чтобы не нарушить таинственную тишину. Казалось, тут незримо присутствуют боги, они прислушиваются к каждому звуку. Иначе стоило ли приносить им в жертву козлов, обращаться с мольбами?

Возле жертвенника уже суетился помощник жреца Карка. Тот самый, что был проводником князя Скирвайлиса в военных походах. Этому ловкому болтливому человеку удалось войти в доверие к жрецу, и он охотно помогал старику во время совершения обряда жертвоприношения.

Мужчины окружили кольцом жертвенник и смотрели на огонь, а босоногий мужик, пыхтя, продолжал тащить в гору козлов. Они упирались, блеяли, видимо, предчувствуя гибель. Но вот и этот человек протиснулся в круг, не выпуская из рук концы веревок.

Жрец встал на каменное возвышение, специально устроенное для этой цели, обвел взглядом собравшихся, прижал руки к груди, опустил голову и на минутку закрыл глаза. Пока он сосредоточивался, Карка показал знаками, что приносимых в жертву животных нужно подтолкнуть ближе к огню. Торжественная тишина время от времени оглашалась неприличным козлиным блеяньем, при этом одно из бедных животных справило естественную нужду. Гусь жался поближе к барану, будто ища в нем защиту. Человек в кожухе дергал за веревки и мычал — таким способом немой пытался усмирить животных.

Наконец жрец Вилауде выпрямился, опустил руки и осторожно спустился с каменного приступка. Карка протянул ему изящный топорик. Жрец схватил козла за рога и наметанной рукой ударил козла обухом по лбу. Животное рухнуло на землю, покорно вытянув ноги. Карка управлялся с помощью длинного ножа: перерезал животному горло, подставил глиняную миску, и кровь сильной струей ударила в нее.

Подошла очередь и остальных жертв. Дольше всего пришлось провозиться с гусаком, который и без головы продолжал отчаянно хлопать крыльями.

Карка даже взмок от усердия. Нужно было подбросить в огонь хворосту, принести жрецу кропило из связанных в пучок можжевеловых веточек, обработать жертвенных животных.

Немой, разинув рот от восторга, почтительно держал миску с кровью. Вилауде поднялся на каменное возвышение, смочил кропило кровью и, поворачиваясь во все четыре стороны, потряс им над головами людей.

— Пусть жертвенная кровь укрепит наши головы и просветлит наш разум, — вполголоса начал он. — Пусть она оберегает нас от шишек, резей, чирьев, ломоты в суставах и вывихов, от переломов, слепоты, от болей в груди, животе и прочих частях тела.

Жрец повернулся в сторону жертвенника и капнул кровью на огонь. Карка поспешно складывал у его ног отрезанные головы козлов, барана и гуся. Жрец бросал их в огонь и глухим старческим голосом продолжил, стараясь, чтобы его хорошо было слышно:

— О могущественные и милостивые боги, от души приносим вам эту жертву и взываем к вам с мольбой о помощи и заступничестве в трудную годину, когда на нас свалились великие заботы и печали. Подобно черным тучам, в наш край ползут злые враги, разоряют наши дома, убивают наших людей, оскорбляют нашу честь и отнимают хлеб. Они навязывают нам своего бога и оскверняют наши святилища. Сердечно просим вас: укрепите наш дух, наше мужество и выдержку. Пусть наши воды топят врагов, пусть деревья в наших дубравах колют им глаза, пусть багульник, белена и другие травы дурманят им головы. Мы молим вас: обратите свой гнев против наших врагов, сорвите их страшные замыслы, обескровьте их силы. Нижайше просим вас: примите нашу жертву, услышьте нашу мольбу!

Жрец и все собравшиеся вокруг жертвенника опустили головы и застыли в торжественном молчании. Слышно было, как гудит огонь да потрескивает хворост. Пискнула в ветвях дуба сойка, видимо, обнаружившая желанные желуди.

Вилауде взял миску с остатками крови и направился к старинному дубу, который рос в тридцати шагах от жертвенника. Он окропил кровью землю вокруг священного дерева, что-то бормоча вполголоса. Люди, пришедшие к жертвеннику, с удивлением и уважительным восхищением смотрели на священный дуб: могучий ствол, который не способны обхватить даже девять мужчин, огрубелая кора, изборожденная глубокими, наподобие канавок, выемками, и такая пышная крона, что под сенью дерева мог укрыться от дождя отряд всадников.

Жрец повернулся к людям и сказал:

— Подойдите все сюда, приложите правую руку к стволу священного дуба и поклянитесь мысленно, что никогда не откажетесь от своих богов, от свободы и будете защищать родной край до последнего вздоха, до последней капли крови.

Мужчины молча подошли к дубу, протянули руки и, опустив головы, стали шептать слова клятвы. Немой бегал вокруг, выискивая свободное местечко, чтобы тоже присоединиться к ним. Он упал на колени и на четвереньках прополз к дереву между ногами молельщиков. Спустя минуту послышалось мычание, которое чем-то напоминало плач.

На этом обряд жертвоприношения закончился. Князь Скирвайлис взял жреца под руку и повел священной рощей в сторону лужайки, где уже были расстелены кабаньи шкуры, пестрые холстины и выставлен бочонок медовухи. На угольях жарился козленок. Времени у всех было достаточно, и Скирвайлис в ожидании угощения решил потолковать со жрецом. Ведь старец много знал — к нему наведывались нередко люди из самых различных уголков Жемайтии, Литвы и даже из Занеманья. Князь решил поговорить с ним с глазу на глаз, и без сыновей, которым он предложил прогуляться по священной роще, полюбоваться могучими деревьями, порадоваться осенней тишине. Перенеся одну из кабаньих шкур на пригорок, подальше от людей, он расположился на ней, пригласив в компанию жреца Вилауде.

— Спасибо за жертвы, князь. Будем надеяться, что боги станут охранять нас, дадут нам силу, — начал разговор Вилауде.

— Одного козла съедим сейчас, а остальное оставляю тебе, служитель богов, — сказал Скирвайлис. — Кстати, хочу тебя спросить: новости из Литвы или орденских земель случайно не поступали?

— Нечем мне тебя обрадовать, князь. Со всех сторон сплошные черные тучи, — хмуро ответил жрец, одергивая полы своего хитона. Во время разговора он то вскидывал, то опускал седые кустистые брови, хмурясь так, что не видно было глаз.

— Мне нужно знать все, — перебил его Скирвайлис.

— Была короткая передышка, когда крестоносцы в отместку за Ритерсвердер пошли на Тракай и Вильнюс, — продолжал Вилауде. — Похоже, теперь примутся за нас. Витаутас подписал с ними мирный договор, снова нашу землю врагу отдал. Вызывается даже собственноручно обуздать нас. Хочет заткнуть волку глотку жемайтами!

Скирвайлис стиснул руки в кулаки и, прикрыв глаза, откинулся назад.

— Да разве мы дети не одной матери? — процедил он сквозь зубы. — Разве не болит у Витаутаса душа, когда он продает землю отцов?

— Может и болит, — пробормотал жрец.

— Нет! Не болит! — возразил князь Локисты, стукнув себя кулаком по колену. — Если бы хоть капельку болела, он бы так не поступил.

— В душу человека не заглянешь. Особенно если он правитель. Откуда нам знать его планы, — неожиданно вступился за Витаутаса старый жрец.

Это еще больше разъярило Скирвайлиса.

— Нечего заступаться. Ведь этот человек с легкостью отрекается сегодня от того, чему присягал вчера. Князь Витаутас трижды принимал крещение, я просто затрудняюсь сказать, какую веру он исповедует сегодня. Отрежет Жемайтию от своего государства, как лоскут, поскольку есть возможность пришить на востоке кусок побольше. Он якобы думает о государстве в целом, а не о людях одной с ним крови.

— Может, оно и так, — согласился Вилауде.

— Не может, а точно, жрец, — твердо сказал Скирвайлис. — Боюсь, как бы это его государство не расклеилось, наподобие горшка, слепленного из черепков.

— И такое случается.

Князь резко повернулся к жрецу. Похоже было, что он намеревается схватить его за грудки. Пристально глядя старцу в глаза, скрытые сейчас под густыми бровями, он спросил:

— Что нам делать, скажи? Может, броситься на колени да принять крещение, а? Ведь кое-кто в Жемайтии так и поступил.

— Вот этого, князь, я тебе ни за что на свете не посоветую! — сердито отрезал жрец.

— Разумеется. Это противно твоему долгу. По правде говоря, не крещение сейчас основная забота крестоносцев!

Скирвайлис завалился на правый бок и, оттолкнувшись обеими руками, встал. Его примеру безуспешно попытался последовать старый жрец, но запутался в длиннополом хитоне. Взяв его под мышки, Скирвайлис помог старику встать.

Внимание их привлек виночерпий Скабейка. Он крутился возле расстеленной на траве холстины и разливал по кружкам медовый напиток. Вот-вот должны были принести жареную козлятину.

— Ты еще не нашел жену юному княжичу Гругису? — спросил Вилауде, заметив выходящих из дубравы обоих сыновей Скирвайлиса.

— Сам найдет. Теперь не те времена, дети прекрасно обходятся без родителей.

— Не следует, однако, забывать и старые обычаи.

— Да разве можно жить по старым обычаям сейчас, когда вокруг так неспокойно?

— Наша земля почти и не знала покоя, — невозмутимо ответил Вилауде.

Скирвайлис неопределенно покачал головой.

Мужчины сняли с огня дымящееся мясо. Люди проголодались, от запаха жареной козлятины у каждого заныло в желудке, рот наполнился слюной. Особого приглашения к столу не потребовалось — мужчины уже подыскивали местечко поудобнее. Карка проворно орудовал длинным охотничьим ножом, резал мясо и давал каждому по доброму куску. Несмотря на голодное нетерпение, никто не начал трапезу первым. Все ждали. Но вот Вилауде отрезал кусочек козлятины и швырнул его через плечо назад со словами:

— Приносим тебе, богиня Жямина, жертву с благодарностью за дары полей и лугов, за нашу скотину. Отведай с нами вкусного угощения и не забудь в следующем году помочь нам.

Вслед за жрецом то же проделали Скирвайлис и остальные жемайты. Отлично прожаренное мясо козленка было сочным и нежным. Виночерпий Скабейка разливал в кружки медовуху.

Немой, устроившись на траве, грыз ребрышко, радостно заглядывал всем в глаза и беззвучно смеялся от удовольствия. Рядом с ним темнела плетеная корзина, в которую бросали кости. Немой должен был отвезти их к Скирвайлису на псарню.

Когда мясо было съедено, Карка не мешкая притащил запеченного в глиняной посудине гуся. Это угощение досталось уже не всем — только жрецу, князьям и кое-кому из свиты. Немой подхватывал на лету обглоданные кости, обсасывал их и с хрустом разгрызал крепкими зубами.

Сытые, в отличном настроении все поднялись с земли — воздали почести богам, не забыв и о себе. День выдался спокойный, без дождя, из-за туч порой выглядывало солнце — одно наслаждение было прогуливаться меж могучих дубов, слушать, как шуршат под ногами побуревшие листья и вскликивают среди ветвей сойки. Опавшие желуди, влажный гниющий валежник источали терпкий запах. А если задрать голову, можно было увидеть затейливо изогнутые ветви могучих деревьев. Не одному из мужчин подумалось, что удобнее места, чем в этих таинственных зарослях, боги для себя и придумать не могли — здесь можно было спокойно обсуждать свои дела, принимать жертвоприношения, а в случае чего взмыть, подобно птицам, в небо, чтобы летать высоко над землей.

Гругису и тем, кто помоложе, захотелось во весь опор сбежать с холма, но торжественный покой священного места, его таинственность подействовали на них отрезвляюще. Они притихли, а если и разговаривали, то шепотом, будто опасаясь посторонних ушей. И, только выйдя на опушку дубравы, загомонили в полный голос.

— Эй, смотрите! — закричал конюший Смулькис, показывая пальцем в сторону луга. — Да это же почтенный Вилигайла!

Все обернулись и увидели всадника. Потряхивая длинной выгоревшей на солнце гривой, к ним приближался Савраска, а на нем сидел верхом знакомый седовласый старец в коротком кожушке из телячьей кожи.

Гругис, как мальчишка, кинулся к нему и схватился за уздечку, словно боясь, как бы всадник не ускакал.

— Вы ли это? Глазам своим не верю! — не скрывая радостного изумления, воскликнул юноша.

Усы старика дрогнули, в глазах блеснули веселые искорки.

— Я и сам удивлен не меньше твоего, — признался он. — Я тут по соседству охотился, в Кутвяйской пуще.

Гругис только сейчас заметил притороченного к седлу кабанчика.

— Поехали с нами в Локисту! — предложил княжич. — Я так по вас соскучился!

— У князя Скирвайлиса в имении полно народу — и стар, и млад. На что я им там?

— Мне так хорошо с вами! Ездили бы вместе на охоту, — не отставал Гругис.

Вилигайла пригладил ладонью бороду и, глядя на жертвенный холм, сказал:

— Я должен вернуться в один добрый дом.

Юный князь опустил голову.

Тем временем подъехали остальные всадники и с ними — князь Скирвайлис.

— Никак не уговорю его поехать с нами в Локисту, — посетовал Гругис.

— Послушай, — обратился к старику Скирвайлис, — покуда у меня самого есть мало-мальская крыша над головой, для тебя в моем доме всегда найдется угол!

— Спасибо, князь, — с достоинством поблагодарил Вилигайла, — коли нужда заставит, непременно вспомню твои слова.

— Тогда прощай, — сказал Скирвайлис. — Нам пора! Ночь на носу.

Не в силах расстаться со старым воином, Гругис все медлил. Он тронулся в путь последним, но, проскакав несколько шагов, невольно обернулся: одинокий всадник продолжал неподвижно стоять напротив священного бора. Закатное солнце последний раз на миг озарило вершину холма. Бурая кудрявая крона дуба прощально вспыхнула алым пламенем, и казалось, что это жертвенный огонь опалил все вокруг.

XI

Страшно, когда полчища крестоносцев вторгаются на родную землю летом или осенью, но еще ужаснее, когда они делают это зимой. Не уберегают тогда жемайтов ни реки, ни болота, а заснеженные поля и леса выдают их тайные тропы и дороги, — коченеют на морозе люди, гибнет от голода скотина.

Братья ордена и кнехты, напав на какую-нибудь деревню или имение, первым долгом грабят их дочиста, ну, а потом поджигают все вокруг и греются возле этого огромного костра. Клубы черного дыма поднимаются в морозное ясное небо. Люди, живущие вдали от разоренных мест, видят этот знак опасности, и сердца их сжимаются от боли и ужаса. Прихватив наспех что попало, они, невзирая на стужу и снег, бегут в единственное свое пристанище — в дебри старинных дубрав. Едут верхом или бредут по снегу, матери несут на спине привязанных накрепко малышей, а те, кто уже выше бобового снопа, ковыляют сами. Коровы, овцы и козы, собаки оглашают воздух мычанием, блеянием, лаем. Дома остаются лишь немощные старики, которым уже и смерть нипочем, — они на пороге в мир иной.

Проиграв с огромными потерями битву на реке Шуния, жемайтские отряды отступили в леса. Едва стемнело, они вынесли под покровом сумерек с поля боя павших воинов-земляков и разложили близ деревни Мажонай огромный костер — пусть согласно древнему обычаю души воинов отправятся из огня в страну духов.

Князь Скирвайлис долго разглядывал искалеченные тела павших. В одном из них он узнал своего сына Юдикиса, шея которого была проткнута копьем, а лицо залито черной запекшейся кровью. Воины Локисты почтительно подняли с земли тело молодого князя и понесли к костру, где гудело и стреляло искрами в ночную темноту яркое пламя. Рядом со Скирвайлисом стояли его младший сын Гругис, старик Вилигайла, оружейник Гинётис, проводник Карка и несколько челядинцев князя. На их суровых лицах трепетали отблески костра, а глаза, несмотря на горечь утраты, сверкали еще не угасшим после битвы мстительным огнем. Гругис то и дело потирал левое плечо и, стиснув зубы, невольно косился на ушибленное место. Кольчуга ослабила удар вражеского меча, и все равно левую руку сводило от боли. Мысли юного князя были сейчас далеко отсюда, он не мог сосредоточиться, думать о брате и других погибших. Перед его мысленным взором вставали картины прошедшей битвы. Юноша даже усомнился: уж не приснилось ли ему все это?

В самом начале боя Гругис вступил в схватку с крестоносцем, с ног до головы закованным в кольчугу. Правда, для глаз были оставлены узкие щелочки. Копье задело железную грудь и соскользнуло в сторону. Князь щитом отразил удар вражеского меча и, улучив момент, когда их кони приблизились вплотную друг к другу, схватился с крестоносцем врукопашную. Он сгреб крестоносца за голову в шлеме и стал стаскивать его с коня. Казалось, он боролся не с человеком, а с железным немым чудовищем. Только шмякнувшись на землю, тот издал человеческие звуки — заохал, закричал. Гругис копьем нащупал на его теле уязвимое место, и крестоносец затих. Княжич так и не увидел в лицо первого врага, которого он убил.

И еще одно видение всплыло в памяти: свалившийся с коня мертвый жемайтский воин, нога которого застряла в стремени. Конь носился по полю битвы, а мертвый хозяин бился окровавленной толовой о землю…

Гругис не мог понять, каким образом в разгар сражения, когда его окружили кнехты и он почувствовал злополучный удар в левое плечо, рядом с ним очутился Вилигайла. Тот был не один, со своим отрядом, который привел из родных мест. Казалось, старик все это время наблюдал за ходом битвы и ждал подходящего момента, чтобы прийти на помощь. Гругис продолжал рваться вперед, но Вилигайла схватил под уздцы его коня.

— Не лезь! — гаркнул он.

Опытным взглядом старый воин определил, что битва проиграна: орденское войско было вдвое больше, и жемайтские отряды, рассеявшись по всему полю, таяли, как снег в огне, неприятель постепенно окружал их и истреблял всех до последнего воина.

Только покинув поде боя, уже в лесу, Гругис почувствовал сильную боль в левой руке. Щит показался таким тяжелым, что воин едва удерживал его. Посмотрев по сторонам, юный князь увидел рядом скачущих коней без всадников — болтались на бегу пустые стремена. Порой то один, то другой конь, сообразив, что бежит без хозяина, останавливался и поворачивал назад — надеялся застать его на поле брани еще живым.

Лес принял жемайтов в свои объятия и стал тихим шелестом утешать, успокаивать их. Ели прислонялись ветвями к их разгоряченным лицам, гладили их по спинам, осыпая, словно целебной присыпкой, белым снегом.

На полянке Гругис заметил отца в окружении нескольких всадников. Он давал какие-то поручения воинам, показывая рукой то в одну, то в другую сторону. При виде сына князь просветлел и, пришпорив коня, подъехал к нему. Свесившись с седла, он крепко обнял юношу. Гругис даже побелел от боли, однако не охнул, ничем не показал, что ранен.

— Нет у тебя больше брата, сынок. Погиб наш Юдикис, — сказал князь, сурово глядя Гругису в глаза. — И за тебя душа болит. — Только сейчас он заметил Вилигайлу. — А, здравствуй, дружище! — радостно воскликнул он. — Это хорошо, что ты здесь. Мне будет спокойнее за сына. — Сказав это, князь дернул поводья и затрусил к ожидавшим его всадникам.

Целую ночь напролет полыхал огромный костер, взметались в небо языки пламени, над которыми поднимались клубы пепла и дыма, а людям, окружившим костер, казалось, что они и в самом деле видят, как поднимаются ввысь души погибших воинов, разбредаясь во все стороны в черном безграничном пространстве.

Жемайтские князья и прочая знать собрались той ночью на совет в имении Гимбутиса. Нужно было решить, что делать дальше. Прежде всего Гругису следовало позаботиться о воинах из Локисты, помочь им этой студеной ночью устроиться где-нибудь на ночлег. В крестьянских избах хватило места только для раненых, остальные размещались в сараях, банях или прямо в лесу у костра на подстилках из лапника. Люди лежали, тесно прижавшись друг к другу и укрывшись медвежьими шкурами. Здесь же стояли их кони, жевавшие скудный зимний корм: ветки юных елей и сосен да ивовые прутья — изголодавшимся животным было не до выбора. Обычно во время завтрака или ужина воин непременно делился краюхой хлеба со своим четвероногим другом.

Только далеко за полночь Гругис с Вилигайлой вернулись в дом боярина Гимбутиса. На скамьях вдоль стен и посредине комнаты на чурбаках сидели жемайтские князья, сословная знать, знаменитые военачальники. Раскаленные угли в печи и горевшие по углам свечи слабо освещали их лица. Гругис подумал почему-то, что в доме жарко не столько от натопленных печей, сколько от горячих споров. Громкие сердитые голоса звучали подобно грозовым раскатам. В дальнем конце стола, прислонившись к стене, сидел хмурый князь Скирвайлис. Судя по его понурому виду, эти злые выкрики, упреки и обвинения он принимал на свой счет, они обрушивались на него со всех сторон, как удары дубинок. Особенно распалился князь из Кражяй. Эйтутис вскакивал с места и снова садился, выпаливая слова так быстро и отрывисто, что трудно было понять, чего он хочет.

— Такого еще не бывало! Я остался гол как сокол! — скороговоркой закричал Эйтутис. — Все мои парни погибли! Куда это годится! Нужно было… надо было их в лес… в лес заманить!

— Ночью нужно было нападать, а не днем! — дал запоздалый совет расейнский князь Шяудинис.

Скирвайлис поднял голову и мрачным взглядом обвел помещение.

— Все мы задним умом крепки! Лучше признайтесь честно, что вам не удалось поднять народ — всех, от мала до велика! Ведь еще немного, и мы… Могли бы тогда и победить!

— Да ведь из твоей Локисты тоже не все прибыли! — перебил его Дарвидас, явившийся на совет из Видукле.

— Замолчите! — рявкнул ретавский князь Памплис. — Что случилось, того уже не исправить! Давайте лучше подумаем, что делать завтра!

— Перережут! Всех перережут! — запричитал Эйтутис. — Нужно принять крещение! Иначе нам не спастись! Давайте пошлем своих послов к магистру!

Люди сначала притихли, но вскоре со всех сторон послышался возмущенный ропот.

— Умнее, князь, ты ничего не придумал? — язвительно спросил кто-то из военачальников.

— А сам-то ты что предлагаешь?! — заикаясь, крикнул Эйтутис. — Великие князья Литвы уже крестились!

— Да пусть они повесятся на сухой ветке! — сердито выпалил одноухий вотчинник Гарбянис. — Витаутас меняет богов, как коней!

— Только что он от этого выиграл?! Шиш с маслом!

— Я хочу говорить! — пробасил ретавский князь Памплис. Его могучая фигура и густой бас обращали на себя внимание и вызывали невольное уважение окружающих.

Все посмотрели на него.

— Сами видите, настал наш роковой час. Выстоим или погибнем? — начал Памплис. — Поэтому давайте все-таки прислушаемся к тому, что советует Эйтутис. По-моему, у нас нет другого выхода — нужно именитым жемайтским мужам принять крещение. Завтра же князь Скирвайлис хотя бы с десятью знатными вотчинниками должен отправиться к крестоносцам и сообщить им об этом намерении. Если они пообещают не жечь больше наши дома и не убивать наших людей, мы согласны принять крещение!

— Я к крестоносцам не поеду! — заявил Скирвайлис. — Мне их бог не нужен!

— Он никому из нас не нужен! — подхватил Памплис. — Но креститься нам все-таки следует. Иначе конец.

— Вот и поезжай к ним сам, — предложил ретавскому правителю Скирвайлис. — Вместе со своим сыномГальвидисом, который, можно сказать, уже христианин.

— Если надо, и поеду! — сердито отрезал Памплис, судя по всему, уязвленный намеком о сыне, который два года изучал в Риге немецкий язык и христианские обычаи.

— Выходит, князь Скирвайлис полез в кусты! — вскочил с места Эйтутис. — Оставляет нас, как овец, на растерзание волкам. Не к лицу так поступать главному военачальнику!

— Можете выбрать себе другого! — вспылил Скирвайлис. — Не верю я, что крещение спасет нас!

Поражение сломило его духовно и физически, все тело ломило, будто он упал на скаку с коня.

— Надо будет, и выберем! — пригрозил кто-то.

— Тогда попрошу вас сделать это немедленно, — потребовал локистский князь.

— Предлагаю избрать князя Памплиса! — крикнул начальник гарнизона Видукле Дарвидас.

— Князя Памплиса! Князя Памплиса! — подхватили несколько голосов.

Скирвайлис поднялся с места и, ни слова не говоря, стал пробираться к выходу. Он перешагивал через ноги сидящих, опираясь о чьи-то плечи, чтобы не споткнуться. Казалось, старший жемайтский князь двигается вслепую, не замечая никого вокруг.

Следом за Скирвайлисом направились Гругис, Вилигайла и еще несколько военачальников Локисты.

Звездная тихая ночь раскрыла им объятия, остудила своим дыханием разгоряченные лица. Поскрипывал под ногами снег. То тут, то там мелькали на белой поверхности темные тени всадников, которые вскоре исчезли в чернеющем на горизонте лесу. Одинокий запряженный конь кружил на одном месте, обнюхивал землю, испуганно озирался и оглашал воздух жалобным ржанием. Будто жаловался кому-то, взывал о помощи, как раненый воин на поле боя, и от этого у каждого сжималось сердце.

— Возьмите его! — велел Скирвайлис. — Не могу слышать…

Двое воинов вскочили в седла и поскакали в поле.

— Поехали к Жвайнису, князь, — предложил Вилигайла. — Там находятся на постое наши.

Но князь не слушал его. Он смотрел перед собой в темноту и ничего не видел. Вид у него был отрешенный. Гругис подумал даже, что отец, вероятно, получил в битве сильный удар по голове. Он взял Скирвайлиса под руку и повел к коню. У старого князя заплетались ноги, пришлось придержать его.

— Ты ранен, отец? — спросил Гругис.

Скирвайлис продолжал молча брести по снегу.

— Скажи, ты случайно не ранен? — повторил юноша.

— Пустяки… Отойду, — пробормотал князь.

В доме Жвайниса, в сарае, клети — всюду было битком набито воинов, которые глухо переговаривались, и казалось, что они гудели, как пчелы в дупле. Во дворе, в стороне от построек, полыхал костер. Возле него грелись те, кому не хватило места под крышей. Здесь же стояли бок о бок нераспряженные кони. Они спокойно смотрели на огонь из-под длинных спадающих на глаза грив.

Хозяин усадьбы, Жвайнис, встретил князя Скирвайлиса у ворот. Он растерянно всплеснул руками, не зная, где разместить владыку Локисты. Даже входную дверь им удалось открыть с трудом, потому что изнутри ее подперли сидящие на полу люди. С появлением Скирвайлиса гул смолк. Из дому за это время никто не вышел, никого не выгнали наружу, однако место нашлось не только самому князю, но и его немногочисленной свите.

— Вы чего не спите, ведь поздно уже? — спросил Скирвайлис сидящих в полумраке воинов. Многих он знал лично или в лицо, они отправились на войну из ближних и дальних деревень, относящихся к замку Локиста.

— А правда, князь, что жемайтские князья решили покориться требованиям крестоносцев? — спросил коренастый мужчина с проседью в черной бороде.

Скирвайлис снова обвел глазами воинов — их взгляды были устремлены на него. Изнуренные длительными войнами, эти люди ждали сейчас от него ответа. Они жаждали покоя, хотели выращивать хлеб и разводить скотину, радоваться детям и вместе с тем ни за что на свете не согласились бы покориться врагу, стать невольниками. Их настроение почувствовал и князь. Вот почему он уклонился от прямого ответа.

— Правители Литвы продали нас ордену. Они сделали жемайтов заложниками, чтобы самим можно было перевести дух.

— Мы никогда не покоримся, князь! Не бывать этому! — воскликнул крепыш.

Изо всех углов послышался одобрительный гул. И все же люди, насупившись, ждали более определенного ответа.

— Кое-кто думает, что, приняв христианство, мы сможем ублажить тевтонов и таким путем спастись, — сказал Скирвайлис. — Я так не считаю. Именно поэтому жемайтские вотчинники выбрали нынешней ночью старшим князем другого.

— Вот сволочи! Мерзавцы! Да их повесить мало! — загудели со всех сторон сердитые голоса.

— Не надо кричать и злобиться! — подняв руку, утихомирил взволнованных воинов князь. — А что, если они правы? Вдруг именно так можно спастись? Подождем, посмотрим, что из этого выйдет.

— Мы будем выжидать, а немец нам в это время на шею сядет!

— Последнего куска лишит!

— Поселится на наших землях!

Долго еще не могли успокоиться возбужденные жемайты, и даже глубокой ночью некоторые из них громко вскрикивали во сне. Почти не спал и Скирвайлис. Ныли бока от лежания на жесткой скамье, раскалывалась переполненная страшными впечатлениями прошедшего дня голова, он задыхался, потому что воздух в помещении был спертым из-за обилия овчинных тулупов. Со вторыми петухами князь поднялся, с трудом пробрался к двери среди спящих вповалку мужчин и выскользнул во двор. На северо-востоке, где стояло войско крестоносцев, загоралось багровое зарево.

XII

После кровавой битвы на реке Шунии во дворе Скирвайлиса недосчитались не только молодого князя Юдикиса, но и еще нескольких мужчин. Рыдали, посылая проклятья на головы кровопийц, вдовы. Скорбь и боль поселились в доме князя. Мансте почернела от горя и тенью скользила из угла в угол. Не слышно было больше ее звонкого смеха, нежного, волнующего голоса. Даже ребятишки притихли и испуганно таращились на взрослых, как бы ожидая ответа на вопрос: что случилось? По вечерам люди собирались в семейной избе у очага, молча смотрели на огонь, и казалось, что в их расширенных зрачках мелькают тени ушедших дорогих людей, а в душах звучат их голоса. Днем утрата переживалась не так остро — отвлекали будничные заботы и дела: женщины торопились по сугробам в хлева, сараи, подхватив ведра, отправлялись к реке, а мужчины с топорами за поясом исчезали в лесу, где с шумом и треском валили огромные ели и старые засохшие березы, будя в берлогах медведей. Князь Скирвайлис вместе с сыном Гругисом и одним из дворовых уходили на охоту и по нескольку дней не появлялись дома. Возвращались усталые, продрогшие, но в приподнятом настроении, будто оставив в лесных дебрях, в сугробах, свою муку, печали и тяжелые мысли. Стужа крепчала, слышно было даже, как трещали заборы, однако дни становились длиннее, раньше вставало солнце, и сверкающий снег пробуждал надежду.

Однажды вечером вся многочисленная челядь Скирвайлиса собралась в людской у пылающего очага. Женщины пряли лен, одни мужчины клевали носом, другие скручивали пеньку в веревки или занимались кто чем. Вдруг Мансте, сидевшая в углу с сынишкой на коленях, замурлыкала под нос песню. Женщины, не поверив своим ушам, обернулись в ее сторону. Лица их просветлели. Они соскучились по песням, а ведь Мансте всегда была незаменимой запевалой. Женщины подхватили песню, и с того вечера дом князя снова ожил, будто в него вернулся добрый дух, который на время исчез отсюда.

Возвращению Мансте к жизни, пожалуй, больше всех обрадовался сам Скирвайлис. Каждый раз при виде скорбного лица молодой вдовы он чувствовал, как ледяные тиски сдавливают сердце. Во всей Литве, думал князь, не сыскать больше такой женщины. Веселая, очаровательная, она покоряла с первого взгляда. Как хороши были ее лучистые глаза, точеные руки, гибкая талия, белая кожа, как неповторим ее облик! Бесстрашный воин терялся при одном взгляде на красавицу.

Скирвайлис сидел один в темной горнице и вдруг услышал песню. Он вскочил с кресла и приоткрыл дверь в людскую. Песня зазвучала тише — видно, певуньи решили, что князь сердится.

— Да вы пойте, пойте, не бойтесь! — подбодрил он их, добродушно улыбаясь. — Давненько я не слыхал песен, вот и обрадовался. — И князь задорно сверкнул блекло-голубыми глазами.

Когда он увидел Мансте, взгляд его потеплел. Без слов поблагодарив женщину, Скирвайлис вернулся назад, снова устроился в кресле и стал слушать. Песня опять стала набирать силу, в хор вливались все новые голоса, однако ей недоставало раздолья — слишком сильна еще была в сердцах женщин боль утрат.

Немного погодя невестка принесла ужин. Князь ласково тронул ее за локоть и сказал:

— Не тужи.

Мансте растерялась, порозовела, поспешно выложила на стол содержимое корзинки и потихоньку выскользнула за дверь. Очутившись на кухне, она остановилась напротив очага и задумалась. Потрогала локоть, хранивший тепло прикосновения князя.

— Дети, вы совсем забыли своего дедушку, — укоризненно сказала Мансте сыновьям. — Ему одному тоскливо. Вы бы навестили его…

Мальчики удивленно округлили глазенки, но все же прекратили игру и, толкаясь, выбежали вон. Их звонкие голоса не могли приглушить даже толстые стены.

Холодная, затяжная зима заточила в жилищах людей, как в темнице. Лошадям сюда было не добраться — по брюхо увязали в снегу. И предположить нельзя было в такую пору, что у ворот может появиться нежданный гость или злой ворог. Мир как бы сузился, и казалось, что сразу же за воротами простирается холодная, заснеженная пустыня, в которой не встретишь ни одного живого существа. Поэтому каждый случайный путник, забредший в дом, вызывал у его обитателей неподдельный интерес. Его тут же обступали со всех сторон и забрасывали вопросами.

Но вот солнце окончательно повернуло на весну, закапала с крыш первая звонкая капель. В один из таких дней у ворот княжеской усадьбы остановились трое довольно странных всадников. Посередине на стройном вороном коне сидело какое-то существо — то ли человек, то ли зверь. С ног до головы оно было закутано в рысью шкуру. Из-под косматой меховой шапки задорно блестели живые глаза и торчал вздернутый нос. К удивлению челяди, этот всадник потребовал визгливым женским голосом, чтобы отогнали собак и отперли ворота.

На шум вышел Гругис и, остановившись на пороге, стал с интересом наблюдать, что будет дальше. Вероятно, его появление не осталось незамеченным. Странный всадник приподнялся в седле и замахал руками:

— Гругис, здравствуй! Ты чего стоишь как истукан? Принимай гостей!

У молодого хозяина чуть ноги не подкосились: это была Гирдиле, дочка ретавского князя Памплиса!

Распахнулись ворота, заскулили удерживаемые за загривки собаки, и всадники торжественно прогарцевали к дому Скирвайлиса.

— Помоги слезть! — снова послышался повелительный голос.

И хотя ухаживать за Гирдиле входило в обязанности ее спутников, княжич, зная капризный нрав девушки, подскочил к ее коню. Княжна ловко перебросила через круп коня ногу, расставила руки и, свалившись прямо в объятия юноши, крепко обхватила его за шею. Дворовые испуганно ахнули, будто в их юного хозяина вцепилась рысь. От них не укрылось замешательство Гругиса: поколебавшись немного, обнять ли и ему гостью или помочь ей спуститься иным способом, он все-таки раскрыл ей объятия.

Появление Гирдиле во дворе Скирвайлиса вызвало всеобщее оживление — уж больно непохожа она была на здешних женщин. А те если и приняли девушку не слишком враждебно, то исключительно из уважения к ее отцу. Даже Мингайле сердито зыркала в ее сторону, отпускала в адрес гостьи колкости, ехидно посмеивалась за ее спиной. Она, пожалуй, была бы не прочь даже подружиться с Гирдиле, да только та, не ограничившись скромными правами гостьи, проявляла настойчивый интерес к Гругису, брату Мингайле. По общему мнению женщин, Памплисова дочка была отнюдь не пара Гругису.

Хозяин дома, князь Скирвайлис, отнесся к приезду девушки довольно спокойно. Во время своих неоднократных визитов в Ретавас он встречался с неугомонной княжной и знал, что от нее можно ждать чего угодно. Что с нее возьмешь, думал старый князь, молодо-зелено, да и отец с матерью избаловали любимицу. Ничего, повзрослеет — образумится. Только на Гругиса порой жалко было смотреть — проказница своими выходками то и дело вгоняла его в краску. Вот и сейчас — только он с жаром принялся доказывать окружающим, что Гирдиле вовсе не так уж плоха, что они ошибаются, как спустя минуту схватился за голову и обрушился на княжну с упреками:

— Ну что ты за создание? Откуда взялась? Не иначе лаумы тебя родителям подкинули! Вот и ступай к ним!

Обычно в таких случаях юная озорница принималась кошечкой ластиться к юноше, просила прощения. Ссориться с ним вовсе не входило в ее намерения.

Гирдиле была первой ласточкой, залетевшей на исходе зимы в Локисту из дальних краев. Она рассказала, что после битвы близ Шунии в Кражяй и Видукле остановились на зиму большие отряды крестоносцев. Они отобрали у людей сено и хлеб, вырезали скот. Все ждут не дождутся весны, надеясь на перемены к лучшему. Во дворе князя Памплиса остановились тридцать воинов и двое монахов ордена. Один из них установил в княжеских покоях деревянный крест, молится там и рассказывает жемайтам, которых сгоняют туда силой, про своего бога. Другой черноризец шатается без дела по имению, по соседним деревням, всюду сует нос и пристает к женщинам. Гирдиле расцарапала ему физиономию и спустила на приставалу собак. Крестоносец затаил против нее злобу и обещал отомстить. Гостья сообщила также, что ее отец, как старший жемайтский князь, пообещал военачальникам ордена по весне, когда спадут паводковые воды, оказать поддержку в строительстве нового замка возле реки Дубисы. Такую же помощь обещал тевтонам и великий литовский князь Витаутас.

Скирвайлис, конечно, понимал, что обещание Памплиса вынужденное — во имя всеобщего спасения нужно было хоть как-то на время задобрить орден, но сердце подсказывало другое: не к добру это. Жемайтии грозит новая опасность, и одни боги ведают, чем кончится дело. Окружат со всех сторон своими замками, отрежут от Литвы, отторгнут от моря, а там, глядишь, и придушат потихоньку. Самое же страшное, что неоткуда ждать помощи, коль скоро сам великий князь Витаутас, сын светлейшего и дражайшего владыки Кястутиса, вступил в сговор с крестоносцами и споспешествует им. Скирвайлис по старой памяти считал себя ответственным за судьбу края, ему казалось, что именно он должен искать выход из положения. Запустив пальцы в седые космы и крепко стиснув голову руками, он предавался в темноте тяжким раздумьям. Сознание собственного бессилия угнетало его. Что делать, за какую соломинку хвататься, где найти силы, способные дать отпор врагу, разжать железные тиски? Скирвайлис пытался успокоить себя тем, что теперь уже не ему, а князю Памплису положено искать ответ на роковой вопрос — ведь того избрали главой, пусть-ка теперь проявит свои способности, дальновидность, решительность и мудрость. «Князя Памплиса! Хотим князя Памплиса!» — кричали той ночью после кровавой битвы на Шунии расейнский князь Шяудинис и кражяйский князь Эйтутис в доме вотчинника Гинейтиса… Какое унижение! Они все отвернулись от него… Интересно, кого вы назовете, чье имя выкрикнете, когда крестоносцы набросят вам петлю на шею? Не поможет тогда вам Памплис со своим зычным голосом, не переубедит врага его сын Гальвидис, принявший чужую веру. Похоже, последнее слово будет уже не за князьями. Иссякли их силы, рассеялись, подобно дыму, былая отвага и мужество. Разве что захлестнет сердца жемайтов чувство мести от крика неизвестной деревенской женщины, детского плача, при виде безвинно пролитой крови? Заденет за живое старого и малого, мужчин и женщин, богатых и бедных. А вдруг еще есть надежда?

Если пребывание юной гостьи в Локисте было в тягость обитателям имения, которые так и не смогли приспособиться к своенравной девице, то Гругиса обуревали другие противоречивые чувства. С одной стороны, ему нравился ее порывистый, неукротимый нрав, бьющая через край энергия. К тому же он помнил, что девушка может быть и другой — искренней, прямодушной и нежной. Недаром же в тяжелые минуты, после кровопролитной битвы на реке Шунии, он вновь и вновь воскрешал в памяти их встречи, и воспоминания становились для него живительным средством, возрождающим в нем желание жить. Откуда было людям из Локисты знать обо всем, этом? Тут уж объясняй не объясняй, словами всего не выскажешь.

С другой стороны, Гругиса раздражали нескромность и несдержанность Гирдиле. Ей ничего не стоило на глазах всего народа кинуться ему на шею, приставать с поцелуями. Она искренне не понимала, отчего он при этом приходит в бешенство. В таких случаях девушка по-детски расстраивалась и смотрела на Гругиса несчастными глазами.

Когда сумасбродная гостья уехала, весна неожиданно и стремительно принялась снимать с земли зимний покров. То, чего не успели сделать бурные ливни, завершило жаркое солнце. Вешние воды, изрывая откосы промоинами, разрушая берега и выкорчевывая деревья, с шумом устремлялись вдаль и долго еще не возвращались в прежнее русло. Крутясь, сверкая и тревожно бормоча, они спешили, неслись на запад, в сторону Пруссии.

У жемайта при взгляде на этот бешеный, извивающийся змеей поток невольно возникало желание поплыть по реке куда глаза глядят, добраться до великого Немана или Клайпедского залива. Река всегда выносит плывущего по ней в широкий мир, дает возможность увидеть новые края. А жемайту так не терпелось узнать, что творится на западе — ведь оттуда редко приходили добрые вести, чаще всего приползали черные тучи — знамение грозящей опасности, предстоящих мук и лишений.

Общинники Локисты той весной и впрямь недолго радовались спокойной жизни: однажды ранним утром, наполненным ароматом цветущей сирени, у ворот дворовой усадьбы появился отряд орденского войска.

Всадники как из-под земли выросли. Не отпирая ворот, они ворвались во двор, повалив их прямо со столбами. Кони осторожно перешагивали через толстые жердины. В тишине слышались лишь цокот копыт да поскрипывание кожаных седел.

Женщины и дети, бывшие в тот ранний час во дворе, мигом разбежались и попрятались кто где, и только возле княжеских конюшен застыли точно в столбняке несколько челядинцев. Они враждебно уставились на нежданных гостей.

Старший по званию крестоносец подъехал к дворовым на буланом коне и спросил по-литовски:

— Вы меня узнаете?

Люди с интересом посмотрели на него. Да, это был тот самый крестоносец, который сопровождал когда-то князя Витаутаса. Вспомнили и его имя — Зигфрид Андерлау, но тем не менее продолжали хмуро молчать, не удостаивая ответом.

— Позовите князя Скирвайлиса, пусть придет сюда, поприветствует нас! — приказал крестоносец.

Однако звать никого не пришлось — князь сам показался в дверях. Нахмурившись и втянув голову в плечи, словно в ожидании удара, князь растерянно топтался на пороге. Зигфрид Андерлау протрусил на коне к застигнутому врасплох хозяину.

— Так вот, Скирвайлис, первый раз привели меня сюда с завязанными глазами, и тем не менее, как видишь, я безошибочно нашел дорогу, к тому же и воинов с собой прихватил, — хвастливо сказал крестоносец, с насмешкой глядя на старого князя.

— Видно, что пес ты неплохой, нюх у тебя отменный, — проворчал Скирвайлис.

— Да, чутье у меня что надо, — подтвердил тевтонец, ничуть не обидевшись. — Скоро в Жемайтии не останется ни одного уголка, где бы я со своим верным конем не побывал. Вдоль и поперек ее верхом изъездил.

Князь плотно стиснул побелевшие губы. Неужели этому не будет конца, с тоской подумал он, глядя на тропу, по которой приехал вражеский отряд. Крестоносцы рассеялись по усадьбе, окружив со всех сторон относящиеся к господской земле села.

— На правах ставленника верховной власти хочу спросить: что вы намерены делать? — с нескрываемой озабоченностью сказал Скирвайлис.

Зигфрид Андерлау слез с коня, приладил к боку сползающий меч и что-то крикнул по-немецки своим людям. Повернувшись к Скирвайлису, продолжавшему стоять на пороге, он сказал:

— Приглашай в дом, князь, там все и обсудим. Неужто на дворе станем о серьезных вещах говорить?

Гругис, который спрятался под стрехой в конюшне, подглядел в щелку, что следом за крестоносцем направились внутрь двое из его свиты. Юноша видел только узкий участок двора, примыкающий к входной двери. На нем, гортанно переговариваясь, маячили несколько братьев ордена. Вот они посмотрели в сторону скотного двора, откуда доносились какой-то шум, крики, звуки ударов. У Гругиса мурашки по телу пробежали, когда в поле его зрения очутились двое мужчин со связанными за спиной руками. У одного из них, пожилого седовласого бородача, было рассечено надбровье — кровь заливала глаз, стекала на белую бороду. Молодой князь не сразу признал в нем жреца Вилауде, того самого, кто умел не только вести разговоры с богами, но и лечить раны, ушибы и чирьи травками, секреты которых знал лишь он один. Другой пленник был по-детски угловатый юноша с темной щетиной вместо усов под носом. Он был бледен и все время жался к старому жрецу Гругису показалось, что он где-то видел незнакомца, тот был явно не из этих мест.

Гортанная чужая речь, непонятные выкрики раздавались уже в конюшне. Заволновались, заржали неподалеку от Гругиса кони, под стеной послышались возня, тяжелое сопение и жалобный визг. Тревога и страх охватили княжича, его стала бить дрожь, с которой он никак не мог справиться. Он тяготился тем, что приходится сидеть под соломенными снопами, вдыхать удушающий запах прели и по звуку угадывать, что творится во дворе. Лучше уж вступить в схватку или очутиться на месте пленников, чем так… Стараясь не шуршать соломой, юноша незаметно вылез из укрытия, прополз на четвереньках до проема под кровлей и посмотрел вниз. В распахнутую дверь конюшни падали косые лучи солнца, а в залитом золотым светом узком пространстве виднелись передние ноги вороного коня. Тяжелые крупные копыта время от времени, будто ища удобного положения, приподнимались и снова опускались на загаженную землю скотного двора. Людей не было видно. Осмелев, Гругис высунул голову наружу и убедился, что из конюшни увели всех лошадей. Так чей же все-таки этот вороной, переминающийся на усеянной соломенной трухой земле? Гругис собрался было спуститься вниз, но услышал звук приближающихся шагов. На конюшню поспешно проскользнул невысокий коренастый крестоносец в шлеме и, поспешно расстегнув ремень, отшвырнул его прямо с мечом в сторону. Постанывая, судя по всему, от нестерпимой рези в животе, воин лихорадочно пытался расстегнуть штаны. Едва он присел на корточки, как Гругис обрушился сверху на него. Крестоносец и ахнуть не успел, распластавшись неподвижно на засохших комьях конского навоза. Гругис стащил с него шлем и напялил его себе на голову, подпоясался ремнем, на котором болтался тяжелый меч. Крадучись попятился к выходу, не спуская глаз с вороного коня. По бокам животного свободно мотались стремена. Юноша старался не глядеть во двор, чтобы не испугаться, не дрогнуть в последний момент Коршуном взмыл он над вороным конем и опустился в седло — тот от неожиданности взвился на дыбы, отчего натянулась и оборвалась уздечка, ею животное было привязано к открытой двери. Гругис припал к холке коня и, отчаянно колотя его пятками по бокам, пустил вскачь.

Крестоносцы не сразу признали во всаднике чужака, решив, что это просто-напросто шарахнулся с перепугу конь какого-то кнехта. Во дворе было полным-полно всадников, и вороной метался то в одну, то в другую сторону, чтобы обогнуть их. Гругис услышал за своей спиной крики и гиканье, увидел, что ему хотят преградить дорогу. Он потянулся к мечу, но в этот момент почувствовал сильный удар по шее и вылетел из седла. Несколько мгновений юноша еще способен был чувствовать, как тело его откатывается в сторону по земле и как терпко пахнет примятая трава в загоне. И хотя он быстро пришел в себя, но было уже поздно: ему успели связать руки. Гругис лежал ничком, уткнувшись лицом в черную землю. Над ним гомонили чужие гортанные голоса.

Вскоре Гругиса подвели к стене избы, где уже сидели семеро пленников со связанными руками. Жрец Вилауде покосился на него здоровым глазом — другой был залит кровью — и пробормотал:

— Не вешай нос, княжич! Перун им отомстит!

— Вот пусть и жахнет хорошенько, чего ж он медлит? — грубо перебил его виночерпий Скабейка.

Гругис ничего не сказал, губы его искривились то ли в насмешливой, то ли в болезненной гримасе. Его трясло от ярости. Ушибленная голова гудела, в ушах стоял шум, будто совсем неподалеку без устали стрекотали кузнечики. Юный князь никак не мог собраться с мыслями и вспомнить, что же с ним приключилось. Посидев немного, он внимательно оглядел двор, товарищей по несчастью и лишь тогда встревожился: где же отец, что с ним?

Между тем начальнику крестоносцев, чрезвычайному уполномоченному Зигфриду Андерлау уже было известно о том, что захвачен в плен сын князя Локисты. Когда услужливый кнехт прошептал ему эту новость на ухо, глаза крестоносца вспыхнули радостным огнем: да этот Скирвайлис теперь просто смехотворен в своем упрямстве:

— Твой сынок Гругис у нас в руках! Хотел удрать, да не вышло!

— Лжешь! — побледнев, крикнул Скирвайлис.

— Можешь сам поглядеть. Он там, у стены, вместе с остальными пленными, — сказал Андерлау.

Князь почувствовал внезапно невыразимую усталость, будто кто-то взвалил ему на плечи мешок с камнями. Он угрюмо потупился и тяжело засопел.

— Ну, что, может, теперь побеседуем? — предложил крестоносец.

— Мы ведь не воюем с вами и не сопротивляемся, зачем же вы берете наших людей в плен? — глухо спросил Скирвайлис.

Зигфрид Андерлау громко расхохотался.

— Осмотрительность — не порок, — злорадно вы палил он. — Кое-кого отпустим, а остальных оставим. Будут заложниками.

— Какого рожна вам понадобились заложники? Ведь мы и без того все у вас в руках! — вспылил князь.

— На всякий случай! Чтобы вы не вздумали бунтовать! Я вас знаю! С вами держи ухо востро!

Скирвайлис впился глазами в крестоносца. Во взгляде его враг прочитал ненависть и боль.

— Отпустите сына, — дрогнувшим голосом попросил князь, почти ни на что не надеясь. — Я вам отдам всех своих лошадей, все свое добро, только отпустите Гругиса!

Зигфрид Андерлау с трудом подавил улыбку. Он не скрывал удовольствия, которое доставлял ему вид несчастного отца, непокорного жемайтского владыки. Он давно ждал этого часа. Мечтал о нем и сидя в подземелье замка Вилкмярге, и когда бежал после очередного поражения, усталый и голодный, пустошами Занеманья. Наконец-то могучему железному ордену удалось одолеть этих неотесанных жемайтских медведей. Сам князь Скирвайлис умоляет его о помиловании.

— Приведите пленного Гругиса! — велел крестоносец прислужникам.

Двое кнехтов, звякая доспехами, с топотом вывалились за дверь.

У Скирвайлиса защемило сердце. В ожидании сына он нетерпеливо озирался на дверь и, сидя понуро в кресле, бледной рукой нервно стискивал угол тяжелого дубового стола. Зигфрид Андерлау между тем расхаживал по гостиной, осматривал стены, потолок, маленькие оконца. Каждый его шаг, позвякивание амуниции и скрип ремней болью отдавались в голове князя. Руки его невольно сжались в кулаки. Ему стоило больших усилий не вскочить и не схватить в охапку крестоносца, который чувствовал себя тут хозяином.

Приоткрылась дверь, и двое кнехтов втолкнули внутрь Гругиса. Руки молодого князя были связаны за спиной, грязные щеки и лоб расцарапаны до крови.

Отец и сын с минуту потрясенно смотрели друг на друга, словно извиняясь за то, что с ними случилось.

Зигфрид Андерлау подошел к Гругису, положил руку ему на плечо и, повернувшись к Скирвайлису, сказал:

— Дети жемайтских князей и прочих управителей будут схвачены и увезены в государство ордена, но я могу сделать одно небольшое исключение: отпущу этого славного юношу, если его отец, владыка Локисты, пообещает дать всех своих людей на строительство замка Дубиса.

— Не соглашайся, отец! — воскликнул Гругис.

Скирвайлис поднял голову и посмотрел на сына. Они понимали друг друга без слов, угадывали по глазам и вопрос, и ответ, не говоря уже о чувствах, которые обуревали сейчас обоих.

— Не соглашайся, отец! — повторил Гругис. — А обо мне не тревожься! Я не пропаду!

Крестоносец пристально уставился на старого князя. Скирвайлис должен был сказать свое слово, но он, потупившись, молчал, и лишь брови его порой вздрагивали, будто старику невмоготу было выдержать напряжение.

— Ну же, я жду, что скажет князь Скирвайлис, — подбодрил его Зигфрид Андерлау.

Скирвайлис неожиданно встал и, сердито сверкнув глазами, отчеканил:

— Не стану я вам помогать! Не надейтесь, собственными руками петлю отечеству на шею не накину! Не бывать этому! Думаю, сын меня простит, иначе я не могу…

— Увести его! — взбешенно рявкнул крестоносец и прикусил от ярости тонкую губу.

Кнехты подхватили юношу под мышки и потащили к выходу. Этим крепким, рослым малым не так-то легко было справиться с пленником.

— Правильно, отец! — воскликнул Гругис. — Не унывай, я вернусь!

Дверь за пленным захлопнулась, но Зигфрид Андерлау продолжал грозить кулаком ему вслед и ругаться.

— Ты у меня еще пожалеешь! — повернувшись к Скирвайлису, выпалил он. — Потеряешь не только сына, но и весь свой двор! Здесь поселятся мои люди!

Низко повесив седую голову, старый князь молчал. Он прислушивался к звукам, доносившимся со двора, куда увели его сына. Правую руку он прижал к груди, будто пытаясь унять сердечную боль.

XIII

Они медленно тащились следом за поскрипывающими обозами, привязанные к ним за шею наподобие скотины. Грубые пеньковые веревки до крови натерли кожу, пленники сбили ноги о камни, комья засохшей земли и корневища. Стоило Гругису поднять руку, чтобы поправить веревку, как конвойный с размаху огрел его по голове древком копья. Юноша зашатался и с большим трудом удержался на ногах. Скрипнув от боли зубами и застонав, он пробормотал: «Оборотни! Кровопийцы! Сволочи!» Остальные пленники тоже возмущенно стали осыпать крестоносцев проклятиями, даже женщины и ребятишки, которые ехали в телегах, с ненавистью плевали в сторону врагов.

После каждой такой вспышки недовольства конвойные на конях еще плотнее окружали пленников, угрожающе нацеливали на них копья или мечи, а их рыжебородый командир с пеной у рта набрасывался на жемайтов:

— Штилль! Мунд хальтен!

Так его и прозвали: Бешеный Штиль.

Скорбное шествие состояло из двухсот с лишним человек. В поле зрения Гругиса находились лишь те, кто шел рядом или сидел в телеге перед ним, и все же юноша успел заметить, что преимущественно это были дети жемайтских князей и знати. Всех их ожидала тяжелая, незавидная участь заложников. Они будут связаны с отчим краем невидимой нитью, которая может в любую минуту оборваться. «Для того чтобы вы покорились и не роптали, мы берем себе ваших детей, — заявил еще в имении Скирвайлиса плачущим матерям Зигфрид Андерлау. — Если вы не хотите, чтобы с ними стряслась беда, слушайтесь нас во всем!»

«Неслыханное вероломство! — с бессильной яростью думал Гругис, понуро бредя за телегой. — Они хотят прикрыть свои зверства, отыгрываясь на ребятишках. Интересно, кто их на такое надоумил?»

Юноша внимательно оглядел верховых, будто надеясь найти среди них виновника. Те же предавались тревожным размышлениям совсем о другом: только бы пленные не вздумали убежать и только бы не нарваться на неприятеля. Ну а коварные замыслы, как водится, — дело высокого начальства.

Сначала узкая дорога петляла по сосновому бору, а на следующий день вышла к реке Акмяне. Изнывающие от жажды заложники тоскливо поглядывали на воду, которая виднелась временами сквозь заросли ольховника и прибрежных ракит.

Гругис облизывал запекшиеся губы, жадно вдыхая влажный прохладный воздух, долетавший со стороны реки. Казалось, это пахла сама вода. «Будь моя воля, — думал юноша, — бросился бы сейчас прямо с головой в речку и пил, пил бы бесконечно речную воду».

Впереди послышался крик: «Воды! Дайте воды!» И разом заволновались, загудели остальные: «Пить! Пить!»

Немного погодя отряд стражников, возглавлявший колонну, свернул на густую прибрежную траву. Следом потянулись обозы и люди — пешие и конные.

Дети повыскакивали из телег и первыми бросились к журчащему стремительному потоку. Зайдя в реку, они пригоршнями зачерпывали и жадно пили долгожданную воду.

Тем временем в одной из передних телег, в которых везли девушек, поднялся переполох: кто-то пронзительно закричал, вокруг телеги стали суматошно носиться всадники. Даже Бешеный Штиль встревожился и поскакал туда, громко крича на ходу:

— Штилль! Мунд хальтен!

Судя по всему, его окриков никто не испугался, и он пустил в дело кнут.

Гругис, который находился на почтительном расстоянии от головной телеги, видел, однако, как кнут стал гулять по плечам невысокой девушки. Закричав как резаная, пленница вцепилась в бороду крестоносцу и стала отчаянно бороться с ним.

Голос и плотно сбитая фигурка девушки показались Гругису знакомыми. Приглядевшись внимательнее, он узнал в ней Гирдиле. Дочь князя Памплиса среди заложников? Невероятно! Ее отец умел ладить с крестоносцами, перешел в их веру, и Гругис не сомневался, что уж его-то детей крестоносцы не тронут. Вот тебе и раз — не доверяют даже Памплису!

Силы борющихся оказались неравными. Рыцарь тевтонского ордена с горем пополам отстоял свою бороду, и Гирдиле бессильно рухнула в телегу. Она перестала кричать и лишь тихонько повизгивала, как побитый щенок. В наказание стражники не разрешили ей приближаться к реке. Дети и девушки принесли ей в пригоршнях воду, смочили губы, смыли кровь с окровавленного лица.

Гругис, увы, не мог подойти к юной княжне, ободрить ее — он был связан одной веревкой еще с тремя пленными, к тому же конвойный то и дело отталкивал его копьем в хвост обоза.

После короткой передышки все тронулись в путь. Снова послышались крики стражников, цокот копыт, скрип несмазанных колес. Глядя перед собой на утоптанную дорогу, Гругис молча брел с товарищами по несчастью невесть куда и лишь изредка перебрасывался с ними словом. Чувство отчаянной безысходности овладело юношей. Уж лучше погибнуть в бою, думал он, чем терпеть подобное унижение и покорно отправляться в рабство. Как он завидовал сейчас брату Юдикису, который пал достойной смертью в бою у реки Шунии! Гругис возвращался в мыслях на покинутую родину, к отцу и сестрам, к овдовевшей Мансте и ее детям, с теплотой вспоминал дворовых. В его памяти всплыл старик Вилигайла. Где он сейчас, этот храбрый воин? Прячется в лесах или погиб в схватке с завоевателями? Молодой князь размечтался о невозможном: вот бы сейчас Вилигайла был тут, шел с ним рядом! Одно его невозмутимое спокойствие, приветливый взгляд, доброе слово способны в любого вселить уверенность. Гругис почувствовал угрызения совести, вспомнив, как когда-то, путешествуя с Вилигайлой или охотясь на зверя, не всегда был внимателен к старому воину, порой по молодости лет наносил ему нечаянно обиду. Сколько приятных минут им пришлось пережить вместе, как много хорошего связывает Гругиса с этим человеком! Мысли о Вилигайле настолько завладели юношей, что он даже стал тревожно вглядываться в даль, надеясь увидеть в колонне пленных седоволосую голову бесстрашного ратника.

Не случайно мысли княжича из Локисты приняли столь странное и тревожное направление. Забеспокоилась отчего-то и стража. Невольников сопровождал большой, вооруженный до зубов отряд крестоносцев, но это ничего не значило — ведь здесь простиралась непостижимая земля жемайтов, а значит, никто не мог быть уверен в данный миг, что уже в следующий с ним ничего не случится. Разве мало братьев ордена бесследно пропало здесь, будто Жемайтия и в самом деле поглотила их?

На следующий день конвоиры заметили двух всадников, которые издалека, с косогора, следили за обозом. Один был на саврасом коне с выгоревшей гривой, другой — на кауром. Спустя некоторое время те же всадники появились уже в другом месте. Было ясно, что они не упускают заложников из виду. Рыжебородый командир отдал крестоносцам приказ, и пятнадцать — двадцать всадников поскакали к разведчикам. Вернулись они ни с чем на взмыленных, загнанных лошадях. Конвоиры прочесали все окрестности, но нигде не обнаружили ни души. Они подумали даже, что вражеские разведчики им просто-напросто померещились.

Наутро, до восхода солнца, Бешеный Штиль встал и направился по естественной нужде в кусты — вне себя от страха он тут же выскочил оттуда. В зарослях крестоносец наткнулся на саврасого белолобого коня, на котором сидел верхом… медведь. Крестоносец явственно видел его лапы с длинными когтями.

В отряде стражников поднялся переполох, все вскочили на коней, обшарили вокруг кусты и несолоно хлебавши вернулись назад. Штиль ругал своих кнехтов на чем свет стоит, а те, облазив напрасно безлюдную трясину да кочки, решили про себя, что их старшой тронулся умом.

От Гругиса не укрылось, что конвойные проявляют беспокойство, группками исчезают в лесу и снова возвращаются назад. Их рыжий вожак с перекошенным от бешенства лицом не слезал с коня и не выпускал из рук меч. Ясно было, что крестоносцы чем-то напуганы.

Обоз тронулся в путь, и Гругис стал внимательнее приглядываться ко всему вокруг, пристально разглядывать опушки и противоположный берег реки. Он повеселел, потому что в душе его затеплилась робкая надежда на спасение.

Ближе к полудню, когда унылая вереница пленников стала взбираться на серый песчаный холм, Гругис неожиданно приметил вдалеке, на другом берегу, одинокую фигуру всадника. Саврасый конь с выгоревшей гривой… Да это же Вилигайла! Сердце юноши отчаянно забилось: значит, старый воин еще на свободе, и он не забыл своего юного друга! Вилигайла наверняка не один, вполне вероятно, что с ним целый отряд. Ему ума не занимать, уж он-то обязательно что-нибудь придумает! А значит, Гругис сможет вырваться из лап крестоносцев. От одной этой мысли, казалось, голубее стало небо над головой.

Гругис поделился наблюдениями с остальными невольниками. Надо быть наготове. Если возникнет паника, они убегут вчетвером, связанные одной веревкой, от которой им нельзя будет самим освободиться. А ночью придется как-нибудь ее перерезать. Хоть ногтями, хоть зубами…

Путешествие вдоль берега Акмяны подходило к концу. Пленники, по всей вероятности, уже к вечеру должны были добраться до реки Юры. Справа от них остались поселения Пурвяй и Крейвяй, они приближались к Паграмантису. Узкая дорога вела в чащу старинного ельника. Бешеный Штиль громко рявкнул, и обоз остановился. Конвойным было приказано связать покрепче пленных. Судя по всему, рыжебородого пугала глухомань, в которую они забрались, нюхом соглядатая он чуял, что здесь их могут поджидать опасности, поэтому даже ребятишек велел опутать веревками.

Вереница всадников, пленных и телег — издали ни дать ни взять змея — сунула свою утыканную копьями голову в темную нору ельника и стала извиваться между могучими вековыми деревьями. Раскидистые лохматые ветви елей заслоняли солнце. Колеса с глухим стуком перекатывались через горбатые корневища, а босоногие невольники и кони стражников спотыкались о них. И вдруг будто само небо обрушилось на крестоносцев: из густых ветвей на них попрыгали вооруженные люди. Они сбрасывали крестоносцев с коней, душили их или пронзали кинжалами. Поднялся невообразимый шум — воздух сотрясался от криков, стонов, лошадиного ржанья, люди и животные беспорядочно метались туда-сюда, и трудно было разобраться, кто с кем борется. Поначалу крестоносцы растерялись, но потом, увидев, что нападающих не так уж много, пришли в себя и стали набрасываться по нескольку человек на одного.

Гругис и его товарищи попытались порвать веревки и натянули их при этом так сильно, что перевернули телегу, к которой были привязаны. И сразу же каждый из бунтарей почувствовал у себя между лопатками острие копья. Пришлось, стиснув от боли зубы, в бессильной ярости наблюдать за схваткой.

Неожиданно Гругис заметил Вилигайлу: размахивая мечом, он и еще двое воинов пробивались к их телеге.

— Вилигайла! Вилигайла! Я здесь! — во все горло закричал пленник.

Похоже было, что старик услышал его крик, — он искоса взглянул на юного князя и еще отчаяннее принялся размахивать увесистой булавой, которую держал в правой руке, а в левой у него сверкал короткий меч. Один за другим падали у его ног сраженные крестоносцы, на помощь им бросился Бешеный Штиль с подручными. Вилигайлу и его соратников окружили со всех сторон крестоносцы и стали оттеснять, прикрываясь щитами. И вот уже упал на землю один из боевых товарищей Вилигайлы, прикрывавший его справа. Рухнул, обливаясь кровью, и воин, сражавшийся на левом фланге. Вилигайла остался один.

— Не поддавайся, Гругис! Выше голову! Не забывай, откуда ты родом! — воскликнул старый воин.

В это мгновение грудь Вилигайлы пронзило вражеское копье.

Старый богатырь осел на траву, поникнув головой, которая склонялась все ниже и ниже, будто воин решил на прощание поцеловать землю.

Крестоносцы всем скопом навалились на Вилигайлу, точно опасаясь, что он сможет встать и снова примется размахивать своей ужасной булавой. Среди них были и те, кто узнал истового жемайта, кто знал его по имени, ибо в многочисленных походах на языческую землю им не раз доводилось встречаться с ним накоротке.

Гругис зажмурился и застонал так громко и жалобно, словно его самого проткнул копьем крестоносец. Рухнула последняя надежда — впереди его ждала тяжкая участь невольника, рабство. До боли было жаль Вилигайлу. Вряд ли юноша так скорбел бы о смерти отца, как сейчас об этом воине. Наверняка и Вилигайла, потерявший троих сыновей и близких, считал Гругиса своим сыном. Иначе разве решился бы он с горсткой воинов вступить в схватку за спасение пленников?

Оставив на поле брани старшого, жемайты отступили в глубь леса. Их осталось совсем немного, ибо большинство полегло рядом с истребленными врагами. Они так и застыли, вцепившись в недругов мертвой хваткой, как бы продолжая и после смерти единоборство с неприятелем.

Крестоносцы высадили всех пленных из телег, а на ихместо положили убитых. Затем они поспешно тронулись в путь, подгоняя невольников криками, чтобы как можно скорее уйти из этих мест, ставших для них роковыми.

Натягивая веревку, которая от этого еще сильнее стискивала шею, Гругис несколько раз обернулся, бросив прощальный взгляд на место битвы. Сумерки уже давно сгустились, но ему казалось, что он различает среди погибших на поле брани жемайтов белую голову Вилигайлы. Она светилась в темноте, словно кто-то зажег рядом свечу или разложил костерок.

XIV

В подземельях замка Бартенштейн даже в разгар лета было сыро и прохладно. Пленные ночью коченели от холода, лежа на подстилках из гнилой соломы. Вечером, как только начинало темнеть, стража запирала тяжелые кованые двери, а поутру, с первыми лучами солнца, открывала их и выпускала узников во двор. Высокие каменные стены, железные ворота, мощенный булыжником двор да хмурые стражники — вот и все, что видели изо дня в день юноши и девушки из Жемайтии. Малолетних детей в замке не было: их сразу же по прибытии, несмотря на отчаянный плач и крики, отделили от остальных и куда-то увезли. Мартин Нак, назначенный старшим надсмотрщиком, сказал, что жемайтских ребятишек воспитают подлинными немцами, а со временем они станут храбрыми воинами ордена и выступят против язычников. Забудут свой язык, мать и отца, не будут знать, откуда они родом.

Гругис спросил:

— А что ждет нас?

Мартин Нак сидел на валуне и болтал ногами в башмаках из толстой кожи. Добродушно ухмыльнувшись, он ответил:

— Когда волчата подрастают, их уже трудно приручить. Как ни корми, они все равно в лес будут смотреть.

— А как приручили тебя? Ведь ты не немец, а прусс?

— Я немец!

— Врешь! — вскипел Гругис. — Тебя привезли с завязанными глазами в наш дом в тот раз, когда у нас побывал князь Витаутас, и сказали, что ты прусс.

— Кто мог сказать такую чушь? — недовольно спросил крестоносец, перестав болтать ногами.

— Да твой же соратник, Зигфрид Андерлау.

— Болван! — буркнул Мартин, соскользнув с валуна, поправил штаны и ушел.

Вообще-то Мартин Нак не был гнусным или просто злым человеком. Скорее, его отличали беззаботность и избалованность. Даже когда он сердился, его краснощекое лицо не утрачивало наивного, добродушного выражения. Особенно любил Мартин Нак приставать к хорошеньким невольницам. Он положил глаз на дочку кальтиненского вотчинника Эймантаса, по имени Робуте. Под стать ему девушка тоже была пухленькой, с румянцем во всю щеку. Обычно, если нужно было о чем-нибудь попросить крестоносцев, пленные посылали Робуте. Ей начальник охраны не отказывал ни в чем.

Благосклонно относился Мартин Нак и к Гругису. Не исключено, что причиной этого было его посещение Локисты, которой управлял отец юноши. По душе пришелся ему Гругис. Мартин охотно завязывал с ним беседу, не раз угощал его чем-нибудь вкусным. А вот подругу молодого князя, Гирдиле, крестоносец терпеть не мог — за ее злой язычок и дикие выходки. Однажды он даже чуть не запер ее в темном подвале, где под ногами плескалась вода, а вдоль стен шастали крысы. Насилу Гругис отговорил его.

Заложники с того раза стали опасаться за девушку, предпочитали, чтобы она не попадалась Мартину на глаза. Не успевал он и глазом моргнуть, как вспыхивала стычка. Гирдиле не считала нужным держать себя в руках или хотя бы прикидываться для отвода глаз овечкой перед тем, кого она считала своим лютым врагом. И если она не принималась ругаться или царапаться, то, во всяком случае, предпочитала хотя бы плюнуть под ноги ненавистному крестоносцу.

Гругис пытался повлиять на нее, советовал быть поосторожнее, но чаще всего его старания были тщетными. При всей своей горячей любви к юному князю Гирдиле ничего не могла поделать с собой и иногда вела себя так, что потом сама сокрушалась. «Да не собиралась я этого делать, поймите, но стоило мне увидеть его гнусную рожу, как все само собой получилось», — оправдывалась она.

Гругису это было не в новинку, уж он-то лучше других знал нрав Гирдиле. Только если раньше вспыльчивость девушки выводила его из себя, то сейчас, в плену, он восхищался ею — словно другими глазами увидел эту необузданную натуру. Порой казались, что девушке совершенно неведомо чувство страха и поэтому она способна на самый отчаянный поступок. Гругис опасался, как бы Гирдиле не попала в беду. Возьмет однажды выведенный из терпения стражник да и проткнет ее копьем. Или тот же Мартин Нак — ему ведь ничего не стоит бросить упрямицу в темное подземелье. Вот почему княжич старался не выпускать возмутительницу спокойствия из поля зрения. Ему нетрудно было это делать, поскольку они почти не разлучались: днем, когда готовили еду или трудились по приказу замковой стражи, и ночью, когда их запирали в подземелье, где они пели вместе печальные песни своего края. В зарешеченные оконца падали отблески вечерней зари. Девушки и юноши, усевшись в круг на глинобитном полу, затягивали душевно песню:

Ой, грустят луга без птахи,
Нет в саду кукушки.
Мне ж без матушки родимой
Жизни нет, подружки.
Голоса поющих, натолкнувшись на сводчатый потолок, набирали силу и звучали еще звонче. Песня вырывалась в крошечные окна темницы, взмывала ввысь, туда, где на высоких стенах и башнях замка несли караульную службу стражники. Их охватывал непонятный трепет, и трудно сказать, страх или ночная прохлада были тому причиной. Дозорным казалось странным, что, не понимая ни слова, они догадываются, о чем поется в песне. Тоскливая мелодия пробуждала в душах одних из них что-то заветное, и они уносились мысленно каждый в свою деревню, к своим близким. Других же, наоборот, песня приводила в ярость, и они, размахивая мечами, бросались к забранным решеткой окошкам с криками: «Штилль, семайтен, штилль!»

Узники только смеялись в ответ и продолжали петь. Они знали, что ключ от железной решетки находится у Мартина Нака. Кроме него, никто не мог войти в темницу. А начальник стражи обычно ложился спать рано и долгое время ничего не знал об этих вечерних песнях. Однажды, задержавшись во дворе, Мартин услышал, что где-то поют, и, прислушавшись повнимательнее, очень удивился. Пруссу, возомнившему себя немцем, показалось, что нечто похожее он слышал в далеком детстве. Правда, слова песни успели стереться в памяти, но мелодия будто снова вернула его назад, в полузабытую пору. Ожесточившееся с годами сердце крестоносца дрогнуло, и впервые он почувствовал горькую досаду из-за своей неудавшейся судьбы. Мартин торопливо направился в замок и заперся в одной из комнаток. Теперь песня не была слышна окно выходило в поле.

Мартин Нак долго вглядывался в затянутый дымкой горизонт, не в силах отогнать нахлынувшие воспоминания детства — и отчетливые, и туманные. Мать, отец, двое сестер… тропинка вдоль поля… палисадник… люди на лавочке… и песня, которая, казалось, волновалась-колыхалась вместе с ветками деревьев, вместе с колосьями ржи. Этому немолодому человеку стало вдруг невыносимо грустно, будто вспыхнула и погасла навсегда надежда вернуться когда-нибудь в те далекие дни. Мартин Нак с силой захлопнул окно, словно сердясь на себя за свою слабость. Былого не вернешь. Надо думать о том, что существует сегодня и что будет завтра. Он лег в постель, натянул до ушей одеяло и плотно зажмурил веки.

На следующий год в замок Бартенштейн прибыла еще одна партия жемайтских заложников, среди которых была и сестра Гругиса, Мингайле.

Появление новых людей в подземной темнице взволновало узников: пленники со слезами бросались друг другу в объятия. Расспросам не было конца — старожилов подземелья интересовала судьба родителей, родных, они близко к сердцу принимали любую весточку о родине. На прусской земле узники пробыли не более года, но им этот срок показался вечностью. Каждый жил только воспоминаниями о прошлом, ибо жизнь в узилище замка напоминала кошмарный сон.

Гругиса до глубины души потрясло известие о судьбе отца. Владыка Локисты остался совсем один, как дерево на северном ветру. Разгневавшись, Зигфрид Андерлау не пощадил и Мингайле — выслал ее вместе с новой партией заложников, а Скирвайлиса и Мансте с челядью и другими домашними выгнал из дома. В имении разместились воины ордена.

Столь же грустные вести поведали и пленные из других уголков Жемайтии. Людей обложили непосильными налогами, заставили делать тяжелую работу, многих лишили земли и выгнали с насиженных мест.

Крестоносцы строили близ реки Дубисы два замка. Люди должны были свозить туда отовсюду глину, камни и бревна. Усиленная охрана задерживала тех, кто решил податься в Литву. Словом, враг набросил Жемайтии петлю на шею, и чем дальше, тем туже затягивал ее.

Вечером, когда Мартин Нак запер двери подземелья, молодые заложники уселись на полу в круг, который стал за последнее время заметно шире, и попросили вновь прибывших рассказать что-нибудь еще.

И тут неожиданно вскочил Гругис и воскликнул:

— Не может быть, чтобы жемайты сдались и смирились с новыми порядками! Они должны взбунтоваться! Уж лучше смерть, чем рабство!

Сидящие, не произнося ни слова, уставились на княжича, будто ожидая, не предложит ли он что-нибудь путное.

— Да стоит им взбунтоваться, как крестоносцы нас перебьют. Ведь нас для того тут и держат, чтобы связать руки родителям, — спокойно возразил Рекутис, отпрыск вотчинника из Медининкай.

— Он прав, — поддержала Мингайле. — Жемайты сокрушаются, что их детей постигла такая участь. Притом не только те, чьи дети тут… Все…

— Выходит, мы сейчас для них препятствие?! — с жаром продолжал спор Гругис. Он волчком крутился в середине круга, поворачиваясь то к одним, то к другим. — Значит, из-за нас жемайты не решаются поднять руку на врага! А ведь ждать больше нельзя! Погибнет наш край!

— Что же нам делать? — всполошились девушки, которых заразило волнение юного князя.

— Разве мы страшимся смерти? — спросил Гругис. — Ведь наши деды и братья всегда были готовы сложить голову за родную землю!

— Не страшимся! — хором ответили заложники.

Гругис испытующе поглядел узникам в глаза, точно желая убедиться в искренности их ответа и в том, что они правильно поняли его.

Стиснув руки в кулаки, как будто собираясь немедленно схватиться с врагом, юноша процедил сквозь зубы:

— Мы должны погибнуть!

Его слова прозвучали в воцарившейся мертвой тишине подобно холодным струям дождя. Ледяной озноб пробежал у каждого по спине. Гирдиле вскочила, выбежала на середину круга и встала рядом с Гругисом.

— Если потребуется, мы все умрем, нам смерть не страшна! — взяв друга за руку, сказала она. В этот решающий миг девушка хотела быть рядом с любимым.

— А кто сообщит родителям, что нас больше нет? — спросил Рекутис.

— Сами узнают! — буркнул Гругис. — Такую новость не утаишь! Багряным облаком приплывет с запада!

За решеткой окна мелькнула чья-то тень. Обутые в сапоги с раструбами ноги удалились в другой конец двора и вскоре, вернувшись назад, остановились.

— Нак… — прошептал кто-то из девушек.

Начальнику стражи в тот вечер и впрямь не спалось. Низко пригнувшись к оконцу, он пытался разглядеть, что происходит внутри подземелья. Его крупная фигура заслонила и без того неяркий свет, поэтому он так ничего и не увидел.

— Что нужно? — крикнул Гругис.

Нак, похоже, смутился и, кашлянув, спросил:

— Почему вы не поете?

— Еще успеем!

Мартин отошел от окошка на несколько шагов и притаился за каменным карнизом. Теперь его не видели и расхаживающие по стене стражники.

Вскоре послышалась песня. Она звучала глуше обычного, видно, у каждого из поющих стиснуло от волнения горло:

Уйду, уйду я,
Здесь не останусь —
Гнездо чужое,
И хлеб тут черный.
По дому родному
Тоскует сердечко.
Чем дольше слушал Мартин Нак песню, тем тревожнее становилось у него на душе. Уж больно странно звучали сегодня голоса узников, будто люди пели сквозь слезы. Крестоносцу показалось, что в песне таится смутная угроза. Неужто молодежь устраивает заговор? А вдруг к замку приближается враг? Мартин Нак поспешно вернулся к дверям подвала и проверил замок. Затем он подозвал двух стражников и приказал одному из них остаться у входа, а другому следить за окошками.

Только отдав эти распоряжения, командир караульной службы немного успокоился и, подтянув по привычке штаны, направился к себе в комнатушку.

Наутро во дворе замка закипела работа: началось возведение новой оборонительной башни. Согнанные со всей округи крестьяне подвозили камни. К работе приставили и нескольких пленных. Рекутис из Медининкай попытался под шумок убежать, но его поймали в тот же день после обеда. Трое всадников приволокли связанного юношу во двор замка. Навстречу им вышел палач в красной одежде, с длинным толстым гвоздем и молотком в руках. По его приказанию стражники подтолкнули Рекутиса к виселице и покараулили, пока палач прибивал к столбу ухо пленного.

Стиснув зубы от боли, стройный как тополь юноша остался стоять со связанными за спиной руками возле виселицы — по его шее и холщовой рубахе стекала струйкой кровь.

Между тем во дворе появился Мартин Нак. Увидев прибитого к столбу Рекутиса, он не выразил никакого удивления. Судя по всему, подобное наказание беглецов было здесь в ходу. Правда, непривычно было, что несчастный не стонал, не скулил и не просил о снисхождении — лишь злобно сверкал глазами, как угодивший в капкан волчонок.

— Недалеко ты, однако, убежал! — осклабился Мартин Нак, обходя вокруг столба и разглядывая юношу со всех сторон. — Надеялся получить свободу, а в результате можешь потерять голову!

А в это время заложники томились в подземелье, наблюдая кровавую сцену в зарешеченные оконца. Они выкрикивали проклятья мучителям и грозили им кулаками, сотрясая решетки. Нак покосился в сторону узников и снова не спеша стал обходить столб.

— Я могу подарить тебе свободу, раз уж ты так ее жаждешь, — обратился он к Рекутису. — На вот тебе нож, отрежь себе ухо, и ты свободен. А уж тогда убирайся на все четыре стороны.

Пленный впервые посмотрел на него и недоверчиво пробормотал что-то.

— А ты не врешь? — глухо спросил он.

— Обычно я хозяин своего слова, — подтвердил Мартин Нак.

— Тогда дай сюда нож! — потребовал Рекутис.

Нак ощупал карманы, развел руками и, обернувшись к стоявшим тут же стражникам, спросил:

— У кого есть острый нож?

Долговязый курносый крестоносец вытащил из-за голенища длинный охотничий нож и протянул начальнику.

— Только запомни: в нашем крае все знают, что корноухий — это беглец! — сказал Нак, сделав шаг к побледневшему юноше. — Тебя убьют в первом же селении.

Рекутису развязали руки, дали нож. Он оглядел лезвие и отклонился чуть-чуть от столба в сторону, чтобы ухо оказалось в натянутом положении. Сверкнул металл возле головы, и юноша как ужаленный отскочил от столба. Пошатавшись, он все-таки попытался бежать, но силы сразу же покинули его, и Рекутис тяжело осел на землю.

Стражники смотрели на лежащего на земле окровавленного пленника и весело хохотали.

Однако Рекутис быстро пришел в себя и вскочил на ноги. Зажав ладонью рану, он побежал, уже более уверенно, к воротам.

— Выпустите его! — рявкнул стражникам Мартин Нак.

Ворота со скрипом поднялись, и Рекутис исчез из виду.

Стоявшие на стенах замка охранники долго еще смотрели в ту сторону, куда убежал жемайтский заложник. По их лицам можно было догадаться, что Рекутис продолжал бежать на северо-восток — туда, где находилась его родина.

Разочарованные таким поворотом событий стражники недоуменно поглядывали на своего начальника. Они все еще надеялись, что он прикажет им вскочить на коней и пуститься вдогонку за беглецом. Однако тот велел только смыть со столба кровь, а сам, сунув руки в карманы и со скучающим видом поглядывая на небо, на красные стены замка, стал бесцельно бродить по площади. Найдя в связке нужный ключ, Нак тем же неторопливым шагом направился к темнице. Отперев сначала решетку, затем кованую дверь, он громко крикнул:

— Эй, Гругис, выходи!

В тот же миг в тесном коридорчике подвала появился юный князь, за которым следовала обеспокоенная Гирдиле.

— Зачем он тебе понадобился? — сердито набросилась она на крестоносца.

— Не твоя забота, жемайтская ведьма! Я хочу потолковать с ним наедине.

Нак выпустил Гругиса и, оттолкнув Гирдиле, запер дверь.

Отведя юношу в сторону, подальше от окошек подвала, он спросил:

— Ты все видел?

— Да, — ответил Гругис, все еще не понимая, зачем он понадобился начальнику стражи.

— Предупреди своих, чтобы больше не делали подобных глупостей. Из замка Бартенштейн еще не убегал ни один пленный, — пояснил Нак.

— А как же Рекутис? — спросил пленный.

— До Жемайтии ему не добраться.

— А если он все-таки доберется?

— Наши люди забьют камнями или затравят собаками человека без уха, — заверил юношу крестоносец.

— Я согласен отрезать себе ухо, только отпустите меня, — попросил Гругис.

Пухлая щека Мартина дрогнула в усмешке. Он задумчиво поглядел на молодого жемайта, скорее всего решая мысленно какую-то трудную задачу.

— Такую благосклонность я проявляю далеко не каждый день, — ответил он наконец и удивленно спросил: — Не понимаю, чего ради вы так рветесь на свою родину? Что там хорошего? Нужда да муки!

— Отпусти нас туда, где люди живут в нужде, и мы тебе в ножки бухнемся! — взмолился Гругис.

Мартин хотел сказать еще что-то, да передумал. На лицо его набежала тень. Пленник направился было в сторону темницы, но Мартин окликнул его:

— Что вы делаете по вечерам? — спросил он, будто вспомнив что-то важное.

— Беседуем, поем…

— А почему вчера вы пели такую грустную песню? Меня прямо мороз по коже продрал. Пойте что-нибудь веселое, иначе я найду способ заткнуть вам глотки!

— Да разве можно в неволе петь весело? — поразился Гругис.

— Только весело! — упорствовал Нак.

На этом их разговор закончился. Пленного снова заперли в подземелье, и крестоносец ушел.

Наутро Мартин Нак проснулся в холодном поту. Ему приснилось что-то страшное, но что именно, он не мог вспомнить. Долго лежал крестоносец, глядя в потолок, пока не припомнил: ему снились узники — раскрошив ногтями каменную стену, они сбежали все до единого. В мгновение ока Мартин вскочил с кровати и поспешно напялил штаны. Застегивая на ходу ремень с болтающимся на нем мечом, он прогрохотал по лестнице вниз. Единственным его желанием было скорее взглянуть, что творится в темнице. Может, не без причины жемайты вчера так жутко пели?

Велев двоим стражникам сопровождать его, Мартин Нак подошел наконец к заветной двери. Звякнул один запор, другой, скрипнули ржавые дверные петли…

Взорам троих крестоносцев открылась картина, при виде которой у них подкосились ноги. Заложники — кто с помощью веревки, кто — ремня, кто — лоскута разорванной одежды или иным способом — свели счеты с жизнью. Их тела лежали вдоль стен, посредине подвала, висели на оконных решетках. На мгновение Нак задержал взгляд на лице Гругиса. Какое красивое лицо! Правда, оно приобрело уже синеватый оттенок… Казалось, юноша продолжает спать. Рядом с ним эта безумная девчонка Гирдиле. Можно было даже подумать, что они задушились одной веревкой.

Крестоносец окончательно потерял дар речи, когда увидел устремленные на него огромные глаза, из которых катились слезы. Съежившись в комочек, в углу сидела перепуганная Робуте. Та самая красавица с румянцем во всю щеку, которая приворожила его.

— Убейте меня, сама я никак не могу… Убейте! — умоляла девушка.

Нервы у Мартина Нака не выдержали — сломя голову он кинулся к выходу, поминая на ходу имя своего нового бога. У ворот замка он схватил под уздцы первого попавшегося коня, вскочил на него и ускакал.

Вскоре он был уже далеко в поле, и больше его в замке Бартенштейн не видели.

XV

Весть о гибели юных заложников в орденской неволе была подобна искре, упавшей в сухую траву. Пламя вспыхнуло с быстротой молнии. Ведь они были не просто детьми своих родителей — они были сыновьями и дочерьми Жемайтии. При одном только воспоминании о том, как их, связанных, увозили на чужбину, женщины не могли сдержать слез. Воинов, оказавшихся в плену или павших на поле брани, не оплакивали так горько, как этих детей, юношей и девушек, взятых заложниками. Их увезли на чужбину — вырвали у Жемайтии кусок сердца, и эта кровоточащая рана день и ночь причиняла нестерпимую боль. Когда люди узнали о страшном конце детей, то их боль вылилась в исступленный гнев, в непреклонную решимость и такое упорство, которому не могла противостоять никакая сила на свете. Стар и млад, мужчины и женщины — все, кто остался в живых, брали в руки оружие и садились на коней. Отряды повстанцев росли на глазах. Это казалось чудом: в разоренных, опустошенных селениях, в глухомани жило, оказывается, еще немало народа. Крестоносцы пришли от этого в ужас и никак не могли взять в толк, каким образом жемайтам удалось умножить свои силы.

После кровавого побоища первым пал замок Скирснямуне. Повстанцы сровняли его с землей. Одержав победу, они направились в орденские поместья, расположенные близ рек Митува и Шалтуона. Стражу жемайты уничтожили, а оружие взяли себе. Объятые ужасом близлежащие гарнизоны крестоносцев, которым удалось прорваться сквозь заслон повстанцев, бежали на другую сторону Немана или укрывались в мощных замках Фрибург и Дубиса, где засели их военачальники. Фохт Кухмейстер, лично убедившись в том, что творится на захваченной земле, не хотел верить увиденному и услышанному. Он велел позвать к себе лояльно настроенного по отношению к крестоносцам боярина Райниса, усадьба которого раскинулась неподалеку от замка. Старый жемайт, потупившись, ломал пальцы и уныло бормотал:

— Что я могу поделать, если все наши люди заодно…

Вне себя от отчаяния Фохт схватился за голову и простонал:

— О, я знаю, кто их подстрекает! Тот дьявол из Литвы! Князь Витаутас!

Первыми очистились от врага видукльская, арёгальская, ражяйская, медининкская, локистская и книтувская земли. Кое-где полки крестоносцев успели объединиться и, получив помощь из Клайпеды, оказывали яростное сопротивление. Ясно было, что борьба предстоит суровая и что она потребует немалых жертв. Повстанцы должны были без передышки совершать нападения, успевать объединить силы в один мощный кулак, пока враг не оправился от поражений.

Добрые вести, доходившие из Литвы, поднимали боевой дух жемайтов. Их гонцы Гальминас и Трумпа, прибывшие оттуда, призывали всех к оружию, поскольку-де отважный военный вождь Румбаудас со своими воинами уже приближается к реке Невежис. В его полку сражаются тысячи вооруженных жемайтов, сбежавших от преследований крестоносцев в Литву.

Кто-то пустил слух, что в войске Румбаудаса видели и Скирвайлиса и что якобы он с нетерпением ждет того часа, когда наконец вступит на родную землю.

После того как крестоносцы захватили Локисту, мало кто знал, куда исчез ее владыка. Одни говорили, что потеря детей стала причиной недуга и затем смерти Скирвайлиса, другие утверждали, что старого князя убили крестоносцы Зигфрида Андерлау. Более достоверные сведения сообщили новые повстанцы, прискакавшие верхом из Ретавы. Среди них был и человек из Локисты, Карка, словам которого можно было верить.

Изгнанный из собственного имения князь Скирвайлис с челядью отбыл в необъятные леса к своему другу, прославленному охотнику и воину Вижейкису. Жил он в крохотном селении Дягсне, которое было расположено в труднодоступном месте.

Восставшим жемайтам нужен был вождь, достойный и отважный воин, способный повести за собой, объединить людей и мудро руководить ими.

— Скирвайлис, Скирвайлис… — все чаще можно было услышать это имя. — Пусть нашу борьбу возглавит князь Скирвайлис!

— Почему именно Скирвайлис? — спрашивали некоторые.

— Потому что он ни разу не предал нас и потому что на его долю выпало столько испытаний!

Медвегальский и ретавский люд выбрал из своего числа нескольких мужчин, которым предстояло отправиться верхом в глушь к Скирвайлису. Пусть они поклонятся старому князю и попросят его оседлать коня. Норовистый вороной с белой звездочкой во лбу станет их подарком от повстанцев.

В глухомань, где находился Скирвайлис, любая весть, добрая или злая, доходила в последнюю очередь. Люди там жили как на острове, — вокруг шумела, волновалась, колыхалась зеленая дубрава, неподалеку змеилась речушка, напоенная мутной болотной водой. Куда ни кинешь взгляд — повсюду увидишь, как деревья упираются вершинами в небо, и нигде не покажется, что небеса сливаются с землей. И только тайными тропами, кулгриндами да вброд, притом в отмеченных специальными метинами местах можно было добраться туда. И это занятие, конечно, не для чужаков. Даже перелетным птицам, и тем, видимо, казалось странным обнаружить после долгого перелета крохотное перелесье и сбившиеся в кучу несколько изб, над которыми клубился дым. Им было в диковинку видеть в этом медвежьем углу ребятишек, которые с криком носились туда-сюда, слышать блеяние коз и лай собак.

Скирвайлис давным-давно знал о существовании этой затерянной в лесах деревушки. Отсюда были родом сильные и бесстрашные воины, которые потом становились приближенными людьми князя. Они не теряли присутствия духа в самые страшные минуты битвы и вдохновляли своей отвагой остальных, эти люди готовы были отдать жизни, спасая попавших в беду товарищей. Еще в юности, воюя в одном из полков Кястутиса, Скирвайлис подружился с Вижейкисом, охотником из этой деревеньки, а в старости, когда на него обрушились несчастья, князь нашел пристанище в гостеприимном доме друга молодости. Зная обо всех невзгодах Скирвайлиса, селяне искренне поддерживали его, каждый помогал чем мог.

Вместе со свекром здесь поселились Мансте, двое ее сыновей, старик Скабейка и две женщины из челяди. Это были все оставшиеся в живых представители некогда богатого княжеского двора. Весь их скарб уместился на спинах шести лошадей.

Овдовевшую Мансте родители звали назад, на родину, но она осталась со свекром, не в силах покинуть одинокого человека, на которого свалилось сразу столько несчастий.

В тот день князь помогал Вижейкису вынимать в лесу из бортей мед. Домой они вернулись поздно, когда солнце уткнулось в острые верхушки елей. Подойдя к воротам, он увидел пару пасущихся в загоне лошадей. Три дня назад на них ездили в Ретавас за солью мужики. Значит, они уже вернулись, притом конечно же не только с солью, но и со свежими новостями. Князю не терпелось узнать, что творится в других жемайтских землях, что слышно в Литве, Гудии и Мозурии, какие вести пришли из Пруссии, где томились в неволе молодые заложники, жемайтские дети.

Встретив во дворе гонцов, Скирвайлис по их подавленному виду сразу догадался, что известие, которое они привезли, сковывает им языки. Они отводили глаза и молчали. Собравшись с силами, князь сказал:

— Я тертый калач, меня не проведешь. Поэтому выкладывайте все без утайки.

Гонцы с трудом начали свой бессвязный рассказ. Главное тем не менее стало ясно сразу — в замке Бартенштейн погибли плененные крестоносцами заложники. Эту весть принес в Ретавас какой-то юноша с отрезанным ухом, бежавший из прусской неволи.

Лицо князя окаменело, бледные губы дрогнули, старик хотел спросить что-то, но не смог — от острой боли в груди перехватило дыхание. Потухшими, увлажнившимися глазами смотрел он перед собой, но ничего не видел. Одна-единственная мысль жгла сознание князя: нет больше самых дорогих людей — дочери и младшего сына. Кто утешит в старости отца, кто займет потом его место?

«Гругис, Гругис…» — прошептал Скирвайлис и отвернулся. С трудом доковыляв до березовой колоды, что стояла возле клети, князь грузно опустился на нее, стиснул в ладонях голову. Так и просидел неподвижно до темноты, не откликаясь ни на чей зов и время от времени испуская тяжелый стон. Никто не решался подойти к нему поближе.

Мансте готовила ужин для детей. Сама она не могла проглотить ни кусочка, все валилось у нее из рук. Женщина то и дело выбегала во двор и, остановившись возле избы, смотрела в сторону клети. Сердце ее разрывалось от жалости. В ночных сумерках виднелись смутные очертания неподвижной фигуры, напоминающей каменное изваяние или дупляк.

Когда ребятишки уснули и в доме Вижейкиса воцарилась тишина, Мансте незаметно приблизилась к старому князю и опустилась перед ним на колени.

— Ступай, отдохни… Ночь на дворе… — попросила она.

Казалось, Скирвайлис не слышит и не видит ее. Мансте испуганно притронулась к его голове. Наконец Скирвайлис стряхнул с себя оцепенение, распрямился, сверкнул в темноте глазами.

Поняв, о чем его просят, он тяжело поднялся и, опираясь на руку невестки, направился к клети, где его ждала постель. Раздевшись в темноте, лег. Мансте присела на краешек постели.

— Последнего сына потерял… — горестно прошептал князь. — А я так надеялся, верил, а вдруг…

— Какой ужас, — всхлипнула невестка, — прямо сердце разрывается…

Теперь уже Скирвайлис стал утешать женщину.

— На все воля богов… Видно, эта жертва была нужна отчизне, — сказал он. — Спасибо, что ты тут. Ты и твои дети.

— Я буду с тобой всегда, — пробормотала невестка, глотая слезы.

Внезапно князь обнял ее за плечи.

— Спасибо тебе, Мансте! Ты теперь — единственное мое утешение.

Затрепетав, женщина припала к широкой груди князя.

— Тебе нужен сын, — чуть слышно прошептала она.

Оба замолчали, и слышно было их взволнованное дыхание.

— Я слишком стар… Не смогу вырастить его, обучить всему, что знаю…

— Я выращу. Князь Локисты должен иметь сына, — с жаром произнесла женщина.

Скирвайлис с такой силой стиснул ее хрупкие плечи, что Мансте охнула. Так и пролежали они рядом с открытыми глазами всю ночь, не говоря больше ни слова и не прикасаясь друг к другу. Лишь общая боль да тишина связывали их.

Прошло несколько дней. И хотя исполнены они были по-прежнему печали, но летняя страда не прекращалась. В полдень, во время обеда, сельчане расположились в лиственной рощице, чтобы подкрепиться кусочком мяса или вареной рыбой, и вдруг услышали яростный собачий лай. На кого взъярились собаки? Волка или чужаков увидели? Мужчины оставили еду и схватили кто рогатину, кто меч или лук со стрелами, которые обычно лежали рядом наготове.

В самом низу косогора, где узкая тропинка ныряла в темный ельник, показался отряд всадников. Неторопливым шагом кони приближались к усадьбам. Судя по одежде, это были не крестоносцы. Впереди на гнедом — маленьком, казавшемся издали ростом с кота — коне трясся проводник Карка, которого все узнали сразу. Повода для тревоги, таким образом, не было, поскольку Карка приводил обычно только хороших людей.

Всадники подъехали к загону возле дома Вижейкиса и остановились, ожидая, когда хозяин отворит ворота и пригласит их во двор.

— Приветствуем почтенного хозяина этой земли и просим милостивую богиню земли Жемину неизменно вознаграждать его тучными полями и плодовитым скотом! — обратился к князю Карка. — Мы прибыли сюда затем, чтобы лицезреть светлого храброго князя Скирвайлиса!

Вижейкис отпер ворота, и всадники въехали во двор.

Стоя за плечами мужчин, Скирвайлис слышал издалека, как витийствовал Карка. Услышав свое имя, князь вздрогнул. Что им от него нужно? Выразить соболезнование или сообщить, что сожгли дотла Локисту?! Время такое — доброй вести уже не жди.

Князь отделился от остальных и скрылся за углом избы, где рос старый раскидистый клен. Под его ветвями стояло удобное дубовое кресло. Скирвайлис опустился в него и стал ждать. При мысли о том, что гонцы могут подумать, будто он сознательно выбрал место поторжественнее, князь усмехнулся.

Карка и его свита из восьми — десяти человек почтительно сняли шапки и подошли к нему. Своих коней они оставили в загоне, с собой же вели под уздцы только вороного, с белой звездочкой во лбу.

На этот раз первым завел разговор высокий плечистый мужчина с короткой золотистой бородкой. Князю показалось, что он где-то видел этого человека, скорее всего, в одном из боевых походов — такой богатырь не мог не запомниться. Почтительно, как водится, поприветствовав князя и сообщив о восстании жемайтов, он перешел к самому главному:

— Уже не один замок крестоносцев разрушен нами, это верно, но в Ретаве, Локисте, Паграмантисе, Стульгяй, Джюгасе, в других западных землях Жемайтии продолжают бесчинствовать орденские полчища. И пока они не дождались подмоги, нужно их бить и гнать вон. Нижайше просим вас, милостивый князь: встаньте во главе жемайтских всадников. Мы предпочитаем умереть, лишь бы не попасть в рабство. Все родовитые люди Жемайтии просят тебя оседлать этого норовистого коня и взять в руки меч.

Один из посыльных подвел вороного рысака к самому клену. По бокам животного болтались, призывно позвякивая, стремена.

Скирвайлис оценивающим взглядом окинул коня. Когда-то в Локисте у него был почти такой же. Похоже, сноровистый иноходец, а вот выносливыми такие ходкие животные обычно не бывают. Они хороши лишь в непродолжительных походах. И еще об одном подумал старый воин. Прибытие гонцов приятно пощекотало самолюбие Скирвайлиса, обрадовало его: значит, не забыли все-таки о нем, не перестали ценить и уважать. Правда, ликовать по такому случаю особенно нечего. Слава военачальника или властителя вещь хрупкая, не прочнее яичной скорлупы. То тебя на руках носят, а потом, глядишь — и лицом в грязь ткнут. Не ради славы оседлает Скирвайлис вороного коня. Для него сейчас превыше всего — надежда на освобождение родного края. А ради этого он не пожалеет жизни!

— Да ведь вы забыли про князя Памплиса! — воскликнул Скирвайлис. — Вот пусть он и руководит вами.

— Ретавский вотчинник охотно водил дружбу с немецкими псами. Люди не доверяют ему. Он поклоняется уже другим богам, — перебивая друг друга, с жаром заговорили нарочные.

Неожиданно от них отделился проводник Карка, невысокий, кряжистый, как старое дерево. Подбежав к Скирвайлису, он опустился на колени.

— Соглашайся, милосердный князь! Ведь этого хотят общинники Локисты, весь прочий люд! — взмолился он.

— Живо вставай, вот еще вздумал! — прикрикнул на него Скирвайлис и, обращаясь к остальным, сказал: — Ладно, поеду с вами! Пусть ваши кони отдохнут, да и вам тоже не помешает отдышаться, а завтра спозаранку — в путь!

Стоило князю произнести эти слова, как за кустом послышалось всхлипывание. Сквозь заросли было видно, как в сторону дома, закрыв лицо руками, бросилась женщина. Это была Мансте.

Сначала она издалека наблюдала за всадниками, заметила, как Скирвайлис отделился от группы прибывших и направился к клену, точно желая укрыться в его тени. Однако те потянулись следом, ведя под уздцы рысака. Женщина почувствовала недоброе. Не чуя под собой ног, она кинулась к калиновому кусту. Притаившись там, стала следить за происходящим. Когда же люди с почтением заговорили о старом князе, сердце ее радостно забилось. Какое счастье, подумалось ей, что волею судьбы она живет рядом с человеком, которому храбрые мужи доверяют возглавить восстание, видя в нем спасителя родного края.

Долго молчал старый князь и все-таки произнес решающие слова. Теперь уже стало ясно, что решение его бесповоротно. Завтра на заре он покинет деревушку. Злой рок обрубил все ветви этого могучего дерева, оставив нетронутым лишь старый ствол — видимо, близок и его черед…

При мысли об этом Мансте не смогла сдержать стона. Задами помчалась она по косогору к реке. Прижав руки к груди, нетвердыми шагами вошла в густой ракитник, которым порос песчаный берег речушки, забралась в самую его гущу и бросилась на землю. Только тогда молодая женщина дала волю слезам, отвела душу.

Наплакавшись, Мансте поднялась, тщательно ополоснула лицо речной водой, причесалась. Во двор она вернулась успокоенная, разве что лицо ее приобрело болезненно-бледный оттенок.

Бросив на нее взгляд, Скирвайлис понял, что Мансте все знает. Их глаза встретились. У князя защемило сердце, и он отвернулся, позабыв даже от растерянности, куда собирался идти, что делать. Ему вдруг захотелось подойти к невестке, обнять ее, утешить ласковым словом, но он не сделал этого, испугавшись собственной слабости. Больше всего старый воин опасался сейчас дрогнуть, нарушить данное людям слово. Он сердито нахмурился. Надо что-то делать, давать указания, распоряжения, тогда все образуется само собой, подумал князь. Пожурив Скабейку за нерасторопность в то время, когда нужно спешно собирать снаряжение для боевого похода, Скирвайлис быстрым шагом направился в клеть. Там он вытащил из ножен меч, придирчиво оглядел его, взвесил в руке щит, сосчитал стрелы в колчане и уставился долгим взглядом на бревенчатую стену, между бревнами которой виднелся белесый мох. Мысли его унеслись в далекое прошлое — он отчетливо вспомнил отдельные картины жестоких сражений, лица павших на поле брани воинов и командиров. В памяти то и дело всплывал образ невестки, которая скорбно смотрела на него проникающим в самую душу взглядом.

По дороге в избу Скирвайлис снова столкнулся с невесткой и, не поднимая глаз, распорядился:

— Положи мне в котомку пару белья, бинты и немного снеди.

Женщина молча поспешила выполнять приказание.

Назавтра все поднялись ни свет ни заря. Голубое небо сияло как вымытое и предвещало погожий день. На траве сверкала крупная роса. Стоило пройти по ней, следом темная полоса. Такие же пятна чернели и на лугу, где паслись кони. Мужчины надевали на них уздечки и уводили животных во двор.

Скирвайлис сам проверил, достаточно ли крепко затянута подпруга, не слишком ли низко опущены стремена, не переставая при этом гладить холку, морду вороного, чтобы тот хоть немного привык к новому хозяину.

Князь перекусил на ходу и ушел в клеть. Остановившись напротив спящих в одной постели детей Мансте — своих внуков, он задумался. Да, пройдет совсем немного времени, и они возьмут в руки меч, подумал старик, ласково прикоснувшись рукой к головкам мальчуганов.

Оставалось самое трудное — попрощаться с женщиной, которая стала его поздней любовью. Скирвайлис умел владеть своими чувствами, не выдавать их окружающим, хотя каждый раз, отправляясь на войну, он чувствовал, как сжимается от боли сердце. Но в это солнечное утро Скирвайлис метался по двору, не находя себе места. Стоило ему увидеть прелестную белолицую Мансте, как его обдавало жаркой волной и он невольно делал шаг в ее сторону. Скорее в седло! Только когда раздастся цокот копыт и ветер подует ему в лицо, князь успокоится и сможет, как это бывало не раз, отвлечься.

Но вот отворились ворота, встревоженно заскулили собаки и нетерпеливо стали бить копытами землю кони.

Нетвердым шагом Скирвайлис подошел к неподвижно застывшей Мансте, крепко обнял ее и поцеловал. Затем, резко отпрянув, поспешил к хозяину дома, Вижейкису.

— Пригляди тут за моей женщиной, — тихо попросил он. — Ну, а если суждено будет погибнуть, знай: Локиста должна перейти к ней и ее детям!

Вижейкис молча кивнул в ответ.

Всадники сразу же пустили коней резвой рысью, поэтому спустя немного времени достигли леса. Обогнув огромный серый валун, тропинка исчезла под густыми елями. Всадники остановили коней, оглянулись, чтобы в последний раз посмотреть на гостеприимный дом, на высыпавших во двор людей. Князь почувствовал, как глаза его увлажнились. Такого на его памяти еще не случалось. Скирвайлис пришпорил коня и первым нырнул в чащу. Только тогда он украдкой смахнул скупую слезу.

Почти целый день они ехали лесом и только к вечеру увидели луга и разбросанные то тут, то там усадьбы. Местные жители уже знали, что началось восстание, поэтому, не ожидая приглашения, оседлали своих низкорослых лошадок и присоединились к всадникам. Скирвайлис был потрясен решимостью этих мужественных людей не колеблясь встретить смерть, предпочтя ее холопской жизни под пятой крестоносцев. Те, у кого не было оружия, брали с собой топоры, насаженные на длинные древки.

Князь почувствовал прилив сил, уверенность в себе. Его отряд увеличивался, люди пылали ненавистью к захватчикам — это давало надежду на то, что врага удастся изгнать с родимой земли.

Под Кальтиненай произошла первая схватка с рыцарями ордена. Отряд неприятеля был не слишком большим, человек пятьдесят. Они сразу набросились на жемайтов, но те дали им отпор, оттесняя к болотам, и там зарубили всех до одного. Первая победа! Повстанцы встретили ее бурной радостью, восторженно поделились захваченным оружием и конями.

Не успели они тронуться в путь, как дорогу им преградили трое верховых. Они сообщили, что со стороны Видукле, Расейняй и Эржвилкаса на запад движутся отряды жемайтских повстанцев во главе с воеводой из Билёниса Мингайлой. Тот попросил князя подождать его и затем взять на себя руководство объединенными силами.

Гонцы рассказали и другие новости. Литовская рать, возглавляемая Румбаудасом, дойдя до середины пути вдоль реки Дубисы, повернула на юго-запад и сейчас приближается к Неману. Румбаудас предлагает Скирвайлису прорываться к Клайпеде и Паланге.

Скирвайлис выслушал вестонош, не слезая с коня. Те говорили, а князь рассеянно глядел на просторную поляну, где повстанцы прилаживали трофейные латы, учились обращению с чужим оружием.

— Почему же сам князь Витаутас не пришел в Жемайтию, а послал вместо себя Румбаудаса? — спросил он.

— Этого мы не знаем, — ответил посыльный. — Не исключено, что он занят другими государственными делами, верно?

Скирвайлис ничего не ответил, хотя про себя и подумал: просто-напросто Витаутасу после его сделок с крестоносцами стыдно появляться в наших краях.

— Мы будем ждать вас близ дороги на Ретавас, — заверил старый князь. — Пусть Мингайла поторапливается!

Всадники пустили коней вскачь через поляну. Немного погодя следом тронулся и отряд Скирвайлиса, в котором уже было около трехсот человек — в него постоянно вливалось пополнение из окрестных деревень. Порой ополченцы приходили с пустыми руками или только с деревянными, правда, заостренными вилами или ссамодельным луком, смастеренным из толстых ветвей ореха.

— Да как же вы собираетесь воевать без мечей? — спрашивал их Скирвайлис.

— Добудем, князь, не волнуйся! У крестоносцев отберем! — отвечали обычно молодые добровольцы.

Скирвайлис и не сомневался в этом. Людей, испытавших на собственной шкуре гнет завоевателей, не могла остановить никакая сила. Это раньше, когда их край был еще свободным, случалось, что один-другой жемайт не спешил вскочить на коня, чтобы дать отпор неприятелю. Сейчас же таких не было. Все — даже одноглазые, горбатые и кривые — примыкали к повстанцам. А в сражениях именно они нагоняли на врага больше страху, чем здоровые воины.

Вечером следующего дня дружина князя Скирвайлиса, достигшая уже тысячи человек, окружила Ретавас. Старшины устроили перекличку в своих отрядах, готовя людей к предстоящей битве. Однако не успели жемайты выступить в поход, как пришла весть, что крестоносцев в имении Памплиса уже нет: поутру, собрав пожитки, они отступили.

Это подняло настроение восставших. Как тут было не пошутить: вояки Зигфрида Андерлау обмочились от страха и драпают в мокрых штанах к себе в Пруссию! Многие были даже слегка разочарованы тем, что не пришлось вступить в схватку с врагом.

— Не больно-то радуйтесь, — предостерег их Скирвайлис. — Крестоносцы еще покажут клыки! Они ведь еще не разбиты наголову. Вот победим их под Клайпедой — тогда…

Как только всадники въехали в Ретавас, жемайтский вождь увидел на ветке могучего дуба двух висельников. Поблизости возбужденно суетились несколько всадников из повстанческого отряда.

— Погляди, кто такие! — приказал Скирвайлис Мингайле.

Тот поскакал к дубу, а вернувшись, доложил:

— Там князь Памплис и его сын Гальвидис!

— Кто это сделал?! — взревел Скирвайлис.

— Наши. Говорят, отомстили за то, что Памплис якшался с рыцарями ордена и даже перенял их веру, — объяснил Мингайла.

Лицо Скирвайлиса перекосилось от бешенства, он стиснул в отчаянье кулаки.

— Да кто им позволил?! Только наш суд вправе назначать наказание! Схватить виновников немедленно и запереть на конюшне! — приказал князь.

Мингайла и несколько всадников снова поскакали к дубу. Там возникло замешательство: виновники расправы не пожелали сдаваться и стали оказывать сопротивление.

Не ожидая, чем кончится дело, Скирвайлис покинул двор. Он мрачно размышлял о несчастном Памплисе. Вспомнилась и его дочь Гирдиле, подруга Гругиса, сына… Да, как причудливо переплетаются порой нити жизни. Тронешь одну, и затрепещет в ответ другая…

Глядя с пригорка на пестрое войско жемайтов, змеящееся в западную сторону, князь с болью подумал о младшем сыне. Где сейчас витает его дух? Может быть, успел уже вернуться из Пруссии в дубравы родной Жемайтии? А вдруг его мальчик стоит сейчас где-то рядом, радуясь пробуждению боевого духа соотечественников? Ведь ради этого принесли в жертву свои жизни юные заложники. Разве мог после этого кто-нибудь из жемайтов остаться в стороне от земляков? Не к лицу им дрожать от страха перед врагом! Дух Гругиса может быть спокоен — старый локистский князь с честью выполнит свой священный долг.

Утром следующего дня, очутившись в сосновом перелеске, посреди песчаных пригорков, и вдохнув сырой бодрящий воздух, все почувствовали дыхание раскинувшегося неподалеку моря.

— Я слышу, как шумят волны, князь! — воскликнул проводник Карка, стянув с головы старый заячий треух.

— А ты случайно не слышишь, как гудит земля под копытами вражеских коней? — спросил Скирвайлис.

— Нет, не слышу.

— Зато я слышу!

К повстанцам во весь опор подскакали на взмыленных лошадях двое всадников-разведчиков. Они и доложили о приближении врага, хотя сам Скирвайлис уже видел, как вдалеке, между стогами сена, растянулись цепью крестоносцы. Блестели на солнце острия копий, развевались на легком морском ветру белые орденские стяги.

Отдав необходимые приказания воинам, князь вытащил из ножен меч, поднял его высоко над головой и пришпорил горячего коня. Первая волна жемайтских повстанцев с шумом увлекла Скирвайлиса в пучину последнего, решающего сражения.


Перевод Е. Йонайтене.

МОГИЛЫ БЕЗ КРЕСТОВ

I

Занятия в местной школе городка Кликунай начались поздней осенью. Со стороны Клайпеды и Лиепаи доносился гул откатившегося фронта, и время от времени, когда бомбежки были настолько сильными, что подрагивали стекла в окнах, учитель и ученики на минутку замирали, но затем снова утыкались в учебники. Все были уверены, что война, подобно раненому измученному зверю, изнеможет совсем и в конце концов испустит дух, а значит, в их городишко больше уже не вернется никогда.

В предпоследнем, седьмом классе гимназии собралось двадцать два ученика: двенадцать девочек и десять мальчиков. Возбужденный гомон, веселые возгласы, взгляды, которыми ребята изучали друг друга, пытаясь найти в лицах товарищей знаки драматической поры, свидетельствовали о радости долгожданной встречи после пережитых жизненных бурь. Порою смех, едва зазвенев, неожиданно смолкал, уступив место грустной задумчивости, и тогда на лица ребят набегала тень страха и тревоги. Так же внезапно прекращалась и задушевная беседа, будто рассказчик опасался быть откровенным до конца. Многое в жизни ребят перепутала и сломала война. У каждого из них были близкие или знакомые, которые погибли, пропали без вести, были высланы на восток или оказались отброшенными фронтом на запад. Довиле Мажримайте подумалось даже, что в душах ее одноклассников война оставила своего рода мины замедленного действия, готовые в любой момент взорваться. И они взрывались неожиданно, пугая остальных: как снег на голову свалилось на всех известие, что одна девочка и двое мальчиков вступили в комсомол. Все насторожились, исчезла сердечность в отношениях, стали колючими, подозрительными взгляды. Один из комсомольцев, по слухам, уехал в субботу к родителям в деревню и не вернулся. А спустя пять дней гроб с его телом был выставлен в актовом зале школы. На белом лбу юноши запеклось крохотное, меньше копеечной монеты, пятнышко крови.

Прошло несколько дней, и вооруженные люди в форменной одежде увели прямо с урока самого старшего ученика в классе — двадцатилетнего Лёнгинаса Бружаса. Больше в школе он уже не показывался. Первая парта в классе опустела. Вид этой парты наводил на жуткие размышления — казалось, под ней зияет разверстая могила. Довиле Мажримайте боялась даже смотреть в ту сторону. Ей мерещилось, будто за партой продолжает сидеть тот самый комсомолец с темной капелькой крови на лбу.

После Нового года в классе появился новичок. Он приехал из соседнего уезда к своему дяде, местному врачу Что заставило его поселиться тут, поначалу оставалось тайной, которая, однако, вскоре раскрылась. Подружка шепнула как-то Довиле, что у парнишки нет отца — он арестован.

Новенький занял опустевшую парту, и у ребят отлегло от души, словно он заслонил собой воображаемую яму, из которой тянуло могильным холодом.

Это был высокий, пригожий юноша с открытым лицом, и девушки сразу же оживились. Особенно красивы были его глаза — дерзкие, даже нагловатые; казалось, они буравят собеседника насквозь. Темные, сросшиеся над переносицей брови и черные волнистые волосы делали юношу еще привлекательней.

О Шарунасе Латакасе — так звали новичка — вскоре заговорила вся гимназия. Главным его достоинством было то, что он отлично играл в баскетбол.

Довиле не отличалась красотой, которая обычно привлекает внимание поклонников, поэтому она равнодушно встретила появление в классе новенького. Такие незаурядные парни были не для нее, и она это прекрасно понимала. К тому же девушка сознательно не давала простор своим мечтам хотя бы и потому, что у нее не было даже приличного платья и туфель. Родители ее едва сводили концы с концами, воспитывая целую ораву ребятишек. И как же удивилась она, когда на школьном вечере Шарунас пригласил ее на танец целых три раза! Множество любопытных глаз следило за тем, как легко и изящно кружатся они в вальсе. Подружки кусали от досады губы, а ребята во все глаза разглядывали Довиле, будто видели ее впервые: оказывается, девочка симпатяга, к тому же фигуристая.

Когда стали расходиться по домам, Шарунас задержался на крыльце школы. Он смерил Довиле долгим пристальным взглядом, однако проводить домой не вызвался.

Со временем к новенькому привыкли, перестали выделять из числа остальных. Учился он неплохо, особенно любил и знал историю и литературу. К девушкам относился с надменным равнодушием, и те платили ему той же монетой: подумаешь, нашелся красавец, свет на нем клином сошелся!

Довиле пока так и не решила, как себя вести с ним. Те три танца не прошли для нее даром, зародив в душе росток смутной надежды. Требовалось лишь немного тепла и внимания, чтобы он пробился к свету. Шарунас и к ней относился с холодным безразличием: редко задерживался возле ее парты, лишь изредка удостаивая словом. Правда, иногда она ловила на себе рассеянный взгляд и смущенно вспыхивала.

Почему Шарунас так задумчив, молчалив, какие мысли терзают его, строила догадки Довиле. Может, причина в его одиночестве, ведь он очутился в их городке без родителей? К тому же, по слухам, в его семье стряслось какое-то несчастье.

Новичок оживал только во время уроков физкультуры или на спортивных соревнованиях. В баскетбол он играл с такой одержимостью, будто от победы зависела его дальнейшая судьба.

Стоило Довиле понаблюдать, как юноша неукротимо мечется по площадке, делает дальние броски, высоко подпрыгивает под щитом, и ее охватывало непонятное волнение — она была готова на глазах всего народа броситься к нему. Однажды, когда их команда взяла верх над соперниками из другой школы, а разгоряченный Шарунас присел на скамейку перевести дух, Довиле не выдержала и, подбежав к победителю, поцеловала его в щеку. Шарунас улыбнулся и проводил девушку потеплевшим взглядом.

А на следующий день во время последней перемены юноша, проходя мимо, остановился и тихо попросил:

— Подожди меня после уроков, хорошо?

Дальше все происходило как во сне: на уроке Довиле никак не могла сосредоточиться, не слышала, что объясняет учитель. Она ждала только одного — скорей бы прозвенел звонок! И даже идя вскоре рядом с одноклассником, Довиле все еще не могла прийти в себя, с трудом подбирала слова, вела себя скованно и неестественно. Да, не такой она хотела бы выглядеть в его глазах.

Проводив ее до дома, где Довиле снимала крохотную комнату у глухой старушки, Шарунас протянул на прощание руку.

— Вообще-то мы бы с тобой могли встречаться и чаще. Только нужно, чтобы никто об этом не знал, согласна? — спросил он.

Довиле не сразу поняла, зачем ему понадобилось скрытничать, но все равно утвердительно кивнула. Ладно, пусть будет, как он хочет.

Встречались они обыкновенно под вечер, когда старушка уходила в костел. Рослому Шарунасу приходилось нагибаться, чтобы не удариться головой о притолоку у входа. Он отказывался от приглашения сесть, предпочитая расхаживать во время беседы по комнате. Время от времени останавливался возле противоположной стены, под образом Христа в терновом венце. Рыжебородый сын божий с болью смотрел на небо. На его белоснежном лбу алели капельки крови.

Довиле обычно сидела на кровати и жадно слушала Шарунаса. Все, о чем он говорил, казалось ей очень важным и значительным, будто эти слова принадлежали умудренному жизненным опытом человеку. На самом же деле Шарунасу исполнилось девятнадцать осенью, через год после его прихода. Его одноклассники, без пяти минут выпускники школы, преподнесли ему по этому случаю букет красных астр. Самых близких друзей Шарунас пригласил к себе домой. Он жил у дяди, волостного врача. В числе приглашенных оказалась и Довиле. Надолго запомнила девушка тот таинственно-торжественный вечер. Ведь для приглашенных это стало как бы признанием того, что их выделили из числа остальных, допустили в круг, куда открыт вход далеко не каждому.

Шарунас тогда налил всем в рюмки домашнего яблочного вина и, подняв свою, обвел блестящими глазами гостей.

— Выпьем за могучие деревья Литвы, которые выдерживают натиск любой бури! Давайте же учиться у деревьев, которые поддерживают ветвями друг друга!

Все осушили рюмки и притихли — трудно было найти нужные слова после такого проникновенного тоста. Довиле не выдержала и простодушно спросила:

— А могут, скажем, липы стать опорой дубам?

— А как же! — улыбнувшись, ответил виновник торжества.

Сейчас, в комнатке у Довиле, Шарунас вспомнил об этом.

— Помнишь, как ты на моем дне рождения спросила про липу?

— Помню.

— Ты сама похожа на это дерево. Самая настоящая липка!

Довиле звонко расхохоталась.

— У меня же сердце есть, а у липы…

— Ну да, ты и есть липа, только с нежным сердцем, — перебил ее Шарунас. — Пусть это будет твоя кличка — Липка.

— С какой стати мне нужна кличка? — удивилась девушка.

— Просто так. Такие уж времена сейчас. Лучше будет, если не называть вслух настоящее имя, — пояснил гость.

Не раз потом Довиле вспоминала этот странный разговор, хотя и приняла его за шутку. А однажды, написав на уроке записку приятелю, подписалась: «Липка».

Жизнь тем временем как в самом городке, так и в округе становилась все беспокойнее. Однажды ночью взорвалась граната под дверью дома, где жил волостной парторганизатор, к утру еще одного дня загорелся дом председателя исполкома. Стали раздаваться выстрелы и в деревнях. Все чаще можно было видеть бредущие к костелу похоронные процессии. За гробом обычно шли женщины в деревенских клетчатых платках. Рядом, вцепившись в их грубые пальто или тулупы, семенили одетые во что попало ребятишки.

Довиле жила неподалеку от костела, и каждый раз при виде таких шествий у нее сжималось сердце. Особенно тяжело было видеть малышей, которые испуганно таращились на взрослых, будто прося объяснить им происходящее. Иногда процессия следовала сразу за несколькими гробами. Кто лежал в этих ящиках, сколоченных из белых досок? Довиле напряженно прислушивалась к негромким разговорам людей, пытаясь узнать хоть что-нибудь. А те, будто опасаясь чего-то, отвечали вполголоса любопытным: Дапкус из деревни Контаучяй, Лингис из Гярвенай, Даргене из Пликтакяй… Кто они, за что их?! Никто не хотел отвечать. Правда, порой можно было добиться ответа, но это мало что проясняло: «председатель сельсовета», «служил властям» или «человек как человек»…

О главном же все эти люди умалчивали, и у Довиле ныло сердце от страха за близких. Отец любил поговорить о политике и к тому же водил дружбу с председателем сельсовета, старовером Федором. Этого могло быть достаточно, чтобы навлечь на себя беду. И когда однажды к ней пришел Шарунас, Довиле поделилась с ним своими страхами:

— Сегодня привезли хоронить женщину из деревни Пликтакяй. Говорят, ее застрелили только за то, что она слишком часто стала наведываться в город. Вот ужас! Литва так мала, а мы истребляем друг друга!

Она сидела за столом, а гость, засунув руки в карманы, по обыкновению, расхаживал между кроватью и стеной. Глядя на Христа в терновом венце, он спокойно сказал:

— Да, это ужасно, но разве можно добиться чего-нибудь без жертв?

— Мне лично эти жертвы кажутся бессмысленными, — возразила Довиле. — Убьют, скажем, сегодня председателя сельсовета, а назавтра власти сажают на его место другого. Человек сопротивляется, отказывается, а ему говорят: надо! Неужели так всех подряд и похороним?

— Важно, чтобы они побаивались кого-нибудь и не слишком усердно служили властям. Такова в общих чертах задача, — пояснил Шарунас.

— Ты что же, выходит, защищаешь тех, кто сейчас в лесу? — спросила Довиле, глядя прямо ему в глаза.

Юноша смутился.

— А ты? — вопросом на вопрос ответил он.

— Я совсем запуталась. Не пойму, что у нас происходит, — призналась девушка. — Хочу покоя, больше ничего.

— На это не надейся. Борьба еще не закончена. Американцы готовятся всерьез. Наши газеты, между прочим, дают это понять.

— Да ты что?! — ахнула Довиле. — Неужели снова война?

— Не исключено.

— Ты меня нарочно пугаешь, да?!

— Могу и успокоить, если хочешь, — с улыбкой сказал Шарунас.

Он обнял девушку, прижался лицом к ее щеке, стал гладить плечи, осыпать поцелуями… Эти ласки были такими сладостными, что все страхи, все опасности отодвигались куда-то далеко-далеко, становились незначащими и ничтожными. Рядом с Шарунасом она обретала спокойствие и уверенность, будто надеясь, что в случае чего он защитит, убережет от беды.

Однажды они сидели поздно вечером вдвоем у стола и готовили уроки. На Шарунасе был пиджак в крупную клетку. Но вот юноша встал, потянулся за учебником, и Довиле увидела, что во внутреннем кармане расстегнутого пиджака что-то блеснуло.

— Что это? — ткнула девушка пальцем в непонятный предмет.

Шарунас поначалу опешил, залился краской, но, справившись с собой, сунул руку за пазуху и вытащил пистолет. Шутливо навел дуло на дверь, смутно белевшую в густых сумерках, и тут же спрятал оружие.

— Ты ничего не видела, ничего не было! — глядя в упор на девушку, резко отчеканил он, а глаза его при этом сияли мальчишеской гордостью. Он вымученно улыбнулся, чтобы скрыть напряжение.

— Ты мне не доверяешь, что ли? — обиженно спросила Довиле.

— Доверяю, но…

— Тогда объясни, что все это значит, — попросила она.

— В наше время порой лучше знать как можно меньше, — сказал Шарунас, заметно успокоившись. — Кто ничего не знает, тот и под пытками ничего не скажет!

— Раз так, скрытничай и дальше! — надула губы девушка. — Ты думаешь, я слабая, а значит…

— Нет, нет! — перебил ее Шарунас. — Я тебе вполне доверяю, Липка моя ненаглядная!

Он вскочил из-за стола, подбежал к Довиле и крепко поцеловал ее. С минуту они сидели, тесно прижавшись друг к другу, и казалось, прислушивались к биению своих взволнованных сердец.

— Тебе не приходилось читать листовки на столбах? Возле нашей школы… — спросил Шарунас глухим срывающимся голосом.

— Да, я читала.

— Там внизу было написано: Литовская армия свободы. Так знай же: я теперь один из бойцов этой армии. Идет борьба за свободу отчизны, и никто не может оставаться в стороне.

Довиле потрясенно молчала. Она напряженно вглядывалась в побледневшее лицо приятеля, в его горящие воодушевлением глаза, будто ища в них ответа. Неожиданно она почувствовала, что ее знобит. Девушка хотела покрепче прижаться к Шарунасу, но тот, отстранив ее, поспешно вскочил и стал расхаживать по комнате.

— Не исключено, что я погибну! — с жаром произнес он. — Но разве это повод для страха?! Разве мало молодых людей сложили головы за Литву?

— Не говори так! — воскликнула Довиле и бросилась на шею Шарунасу. — Ты должен жить! Какие страшные слова! Не хочу их слышать! Я люблю тебя!

Довиле испуганно осеклась, выдав себя. Шарунас насторожился. Он молчал, будто обдумывая услышанное, и пытливо смотрел на подругу. Затем стиснул ее в объятиях, да так сильно, что девушка вскрикнула.

— Ты мой добрый ангел, — нежно произнес он. — Ты станешь оберегать меня в трудную минуту!

Однажды погожим мартовским днем, когда старшеклассницы сидели во время большой перемены на подоконнике, наслаждаясь первыми теплыми лучами, произошло событие, потрясшее всю школу.

В тот день выпускники напрасно прождали учителя английского языка. Тот не пришел на урок, и от радости ребята подняли невообразимый шум. Но вот распахнулась дверь. На пороге вырос директор, невысокий сухопарый мужчина в сером отутюженном костюме довоенного фасона. Класс сразу же затих — все ожидали разноса. Однако директор непривычно тихим голосом сообщил, что английского сегодня не будет, и попросил всех успокоиться, взять учебники и готовиться к следующему уроку.

Ребята уловили в голосе директора тревогу.

— А учитель где же? — спросила бойкая девушка, староста класса.

Директор на минуту смешался, затем внимательно оглядел старшеклассников и сказал:

— Ваш учитель арестован. Полагаю, что это недоразумение.

Когда он ушел, Довиле метнула взгляд в ту сторону, где сидел Шарунас. Их взгляды встретились. Девушка сразу же догадалась, что он чем-то напуган. Ей показалось даже, что она уловила в его взгляде немой призыв о помощи.

У Довиле оборвалось сердце. Уставившись неподвижно в раскрытую тетрадь, она лихорадочно обдумывала слова директора. Распахнулась дверь, и с этой минуты в классе поселилась тревога.

Не дожидаясь звонка, Шарунас с тремя приятелями вышел из класса. Один из них, как бы оправдываясь, буркнул на прощание:

— Мы покурим, все равно нечего делать.

Проводив их пристальным взглядом, Довиле подумала, что, пожалуй, все они связаны какой-то общей тайной, и вспомнила, что нередко видела их вместе. Бывало, собравшись в укромном уголке, друзья о чем-то таинственно шушукались.

Ни Шарунас, ни его дружки больше в классе не появились. А их одноклассники не могли дождаться окончания уроков. Ребята были не на шутку встревожены, они не могли понять, что же происходит в их школе. Комсомолец Пятрас Жичкус во время последней перемены остановился возле Довиле и удивленно сказал:

— Вот дураки, и чего испугались?! Если арестовали учителя, это еще не значит, что начнут хватать и учеников. Зря в панику ударились!

В ответ девушка лишь покачала головой.

— Ты что, тоже перетрухнула? — спросил он.

— Мне всегда страшно, когда исчезают люди, — призналась Довиле.

— Да куда они исчезнут? Гораздо страшнее, когда люди погибают, — заключил Пятрас и зашагал вперевалочку к своей парте.

Вечером того же дня, когда Довиле готовила уроки, кто-то постучал в окно. Прислонившись лицом к стеклу, девушка попыталась разглядеть позднего гостя.

— Выйди на минутку! — послышался голос с улицы.

Довиле узнала Шарунаса.

Сунув поспешно ноги в туфли и набросив на плечи пальто, Довиле выскочила на улицу. Девушку била нервная дрожь. В сумерках она увидела рядом с Шарунасом одноклассника Альвидаса.

— Кончилось наше ученье, — сказал Шарунас. — Экзамены будем сдавать в лесу.

Эти слова были для Довиле как удар наотмашь. Вцепившись в руку Шарунаса, она молча вглядывалась в его лицо. В глазах девушки застыла отчаянная решимость любыми средствами удержать Шарунаса от гибельного шага. Видно, тот понял ее порыв: он резко вырвал руку и отстранил девушку.

— Видно, так суждено, — вместо оправдания сказал он. — Прощай! Но я тебя все равно разыщу, вот увидишь. Жди!

Сделав шаг к оцепеневшей от ужаса подруге, он крепко обнял и поцеловал ее. Потом хотел сказать что-то, но резко повернулся и скрылся вместе с Альвидасом в темноте. Долго еще было слышно, как чавкает слякоть под их ногами.

Довиле же продолжала стоять на месте и вслушиваться в ночные звуки, чувствуя тупую боль под ложечкой. Что-то зашуршало за ее спиной. Видно, с крыши сполз размякший ком снега. Девушка вздрогнула, плотнее запахнула на груди пальто и, еще раз посмотрев в темноту, непроглядным покровом окутавшую улицу, вернулась в комнату. На столе лежал раскрытый учебник. Довиле тупо уставилась в одну точку, буквы перед ее глазами расплывались. Так и просидела она за столом до полуночи, блуждая мысленно в темной ночи вместе с двумя ночными пришельцами, которых увлекло куда-то гибельным вихрем.

II

В выпускном классе из девяти юношей осталось всего пять. После ареста учителя английского языка четверо восьмиклассников больше не появлялись в школе. Трое учеников исчезло и из предпоследнего, седьмого класса. Поначалу даже учителя не могли взять в толк, что происходит, строили самые различные догадки, надеясь, что ребята все-таки рано или поздно объявятся. Однако вскоре стало ясно, что все семеро предпочли не учебу, а другой, опасный путь — ушли в лес.

Драматические события обрушились на школу подобно эпидемии. Сняли с работы директора. Чернее тучи ходил классный руководитель Деркинтис: несколько дней подряд его вызывали для объяснений в здание из красного кирпича, у дверей которого стоял вооруженный часовой. Вероятно, там не по своей воле побывал и кое-кто из учеников, но хвастаться этим никому, разумеется, не хотелось.

Довиле Мажримайте тоже со страхом ждала вызова в красный дом. Она не была уверена, что о ее дружбе с Шарунасом не знает ни одна живая душа, хотя и встречались они обычно тайком, в сумерках. Минула неделя, другая, появились новые заботы, и все стало входить в прежнее русло. Девушка успокоилась, решив, что главная опасность прошла стороной.

Однажды вечером в скромную комнатку в тихом переулке, где жила Довиле, заглянул ее одноклассник Пятрас Жичкус, неразговорчивый увалень, отличавшийся по общему признанию добрым нравом. Даже учителя, бывало, подтрунивали над ним: к доске его лучше не вызывать — покуда Жичкус расшевелится да подойдет, другой успеет ответить урок.

Довиле давно заметила, что Пятрас неравнодушен к ней. Он только и искал случая, чтобы заговорить с девушкой, но у той обычно не хватало терпения выслушивать зануду до конца, такие разговоры неизменно заканчивались на полуслове: Довиле оставляла незадачливого собеседника одного и убегала к подругам.

Стоило ей увидеть у себя в комнате Жичкуса, как она с тоской подумала, что ей предстоит невыносимая скучища — несколько часов подряд выслушивать его сбивчивые речи. И никуда от этого нельзя было деться. Девушка вообще испытывала неприязнь к каждому, кто пытался, пусть даже робко, проявлять свои чувства к ней. Все ее помыслы были заняты только одним человеком — Шарунасом.

Пятрас долго топтался посреди комнаты, разглядывал оклеенные полосатыми обоями стены и сложенные горкой на столе книги, боясь встретиться глазами с девушкой.

— Что ж, присаживайся, гостем будешь! — пригласила Довиле.

Юноша осторожно, точно сомневаясь, выдержит ли стул, сел.

— А я вот проходил мимо, дай, думаю, загляну, посмотрю, как ты тут живешь, — с расстановкой начал он.

— Да тут и смотреть нечего! — отмахнулась Довиле. — Ни кола ни двора.

— Да и мы в роскоши не купаемся, — согласился Пятрас. — Разве что Шарунас… Жил у дяди как у бога за пазухой.

Довиле насторожилась: куда он клонит?

— А по-моему, Шарунас тоже не велик барин, — сухо сказала она и посмотрела на гостя, пытаясь угадать, к чему он завел разговор об исчезнувшем приятеле.

— Зато не прочь разбогатеть, — уточнил Пятрас.

— Ты так думаешь?

— Да. Недаром же он ушел сражаться за власть буржуев.

Довиле хотела было прекратить этот неприятный, вернее, опасный разговор, или хотя бы перевести его на другую тему, но неожиданно для себя вспылила:

— Да вы, комсомольцы, готовы в каждом видеть буржуя!..

Юноша добродушно рассмеялся.

— Что верно, то верно. Нам эти твари не по нутру.

— Я и сама господ не слишком уважаю, — поддакнула Довиле, — и все же…

— Вот видишь, наши взгляды почти совпадают, — продолжая улыбаться, сказал гость. — Ты бы тоже могла вступить в комсомол.

Его слова развеселили девушку.

— Выходит, ты пришел сюда агитировать меня? — расхохоталась она. — А я-то думала…

— И вовсе не агитировать, — возразил Пятрас. — Я просто так заглянул. Ведь ты мне нравишься.

Довиле снова прыснула.

— Вот это честь! Понравиться классному философу Пятрасу!

— Нравишься, — не обращая внимания на колкости, упрямо повторил юноша.

— Вот досада, а ты мне не очень.

— Знаю, — кивнул Жичкус. — Что поделаешь? Как говорится, насильно мил не будешь.

— Справедливо говорится, — безжалостно заключила девушка.

Гость замолчал, с минуту грустно глядел в угол комнаты, потом перевел взгляд на разложенные перед Довиле учебники.

— Что ж, я пошел, — сказал он, вставая. — Завтра у нас алгебра, а у меня еще уроки не готовы.

— Нашел из-за чего переживать! Ведь ты задачки как орехи щелкаешь, — уже серьезно заметила Довиле.

Жичкус потоптался у дверей, собираясь, видимо, что-то сказать, но передумал и уже с порога буркнул…

— Не сердись…

Несмотря на не слишком радушный прием, Пятрас Жичкус продолжал и потом навязываться в компанию к Довиле. Иногда помогал ей решать уравнения, а чаще всего заглядывал в уютную комнатку просто так.

Однажды он зашел к девушке, когда та была в плохом настроении. Каждое его слово она обрывала ехидной репликой, безжалостно вышучивала парня и под конец попросила его уйти.

Однако Пятрас был не из тех, кого можно легко выбить из седла. На прощание он спокойно заметил:

— Бесишься, сама не зная отчего. Я же вижу: Шарунаса забыть не можешь. Да выбрось ты его из головы! Ведь не увидишь больше.

Довиле задохнулась от возмущения и не ответила. Дверь захлопнулась, а она продолжала смотреть на нее, будто ожидая, что Пятрас вернется и все объяснит. Но его шаги были слышны уже в другом конце улочки.

Довиле всем своим существом противилась услышанному. Нет, это неправда — она увидит Шарунаса! Ее любовь поможет ему выжить, спасет его.

Прощаясь той ночью, Шарунас сказал, что рано или поздно он объявится или даст о себе знать. Довиле не представляла, правда, как это произойдет. Ей оставалось лишь строить догадки да ждать. Вдруг он пришлет письмецо? Или однажды тайком придет связной и передаст привет от Шарунаса? Вполне возможно, что и сам Шарунас однажды ночью постучится к ней в окошко. Ведь уже два месяца от него ни ответа, ни привета. В классе прошел слух, что пропавших парней видели неподалеку от большака, ведущего через Сакинскую пущу. Они были вооружены и вместе с несколькими бородатыми мужчинами останавливали крестьянские телеги, ехавшие на базар.

Накануне выпускных экзаменов, тихой июньской ночью, жителей городка разбудили сильные взрывы и перестрелка. Кто-то швырнул гранаты в помещение, где был опорный пункт народных защитников. Налетчики захватили казенную машину и на ней же скрылись. Один из лесных братьев был убит в перестрелке, и труп его валялся возле конюшни во дворе отделения милиции.

Придя в класс, Пятрас Жичкус принялся неторопливо описывать увиденное:

— Я ведь туда поглядеть ходил, а вдруг знакомый. Нет. Какой-то курносый мужик с бородой.

Довиле съежилась, будто ожидая, что его слова ледышками забарабанят по ее спине. Ведь этот недотепа вполне мог таким же невозмутимым тоном сообщить, что там лежит мертвый Шарунас. К тому же он посмаковал бы новость, поразмышлял на тему о кротах, которые пытаются своротить гору.

Теперь уже ей будет трудно скрывать свою неприязнь к этому человеку, подумала Довиле. Когда он неожиданно вырос на перемене рядом с ее партой и попросил одолжить карандаш, девушка, дрожа от ненависти, закричала:

— Да пропади ты пропадом, зануда!

Пятрас растерянно отошел в сторону. Ничего не понимали и остальные ребята, тем более что такой Довиле Мажримайте они не привыкли видеть. Правда, она была замкнута и нелюдима. Но как часто лицо девушки сияло добротой и приветливостью — казалось, она благоволила ко всем вокруг. Тогда она и с Пятрасом разговаривала, как с лучшим другом, а тот чувствовал себя на седьмом небе от счастья, снова начиная верить, что когда-нибудь сможет завоевать сердце упрямицы.

III

Выпускные экзамены были в самом разгаре. Все заботы отодвинулись куда-то, прекратились ссоры-раздоры, ребята с утра до ночи корпели над книгами и конспектами. Довиле короткими казались даже длинные июньские дни со светлыми вечерами. Она подолгу засиживалась над учебниками.

Поздно ночью, когда хозяйка уже давно спала, послышался осторожный стук в окно. Девушка настороженно подняла голову, и в это время кто-то тихонько попросил:

— Потуши свет.

Сердце Довиле отчаянно запрыгало в груди, к щекам прилила кровь. Нет, она не ошиблась: голос был знакомый, его голос… Девушка поспешно выключила свет, подбежала к окну.

— Ты одна? — спросил Шарунас, и лицо его, вынырнув из темноты, оказалось совсем близко.

— Хозяйка спит, — прошептала Довиле.

Ночной гость ловко перекинул ногу через подоконник и очутился в комнате. Затем он закрыл окно. Они сидели на кровати и жадно пытались разглядеть в полутьме друг друга. Оба молчали — слишком сильно было волнение. Наконец Шарунас крепко обнял девушку и прошептал:

— Ну, вот мы и снова вместе! Я ужасно по тебе соскучился!

Они прильнули друг к другу, лихорадочно ища губами родное лицо… Довиле, будто испугавшись такого наплыва чувств, отшатнулась и озабоченно спросила:

— Ты не голоден?

— Нет. Я на минутку. Меня ждут.

Девушка припала к его груди и прошептала:

— Не пущу!

— Я теперь ночная птица. За мной в темноте охотятся.

Довиле бросила испуганный взгляд на стол, где рядом с конспектами лежал автомат Шарунаса, холодно поблескивающий в темноте. Оружие показалось ей живым существом, забредшим вместе с Шарунасом в ее комнатушку. А сейчас оно следит черным глазом дула за каждым ее движением, не пропускает ни одного ее слова. Довиле растерянно замолчала.

— Как там наши? — нарушила тишину девушка.

— Пока все живы-здоровы.

— Никто не жалеет, что бросил школу?

— Один слабаком оказался, из седьмого класса. После первой же перестрелки сдрейфил, к маме с папой сбежал, прячется теперь.

— А ты как?

— Я своих решений не меняю. Знаю, за что сражаюсь, — с решимостью в голосе ответил юноша.

Поколебавшись немного, Довиле решилась поделиться с другом сомнениями, которые все это время терзали ее:

— Ты только не сердись… Люди говорят, что зря вы все это затеяли. Напрасно погибнете, а ничего не выиграете.

Шарунас подскочил как ошпаренный.

— Не верь этим бредням! — воскликнул он. — Мы не одиноки. О нашей борьбе знают на Западе. Нам оказывают поддержку.

— Болтать по радио — невелика помощь.

— Довиле! — отчаянно выкрикнул Шарунас, стиснув сильными пальцами ее руки. — Ты говоришь совсем как Пятрас Жичкус. Может, ты уже с ним снюхалась?

Девушка припала к груди долгожданного гостя, который так неожиданно снова ворвался в ее жизнь.

— Ну, не сердись, любимый. Я просто поделилась с тобой своими мыслями. А с Пятрасом Жичкусом у меня нет ничего общего.

Юноша отпустил ее руки, успокоился и ласково привлек подругу к себе. Вдохнув тепло ее кожи, запах густых волос, он с жаром произнес:

— Верь мне! Верь, что бы ни случилось, вопреки всяким пересудам!

— Я и сама хочу верить, — прошептала Довиле. — Только у меня сердце не на месте. Стоит мне увидеть, как из города выезжает машина с солдатами, мороз по коже подирает. Сразу представляю, как они тебя… Не могу уснуть по ночам.

В это время кто-то осторожно побарабанил пальцами по стеклу.

— Мне пора, — сказал Шарунас и вскочил. Одной рукой схватил лежащий на столе автомат, а другой продолжал обнимать девушку. Затем подошел к окну, распахнул его и обернулся. — Ты чем собираешься заниматься после школы? Учиться поедешь или станешь работать?

— Говорят, в деревне учителей не хватает, — помолчав, сказала Довиле. — Скорее всего, годик поработаю. Где-нибудь в глухомани. А потом, наверное…

— Я найду тебя в твоей школе. До свидания!

Шарунас выскочил наружу, и ласковая летняя ночь сразу же укрыла его черной завесой.

IV

В начальную школу деревни Луксненай Довиле поехала не по собственному выбору — предложили в уездном отделе народного образования. Она без возражений согласилась. Пожалуй, решение не было случайным: девушке доводилось бывать в этих местах, и в памяти ее отчетливо запечатлелась школа: двухэтажное желтое здание в окружении кустов акации и сирени с приветливо сияющими широкими окнами. Запомнилась эта деревушка и своим старинным погостом, куда привозили хоронить покойников из самых отдаленных мест. На поросшем соснами холме — деревянная часовня, а вокруг — кресты, кресты… В конце лета, на праздник святого Рокаса, люди собираются на этом кладбище помолиться, помянуть усопших. Для местных жителей это самый большой праздник в году. Они прибираются вокруг дома, моют до блеска окна, пекут пироги — ведь непременно заглянут родственники или знакомые. После службы в каждой усадьбе, в каждой избе раздается веселый гомон, а чуть позже — и песня.

Ладно, пусть будет деревня Луксненай, согласилась Довиле, а вернувшись из отдела народного образования домой, пожалела о легкомысленном поступке: вдруг бы ей предложили что-нибудь поближе к железной дороге или шоссе? Теперь же ее ждет богом забытая окраина, где о девушке никто и не вспомнит, никто не навестит, а потом, глядишь, она и сама свыкнется с такой участью, обрастет мхом, как валун у болота, и там закончит свои дни.

Новоиспеченная учительница собралась наведаться в деревню на велосипеде — посмотреть, что к чему. Жатва подходила к концу, на дороге валялись пучки соломы, а в полях то тут, то там высились копны, напоминающие выстроившихся в очередь толстых баб. Довиле, привыкшая к равнинам родных мест, искренне любовалась пригорками и ложбинами, где текли ручьи, березовыми рощицами будущего места жительства. Велосипед резво слетал с косогоров в пахнущие сочными травами луга, громыхал по деревянным настилам мостков, под которыми безмятежно журчала темная, чистая вода. На холмах, в окружении высоких кленов и лип, раскинулись крестьянские усадьбы. Повсюду мелькали, суетились занятые летними работами люди. Мимо с тарахтеньем проезжали телеги: в тех, что были с высокими грядками, похрустывали снопы, а на дне легких пустых повозок тукали на ходу жерди. Глотая пыль, девушка долго ехала вслед за телегой, груженной пшеницей, — огромной как гора, на верху которой восседала женщина. Ее почти не было видно, лишь белела высоко над землей светлая косынка.

Довиле с любопытством разглядывала встречных ребятишек-подпасков, приглядывающих за коровами и овцами. Одни из них вежливо здоровались с ней, другие наивно пялились вслед. «Ведь это мои ученики, — с гордостью и волнением думала будущая учительница. — Я научу их читать, считать, передам им все, что знаю сама». Она уже с нетерпением ждала первого дня занятий. Не такое уж и захолустье эта деревня Луксненай, решила Довиле. Всюду живут люди, везде те же труды и заботы. Нужно только уметь радоваться тому, что имеешь, что видишь, что тебя окружает.

Довиле обошла школу, подергала ручку запертой двери, полюбовалась ухоженным двором, в котором был разбит цветник. Она обратила внимание на то, что цветы политы совсем недавно, — земля была темной и влажной. Долго разглядывала учительница широкие окна школы. В отделе народного образования ей сказали, что на втором этаже для нее предназначена отдельная комната. Довиле представила, с каким удовольствием она будет любоваться сверху окрестностями деревни, а по утрам наблюдать в широкое окно, как со всех сторон стежками-дорожками спешат на урок ребята. Даже соседство погоста не пугало ее: высокие сосны, кресты, цветы… Ни дать ни взять парк.

В том же приподнятом настроении юная учительница прогуливалась возле школы и накануне первого сентября. Директор, пожилой седеющий мужчина, близоруко щурился, глядя на молодую учительницу, и с воодушевлением рассказывал ей о местных достопримечательностях. А какие живописные окрестности простираются за деревней, как много бывает осенью яблок в садах! А дети какие! Наивные, правда, но все равно замечательные! Сам он вместе с женой, тоже учительницей, жил на отцовском хуторе, в километре от школы.

Довиле сразу же с головой окунулась в работу, поэтому у нее не оставалось времени помечтать, поразмыслить о прошлом. Ей и самой не верилось, как быстро канули в прошлое незабываемые школьные дни. Понемногу поблекли в памяти лица друзей. По всей Литве разлетелись вчерашние школьники, и Довиле не знала, каким путем пошел каждый из них. Одни, наверное, поступили учиться, другие стали работать. Довиле было известно лишь о судьбе нескольких школьных подруг да Пятраса Жичкуса, который работал в местном отделении милиции.

Девушке порой начинало даже казаться, что и Шарунас окончил вместе с остальными гимназию, а потом уехал куда-то. Кто может сказать, учится он или работает? Именно так представляла Довиле когда-то будущее друга. Ну а лес… Там положено собирать грибы, ягоды — и только. Ведь и тогда, той памятной ночью, когда они сидели без света, тесно прижавшись друг к другу, в ее комнате, он ни словом не обмолвился о том, где живет, где нашел пристанище. Пришел, побыл немного и растворился в теплом черном мареве июньской ночи. И лишь последние слова продолжали далеким эхом звучать в душе девушки: «Я найду тебя в твоей школе! До свидания!»

А как ее найдешь в такой глухомани? Да и кто знает, что она тут? В отделе народного образования ему вряд ли что-нибудь сообщат об учительнице Мажримайте, а расспрашивать Пятраса Жичкуса он, конечно, не станет. И неважно, что они полгода сидели за одной партой, главное, сейчас они заклятые враги.

Довиле очень удивилась, увидев дождливым сентябрьским вечером во дворе школы Пятраса Жичкуса в солдатской шинели, с винтовкой за плечами. Гость стоял внизу и разглядывал окна второго этажа. Довиле растерялась. Что делать? Пригласить гостя к себе или совсем не показываться? Поколебавшись немного, она все же окликнула Жичкуса:

— Здравствуй, Пятрас! Ну, заходи, навести школьную подругу!

Жичкус просиял и спустя минуту уже стоял на пороге комнаты.

— Здравствуй! — сказал он и смущенно замолчал, покосившись на свои грязные сапоги.

— Да ты не стесняйся! — пригласила Довиле. — У меня полы не стеклянные! Иди сюда, к столу. Ну, садись, рассказывай, что нового.

Вооруженный гость обвел глазами комнату, словно удивляясь ее большим размерам, покачал головой и опустился на стул.

— Нормальная комнатка, только вот инвентаря маловато, — сказал он.

— Мне хватает, — заверила Довиле. — Кровать, стол, шкаф, стулья, что еще нужно?

— Ничего, разживешься со временем. Все так начинают.

— Конечно. Ну, как живешь, Пятрас? — спросила Довиле.

— Не видишь разве, болтаюсь под дождем, как бездомный пес, — пожаловался Жичкус.

— Разве ты не сам выбрал это занятие?

— Сам.

— Тогда чего же плачешься?

— Я не плачусь. К слову пришлось. — Жичкус покосился на окно, помолчал и сказал: — Но ведь нужно было кому-то согласитьсяи на эту работу!

— С какой стати именно тебе? — удивилась Довиле. — Ведь для того, чтобы таскать ружье, среднее образование не требуется!

Милиционер Жичкус горько усмехнулся.

— А Шарунас Латакас? Разве он безграмотный? — спросил Пятрас, не сводя глаз с учительницы. — Тогда зачем ему потребовалось оружие?

Девушка вспыхнула и сердито набросилась на гостя:

— Дался тебе этот Шарунас! Я-то в чем виновата? По-моему, вы все с ума посходили!

— Вполне возможно, — согласился Жичкус.

В комнате воцарилась неуютная тишина. Плотно стиснув губы, Довиле барабанила пальцами по столу, а милиционер, расстегнув шинель, удобно развалился на стуле. Похоже было, что он собирается надолго задержаться здесь. Учительница украдкой поглядывала на бывшего одноклассника и думала: как же меняет людей форменная одежда! Даже увалень Пятрас казался в ней и стройнее, и выше.

— Вот ты точишь зуб на Шарунаса, а в школе, если не ошибаюсь, вы за одной партой сидели, неплохо ладили!

Жичкус криво усмехнулся:

— Откуда мне было знать, что у него на уме? Правда, кое о чем я догадывался, только доказательств не было. Это учитель английского их в это дело втянул! Понаслушался заокеанской болтовни и клюнул на удочку!

— Ты так думаешь?

— Это же ясно как день!

Довиле захотелось вызвать его на откровенность или, на худой конец, подразнить.

— Ты, конечно, уверен, что наши ребята ушли сражаться за дело богачей? Ведь так, кажется, пишут газеты, а для тебя печатное слово свято, — ехидно сказала девушка.

— Не преувеличивай! У меня самого голова на плечах, — вскинулся Пятрас. — Уж как-нибудь болтовню от правды отличить могу.

— Тогда скажи, что ты думаешь о наших товарищах, которые ушли в лес? — не отставала Довиле.

— Начнем с того, что они не наши товарищи. А уж за что они борются, вряд ли и сами толком знают. Зато глотку дерут: за свободную Литву, за свободную Литву! А за какую именно Литву? Если за такую, какой она была прежде, то мне этот вариант не подходит.

— А если не за такую?! За лучшую?! — перебила его учительница.

— За какую бы ни сражались, все равно у них ничего не выйдет! Кишка тонка! — хмуро возразил Жичкус. — Разве не смешно, что они пытаются одолеть силу, которая поставила на колени гитлеровскую Германию?!

— Может, они надеются на помощь со стороны?

— На чью же? Американцев?! Да для них Литва — пустой звук! Невыгодный бизнес!

— Да, трудно быть маленькими, — грустно сказала Довиле, уставившись в пол.

— Именно поэтому не следует еще больше ослаблять свой народ! Стреляют вслепую налево-направо! Дождутся, пока сами не схлопочут пулю, — желая закончить разговор, мрачно подытожил Пятрас Жичкус.

Довиле невольно поежилась и пристально посмотрела на гостя. Единственным се желанием было сейчас заставить его высказаться до конца.

— Не слыхал случайно, из наших ребят никто не погиб? — спросила она. — Скажи, ведь ты наверняка все знаешь!

— Кое-что знаю! — самодовольно ответил милиционер. — Что же касается твоего Шарунаса, можешь быть спокойна: он жив… пока. Правда, у него теперь другое имя, вернее, кличка — Папоротник. Сделал карьеру: стал вожаком бандитской шайки. Под его началом около двадцати мужиков.

Довиле вспыхнула, вскочила со стула, потом снова села.

— С чего это ты взял, что у меня только Шарунас на уме?! — выпалила она. — Ведь в леса подались четверо из нашего класса.

— Да, но из них ты любишь только одного, — жестко парировал Пятрас. — Не юли! Я это еще в школе заметил.

— Заблуждаешься, — покраснев еще больше, возразила Довиле. — Шарунас многим нравился, а мне — не больше, чем остальным, только и всего.

— Дай-то бог, — буркнул Жичкус и, помолчав, сказал: — А ведь не исключено, что он захочет тебя увидеть, что тогда? Им там в лесу сейчас несладко. Приходится заметать следы, так припекло.

Довиле сосредоточенно слушала.

— Школа ведь как на ладони видна. Он не решится, — сказала она наконец.

— Это ничего не доказывает. Ночью они смелеют. Кстати, ты не слыхала про Бородача, здешнего лесного атамана? — как бы между прочим поинтересовался милиционер.

— Ребята рассказывали. Один малыш не приготовил урок. Я его спросила, в чем дело. Покраснел, бедняжка, заикаться стал, но все-таки признался: оказывается, Бородач к ним приходил, заставил всех на колени встать, молитву прочитать.

— Погоди, дойдет и до тебя очередь, — пошутил Жичкус.

— Придется подзубрить молитву, все перезабыла, — в тон ему ответила Довиле.

— Чаще всего и божье слово не выручает, — заметил Жичкус.

— Что же тогда прикажешь делать? — подалась вперед девушка. — Придется тебе, Пятрас, защищать нас. Ведь ты при оружии.

Взгляд милиционера потеплел.

— А ты возвращайся со мной в Кликунай, тогда защищу!

— Что я там забыла?

— Будешь моей женой, — не задумываясь, ответил Пятрас.

Довиле от души рассмеялась.

— Ну вот, с ней серьезно, а ей все шуточки, — обиженно протянул Жичкус. Покосившись на развеселившуюся девушку, он стал не спеша застегивать шинель.

— А кто же в деревне будет трудиться, если все в городе осядут? — вытерев выступившие от смеха слезы, спросила юная учительница.

— А я других не уговариваю, я только тебе предлагаю.

Довиле снова расхохоталась. Ее позабавило неуклюжее сватовство школьного приятеля. Девушка предложила гостю земляничного чая, но тот вежливо отказался, сославшись на то, что в соседней деревне его ждут товарищи.

Спустившись во двор, Пятрас бросил прощальный взгляд на окна второго этажа, но, устыдившись своей слабости, резко отвернулся, поднял воротник и ушел.

V

Детский гомон давным-давно стих, ребятишки стайками или по одному рассыпались по соседним усадьбам, ушли в родные деревни. Отправился домой с толстушкой женой директор школы, здание опустело. Когда же совсем стемнело, на первом этаже послышалось позвякивание, шарканье и под конец стук упавших дров возле печки. Это принялась за работу школьная сторожиха — уборщица Леокадия. Она любила трудиться не спеша, но на совесть, и, когда заканчивала работу, все вокруг сияло, блестело, а наутро печка согревала своим теплым дыханием звенящий от детских голосов класс. Перед уходом тетя Леокадия поднялась на второй этаж, постучалась к Довиле и сообщила:

— Я уже кончила, учительница. Ухожу. Можете запирать.

— Спасибо, тетя Леокадия, — ответила Довиле и, спускаясь со сторожихой по лестнице, пожаловалась: — Когда вы там работаете и я слышу внизу шаги, то ничего не боюсь. Но стоит вам уйти, тут наступает такая тишина, что прямо в ушах звенит. Поначалу я ужасно боялась одна, а теперь понемножку привыкаю.

— Да вы не бойтесь, — ободрила учительницу старая женщина. — Ведь домишко мой — вон он, из окна видать. Вы чуть что — только крикните, я мигом примчусь!

— Спасибо вам! — с жаром поблагодарила Довиле. — Только лучше бы мне не понадобилось звать вас на подмогу.

Довиле заперла на засов входную дверь, прислушалась к удаляющимся шагам и, нащупывая в темноте стену, поднялась по неосвещенной лестнице к себе. Поужинав, легла, пододвинула поближе к постели настольную лампу и углубилась в чтение. Зачитавшись, и не заметила, что время далеко за полночь. И вдруг ночную тишину нарушил стук. Кто-то осторожно, но настойчиво стучался в дверь. Учительница сразу же выключила свет и прислушалась. Голосов снизу не было слышно. Она набросила халатик и подошла к окну, но, как ни пыталась разглядеть что-нибудь во дворе, ничего, кроме темных очертаний кустов и деревьев да колодезного сруба, не увидела.

Стук прекратился, и кто-то позвал:

— Учительница! Учительница!

От испуга Довиле не сразу узнала голос, но потом спохватилась: да это же тетя Леокадия! Что-нибудь стряслось, встревоженно подумала Довиле. Нащупав в темноте фонарик, она выскочила на Лестницу.

Внизу стояла сторожиха в деревянных клумпах на босу ногу и клетчатой шали. Женщина испуганно таращилась на учительницу, пытаясь сказать ей что-то важное. В это время из темноты вынырнули две фигуры и шагнули внутрь школы. Одна оказалась бородатым высоким человеком в брезентовом плаще, а другая приземистым мужчиной в ватнике. На груди у каждого висел автомат.

— Простите, учительница, за позднее вторжение. Мы с вами незнакомы, вот и обратились к этой женщине за помощью. У нас к вам разговор.

— Да я не хотела, а они все равно велели, — оправдывалась Леокадия. — Я им прямо сказала, чтобы не нарушали покой учительницы, а они все равно!

— Можешь убираться, — приказал чернобородый сторожихе, но та даже не пошевелилась и, осмелев, сердито буркнула:

— Попрошу разговаривать с учительницей повежливей!

— Ну ладно, ступай отсюда! Без тебя знаем, как обращаться с молодыми девицами, — просипел коротышка.

Не сказав больше ни слова, Леокадия спустилась с крыльца во двор. Довиле же с вооруженными незнакомцами поднялась наверх.

В комнате мужчины первым делом попросили занавесить окно. Встав на табуретку и цепляя за гвоздь угол покрывала, Довиле резко обернулась — гости жадными взглядами уставились на ее оголившиеся ноги. Девушку стала бить нервная дрожь, руки налились свинцом. Кое-как закончив работу, она спрыгнула на пол, присела на край кровати и плотно запахнула халатик. Мужчины продолжали похотливо разглядывать ее. Довиле вскочила, подбежала к платяному шкафу, сняла с вешалки пальто.

— Простите, мне что-то холодно, — робко сказала она.

— Осень… — буркнул бородач и разочарованно прошелся взад-вперед по комнате. Остановившись напротив учительницы, спросил в упор: — Вы, что ли, Довиле Мажримайте?

— Да, это я, — ответила учительница.

— Вы учились в Кликунай, в гимназии, да?

— Училась, — подтвердила девушка, так и не поняв пока, что означает этот допрос.

Мужчина сел наконец возле стола и, буравя учительницу взглядом, отчеканил:

— Командир Папоротник передает вам привет. Он жив и здоров. Просит узнать, как вы поживаете, где работаете, не обижают ли вас.

Довиле молчала. Теперь она не знала, как поступить: поддержать разговор или ни в чем не признаваться? Что, если это провокация?

— Какой еще Папоротник, не знаю такого? — округлив глаза, удивленно произнесла она. — К тому же позвольте спросить, кто вы такие?

Высокий расстегнул плащ, и Довиле увидела под ним мундир цвета хаки — такие носили когда-то в литовской армии. К стоячему воротничку были пришиты нашивки с изображением столпов Гедиминовичей. Сунув одну руку за отворот мундира, гость горделиво посмотрел на хозяйку.

— Мы литовские партизаны, — сказал он и похлопал другой рукой по лежащему на коленях автомату. — Как и Папоротник. В гражданской жизни он был вашим школьным товарищем, если не ошибаюсь?

Учительница молчала. Сцепив пальцы, она думала лишь, только бы не выдать себя, не спросить о том, что волновало ее больше всего — как там Шарунас?

— Так что же ему передать? — посуровевшим тоном спросил бородач, застегивая брезентовый плащ.

Его товарищ встал.

— Не знаю… — пробормотала Довиле. — У меня все в порядке. Работа мне нравится.

Оба гостя приложили по-военному пальцы к козырькам. Взявшись за дверную ручку, бородатый сказал:

— Будем держать связь через тетушку Леокадию. Это наш человек. Вы не возражаете?

Довиле пропустила его вопрос мимо ушей. Ночные визитеры ушли. Слышны были их тяжелые шаги на лестнице, потом хлопнула входная дверь. Девушка потихоньку спустилась вниз и задвинула щеколду.

Вернувшись в комнату, она села к столу, подняла воротник пальто, сунула руки в карманы, и, нахохлившись, задумалась. Так она просидела целый час — ни дать ни взять пассажирка в ожидании опаздывающего поезда. В голову назойливо лезли сумбурные мысли — о сне нечего было и думать. Терзали тягостные предчувствия: это лишь начало, лишь первая ночь без сна, а сколько их будет впереди…

После визита незваных гостей юная учительница еще больше сблизилась с тетушкой Леокадией — их связывала общая тайна. По вечерам они болтали о том о сем, вспоминали учеников, их родителей, судачили о деревенских событиях, жаловались друг дружке на невзгоды и трудности, но ни разу не касались запретной темы. Даже тогда, когда на большаке, неподалеку от деревни, был обстрелян автомобиль с исполкомовскими работниками, Леокадия равнодушно поинтересовалась:

— Интересно, была у погибшего семья или нет?

И только. Довиле все время пыталась понять, что же все-таки связывает эту труженицу с лесными братьями. Почему тот долговязый назвал ее тогда «наш человек»?

Молодая учительница попыталась разузнать кое-что у директора школы Казрагиса, который учительствовал тут уже свыше десяти лет. Он неплохо знал местных жителей, рассказал ей о муже сторожихи, искусном плотнике, который умер от чахотки перед самой войной. Леокадия осталась с сыном одна. Во время войны светловолосый красавец студент учился в Каунасе. Вместе с фронтом он, по словам матери, очутился на Западе.

Довиле все поняла: значит, сын, живой или мертвый, и есть та ниточка, которая связывает школьную сторожиху с вооруженными лесными братьями. Пожилая женщина надеется, что Бородач о нем знает.

Однажды Довиле решила навестить тетушку Леокадию. Аккуратный домишко с белыми ставнями стоял на отшибе, неподалеку от деревенского кладбища, в окружении старых яблонь. Учительницу поразили чистота и уют, царившие в доме. До блеска были натерты не только полы — казалось, сверкала чистотой каждая вещь. На столе, диване, тумбочках и даже на подоконниках пестрели вышитые причудливым орнаментом салфетки. Довиле не могла отвести взгляд от этой красоты, хотя и успела при этом заметить краем глаза две увеличенные фотографии на стене. На одной, свадебной, были изображены молодожены, с сосредоточенным видом смотрящие перед собой. В их взглядах угадывались напряжение и смутное предчувствие грозящей опасности. Казалось, этим двоим уже известно, что они вступают на тернистый, исполненный суровых испытаний путь.

С другого снимка улыбался красивый светловолосый юноша. Вероятно, он представлял себе будущее светлым, радостным, без единого облачка. Сын, пожалуй, больше похож на отца, подумала учительница. Те же глаза, губы. Но откуда это легкомысленное, беззаботное выражение лица?

Хозяйка перехватила взгляд девушки и разволновалась.

— Все война виновата… Один он у меня был, и того… — дрожащим голосом сказала она. По-видимому, не желая больше бередить рану, Леокадия стала показывать свое рукоделие. Она вытаскивала из шкатулки то салфеточку, то кружева и с гордостью протягивала их гостье.

Довиле не терпелось узнать еще хоть что-нибудь о светловолосом студенте, но мать упорно не желала возвращаться к этой теме. Ну и пусть, не нужно лезть человеку в душу, мысленно согласилась гостья. Отведав немного сыра, учительница распрощалась и ушла.

Однажды, в конце ноября, когда земля уже была прихвачена первыми заморозками, возле школы затормозил брезентовый «виллис». Из него вылезли военный в защитного цвета шинели и вооруженный мужчина в штатском. Оба решительно направились к крыльцу. Очутившись в учительской, военный с порога спросил:

— У вас работает некая Леокадия Бержанскене?

— Работает. Она у нас за уборщицу и сторожа, — ответил директор.

— Где она сейчас?

— Дома скорее всего, — директор подошел к окну и показал на домишко возле погоста. — Там она и живет.

Военный тоже остановился возле окна, задержал взгляд на избушке и, обернувшись, грубо спросил:

— Где ее сын?

— Не знаю, — растерянно произнес директор. — Говорят, во время войны пропал.

Военный подозрительно оглядел собеседника и буркнул:

— Бывает, и без вести пропавшие находятся.

Вскоре машина уже стояла возле дома Леокадии Бержанскене. Прихватив с собой хозяйку, незнакомцы уехали.

Сторожиха вернулась домой только на следующее утро. Вид у нее был жалкий и подавленный, воспаленные глаза обведены черными кругами — женщина постарела сразу на несколько лет. Видно было, что силы покинули ее. Директор велел старшеклассницам подмести после уроков в классах. Вместе с девочками осталась поработать и учительница Мажримайте.

Когда уборка подходила к концу, в коридоре показалась тетушка Леокадия, по обыкновению в черном ватнике и с болтающимся на сгибе локтя ведром. Остановившись у входа в класс, она уставилась покрасневшими глазами на девочек.

— К чему вы это, я сама… — тихо произнесла женщина.

— Вам необходимо отдохнуть! — укоризненно сказала Довиле. — К тому же мы кончаем.

Уборщица придирчиво посмотрела на вымытые полы. Казалось, она немного раздосадована тем, что кто-то посторонний сделал за нее привычную работу.

Девочки вскоре ушли по домам, смолкли их звонкие голоса, и в школе сразу стало тихо и неуютно. Леокадия постояла в проходе между партами, потом подошла к Довиле и сказала:

— Спасибо, что подменили меня. Сегодня я и впрямь не работник…

— Что случилось, Леокадия? Куда вас увозили?

Женщина подняла голову, и в ее глазах учительница увидела затаенную боль. Внезапно она бросилась к девушке, обняла ее и разрыдалась. Давясь слезами, стала рассказывать про свои злоключения.

— Затолкали меня в машину, а я сразу и подумала: в Сибирь повезут, не иначе, — устало начала она. — Сижу в уголочке, а они молчат, в рот воды набрали… И так мне захотелось обернуться, в последний раз глянуть на все, что я тут оставляю… А окошечко в конце машины махонькое, пыльное — как сквозь дым все видно. Поглядела я и еще больше расстроилась. Ехали мы долго, а дорога петлистая, ухабистая — напрыгалась я, как картошка в плетенке… По-моему, уже стало смеркаться, когда мы приехали. Вылезай, говорят, только ноги у меня затекли, стала я их разминать, а сама озираюсь вокруг: городок какой-то, несколько домов кирпичных, остальные деревянные… Мостовая булыжная под ногами, клочья сена валяются, каштаны конские. Догадалась я, что это базарная площадь. Повел меня, значит, военный по этому пустырю. А тут снег пошел — будто мухи белые налетели. Площадь сразу белая-белая стала. Гляжу: в другом конце люди в кружок собрались, вроде обсуждают что-то, не поняла толком, что они делают. Увидели нас — и врассыпную, не иначе — испугались. А там, где они стояли, четверо мужчин остались лежать, ногами в нашу сторону. Я чуть не умерла от страху. Остановилась и говорю: я туда не пойду!

Провожатые меня под руки подхватили. «Приглядись-ка внимательнее, нет ли среди них твоего сына», — сказал мне тот, что был в шинели, видно, их старший. А у меня одно желание — ослепнуть, провалиться куда-нибудь, только бы не видеть сейчас ничего. Я ведь его сразу приметила: с краю лежал, на спине. Голову чуть-чуть набок склонил, будто получше разглядеть меня хотел. Лицо уже снегом запорошило, как я и узнала-то его, не пойму… Видно, сердце подсказало… Глаза закрыты, и ни ранки, ни царапинки на лице — спит парень, да и только. И вдруг слышу: «Так который же твой?» Ты не поверишь, голубка, что такое бывает: стою я как каменная, и ни боли, ни холода, ни страха не чувствую. «Нет тут моего сына!» — говорю я, сама уходить собираюсь. Оставила своих провожатых, да и пошла прямиком через площадь. Успела еще заметить, что военный тот стоял как в воду опущенный. Иду я, значит, а сама спиной, кожей чувствую, как меня назад, к нему тянет… Не выдержала все-таки, развернулась и бегом к тому месту. Рухнула возле сына, зарыдала, до тех пор плакала, покуда меня под руки не подняли. Ни о чем спрашивать не стали, лишь отвели в сторонку и оставили у старой коновязи. Сама не знаю, сколько времени я там простояла. Потом старушка откуда-то появилась, утешать меня стала, домой к себе отвела, ночлег предложила.

А наутро гляжу — площадь вся снегом покрыта, все вокруг белым-бело, ослепнуть можно. Будто нарочно снежок аккуратненько все укрыл, загладил, спрятал. И не скажешь, что тут вчера те четверо лежали…

Пошла я в дом, где двое часовых у входа стояли. Стала просить, чтобы сына отдали. Не дали. Говорят, сами похороним. Дескать, недостойны они с честными людьми в одной могиле лежать. Боже мой, где, в какой канаве, в какой яме его закопали? Какая травка, какой цветок на его могиле вырастет?

Мало-помалу успокоившись и утерев слезы, тетушка Леокадия стала внимательно разглядывать все вокруг, словно искала что-то.

— На совесть убрано, ничего не скажешь! — восхищенно отметила она. — Мне и работы не осталось.

Застегнув наглухо черный ватник, уборщица повесила на руку ведро и ушла домой.

Да, как преображает человека горе, подумала Довиле, оставшись одна. Тетушка Леокадия была жизнерадостным, общительным человеком. Ее живые глаза с молодым задором и любопытством смотрели на мир — казалось, все этой женщине интересно, до всего есть дело. А сейчас ее трудно было узнать: лицо осунулось, почернело, отчетливее проступила сетка морщин вокруг глаз, взгляд потух…

Все последующие дни несчастная мать терзалась одним-единственным вопросом: кто виноват в том, что ее сын погиб? Поначалу она связала это с учебой — уехал в Каунас, оторвался от матери, нашел себе новых приятелей, они и сбили его с пути. Не надо было отпускать из дому, лучше бы оставался рядом с землей, хлебнул бы вместе с остальными лиха, ну и пусть, все так живут, зато сейчас радовался бы солнцу. Когда она пыталась поделиться этими мыслями с молодой учительницей, то не находила понимания и поддержки. У той было на этот счет другое мнение. «И все же кто виноват?» — вот уже в который раз мысленно спрашивала себя исстрадавшаяся женщина. «Не знаю. Может, война. Хотя, пожалуй, и вся эта заваруха…» — чаще всего уклончиво отвечала Довиле. А старая женщина приходила в отчаянье, так и не добившись определенного ответа.

Учительница же и в самом деле избегала таких разговоров. У нее была своя страшная тайна, свои мучительные переживания. С огромным трудом она взяла себя в руки и выслушала до конца рассказ старой женщины о тех четырех на базарной площади. Юная учительница всю ночь не сомкнула глаз. Ей казалось, что это не Леокадию, а ее возили в соседний городок, что там лежали четверо ее одноклассников — Шарунас, Альвидас, Бенюс и Линас. Их лица были обезображены ранами. И вот Пятрас Жичкус взял Довиле за руку, подвел к трупам и спросил: «А твой тут есть?»

Ужасные картины сменяли друг друга, разгоряченное воображение воскрешало их снова и снова. Ей чудилось, что она будила себя криком, но это было всего лишь безмолвное удушье. И такое повторялось не одну ночь. Довиле казалось, что все в мире стало непрочным и зыбким — утром нельзя было предвидеть, чем закончится день, а вечером — каким будет следующее утро. Кровь и слезы стали сутью всей жизни.

VI

Во второй половине декабря зима наконец вступила в свои права: выпал снег, усилились морозы. Широкие окна школы покрылись изморозью, и ребята, подышав на них, выглядывали во двор через эти глазки. В длинном коридоре блестели лужицы — это растаял занесенный на валенках снег. Окружающий мир съежился, утеплился, не оставив ни щелочки, в которую могла бы проникнуть ледяная стужа. Даже день от страха перед морозом стал таким коротким, что не успевало как следует рассвести, как на землю тут же опускались сумерки.

Довиле принесла вечером охапку поленьев и, решив сбегать в сарай попозже еще раз, оставила дверь незапертой. Она собиралась испечь на ужин оладьи. Весело потрескивали в печи дрова, попыхивал, закипая, чайник, потрескивал жир на сковородке — за этим шумом учительница не услышала, как кто-то поднялся по лестнице, и приоткрыл дверь. Она чуть не выронила из рук тарелку с оладьями, когда, обернувшись, увидела двух вооруженных мужчин. Это были те двое, что когда-то уже приходили к ней: высокий чернобородый мужчина и широкоплечий крепыш с раздвоенным подбородком.

— Добрый вечер, барышня! О, да мы в самый раз, на горячие блины подоспели! — оживленно воскликнул бородач.

— Не ждала гостей, испекла бы побольше, — будто извиняясь, сказала Довиле и поспешно поставила на стол тарелку.

— Хватит и этих, — успокоил ее чернобородый, расстегивая полушубок и сдвигая за спину висящий на плече автомат.

Плакали мои оладьи, огорченно подумала Довиле, Пятрас Жичкус в этом случае сказал бы: не смей подкармливать врагов народа! Что поделаешь. Как говорится, эта ласка от опаски.

Она поставила рядом с тарелкой баночку с вареньем, разложила вилки.

— Признаюсь, ужасно соскучился по горячим блинам, — облизнувшись, сказал высокий. — Нам такое угощение редко перепадает.

Не дожидаясь приглашения, гости сели за стол и принялись за еду. Довиле неловко суетилась, не зная, что делать дальше, о чем говорить.

— Странно, почему же это я вас не услышала? — удивленно спросила учительница, чтобы хоть как-то завязать разговор. — А потом так испугалась…

— Это почему же? — удивился бородатый, жуя блин. — Неужели мы такие страшилы?

— Вооруженных обычно боятся. Тем более тех, кто из леса. Для вас ведь законы не писаны! — храбро выпалила девушка. Она подошла к печке, прижалась к ней спиной.

Мужчина поглядел через плечо в ее сторону.

— Да, большевистских законов не признаем, у нас есть свои, — поддержал он беседу.

— Странной вы жизнью живете, непонятной.

— У вас еще будет повод ее понять.

— Вы это о чем?! — испугалась Довиле.

— Командир отряда Папоротник дал нам поручение — сообщить лично учительнице Мажримайте, что тридцать первого декабря вечером приедет на санях человек и скажет: «Тетя зовет вас на крестины». Так что будьте готовы. Папоротник хочет встретить вместе с вами Новый год.

Бородатый перестал жевать и пристально посмотрел на девушку.

Довиле хотела было сказать что-то, но спохватилась. Помолчав немного, она неуверенно произнесла:

— А я хотела на Новый год родителей проведать..

— Еще успеете, — перебил ее гость.

Съев оладьи и варенье, мужчины продолжали сидеть за столом. Они уставились в пустую тарелку, будто надеясь на добавку, затем нехотя поднялись. Крепыш, который за весь вечер не проронил ни слова, как бы желая доказать, что он все же не немой, посетовал:

— Съел и даже не заметил…

— Хватит, и на том спасибо, — не поддержал товарища бородатый. — Важно, что поели вкусно.

Попрощавшись, мужчины ушли. Было слышно, как громко скрипит снег под их сапогами.

На следующий день Леокадия, прибравшись в классах, поднялась на второй этаж к учительнице.

— Чего этим полуночникам у вас понадобилось? — поинтересовалась она. — Я им вчера задала жару. Не морочьте голову нашей учительнице, говорю. Еще беду накличете!

— Разве с ними поспоришь? — миролюбиво возразила Довиле. — Оставили меня без ужина. Все блинчики умяли…

— Это такая публика — им сколько ни подай, все мало! — возмутилась сторожиха. — Я с ними обычно не церемонюсь. Убирайтесь, говорю, сшибайте куски у тех, кто побогаче.

— Лишь бы серьезнее беды не было, а это пустяки..

— И то верно, — согласилась женщина. Покрутив на пальце связку ключей, она неуверенно спросила: — У вас, видно, кто-то есть в лесу, да? Уж не брат ли?

Довиле подозрительно посмотрела на собеседницу: ей-то какое дело? Догадавшись, что означает ее взгляд, тетушка Леокадия стала оправдываться:

— Да вы не подумайте ничего плохого. Зря я, видно, любопытствую. Ведь и сама не люблю, когда суют нос в чужой огород. Просто вы стали мне такой родной, как дочь… Я к вам и со своими бедами, и вообще… Оттого и…

Довиле разволновалась, обняла женщину, прижала к груди ее седую голову.

— У меня ведь тоже все так плохо сложилось, — тихо сказала она. — Да, есть в лесу дорогой мне человек, только не брат, нет! Одноклассник бывший… Мы любим друг друга. Как подумаю, что и он когда-нибудь… вот так же… на городской площади…

— Ох, горюшко-горе! — всплеснула руками тетя Леокадия. — Я — несчастная мать, а ты, оказывается, тоже несчастна, хоть и такая молоденькая… Ох, горе, горе… Бедная девушка…

Не раз потом Довиле вспоминала ее слова — «бедная девушка»… Ну почему именно ей суждено было полюбить человека, затянутого жизненным водоворотом в пучину, где есть только ожесточение и рознь? Ведь мог же Шарунас, как другие, уехать учиться или работать в соседней школе? А теперь вот вздрагивай каждый раз при мысли, что в последний день года во дворе появится незнакомый человек и отвезет ее в санях невесть куда…

Довиле пока не могла определенно сказать, как она поведет себя в тот решающий день: поедет, куда приказано, или сбежит к родителям? Ее раздирали сомнения, и они мучили, как болезнь. Утром тридцать первого декабря девушка поднялась ни свет ни заря, и первой мыслью было: отказ поехать будет равносилен предательству. Выходит, Липка не на шутку перепугалась и сбежала — иначе Шарунас и не подумает. Грош цена, значит, их любви. Эти мысли придали девушке решимости. Скорей, только бы поскорей увидеть любимого — больше Довиле ни о чем не могла думать. Раз уж на его долю выпало столько лишений, она не может, не должна выбирать в жизни лишь безопасные тропы. Будь что будет…

С самого утра пошел легкий снежок, а после обеда не на шутку разыгралась вьюга. Учительница все чаще подходила к окну, смотрела во двор. Пушистые снежинки прилипали к стеклу и, сбившись в комья, соскальзывали на подоконник. Казалось, в этом беснующемся мареве не места живым. Выйдешь наружу — и пропадешь: облепит тебя с ног до головы снегом, укутает стихия холодной периной. В такую погоду, как говорится, хороший хозяин собаку на улицу не выгонит. А что, если это предзнаменование? Если сама природа хочет предупредить об опасности, удержать девушку дома? Может статься, что таинственный незнакомец собьется в этакую непогоду с дороги и не приедет. Не успела Довиле подумать об этом, как увидела во дворе красивого буланого коня, который тащил за собой сани. Грива и спина коня, возница и облучок были белыми от снега. Конь остановился возле забора и отряхнулся. Человек, казавшийся издали заснеженной копной, продолжал неподвижно сидеть на месте. Наконец он зашевелился, повернулся боком и посмотрел на школьные окна. Учительница отпрянула в сторону. По спине пробежал неприятный холодок. И все-таки она продолжала наблюдать из-за занавески. Вот возница неуклюже выбрался из саней: не поймешь, стар он или просто неповоротлив, оттого что слишком тепло укутан. Суконная хламида, наброшенная, по-видимому, поверх тулупа, путалась у него в ногах, капюшон целиком скрывал лицо. Мужик пошарил в санях и вытащил мешок с овсом, подвесил его к морде животного. Нагнув голову до самой земли, конь принялся жадно есть. Хозяин же, судя по всему, не торопился идти в дом. Он топтался возле саней, сметал с них снег и, поправив попону на сиденье, принялся разглядывать школьный двор — не иначе давал роздых коню.

Отойдя от окна, Довиле сунула ноги в зимние ботинки, надела легкое осеннее пальто — другого у нее не было — набросила на голову огромную материнскую шаль. Во двор, однако, она не спешила, стала прибираться на кухне, подметать веником щепки под печкой. И только тогда пробежала пальцами по пуговицам — проверила, все ли застегнуты, постояла, послушала, что делается во дворе, и, сделав над собой отчаянное усилие, нажала на дверную ручку…

Возница продолжал суетиться возле саней, однако на приветствие все же обернулся, поздоровался.

— Вы зашли бы в дом, а? Чайку попили, согрелись бы, — предложила девушка.

— Некогда, — сиплым старческим голосом буркнул незнакомец. — Тетя на крестины зовет, нужно торопиться — ночь на носу.

В голосе возницы прозвучали строгие, требовательные нотки. Довиле успела все же мельком разглядеть этого человека: она увидела огромный, покрасневший на морозе нос, седые усы и запорошенные снегом брови.

Как только мешок с овсом опустел, старик снял его и надел на морду коня недоуздок.

— Садитесь, барышня!

Довиле устроилась слева от возницы, который, тяжело опустившись рядом с ней, присвистнул:

— В таком пальтишке и поедете?

— Не замерзну. Я ведь еще в кофте, — заверила его учительница.

— Ну, глядите! В такую стужу…

— А долго ехать?

— Часа за три, думаю, доберемся. Если мой буланый не подведет, — ответил возница. Он заботливо укутал собачьей дохой ноги обоих и только тогда дернул поводья.

Сначала ветер дул справа, и Довиле, привалившись к старику, как к стогу сена, не почувствовала особых неудобств. Ноги согревала собачья шкура, а лицо девушка спрятала в шерстяном платке, оставив лишь щелочку для глаз. Правда, разглядывать было нечего — все было скрыто за снежной завесой. Ехали молча. Время от времени возница покрякивал и погонял коня. Девушке было интересно, о чем он думает, но спросить об этом, она, разумеется, не решилась. Что связывает этого человека с лесом, думала она, с ее Шарунасом по кличке Папоротник. Что он думает о ней, молодой учительнице, которую везет сейчас на свидание с вожаком лесной банды?

Дорога была тяжелая, и часа через два резвый конь устал, все чаще переходил на шаг. Поскрипывал под его сильными ногами рыхлый, только что выпавший снег. Сумерки стали совсем густыми. Довиле не могла взять в толк, как это вознице и коню удается ориентироваться в царстве кромешного снега, ведь недолго сбиться с пути, опрокинуться в припорошенную канаву. Иногда мимо проплывали крестьянские усадьбы, мерцали в темноте, как глаза привидения, редкие огоньки домов. Дорога петляла, делала резкие повороты, огибала островки голых деревьев, пока наконец не нырнула в лес. «Видно, уже недалеко», — подумала девушка и зябко передернулась, будто только сейчас ощутила холод. На самом же деле ветра в лесу почти не было, по белой ровной, без ям и сугробов, дороге даже не змеилась поземка. Конь, почуявший, судя по всему, что до дома недалеко, прибавил шагу. А вскоре перед ними открылась поляна, лес остался лишь с одной стороны, и сани, миновав единственный огромный сарай, стали спускаться с пригорка в долину, где на белоснежной глади можно было разглядеть пятна кустов.

— Стой! Кто такие?! — гулко взорвалась ночная тишина.

Довиле вздрогнула, затаив дыхание. Не сразу подал голос и возница.

— Люди мы! Кто ж еще! — с вызовом ответил он.

Учительница увидела, как от раздвоенной толстой березы отделилась черная фигура. Она быстро подошла к саням. Вспыхнул карманный фонарик. Довиле зажмурилась. Луч грубо шарил по ее лицу.

— По дороге никого подозрительного не встретили? — спросил тот же голос, как выяснилось, принадлежащий этому человеку.

— Никого, — буркнул возница.

— Поезжайте!

Только сейчас учительница, осмелев, посмотрела вокруг. Она заметила, что фигур оказалось все же две. Мужчины были вооружены. Сани быстро заскользили вперед, и темные силуэты растворились в ночи.

Конь с трудом продирался сквозь кусты к просеке. Ветки ольховника изредка задевали лица людей. А потом глухо застучали по деревянным мосткам копыта. Довиле услышала журчание незамерзшего ручья и увидела темную ленту воды, извивающуюся между седых от снега кустов.

Сразу за ручьем дорога пошла в гору. Напрягаясь всем телом, конь упрямо взбирался на косогор. И снова захлестали по лицу ветви деревьев, а одна из них чуть не сорвала с головы девушки теплую шаль. Все это напоминало кошмарный сон: мелькали, царапались, преграждали дорогу невидимые злые духи. Довиле съежилась в комочек и зажмурилась. Очнулась она, лишь когда сани вскоре остановились. Первое, что увидела путешественница, было большое темное строение — старинное гумно с высоким, едва ли не упирающимся в землю скатом крыши. Вблизи это строение казалось огромным, величиной с гору.

— Добрались с божьей помощью, — проворчал возница и стал выбираться из саней.

Довиле же продолжала сидеть на месте, не зная, что делать дальше, и с любопытством озиралась вокруг. Она заметила еще две постройки — избу и хлев. Там было тихо и темно — не лаяла собака, не горел свет в окнах. Можно было подумать, будто тут уже давно никто не живет. Правда, по одному признаку все-таки девушка заключила: первое мнение ошибочное. В нос ударил запах дыма, кухонного чада, свежеиспеченного хлеба, хмеля. В дальнем конце избы она различила два окошка. Только сейчас Довиле заметила в углу одного из них желтоватый свет. Значит, окна наглухо занавешены изнутри. От стен избы и хлева падали густые тени, и девушке казалось, что там кто-то стоит и наблюдает за ними.

— Приехали, — повторил возница.

Наконец Довиле пошевелилась. Она окоченела и дрожала всем телом. Девушка подумала даже, что не сможет вылезти без посторонней помощи, однако ноги, которые немного затекли и задеревенели, все же слушались ее. Она стала разминать их, вцепившись в край саней, как вдруг услышала скрип отворяемой двери. Во дворе появились двое. Один остался возле дома, а другой быстро направился к гумну. Шарунас — подсказал ей внутренний голос. Она хотела броситься ему навстречу, но в последний миг испугалась, что подведут ноги, и поэтому продолжала держаться за сани. Шарунас ускорил шаг, подбежал к девушке и схватил ее, продрогшую, растерянную, в охапку. Взяв Довиле на руки, юноша понес ее через двор к дому. Она чувствовала, как он касался своим разгоряченным лицом ее щек, прохладных губ.

— Ты приехала! Как я счастлив! Липонька моя! Липка-ледышка! — ласково шептал Шарунас. — Мы тебя сейчас живо согреем.

Из темной холодной прихожей они попали на кухню. У пышущей жаром печи суетилась невысокая полная женщина. Бросив любопытный взгляд на гостью и коротко ответив на ее приветствие, она тут же повернулась к плите и стала приподнимать крышки котлов, из-под которых вырывался пар. Кухня была наполнена аппетитными запахами. Шарунас пригласил подругу в небольшую уютную комнату, где горела керосиновая лампа, а за стоящим в углу столом сидели трое мужчин. Все они с интересом уставились на девушку.

— Довиле, здравствуй! — обрадованно воскликнул один из них, вставая.

Это был Альвидас, одноклассник, который ушел в лес вместе с Шарунасом.

— Тут нет имен, Барсук! Это Липка! — строго предупредил Шарунас — Папоротник.

Альвидас — Барсук подхватил девушку под мышки и весело закружил по комнате. За ними с улыбкой наблюдали из-за стола двое мужчин, которых Довиле не знала.

Папоротник помог гостье раздеться — снял с нее теплый клетчатый платок, пальто.

— Замерзла, ужас! — пожаловалась Довиле. — Как бы мне поскорее согреться?

Девушка еще окончательно не пришла в себя после долгой и трудной дороги. Да и окутанная непонятной таинственностью встреча с Шарунасом, его имя, к которому следовало привыкнуть, — все это было так необычно для нее.

— Рюмочку монастырской, и живо согреешься! — весело предложил Альвидас. Судя по его пылающим щекам и блестящим глазам, он уже успел «согреться».

— Спасибо. Я уж лучше у печки, — сказала девушка и присела на скамеечку возле глинобитной печки.

Она прижалась к ней закоченевшей спиной, и вскоре тело затопила теплая волна, которая растекалась постепенно по всем членам. Раскрасневшаяся девушка вглядывалась в Шарунаса, пытаясь угадать по выражению его лица, по глазам ответ на волнующие вопросы. Ей показалось, что юноша чем-то встревожен, невесел. Пересекающая лоб тонкая морщинка у переносицы время от времени приобретала резкие очертания. В такие мгновения Шарунас был далеко отсюда и, казалось, не замечал никого вокруг. Даже ее, Довиле.

Главная гостья праздника прибыла, и толстушка хозяйка стала носить из кухни еду: поставила на стол миску с дымящейся картошкой, обложенной по краям колбасками, тарелки со студнем, маринованными грибами и огурцами. Хмурый рыжебородый мужчина вытащил из-под стола две бутылки водки. Альвидас, который единственный в комнате сохранял веселое расположение духа, сходил в сени и принес оттуда кувшин домашнего пива.

— Позовите хозяев! — приказал Папоротник. — Первую рюмку осушим вместе.

Хозяйка стала отнекиваться и ни в какую не хотела садиться за стол. «Да мы с отцом здесь закусим, — доносился из кухни ее голос. — Вы уж как-нибудь без нас! Не хотим вам мешать!»

Но вожак лесных братьев настоял на своем и привел обоих. Муж хозяйки оказался сутулым лысым мужчиной с седыми усами. Супруги чувствовали себя крайне неловко, будто бы находились в гостях, а не в собственном доме.

Довиле с любопытством посмотрела на возницу, с которым провела в дороге три долгих часа. Тогда ей удалось разглядеть лишь его багровый нос да заиндевевшие усы. У старика оказались выцветшие голубые глаза, он неподвижно уставился только в рюмку или на свои жилистые руки. Все остальное его явно не интересовало. Выпив одним махом водку, хозяин вытер рукавом вязаной фуфайки усы и, ни слова не говоря, протопал назад, в кухню.

Хозяйка тем временем отхлебывала водку маленькими глотками и каждый раз передергивалась.

— Ну и крепка! — приговаривала она, разглядывая поочередно всех сидящих за столом гостей, и особенно пристально — девушку. Похоже, ей не терпелось узнать, что за птица пожаловала к ней в дом — ведь это ради нее закатил пир горой Папоротник.

Допив до половины, женщина поставила рюмку на стол и воскликнула:

— Да вы ешьте, ешьте, на здоровье! Зря, что ли, я так старалась?

— Спасибо, хозяйка, успеется, мы еще не разгулялись как следует, — ответил за всех Альвидас.

Подвигав на столе тарелки и переставив их зачем-то местами, женщина, колыхаясь всем телом, удалилась.

Когда дверь за ней закрылась, сидящий в конце стола Папоротник встал и попросил тишины. Первый тост он провозгласил за многострадальную Литву.

Довиле слушала его, а в памяти всплыл день рождения Шарунаса, который они праздновали вместе со школьными друзьями. Он тогда произнес речь о неодолимых деревьях — дубе и липе. Сейчас, в эту новогоднюю ночь, в голосе юноши звучали то же вдохновение, то же сдерживаемое с трудом волнение, и все же было в нем такое, что испугало девушку. Довиле попыталась угадать, почему так срывается, так дрожит голос Шарунаса. Затаенная боль! Вот в чем разгадка. Шарунас страдает. И как же это я сразу не догадалась, упрекнула себя девушка. Эти воспаленные глаза, резкая морщинка на лбу… Даже водка не подействовала, не помогла снять напряжение. Остальные мужчины повеселели и разговорились. Особенно бойко суетился за столом Альвидас. Он все время подливал друзьям водку, забавлял их смешными анекдотами. Однако от острого взгляда не могло укрыться, что за всем этим стоит единственное желание —напиться до чертиков, чтобы забыться и ни о чем не думать.

Папоротник внимательно наблюдал за выходками товарища, поощряя его изредка снисходительной улыбкой. Но когда тот попытался затянуть песню, вожак одернул его.

— Но-но, не забывайся! Нынче не время для глупостей! — резко отчеканил он и добавил: — А сейчас предлагаю почтить вставанием память наших товарищей.

Все задвигали стульями, встали, за столом остался сидеть лишь хмурый рыжебородый мужчина, который был постарше других. Он выпил вместе со всеми, не вставая, однако, с места.

— А ты чего ж не встаешь, Подорожник? — процедил сквозь зубы Папоротник, гневно сверкнув глазами.

— Берегу ноги, командир! На случай если придется драпать, — ответил тот и заразительно рассмеялся.

Главарь отряда продолжал испепелять строптивца взглядом, но, увидя, что его усилия бесплодны, махнул рукой и сел.

Девушка поняла, что эти двое явно недолюбливают, а может, и ненавидят друг друга. В комнате снова воцарилось веселое оживление, однако Папоротника и Подорожника по-прежнему разделяла ледяная стена неприязни.

За столом сидел еще один человек. Он выглядел старше Шарунаса, хотя по-мальчишески конопатое лицо, рыжеватые волосы и пшеничные усы делали его совсем молодым. Он восторженно глядел на единственную в мужской компании женщину круглыми, покрасневшими глазами и приставал к ней с наивными вопросами. Неужели она и в самом деле училась вместе с Папоротником и Барсуком? А учительницей быть трудно? Бывают ли в магазинах конфеты, сахар?

Стукнула наружная дверь, кто-то вошел в сени и стал сбивать снег с сапог. Все насторожились и невольно посмотрели в угол комнаты, где стояли винтовки.

Альвидас вскочил с места и бросился на кухню. Вернулся он в сопровождении долговязого сутулого юноши. Его худое лицо посинело от холода. Парень был в полупальто серого сукна и в криво нахлобученной солдатской шапке-ушанке. Из-за пазухи дулом вниз торчал карабин. Остановившись у дверей, он отрапортовал:

— Разрешите доложить, командир! Лось и Тополь покинули пост! Говорят, у нас тоже Новый год! Они сейчас в деревне Пабаляй гуляют.

Краешком глаза Довиле успела заметить, как побледнел Шарунас. Стиснув лежащие на столе кулаки, он гневно сверкнул глазами и закричал:

— Разве я не тебе поручил караульную службу, Ясень?! Раз ты не сумел обеспечить порядок, будешь стоять в карауле сам!

— Так ведь они меня не слушают, — виновато опустив глаза, пролепетал тот, кого звали Ясенем.

— То есть как это — не слушают?! — взревел Папоротник и так сильно грохнул кулаком по столу, что зазвенели пустые рюмки и ножи.

Довиле испуганно вцепилась в его рукав. Все это время напряжение не покидало ее, девушке казалось, что в любой момент произойдет что-нибудь неожиданное. Ей было не по себе под тяжелым взглядом рыжебородого, а когда в углу со стуком упала винтовка, у гостьи прямо душа в пятки ушла. Приход этого недотепы тоже не предвещал ничего хорошего.

Шарунас угадал состояние подруги. Он ласково обнял ее за плечи и прижал к себе, как бы извиняясь за свою несдержанность, а потом миролюбиво предложил товарищу:

— Ну ладно, закуси немного, обогрейся и ступай!

Как ни старался Папоротник выглядеть в глазах любимой девушки мужественным командиром, ничего у него пока не получалось. Рыжебородый Подорожник, оказывается, прибившийся к ним из другой шайки, ни за что не желал слушаться нового вожака. Уж слишком тот был молод. А для такого важного дела нужен командир солидный и опытный — примерно такой, как он. С ним было бы все ясно. Но чтобы взбунтовались Лось и Тополь?! Правда, отправляясь в караул, они недовольно ворчали, что, мол, сами командиры будут пировать, а их заставляют мерзнуть на морозе. Парни пытались всячески убедить вожака, что в такую ночь ничего не случится, потому что Пятрас Жичкус со своей оравой, без всякого сомнения, тоже будет пьянствовать в городе. А потом взяли и самовольно покинули пост. Какое наказание им определить? Расстрелять? Кто же тогда у него останется?

Тем временем новый гость прямо в пальто подсел к столу и стал с жадностью поглощать угощения, от запаха которых у него уже давно потекли слюнки. Поспешно прожевывая большие куски, он украдкой поглядывал на девушку. Видно, появление женщины было тут в диковинку, оттого все почувствовали необычайное возбуждение. Даже Альвидас — Барсук, бывший одноклассник гостьи, вел себя неестественно, отпускал сальные шуточки.

Юная учительница вспыхивала от смущения и прижималась к Шарунасу, как бы ища у него защиты. А тот сам чувствовал себя неловко, стеснялся проявлять открыто свою влюбленность.

— Ну ладно, посидели и хватит! — сказал, поднимаясь, Подорожник. — Нашего командира ждут удовольствия, а мы-то тут при чем? Пошли разведаем, что в деревне творится.

— Пошли! — подхватил конопатый парнишка, будто только и ждал этого предложения.

Папоротник сначала попытался удержать товарищей — дескать, куда в такую ночь без вожака, как бы не натворили чего, но те заупрямились: не маленькие, нечего нас за ручку водить! Как-нибудь сами за себя постоим, если что…

— Ну ладно. Ступайте, но будьте начеку! Ты, Барсук, будешь за старшего, — сдался наконец вожак. — Со мной останется Ясень.

Услышав свою кличку, юнец поднял голову над тарелкой. Обвел глазами товарищей и обратился к командиру.

— Разреши и мне с ними в деревню, — попросил он.

— Деревня от тебя не убежит. Успеешь, — перебил его Папоротник.

Парень снова уткнулся в тарелку, но есть ему уже расхотелось. Понемногу к его бледному лицу прилила кровь, он позабыл про то, что совсем недавно мерз на морозе, и с надеждой поглядывал на товарищей, которые уже надевали тулупы и вытаскивали из-под стенки винтовки.

— Ну да, они к девкам пойдут, а мне в карауле… — недовольно проворчал он.

— Тебе же честь оказывают, Ясень! Командир тебе доверяет! — поддел парня Альвидас.

— Катись ты, знаешь куда… — зло выругался тот и, схватив бутылку, налил себе водки.

Командир встал из-за стола, чтобы проводить товарищей. Со двора доносились их возбужденные голоса — мужчины о чем-то яростно спорили, но вскоре шум стих.

В опустевшей комнате сидели двое: по одну сторону стояла Довиле, а напротив — незнакомец по кличке Ясень. Оба чувствовали себя скованно. Для того чтобы хоть как-то скрыть смущение, парень навалился всем телом на стол и принялся рассеянно жевать колбасу. Потом, громко хлюпая, запил ее пивом.

Девушка поднялась и тихо направилась к печке. Она молча стояла там, грея спину, как вдруг Ясень неожиданно обратился к ней:

— По радио передавали, что в Вильнюс американец какой-то приехал. И чего ему там понадобилось? Ты случайно ничего про это в газетах не читала?

— Видно, хочет человек поглядеть, как мы живем, — коротко ответила Довиле.

— Было бы что смотреть! Они ему там такого туману напустят, голову заморочат — разве от них правды дождешься? Пусть лучше он в лес приезжает, уж мы ему растолкуем, что к чему, — распалился парень.

— Да, но пишут, что он коммунист.

— Не может быть! Разве они и в Америке бывают?.. — опешил собеседник.

— Конечно, бывают, — подтвердила девушка.

— Конец света! — буркнул захмелевший гость и угрюмо задумался.

Вернулся Шарунас. Он продрог, но настроение у него явно поднялось. Похоже, вожак отряда радовался тому, что удалось отделаться от соратников. Он подхватил девушку и закружил по комнате. Та сначала попыталась вырваться из его объятий, но потом лишь крепче прижалась к любимому.

За ними с тоской наблюдал сутулый юнец, сидевший одиноко за праздничным столом. Ему было немного стыдно видеть командира в новой роли.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал парень и нахлобучил на голову ушанку. Забросив за спину карабин, он направился к выходу, а у дверей, обернувшись, спросил: — Мне всю ночь в карауле стоять или нет?

— Стой, пока я тебя не подменю… Вот мы и одни! — радостно сказал Шарунас, когда за Ясенем захлопнулась входная дверь, и крепко прижал к себе долгожданную гостью.

Они стояли, обнявшись, посередине комнаты, как двое танцоров, ожидающих, когда же заиграет прервавшаяся музыка.

— Мне тут все кажется таким странным, таким необычным, — призналась Довиле. — Уж не сон ли это? Вот я стою и обнимаю тебя, а ведь говорили, что Папоротника больше нет.

— Видно, выдавали желаемое за действительное! — жестко бросил Шарунас. — Однако я существую, и они еще не раз будут повторять мое имя!

— Мне страшно, так страшно…

— Почему? — встревожился юноша. Он слегка оттолкнул от себя девушку и заглянул ей в глаза. — Скажи, чего ты боишься?

— Ведь ты в любой момент можешь погибнуть. Тебя подстерегает столько опасностей!

— Давай в эту ночь не будем о них вспоминать.

— У меня прямо сердце разрывается, когда я об этом думаю, — прошептала Довиле, задрожав.

— Любимая моя, выбрось из головы черные мысли. Ведь Новый год на дворе. Давай надеяться, хорошо? — попросил Шарунас, ласково привлекая к себе девушку.

Довиле вовсе не хотела думать сейчас о смерти, но тяжелые мысли назойливо лезли в голову, и ей казалось, что предчувствием беды наполнен сам воздух, которым они дышали.

Постель для гостьи была приготовлена в другом конце избы, в просторной, полупустой комнате. Здесь не было почти никакой мебели, кроме деревянной кровати с высокими спинками и старинного сундука, в котором хранилось приданое. Хозяйка поставила на нем горящую свечу, но Шарунас погасил ее за ненадобностью, как только та ушла, — у него был карманный фонарик.

Еще в лесу, сидя в санях, Довиле думала, о том, где ей придется ночевать, хотя она и не могла предвидеть со всей определенностью, удастся ли ей вообще новогодней ночью приклонить где-нибудь голову. Все это не имело значения, поскольку она знала главное: рядом будет Шарунас.

Теперь все определилось: спать ей придется не под елкой в лесу, а на широкой крестьянской кровати. Пока горела свеча, учительница успела заметить, что льняная наволочка на пышной подушке и пододеяльник сияют белизной. В ногах лежал аккуратно сложенный клетчатый деревенский платок. Видно было, что к приему гостьи тут приготовились заблаговременно.

— Так ведь тут всего одна постель! — удивленно воскликнула девушка и еще раз обвела глазами комнату.

— Вторая нам и не нужна, — весело сказал Шарунас. Свой тяжелый автомат он повесил на спинке кровати, а ремень с патронташем бросил на пол. Быстро раздевшись, он первый лег в постель.

Довиле медленно расстегивала кофточку, как бы решая мысленно, что с себя снять и в чем остаться.

— Скорей же! Замерзнешь! — поторопил ее юноша.

Девушка сняла юбку и осторожно, будто погружаясь в холодную воду, забралась под одеяло. Ей было стыдно, и, чтобы избавиться от этого чувства, она с жаром обняла обеими руками любимого за шею, прижалась к нему трепещущим телом.

— Я задохнусь, — сказал он немного погодя, потому что Довиле не отпускала его.

— Ну и что же, — сказала девушка и еще крепче сомкнула руки на его шее.

Когда же, устав, она разжала их. Шарунас попытался посмотреть ей в лицо, но разглядел лишь тускло сияющие глаза.

— Как я мечтал об этом мгновении! — воскликнул он. — И так боялся, что ты испугаешься непогоды и не приедешь.

— Я и к родителям не поехала — к тебе помчалась.

— Я так благодарен тебе! Если б ты знала, как важно мне было увидеть тебя! Порой такая тоска накатывала, такое отчаяние… Я даже думал иногда, что умру, если ты не приедешь. У меня ведь нет ни одного близкого человека. Отца арестовали сразу после войны, мать и сестер отправили в ссылку, когда я ушел в лес. Ты одна у меня осталась.

— А как же друзья? — спросила Довиле.

— Они другое дело… А тебя я люблю… К тому же одни из них погибли, в других я разочаровался…

— А наш Альвидас? По-моему, он сегодня слишком уж развеселился, — заметила девушка.

— Есть люди, которые способны радоваться тому, что они имеют в данную минуту. О будущем они не думают. Альвидас из их числа.

— Жизнь слишком сурова, чтобы можно было вот так…

— Кое-кто может. Поэтому Альвидасу легче, чем мне. Выпьет, подурачится — и как с гуся вода… А мне порой так тоскливо бывает, и передать не могу.

— Не жалеешь, что ушел в лес? — в упор спросила Довиле.

— Нет! — не колеблясь, ответил Шарунас. — Мне нет места под сталинским солнцем. Пришлось выбирать: или — или.

— Тогда откуда эта безнадежность?

Шарунас поежился, не торопясь с ответом. Наверное, устыдился своей откровенности. Прижавшись к лицу девушки щекой, он прошептал:

— Оттого, что ты далеко от меня и что на свете нет справедливости.

Довиле хотела спросить еще о чем-то, но юноша закрыл ей рот поцелуем. У него не было желания затевать серьезные разговоры — каждая минута была на вес золота. Эти ночные часы должны быть отданы любви. Он нежно гладил хрупкие плечи подруги, ласкал ее грудь, чувствуя, как во всем теле нарастает дрожь нетерпения.

— Не нужно, милый, — испуганно прошептала девушка. — Давай полежим тихонько, и все…

— Не бойся. Ведь может статься, что это единственная наша ночь. Зачем нам сдерживать себя? — умоляюще сказал Шарунас, обдавая лицо возлюбленной жарким дыханием.

— Я боюсь… Не надо… Ну, пожалуйста!

Шарунас резким движением отодвинулся в сторону и уткнулся в подушку. Довиле чувствовала только его шумное, частое дыхание. «Неужели плачет?» — испугалась девушка и попыталась повернуть к себе его лицо.

— Не сердись, прошу тебя! Пойми, я боюсь… не могу… Ты должен понять… — взмолилась она.

Шарунас долго молчал, видно, смертельно обиделся, покорно позволяя, однако, осыпать себя поцелуями. И только когда Довиле села на краешке постели, судя по всему, собираясь вставать, он слабо пошевелился. Прижав Довиле сильной рукой к подушке, спокойно сказал:

— Мне было бы нетрудно преодолеть чувство, знай я, что у нас впереди много ночей. Но ведь вполне возможно, что мне отпущена одна-единственная… Последняя… Может, завтра меня…

Девушка не дала ему закончить и пылко поцеловала его в губы. Больше она не сопротивлялась… Вытянув руки вдоль тела, напряженно ждала. Сейчас с ней должно произойти то, чего она боялась больше всего на свете. Однако боли девушка не почувствовала — слишком велико было волнение. Но пришло понимание того, что все ее существо раскрылось навстречу другой, неизвестной жизни, в которой столько сладостных тайн. Охваченная приятным, усиливающимся с каждой минутой волнением, Довиле с силой прижалась к возлюбленному. Ей показалось, что только так она спрячет его в себе и только тогда он будет знать, что отныне ему не грозят никакие опасности…

…Шарунасом под конец овладела сладкая истома, и он уснул. Юноша лежал на спине, склонив набок голову, и дышал глубоко и ровно, как ребенок. Довиле же не могла оторвать глаз от его лица. Ей так хотелось погладить его, но она боялась разбудить любимого. «Как было бы замечательно, если бы ему не нужно было больше прятаться! Я бы могла тогда оберегать его сон, — размечталась девушка. — Какое это было бы счастье!»

В этот момент где-то вдалеке раздалось несколько выстрелов. Шарунас сразу же поднял голову, насторожился. Даже во сне в его мозгу продолжал бодрствовать своего рода сторож, который и услышал эти неясные, но таящие опасность звуки. Когда же где-то затрещал с перерывами пулемет, юноша соскочил с постели и стал торопливо одеваться.

— Похоже, это в деревне… — сказал он, внимательно прислушавшись. — Ты не волнуйся, я узнаю, кто стрелял, и вернусь. А если там что-нибудь серьезное, хозяин доставит тебя домой.

Поцеловав на ходу перепуганную девушку, Папоротник сорвал со спинки кровати автомат, застегнул ремень и выбежал из комнаты.

Довиле слышала, как он разговаривал с кем-то во дворе — скорее всего, с Ясенем, который стоял в карауле. Немного погодя их шаги стихли.

Оставшись одна, девушка не смогла больше уснуть и тревожно ловила каждый звук, будь то скрип половиц, шорох сметаемого в сугробы снега или другие доносящиеся из темноты шумы. И почему я такая несчастная, думала она. Не успела порадоваться нашей любви, не успела наглядеться на любимого — и снова одна, снова его унесло злым ветром…

Шарунас не появлялся. Довиле уснула, лишь когда за окном забрезжил серый рассвет. Ей снился тяжелый, кошмарный сон, и она проснулась вся в поту. Сколько времени прошло? Просторная комната была залита утренним светом. Доносился скрип входной двери, звон ведер. Девушка опустила босые ноги на холодный пол и стала одеваться.

Во время завтрака хозяйка уселась напротив и, подперев руками подбородок, укоризненно сказала:

— Да за одну такую ночь человек поседеть может, детка. Ведь это ради тебя Папоротник заставил нас трястись от страха. Слава богу, что ничего не случилось. Зато в деревне, говорят, перестрелка была, с солдатами… Не приведи господь…

Учительница не находила слов для оправдания.

— Вы уж меня извините… — тихо пролепетала она. Ей трудно было поднять голову и посмотреть на хозяйку. Кусок застрял у нее в горле. Довиле отложила в сторону вилку и встала.

— Да ты ешь, детка! Что с тобой? Не обращай внимания на мои слова. Это я так, душу излить захотелось, — встревожилась женщина.

— Я вас понимаю и прошу меня извинить, — повторила Довиле. Однако к столу больше не садилась. Надела пальто, накинула на плечи клетчатый платок и стала ждать.

Примерно через час на кухню ввалился возница в тулупе и крикнул:

— Конь готов! Поехали!

Поспешно распрощавшись с хозяйкой и извинившись еще раз, Довиле вышла во двор. Она знала, что эти пожилые крестьяне только тогда вздохнут с облегчением, когда их гостья будет далеко от усадьбы. Учительница вторглась на одну ночь в их спокойную жизнь, как знак беды. Видно, поэтому старик так отчаянно взмахивал кнутом, а красавец конь бежал резвой рысью, взметая копытами пушистый снег.

VII

Во время весенних каникул Довиле решила побывать на родине. Она соскучилась по родителям, по домашним и не только по ним — по каждому дереву в их усадьбе, по кудлатому псу в конуре, ей так хотелось увидеть обомшелую крышу старого гумна, вдохнуть запах родного дома. Все там напоминало о прошедших годах, каждая вещь хранила тепло ее рук, каждый кустик помнил их прикосновение.

До местечка Кликунай ее подвез один из учеников, а дальше пришлось идти пешком шесть километров. Вдоль дороги вела тропинка, местами просохшая и твердая, а кое-где сильно раскисшая, и там под ногами чавкала вода и грязь. Приближаясь к родной деревне, Довиле предавалась воспоминаниям детства, воскрешала в памяти незначительные на первый взгляд эпизоды, которые почему-то запомнились на всю жизнь. Сейчас ей казалось, что она возвращается не только на родину, но и в свое детство.

Светило ласковое весеннее солнце, в каждой ложбинке, в каждой канавке журчала, клокотала вода, и лишь в балках, на обрывистых берегах да на затененных лесных окраинах еще белели жесткие лоскуты снега, от которых веяло сыростью. Однако природа неудержимо сбрасывала с себя зимние покровы, ломала ледяные оковы, выпуская на волю скованный спячкой дух, и он приобретал живые очертания в поднебесье, звонко щебеча, чирикая и галдя на разные голоса от избытка жизни.

Дома юную учительницу встретили с большой радостью — и стар, и мал не оставляли ее в покое, каждый торопился выложить свои новости и расспросить о житье-бытье, и все же Довиле вскоре почувствовала, что от нее что-то скрывают. Ей нетрудно было догадаться об этом по глазам родителей, по меняющемуся внезапно выражению их лиц. Отец с матерью старались казаться веселыми, но порой внезапно умолкали, задумывались, будто вспомнив что-то неприятное.

Улучив минутку, когда ребятишки играли во дворе, мать не выдержала и призналась:

— На той неделе милиционеры отца в город возили. Два дня продержали. Допрашивали.

Девушка обмерла от страха, густо покраснела. «Видно, из-за меня», — подумала она.

— Что же они хотели узнать? — с трудом выдавила Довиле.

— По их словам, выходит, главная наша вина, что мы возле леса живем — все кому не лень заглянуть к нам могут. Сказали, что мы лесным братьям пособляем, — разволновалась мать. — Один из лесных во время облавы в лесу попался им в руки и признался, что Мажримас давал им еду. Господи, так ведь тогда всю деревню нужно за решетку упрятать. Ведь нет такой избы, куда бы они не заходили. Дай им мяса, сала, дай хлеба, денег… Хочешь не хочешь, а приходится… И пикнуть не смей — изобьют, а то и пули не пожалеют… Непонятно только, почему тот лесовик именно на нас указал… Не иначе из мести… Отец-то их не очень жаловал, поругивал втихомолку.

Спустя два дня после этого разговора, ранним утром, на рассвете в дом к Мажримасам заглянул добрый знакомый отца, которого все звали «колченогим Федором». Жил он в деревне староверов и был председателем сельского совета, а его сын служил в местечке Кликунай, в казенном учреждении. Федор и шепнул отцу, чтобы тот прятался, поскольку его намереваются увезти в Сибирь.

— Да куда я спрячусь-то с такой оравой ребятишек — ведь семеро их у меня?! — воскликнул в отчаянии старик Мажримас.

— К родне поезжай, а нет — в лесу где-нибудь схоронись, — посоветовал приятель. — Да ты хоть на три дня исчезни, пока эшелон не отправят, а потом снова сможешь вернуться и живи тогда до следующего раза.

Всполошившись, отец позвал на совет мать и Довиле, свою старшую дочь.

— Вы долго не растабарывайте, грузовики уже наготове, — еще раз предупредил на прощание Федор и заторопился домой.

— А как же скотина?! — расстроенно всплеснул руками отец.

— Дедушка приглядит. Соседку Веронику попросим коров подоить. Она и малышей наших приютит, — рассудительно успокоила его мать.

— Разве от них убежишь?.. Все равно возвращаться придется, — вздохнул отец.

— Нам хотя бы на этот раз спастись — там посмотрим, — не сдавалась мать.

— А ты что скажешь, дочка? — обратился отец к Довиле.

— Нужно что-то делать. Ведь лес рядом. Я согласна с мамой, — сказала та и невольно посмотрела на стену, где висело ее пальто.

— Но позавтракать ведь мы еще успеем. Ты бы сварила на прощание картошки, мать, — попросил отец. Он искал любой предлог, лишь бы побыть подольше дома. Ему трудно было свыкнуться с мыслью, что нужно бросить все и бежать.

— Еще чего?! — вскинулась мать. — Неужто ты думаешь в Сибирь с миской картошки отправляться? Лучше пошевеливайся живее!

Все в доме всполошились, заметались, не соображая, куда идти, что делать, за что хвататься. Схватят одну вещь и тут же кладут ее на место. Распахнут и сразу закрывают шкафы, тумбочки, сундуки, тронут и оставят в покое развешанную в шифоньере одежду, сложенные аккуратно льняные простыни, потом принимаются шарить в шкатулках, коробках, сами не зная, что им там понадобилось.

— Тулупы! Берите тулупы! — кричала мать.

— Окорок, хлеб не забудьте, — напоминал дедушка.

— А как же книги? — спрашивал шестиклассник Симас.

Самая младшая, Левуте, крутилась по комнате с кукольной трехколесной коляской под мышкой.

Накинув ватник, мать помчалась к соседке. Отец с ведрами в руках поспешил в хлев. Случись хоть ураган или землетрясение, он не забыл бы покормить скотину. Сам мог не поесть досыта, но задать корм коню, корове и овцам считал своим святым долгом. Им-то не объяснишь, что кто-то за что-то собирается услать тебя за тридевять земель, в холодные края.

Довиле услышала во дворе чей-то голос и подскочила к окну. Посреди двора с котомкой за плечами стоял сосед Даукинтис и разговаривал с отцом.

— Увозят… В Сибирь… Кого попало хватают… — доносились в комнату обрывки фраз.

Сообщив хозяину главную новость, сосед поспешил к лесу. Мажримас же продолжал стоять с ведрами в руках, глядя, как Даукинтис перешагивает через ограду загона. Быстро управившись с делами, он вернулся в избу и взволнованно закричал:

— Не врал Федор! И впрямь увозят! Даукинтис в лес подался!

Мать туго скатала ватное одеяло и стянула его веревкой. Довиле принесла из чулана хлеб, а из погреба — половину пахнущего можжевельником окорока.

— Что стоишь, будто аршин проглотил! Собирайся! — прикрикнула мать на отца.

Час спустя все семейство Мажримасов с узлами в руках высыпало во двор. Младшие ребятишки — Левуте и Йонялис — остались на попечении соседки Вероники. Они стояли на пороге избы и терли кулачками глаза. У их ног ласково мурлыкал полосатый кот, который пока ни о чем не догадывался.

Беглецы отправились тем же путем, что и Даукинтис, — через загон. Так можно было прямиком добраться до леса. Мать семенила впереди, следом, как гусята, вперевалочку топали дети, и завершал шествие отец, который, ссутулившись, тащил на спине самую тяжелую поклажу. Прячась по кустам и оврагам, они добрались вскоре до цели. В лесу остановились перевести дух и повернулись в сторону родной усадьбы. На глаза у всех навернулись слезы — тяжело было видеть неясные очертания крыши сарая и не заслоненную кленами часть избы. Два окошка черными глазницами грустно смотрели вслед ушедшим. Под забором белел заплатой не успевший растаять снег. Эта картина так глубоко запала Довиле в душу, что и спустя годы она видела ее как наяву.

— Пошли! Хватит прощаться, — отвернувшись, хмуро сказал отец и пошел дальше. Он хорошо знал лес, поэтому мать уступила ему место впереди.

Они петляли между деревьями, пока не наткнулись неожиданно на соседа Даукинтиса. Тот изрядно напугал их, выйдя навстречу из-за огромной сосны. В пути к беглецам примкнули еще несколько человек. Всех их выгнал из дома отчаянный страх перед ссылкой.

Переговариваясь вполголоса, они направились к поросшему молодым ельником болотняку. Здесь, в глухой чащобе, неподалеку от места, где устраивали лежку дикие кабаны, люди нашли временное пристанище.

Все бросились собирать лапник, устроили из него на земле мягкую подстилку. Мать покрыла еловые ветки широким брезентовым пологом — пожалуйста, постель готова. К тому же она прихватила с собой два ватных одеяла, вернее, не одеяла даже, а покрова, которыми могла укрыться чуть ли не целая семья.

Даукинтис нашел неподалеку от самодельной постели удобное место для костра. Старшие мальчики уже тащили из лесу сушняк. Вскоре раздалось приятное потрескивание, и вверх взвился желтый язычок пламени, который, трепеща, разгорался все сильнее, даря людям тепло. Довиле показалось даже, что этот огонек они принесли с собой из дому как принадлежность домашнего уюта и что он согревал не только тело, но и душу.

Селян, которые сбились в кучу под разлапистыми елями, то и дело заставлял испуганно вздрагивать дятел. Он с остервенением молотил клювом по торчащему неподалеку дупляку, а всем казалось, что это раздается пулеметная очередь. Так дятел на свой манер извещал о приходе весны, на своем языке переговаривался с собратьями.

— Вот окаянный! Только людей даром пугает! — в сердцах сплевывал каждый раз старик Мажримас, сгребавший в одну кучу головешки и угли.

Внешне люди казались невозмутимыми, но это было не так: каждый скрывал тревогу и нетерпение, всех терзала неизвестность. То один, то другой из мужчин вставали с лапника и уходили на опушку: вдруг удастся что-нибудь услышать, что-нибудь разглядеть. Болела душа за покинутый дом, не терпелось узнать, что творится в деревне.

Укрывшиеся под могучими елями беглецы забеспокоились, увидев, что Даукинтис возвращается с каким-то вооруженным человеком. Двое подростков на всякий случай бросились сломя голову к болотам.

Выяснилось, что ушедший в разведку Даукинтис встретил своего бывшего соседа, подавшегося в отряд лесных братьев, которые, по всей вероятности, обосновались в этих необъятных лесах. Длинные волосы пришельца спадали на ворот черного ватника, на груди висел полевой бинокль, под мышкой он нес карабин. Его бледное лицо выглядело бы совсем мальчишеским, если бы не рыжеватые усы под носом. Он оглядел сгрудившихся вокруг костерка людей, и важно напыжившись, тоном знатока заявил:

— Раз уж начался массовый вывоз, быть войне.

— Пора бы вам сменить пластинку, — недовольно проворчал Мажримас.

— Ну нет. На этот раз дело действительно серьезное, — вспылив, ответил парень. — Разве не так случилось в сорок первом?

— Тогда немец у границы стоял. А сейчас… — вмешался в разговор Даукинтис.

— Американцы не допустят разгула большевиков! — продолжал длинноволосый. — До нас дошли кое-какие сведения…

— О боже, боже… — вздохнула Мажримене. — За какие грехи ты нас наказываешь?

Пришелец зыркнул в ее сторону, потом перевел взгляд на Довиле и долго не отводил его.

— Как бы там ни было, а этот вывоз позволит нашему отряду увеличить силы, я в этом не сомневаюсь, — развивал свою мысль мужчина. — Вот ты, Даукинтис, к примеру, куда денешься, если твою семью вывезут?

— К вам не пойду, это точно.

— Почему же?

— В Сибири, бог даст, выживу, а у вас…

— Да ты не трусь!

— Э, браток, вряд ли найдется желающий поспешить к вратам святого Петра! — робко хихикнув, попытался оправдаться крестьянин.

Собеседник сердито посмотрел на Даукинтиса.

— Вот прищемят тебе хвост, как миленький прибежишь! — злорадно произнес он и внимательно посмотрел в сторону опушки, будто ожидая кого-то. Заметив на прощание, что не советует жечь костер — ведь ненароком могут увидеть дым те, кому не следует, — парень не спеша удалился в глубь леса.

— А знаете, чего ради этот герой появился на окраине леса? — ехидно спросил Даукинтис, продолжая смотреть вслед незнакомцу. — Можжевеловая ему потребовалась, сорокаградусная. Он к Рамошкене собирался заглянуть, а как про солдат от меня услыхал, мигом жажда пропала.

— Зальют зенки водкой, а потом что хотят, то и воротят, — заметила Мажримене. Она сидела на брезентовой подстилке и вязала носок, который предусмотрительно прихватила из дому, чтобы не маяться в лесу от безделья. Неподалеку от нее Довиле расчесывала волосы младшей сестренке и заплетала их в толстую косу.

Когда стемнело, Мажримас и Даукинтис собрались в деревню. Мать проводила их до опушки и предупредила:

— Только не попадите в западню! Сначала оглядитесь хорошенько, прислушайтесь, а уж потом…

Довиле уложила братьев и сестер под ватными одеялами, сама легла с краю, но никак не могла уснуть. Нет, лес ее не пугал. Деревья всегда вселяли в нее спокойствие, она любила сравнивать их с вытянувшимися в стойку зверьками. Под их сенью могли найти кров обиженные, убежище — преследуемые. Так было в старину, так продолжалось и нынче. Ведь этой ночью и Шарунас наверняка бродит в чащобе или тоже лежит на подстилке из еловых лап и смотрит в звездное небо. Оба они видят те же мирно мерцающие звезды. Их мысли улетают ввысь и встречаются над землей. Довиле крепко зажмурилась, чтобы ничего не видеть и целиком предаться своим тайным мечтаниям, воскресить желанные видения. Утешением для нее было хотя бы то, что в этот мир ее таинственных грез никто не мог войти самовольно, никто не мог запретить ей строить воздушные замки. Это было поистине сокровищем девушки, которому она не уставала радоваться снова и снова, множила его в своем воображении и целиком погружалась в мысли о нем. Никто не мешал ей быть наедине с любимым, разговаривать с ним, ласкать его. Довиле возвращалась в ту новогоднюю, ставшую такой далекой ночь и продлевала ее до бесконечности. Девушка не краснела от стыда, будучи наедине с собой, что откликнулась когда-то на зов плоти — ведь его вызвали другие, возвышенные чувства, — не стеснялась и того, что истосковалась по Шарунасу душой и телом.

Далеко за полночь, когда Довиле еще продолжала витать в царстве грез, вернулся отец. Дома за это время ничего не изменилось, ничего не произошло, не наведался ни один гость. Правда, соседка Вероника сообщила, что народные защитники на трех телегах вывезли семью Скрупскялисов, живших неподалеку от леса. На шоссе их дожидался грузовик, в который погрузили людей и кое-что из скарба. По углам кузова встали охранники. Выходит, один сосед уже отправился в дальние края. Кто будет следующий?

Сидя на еловых ветках, отец, мать и Даукинтис шепотом стали строить догадки, почему власти остановили свой выбор именно на Скрупскялисах. Довиле, лежавшая рядом с младшими сестрами, напряженно прислушивалась к разговору.

— Скрупскялис был стрелком, носил форму, — сказал Даукинтис.

— Ну и что в этом плохого? С немцами не якшался, людей не убивал, — вступился за соседа отец.

— У власти, видать, свои соображения на этот счет: главное, что ты на подозрении, ну а если пока ничего предосудительного не сделал, то все равно замышляешь недоброе. А значит, лучше от тебя избавиться.

— Да Скрупскялисы ведь возле леса жили! Вот где собака зарыта! Значит, и нам никуда от этого не деться, — грустно добавила мать.

Долго еще слышался разговор, тягостные вздохи, сетования на жизнь, и Довиле, не дождавшись, когда пойдут спать родители, незаметно уснула. Когда же она проснулась от крика неизвестной птицы, доносившегося со стороны болот, уже рассвело. Девушка подняла голову и удивилась: мать чистила возле костра картошку. Уж не дежурила ли она целую ночь напролет?

Над лесом висело низкое, хмурое небо, сквозь деревья пробивался холодный туман. Вчерашнего весеннего солнца как не бывало. Единственное утешение — костер, который весело трепетал на ветру, даря тепло и свет.

Стоило испортиться погоде, и вторая половина дня потянулась томительно медленно, нечем было заняться. А вечером приковылял дедушка и сказал, что усадьбой Мажримасов никто не интересовался, там все спокойно.

— Похоже, колченогий Федор зря на нас страху нагнал, — заключил отец. — Кого нужно было, уже вывезли, а нас, видно, до другого раза оставили.

— Тогда пошли домой, — предложила Довиле. Старшая дочь никак не могла поверить, что можно за здорово живешь усадить огромное семейство в машину и увезти невесть куда. Это просто не умещалось в голове.

— Давайте вернемся, — согласилась и мать.

На третий день утром теми же тропами члены семейства Мажримасов гуськом отправились в родную усадьбу. Добравшись до места, они стали радостно разглядывать все вокруг, будто вновь обрели потерянный было кров. Каждая вещь, утварь, мебель, казалось, ждали их возвращения, хозяева любовно прикасались к ним. Полосатый кот терся о ноги людей и обиженно мурлыкал, будто жалуясь на что-то.

Немного погодя в избе появилась тетка Вероника с малышами Левуте и Йонялисом. Ребятишки опрометью бросились в объятия матери.

Все шумно радовались возвращению домой, наводили порядок и не заметили, как во дворе появилась группа людей в серых шинелях. Они оцепили дом, а двое, скорее всего, старшие по званию, ввалились в избу.

— Вот и дождались, — охнула мать. — Чему быть, того не миновать.

Довиле сидела у стола и листала старые газеты. Она сразу узнала в одном из вошедших Пятраса Жичкуса. Его осунувшееся лицо заросло грубой щетиной. Прищурившись, он разглядывал комнату. Его, видимо, поразило такое количество детей. Глаза еще не привыкли к полумраку комнаты, и он пока не признал в сидящей у стола девушке одноклассницу.

— Здесь живет Казис Мажримас? — спросил невысокий плотный лейтенант с толстыми щеками.

— Здесь, — коротко ответил отец.

— Все члены семьи дома? — продолжал допытываться офицер.

— Все, к тому же есть и чужие, — вмешалась мать. — Тут и наша соседка, Вероника Стульпинене!

Мужчины в шинелях посмотрели на женщину, которая потихоньку кралась вдоль стены к выходу.

— Паспорт у вас есть? — сурово спросил Пятрас Жичкус и шагнул к перепуганной тетке.

— Отцепись! Неужели я его с собой под юбкой таскаю?! — рассердилась Вероника.

— Сейчас проверим! — угрожающе произнес Жичкус и заслонил выход.

Сидящая за столом Довиле наблюдала за этой сценой. Не выдержав, она вскочила:

— Я могу засвидетельствовать, Пятрас, что эта женщина — наша соседка Вероника Стульпинене.

Услышав свое имя, Пятрас Жичкус удивленно раскрыл рот и, прищурившись, стал вглядываться в собеседницу. Оставив Веронику, милиционер медленно пересек комнату. Все замолчали, лишь было слышно, как глухо топали по полу тяжелые армейские сапоги.

Узнав наконец Довиле, Жичкус нерешительно спросил:

— Это твои родители, да?

— Разве забыл, Пятрас, что я Мажримайте? — усмехнулась учительница.

Милиционер растерянно молчал. Видно, все происходящее было для него полной неожиданностью. В это время подал голос толстый лейтенант:

— Вот какое дело, гражданин Мажримас! Даю вам два часа на сборы! Вместе с семьей вы подлежите высылке за пределы республики!

Этот страшный приговор все Мажримасы встретили довольно спокойно, поскольку мысленно уже успели смириться со своей участью. А дети даже не поняли толком, что означают эти слова. Вытаращив глазенки, они разглядывали чужих дяденек с винтовками, прижимаясь на всякий случай к родителям.

— За какие провинности, позвольте спросить? — вызывающе обратилась мать к незваным гостям. — Неужели за то, что мы всю жизнь горе мыкали, что даже летом черного хлеба досыта поесть не могли? Куда ж нам трогаться с малышами, как можно?

— Таков приказ! — строго отчеканил лейтенант. — Вы являетесь кулаками и к тому же пособничаете врагам народа!

— Это мы — кулаки?! — взорвался и отец. — Где она, наша земля? Кочки да торфяники! Забирайте ее к чертовой матери!

— Вы содержали наемных работников! — бросил еще одно обвинение краснощекий лейтенант.

— Да, когда у нас был маленький ребенок, мы нанимали работницу. Но только тогда. А так мы всегда сами управлялись, — яростно спорил отец.

— Ага, значит, все-таки использовали наемный труд?! — обрадованно воскликнул офицер.

— Да председатель сельсовета и сейчас держит наемную работницу, — вмешалась в спор мать.

— Какую еще наемную?! У него домработница. По договору.

Мажримене криво усмехнулась и махнула рукой:

— Я ребятишек растила! Мне за это советская власть орден дала! А вы меня — в Сибирь!

— Хватит препираться! Знать ничего не хочу: таков приказ! Живо собирайтесь! — сердито прервал женщину лейтенант и, сев к столу, стал заполнять какие-то бумаги.

Во время этого бесплодного разговора Пятрас Жичкус молча стоял неподалеку от Довиле, у стены. Он все еще не мог прийти в себя от неожиданности. В Кликунайской волости людей по фамилии Мажримас пруд пруди, откуда же было молодому милиционеру знать, что придется отправлять в ссылку родителей Довиле, саму девушку. С утра они получили приказ, содержание которого было известно только лейтенанту. Услышав от Мажримене про орден, Пятрас насторожился: кажется, таких велено не брать. Может, удастся все повернуть иначе?

— Эй, Мажримене! — обратился он к матери многочисленного семейства. — Что у тебя за орден-то? Покажи!

— Пожалуйста! Могу показать! — обрадованно воскликнула женщина.

— Какая власть его тебе дала? Может, зеленые, что по лесам шастают? — подняв голову, спросил сидящий у стола лейтенант.

— Та же, что и тебе! — не полезла за словом в карман Мажримене.

Она вытащила из старинного комода пеструю деревянную шкатулку и принялась перебирать ее содержимое. И нашла-таки среди стеклянных бус, четок, ржавых ключей и полуистлевших старых купюр орден «Материнская слава», а в придачу к нему и книжечку в красном картонном переплете.

Люди в военных шинелях принялись внимательно разглядывать награду. Вертели ее в руках, листали книжечку и о чем-то тихо спорили.

— …приказ… знать ничего не знаю… не мое дело… — эти слова принадлежали лейтенанту.

— …надо хорошенько разобраться… я настаиваю… Пусть начальство само скажет… — возражал Пятрас Жичкус.

Все напряженно прислушивались к их спору, ловя каждое слово. У обреченных мелькнула робкая надежда: а вдруг все обойдется?

Наконец лейтенант, повернувшись к хозяину, сердито приказал:

— Запрягай коня, Мажримас! В Кликунай съезжу!

Отец мигом засуетился, нахлобучил на голову картуз. Обретя уверенность и осознание собственной значимости, он стал растолковывать исполнителям закона:

— Самая высшая власть наградила… Это вам не шуточки! А вы вон что задумали…

— Да ведь не тебя наградили! — в сердцах перебил его лейтенант. — Поменьше болтай, лучше торопись!

Мажримас выскользнул за дверь.

Спустя немного времени из старинной крестьянской усадьбы выехал всадник и направил по раскисшей дороге коня в сторону города.

Оставшиеся в доме и во дворе люди — как охранники, так и члены семьи Мажримасов — не знали, что им делать. Солдаты шатались без дела вокруг дома, курили на лавочке под кленом, добродушно заигрывали с высыпавшими во двор ребятишками. Едва забрезжила надежда, что живущим тут людям не придется покидать родные места, как лица парней в солдатских шинелях потеплели — судя по всему, для них не было удовольствием исполнять столь суровый долг. А хозяева в это время раздумывали о другом: что ж, порадуемся тому, что все, бог даст, обойдется, но надо быть готовыми к самому худшему. Их терзали сомнения: повлияет ли на решение начальства орден, полученный всего лишь за ораву детишек? Вот почему глава дома, мать, Довиле и старшие ребята увязывали одежду и постель в огромные узлы и вытаскивали их на середину комнаты.

Пятрас Жичкус между тем томился от безделья, то выходя во двор к товарищам, то снова возвращаясь в избу. Он пытался успокоить хозяев, что все обойдется, нужно только набраться терпения и дождаться возвращения лейтенанта, однако голос его звучал не слишком уверенно. Жичкус знал — власти не любят, когда кто-то пытается расстроить их планы. Отчитают его, скажут, не мути, Жичкус, воду, лучше делай, что тебе приказано. И надо же было такому случиться! Вот это встреча! Пятрас чувствовал себя подавленно, будто он больше всех виноват в том, что случилось. За два года службы Пятрас научился неукоснительно исполнять любой приказ, ни в чем не сомневаться, поскольку все действия новой власти, безусловно, справедливы. И если людей увозят в ссылку, значит, так нужно. Этого требует классовая борьба. Такими словами им объясняли обычно все происходящее, и все оправдывали. Но вчера Пятрас Жичкус, по правде говоря, не по уставу расстроился — вывозили семью с малолетними ребятишками. Он увидел их испуганные глазенки, и у него защемило сердце. И это в то время, когда нужнобыло действовать с суровым видом, не выдать накатившей слабости, своими решительными, грубыми действиями показать, что эти люди враждебны ему. Вечером переполненный грузовик вернулся в Кликунай — Пятрас стоял в углу кузова с винтовкой в руках. Он ужасно устал, однако всю ночь так и не смог сомкнуть глаза. Рано утром, выпив натощак стакан чая, Пятрас опять отправился на службу, не догадываясь, что новый день принесет испытания посерьезнее прежних.

Улучив момент, Жичкус отозвал Довиле в сторонку.

— Я хочу помочь тебе, — с жаром начал он. — Ты ведь здесь очутилась совершенно случайно, работаешь и прописана в другом месте, а значит, ничего общего с семьей родителей не имеешь. Пока нет лейтенанта, уноси отсюда ноги — я разрешаю. А в Литве можешь оставаться.

Округлив глаза, девушка недоуменно смотрела на бывшего одноклассника. На какой-то миг в голове мелькнула соблазнительная мысль: почему бы и не послушаться умного совета? Но это была лишь минутная слабость.

— Хочешь, чтобы я предала родителей, оставила их в трудную минуту? Никогда! Я поеду с ними! — решительно сказала Довиле, отшатнувшись от милиционера.

Больше она не подходила к нему — безучастно наблюдала, как по двору слоняются без дела вооруженные мужчины.

Но вот во двор влетел на взмыленной лошади всадник. Мелькнула под окном темная тень. Краснощекий лейтенант, громко стуча сапогами, ввалился в избу и торжественно заявил:

— Скажи мне спасибо, Мажримас! Оставляем тебя! Выставляй по этому случаю бутылку, а хозяйка пусть зажарит нам яичницу!

Взрослые и дети облегченно вздохнули. Обрадованные таким поворотом событий хозяева кинулись исполнять приказание. И только Довиле не смогла преодолеть неприязнь к Пятрасу Жичкусу. Не ответив на его прощальные слова, она резко повернулась и исчезла в спальне. Как разрядка после напряжения на девушку накатила слабость. Она упала на постель, уткнулась лицом в подушку и разрыдалась. Довиле и сама не знала, чего она плакала. Просто ей было жаль себя, родителей, весь белый свет. И лишь когда в доме стихло, девушка встала, подошла к окну и посмотрела в сторону дороги — следом за пустой пароконной телегой, сгорбившись, как под тяжестью невидимой ноши, понуро брел Пятрас Жичкус. Впервые Довиле пожалела этого человека.

VIII

В окно школы вливалось по-весеннему ласковое солнце. Объясняя урок, Довиле встала спиной к нему, чтобы чувствовать тепло солнечных лучей. Время от времени она бросала взгляд в школьный двор, любуясь первой сочной зеленью, кустами сирени, на которой уже распустились листья, кудрявым кленом у колодца. Поляна была усеяна желтыми одуванчиками. Только на акациях, что росли вдоль дорожки, еще набухали почки. Они всегда зацветали последними, зато осенью и после заморозков на их ветвях продолжали трепетать зеленые листья.

«Дин-дон! Дин-дон!» — поплыл в бодрящем голубом воздухе колокольный звон, доносящийся со стороны кладбищенской часовни. Привычный в этих местах звук, не более. Во время уроков дети вообще не слышали его. На поросший соснами холмистый погост деревни Луксненай привозят покойников со всей Кликунайской волости. Поначалу Довиле, услышав колокольный звон, чувствовала непонятную тревогу и даже страх, но со временем свыклась и перестала обращать на похоронные процессии внимание. Так уж устроена жизнь: каждый день рождаются и умирают люди. Но трудно оставаться спокойной, когда уходят из жизни еще молодые, не успевшие прожить отмеренный им срок. А деревенские ребятишки не раз рассказывали учительнице о таких нелепых смертях: чьего-то соседа убило током, а другой сам погиб по пьяной лавочке, третьего настигла шальная пуля, и его нашли мертвым возле дороги.

На прошлой неделе неподалеку от часовни похоронили учителя Кальтяниса из соседней деревни. Он был комсомольцем. Поздно вечером в его окно, как заплутавшая пчела, влетела пуля. И хотя учительствовал он в другой школе, но проводить его пришли и учителя из Луксненай. Прислонившись к стволу сосны, Довиле задумчиво застыла с букетом в руках. Она рассеянно пропускала мимо ушей громкие речи ораторов, эхом разносящиеся далеко окрест, внимательно разглядывая совсем молоденькую беременную женщину, вдову покойного. Та стояла с закрытыми глазами у разверстой могилы, опираясь на руку брата, бледная и измученная. Горе ее было таким глубоким, что женщина не видела и не слышала ничего вокруг. Издалека она казалась черным изваянием, установленным на свежем, желтом песке. «Да, ей так тяжело, — подумала Довиле, — но каково будет тому, кто еще только собирается прийти в этот мир? Как сложится его судьба?» Учительницу взволновала трагедия, она восприняла боль незнакомой женщины как свою. И в то же время к тягостному ощущению утраты примешивалось нечто иное, непонятное. Довиле чувствовала подавленность, которая постепенно переросла во вполне осознанное понимание вины перед страдалицей. Хотя какое отношение имела сельская учительница к гибели комсомольца Кальтяниса? Этим вопросом Довиле пыталась подавить угрызения совести. Разве она желала ему зла? И все-таки она испытывала неловкость, находясь среди этих людей. Уж не потому ли, что Довиле любит одного из тех, чья пуля лишила жизни молодого учителя? Ведь Шарунаса в этих местах нет. Его отряд действует в других лесах, значит, не по его вине погиб этот человек. Не в его власти было предотвратить эту смерть. Судьбой Кальтяниса распорядились другие.

Довиле торопливо, будто боясь, что ее прогонят, положила цветы на свежий могильный холм и ушла. По дороге домой она продолжала терзаться новыми мучительными размышлениями. Ну а если бы Папоротник орудовал в луксненских лесах, что тогда? Снова и снова задавала себе этот вопрос девушка и не находила на него ответа.

Довиле одним духом взлетела на второй этаж и, нашарив в сумочке тяжелый ключ, отперла дверь. Хотела было шагнуть внутрь, но внимание ее привлекло белое пятно на полу. Конверт. Видно, недавно подсунули под дверь. Девушка с опаской подняла его и стала вертеть в руках, не решаясь вскрыть. В нем оказался скромный листок бумаги, исписанный знакомым почерком. Довиле пробежала письмо глазами.

«Дорогая Довиле, — было написано там, — я страшно соскучился по тебе. Хочу видеть. В четверг вечером, часам к девяти, приходи в еловую аллею к Жертвенному Холму».

Записка была без подписи, но Довиле и без того поняла, кто ее написал.

Прочитав письмецо, девушка обрадовалась и испугалась одновременно. Мысль о том, что вскоре она обнимет любимого, заставляла сильнее биться сердце. Значит, он жив, выжил в этом кишащем опасностями мире! Однако Довиле тут же гнала прочь радужные надежды, напоминая себе, как хрупко и непредсказуемо ее счастье, что оно не прозрачно, а замутнено постоянной тревогой, как не бывает чистой вешняя вода во время разлива.

На следующий день учительница не могла заставить себя сосредоточиться на уроках, она почти не слушала вызванных к доске учеников и все время тревожно поглядывала в окно. А вечером, когда солнце низко повисло над потемневшим сосняком, Довиле заперла дрожащей рукой дверь комнатки и сбежала по лестнице вниз. На первом этаже тетушка Леокадия протирала влажной тряпкой полы в коридоре. Искоса посмотрев на учительницу, уборщица продолжала свою работу. «Она наверняка знает, куда я собралась, — подумала Довиле. — Иначе кто же доставил мне письмо?»

Довиле нарочно остановилась рядом, будто ее заинтересовала школьная стенгазета.

— Ох, поясница совсем разламывается! — распрямившись, посетовала тетушка Леокадия.

— Я нашла вчера у себя в комнате письмо. Не вы ли его принесли? — спросила девушка.

— Я, — буркнула уборщица и, не сказав больше ни слова, принялась снова протирать полы. Было ясно, что больше от нее не добиться ни слова.

Очутившись во дворе, Довиле первым делом убедилась, что там нет посторонних и что никто за ней не следит, и только тогда свернула по заросшей тропинке, ведущей вдоль каменной ограды кладбища, к березняку. Это был не самый короткий путь к Жертвенному Холму, но Довиле предпочла идти именно этой дорогой, чтобы выйти на еловую аллею с западной стороны.

В рощице девушка неожиданно увидела старика, который, сидя на пеньке, вязал из березовых веток веник. Целиком погрузившись в это занятие, он мурлыкал под нос грустную песенку. На прохожую старичок не обратил внимания, и тем не менее Довиле прошмыгнула мимо, затаив дыхание от страха. Пройдя немного вперед, она обернулась и, к своему величайшему удивлению, никого на прежнем месте не увидела. Не иначе пригрезилось, подумала девушка и пошла дальше.

Еловая аллея зеленой стеной внезапно преградила ей дорогу. Когда-то боярин Гимбутис посадил крохотные деревца вдоль тропы, ведущей на Жертвенный Холм. За сто с лишним лет елочки превратились в могучие деревья. Найдя просвет между ними, Довиле проскользнула в аллею и очутилась как бы в зеленом тоннеле — деревья переплелись ветвями над ее головой, и лишь кое-где светлело голубое небо. Если посмотреть назад, то можно было увидеть в начале аллеи светлую поляну, а противоположный ее конец представлял хаотическое нагромождение взбирающихся на холм сосенок. Земля тут была густо усеяна хвоей, и казалось, что кто-то расстелил в аллее коричневую ковровую дорожку. Гулять по этому мягкому ковру было одно удовольствие. Довиле сначала прошлась вдоль всей аллеи, оканчивающейся выходом на поляну, посмотрела вокруг и не спеша повернула назад. Проходя между плотно растущими по обе стороны тропы деревьями, девушка чувствовала себя маленькой, как муравей.

Но вот аллея кончилась, и девушка очутилась на холме. Остановилась, прислушалась. Лес звенел от птичьих голосов. Довиле жадно ловила звуки и дыхание пробудившейся природы, заражаясь ее бурным смятением. Она представляла, как встретит Шарунаса, как прижмется к нему, поцелует… Не успела Довиле вернуться назад, в аллею, как из сосняка вынырнул мужчина. Из-под распахнутой зеленой куртки виднелась голая грудь. В правой руке он держал дулом вниз автомат, будто это была самая обыкновенная лопата или палка. Юноша улыбался ей издалека, приветственно подняв левую руку. «Какой он красивый!» — невольно восхитилась Довиле. Она продолжала любоваться им, пока тот легкими размашистыми шагами приближался к ней. Сердце ее забилось сильнее, и девушке показалось даже, что его стук слышит и Шарунас. Он молча обнял Довиле и жадно припал к ее губам, как истосковавшийся по воде путник — к источнику. У Довиле закружилась голова, она попыталась высвободиться из крепкого объятия.

— Хватит, — прошептала девушка, упершись руками в его грудь. — Дай лучше поглядеть на тебя.

Шарунас подчинился. Он оторвался от подруги, продолжая, однако, держать руки на ее плечах и лаская любимую глазами.

— Как тяжело ждать новой встречи! — пожаловался он. — По-моему, целая вечность прошла!

— А мне каково? Женщине всегда труднее, так и знай!

— Не поверю! — Юноша крепко стиснул ее руки. — Ведь ты совсем иначе живешь: все время среди учителей, учеников… Тебе просто некогда тосковать.

— Да, но среди этих людей нет тебя.

В это время рядом хрустнула ветка. Папоротник вздрогнул, вскинул оружие.

— Здесь небезопасно, — напряженно вглядываясь в чащу, сказал он. — Пошли в лес.

«Он живет, как лось, кабан или другой дикий зверь, — подумала Довиле. — Все время нужно быть настороже и вздрагивать от каждого звука. Я бы так не смогла».

Пригибаясь, они пробирались сквозь юные сосенки, и колючие ветки хлестали их по лицам. За соснячком лес поредел, под ногами зашуршали ветки черничника. Смеркалось, и лес становился все мрачнее и таинственнее. Довиле поглядела на позолоченные вершины деревьев и угадала, что солнце совсем низко склонилось к закату.

Внезапно Папоротник дернул ее за руку и остановился. Внимательно приглядевшись, они увидели вдалеке, между высоких сосен, группу людей.

— Побудь здесь, — приказал Шарунас. — Схожу к ним и тут же вернусь.

— Кто они такие? — спросила Довиле.

— Парни из отряда Бородача. Подстраховывают меня.

Учительница притаилась за елкой и сквозь ветки стала наблюдать за поляной. Отсюда ей хорошо была видна почерневшая от копоти металлическая бочка, под которой был разведен огонь. Напротив, сгорбившись, сидел на валуне человек в ватнике. Его шапка была надвинута на лоб так низко, что торчал только щетинистый подбородок. Время от времени человек нагибался и помешивал палкой головешки.

«Деревенский самогонщик, — догадалась девушка. — А лесные братья из отряда Бородача, судя по всему, угощаются его зельем».

Довиле отошла за дерево, чтобы незаметно продолжать наблюдение, и похолодела от неожиданности: на краю поляны стояли на коленях двое. Руки их были связаны за спиной. Один из них был мужчина с костлявым лицом и черными взъерошенными волосами, к его плечу прислонилась юная девушка в синем жакетике. Учительницу поразили их лица, окаменевшие от скорби и безысходности.

При появлении Папоротника пленники подняли головы и с мольбой посмотрели на него. В их глазах мелькнули искорки надежды. Однако стройный красивый юноша прошел мимо так же равнодушно, как и мимо обомшелых коряг. Казалось, он сознательно избегал встречаться с ними взглядом. Остановившись в нескольких шагах от этих людей, он заговорил с кем-то, стоящим за кустом. Разговаривали они долго. Когда же Папоротник, собираясь уходить, повернул назад, дорогу ему преградил бородатый мужчина с алюминиевой кружкой в одной руке и с винтовкой — в другой. Он настойчиво предлагал Шарунасу выпить. Тот поначалу отказывался, но потом взял кружку и, поморщившись, выпил. Бородач удовлетворенно захихикал и скрылся в кустах.

Довиле тем временем не могла оторвать глаз от пленников. Когда Шарунас вернулся, первым ее вопросом был:

— Кто они такие?

Юноша обернулся, будто не успев разглядеть тех, кто находился на поляне.

— Эти картинки не для тебя! — жестко сказал он и взял девушку за руку. — Пошли!

— Шарунас, но я видела там людей. Кто они, за что их связали?

— Пошли, говорят! — еще раз поторопил ее друг, увлекая за собой, подальше от неприятного зрелища. Всю дорогу Довиле, потрясенная увиденным, не проронила ни слова. Под ногами снова зашуршал черничник, снова стали царапать лицо и ноги колючие ветки. Вечерние сумерки затопляли лес, подобно хлынувшему невесть откуда мутному потоку. Казалось, деревья и кусты шире раскинули ветви, а сами как бы присели, заполняя собой все пространство вокруг. Еловая аллея выросла на их пути, как всегда, неожиданно. Они вернулись туда, где час назад встретились.

— Ты хорошо ориентируешься в лесу, — похвалила девушка.

— Привык. Каждый день тренируюсь, — беззаботно ответил Шарунас.

Он искал глазами удобное место, чтобы можно было ничего не опасаться. Лучше всего для этого подошла мшистая полянка возле раздвоенной сосны. Шарунас расстелил на земле плащ-палатку и сел с краю.

Довиле в нерешительности остановилась рядом.

— Я тебе поесть принесла, — сказала она и, опустившись на колени, вынула из сумочки бутерброд и яйца.

— Что ж, не откажусь! — обрадованно сказал Шарунас и с удовольствием стал наблюдать, как девушка раскладывает еду на брезенте.

Ел Папоротник, жадно, и учительнице в этот момент он показался совсем мальчишкой, а не грозным вожаком вооруженного отряда.

— Ты, видно, часто бываешь голоден?

— Как когда. Но голода, как такового, у нас не бывает. Пока у людей есть еда, будет и у нас.

Перестав жевать, Папоротник внимательно посмотрел на подругу, точно пытаясь угадать, о чем она думает.

— Зря я тебя туда потащил, — с досадой произнес он и потупился.

— Боже, они были так испуганы! — воскликнула Довиле.

— И как только ты все разглядеть успела? — удивился Шарунас. — Ведь они были далеко.

— Разглядела.

— Их Бородач в деревне зацапал. Городские голубки. Заем собирали. У мужика и винтовка при себе была.

— Ведь они не по своей воле. Их власти направили. Я тоже собирала, — убеждала его учительница.

— А винтовку тогда зачем взял, а?! Людей пугать, в нас стрелять, да?! — вскипел Шарунас.

Придвинувшись к нему, Довиле обняла юношу за шею.

— Милый, я тебя очень прошу: спаси тех людей! Ведь ты можешь это сделать, правда? Ну кому нужно, чтобы они погибли?

— Бородач их судьбами распоряжается. Я сюда случайно забрел, — отнекивался Папоротник.

— Бородач и тебя послушается! Ну, сделай это для меня! Не нужно смертей! — взмолилась девушка и стала с жаром осыпать поцелуями лицо возлюбленного.

— Ладно. Я попробую, — сдался юноша. — Не знаю, правда, получится ли. Бородач — мужик суровый.

— Тебя он непременно послушается! — продолжала упрашивать Довиле, все крепче прижимаясь к Шарунасу. — Ну, не будь жестоким, умоляю. Хватит крови! Ведь все хотят жить!

Сначала Шарунас поддался на ласку, смягчился, прижался лицом к груди девушки и стал целовать ее руки. Всем своим видом он выражал покорность и грусть. Но неожиданно Папоротник резко отпрянул, тело его напряглось, глаза заблестели холодным огнем.

— Ты просишь милосердия?! А кто пожалеет меня?! Облаву устроили, как на волка! В Сакинском лесу наш отряд кто-то выдал. Четверо моих парней погибли. Альвидас ранен. Я ведь не от хорошей жизни к Бородачу прибился. Меня, как бродячий пес, преследует по пятам смерть.

— Милый, уйди из леса, — неожиданно попросила Довиле.

— Куда? — спросил Шарунас и глухо рассмеялся. — К тебе, что ли?

— Можно и ко мне.

— Перед такими, как я, все двери закрыты!

— Но неужели нет выхода?

— Нет, — хмуро буркнул Шарунас.

Он замолчал и долго сидел, стиснув в ладонях виски.

Довиле не знала, что ему посоветовать, как утешить. И ее сердце разрывалось от горя. Единственным оружием девушки, способным хотя бы на время отогнать чувство безнадежности, была любовь…

Быстро пролетела короткая весенняя ночь. Едва забрезжил рассвет, как Шарунас был уже на ногах. Он проводил Довиле через лес до самого кладбища.

— А ты не побоишься идти одна по этому царству мертвых? — шутливо спросил он, останавливаясь возле каменной ограды.

— В наше время следует бояться только живых, — прошептала девушка, прижимаясь к нему.

Она тяжело переносила последние мгновения перед расставанием. Всегда при этом в голову лезла навязчивая мысль: а вдруг это последний раз?

— Когда я снова увижу тебя? — спросила Довиле.

— Не знаю. Думаю, скоро. Бородач зовет нас к себе в отряд, предлагает объединиться. Вот выздоровеет Альвидас, тогда и решим.

Юноша оглянулся на кладбище, где все отчетливее, будто выбираясь к утру из-под земли, проступали силуэты каменных и деревянных крестов. Он явно нервничал. Со стороны большака уже раздавалось тарахтение телеги — какой-то крестьянин ни свет ни заря ехал в город.

Довиле знала, что еще миг, и Шарунас, легонько оттолкнув ее, исчезнет в утренней дымке. Все это время она не выдавала своей тревоги, но теперь вдруг почувствовала, как леденящий холод сковывает не только душу, но и тело. Девушка крепко обхватила любимого и, захлебываясь слезами, громко простонала:

— Не пущу! Не исчезай больше, не хочу!

Увидев, как судорожно дергается лицо девушки, как она мнет пальцами на нем рубашку, Папоротник встревожился:

— Ну, успокойся! Будь умницей! Нас услышат!

Однако Довиле была глуха к его просьбе — сейчас она не слышала ни стука телеги, ни лая собаки в далекой усадьбе, ни самого Шарунаса.

— Почему я должна оставаться одна? Скажи — почему? — всхлипывала девушка.

— Возьми себя в руки, слышишь! Я к тебе скоро приду! — Шарунас гладил девушку по волосам, а глаза его в это время бегали по сторонам, изучая окрестность. — Ты же всегда была сильной, — сказал он, вырываясь из объятий подруги. — Что с тобой? Разве слезами нашему горю поможешь?

Решительно оттолкнув от себя девушку, он крикнул: «Прощай! До свидания!» — и по-звериному легкими шагами убежал в молочное марево, поднимающееся над сонными лугами.

* * *
Учительнице Мажримайте не давала покоя сцена, которую она видела в лесу. Двое связанных людей на коленях даже снились ей по ночам, только вместо девушки в синем жакетике была она сама. Бородатый мужик связывал ей грубой веревкой руки и при этом говорил что-то оскорбительное. И тогда учительница пустила в ход последнее спасительное средство. «А тебе известно, что Папоротник мой возлюбленный?! — выкрикнула она. — Он отомстит за меня!» «Наплевать мне на твоего Папоротника! Видали мы таких», — презрительно оборвал ее бородатый. Довиле отчаянно сопротивлялась и хотела громко позвать на помощь, но слова застревали у нее в горле. Когда же бандит оставил ее, девушка закричала и проснулась.

В тот же день, как только закончились уроки, Довиле отправилась в лес. Ей не сиделось дома, какая-то неведомая сила толкала к злополучному месту, где она видела тех несчастных людей. Вдруг она найдет там ответ на терзающий ее вопрос: что сталось в конце концов с девушкой в синем жакетике? Почему-то о мужчине молодая учительница не думала.

Девушка пошла той же дорогой, что и в тот раз. И снова встретила в березняке старика, который, сидя на пеньке, вязал веники. Можно было даже подумать, что веники — его единственное занятие. Однако на этот раз старик поднял голову и сердито посмотрел на учительницу. «Что, если он следит за каждым, кто приходит в лес, а потом докладывает кому-то?» — подумала Довиле и все равно не изменила своего намерения.

Миновав еловую аллею, она внимательно оглядела Жертвенный Холм. Учительница, как ищейка, старалась найти хотя бы малейшие признаки, по которым можно было бы восстановить в памяти дорогу к тому месту. Девушка вспомнила, что, пробираясь с Шарунасом в чащобу, они спустились с поросшего высокими соснами косогора. Правда, к лесному ручью они не приближались, зато видели, как он петляет между деревьями. Именно неподалеку оттуда и устроился со своей немудреной техникой самогонщик. Вот и елочка, за которой пряталась тогда Довиле. Однако полянка, где стояли на коленях связанные пленники, была сейчас пуста — чернели издалека четыре закопченных валуна да куча золы. И все. Разве что чуть сильнее примят в том месте мох. Довиле подняла голову и похолодела, на желтом стволе могучей сосны топором был вырублен крест. Зарубки были сделаны глубоко, до белой сердцевины. Девушка посмотрела на соседние деревья: на двух из них слезами стекала смола с таких же зловещих знаков. Не иначе их вырезал потрясенный увиденным самогонщик. Может, он сам и закопал где-нибудь неподалеку тела жертв? Так никто и не узнает, где находятся могилы страдальцев. Пугливо озираясь, девушка повернула назад. Порой она принималась бежать, будто спасаясь от погони, и перевела дух только возле каменной ограды деревенского погоста. «Бояться следует не мертвых, а живых», — вспомнила Довиле слова, которые сама же сказала здесь недавно Шарунасу.

IX

Лето Довиле провела в Вильнюсе, где сдавала сессию на заочном отделении института. Затем решила отдохнуть немного в родительском доме и лишь в последнюю неделю августа стала собираться в Луксненай. Отец заложил праздничную бричку, запряг сивую кобылку, они уселись на высоком мягком облучке и отправились в путь. Беседуя о том о сем, незаметно добрались до городка Кликунай, лошадь пошла по разбитой булыжной мостовой шагом, а когда улица кончилась и снова начался большак, путешественников обогнали два грузовика, забитые вооруженными мужчинами. В одном из них торчала над бортом кузова голова овчарки.

Довиле показалось, что среди тех вооруженных людей был и Пятрас Жичкус. Правда, она не могла толком ничего увидеть, так быстро промчались мимо машины, обдав их облаком густой пыли.

— Видать, лес прочесывать будут, — заметил отец, глядя прищурившись вслед удаляющимся грузовикам.

Довиле промолчала. Машины укатили в сторону Луксненай. Девушка испуганно съежилась — в пропитанном пылью и парами бензина воздухе повисла грозная, невидимая опасность. Чем ближе они подъезжали к деревне, тем напряженнее учительница вглядывалась в знакомые окрестности, прислушиваясь к каждому звуку. Не послышится ли на окраине леса треск автоматных очередей? Ведь не на экскурсию и не на прогулку ехали и ехали туда каждый день грузовики с вооруженными мужчинами.

Зато отец, похоже, сразу позабыл об этих машинах — его внимание привлекали мелькавшие мимо крестьянские усадьбы, поля, высокая липа или раскидистый дуб. Он смотрел на мир с истинно крестьянской любознательностью, постоянно ожидая увидеть нечто особенно интересное, невиданное, о чем можно будет потом рассказать дома или чему поучиться.

Когда они приехали в Луксненай, отец обошел со всех сторон двухэтажное здание школы, полюбовался широкими окнами, посидел в тени акаций, потоптался возле живописных цветников — порадовался, что его образованная дочь живет в таком чудесном месте.

Задав корм коню, размяв после долгого путешествия ноги, старик засобирался домой. Довиле стояла на широком крыльце школы и провожала глазами удаляющуюся бричку. Стало вдруг отчего-то невыносимо тяжело на душе — наверное, оттого, что она так холодно попрощалась с отцом. Девушка догнала бричку, вцепилась в руку старого Мажримаса.

— Спасибо тебе огромное, папочка, за все! Поцелуй дома наших! Я тебя очень люблю! — торопливо заговорила она.

Крестьянин удивленно поглядел на дочь: что это с ней?

— Вот управлюсь с основной работой, непременно к тебе приеду. Гусята уже подрастут, одному из них придется по этому случаю свернуть шею… — пообещал отец.

Отец и дочь вздрогнули — с северной стороны загрохотали выстрелы, послышались взрывы. Они раздавались без передышки, как будто в лес снова вернулась война.

Мажримас дернул поводья, нахмурился, описал кнутом круг над головой, и кобылка резвой рысцой сорвалась с места.

Довиле же бросилась в школьный коридор. Она не пошла к себе, а бродила по пустому классу, выглядывала в окно, прислушивалась к стрельбе. Выстрелы звучали порой глуше, и казалось, раскалившиеся автоматы захлебываются, чтобы спустя минуту снова приняться за работу. Перед глазами учительницы стоял Шарунас — она видела его в расстегнутой рубахе цвета хаки и с опущенным автоматом в руке, каким он был в последний раз. Потом она видела его убегающим, спотыкающимся и падающим, видела мертвого — он лежал на земле с закрытыми глазами. Напуганная собственными страшными фантазиями, девушка успокаивала себя: Папоротника там скорее всего нет, он, наверное, так и не перешел в отряд Бородача или, на худой конец, не попал в окружение, прорвался…

Стрельба прекратилась только к вечеру.

Назавтра, ближе к полудню, кто-то постучался к ней в комнату. Перед учительницей стояла тетушка Леокадия, бледная и взволнованная. Не ожидая приглашения, женщина опустилась на стул и несколько минут молчала, будто собираясь с мыслями. Пряча от девушки глаза, она нервно крутила на пальце связку ключей.

— Что случилось, Леокадия? — встревоженно спросила Довиле.

— Твой Папоротник ранен, он у меня на чердаке! Приполз нынче ночью, весь в крови!

Девушка резко отшатнулась, будто от удара кулаком в грудь, и вцепилась в спинку кровати.

— Рана тяжелая? — сдавленно спросила она.

— Прострелено плечо.

— Когда я смогу его увидеть?

— Приходи, как только стемнеет. Принеси бинты, если достанешь.

Тяжело вздохнув, Леокадия поднялась и пошла к выходу. Довиле же, оцепенев, продолжала держаться за спинку кровати, не в силах сделать хотя бы шаг. Только сейчас, узнав о том, что раненый Шарунас находится на грани жизни и смерти, девушка поняла, как сильно любит его. Когда он, живой и здоровый, мотался по лесам, когда она видела его злобным или способным на жестокость, ей порой приходилось даже сомневаться в себе, так ли уж преданно любит она его, не начинает ли понемногу забывать, если не видит рядом. Но сейчас сомнений больше не оставалось — Довиле мечтала поскорее увидеть любимого, услышать его, заглянуть в родные глаза. Что он делает сейчас, раненый и беспомощный, нуждающийся в уходе?

Придя понемногу в чувство, Довиле взялась за дело: вынула из шкафа простыню, разгладила ее горячим утюгом, разорвала на полосы, завернула в бумагу ком ваты. Накинув плащ и сунув все это за пазуху, поспешила к школьной сторожихе.

Антоновка этой осенью уродилась на славу: под тяжестью плодов низко клонились к земле ветки. Когда Довиле пробиралась по тропинке между яблонями, ей приходилось пригибаться, чтобы не оцарапать лицо. Подойдя к дверям, девушка поглядела по сторонам: вокруг никого не было, и лишь изредка вечернюю тишину прерывало доносящееся из деревни жалобное мычание.

Тетушка Леокадия осторожно приоткрыла дверь и, впустив учительницу, тут же захлопнула ее. Говорила она мало и притом шепотом. Может быть, именно это подтвердило опасения девушки, что Шарунас ранен очень серьезно. Довиле заметила в тускло освещенном помещении лестницу, которая вела на чердак. Леокадия полезла наверх первая, следом стала карабкаться гостья. Под ногами толстым мягким слоем лежала костра, заглушавшая звуки шагов. На протянутой между двумя балками веревке сушились мешки, здесь же были развешаны старые рваные тулупы, пучки льна. Преодолев эту преграду, Довиле увидела далеко в углу старую рассохшуюся кадушку со сдвинувшимися вниз обручами, которая упиралась в покатую крышу чердака. Рядом возвышалась старинная прялка, на которую была небрежно брошена поношенная крестьянская одежда. В этот темный угол и повела хозяйка девушку. Там лежал раненый Папоротник. Нагнувшись, учительница увидела в слабых отблесках, отбрасываемых пламенем свечи, бледное небритое лицо Шарунаса. Его полуприкрытые глаза смотрели на женщин равнодушно и отрешенно. Безысходность — вот что почувствовала сразу Довиле в его угасающем взгляде.

— Ну вот и кончена борьба, — произнес Папоротник чужим, слабым голосом.

— Тебе больно? — прошептала Довиле, опускаясь рядом на колени.

Шарунас слабо пошевелился, пытаясь повернуть голову в ее сторону, но лишь застонал и снова застыл в прежнем положении.

— Жжет, сил нет… — процедил он сквозь зубы.

— Ты поправишься! Мы выходим тебя!

— Нет! — покачал головой раненый. — Я не поправлюсь. Жаль, что пуля не попала в сердце. Двух сантиметров всего не хватило. Тогда бы все решилось само собой… Альвидасу повезло больше — не промахнулись. И остальным нашим тоже подфартило. Только я один…

— Боже, боже! — беззвучно прошептала Довиле. Она пощупала лоб раненого. Если бы могла, она без колебаний согласилась бы сейчас принять на себя боль и муки дорогого человека, облегчить его страдания.

Шарунас замолчал, будто наслаждаясь ласковым прикосновением ее руки.

— Я только об одном думаю — скорей бы умереть, — заговорил наконец он. — Не хочу никому быть в тягость.

— Не говори так! Ты будешь жить! — прошептала Довиле.

Губы Шарунаса скривились в болезненной гримасе:

— А как мне жить?

Довиле хотела сразу же ответить ему, но осеклась: в самом деле, что тут ответишь? Она растерянно вглядывалась в искаженные болью родные черты.

— Вот ты поправишься, и мы с тобой уедем куда-нибудь, в глушь Литвы, где нас никто не знает, — неуверенно сказала она наконец.

Раненый тяжело вздохнул:

— Ты сама хотя бы веришь в то, что это возможно?

— Вполне допускаю. Есть масса способов раздобыть фальшивые документы!

— Нет! — решительно оборвал ее Шарунас. — Мой жизненный путь окончен. Жаль, конечно, что все произошло так быстро.

— Ты будешь жить! Будешь! — с жаром стала убеждать его Довиле.

— Любимая, я сам этого не хочу! Не хочу жить! Ведь я и в лес пошел, потому что надеялся… Зачем тогда кровь, наши жизни? Все напрасно! Осталась еще одна пуля, последняя…

Девушка, не выдержав, уткнулась лицом в его грудь и разрыдалась.

Шарунас легонько поглаживал ее по волосам, но потом сердито прикрикнул:

— Успокойся! Давай будем твердыми до конца! Нужно уметь умирать!

— Не говори так, прошу тебя! — взмолилась Довиле. — Не теряй надежды, родной мой, не думай о смерти!

Глаза юноши лихорадочно блестели. Он молча смотрел на подругу, что-то обдумывая. После долгой паузы все же решился:

— Я бы хотел умереть вместе с тобой. Может, там, на том свете, мы были бы счастливы, как ты думаешь?

Довиле поежилась, сочувственно улыбнулась.

— Веришь, что такое возможно? — спокойно спросила она.

— Во что-то ведь надо верить.

Скрипнули ступеньки, и на чердаке появилась тетушка Леокадия с тазом теплой воды в руках.

— Давай вместе перевяжем рану, детка, — попросила она.

У Шарунаса было прострелено левое плечо. На спине, под лопаткой, кровоточила широкая рана.

X

Как только закончился педсовет, Довиле невольно подошла к окну и посмотрела туда, где жила школьная сторожиха. Сквозь верхушки яблонь виднелась серая крыша избы. Вдруг она заметила возле кладбищенской ограды грузовик. Один солдат сидел на ступеньке открытой кабины, а другой стоял напротив. Над их головами вился сизый дымок — солдаты курили. Учительница скользнула взглядом поверх ограды и увидела на вершине кладбищенского холма еще нескольких солдат, которые разгуливали возле часовни. Страшные предчувствия охватили девушку, и она поспешно покинула учительскую. Заглянула в один класс, потом в другой, поискала во дворе и даже в сарае — Леокадии нигде не было. Довиле поднялась к себе. Из-за занавески она продолжала наблюдать за кладбищем. Солдаты по-прежнему слонялись возле часовни. Двое из них крались вдоль каменной ограды к дому тетушки Леокадии.

Неожиданно на лестнице раздался топот тяжелых башмаков. Учительница подскочила к столу, села на стул и открыла первую попавшуюся книгу.

Кто-то сильно забарабанил в дверь и тут же распахнул ее. В комнату с автоматом наперевес вошел Пятрас Жичкус. Буркнув приветствие, он внимательно оглядел все углы, распахнул платяной шкаф, заглянул в крошечную кухоньку и лишь тогда перевел дух, забросил за плечо автомат.

— Кто тебя так напугал, Пятрас? — набравшись храбрости, спросила Довиле.

— Жизнь научила осторожности, — ответил тот и сел возле стола напротив учительницы.

— Чего теперь-то бояться? Говорят, Бородача со всем его отрядом вы уже уничтожили, — сказала Довиле и с вызовом посмотрела на бывшего одноклассника.

— Наголову разбили! Всех уложили, за исключением одного! — хвастливо подтвердил милиционер. Он был слегка навеселе.

— Ты что же, думаешь, тот, последний, у меня прячется?

— Всякое может быть. Ведь это твой добрый знакомый. Ему одному удалось прорваться.

Ни одна жилка на лице Довиле не дрогнула. Не растерявшись, девушка отрезала:

— Ты с ним знаком не хуже меня!

— Да, знаком! Только я никогда не смотрел на него томными глазами, как ты, — ехидно ответил милиционер.

— Забыл разве, как вы вместе задачки решали, гуляли в одной компании?

— Да, решали, гуляли… А теперь вот стреляем друг в друга!

— Он же один остался. Почему бы вам не сесть вместе за стол и не помириться? — неожиданно предложила Довиле.

— Ни за что на свете! — возмутился Жичкус.

— Почему?

— Да он для меня как кость в горле! Сколько крови нашей пролил! Только в последней перестрелке трое моих товарищей погибло!

— А как же Шарунасу удалось бежать? Вас было вдвое больше, кажется? — поинтересовалась учительница.

— Это я виноват, — буркнул милиционер и отвел глаза. — Папоротник прямо на меня бежал. Я даже лицо его видел. Он мчался как вихрь. Сама знаешь, парень был классным спортсменом. Я-то выстрелил, да, видно, рука дрогнула. Он так и пронесся, не разбирая дороги, и все время из автомата строчил. Я даже подумал, что он меня с ног собьет. Ну а сегодня мы обнаружили в березняке окровавленные бинты. Служебная собака вывела к кладбищу. Тут мы пока и задержались.

— Ах, так вот почему там столько солдат и грузовик у ограды! — воскликнула Довиле.

— Да, именно поэтому! — подтвердил Жичкус. — Все вокруг обрыскали! Даже в кладовых графа Гимбутиса побывали.

Неожиданно Пятрас встал, шагнул к девушке и, глядя ей прямо в глаза, сказал:

— Признайся, прошлой ночью Папоротник к тебе не приходил? Поверь, я никому не расскажу, это останется между нами.

— Не приходил. Школа не самое безопасное место, — ответила она, выдержав испытующий взгляд милиционера.

— А если бы пришел?

— Не терзай меня, Пятрас!

— Ладно, на этот раз я тебе поверю. Хотя…

В это время на кладбище раздались выстрелы. В той стороне взорвалась одна граната, потом другая.

Не закончив фразу, Жичкус стремглав кинулся к выходу.

Довиле сразу поняла, что это конец. Она почувствовала в душе страшную пустоту, и единственным ее желанием было сейчас лечь в постель, закрыть глаза и умереть. Она не сомневалась, что Шарунаса больше нет. Однако спустя минуту выстрелы возобновились. Значит, он еще жив. Стрельба то смолкала, то раздавалась снова.

У Довиле отнялись от слабости ноги, голова с глухим стуком ударилась о холодную столешницу, плечи затряслись от беззвучных рыданий. Девушка не слышала, как в коридоре снова затопали тяжелые сапоги, как кто-то ворвался в комнату. Она открыла глаза, лишь когда над ее головой раздался радостный возглас:

— Нашли наконец твоего Папоротника! Он отбивается изо всех сил!

Возле стола, распаренный и взволнованный, стоял Пятрас Жичкус.

— Прошу тебя от имени начальства, от себя прошу, пойди к нему, уговори сдаться! Хватит жертв!

Довиле безучастно смотрела на милиционера.

— Тебя он послушается! Убеди его, что сопротивление бессмысленно. Нам его смерть не нужна. Скажи, что мы обещаем положить его в больницу, вылечить. Пусть только сдается!

Наконец до нее дошел смысл его слов. Девушка поднялась, обвела затуманенными глазами комнату, будто раздумывая о чем-то своем, страшном, будто прощаясь с книжным шкафом, кроватью, кухонькой…

— Ладно. Я пойду к нему!

Вместе с Жичкусом она спустилась во двор и свернула к кладбищу. Домишко сторожихи Леокадии был оцеплен солдатами. Одни прятались за калиткой, другие за яблонями, а двое притаились за колодезным срубом.

— Не стреляй, Папоротник! Это Довиле Мажримайте, учительница! Она хочет поговорить с тобой! — крикнул Пятрас Жичкус.

Девушка, не таясь, подошла к двери, открыла ее и скрылась в доме.

Жичкус наблюдал за ней из-за густых ветвей, увешанных антоновскими яблоками. Он замер от ужаса, когда девушка скрылась в темном проеме дверей. Затаили дыхание и его товарищи, молча ожидая, что будет дальше. Медленно тянулись минуты. Казалось, звенело в ушах от оцепенелой тишины. Даже звук падающих на землю спелых яблок казался взрывом.

Спустя примерно полчаса под крышей дома школьной уборщицы раздался выстрел, потом другой, словно кто-то дважды хлопнул в ладоши.

Пятрас Жичкус выскочил из убежища и опрометью помчался к дому. С силой рванул дверь. Со двора в прихожую упал сноп света, и Пятрас увидел ведущую на чердак лестницу. Он одним махом взлетел наверх. Рядом со старой рассохшейся кадушкой на мягкой подстилке из костры лежали Папоротник и Довиле. Милиционер смотрел только на девушку. Глаза ее были приоткрыты, и Пятрас подумал даже, что учительница еще жива. Он бросился на колени, припал ухом к ее груди. Сердце не билось. Запрокинув голову, Пятрас Жичкус смежил веки и заскулил, как раненый пес. Боясь закричать во весь голос, он заткнул рот темной от пота форменной фуражкой.


Перевод Е. Йонайтене.

РАССКАЗЫ

ДЕСЯТЬ ФРАНЦУЗСКИХ СЛОВ

Свет в ночи манит не только бабочек. Тянутся на огонек и люди. Но мотыльки врываются в распахнутое окно, а люди с топотом поднимаются по деревянным ступеням на второй этаж школы и впотьмах нащупывают дверь. Одни извещают о себе вежливым стуком, а эти принялись колотить в дверь ногой, будто позабыв, что у них есть и руки. Между прочим, в те годы руки у большинства ночных пришельцев были обычно заняты.

Учитель Селянис так увлекся чтением французского словаря, что не услышал шагов на лестнице. Каждый вечер он заучивал наизусть по десять французских слов. И это был вовсе не труд, а одно удовольствие. Селянис питал слабость к языкам. Он уже знал немецкий, польский и русский, а теперь вот дошла очередь и до французских словарей. Учитель всегда говорил, что только математику да языки можно считать науками, потому что им не страшны любые повороты истории, все же остальное сплошная неразбериха. Может, оттого про Селяниса и говорили, что он не от мира сего. «А мне этот и не нужен, — отвечал в таких случаях учитель. — Я хочу жить в мире, который создал сам. Вы же, будьте добры, не мешайте мне». Только мало кто с ним считался. Селяниса насильно вытаскивали на люди, не давали спуску, когда он слишком артачился. Выйдя наконец из терпения, районный отдел народного образования освободил учителя от работы в уездной гимназии и направил в глухую деревушку Стрюкяй.

Селянис пригорюнился. Бог с ней, с зарплатой, пусть это не то, что он получал в гимназии, — главное, учитель был удручен тем, что его так понизили, ниже некуда. А если и это не все? Какой из него школьный сторож? Значит, рано или поздно придется навсегда распрощаться с педагогикой?

— Войдите! — сердито крикнул Селянис, не отрываясь от листка, на котором были выписаны из словаря десять мелодичных слов.

Дочитав до конца, учитель поднял голову и остолбенел. В дверях стояли двое с автоматами на груди. У одного в руках был фонарик:

«Это они…» — мелькнула тревожная мысль, от которой Селянису стало не по себе. В городе он был избавлен от таких встреч. Правда, однажды ему довелось участвовать в похоронах учителя, которого застрелили бандиты. Но там он оказался, так сказать, косвенно причастным, а сейчас… Не выпуская из рук карандаша, Селянис поднялся и дрожащим голосом спросил:

— Чем могу служить?

— Простите нас, учитель, мы на минутку. Забрели на огонек. На дворе прохладно, — сказал один.

Он был одет в кожаное полупальто, шея обмотана полосатым шерстяным шарфом, на ногах сапоги. Твердым шагом мужчина не спеша пересек комнату и в упор уставился на Селяниса своими карими сверлящими глазами. Его властное лицо было чисто выбрито, лишь под носомтемнели маленькие усики.

— И давно вы тут учительствуете? — спросил он, остановившись у стола и искоса поглядев на раскрытый французский словарь.

— С первого сентября. Второй месяц пошел, — ответил учитель. Он внимательно разглядывал одежду пришельца, его оружие, лицо — выискивал хоть какую-нибудь деталь, по которой можно определить, кто они. Но тщетно: и одежда, и автоматы могли с успехом принадлежать и тем, которые приходят из лесу, и городским. Селянис растерялся еще больше. Как с ними говорить?

— Французский изучаем? — снова обратился к нему мужчина с черными усиками. Он взял со стола листок с десятью французскими словами и пробежал его глазами.

— Да, — коротко ответил Селянис.

Мужчина отдал ему бумажку и принялся расхаживать по комнате, время от времени бросая взгляд то на учителя, то на книжную полку, то на большую картину Шимониса, висевшую на стене.

— И я когда-то его учил, — продолжал незнакомец. — Только забыл начисто. Не мешало бы снова заняться.

— Может, не придется больше… — подал голос его товарищ, который грел руки у печки. Он был помоложе, светловолосый, с родинкой на щеке.

— Это почему же? — перестал расхаживать мужчина и повернулся к печке. — А мой талисман? Он меня убережет.

Они расхохотались. В этих словах таился какой-то смысл, известный лишь им двоим и непонятный Селянису. Он с опаской, будто погружаясь в холодную воду, опустился на стул. Теперь учителю стало ясно — эти двое пришли из лесу.

Между тем тот, что был в кожанке, остановился у полки с книгами. Некоторое время он молча перечитывал заголовки на корешках.

Селянис насторожился. В первом ряду стояли только книги политического содержания. Учитель вскочил и прошлепал в стоптанных домашних тапочках к полке.

— Не обращайте на них внимания, это еще ничего не значит, — осекшимся голосом пролепетал учитель. — Сами знаете, какие нынче времена… Иначе нельзя, поймите… Меня и так обвиняют, что я в стороне от политики. Лучше извольте взглянуть вот на это. — Селянис принялся суетливо вытаскивать книги из внешнего ряда и складывать их на столе. Сверкнули блестящие корешки новых книг. Названия их были написаны совсем другим шрифтом, да и авторы тоже не те — Кант, Киплинг, Метерлинк, Бразджёнис, Шейнюс, солидные тома литовской энциклопедии… Много было немецких, польских книг. Лицо учителя просияло. Эти книги были предметом его гордости, его величайшей радостью и богатством.

— Первый ряд, так сказать, для отвода глаз, а второй для себя, — ровным голосом, без тени намека на укор произнес усатый.

— Иначе нельзя, — суетясь возле книг, поддакнул Селянис.

Он опасался, как бы незнакомцы не польстились на какую-нибудь из них, и поэтому торопливо засовывал книги на место. Учитель тщательно сдувал с них пыль и, казалось, совсем позабыл о странных гостях. Стоило ему заняться книгами, и он забывал обо всем на свете.

— А как же с учениками? Им-то что вдалбливаете — то, что для отвода глаз, или свое, сокровенное? — спросил мужчина, снова принимаясь расхаживать по комнате.

Селянис отошел от полки. Он вернулся к столу, взял тонкий пестрый карандаш с ластиком на конце и прижал его к губам.

— Наука остается наукой, — произнес он, тряхнув волосами. — В какую обложку ее ни засунь — красную, зеленую или белую, это почти не меняет дела. К тому же я преподаю немецкий. Политика тут вроде бы ни при чем.

— Да, но ведь детям порой нужно давать определенный ответ. К примеру, что такое советская власть, чего она добивается… Как же вы тогда выкручиваетесь? — Мужчина остановился посредине комнаты и пристально посмотрел учителю в глаза.

— Вы правы, ясное дело, спрашивают и про это, случается… — пролепетал Селянис. Он сел, потом снова встал и, не находя места, топтался вокруг стола.

— Так что же вы отвечаете тогда?

— Если в классе нет инспектора, прошу не мешать и не задавать посторонних вопросов.

— А при инспекторе? — не отводя взгляда, допытывался чернявый.

— Тогда вынужден кое-что пояснить. Вы должны меня понять, иначе нельзя…

Размеренно поскрипывали половицы под сапогами на толстой подошве, гость шуршал кожанкой, и Селянису показалось даже, что он не у себя дома. Исчезла книжная полка, которой он так часто любовался, куда-то подевался лежавший на столе французский словарь, не стало листка с десятью мелодичными французскими словами, пропала чудесная картина Шимониса, только что висевшая на стене. Навязчиво лезла в голову мысль: каким образом он оказался рядом с этими вооруженными людьми?

— Выходит, вы никудышный советский учитель. Не можете толком объяснить ученикам вещи, которые их волнуют всерьез, — донеслись до него слова, сопровождаемые скрипом сапог.

Селянис недоуменно округлил глаза. Лицо его запылало, ему вдруг стало жарко. Карандаш выскользнул из его дрожащей руки и со стуком покатился по столу.

— Я не знаю, кто вы, — промямлил он чуть слышно.

— Мы тоже не требовали у вас документы. Мужчине с черными усиками, видно, надоело расхаживать взад-вперед, и он опустился на диван, поставив между ног автомат. Тяжелый приклад громко стукнул об пол.

— Вы случайно не проголодались? — вскочил Селянис. — Я хоть и холостяк, но могу что-нибудь сообразить.

— Спасибо, мы поели, — подал голос светловолосый мужчина помоложе, который грелся у печки.

Все это время он не вмешивался в разговор. И все же Селянис успел подметить не сходившую с его губ кривую усмешку. «Я дал маху, они вовсе не из лесу», — испуганно подумал учитель.

— Вы должны меня понять, нынче в деревне такое творится… То одни нагрянут, то другие… И все при оружии… А ведь у них на лбу не написано, кто они такие. Вы, конечно, можете подумать…

— А мы ничего и не говорим, учитель, — перебил его тот, что сидел на диване.

Селянис повернулся в его сторону:

— Не говорите, а сами, чего доброго, думаете бог весть что.

Незнакомцы весело расхохотались.

— Этого еще не хватало — выкладывать ему, что мы думаем.

Селянис ошеломленно замолчал. Прислонившись к столу, он потирал руки и затравленным взглядом сломленного судьбой человека озирался вокруг. Он не мог молчать, страх толкал его на объяснения:

— Вы, когда в город вернетесь, можете поинтересоваться, что я говорил на похоронах учителя Жемайтиса. Сотни людей слышали… Я тогда без обиняков сказал, что от террора ничего хорошего не жди. Он противен самой идее гуманизма и несет человечеству еще большие несчастья. С помощью террора никто еще не добивался благородной цели, я в этом свято убежден…

— А откуда вам известно, что мы вернемся в город? — перебил его темноволосый.

Селянис снова округлил глаза. Он вконец растерялся.

— Я ничего не знаю, право же… — пробормотал учитель упавшим голосом. — Поймите, нынче в деревне такие тяжелые времена настали, и сказать нельзя…

— Нелегкие, нелегкие… — подтвердил мужчина в кожанке, поднимаясь с дивана и забросив за плечо автомат. — Что ж, простите за беспокойство, учитель. Нам пора.

Гости подтянули ремни, надели фуражки и направились к выходу. Следом потащился Селянис. Вид у него был растерянный и несчастный.

У порога черноусый обернулся и сказал:

— Ты, учитель, смотри, не разорвись пополам. Тяжело тебе эдак-то…

Селянис молчал. Он все надеялся, что хотя бы в последнюю минуту гости раскроют карты. Но мужчины с автоматами, не проронив больше ни слова, ушли. Вскоре на лестнице раздались их тяжелые шаги.

Учитель с опаской приоткрыл дверь. Высунувшись наружу, он с минуту прислушивался. В неосвещенном коридорчике гулко разносился топот сапог. Наконец хлопнула дверь на улицу, и все смолкло.

С трудом переставляя ноги, учитель вернулся к столу. Отсутствующим взглядом долго смотрел на толстый французский словарь. Вместо закладки из него торчал листок бумаги, на котором было написано десять слов. Их учитель еще не успел выучить. Но теперь ему было не до того. Он сел и, склонившись над столом, стиснул руками отяжелевшую голову.


Перевод Е. Йонайтене.

ДВОЕ МОЛОДЫХ И ТРОЕ СТАРИКОВ

Поначалу молодой был один, а стариков трое. Молодой сидел за письменным столом, поигрывал синим карандашом и, часто мигая одним глазом, слушал, что говорит ему тугоухий мельник Друктянис. Всевышний не поскупился на глину, создавая этого, нынче уже в годах, мужика. Крупный нос, огромные оттопыренные уши, широкие, покатые плечи, а руки обухи обухами, и притом каждая с пуд весом. Говорить с ним было мученье, приходилось орать во все горло или наклоняться вплотную к его левому уху.

— Ты представитель власти, сам и пекись! — низким, как из пустой бочки, голосом гудел Друктянис. — Отобрали мельницу, а досматривать за ней не умеете. Скоро придется вам ручные жернова искать.

Молодой мужчина, лишь недавно выбранный председателем апилинкового Совета, перегнулся через стол и прокричал в ухо мельнику.

— Завтра сам приду проверить! Не волнуйся, не развалится твоя мельница!

— При мне-то она лет сто бы простояла, а нынче куда ни ткни, дыра на дыре, — брюзжал Друктянис.

В разговор вмешался второй мужик, который сидел чуть поодаль от них, у двери. Это был отец молодого председателя. Он заглянул сюда без особой нужды, просто так, поглядеть на сына, делавшего первые шаги на таком ответственном посту. Старый Руткус гордился тем, что представитель их семьи сделался самым важным человеком в округе.

— Пустое говоришь, сосед! — сказал Руткус. — Какой твоя мельница была, такой и осталась. Неужто она за год могла сгнить?

Судя по всему, Друктянис расслышал его слова, потому что обернулся к нему. Смысла он не понял, но по глазам Руткуса догадался: тот сказал что-то для него неприятное. И мельник помрачнел еще больше.

— Ага, стало быть, заступники бедных и обиженных нашлись! — снова принялся ворчать мельник. — Вот всех по миру пустите, тогда и будет у вас самая настоящая власть бедняков. И слепому видно, что дело к тому идет.

— Кто пироги ел, может пожевать и черного хлебушка! — подал голос третий старик, невысокий мужичонка с пушистыми усами. Он служил почтальоном и сейчас принес в апилинковый Совет ворох бумаг, а сам присел послушать, о чем толкуют люди.

В это время распахнулась дверь, и в комнату ворвался молодой мужчина в зеленой рубашке, с винтовкой в руках. Он обвел стариков светлыми испуганными глазами и остановился напротив молодого Руткуса. Теперь в комнате были все — двое молодых и трое стариков.

Никто не удивился тому, что у парня в зеленой рубахе было при себе ружье. В те послевоенные годы многие представители власти, приезжавшие или приходившие из города, носили оружие. И даже пугливо бегающие глаза и необычная бледность никого особенно не насторожили: эко диво, мог же человек, проезжая лесом, чего-то испугаться.

— Кто тут будет председатель? — спросил гость вкрадчиво-вежливым голосом, а сам не сводил взгляда с молодого Руткуса.

— В чем дело? — спокойно спросил сидящий за столом.

Старики молча смотрели на парня в зеленой рубахе, еще не понимая, куда он клонит.

— Мне нужен новый председатель Совета!

— Я председатель, — сказал Руткус.

Мужчина вскинул винтовку.

— За усердную службу коммунистам ты приговорен к смерти!

И не успел еще никто толком разобраться, что к чему, как грохнул выстрел. Запахло порохом. У всех заложило уши, и мельник скорее по запаху, чем по звуку, догадался, что выстрелило ружье.

Придя в себя, старик Руткус бросил взгляд на стол и увидел поникшую голову сына и кроваво-алые чернила, которые расплывались на белых бумагах под его руками.

— Душегуб! — истошным голосом крикнул старик и, вскочив, вцепился в винтовку стрелявшего.

Тот хотел было пуститься наутек и одной рукой уже ухватился за ручку двери. От рывка дверь распахнулась, но парень не мог убежать, потому что Руткус вырывал у него из рук ружье. И откуда только у него сила взялась! Жилистые руки старика железными клещами вцепились в оружие, он вырывал его с такой яростью, что молодой сразу же взмок. Стиснув зубы, тяжело сопя, взвизгивая и постанывая, они кружились по комнате, будто связанные одной веревкой. В какой-то миг старик нечаянно задел за стул и споткнулся, но вовремя успел выпрямиться. Впившись глазами в перекошенное лицо убийцы, в его обнажившиеся до самых десен белые зубы, Руткус боролся с бешеной яростью. Он не думал о своей жизни, а хотел лишь расквитаться за бессмысленную и жестокую гибель сына. Что и говорить, он был гораздо старше этого парня в зеленой рубахе, да и силенок у него было поменьше, зато немногие могли сравниться с ним в выносливости. И неудивительно — ведь весь свой век с утра до ночи все за плугом, да вилы из рук не выпускаешь, вот и дубенеют мускулы так, что и псу их не прокусить.

В какой-то миг молодой почувствовал, что перевес на его стороне, нужно только поднатужиться чуть-чуть — и старик сдастся. Вот Руткус замешкался немного, ноги его стали заплетаться, из груди, как из кузнечных мехов, с хрипом вырывался воздух. Еще немного и…

Но именно это последнее, решающее усилие он и не мог сделать. Парню мешали взгляды двух стариков, в молчаливом ужасе забившихся по углам. Стукнет кто-нибудь из них тебя по затылку — и крышка. И в любой момент могут заявиться люди, чего доброго, еще и из города. Эти мысли сковывали молодого, заставляли вздрагивать от любого постороннего звука.

Почтальон вначале решил уносить ноги, пока цел, но потом у него мелькнула мысль, что на улице скорее всего торчат дружки этого парня и они запросто подстрелят его на бегу, как зайца. Лучше уж пересидеть в уголке и подождать, что будет дальше. Жалко старого Руткуса, хороший он человек, зла ни на кого не держит, добрый сосед. Надо бы ему пособить. Навались они вдвоем, этому, в зеленой рубахе, против них не устоять. А потом что? Наступит ночь, и те, из лесу, перестреляют их, как рябчиков. Он словно уже видел свою старуху и ребятишек на осклизлом от крови полу. «Нет, не след мне соваться в это дело. С божьей помощью Руткус и сам справится».

Остался сидеть на месте и мельник Друктянис, который лишь отодвинулся со своим стулом поближе к стене. Он наблюдал за поединком невозмутимо, будто перед ним просто решили помериться силой двое мужчин. Уж он-то никогда не вступится за старика Руткуса, ненавистны ему те, кто благоволит красным. Если все они скапутятся, как знать, может, и станет Друктянис снова хозяином своей мельницы. Однако ж не стоит подсоблять и тому, в зеленой рубашке. Вон как уставился из угла почтальон, небось в штаны напустил со страху. Да и из деревенских кто-нибудь ненароком заглянуть может. Донесет властям — и ищи тогда мельницу где-нибудь за Енисеем. «Спешить мне некуда, посижу тут да погляжу, чем дело кончится», — думал он.

Двери были распахнуты настежь. За ними виднелись освещенная летним солнцем трава во дворе и угол покосившегося забора. Парень подумал, что во дворе, пожалуй, драться было бы сподручнее, глядишь, и вырвал бы у старика винтовку — да в лес. А вернешься без ружья — позору перед своими не оберешься. Ему и в голову не могло прийти, что этот немощный старикан вытворит такое. Перун, посылая его на первое задание, тоже не мог предвидеть подобного. Сказал, что это будет всего-навсего невинная прогулка.

Ухватившись за ствол винтовки, молодой поволок старика к дверям. Тот поначалу упирался, но затем обмяк. Ему тоже показалось, что во дворе будет полегче. Ведь когда под ногами земля, всегда чувствуешь себя увереннее.

Так, таща винтовку каждый в свою сторону, они выкатились на дорожку, где продолжали бороться еще ожесточеннее. Не выпуская из рук оружия, связавшего обоих намертво, мужчины отпихивали друг друга локтями, отталкивали коленями. Трудно было драться бандиту с остервеневшим стариком. Этот человек никогда не вставал ему поперек дороги. И вообще вряд ли ему доводилось видеть когда-нибудь это обросшее седой щетиной лицо. Молодой уже досадовал, что зря он тогда в отряде так занесся и расхвастался, — мол, пойдет один в деревню и прикончит нового председателя. Правда, тогда он был под мухой, Перуну надо было пропустить мимо ушей его болтовню. Мало ли что нагородит человек под парами. Но Перун умышленно поймал его на слове. «Это и будет для тебя испытанием, а заодно и боевым крещением», — сказал он тогда, выпуская его из бункера.

Схватка со стариком — вот оно какое, это испытание!.. Где-то залаяла собака. Бандит замер от ужаса, отпустил винтовку и, вырвавшись из железных объятий старика, пустился наутек. Ноги были как перебитые, подгибались в коленках, цеплялись за каждый бугорок. Только бы скорее добраться до леса!

А старик Руткус, еще не сообразив толком, что поборол молодого, с трудом поднялся с земли. Кружилась голова, бешено колотилось сердце. Словно сквозь туман видел он бандита, который, пригнувшись, опрометью несся по загону к лесу. Старик вскинул винтовку и прицелился убегавшему в спину. Нажал курок. Молодой взмахнул руками, сделал несколько шагов и ничком упал в траву. Какое-то время старик смотрел на распростертое рядом с цветущим картофельным полем тело. Ему все казалось, что тот вот-вот встанет. Затем Руткус отшвырнул винтовку и тяжело осел на землю, прислонившись к забору. Он уткнулся лицом в колени и расплакался навзрыд.

Из распахнутых дверей апилинкового Совета робко выскользнули почтальон и мельник. Они остановились и молча глядели, как содрогается седая голова соседа, как вздрагивают под мокрой от пота рубахой плечи. Молодых уже не было, остались лишь они, трое стариков.


Перевод Е. Йонайтене.

НА ОКОЛИЦЕ, В СТАРОЙ ИЗБЕ

Не дождались первого сентября в довайнской восьмилетке молодой учительницы Сигиты Армонайте. Нет, она не убежала в город, а всего лишь заболела, поэтому и опоздала на целую неделю. Этим не преминула воспользоваться учительница Касперайтене: всех способных первоклашек взяла себе, а ребятишек послабее оставила молодой учительнице. Пусть-ка проявит себя на новом поприще свежеиспеченный специалист из педучилища!

Сигита Армонайте была далека от всего этого — она простодушно радовалась тому, что получила. Восхищенными глазами смотрела учительница на замурзанных наивных несмышленышей, учила их, как правильно держать ручку, как поднимать руку и проситься выйти из класса, если тебе уж совсем невмоготу. Одна из ее учениц, Тересе, дочка Барвайнисов, была из тех обиженных судьбой детей, о которых говорят, что им бог ума не дал. Сидя за школьной партой, девочка лишь весело озиралась вокруг, даже не пытаясь заглянуть в букварь. Ее бы надо определить в специальную школу, да родители упросили разрешить дочке годик посидеть в классе — свыкнуться с обстановкой. А за это Барвайнисы дали учительнице отдельную комнату в своей старой просторной избе, что стояла на самой дальней околице.

После уроков Сигита Армонайте помогала своей маленькой воспитаннице одеться, и они вместе отправлялись домой. Барвайнисы выделили учительнице комнату во второй половине избы, одна стена которой была глухая, а в другой имелось два окошка, выходящих на большак. Комната была просторная и поэтому в свое время частенько использовалась для вечеринок и отпевания покойников. У глухой стены со стороны двора стояла собачья конура. Огромная, в черных подпалинах дворняга, звякая цепью, хриплым лаем извещала о прибытии гостей. Пес любил вскакивать на крышу конуры и оттуда наблюдать за происходящим вокруг. Если по двору ходили свои или же крадучись пробирался под забором кот, то барбос энергично вилял от восторга хвостом и молотил им по глухой стене дома. Монотонный стук ужасно раздражал молодую учительницу. В сердцах она однажды, в шутку, разумеется, пригрозила хозяевам, что когда-нибудь отрежет собаке хвост. Со временем девушка привыкла ко всем этим звукам и почти не обращала на них внимания.

Хозяин дома Симас Барвайнис, санитар колхозной фермы, был рослый мужчина лет за тридцать. Он имел обыкновение так глубоко надвигать на лоб шапку, что ему частенько приходилось запрокидывать голову, чтобы увидеть что-нибудь перед собой. Барвайнис питал особое пристрастие к своему головному убору и поэтому не расставался с ним ни на улице, ни дома. Даже отдыхая в послеобеденный час в постели или под яблонями в саду, он надвигал на лицо шапку, чтобы мухи не донимали или солнце не пекло.

Новую жиличку Барвайнис поначалу встретил равнодушно или, во всяком случае, сдержанно. Когда она по утрам принималась хлопотать на кухне, готовя себе завтрак, ветеринару становилось неловко, — не зная, о чем с ней говорить, он убирался восвояси и все же исподтишка наблюдал за молодой учительницей, любуясь ее гибкой, как ивовый прутик, фигуркой, упругими, округло выточенными ногами, красивым, сияющим юной свежестью личиком.

Хоть и мельком, Барвайнису удалось многое заметить и запомнить. Однако он чувствовал, что это еще не все. В его глазах девушка была существом совершенно новым, необычным, окутанным тайной. Когда учительница пробегала через двор в маленький домик, прозванный скворечником, хозяин с любопытством наблюдал за ней в окно. А затем, потупившись, укорял себя за несерьезное поведение: дескать, нашел занятие — пялиться на задок смазливой девчонки. Разговаривать с учительницей он избегал, разве только если она сама начинала, а слушать ее Барвайнису нравилось. Каждый вечер он спрашивал у жены, не забыла ли та налить учительнице молока, а когда наступили холода, сам топил печку и заходил к девушке в комнату поглядеть, что показывает термометр.

— Пожалуй, тепла еще хватит, две охапки как-никак сжег, — заявлял он и, потоптавшись, уходил на свою половину.

Так и пробегали дни, заполненные для каждого своими делами и своими заботами: супруги уходили на ферму, а Сигита Армонайте с их дочкой в школу. Виделись они только спозаранку или под вечер, когда все возвращались домой, да и то не каждый день, поскольку учительница часто задерживалась в школе и возвращалась к себе в горницу, когда на половине хозяев было уже темно.

В это время Барвайнис обычно еще не спал и, приподняв голову над подушкой, начинал прислушиваться к шагам жилички, а затем сразу же принимался храпеть.

Как-то вечером до Барвайниса донеслись приглушенные голоса — возле дома разговаривали мужчина и женщина. Они долго о чем-то беседовали вполголоса у входа в застекленные сени, а потом осторожно вошли друг за другом в дом. Чуя присутствие постороннего, во дворе заливалась лаем собака. В окно хлестал холодный осенний дождь и чиркал по крыше оголенными ветвями окоченевший клен. Сон не шел, и санитар беспокойно ворочался в постели, изредка приподнимая голову и вслушиваясь в голоса, едва доносившиеся из комнаты учительницы. «Кто бы это мог быть? — строил догадки Барвайнис. — Директор школы? Он, правда, человек женатый, однако ж не прочь позариться на других. А может, агроном или приезжий какой?» Казалось, знай Барвайнис, кто там, и можно бы с легким сердцем заснуть. Не в силах справиться с беспокойством, он встал и прошлепал по холодному полу на кухню. Зачерпнул воды из ведра. Каждый глоток, как тугой комок досады, с трудом проходил в горло, и вскоре по всему телу разлился холод.

Стоя в кромешной тьме и ощущая, казалось, самой кожей окружающие предметы — холод жестяного ведра, слабое, остывающее тепло печи, сырость и кисловатый дух повешенной для просушки тряпки и полуистертую шероховатость краев стола, — мужчина прислушивался к ленивому повизгиванию собаки. И почему-то Барвайнис почувствовал неприязнь к добросовестному стражу дома, будто именно он и не давал спокойно спать. Набросив прямо на белье старый тулуп, санитар осторожно отворил сначала одну дверь, потом другую и очутился на мокром пороге. Пес тут же смолк и, виляя хвостом, принялся молотить им о стену.

— Пошел спать! Брысь! — приказал хозяин, а сам по-кошачьи спустился с приступка на землю и крадучись вышел на дорогу. Оттуда лучше было видно освещенное окошко учительницы.

Мужчина и девушка сидели за круглым столом посередине комнаты и весело о чем-то беседовали. Да, это был директор школы, кучерявый, толстогубый. Как раз в этот момент он встал и, видно, собирался прощаться. Барвайнис поспешно скрылся во дворе. Потом, продрогший и успокоенный, забрался в остывшую постель. Теперь-то уж он мгновенно уснет.

— У тебя что, с животом неладно? — пробормотала спросонья жена, поворачиваясь на другой бок.

Муж ничего не ответил — он погружался в сладкий сон.

Наутро первой, как всегда, поднялась жена Барвайниса, за ней сам хозяин и под конец выбрались из постелей их дочь и жиличка.

Учительница обычно пробегала за водой к колодцу через кухню, ее легкий халатик не был застегнут на последние пуговицы, во дворе озорной ветер подхватывал и трепал полы. И всегда Сигита Армонайте была оживленна и приветлива, всегда у нее находилось для каждого доброе слово.

— Хозяйка, сегодня в школе замечательный фильм будут показывать — «Белая птица с черной отметиной». Обязательно приходите вдвоем, — задержалась на минутку с ведром девушка.

— Во сколько? — спросила женщина.

— В семь.

Барвайнис точил ножницы на полуистертом бруске. Он лишь покосился в сторону девушки и продолжал работу.

— Как там дочка наша? Не слишком вам докучает? — поинтересовалась Барвайнене.

— Что вы! Сидит спокойненько на первой парте и знай себе рисует, аж карандаши трещат, — по полтетради за урок. Верно, художницей будет, — весело ответила учительница.

Барвайнис еще сильнее втянул голову в плечи и еще яростнее принялся затачивать ножницы. Самым больным местом в его жизни была дочь. С виду вроде нормальная, не хуже сверстниц, а вот соображение что у трехлетнего ребенка. Никто ему растолковать не мог, почему так случилось, может, детские болезни тому виной или от рождения она такая — один бог ведает. Как-то раз наткнулся он в газете на статью, где говорилось, что, мол, ребенок, зачатый пьяными родителями, может родиться ненормальным. И стал он ворошить свою память, стараясь припомнить, как же тогда все было. Как назло, в тот год после свадьбы поводов выпить было хоть отбавляй, он же рюмкой не брезговал, так что всякое могло случиться. Эта мысль постоянно терзала санитара. От одного только вида бутылки с водкой ему становилось тошно. Не брал больше в рот ни капли, на удивление соседям и жене. Истинную причину такого воздержания он ей не объяснял, потому что не любитель был делиться с кем-нибудь своими переживаниями. Разве что по неосторожно вырвавшемуся слову или намеку, по изменившемуся взгляду или нервно вздрагивающим желвакам можно было догадаться, что творится на душе у Барвайниса.

Несчастная дочь стала и причиной охлаждения его к жене. Порой на ум ему приходили туманные предположения, что это и ее вина: среди жениной родни было два двоюродных брата, у которых, как в народе говорят, не все дома. Эти догадки и горькие раздумья Барвайнис хранил глубоко в сердце, не вступая ни с кем в откровения и не ища повода снять тяжесть с души. Глядя на дочку или играя с ней, отец следил за каждым ее словом, за каждым поступком в надежде на перемены к лучшему.

Юной учительнице уступили горницу тоже из-за ребенка. А вдруг, если девочке помочь дома, она сможет одолеть несложную науку, которой обучают первоклассников? Что, если она просто опаздывает в своем развитии, с годами, может, все и выровняется?

Нельзя сказать, что молодая постоялица безразлично относилась к девочке. Она заботилась о первокласснице, но на ее учебу сначала смотрела как на забаву. И лишь позднее, уже в начале зимы, засиживаясь подолгу с малышкой за книгой, учительница заметила, что Тересе постепенно начинает улавливать связь между буквами. Сигита захотела испытать свои педагогические способности, сломать неведомую глухую стену, сделать все, чтобы ребенок не видел в буквах лишь черных криволапых жучков. И она настойчиво каждый день занималась с девочкой, не выпуская ее из своей комнаты по два часа. С трудом, с огромным трудом удавалось ей добиться успеха, пусть даже мало-мальского. Сколько сил пришлось затратить, пока наконец были прочитаны слова: «Мама мелет, а Симас пишет».

Барвайнис любил заходить в комнату учительницы, когда та сидела с его дочерью за столом. Шапку свою он все же стаскивал с головы и засовывал под мышку.

— И мне любопытно послушать, — говорил он и потихоньку устраивался у стенки.

Барвайнису нравилось наблюдать из своего угла за лицом учительницы, сосредоточенным, добрым, по которому иногда пробегала тень досады, которая тут же сменялась прощающей улыбкой. Голос девушки, такой мелодичный и спокойный, ласкал его слух. Казалось, она не дочери, а ему самому что-то объясняет, рассказывает негромко о том, чего не следует обязательно запоминать, нужно только слушать, как слушают журчание ручейка или трели соловья. В эти минуты хозяину нравилось разглядывать в комнате учительницы разные безделушки. С явным любопытством рассматривал он ее одежду — платье, висящее на спинке стула, жакетик на крючке, чулки, сохнущие возле печной дверцы. Барвайнис мысленно представлял, как они охватывают девичий стан, прикрывают плечи, касаются ее ног, и завидовал вещам, потому что им дозволена такая близость.

— Хватит, намаялись небось вы с ней, — прерывал Барвайнис учительницу, почувствовав прохладные нотки в ее голосе.

Поблагодарив, он уводил дочку на свою половину.

В то утро впервые навалило много снегу, все вокруг сияло такой белизной, точно земля и все на ней укрылось белой накрахмаленной простыней. Барвайнис расчистил тропинку до самого большака, чтобы учительнице и ее ученице не пришлось пробираться по сугробам. Остановившись в конце тропы, он оперся на лопату и долго провожал глазами две удаляющиеся фигуры: одну высокую — учительницы, которая шла твердой, изящной походкой, и другую маленькую — его дочери, семенящей рядом рысцой. Он смотрел им вслед, и в нем поднималось желание броситься вдогонку и пойти вместе по этому белому нетронутому снегу. Барвайнис даже лопату к стене поставил и сделал шаг вперед, но сдержался: ну, нагонит он их, а что дальше?! Пусть себе идут! Он же, охваченный безоблачным и светлым, как этот снег, чувством, лучше постоит у забора да порадуется всему, что видит в это ясное зимнее утро.

Дорога свернула за усадьбы. Сигита и маленькая Тересе скрылись из виду, смешались с группой школьников, а потом вместе со всеми были вынуждены сойти с дороги в снег, чтобы пропустить голубые «Жигули». Учительница успела разглядеть в машине лицо инспектора районо. На короткое мгновение взгляды их встретились.

Через час те же самые молодые глаза, пытливые и немного нахальные, следили с последней парты за каждым шагом учительницы Армонайте, за каждым взмахом ее руки и движением губ. Голос учительницы дрожал и мел дважды выскользнул из рук. Сигита злилась, что первой своей жертвой инспектор выбрал ее, совсем неопытного педагога-новичка. Перед самым звонком она успела забежать в свой класс и предупредить детей, чтобы они не волновались и смелее отвечали на ее вопросы.

Испуганные ребятишки со страхом смотрели на высокого дяденьку, который прежде всего обратил на себя внимание своим пестрым галстуком, и лишь потом они разглядели его лицо. Воцарилась мертвая тишина, инспектор со скрипом прошествовал между рядами в самый конец класса и уселся за пустой партой. Дети почувствовали себя неуютно под его сверлящим взглядом. Но больше всех разволновалась малышка Барвайнисов. Она не могла спокойно усидеть на месте, все время поворачивала голову в сторону инспектора и тихонько приговаривала: «Ах, Езус-Мария… Езус-Мария…» Учительница попыталась было успокоить девочку, но не смогла. Тогда Сигита перестала обращать внимание на свою подопечную и занялась остальными учениками. Тишину в классе время от времени нарушал шепот испуганной Тересе: «Ах, Езус-Мария…» Девочка, сидящая за ее спиной, подняла руку.

— Ируте, ты что-то хочешь сказать? — спросила учительница.

Девочка встала и звонким голосом отчеканила, как по катехизису:

— Учительница, а Тересе Барвайните поминает имя господа всуе!

Сигиту точно кипятком ошпарило. Какое-то время она растерянно молчала, а потом лишь рукой махнула:

— Сядь, пожалуйста!

Учительница продолжала урок, словно ничего и не случилось, вызывала к доске способных, а сама терзалась мыслью, что инспектор устроит ей нагоняй и, чего доброго, обвинит в религиозных предрассудках. Только незадолго до звонка она смогла побороть смятение и вполне прилично закончила урок.

Представитель районо конечно же слышал сказанное на уроке, только, видно, пропустил это мимо ушей, поскольку был увлечен самой учительницей. Во время обсуждения, которое состоялось в кабинете директора за чашкой кофе, инспектор, не скупясь на комплименты, больше всего распространялся о Сигите Армонайте, о ее особом педагогическом даре.

После этого визита голубые «Жигули» районо, несмотря на бездорожье, частенько останавливались возле двора санитара Барвайниса. Злой страж дома чуть не осип от лая, пока наконец не привык считать мужчину, вылезающего из сверкающей машины, почти своим.

Совсем иначе относился к гостю хозяин усадьбы Барвайнис. Будь его воля, он бы выкопал возле дома глубокие канавы, чтобы ни одна машина не подъехала. Особого уважения к инспектору районо он не испытывал и шапку свою снимать перед ним не собирался. Когда однажды расфуфыренный инспектор в пестром галстуке зашел к нему и пригласил выпить шампанского, ветеринар коротко бросил:

— Пейте сами! Обойдусь!

Видно, инспектор счел его тогда твердолобым и неотесанным. Ну и пусть, Барвайнису от этого ни жарко, ни холодно. Зато за молодой учительницей он наблюдал с тайной болью. Она же за это время заметно переменилась, стала забывчивой, рассеянной, и похоже, мысли ее все время витали где-то далеко от этого дома. Все реже девушка сажала рядом с собой маленькую Тересе. Учеба, с таким трудом сдвинувшаяся с мертвой точки, снова застыла на месте. Девчушка, которая успела привязаться к учительнице, в последнее время растерянно и непонимающе озиралась вокруг, видимо чувствуя себя брошенной на произвол судьбы.

Зима уже вступила во вторую половину, когда однажды за ужином Барвайнене как бы между прочим сказала:

— Недолго жиличка у нас пробудет. Похвасталась, что свадьба скоро.

Барвайнис вскинул голову, но тут же снова уткнулся в тарелку. С трудом проглатывая куски, он погрузился в тяжелое раздумье и не слышал, как дочь, дергая его за рукав, все просила включить телевизор.

Слова жены сбылись. В начале марта Барвайнис сам помог учительнице перетаскать вещи в серый фургон, который инспектор прислал из города. Скарба было немного, погрузились быстро, и Сигита Армонайте в последний раз окинула взволнованным взглядом все вокруг: старую длинную деревенскую избу, кудлатого пса, который сидел на крыше конуры и вилял хвостом, стуча им о глухую стену дома, покосившийся серый забор с белыми шапочками снега на столбиках. И расстроилась, увидев маленькую озябшую девчушку, которая испуганно, как в тот раз, восклицала: «Ах, Езус-Мария, Езус-Мария…» Учительница бросилась к девочке, прижала ее к себе последний раз, прикрыв от ветра своим расстегнутым пальто. Затем быстро пожала руки обоим хозяевам и побежала к машине. Пока фургон удалялся по большаку, Барвайнис все стоял во дворе возле собаки, поглаживая кончиками пальцев ее мягкую шерсть. А из головы не шла мысль: интересно, а десять лет назад, когда он был еще не женат, встречались такие девушки, как учительница Армонайте, или они только сейчас появились? Раздумывая об этом, мужчина вернулся в дом и заглянул в пустую комнату учительницы. Здесь почти ничего не осталось, только стояли на прежних местах стол и стулья. Он присел на стул, на котором обычно сидела учительница, и крикнул дочери:

— Тересе, неси-ка сюда учебники, позанимаемся немного!

Барвайнис достаточно нагляделся, как учила Сигита Армонайте. Огрубевшими пальцами он принялся листать букварь, отыскивая то место, на котором дочка с учительницей остановились в последний раз.


Перевод Е. Йонайтене.

ПЕТЛЯ

Я уже старый хрыч, дружище, и все-таки мне всегда не по себе становится, когда слышу заупокойные молитвы. Только это еще куда ни шло, но стоило заиграть трубам, как на меня накатывает… И не об умершем скорблю, а, пожалуй, скорее себя жалею. И какие только мысли не лезут тогда в голову! В такие минуты обычно задумываешься, куда ты идешь в этой жизни, какой груз на себе несешь. В загробный мир я, конечно, не верю, но все же считаю, что каждый человек должен изредка над этим призадуматься. Разве не так?

Скажу не хвастаясь: куда там десятки, сотни мужчин и женщин, детей и стариков проводил я со своей трубой до песчаного холмика. Может, слыхал про Бейнорюса-музыканта? Двое братьев нас было, а потом и сын мой к нам присоединился. Музыкантов наших так и называли — Бейнорюсовы дудки. А разве ж мы одни играли?

Значит, слушаем мы с тобой, дружище, пение это, и вроде бы тоскливо на сердце становится, да только я-то доподлинно знаю, что музыканты за денежки дудят. До усопшего им ровно никакого дела нет. Отыграют куплет и сквернословить принимаются, а не то непристойности всякие рассказывают. И уж наверняка в телеге у них бутылочка заветная припасена, вот и пускают они ее по кругу для сугреву. Поллитровку эту заранее у родни покойника выклянчили, так сказать, в качестве надбавки к жалованью. Кому, как не мне, об этом знать, дружище, как-никак и я двадцать лет тем же занимался. Вот и выходит, что мелодия куда лучше, чем ее исполнитель. Э-эх! Не по-людски это! Уж коли ты оступился да вывалялся в грязи, будь добр, сначала оботрись, а уж потом за достойное ремесло принимайся. Нелегко мне сегодня слушать песнопения, когда собственная труба дома на полке пылится. Такая тяжесть на душе. Зато Сильвестрас Йокштис как пить дать там наяривает. Ему хоть бы хны. Голову небось задрал, глаза зажмурил и дудит. Куплет доиграет, сплюнет и губы языком слюнявым оближет. За деньги он хоть в преисподней тебе сыграет, да не как-нибудь, а так, что заслушаешься.

Музыкант я был, как говорится, божьей милостью, мне что ни подай, хоть бы и пилу, запросто сыграю, да только куда нашим музыкантам с Сильвестрасом Йокштисом тягаться. Слух у него, чертяки, как у пичуги. Услышит мелодию и без единой ошибочки ее проиграет, и нот не надо.

Помню, пришли мы с ним в первый раз на похороны Пятраса Канапиниса, ну, того, что в деревне Палуше жил. Совсем молодым помер. Настроение в доме панихидное, супружница его белугой заливается, детишки ревмя ревут… А Йокштис с порога возьми да затяни во всю глотку: «В головах четыре свечки, блюдо каши на сердечке…» Глянули мы друг на друга: нашел время шутки шутить! Я его кулаком в бок тычу: мол, заткнись! А Йокштис мне на это: «Нечего слезы лить, — говорит. — Баба себе другого найдет». Тогда-то я и сообразил, что недобрый человек к нам в компанию затесался. Уж коли он покойника не уважает, то живого тем более. Во время похорон была у него одна-единственная присказка: «Давай еще по куплету тому страшиле скелету». Только и слышишь от него что-нибудь вроде: «Почтили старую перечницу, и хватит, пора передохнуть». Между прочим Йокштис не только над усопшими насмехался, у него и на случай крестин или свадьбы были припасены похабные присловья. Не успеет второй день свадьбы наступить, а он уставится исподлобья на молодых и вроде бы под нос себе бормочет: «А я их вижу нагишом, нагишом…»

С приходом Йокштиса, я это сразу почувствовал, не та стала у нас музыка, чем-то кислым отдавала, как вчерашний суп. Ни тебе грусти во время похорон, ни веселья на свадьбе — одно притворство. Будто жижу навозную кто-то по желобу в родник прозрачный спускает. Как тут было стерпеть такое? Поначалу мы с ним на словах схватились. А кончилось тем, что во время похорон одного старичка, бывшего председателя апилинкового Совета, этот Йокштис не снял шапку. Об этом уговору не было, говорит, или же пусть ему тогда рубль приплатят. Лопнуло мое терпение, отвел я его за погост и отлупцевал у всех на виду. Или веди себя по-человечески, или катись от нас к черту на все четыре стороны — вот и весь был мой сказ.

Хочешь — верь, хочешь — нет, дружище, а только с того раза Йокштис наш поутих. Поначалу я не раз замечал, что он все косится на меня и о чем-то своем думает. И взгляд у него при этом такой недобрый — ну прямо волком смотрит! Оказывается, он тогда под наблюдение меня взял. И докопался-таки, окаянный, до чего искал, учуял мою слабинку.

Стоит нам за стол сесть, как Йокштис все ко мне льнет. Радостный такой, рта не закрывает и все чокнуться со мной норовит. Не успеваю я одну рюмку осушить, как он тут же другую наливает. А коли ты под хмельком, тебе все в другом свете представляется. Вместо черного белое видишь, что должно быть горьким, сладким кажется. Это зелье чертово нас с Йокштисом и скрутило одной веревочкой. А ведь, дружище, ты и без меня знаешь, что у наших сельских музыкантов поводов выпить хоть отбавляй. Уж если на похоронах без этого не обходится, то что тогда говорить о крестинах, именинах да свадьбах. Интересно, с каких же это времен до нас обычай этот дурацкий дошел? Ненормальное, бестолковое веселье, когда человек себя выпивкой на радостный лад настраивает. Потом война подоспела, злосчастья разные… Свадеб поубавилось, зато хоронить только успевай. Словом, сельскому дударю работенки хватало. И так изо дня в день, из года в год… Какое только питье не пропустил я через себя! И казенного изготовления, и домашнего, и ржаную, и картофельную, и рябиновую… До того докатился, что мне лишь бы в голову шибало — хоть керосин подавай. И уж на что у меня здоровье было лошадиное, а подкосилось. Заснуть под конец не мог, если перед сном не опрокину, и работать уже, как прежде, без этого был неспособен… На пригорок взбираюсь — язык на плечо, а в трубу свою дуть уже легких не хватает… А там и товарищи заметили, что со мной неладное творится. Пробовали усовестить, остановить пытались… Один лишь Йокштис с ними несогласный был.

«И чего вы суетесь? — говорил. — Как человек хочет, так и поступает. У Бейнорюса своя голова на плечах».

Нутром чуял, что кривит он душой, и все равно я к его словам прислушивался, а не к разумным советам. У нас с ним как у тех двух воришек получалось, что ночью вместе в чулан забрались не от большой любви к друг другу, а от нужды. Чувствовал я, что засасывает меня эта трясина, но иначе жить уже не мог. Будто это не я сам на дно опускался, а кто-то другой меня туда толкал. Не было у меня уже воли противиться. Как баранглупый, сам на бойню шел.

Йокштис, тот похитрее был. Других-то он подбивал, а сам лишь пригубливал. Я уже, бывало, пластом лежу, а у него ни в одном глазу. В таких случаях Сильвестрас ехидничал, что, дескать, Бейнорюс только позорит честных музыкантов и что пора ему на свалку.

Однажды, когда меня сморило за свадебным столом, своими ушами слышал, как он поливал меня помоями. Самое же пакостное, дружище, что мне и возразить-то было нечего, — сам ведь голову в петлю сунул. Встал я тогда из-за стола, трубу свою взял — и за дверь. Как сейчас помню, ночь была стылая, звездная, снег под ногами скрипит, а я иду и плачу. Хлюпаю, как малое дитя… Нелегко, я тебе доложу, приятель, после двадцати-то лет инструмент свой на полку забрасывать. Проклял я тогда себя за безволие — все, решил, больше ни капли. Заперся дома, а жене велел никого посторонних не пускать. Хотел наедине, как пес, рану свою зализать.

Тебе, приятель, может показаться это забавным, и ты, чего доброго, не поверишь мне, а только мучился я тогда страшно. Засну, бывало, а сам во сне водку пью, не успеваю глаза продрать, только думаю, как бы поскорее пропустить стаканчик-другой. Все у меня из рук валилось. Промучился я так два дня, а на третий наткнулся у себя дома на почки березовые, что на спирту настаивались. Поначалу я только нюхнул их и в сторону отставил. Брожу это я, значит, по дому, а какая-то сила нечистая так и тянет, так и толкает меня в сторону той бутылки. Не выдержал я, обмочил-таки язык, ну, а там и за глотком дело не стало, за ним, как водится, другой… Так и вылакал все, что там было, еще и почки в придачу обсосал. Вернулась моя Юлия со двора, а я ей навстречу, веселый, глаза блестят, ведро поднести кинулся и даже заигрывать начал. Она бы и не разобрала, что к чему, кабы не те почки березовые — на всю избу запах от них. Не приняла женушка моей радости, на шею мне не бросилась, а лишь уселась на кровати и разрыдалась в три ручья. Вот когда до меня дошло, что затягивается на моей шее страшная петля и нет моих сил из нее вырваться. Побрыкался я малость, поартачился, только ненадолго меня хватило. Одно удивляет, дружище: почему человек, попав в такой переплет, ни за что своей вины не признает, да и слабостью это не считает? У него сколько хошь найдется оправданий, все кругом будут виноваты, только не он. Сам не знаю, что на меня нашло, но почему-то задели меня тогда слезы жены. Напустился я на нее, разорался, а потом оделся, все деньги, какие в доме были, с собой взял и ушел. Как бродяга бездомный повсюду шатался и пил напропалую. А когда деньги кончились, свой ватник загнал. И вот однажды — дело-то зимой было — очутился я, продрогший, замерзший, у дверей Йокштисова дома. Открыл он мне, глянул, будто впервые видел, и дверь перед носом моим захлопнул. Услышал я, как он за дверью сказал: «Шатается тут всякий сброд!»

Постоял-постоял я тогда, а деваться-то некуда, вот и побрел по трескучему морозу да под вой собак к себе домой.

Все-то нам, приятель, нипочем, когда денежки в кармане водятся да дружки угощают. Только ведь закрома эти тоже не бездонные. Лишь тогда человек счастлив, когда у него свой угол есть, свой кров, где ждет его близкая душа. А коли нет этого… Эх, да что там говорить…

Как подумаю я про свою Юлию, так ком к горлу подкатывается. Пожалуй, и слов у меня не найдется, чтобы рассказать тебе, что это за женщина. А я, подонок, на старости лет вздумал ее мытарить. И все-то она, бедняжка, сносит, не бросает меня и ругать не ругает, только вздыхает тяжко, как над хворым. Видать, надеется, что выправлюсь я когда-нибудь, на ноги встану. Разве иначе хватило бы у человека сил терпеть такое?

Пришел я, значит, тогда, а она тут же чайку мне горячего вскипятила, только я вроде бы и не пил его. Пожалуй, никогда еще не чувствовал себя такой мразью, как в ту ночь. Уселся перед зеркалом и давай себя на чем свет стоит честить. Чуть ли не до утра эдак проговорил, сам не понимая, где я и что я. И вдруг мне показалось, что какое-то страшилище глядит на меня из зеркала белыми зенками. Стащил я с себя сапог и в него запустил. Стекло, конечно, вдребезги, страшилище пропало, а на меня такая слабость накатила, едва успел до кровати доплестись. Знаешь, как бывает, если туго натянутую струну сразу ослабить. Заснул я мертвым сном. Даже сегодня не могу точно сказать, сколько я тогда продрых — сутки ли, двое… Проснулся и сразу сына своего увидел. Вайдотас мой в Вильнюсе учился, в консерватории. Прямо скажу, поначалу устыдился я страшно, потому как перед своими детьми не хотел бы предстать в таком плачевном виде. Выкарабкался я из кровати, как перешибленный, а сам глаз поднять не могу. Голова пополам раскалывается, и тело какое-то чужое. Сын за столом сидит и в мою сторону совсем не смотрит. Вайдотас от матери все узнал и теперь ждал, когда я приведу себя в божеский вид. Во рту у меня будто черти горох молотили, оттого я все холодную воду дул, потом долго умывался, еще дольше вытирался — все хотел оттянуть неприятный разговор.

После завтрака сын мне и говорит: «Поехали, папа, в Вильнюс лечиться. Вижу, со здоровьем у тебя неладно». Смолчал я, видно, оттого, что про саму болезнь он не сказал ни слова. Да и легче было молчать, чем говорить. Я покорно собрался и уехал с Вайдотасом. Юлия проводила нас до большака. Стояла, бедняжка, утирая слезы, и смотрела на меня, как на мальчонку, что впервые отправился в школу. В глазах ее я прочитал тогда и грусть, и надежду.

Не стану рассказывать тебе, дружище, как мы добрались, скажу только, что в Вильнюсе я поначалу нос повесил: ведь положили-то меня в эту, ну, как ее… словом, в больницу для чокнутых. Чего-чего, но этого я никак не ожидал. Но я был тогда готов ко всему, мне было все равно, хоть в тюрьму меня посади.

Месяц с лишним проторчал я в том, прямо скажу, унылом доме, что был обнесен высоченным забором. И чего только я там не насмотрелся, чего не наслушался! Не по нутру мне было то лечение, да разве в этом дело? Лекарства, они все горькие. Как бы там ни было, а вышел я из больницы здоровехонький, точно во второй раз родился. Поставили-таки меня на ноги, приятель! И выпить больше не тянуло. О водке и думать забыл, при одном упоминании всего передергивало. На прощание доктора упредили: дескать, отныне ни капли, иначе все лечение псу под хвост. Поблагодарил я их, сыну спасибо сказал и домой отправился. Поезд по железной дороге едет-гудит, а я сижу да в окошко гляжу. И так меня все это за душу взяло! Вон елочки в снегу стоят, следы заячьи под кустами переплелись, карапуз в сугроб забрался… Будто я десять лет всего этого не видел. Понял я тогда, что по дешевке мог свою жизнь продать. Согласись, приятель, одно удовольствие видеть елку в снегу или краснощекого бутуза на санках! Лучше всего мы понимаем это, когда стоим на краю пропасти.

Притопал я домой, а Юлия моя знай увивается вокруг меня и все смотрит, как в те времена, когда я еще женихался. Помолодел ты, говорит, похорошел, как после бани.

Руки-то по работе стосковались — надо лучины нащепать, воды из колодца натаскать, по дому то-сё сделать. Поверил я тогда, что жизнь у меня другая, правильная начнется. Не утерпел, дудку свою с полки снял, пыль стряхнул и задудел. Юлия у печки крутилась, услышала, вздрогнула и на меня уставилась. Не укрылось от меня, что встревожилась она. «Оставь трубу, пусть лежит», — попросила. Понял я, что боится жена, как бы я через эту дудку снова в петлю не полез. Женщины, они верно чуют, откуда беды ждать. Засомневался и я: может, и вправду отыграл свое Бейнорюс-музыкант? Так и распростился бы со своей музыкой, кабы не председатель нашего колхоза. На следующее же утро завернул он к нам и стал рассказывать, что колхозники капеллу свою организовали, Бейнорюса только и не хватает. Не скрою, очень обрадовало меня это приглашение. И Юлия уломать не могла, в тот же вечер с дудой под мышкой заявился я в клуб.

Сам-то ты, приятель, молодой, здоровый, хворать небось не приходилось? Проваляешься, бывало, недельку, потом встанешь, на работу в первый день выйдешь — кажется, сама земля вместе с тобой радуется. Вот и со мной так бывало. Торопился я к нашим самодеятельным музыкантам, как парень на первое свидание. Знал, что увижу там своих друзей, знакомых. А людей я люблю. И что ты думаешь? Прихожу — мать честная, почти все наши старые музыканты собрались. Здороваются они со мной, новости свои рассказывают, один только Йокштис глаза вытаращил, будто я из мертвых воскрес. Чуть ли не с порога заявил я дружкам, что с чаркой покончено, нельзя мне больше ни капли в рот брать. Ясное дело, не очень-то их обрадовала эта новость, кое-кто даже подтрунивать надо мной стал, но все равно поняли они меня. Йокштис же опять старую песенку завел. «Что ты теперь за мужик, Бейнорюс? — говорит. — Уж коли с рюмкой распростился, можешь бабью юбку напяливать». А только мне его насмешки что индюка кулдыканье. Начхать мне на них! Радовался я, что снова смогу со своей музыкой людям в радости подсобить, а если надо, и в скорбный час. Такова уж доля музыканта.

Собирались мы каждый второй вечер и репетировали почти полтора месяца. В прошлый выходной ездили в район с концертом. Неплохо сыграли, хлопали нам, хвалили, дипломом наградили. Все бы ничего, не заверни наши мужики в столовую поужинать. Отделился я от них потихоньку, за другой столик сел. Знал, что дело без обмыва не обойдется. Подавальщице сказал, чтобы принесла бутылку лимонада и чего-нибудь подкрепиться.

Когда уже кончал, гляжу — у стойки буфетной Йокштис, водку себе в стакан наливает. Направился он с водкой этой прямо к моему столику.

«Ты чего это от всех откололся? — говорит. — Ладно, не строй из себя святошу». Рядом сел, утешать принялся. Трудно тебе, Бейнорюс, говорит, оттого, что не можешь ни капли выпить, а разве ж трезвыми глазами что-нибудь путное в этой жизни увидишь? Потом божиться стал, что больно за меня переживал, когда я музыку свою забросил, что, мол, только он один и знает цену настоящей дружбе. Словом, соловьем мужик заливался.

Кто-то с соседнего столика отвлек меня разговором, а когда я обернулся, Йокштис, облапив стакан, уже приглашал меня чокнуться с ним. Поднял я свой лимонад, раз уж ему так хотелось, стукнулись мы стаканами. У меня привычка была одним махом все выпивать, не пробуя. Выдул я свой лимонад и лишь с последним глотком понял, что в стакане-то моем водка была. Йокштис же знай на меня глядит, внимательно так.

«Ты мне водки налил!» — заорал я, вне себя от злости.

«Не-ет!» — раззявился он, защищаясь.

Схватил я со стола пустую бутылку и собрался было запустить ему в голову, но кто-то за спиной крепко стиснул мою руку. Столик наш со всех сторон обступили люди. Йокштис явно струхнул и стал лепетать, что ни при чем он тут.

«Я же видела, это он налил», — подтвердила и буфетчица.

И снова петля затянулась на моей шее.

«Ладно, наливай, теперь уж один черт», — сказал я Йокштису и протянул дрожащей рукой стакан.

Как сейчас вижу, стоит он, сгорбившись и по-песьи осклабившись, с полной бутылкой в руке, которую уже успел в буфете купить. Глядел я тогда на него и думал: почему жизнь так устроена, что не за всякое злодейство человеку кара положена? Ведь знал же Йокштис, что он мне не просто хмельное, яд предлагает и что зелье это отравит всю мою дальнейшую жизнь. А может статься, и доконает. И люди все равно не его, а меня в этом винить будут. И так тяжко на душе стало от этих мыслей!

«Выпьешь хоть раз и ты без обману!» — сказал я и налил Йокштису.

«По морде ему за такое дело полагается!» — кипятились наши музыканты.

«Меня одним стаканом не испугаешь… Мне это раз плюнуть», — хорохорился Сильвестрас, а сам все глаза поднять боялся. Потом голову запрокинул, зажмурился и вылакал все до дна.

Кто-то в тулупе протянул над моим плечом из-за спины руку и тут же налил ему по второму разу. И снова Йокштис все выдул. Почуяв недоброе, хотел было подняться и уйти, да не тут-то было, мужики удержали. На этот раз никто за него не вступился, наливали ему горькую без всякой жалости.

Уж как ему не хотелось, а выпил Йокштис то, что дано ему было в наказание. Захмелел он тут же, потом глянул на меня сумрачно и говорит:

«И все равно, Бейнорюс, в сумасшедший дом тебя упекут, а не меня!»

Из столовой Йокштиса пришлось вести под руки — тот с трудом держался на ногах. А когда мы в грузовике домой возвращались, он все зубами скрипел, что-то выкрикивал непонятное, кого-то ругал.

Во дворе колхозной конторы вылезли мы из машины и разошлись по домам, даже не попрощавшись. Я видел, как враскачку, спотыкаясь и цепляясь за заборы, ковылял Йокштис, — похоже, это его подлые делишки и злодейства по рукам и ногам опутали. И даже те, кому было по пути с ним, другой дорогой отправились или переждать во дворе решили.

Мне добираться тоже было несладко. Какая-то тяжесть давила на грудь, перехватывало горло, и казалось, что я волоку на плечах груз прожитых лет со всеми крестинами, свадьбами и поминками, на которых доводилось играть… Самое тяжкое, приятель, на старости лет — это вспоминать те дни, когда ничегошеньки ты в этой жизни полезного не сделал, а лишь глядел на нашу прекрасную землю осоловевшими глазами, как сквозь закопченное стекло.

И снова на меня, почитай, петлю набросили. Чувствовал я, что сбросить ее сил недостает. Сам, поди, знаешь, как долго срастается сломанная кость. А что уж говорить, когда она в том же месте во второй раз ломается…

Пришел я домой, инструмент свой подальше закинул. На этот раз навсегда. Три дня провалялся в постели, совсем разбитый, а сегодня вот прогуляться решил. Весна на подходе. Самое время от черных мыслей избавиться. И не хочется слышать, как играют трубы, провожая покойника к месту последнего упокоения. Не дождался кто-то, когда наступит в природе чудесная пора. Вон человек какой-то едет, спрошу-ка его, кто это умер.

«Эй, сосед! Не знаешь, кого хоронят? Кто это в такое время помереть вздумал?»

«Йокштиса проводили, музыканта… В выходной напился в доску, да и сорвался с моста. Так и вытащили с трубой на шее».

«Да что ты? Быть того не может! Ведь мы сами видели, как он тогда домой отправился. И на тебе…»

Может, и нехорошо это, что я о покойнике скверно говорил… Что-то свежо становится… Зайдем-ка, приятель, в наш сельмаг, обогреемся. Я выпью капельку, а ты рядом посидишь. Одному-то трудно. Как ты думаешь, браток, а не начать ли мне все сначала? Может, выдюжу, а? Скажи, приятель…


Перевод Е. Йонайтене.

ЭКСПОНАТ

Я женщина, поэтому не спрашивайте, сколько мне лет. Во всяком случае, в бальзаковский возраст еще не вступила. А когда я протискиваюсь поутру сквозь толпу, чтобы влезть в переполненный автобус, меня даже иногда девушкой называют. Ну, и соответственно место мне не уступают. Но когда в автобусе бывает мало народу, я обычно усаживаюсь у окна и с любопытством наблюдаю за проснувшимся суетливым людским муравейником. Стук каблуков, дребезжанье переполненных троллейбусов, урчание грузовиков, тихий шелест проносящихся легковых машин… Городская окраина устремляется в центр. А я люблю продираться против этого течения. И вот автобус вырывается из тисков последней улицы, и в открытое окно влетает ветер полей и лугов. Наш Музей литовской книги — это своего рода остров спокойствия в грохочущем, звенящем и рычащем море. Он укрылся под сенью деревьев в старинном парке, спокойный, величественный и таинственный, как памятник прошедшим столетиям. Этот белокаменный дворец построил когда-то богатый граф. Уборщице Домицеле все мерещится, что и нынче призрак этого аристократа бродит ночами по темным залам музея. Мистер Кетли, наш непревзойденный полиглот, любит в шутку припугнуть женщину: дескать, там не только граф, вместе с ним возвращается в спящий дворец и его супруга, которая, как известно, наложила на себя руки.

Ох, уж этот мистер Кетли! Он пишет мне любовные письма в стихах на испанском и турецком, но, увы, частенько забывает приложить к ним перевод. И тогда письмо — это уже не просто письмо, а целая любовная тайна. Этими посланиями я особенно дорожу и порой даже воображаю, что их мне написал некий юный незнакомец. Жаль только, что мистер Кетли уж больно непостоянен: кроме своей жены любит всех подряд молоденьких научных сотрудниц нашего музея. Помню, прошлым летом, когда Рута отдыхала в Бирштонасе, он попросил, чтобы я, когда буду в Друскининкай, кинула розу в Неман. Пусть, говорит, этот знак любви доплывет до Бирштонаса.

— Как же так, милейший Кетли, вы, верно, забыли про меня! — возразила я ему тогда.

— Боже мой! — взявшись за голову, воскликнул Кетли. — Что я могу поделать, если люблю вас всех!

Положение у него и впрямь было хуже некуда.

— Так и быть, — согласилась я, настолько меня растрогало его чистосердечное признание, — кину я ваш цветок в Неман. Зато когда поеду в Ялту, надеюсь. Днепр станет алым от роз.

— И не только Днепр, все Черное море в придачу, — заверил меня сослуживец.

С мистером Кетли легко поддерживать приятельские отношения. Его солидный возраст не только не помеха, а, наоборот, отличное подспорье в нашей искренней дружбе. Он столь искусен в изобретении любовных игр, что на него нельзя обижаться. Ведь Кетли, по мнению женщин музея, повышает наш тонус. Даже уборщица, тетя Домицеле, так и говорит: дескать, скинуть бы ей несколько десятков годков и искала бы только похожего на Кетли. Эти непринужденные, игривые отношения между нами были омрачены приходом нового заведующего мемориальными комнатами Леопольдаса Тучкуса. Созвал он как-то всех научных сотрудников музея к себе в кабинет и заявил:

— Я заметил, что вы допускаете неприличные выпады в адрес члена нашего коллектива товарища Кетлинскаса. Кто дал вам право называть его мистером?

— Так он же пять лет жил в Англии, — объяснила Рута.

— Однако это не дает вам права оскорблять его!

— К тому же он единственный мужчина в нашем коллективе. Не считая, конечно, вас, директора и шофера, — попыталась внести ясность и я.

Тучкус сидел за столом, то и дело постукивая по нему кончиком карандаша. Его светло-голубые, водянистые глаза были устремлены поверх моей головы, куда-то в стену. Румяное лицо лучилось детской непосредственностью и здоровьем.

— В нашем советском учреждении не может быть никаких мистеров или джентльменов! Попрошу запомнить это раз и навсегда, — подвел черту новый заведующий и сделал жест, что мы свободны.

В коридоре тетя Домицеле лишь руками всплеснула:

— А я и не знала, что он Кетлинскас…

Несмотря на столь категоричный запрет заведующего, наш сослуживец как был, так и продолжал оставаться для нас мистером Кетли, знатоком девяти языков, нежным обожателем всех наших женщин. Со временем Тучкус все же свыкся с этим титулом, зато всерьез заинтересовался моральным обликом Кетлинскаса.

Кое-какие замашки Тучкус принес сюда с прежней работы, с которой его сняли за излишнее рвение. Правда, нельзя утверждать так категорически — сняли. Дело было обставлено гораздо культурней. Просто его направили к нам на укрепление коллектива. Тучкус свято уверовал в важность своей миссии и с места в карьер рьяно принялся за дело. Любимым его занятием стало приглашать время от времени какую-нибудь из наших сотрудниц к себе в кабинет на беседу. Повернется, бывало, к дверям и уже за ручку возьмется, чтобы уходить, а потом вдруг ни с того ни с сего застынет как вкопанный, мину глубокомысленную состроит и громко так заговорщицким голосом скажет:

— Товарищ Рамялене, попрошу вас зайти ко мне на минутку.

И с таким величием он это произнесет, такой таинственности напустит, что многим сотрудницам не по себе становится. Идут к нему, и кажется, кто-то их на аркане тянет, а уж когда из кабинета выскакивают, прямо лица на них нет. Пожалуй, только мне одной все это казалось дешевой комедией, я чуть со смеху не падала.

В первую нашу беседу Тучкус предложил мне кресло, сам же сел за стол и с ледяной ухмылочкой начал:

— Я тут ознакомился с вашим личным делом и, должен прямо сказать, остался весьма доволен. Кандидат наук, три иностранных языка, благодарности от начальства… Словом, аттестация — лучше быть не может. Если к тому же учесть, что отец ваш погиб в борьбе с фашизмом…

— У нас таких много, — перебила я его. — Взять хотя бы мистера Кетли… простите, товарища Кетлинскаса. Заслуженный человек, партизан.

При этих словах Тучкус наморщил лоб, но в следующее мгновение на лице его появилась холодная, безразличная улыбка.

— Позвольте усомниться, так ли уж тут все хороши. Что-что, а отличить зерна от плевел я могу. Скажем, этот наш Кетлинскас. Прошлое у него достойное, зато в настоящее время ведет он себя не очень-то прилично.

— По-моему, он ничего плохого не делает, — удивилась я.

— Женатый человек, дочь студентка, а он, видите ли, любовные письма пишет, стишки сочиняет. Несерьезно это. Очень несерьезно.

— Да что вы! — попыталась я вступиться за коллегу. — Это же самая невинная игра. Ведь его жена помогает ему эти письма редактировать.

— Так я и поверил, как же, — усомнился заведующий. — А чего ради, по-вашему, Рамялене чуть ли не каждый вечер торчит в кафе?

— Ужинает, надо полагать. К тому же Рамялене женщина одинокая, куда ей еще податься?

— Пусть лучше по вечерам повышает свою квалификацию, — серьезно предложил Тучкус.

Меня все больше подмывало выкинуть какую-нибудь штуку. Например, расхохотаться ему в лицо или сморозить глупость. Продолжать разговор в серьезном тоне было свыше моих сил.

— А знаете, товарищ заведующий, я ведь тоже не святая, — сказала я, кокетливо откинув со лба кудряшки и глядя ему прямо в глаза. — Случается с друзьями и в ресторан заглянуть, а недавно на танцах была…

Тучкус расплылся в улыбке.

— Так вы же молодая, товарищ Кальтяните, вам положено.

Он встал, подошел ко мне и по-отечески положил руку на плечо.

— Я вас очень и очень ценю, — прошептал мне заведующий чуть не в самое ухо и крепко стиснул плечо короткими сильными пальцами.

Я вскочила как ужаленная.

Тучкус вмиг снова стал серьезным. Он стоял напротив, по-солдатски вытянув руки по швам.

— Я вас очень ценю, — повторил он уже другим тоном, — рассчитываю на вашу поддержку. Скажем, если случится заметить что-нибудь подозрительное в поведении сотрудников, поставьте меня в известность.

Я уже понемногу пятилась к дверям.

— По-моему, вы и сами все прекрасно видите.

— И все же два глаза — это не четыре, — философски заключил Тучкус.

В вестибюле я наткнулась на Кетлинскаса.

— Дорогой Кетли, — крикнула я так, чтобы меня было слышно и в кабинетах, — напишите мне, пожалуйста, письмо по-итальянски! Обожаю язык Данте и Гуттузо. Ведь он создан для нежных признаний!

Наш великий лингвист распростер руки, и я игриво кинулась к нему в объятия.

После каждого разговора с Тучкусом мы собирались в комнате научных работников и вполголоса делились впечатлениями. Выяснилось, что новый заведующий не отличался изобретательностью и всем говорил одно и то же. Вызванную обычно хвалил, а в остальных сильно сомневался. Вскоре мы узнали также, что все наши грехи Тучкус записывает в зеленую записную книжку, которую хранит за двумя запорами в ящике письменного стола. Время от времени он зачитывает выдержки из нее директору, не обращая внимания на брезгливые возражения последнего.

Мы сгорали от желания узнать, какие же грехи удалось подсмотреть «святому» и незапятнанному Леопольдасу Тучкусу.

Однажды, когда заведующий уехал с лекциями в район, Рута предложила отчаянный план, который все дружно одобрили. Втроем мы заперлись в кабинете Тучкуса и без труда приподняли крышку стола. Зеленая книжица была в наших руках! Обо мне там были такие строки: «…склонна к легкомыслию… рассказывает анекдоты армянского радио…»

Рута обвинялась в моральной неустойчивости. Но больше всего досталось Рамялене — ей посвящалось целых три исписанных убористым почерком страницы.

В поисках зеленого блокнота мы обнаружили попутно медицинскую книгу, которая называлась «Гигиена брачной жизни». Полюбовавшись иллюстрациями, во всей красе демонстрирующими анатомию человека, мы положили книгу на самом верху, на стопке бумаг. Тучкус должен будет сразу догадаться, что у него в столе кто-то побывал.

Аккуратненько опустив крышку на место, мы выскользнули из неосвещенного кабинета заведующего.

Тучкус ходил как в воду опущенный. Куда девалась его заученная слащавая улыбка! Он подозрительно косился на каждого, будто его окружали сплошные карманные воришки. Вызвав на третий день завхоза, он попросил переделать замки в столе. Под присмотром самого заведующего в его кабинете закипели слесарные работы. Вскоре, однако, Тучкус поутих, да это и понятно — ведь жизнь не стоит на месте.

Наступила весна, и к нам в музей зачастили иностранные туристы. Они приезжали большими группами специальными автобусами или же поодиночке на «волгах», выделенных каким-нибудь учреждением.

Тучкус не знал ни одного иностранного языка, поэтому старался держаться подальше от гостей. И все силился угадать по выражению лица подчиненных, что за вопросы задают эти подозрительные на вид американцы, немцы или поляки.

Как-то воскресным июньским днем в музей приехали итальянские эстрадные певцы, и мне пришлось шефствовать над ними. Люди они были молодые, веселые, как и все южане, шумливые, — с такими трудно долго сохранять серьезность. Правда, в залах музея они все-таки держались в рамках приличия, но стоило им выйти в садик, как звонким восклицаниям, шуткам, казалось, не будет конца. Ну, а с ними, конечно, смеялась и я. Дважды в окне появлялся Тучкус и бросал в мою сторону предупреждающие взгляды. Я уже собралась было распрощаться с иностранцами, но тут один певец с черными как смоль волосами отделился от своих и подошел ко мне якобы выяснить что-то. На самом же деле мы говорили с ним вовсе не о нашей классике, не о литовских книгах. Итальянец декламировал мне сонеты Петрарки, расточал комплименты и настойчиво приглашал на концерт. Мы посидели с ним на скамейке возле фонтана, мило поболтали и распрощались. Направляясь к выходу, юноша несколько раз обернулся и дружески, как старый знакомый, помахал рукой.

В вестибюле уже дежурил Тучкус. Он внимательно оглядел меня с головы до ног, точно я за это время неузнаваемо изменилась, и тихим, таинственным голосом пригласил к себе в кабинет на разговор.

— Не слишком ли много вольностей и прочих интимностей вы себе позволяете, товарищ Кальтяните? — спросил заведующий, откинувшись в кресле и полуприкрыв голубые остекленелые глаза.

— Кажется, до сих пор не существовало указания, в каких дозах распределять свои эмоции, — парировала я, устраиваясь в кресле поудобней.

— Вам должны были привить чувство меры в школе, в семье, наконец, в коллективе музея, товарищ Кальтяните!

— Что ж, значит, в моем воспитании есть пробелы, но я надеюсь их ликвидировать с вашей помощью, — серьезно ответила я, с трудом сдерживая смех.

К моему величайшему удивлению, Тучкус принял все за чистую монету. Просветлев, он перегнулся через стол и сказал потеплевшим голосом:

— Я всегда готов вам помочь, можете не сомневаться. И вообще мы могли бы пообщаться после работы.

Это уже было что-то новое. Тут следовало хорошенько поразмыслить, прежде чем давать ответ. Интересно, он всем это предлагает, или я исключение? Подавив улыбку, я сказала:

— Что вы, я не смею отнимать у вас время. Ведь вы наверняка по вечерам повышаете свою квалификацию.

Уловив наконец иронию в моем голосе, заведующий скис.

— Не надо так, товарищ Кальтяните. Поверьте, я вас искренне уважаю.

— Я вас тоже. Иначе говоря, между нами взаимоуважение.

Тучкус монотонно, как заведенный механизм, постукивал кончиком карандаша по столу. Порой уголки его губ трогала холодная, казавшаяся приклеенной улыбка.

— А вы не могли бы рассказать, о чем вас расспрашивал тот веселый брюнет? Сам видел, темпераментный разговор получился.

— Он только хотел узнать, не писал ли Кристийонас Донелайтис тексты эстрадных песен.

— Ну, и что вы на это?

— Увы, должна была его огорчить.

Поразмыслив немного, заведующий с глубокомысленным видом изрек:

— Вряд ли вы поступили правильно. Мы не должны выставлять перед иностранцами своих классиков в плохом свете. Можно было найти уклончивый ответ, сказать, к примеру, что вообще-то Донелайтис писал в основном серьезные вещи, однако при желании у него можно обнаружить и кое-что для эстрады.

— Знаете что, товарищ заведующий, — сказала я, собираясь уходить, — я почему-то убеждена, что Донелайтис в нашей с вами защите не нуждается.

Хотя ничего особенного в тот раз не произошло, однако мои отношения с Тучкусом явно разладились. Он больше не подзывал меня к единственному телефону, который находился в его кабинете, а лишь коротко сообщал о звонке. Услышав однажды мой голос в коридоре, он высунул голову из кабинета и сказал:

— Товарищ Кальтяните, вам звонил какой-то мужчина. Он кто, ваш приятель?

— Да, это мой друг.

— Так вот я ему посоветовал не отвлекать вас от работы.

Через час этот диалог повторился слово в слово.

— И снова вам звонили, — сообщил он, глядя на противоположную стену коридора. — На этот раз пожилой мужской голос.

— Ого! — не удержалась я. — Да у вас великолепный слух, товарищ заведующий.

— Неужели и это ваш друг?

— Да, скорее всего.

Тучкус с обескураженным видом скрылся в кабинете. Такого откровенного признания он явно не ожидал.

Другая моя стычка произошла с заведующим из-за того, что я нарушила правила конспирации. Тучкус любил из всего делать тайну. Можно было подумать, что у нас не музей, а арсенал атомных бомб.

— Я пошел в Министерство культуры, только об этом никому ни звука, — шепотом говорил он и покидал здание музея, покачивая на ходу огромным желтым портфелем.

Я была немного удивлена, услышав однажды, как он разговаривал по телефону с женой.

— Это я… Ты знаешь, по какому делу… — говорил он… — Отопри ящик письменного стола. Сама знаешь какой… Да… да… Вынь оттуда книжку… Знаешь какую… Да, да… Говори телефон. Ты знаешь, чей номер мне нужен… Да, да…

Похоже было, он специально натаскивал перед этим свою жену, и поэтому она понимала все с полуслова.

Многие работники музея писали научные труды, не мог оставаться в стороне и Тучкус — ведь он был одним из наших руководителей! На одном из заседаний ученого совета он объявил, что наткнулся на интересный материал и будет писать на его основе диссертацию. Слова Тучкуса вызвали интерес, но на расспросы, что за тему он облюбовал, Тучкус лишь загадочно улыбался: вот напишу, тогда увидите! Стоит ли говорить, что ученый совет таким ответом не мог удовлетвориться, и нашего заведующего попросили в общих чертах изложить свой замысел на бумаге. После долгих колебаний Тучкус наконец потихоньку вызвал меня к себе в кабинет и раскрыл секрет. По идее я должна была сказать ему, что тронута столь высоким доверием, но ничего из этого не получилось, настолько он меня рассмешил. Уж очень необычно звучала его тема: «Портреты блюстителей порядка в литовской литературе, начиная от Донелайтиса и кончая Казисом Саей». Не вытерпев, я поделилась тайной с Рутой, и через пару дней об этом узнал весь музей. Верно говорят, что язык женщины — ее страшнейший враг. Вот почему я не удивилась, увидев у себя на столе записку: «Зайдите ко мне. Леопольдас Тучкус».

Обычно стоило постучаться к заведующему в кабинет, как он громким голосом кричал: «Войдите!» Но в тот раз мне показалось, что он выкрикнул: «Введите!»

Разговор у нас с ним и впрямь получился короткий. Тучкус заявил, что я не только легкомысленное существо, но и к тому же политически незрелый элемент и что он, Тучкус, твердо убежден, что в музее допущены просчеты в подборе кадров. Мне оставалось только поблагодарить его за откровенность и покинуть кабинет. Уж и не знаю, чем бы это закончилось, не случись одно происшествие, которое неожиданно все изменило.

В конце лета мы получили сообщение, что через несколько дней Музей литовской книги посетит парламентская делегация из Индии, сопровождать которую будет один из членов правительства республики. Нам объяснили, что индийцев особенно интересует мемориальная комната Видунаса[4] и они хотят узнать побольше о его личности, принципах его философии, общих со взглядами Ганди.

Леопольдас Тучкус разволновался. Он носился по музею, не зная, с какого конца начать. Заведующий, почему-то в сопровождении шофера Мотеюса, обошел все залы музея, придирчиво заглядывая в каждый уголок. Особенно долго он проторчал в комнате Видунаса, привлекшей его, по-видимому, аскетической обстановкой: старинные деревянные кресла, железная кровать, простой деревенский стол.

— Представления не имею, что им тут смотреть? — бормотал он под нос.

Вернувшись к себе в кабинет, Тучкус стал названивать кому-то по телефону. Шофер Мотеюс ждал его за дверью.

Под вечер возле музея остановился грузовик, груженный коричневыми кожаными креслами, коврами, старинными зеркалами, чучелами кабанов и сов.

Наутро мемориальную комнату Видунаса было не узнать. В ней стало впору жить не скромному аскету, философу и вегетарианцу, а какому-нибудь купцу из Тильзита или директору молокозавода.

Тучкус же продолжал трудиться в поте лица. С каждой минутой наш музей становился все богаче, все нарядней. В комнаты с шумом заволакивали мебель и ковры, взятые напрокат в учреждениях и у частных лиц. Изо всех углов поблескивали зеркала, и мы с непривычки вздрагивали, видя свое многократное отражение. В вестибюле на нас устрашающе пялились два кабаньих чучела, одолженные в Обществе охотников. Кто-то пытался вмешаться и умерить пыл Тучкуса, но его быстро осадили. Все мы с тайным злорадством следили за кипучей деятельностью заведующего. Когда же приготовления были завершены, Рута позвонила директору, который в то время находился в отпуске, и предложила ему ознакомиться с новыми экспозициями мемориальных комнат. Быстренько обежав все залы, он выскочил из последнего с побелевшим лицом и, остановившись возле Тучкуса, какое-то время не мог вымолвить ни слова. Подбородок и губы его дрожали, казалось, он потерял дар речи. С огромным трудом справившись с собой, директор, заикаясь, пролепетал:

— Пишите за… за… заявление об уходе по собственному желанию.

И хотя Тучкус особой интуицией не отличался, однако на сей раз уразумел, что перестарался. Он без возражений написал заявление и незаметно исчез из нашего музея.

Иногда я вижу его в городе. Сияя здоровым румянцем, Тучкус торопливо проходит мимо, помахивая огромным желтым портфелем. Делает вид, что не замечает. Ну и пусть. Хотя, признаться, меня так и подмывает заговорить с ним и спросить, чьи прегрешения он заносит теперь в свою зеленую книжицу.


Перевод Е. Йонайтене.

АМНИСТИЯ

От станции до перекрестка нас подвез какой-то крестьянин, которому было по пути, а дальше пришлось добираться пешком. И хотя глаза привыкли к темноте, все равно много ли разглядишь осенней ночью. Мы вслепую брели по обочине раскисшей дороги, нащупывая ногой место посуше. Антанас месил грязь впереди, я же тащился сзади, и его темный силуэт казался в темноте невероятно огромным. Мой приятель частенько оказывался в канаве или в луже, вымокал до нитки и тогда принимался ругаться, а меня заставлял идти впереди.

— Выкупайся-ка и ты! — говорил он в таких случаях.

Но мне приходилось идти впереди недолго. Антанас сердился, что я тащусь слишком медленно, неуверенно, и вскоре передо мной снова маячила его широкая спина.

При мне не было никакой поклажи, зато товарищ тащил огромный фанерный чемодан, задевая им за придорожные деревья. Чемодан был пуст и гудел, как барабан. В студенческом общежитии мы не раз поглядывали на этот запертый на семь замков баул, из которого исходил запах сала, копченного на можжевеловых ветках. Антанас был прижимистый малый и редко кого угощал, в число этих счастливчиков порой попадал и я.

Антанас был старше многих своих сокурсников, потому что война прервала учебу. Частенько подтрунивал он над нами, как над маленькими, или по-отечески журил. Нам это, конечно, не нравилось, и все же ребята не слишком на него обижались: ведь папаша Антанас, как мы его называли, был умнее и сноровистее нас. Он не только писал лучше всех рефераты, но и мог так заштопать порванные брюки, что от новых не отличишь. Вот почему и на этот раз я чувствовал себя как за отцовской спиной.

Когда мы миновали лесок, что близ деревни Райсте, нас застиг проливной дождь. Вода струилась по лицу, затекала ручейками за шиворот, а далекий огонек, чуть брезживший в пропитанной влагой тьме, казалось, удалялся, как только мы приближались.

— Придется заночевать, — предложил я, не выдержав.

Антанас был полон решимости дойти до Дурпингяй, но сейчас он уже помалкивал.

— Вон и огонек виден. Давай зайдем туда, переночуем, — сказал я. — А там, глядишь, к утру и дождь пройдет.

Усадьба, где мы приметили свет в окне, находилась в стороне от дороги. Не найдя туда тропинки, мы брели прямо по пашне, с трудом отрывая от земли облепленные глиной башмаки. Наконец перед нами вырос забор, и мы стали пробираться вдоль него к воротам.

Во дворе залаяла собака. Ее сиплый, похожий на кашель лай то приближался, то удалялся. Антанас выдернул на всякий случай кол из ограды. Пес рассвирепел, разгавкался еще громче, бросался на нас и подбегал порой так близко, что можно было разглядеть, как встала дыбом шерсть на его спине.

Дочавкав по грязи до избы, мы с трудом нащупали дверь в сени и, войдя туда, очутились совсем как в мешке. Темнотища — хоть глаза выколи. Вслепую принялись шарить по стенам. Я задел висевшие на стене вожжи, нащупал какую-то влажную сермягу, укололся о гвоздь — ручки не было и в помине.

— Эй, хозяева, где тут двери?! — крикнул Антанас.

В избе завозились — я определил по звуку, что кто-то всовывает ноги в клумпы, — потом осторожно открылась дверь, оказавшаяся где-то впереди нас, и в ту же минуту на стене вспыхнули тусклые светлые полосы.

— Кто там? — спросил низкий женский голос.

— Мамаша, открой, — мягко попросил Антанас, — путники мы, промокли до нитки.

За дверью замолчали. Хозяйка прикидывала, как поступить, а мы, затаив дыхание, ждали.

Но вот лязгнул засов, скрипнули дверные петли. Женщина держала в руке фонарь и пыталась разглядеть наши лица.

— Добрый вечер, мамаша, — еще приветливее поздоровался Антанас, явно желая сразу же войти в доверие.

Ничего не сказав в ответ, хозяйка повернулась и пошла с фонарем назад.

Комната была большая, обшитая светлыми досками. В одном углу стоял обшарпанный продолговатый стол, в другом — печь, заставленная чугунками и горшками, над которыми чернела широкая вьюшка. Судя по всему, помещение служило одновременно кухней, столовой и общей комнатой.

Под печкой, на широкой деревянной лавке, сидела девочка лет пяти. Она уставилась на нас бойкими, немного испуганными глазенками.

— Ты чего не спишь? — спросил Антанас.

Девочка смущенно улыбнулась, прикусила нижнюю губку и спрятала под лавкой босые ноги.

— Живо в постель! — приказала женщина.

Девочка соскользнула с лавки и прошлепала в другую комнату.

Мы застыли у порога, боясь наследить. Хозяйка же не обращала на нас ровно никакого внимания. Она даже не предложила нам сесть и все крутилась возле печки, передвигая с места на место чугуны, будто нарочно придумывая себе работу.

— Ну и погодка! Хороший хозяин в такой вечер собаку на улицу не выгонит, — стряхивая капли с дождевика, начал я разговор.

Хозяйка посмотрела в мою сторону, но ничего не сказала. Теперь она держала в руках какую-то одежонку девочки и, похоже, собиралась ее латать или штопать.

— Мы бы хотели у вас заночевать, — набрался наконец духу Антанас.

Женщина опустила руку, в которой держала красную кофточку. Близко посаженными у крючковатого длинного носа карими глазами она сердито уставилась на моего товарища.

— У нас негде, — буркнула она.

— Невелики господа, можем и на полу, — сказал Антанас.

— Нам бы только крышу над головой, — добавил я.

Женщина швырнула одежонку на лавку и огладила обеими руками фартук.

— Лучше в другом месте поищите. За рощей Рамошка живет, у него изба попросторней.

— Да вы не волнуйтесь, хозяйка, нам и тут будет хорошо, — заверил Антанас.

Он повесил плащ на крюк возле двери, разулся и пододвинул ботинки ближе к куче хвороста. Я сделал то же самое. Не ожидая приглашения, мы уселись за стол на длинной шаткой лавке.

— Живу одна, — то ли сама себе, то ли нам посетовала женщина, — а ведь народ всякий попадается.

Антанас уловил тревогу в ее голосе и поспешил объяснить:

— Мы не из лесу и не из милиции. Студенты. В Дурпингяй идем.

Трудно сказать, может, эти слова успокоили женщину или просто она смирилась с тем, что нас отсюда уже не выставить, только больше о ночлеге на стороне она не заикалась. Молча принесла набитые соломой матрацы, застелила их рядном, а накрыться предложила тулупами.

Мы с Антанасом мигом растянулись на матрацах. Пахло льном, лежалой овчиной, еловыми досками. По стенам и в окне не переставая барабанил дождь. При одной только мысли о том, что я мог сейчас быть на улице, меня передернуло. И еще желаннее показалось тепло комнаты, которое вместе с усталостью навалилось на меня, смежая веки. Антанас уже успел захрапеть. Заснул бы и я, но помешал пес, который загавкал под забором. Хриплый лай тут же сменился радостным повизгиванием и тявканьем, — видно, собака, узнала своих. За окном послышались торопливые шаги. Кто-то осторожно прокрался к дому, и все стихло. Спустя минуту-другую раздался осторожный стук в окно соседней комнаты. Тихонько звякнуло стекло, точно в него вместе с каплями дождя ударились случайные градины. Женщина прошлепала босиком по полу. Скрипнуло отворяемое окошко. Приглушенный шепот двоих — мужчины и женщины — нарушал монотонный шум дождя.

Приподняв голову и напружинившись, я вслушивался в их голоса, пытаясь хоть что-нибудь разобрать. Кто этот человек, который тайком прокрался к дому? Что ему нужно?

Женщина отошла от окна и скрипнула затем дверью нашей комнаты. Я притворился спящим. Она босиком шмыгнула на кухню, а когда возвращалась, за ней тяжело ступал тот, который только что прошел по двору. Я затаил дыхание, когда они остановились у нас в ногах. Эта внезапная жутковатая тишина была томительнее любого таинственного перешептывания. Мне казалось, что шаги повислив воздухе, прямо над нами, и что на нас вот-вот наступят, как на валяющуюся картошку. Меня разбирало зло: Антанас как ни в чем не бывало продолжал мирно похрапывать. Я задыхался от напряжения и подступавшего к горлу кашля. Краем глаза я заметил силуэт гостя, зловеще черневший посреди комнаты. Снизу он казался огромным. Тень пошевелилась, и я увидел очертания винтовки за спиной вошедшего.

Постояв возле нашего ложа еще немного, мужчина скрылся в соседней комнате.

Я тут же растолкал Антанаса.

— Бандит заявился! Что будем делать? — прошептал я и затормошил друга, чтобы до него дошел смысл моих слов.

— Где он? — приподнял голову Антанас, словно ожидая, что я покажу пальцем в нужном направлении.

— За стеной. Слышишь голоса?

Он послушал немного, затем уронил голову на матрац и буркнул:

— Давай спать, и дело с концом. Ничего тут не попишешь.

Я не мог понять причину его равнодушия. Неужели мы будем вот так лежать и ждать, пока незнакомец вернется и уткнется одному из нас в грудь дулом винтовки?

— Ах, да, я и забыл, что ты комсомолец, — с непонятной издевкой снова заговорил Антанас. — Если найдешь в кармане ножик, можешь вступать в бой.

Я чувствовал себя как оплеванный и изумленно глядел другу в лицо, белевшее в темноте рядом со мной.

— Нашел когда шутки шутить.

— Нюни распускать, что ли?

Насмешка, прозвучавшая в голосе Антанаса, уязвила меня больнее самых злых слов. На душе стало совсем тоскливо. Нет больше друга. И если тому, с винтовкой, вздумается поставить меня к стенке, Антанас не вступится, не защитит. Так вот почему он любил повторять, что не следует совать пальцы в дверную щель!

Я стал одеваться, но не успел. Скрипнула дверь, и я снова вытянулся на матраце. Вошли те двое — мужчина и женщина. Остановившись, посмотрели на нас и зашептались. Я исподтишка следил за ними, но так и не разобрал, что они собираются делать. Каждая жилка, каждый мускул были до крайности напряжены. Казалось, еще немного — и я вскочу, брошусь, сам не зная куда. Не отдам я за здорово живешь свою жизнь. Буду драться до последнего — зубами, ногами, чем придется. Помощи-то ждать неоткуда. Одно меня смущало: и Антанас вел себя совсем не геройски — лежал пластом с закрытыми глазами, затаив дыхание.

— Я вас немного побеспокою, ребятки, — неожиданно спокойным и миролюбивым тоном произнес мужчина. Он сделал еще шаг и наткнулся на наши ноги. — Хочу потолковать с вами, — повторил пришелец.

Я поднял голову. За его спиной белела рубашка хозяйки. Я ткнул Антанаса кулаком в бок, и тот тоже зашевелился, сделав вид, что только сейчас проснулся.

— Слышал, вы из столицы, — продолжал странный ночной гость. — Там, ясное дело, вы всякого понавиделись, понаслышались. Растолкуйте мне, что это за амнистия такая — серьезное дело или так себе, наживка для глупых рыбешек?

Антанас откашлялся, я промычал что-то невнятное, — ни один из нас не знал, что ответить.

— А вам это зачем? — осмелев, спросил я.

Мужчина помялся немного, переступил с ноги на ногу, поглядел на женщину и лишь тогда объяснил:

— Да я что, волк — хвост приморозил. Вот и прячусь по лесам.

— Раз правительство опубликовало, значит, надо верить, — сказал я как можно серьезнее.

Приподняв голову и облокотившись о матрац, Антанас во все глаза разглядывал мужчину и молчал.

— А вдруг выманят нас, а потом всех в мешок, а? — делился сомнениями гость.

Женщина, которая до этого молча пряталась за его спиной, не выдержала, вышла из укрытия и горячо заговорила:

— Такими вещами не шутят. Раз объявили, значит, всерьез. Эти молодые люди лучше знают. Пойди сдай свой самопал, вот увидишь — простят. Вернешься и заживешь как все люди…

— Легко тебе советы давать! — оборвал ее мужчина. — Оглянуться не успеешь, как в Сибирь упекут.

Теперь я понял, кем эти люди приходились друг другу. Я решительно поддержал женщину.

— Кто сейчас воспользуется амнистией, только выиграет, — с жаром сказал я. — Другого такого случая может не представиться.

Зашуршав матрацем, Антанас неловко приподнялся.

— А я вот ничего на этот счет не могу сказать, — произнес наконец он. — Всяко может быть.

Его хладнокровные слова снова неприятно поразили меня. Уж лучше бы он помолчал!

— Сказано — простят, значит, так оно и будет. Власти не станут подрывать собственный авторитет, — возразил я, бросив исподлобья взгляд на товарища.

— Грош цена тому авторитету! — буркнул в ответ Антанас.

Дождь за окном прекратился, в разрывах между облаками появились редкие звезды. В комнате стало светлее. Мужчина с ружьем продолжал стоять посреди комнаты, еще больше понурившись, плечи его безвольно обмякли, точно придавленные какой-то непосильной тяжестью. Женщина прильнула к мужу, она была озабочена и растеряна не меньше его — забыла даже, что стоит на виду у парней в одной ночной рубашке.

Какое-то время все молчали. Оправившись от испуга, я пристально наблюдал за мужчиной в брезентовом дождевике и едва ли не физически ощущал его состояние, понимал, какие тяжкие сомнения терзают его, как нелегко этому человеку сделать выбор. Больше всего мне было жаль женщину. Она трепетала от страха, боясь, что может угаснуть этот робкий проблеск надежды. Я всей душой хотел помочь им, но не знал как.

— Ладно, утро вечера мудренее, — сказал мужчина и, обняв за плечи жену, вышел из комнаты.

В ту ночь им было не до сна: за дверью не прекращался шепот, то совсем приглушенный, то отчетливо доносившийся до нас. Под него мы и заснули, а когда наутро я открыл глаза, в окно глядело ярко-красное, умытое дождем солнце, которое только что выкатилось из-за горизонта.

У плиты хлопотала хозяйка, муж стоял в дверях и наблюдал за ней. В углу виднелась его винтовка.

— После такого ливня совсем приличный денек, — потягиваясь, сказал Антанас.

Ему никто не ответил, только мужчина покосился на окошко, будто лишь сейчас заметил, что и впрямь светит солнце.

В это утро меня коробило от любого слова, сказанного Антанасом, выводила из себя его привычка долго потягиваться в постели, зевать, и вообще раздражал весь его вид. Мы укладывались на ночлег в углу этой деревенской избы друзьями, а встали едва ли не врагами. Не верилось, что все вдруг так разительно переменилось. То же, видно, чувствовал и Антанас, который избегал моего взгляда.

Завтракали блинами из мучных отрубей. За столом царила неуютная тишина. Мы с Антанасом сидели по одну сторону стола, а мужчина, женщина и их дочка — по другую. Ружье, стоявшее у двери, давило на всех камнем. Оно напоминало гостя, которого забыли пригласить к столу. Мне захотелось схватить его и разнести в щепы об порог или камень. Ведь исчезнет винтовка — и все в этом доме прояснится.

Словно угадав мои мысли, поглядел на ружье и хозяин. Вытерев ладонью рот, он поднялся из-за стола и с какой-то торжественностью в голосе произнес:

— Сдаться решил. Пусть уж будет так. Баба моя все уши прожужжала. Только, ребята, я вас хочу попросить кое о чем.

Он перешагнул через лавку, взял стоявшую в углу винтовку и протянул ее Антанасу.

— Бери и гони меня по деревне!

— С какой стати я должен вас гнать?

— Нужно. Для отвода глаз.

Антанас повернулся к нему спиной.

— Не буду я этим заниматься, — буркнул он и указал подбородком на меня: — Ему вон дайте. Он к властям ближе.

— Трус! — не выдержал я. — Нужно же помочь человеку!

— Уж мы в долгу не останемся, что-нибудь наскребем, — вмешалась разволновавшаяся женщина.

— Мне ничего не нужно!

Я взял карабин и остановился в дверях, ожидая, когда бывший бандит соберется в путь.

Женщина между тем подошла ближе, ласково погладила меня по плечу и прошептала:

— Господи, да отпустят ли его?

— Отпустят, отпустят, — пообещал я, как будто все зависело от меня.

Немного погодя мы тронулись в путь. Мужчина, одетый в тот же брезентовый дождевик, шагал впереди, а следом, наставив на него винтовку, тащился я. Поначалу Антанас заколебался, не зная, в какую сторону ему сворачивать. Он остановился на тропинке, огляделся и крикнул:

— Я тебе не нужен?

— Не свадьба, обойдемся без свиты!

— Вот хитрюга! — пробормотал Антанас, так и не решившись повернуть в противоположную сторону.

И лишь когда я спустя некоторое время оглянулся, то увидел, как он удаляется, покачивая огромным баулом с навесным замком.

Мы шли по деревне, сопровождаемые любопытными взглядами из окон, дворов и огородов. Откуда-то вслед нам донесся крик:

— Поглядите, Вайшнораса ведут!

Мы продолжали двигаться молча, как немые. Порой я озирался по сторонам, но мой подопечный упрямо смотрел себе под ноги, на влажную от дождя землю.

За околицей начались поля, ощетинившиеся желтым жнивьем. Кое-где зеленела свекольная ботва, от сероватой земли, где уже убрали картофель, тянуло болотной тиной. В ушах свистел ветер. Где-то вдали темнела полоска леса. Дорога упиралась в нее, и издалека казалось, что именно там и находится край света.

— Что будем делать, если из лесу откроют стрельбу? — спросил я.

Мужчина не обернулся, только слегка наклонил голову.

— Не откроют. Их там нет.

«Вон оно что. Все-то он знает», — мелькнула у меня мысль. Ноги устали, винтовка в руках казалась вдвое тяжелей, и все равно теперь я бы ее добром не отдал. Раз уж взялся, нужно доводить дело до конца.

— Вы почему прятались? — спросил я. — Что за грехи из дома выгнали?

Мужчина искоса поглядел на меня, но ничего не ответил. Немного погодя он ткнул пальцем туда, где стояла винтовка.

— Все она. Я когда из армии Плехавичюса сбежал, ее с собой прихватил. На черта она мне сдалась?!

— Только и делов?

— Хватает и этого.

Лес мы миновали без происшествий и вскоре добрались до местечка. Когда шагали по мостовой, нам повстречалась группа народных защитников. Они с интересом посмотрели на нас, но почему-то не остановили. Скорее всего не разобрали, кто такие. И лишь когда мы разминулись, кто-то крикнул:

— Эй, ты куда этого сыча гонишь?

— В милицию!

Похоже, они удовлетворились ответом и ушли своей дорогой. А мы еще долго петляли по улицам, пока не набрели на нужное учреждение.

Единственный в местечке каменный дом встретил нас неприветливо. Дорогу нам сразу же преградил вооруженный часовой, который долго не хотел впускать нас, а едва мы переступили порог, отобрал у меня карабин. Затем мы битых два часа торчали в коридоре на лавке в ожидании какого-то начальника. Я сидел рядом с доставленным мною бандитом, голодный и усталый, и мне казалось, будто это я сам дожидаюсь амнистии. Прошлую ночь я почти не спал, глаза слипались, в голове назойливо вертелось: «Я пришел сдаваться… пришел сдаваться… пришел сдаваться…»

Я уже задремал, когда нас пригласили в кабинет, где сидел молодой и ужасно привередливый лейтенант. Не успев стряхнуть с себя сон, я хотел что-то объяснить, но спросонья лишь пробормотал:

— Мы с ним пришли сдаваться.

Потом я попытался внести ясность, что на амнистию-де рассчитывает доставленный мною человек, а я лицо постороннее, но этим лишь еще больше все запутал. Лейтенант ничего не понял. И в результате Вайшнораса отпустили домой, а меня задержали. Проведя ночь в кутузке на полу и понабравшись от соседей разной живности, к утру я совсем взбодрился. Все же мне удалось втолковать лейтенанту, кто я такой и как тут очутился. Он пожал мне руку и пожелал счастливого пути.

Выйдя на улицу, я сплюнул от досады. Спасибочки за удовольствие! Злой, голодный, как пес, я снова должен был отмахать двадцать километров до своей деревни. Ну и длиннющим показался мне тогда этот путь, который пришлось проделать уже в одиночку!

Только ближе к полудню добрался я до знакомой придорожной усадьбы, где вчера утром мы не очень-то любезно распрощались с Антанасом. В промежутке между домом и каменным хлевом на зеленеющей полоске с неубранной свеклой я заметил две фигуры — мужчину и женщину. Между грядками резвилась девчушка в красной кофточке. Те двое были так поглощены работой, что не заметили одинокого прохожего. Да и мне не хотелось мешать им. И все же от одного того, что я увидел их, вторая половина пути показалась короче.


Перевод Е. Йонайтене.

ПОМОЩНИК

Надев плащ, Зигмас Райнис собрался было уходить и уже открывал дверь, как раздался телефонный звонок. Пришлось вернуться и поднять трубку.

— Доброе утро! Это Каспарас говорит. Вот я и приехал, — зарокотал в трубке бархатный бас.

— Рад тебя слышать, Каспарас, — без особого энтузиазма ответил Райнис, подумав при этом: «Святая простота! Решил, что потряс столицу своим приездом». А вслух помощник министра сказал: — Буду ждать у себя в кабинете в одиннадцать. Погуляй по городу, убей где-нибудь время.

— Как я и обещал, приехал не один — вместе с директором! — сообщил гость из провинции.

— Ладно, приходите оба, — буркнул Райнис и положил трубку.

У него не было времени на пустые разговоры. «Вот и в кабинете надо будет действовать точно так же, — подумал он, — говорить коротко и ясно, чтобы отбить у друга детства охоту к долгим воспоминаниям. За ним эта слабость водилась».

Три года тому назад Райнис встретил Каспараса в Вильнюсе. Кажется, это было во время Праздника песни. Они случайно столкнулись на улице. Ради такой встречи решили зайти в бар, выпить по бокалу пива. Тогда он и узнал, что его непробивной друг детства руководит в местечке Лаптаучкяй техническим двором. Каспарас похвастался, что живет как у бога за пазухой: что ни год откармливает по паре кабанчиков и бычка в придачу. А потом посетовал, что большой город утомляет и что его единственное желание — поскорее уехать отсюда. Правда, после бокала пива он оживился и шепотом спросил Зигмаса, не может ли тот как горожанин показать ему что-нибудь этакое… Ну, скажем, ночное кабаре. У него и десятка-другая припасена на этот случай. Райнис весело посмеялся над несолидными чудачествами бывшего приятеля и сказал, что не прочь подсобить ему, помочь расстаться со своими сбережениями, да жаль, сегодня у него другие планы.

Помощник министра бодро шагал по набережной и перебирал мысленно подробности этой встречи. Обычно он ходил на работу пешком, чтобы получить заряд энергии на целый день, а заодно и обдумать, какие дела сделать в первую очередь, а какие отложить на потом, кому позвонить по телефону, а к кому не полениться сбегать. Особенно он радовался, когда министр поручал ему связываться с организациями, которые могли оказаться полезными и самому помощнику. Зигмас Райнис привык руководствоваться в жизни золотым правилом: делай дело, но и себя не забывай.

С утра помощнику предстояла несложная, однако, скажем прямо, приятная процедура: принять в своем кабинете нескольких молодых женщин или девушек, претендующих на вакантное место секретаря министра. Эту обязанность в обход отдела кадров Райнис взял на себя. Мысленно он уже сформулировал довольно четкие требования к претенденткам: высокая квалификация, молодость плюс симпатичная наружность. Ну а грымзы и распустехи еще с порога получат от ворот поворот.

Зигмас Райнис сгорал от нетерпения в ожидании красавиц. С ними нужно будет разобраться до одиннадцати часов, тогда он и сможет принять этого недотепу Каспараса. Угораздило же его приехать из своей дыры ночным поездом! Да и что за особое дело может быть у школьного приятеля? Не иначе заступиться попросит или просто помочь, притом наверняка не за себя, за своего директора станет просить. Что-нибудь протолкнуть требуется или пробить. Проблемы не новые.

Мурлыча веселый мотивчик, Зигмас Райнис впорхнул в кабинет. Настроение у него было прекрасное. Кинув взгляд в зеркальце и полюбовавшись собой в очередной раз, он причесал темные волнистые волосы. Надо было встретить первую претендентку во всеоружии. Еще на улице он приметил двух девушек. Они, стоя перед входом в министерство, изучали вывеску. Сейчас они, скорее всего, уже бродят по длинным коридорам учреждения в поисках двадцать шестого кабинета и металлической таблички, на которой красивым шрифтом выведена его фамилия.

Кто-то нахально, без стука, распахнул дверь, и в кабинет влетела сильно накрашенная женщина средних лет. Судя по всему, она опередила остальных соперниц или просто-напросто оттолкнула их и прорвалась на прием первой. Усевшись возле письменного стола, посетительница вытащила спичечный коробок и принялась нервно вертеть его в пожелтевших от никотина пальцах. Зигмас Райнис тем временем не спеша изучал заявление. С этой все ясно: не та.

— У нас уже набралось немало заявлений, — не моргнув глазом, соврал помощник министра. — Мы внимательно ознакомимся с ними и примем решение. Позвоните через три дня.

Женщина попыталась было рассказать, как давно она мечтала именно о такой работе, и доказать, что лучшей кандидатуры им не найти, но Райнис встал и вежливо проводил ее до дверей.

Второй претенденткой оказалась совсем юная девушка, вчерашняя школьница, за плечами у которой не было ни знаний, ни опыта. Но на третьей помощник министра невольно задержал взгляд. Это была блондинка лет тридцати с правильными чертами удлиненного лица, выпускница университета, филолог. Помощник успел заглянуть в анкету — в графе о семейном положении было написано: разведена, ращу дочь.

— Почему вы собираетесь оставить школу? — спросил он.

— Да у нас в городе филологов хоть пруд пруди. Уроки поделить не можем. К тому же я окончательно потеряла надежду получить когда-нибудь квартиру. Надоело мыкаться по углам.

— Вы что же, думаете, у нас квартиры с неба сыплются как манна небесная? — приветливо улыбаясь, спросил Райнис. — Ну, разумеется, возможности тут несколько шире. Было бы просто неприлично с нашей стороны позволить мучиться такой очаровательной женщине.

Блондинка сдержанно улыбнулась.

— Спасибо за комплимент. Но до сих пор квартиры распределялись не по этому признаку.

Помощник министра отрицательно помотал головой, давая тем самым понять, что у него на этот счет другое мнение.

— Ну не скажите! Не скажите! — запротестовал он. — Привлекательность значит для окружающих очень много. Очень много! Особенно если привлекательна женщина!

— Я не из тех, кто этим пользуется, — скромно заметила учительница. — К тому же мне известно, что блага достаются не сразу. Но я могу хотя бы надеяться?

— Несомненно, несомненно! — с жаром заверил ее помощник. — В нашем министерстве нет ни одного работника без собственной крыши над головой. Правда, не всех удовлетворяют условия, и тем не менее…

— Именно поэтому я и обратила внимание на ваше объявление, — призналась посетительница.

Зигмас Райнис замолчал и стал внимательно разглядывать женщину. Он почувствовал приятное волнение в груди, потому что светловолосая учительница подходила ему по всем статьям. Помощник осклабился в приветливой улыбке, глаза его заблестели. С языка было готово сорваться довольно смелое предложение.

— Это хорошо, что вы знаете языки, — оживленно заговорил Райнис, подаваясь всем телом вперед. — Это большой плюс для вас. Только не думайте, пожалуйста, что обязанности секретаря министра так уж несложны. Вы будете левой рукой шефа, можно сказать, диспетчером нашего учреждения. Именно поэтому я хочу рассказать вам об атмосфере в министерстве. Так сказать, описать во всех нюансах новую работу.

Райнис сделал паузу, собрался с мыслями и, продолжая сверлить глазами женщину, продолжал:

— Предлагаю встретиться после работы. Мы могли бы с вами вырваться на часок за город. В интимной обстановке и беседа будет откровеннее.

Не сводя с посетительницы взгляда, помощник ждал, как она отреагирует.

— А это обязательно? — заметно покраснев, спросила блондинка.

Райнис состроил серьезную мину.

— Не обязательно, но крайне желательно. От этого будет зависеть мое решение. Ведь кандидаток на это место сколько угодно! — В голосе Райниса зазвучали металлические нотки. Погасив улыбку, он стал подчеркнуто серьезным.

Блондинка же, напротив, одарила его улыбкой. Потом она о чем-то задумалась, переводя взгляд с ковра на оклеенную обоями стену.

— Видно, эта работа не для меня, — сказала она наконец, не переставая улыбаться.

— Почему же? — поинтересовался помощник, снова надевая маску приветливости. — Наоборот, вы бы могли стать для нас ценным кадром.

— Простите, но я вдруг почувствовала, что собираюсь сесть не в свои сани, — пояснила женщина, вставая. — Пять лет из меня делали педагога, а теперь я дезертировать вздумала. Нет! Все как-нибудь образуется. Ведь жизнь нынче преподносит столько вариантов!

Зигмас Райнис поспешно вскочил и нагнал ее уже у двери.

— Вы, наверное, обиделись, да? — спросил он, удерживая ее.

— Нет, что вы! — возразила посетительница.

— Может быть, вы неверно истолковали мои слова? — не отставал помощник.

Однако блондинка решительно нажала на дверную ручку и вышла.

Зигмас Райнис вернулся на место и, сердито глядя на дверь, за которой исчезла претендентка, проворчал:

— Воображала! Да у нас таких тринадцать на дюжину!

Вакантное место у секретаря министра и впрямь было настолько притягательным, что под дверью помощника выстроилась довольно длинная очередь кандидаток.

С одними Зигмас Райнис разбирался в два счета, других подвергал допросу, а самых смазливых приглашал встретиться после работы, чтобы побеседовать в более интимной обстановке. Две из них согласились.

Когда же в одиннадцать часов в кабинет на всех парах ворвались Каспарас и толстяк директор, помощник еще находился под впечатлением от встречи с последней претенденткой и чуть не спросил вошедших, кто из них собирается стать секретаршей министра. Приятель детства принялся подробно рассказывать, что слышно на родине, но Райнис не слушал его. Мысли его вертелись вокруг быстроглазой девушки, которой он назначил на вечер свидание.

Тряхнув головой, помощник заставил себя не думать об этом и перевел взгляд на Каспараса. Голос наивного увальня звучал в кабинете эхом из далекого детства. А приятель уже расстилал на столе лист бумаги, где, по всей вероятности, и была изложена суть дела. Тучный директор лишь одобрительно кивал, не в силах вымолвить от волнения ни слова. Помощник министра в его глазах был человеком, стоящим на недосягаемой вершине, на которую не каждому провинциалу и смотреть положено. Он был безгранично благодарен своему подчиненному Каспарасу за предоставленную возможность.

Зигмас Райнис пробежал глазами заявление и сразу смекнул, что решить этот вопрос для него будет проще пареной репы. Такие задачи он щелкал как орехи. Однако высказал он совсем противоположную точку зрения.

— Мда, ну и задачку вы мне задали! Ситуация же сейчас, как вы знаете, не весьма… Экономия, экономия и еще раз экономия! Прямо не знаю, что и сказать. Но я попытаюсь! Сделаю все возможное! Неужели таким орлам придется уезжать несолоно хлебавши?

— Будем вам премного благодарны, — промямлил наконец директор, глядя на Райниса как на святого угодника.

— Я же говорил, что Зигмас нам поможет! — хвастливо воскликнул Каспарас. — Это такой мужик! Уж если он за что возьмется, кровь из носу, а сделает!

Помощник министра поглядел сначала на одного собеседника, потом на другого, прикидывая, какую выгоду из них можно выжать. Для начала, как водится, шикарный обед в ресторане. Затем бочонок биржайского пива на день рождения. Ну, а что же в-третьих? Не придумав ничего подходящего, Райнис встал из-за стола и энергично принялся за дело. Позвонил по телефону. Потом, помахивая заявлением, помчался, как он сказал, к министру. На самом же деле хватило и начальника управления. Вскоре он вернулся в кабинет, упал в кресло, тяжело вздохнул и вытер предполагаемый пот с сухого лба.

Каспарас и директор смотрели на него разинув рты. Не проронив ни слова, Райнис снова вынесся за дверь. Судя по выражению его лица и резким, решительным движениям, помощник министра и впрямь отправился сражаться за народное дело.

Появился он спустя добрых полчаса и усталым голосом загнанного вконец человека произнес:

— Все.

Посетителям был непонятен смысл этого короткого слова. Хорошо это или плохо? Боясь нарушить зловещую тишину, они терпеливо ждали.

Зигмас Райнис прочел на их лицах почтительный ужас и волнение, поэтому решил продлить себе удовольствие и помучить их еще немного. Ничего, покладистее будут.

— Не скрою, тяжко пришлось, однако дело сделано, — сказал он наконец. — Получите все, что просите.

Каспарас и директор испустили вздох облегчения. Лица их лучились счастьем и безграничной благодарностью.

Помощник министра встал из-за стола и потер ладони. Его усталость как рукой сняло, он был готов к новым битвам.

— Ну а теперь поспешите в ресторан «Гинтарас» и закажите столик на семнадцать часов. Раньше никак не могу.

Рассыпаясь в благодарностях, посетители вывалились за дверь.

Зигмас Райнис снова уселся в кресло и невольно улыбнулся. Ему и самому понравился этот спектакль. Провинциалы обычно так простодушны, что принимают искусство за чистую монету. Каспараса и в детстве можно было обвести вокруг пальца. Ему что ни скажи — всему верит. Толстяк директор, пожалуй, из другой породы, да, видно, на старости лет мозги жиром заплыли. А вообще-то из этих двоих можно веревки вить.

Помощник министра быстро позабыл о посетителях и занялся другими делами. Что-что, а работать он умел. Ну а его актерские способности вовсе не мешали ему и при общении с шефом.

В ресторан он явился на полчаса позже условленного времени. Каспарас уже дежурил у дверей.

Столик был уставлен блюдами, и тем не менее Райнис попросил меню. Его взгляд обычно задерживался только напротив тех наименований, где была проставлена самая высокая цена.

— Принесите дополнительно красную икру, пожалуйста… А «Наполеон» у вас есть?

— К сожалению, нет. Зато можем предложить «Юбилейный», — ответил официант.

Райнис заглянул в меню. Двадцать рублей с лишним. Что ж, сумма подходящая.

— Принесите, только не в бутылке, а в графине. Для конспирации. Теперь, знаете ли, ситуация не та… — Он любил это слово.

За обеденным столом способности помощника министра обычно расцветали пышным цветом. Казалось, веселым рассказам и анекдотам не будет конца. У гостей из провинции прямо челюсти свело от смеха. После очередной рюмки «Юбилейного» директор ощутил такое блаженство, такую любовь к ближнему, что немедленно готов был доказать ее. Спасаясь от поцелуев, Райнис даже отъехал в сторону на стуле. Он стал все чаще поглядывать на часы, и хотя Каспарас с директором уговаривали его остаться, помощник министра был непреклонен. Он напустил на себя серьезность, будто пересел в рабочее кресло своего кабинета. Когда и это не помогло, Райнис пожаловался на желудок и, состроив жалобную мину, пояснил:

— Я ведь только из уважения к вам позволил себе расслабиться и выпить. Зато ночью придется отдуваться. Такая боль — хоть на стену лезь. Единственный выход — бутылка под кроватью. Выпьешь пару глотков — и порядок. Поэтому не сочтите за наглость, если я попрошу принести еще бутылочку. Прихвачу с собой на всякий случай.

— Ну конечно, конечно! — охотно согласился директор.

В подпитии он обычно бывал очень щедр. Зато на следующий день казнил себя на чем свет стоит. Завернутая в бумагу вторая бутылка коньяка вскоре перекочевала в портфель помощника. Но это не исправило ему настроение — Зигмас Райнис по-прежнему то и дело косился на часы и вздыхал.

— Супруга запилит, за версту запах учует, — признался он. — Только сувениром и отобьюсь.

Каспарас и директор сникли. Подарка для жены помощника министра у них не было. Толстяк даже вывернул карманы, но в них оказались лишь измятый носовой платок да связка ключей.

Зигмас Райнис понял, что сейчас самое время прийти им на помощь.

— Знаете, что женщины любят больше всего? — торжественно спросил он и сам же ответил: — Сладости! Моя супруга от одного вида торта способна забыть все на свете!

Командированные просияли и слегка устыдились: как же им самим не пришла в голову такая простая мысль!

Из ресторана помощник министра вышел, покачивая тортом в одной руке и портфелем — в другой.

Несмотря на все его ухищрения, пришлось все-таки расцеловаться на прощание с гостями. Уж слишком силен был в проявлении дружеских чувств упитанный директор.

Сидя в такси, Зигмас Райнис вытер носовым платком губы и щеки, будто стирая следы помады после поцелуя женщины. Время приближалось к восьми. Следовало поторопиться к парку, где его должна была ждать девушка, вознамерившаяся стать секретаршей министра. Райнис с удовольствием вглядывался из окна машины в уличную сутолоку. Настроение у него было на редкость приподнятое. Он не опоздает на свидание и к тому же явится не с пустыми руками. Здорово он все обтяпал. Таких простаков, как Каспарас и директор, он облапошивает за милую душу. Жаль только, что не заставил их платить за такси. Те бы не отказались.

Машина притормозила у входа в парк, но помощник министра продолжал сидеть в машине, внимательно озираясь вокруг. Быстроглазой брюнетки почему-то нигде не было. Правда, такие красотки — народ избалованный, они любят опаздывать. Просто так, чтобы потрепать нервы мужчинам. Но Зигмасу Райнису не по нутру такие выходки. Не в его привычке ждать.

Спустя десять минут помощник министра вылез из машины и прошелся взад-вперед, поглядывая по сторонам. При появлении каждой женщины глаза его вспыхивали надеждой — вдруг она? Несколько рюмок коньяка помогли изгладиться из памяти образу посетительницы, которую он видел всего несколько минут. Помощник боялся ошибиться. Подскочил было к какой-то девушке, но в последний момент умерил свой пыл и спросил только, который час. Как назло, представительницы прекрасного пола валом валили со всех сторон. Райнис чувствовал себя среди них одиноким и потерянным. Под конец терпение его лопнуло. Беззвучно выругавшись, он вернулся к ожидавшему его такси. Но не успел помощник захлопнуть дверцу, как следом, ни дать ни взять щука за блесной, нырнула востроглазая брюнетка. Оказывается, все это время она наблюдала за помощником. Широко улыбаясь, девушка без приглашения устроилась на заднем сиденье.

Райнис был вне себя от бешенства, и только при виде прелестного личика с сияющими глазами и полураскрытыми губками смягчился. Противостоять таким чарам было свыше его сил.

— Первое замечание: в нашей работе требуется строгая пунктуальность, — строго отчеканил он, любуясь красавицей.

— А к свиданиям это тоже относится? — игриво спросила девушка.

— Разумеется. К свиданиям в первую очередь, — с улыбкой подтвердил Райнис, мысленно воскрешая в памяти данные анкеты собеседницы. Каролина — таково ее имя, вспомнил он.

— Товарищ Каролина, предлагаю поехать за город, на дачу моего приятеля. Мы там будем одни, как двое голубков, — сразу же приступил к делу помощник министра.

Подумав минутку, девушка сказала:

— Поехали лучше ко мне. Я приглашаю!

— А условия у вас для этого есть? — удивленно спросил Райнис.

— У меня своя комната. Нашу приятную беседу никто не нарушит, — продолжая весело улыбаться, пообещала Каролина. Теперь пришел черед задуматься помощнику министра.

— Согласен, — кивнул он, обрадовавшись, что сможет обойтись без милостей приятеля.

Каролина жила в микрорайоне Лаздинай, ее дом стоял на краю соснячка.

В квартирке негде повернуться, к тому же крохотная прихожая заставлена ненужной мебелью. Времени на более подробное разглядывание у него не было, потому что прелестная хозяйка поспешно втолкнула его в небольшую опрятную комнатку и заперла дверь.

— Здесь кто-нибудь еще живет? — с опаской поинтересовался Райнис, ставя на стол коробку с тортом.

— Моя бабушка. Но на нее не следует обращать внимания. Я человек самостоятельный и никому не принадлежу, — с вызовом объяснила Каролина.

Райнис сразу же обнял ее и прошептал:

— А я бы так хотел, чтобы ты принадлежала мне.

Девушка посмотрела ему в глаза и, очаровательно улыбаясь, спросила:

— У вас всегда так быстро возникают собственнические чувства?

— Это не эгоизм. Это восхищение! — возразил гость.

— Ох уж это мне скороспелое восхищение! — с досадой воскликнула Каролина. — Сколько я об этом на своем веку понаслушалась!

— Такова доля очаровательных девушек! — развел руками помощник министра, решая мысленно загадку: что за человек эта красотка? Что означают ее слова, взгляды, движения? Начало знакомства было явно интригующим.

Между тем Каролина, расставив на столе чашки для кофе и тарелочки для торта, исчезла на кухне.

Зигмас Райнис внимательно разглядывал комнату: книжную секцию, в которой поблескивала вереница разнокалиберных хрустальных фужеров, пестрели безделушки, привезенные, видно, из дальних краев. Он обратил внимание на фотокарточку, где улыбающаяся Каролина была снята в компании трех мужчин. Один из них показался Райнису знакомым, только он не мог вспомнить, где его видел.

Когда в чашечках уже дымился кофе, а из хрустальных рюмок было отпито немного коньяка, Зигмас мог похвастаться первыми успехами: ему подарили долгих два поцелуя, от которых у него закружилась голова. Все шло по намеченной программе.

Каролина стала расспрашивать его о работе и вырвала обещание, что вопрос будет решен в ее пользу. Захмелевший гость с удовольствием подтрунивал над своим шефом, над его слабостями и представил все в таком виде, будто министр без его помощи не способен и двух слов связать на бумаге. Под действием горячительного Зигмас и не заметил, как стал превозносить себя до небес. Оказывается, без него министерство в тот же день вообще прекратило бы свое существование.

Съев кусочек торта, Каролина спросила:

— Постель сейчас стелить или позже?

Помощник министра округлил глаза и задумался. Не над вопросом о постели, разумеется. Пусть стелет, нечего медлить. Поведение хозяйки показалось ему подозрительным. «И все-таки она довольно вульгарна, наше министерство такая дамочка отнюдь не украсит», — трезво заключил захмелевший помощник.

Едва он очутился на белой простыне, как внимание его привлекли странные звуки в коридоре, а затем на балконе. Похоже, кто-то, побывав в прихожей, перешел в комнату — возле оконной шторы мелькнула чья-то тень.

— Не волнуйся, это моя бабушка. У нее полный склероз, — успокоила Каролина.

В самом деле, с какой стати ему дергаться, если хозяйка никак не реагирует? Пусть хоть земля разверзнется, Зигмасу в этот час ни до чего нет дела.

Было уже за полночь, когда помощник министра стал собираться домой. Голова немного прояснилась, и Райнис пожалел, что слишком распустил язык, наобещал Каролине с три короба. Он сделал попытку к отступлению: прощаясь, сказал девушке:

— Я сделаю все возможное, но последнее слово останется за министром. Иногда он бывает упрямым, как козел, и тогда его не переупрямить.

Однако очаровательная брюнетка не хотела верить ему.

— Я же знаю, все будет зависеть от тебя, дорогой. Только от тебя! — проворковала она, выпроваживая гостя за дверь.

Когда же на следующий день, спеша по набережной на работу, помощник министра, невыспавшийся, с головной болью, попытался восстановить картину вчерашнего загула, то вывод его был однозначным: Каролина для должности секретаря министра не годится. Она оказалась не только вульгарной, но и невоспитанной. Следовало хорошенько пораскинуть мозгами, как благородным образом отделаться от нее. Несколько дней он тянул резину, говоря, что министр еще не принял окончательного решения. Когда же Каролина позвонила в очередной раз по телефону, помощник коротко сообщил, что тот решил взять другую кандидатку. В ответ Каролина коротко, со смаком хохотнула.

На следующий день вахтер передал Зигмасу Райнису аккуратную бандероль, перевязанную оранжевой ленточкой. Фамилия и адрес отправителя указаны не были.

— Кто передал? — коротко спросил помощник старика.

— Ужасно шикарная дама, — восхищенно причмокнул вахтер.

Затаив дыхание, Райнис стал развязывать ленточку. Помощник распечатал бандероль, и у него глаза на лоб полезли: там лежала магнитофонная лента и несколько фотографий, на которых он был увековечен вместе с Каролиной у стола с угощениями и в постели. Так вот что означали те подозрительные шорохи! Старая склеротичка оказалась неплохим фотографом.

Райнис обнаружил и короткую записку.

«Точно такую же бандероль я оставила у себя. Стоит тебе не выполнить обещание, как я тут же передам ее министру. Каролина».

Скрипнув зубами, помощник вытер со лба бисеринки пота. Райнис метался по комнате как разъяренный тигр. Если бы сейчас черноволосая красотка волею судеб оказалась в его кабинете, он задушил бы ее собственными руками.

Дождавшись конца работы, помощник министра отправился в Лаздинай. С горем пополам он нашел квартиру шантажистки. На его стук и звонки никто не открывал. Зигмас Райнис то выходил на улицу, то снова возвращался к дверям, но квартира Каролины по-прежнему напоминала неприступную крепость. Пришлось отступить.

Ворочаясь бессонной ночью в постели, помощник решил, что другого выхода нет, — придется сажать Каролину в секретарское кресло. В конце концов чем она хуже других?! Тем более что организационных способностей ей явно не занимать.

В тот самый день, когда красавица Каролина, обворожительно улыбаясь, внесла в кабинет министра стакан чая, на его столе уже лежало заявление Зигмаса Райниса. Помощник просил разрешения о переходе на другую работу.


Перевод Е. Йонайтене.

ЗАБВЕНИЕ

Мужчина промок до нитки и дрожал: от холода зуб на зуб не попадал. С горем пополам он продрался сквозь частокол сосенок и остановился, увидев перед собой светлую широкую поляну. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы окончательно осознать — он может идти дальше и не ударится лбом, как в прозрачную стеклянную дверь, в эту сотканную из света стену. Его ощущения были столь странными потому, что вот уже несколько дней подряд он видел вокруг только стволы деревьев, ветки да кустарники, — и все это мелькало, проносилось мимо, отступало куда-то. Он отвык от открытых пространств, обходя их стороной, а в последние дни попал в густые леса, которым, казалось, конца-краю не будет. Может быть, и эта поляна таила опасность, но беглецу, который совсем выбился из сил, было уже все равно — ему мерещилось, что сама смерть обволакивает его холодной, влажной ватой.

Беглец часто моргал воспаленными глазами, с удивлением отметив, как явно сдало зрение. День был пасмурный, моросил нудный осенний дождик, не диво, что на опушке в такую погоду мог сгуститься туман. И все же не по этой причине мир сомкнулся в круг, совсем узкий, и путник видел и чувствовал лишь происходящее в двух-трех метрах от него. Крайняя усталость и голод, казалось, заставили мир сжаться в холодный кулак. Мужчине понадобилось отчаянное напряжение последних сил, остатка воли, чтобы не осесть на землю в бессильном ожидании конца, а прорываться из этого тесного, таящего гибель круга. Мужчина стал растирать лицо, виски, глаза. Взгляд его постепенно просветлел. Метрах в ста или дальше он различил две высокие березы, белые стволы которых белели, как высушенные полотенца. Верхушки деревьев уже по-осеннему облысели, и только на нижних ветках еще желтели листья. К этим высоким деревьям прижималась соломенной крышей изба, вился из трубы сизый дымок. Кто-то жил в этой убогой лачуге, топил печь, обогревал свое жилище, готовил еду. От последней мысли рот наполнился слюной. Беглец облизал запекшиеся губы и направился в ту сторону. Ему самому показалось странным, что он, не таясь, пересекал открытое поле, надеясь, пожалуй, только на счастливый случай. Он не сводил покрасневших глаз с жидковатого сизого дымка. Чем ближе путник приближался к усадьбе, тем заметнее ускорял шаг. Во двор он почти вбежал. Похоже было, что беглец хотел поскорее израсходовать последние силы, которые в любой момент грозили иссякнуть.

С каменного приступка возле двери спрыгнул черный кот. Задрав хвост, он с недовольным видом зашагал вдоль стены. На углу дома обернулся и с любопытством поглядел на странного гостя. Человек тем временем уже подошел к дверям. С минуту он рассматривал диковинную ручку, грубо сработанную деревенским кузнецом. Потом догадался, что нужно взяться за эту ручку и большим пальцем нажать на окорябанный металлический язычок. Щеколда приподнялась, звякнув с внутренней стороны двери, как маленький колокольчик. В прихожей без окон еще одна дверь, ведущая в избу. В нос ударили чужие, не очень приятные запахи обжитого помещения. Они были такими острыми, что закружилась голова.

Слегка пошатываясь, мужчина перешагнул через порог и уцепился за другую ручку. Он уже нащупал пальцем язычок, на который следовало нажать, и вдруг чего-то испугался. Кто встретит его, слабого и безоружного, за этой дверью? Ведь он даже не знал толком, куда его занесло, на каком языке говорят живущие тут люди. Десять дней и ночей путник шел, придерживаясь единственного ориентира: с запада на восток. Питался травами, кореньями, последними редкими ягодами. Разговаривал только сам с собой. Но силы его кончились. И если он не постучится сейчас в эту дверь, то замерзнет и умрет где-нибудь под елкой.

Палец уперся в холодную железку, послышалось знакомое звяканье. Первое, что гость заметил в полутьме комнаты, был весело пляшущий в печке огонь. Однако он не стал задерживать взгляд на огне, а поискал главное — живое существо. Поначалу беглецу показалось, что тут никого нет. Присмотревшись внимательнее, он увидел два мерцающих огонька — это были глаза, спокойно глядящие на него из-под пестрой косынки. Возле печки сидела маленькая, как ребенок, старушка. Она лущила фасоль, которую доставала из передника. Мужчина немного успокоился и смелее шагнул на середину комнаты. Страха больше не было, но не было и сил. Шатаясь, он добрел до почерневшего от времени стола, вцепился в него обеими руками и тяжело осел на лавку.

— Есть… — пролепетал он непослушными губами, — дайте поесть…

Старушка поняла его просьбу. Она проворно вскочила и захлопотала возле печки: с шумом задвигала горшками, со скрипом отворила поставец. И все говорила, говорила что-то, но вконец обессилевший путник почти не слышал ее слов — уши его словно были заложены ватой.

Между тем старушкавыставила на стол ломоть сала, хлеб, глиняную миску с кислым молоком и несколько серых картофелин «в мундирах». Человек с жадностью набросился на еду. Он никак не мог насытиться, хотя и чувствовал уже тяжесть в желудке. Картошку он съел необлупленную, а кислое молоко выхлебал одним духом, отложив для удобства в сторону ложку. Вскоре на столе ничего не осталось.

Старушка всплеснула руками:

— Господи, ну и изголодался!

Она снова пошарила в темном поставце и принесла краюху хлеба, остатки топленого сала со шкварками на дне тарелки, пару горстей фасоли.

Мужчина опять жадно уписывал еду, правда, на этот раз чуть медленнее, будто прислушиваясь, что творится у него в животе. Постепенно стол опять опустел, и только несколько белых фасолин сиротливо валялись на темной столешнице, как заблудшие овечки.

И все равно голод не проходил, хотя был уже не таким острым. Куски все медленнее спускались в пищевод, застревали в горле — переполненный желудок отказывался принимать пищу. Однако беглец не мог оторвать взгляд от последних фасолин на столе, похоже, сожалея, что не в силах справиться с ними. Он захватывал время от времени костлявыми пальцами фасолины, сгребая их в жалкую кучу, закрывал ладонью и некоторое время не отрывал ее от стола. Затем, испытывая неловкость, по-детски воровато ссыпал фасоль в карман. Он все острее ощущал возникшую в желудке тяжесть, которая перешла в колики. Все, что он с такой жадностью проглотил до этого, сейчас распирало внутренности, рвалось наружу. Мужчина встал из-за стола. Он робко улыбнулся старушке и вместо благодарности признательно кивнул. Глаза хозяйки радостно заблестели, она была явно довольна тем, что могла принять в своем скромном жилище изголодавшегося незнакомца. Она суетилась вокруг него, гладила по плечу и занимала разговорами. Когда нежданный гость уже направлялся к дверям, она вытащила откуда-то поношенный пиджак серого сукна и сунула ему в руки. Мужчина снова скромно и натужно улыбнулся. Благодарно кивая, он накинул пиджак на костлявые плечи. Незнакомец понимал, что ему следовало бы выразить более сильную признательность за все, но он слишком отяжелел и размяк от еды. К тому же в голове вертелась единственная мысль: скорей бы добежать до ближайших кустов.

С трудом преодолев порог, мужчина остановился на плоском каменном приступке. В глазах рябило, ноги подгибались в коленях, лоб покрылся холодной испариной. Мужчина страдал, чувствуя свою немощность, которая не укрылась, конечно, от этой доброй женщины. Он собрался с силами и заставил себя пересечь двор. Очутившись за калиткой, приценился взглядом к обстановке: ближе всего находился ольховник, росший по склонам оврага. Ноги сами понесли его в ту сторону. Добежав до деревьев, он стал корчиться в приступах тошноты, но так и не смог облегчиться, — казалось, чья-то невидимая рука стиснула ему горло. Рухнув на влажную траву, он принялся кататься по земле и жалобно скулить от острой, режущей боли.

«Неужели вот тут и умру? — тоскливо подумал мужчина. — Столько выстрадать, преодолеть столько опасностей — и на тебе, так бесславно закончить дни, притом где, на родине». Он проклинал себя на чем свет стоит за несдержанность и обжорство. После длительного голодания его желудок ссохся в кулак и не мог принимать такие нагрузки. Состояние беглеца ухудшалось с каждой минутой. Его начал бить озноб, который вскоре перешел в судороги. Сводило руки и ноги. Мужчина сжался в комок и обнял руками колени, чтобы легче было переносить боль. Но и это не помогло: казалось, желудок набит не пищей, а острыми колючками. От слабости потемнело в глазах.

«Раз уж суждено умереть, то хотя бы в избе», — прошептал человек и с огромным трудом встал. Он посмотрел в сторону старушкиной хибары и решил, что хоть на коленях, хоть ползком, а доберется туда.

Когда беглец ввалился во двор, старушка стояла на пороге, будто в ожидании его прихода. Возле ее ног стояло ведро с холодной прозрачной водой.

— У меня больше ничего нет, сынок, ты же все съел, что тебе еще дать? — сказала она, думая, что этот голодный человек вернулся, чтобы еще раз поесть.

Не говоря ни слова, мужчина с трудом шагнул на приступок, но там им обоим не хватило места, и ей пришлось уступить дорогу. Человек казался пьяным, лицо приняло зеленоватый оттенок, глаза подернулись мутной пленкой. И стой сейчас на пороге сама английская королева, мужчина повел бы себя точно так же. Ощущая на своем горле костлявую руку самой главной и самой страшной владычицы, беглец мечтал только об одном: умереть в доме, чтобы рядом была живая душа.

Едва мужчина присел на лавку возле теплой печки, как у него помутилось сознание от страшного приступа боли. Голова со стуком упала на затертую столешницу. Казалось, человек испустил дух, и только бисеринки пота на лбу опровергали это впечатление. Когда стемнело, он стал бредить, стонать и метаться.

Было уже далеко за полночь, когда пришелец, немного успокоившись, открыл глаза и обвел ими комнату. Рядом с ним, на лавке, горела свеча, стоял крестик, а старушка вполголоса читала по требнику молитвы. Она просила всевышнего о милости к умирающим и страждущим. Мужчина с минуту прислушивался. Странные, таинственные слова молитвы навевали своей монотонностью успокоение. Слушая их, можно было представить себе, что рядом сидит кудесница, способная заговорить боль, которая призывает на помощь добрых духов. Мужчине захотелось приподнять голову, чтобы поглядеть на нее.

— Слава богу, очнулся! — воскликнула старушка и, отложив требник, склонилась над больным. — Ну как, полегчало?

— Воды, — простонал мужчина.

Женщина проворно вскочила, поправила сбившийся передник и засеменила к ведру. Пока незнакомец жадно пил, она заботливо поддерживала кружку. Вода лилась по подбородку, крупные капли скатывались по впалым щекам, но он все не мог напиться.

— Мне совсем худо, — с трудом выдавил он. Мужчина попытался поднести руку к лицу, но она бессильно упала рядом.

— О господи, что же теперь делать? — заохала старушка, хлопоча возле больного. — Я дам вам лекарство!

Она поспешила к стоящему в углу комнаты поставцу, долго перебирала пузырьки, шурша упакованными в мешочки травами. Комната наполнилась пряным запахом целебных трав.

Отпив несколько глотков, беглец закашлялся. Зелье оказалось тополиными и березовыми почками, настоянными на чистой водке, и его запах перебил все остальные ароматы, плавающие в комнате.

Набрав полную грудь воздуха, мужчина допил остатки. Приятное тепло обожгло внутренности, разлилось по телу. Оно усмирило невыносимую, режущую боль. Мужчина погрузился в небытие, и ему снились светлые, радужные сны.

Проснулся он на следующее утро. В печке трепетал огонь, над кастрюлей с картошкой поднимался пар. Неугомонный добрый дух хибарки — старушка — уже хлопотала беззвучно у плиты, а об ее ноги терся, мурлыкая, кот с белым пятном на носу.

Снадобья оказались чудодейственными — чувство тяжести внутри исчезло, колики прекратились. Ему было так хорошо и спокойно тут после долгих, опасных скитаний, что не хотелось никуда уходить. Казалось, он мог бесконечно слушать эти будничные звуки: гудение огня, кошачье мурлыканье, позвякивание горшков, приподнимаемой над кастрюлей крышки, царапанье о подоконник березовой ветки. Мужчина отчетливо вспомнил, как собирался еще вчера на тот свет, и поэтому он почувствовал себя заново рожденным.

«Я выкарабкался, — повторял он мысленно. — Теперь-то уж буду жить долго».

Поев горячей картошки со шкварками, гость распрощался с хозяйкой. Разузнав у нее, что за населенные пункты находятся поблизости, мужчина прикинул мысленно, какой дорогой ему идти лучше всего. И хотя впереди его ждали новые опасности, однако главную, по его глубокому убеждению, он одолел тут, в этой крохотной хибарке, заботами маленькой, как ребенок, старушки.

Так оно и случилось. Беглец благополучно добрался до родных мест, где и дождался мирной поры. Прошло двадцать лет, и из памяти мужчины изгладилась та картина: осенний непогожий день, когда он, до крайности обессиленный, вышел наконец на опушку и увидел вдалеке сияющие ослепительно белыми стволами березы. Лишь изредка нечеткие, расплывчатые очертания мелькали в его воображении, и тогда он вновь видел себя, изможденного, оборванного, голодного, но, передернувшись, тут же отгонял эти картины прочь. А вот со сновидениями дело обстояло сложнее. Они были неподвластны его воле, преследовали постоянно и доставляли мучения. Во сне он видел все чересчур отчетливо, как в увеличительном стекле.

Откуда-то из теплого, мутного марева возникал крошечный язычок пламени — как прозрачная сливовая косточка. Он стремительно приближался, и вот бывший беглец видел, что это свеча. Пламя, как живое, трепеща, взметалось вверх, будто пытаясь дотянуться до чего-то, но потом, обессилев, снова сокращалось, становилось маленьким. Поглощенный созерцанием свечи, беглец не замечал даже, как чья-то невидимая рука ставила рядом с желтым восковым огарком потемневший от времени крест. И только спустя минуту из темноты появлялось мелкое бледное личико, подвязанное пестрой косынкой. Старушка сосредоточенно отправляла предсмертный ритуал. Заглядывая в потрепанный требник, она вполголоса бормотала слова, которые мужчина давно и хорошо знал и смысл которых, однако, не понимал. Отчаянным напряжением воли он пытался проникнуть в их суть, но ничего из этого не получалось.

Молитва была короткой, и старушка, захлопнув требник, бросала на него последний взгляд и произносила несколько слов, исполненных особенного смысла. Даже во сне мужчина замирал от трепетного почтения перед их величественным смыслом. Но каким? Понять его было равносильно раскрытию огромной тайны или постижению мудрого наставления, как жить дальше.

Охваченный странной тревогой, мужчина просыпался. Он лежал неподвижно и чутко, будто боясь растерять эти крупицы блаженства, невесть каким образом попавшие в его сновидения, пытался вспомнить те слова, но память молчала.

С годами эти яркие сновидения приходили все реже — по мере того, как отодвигались в прошлое, блекли переживания, их вызвавшие. Им, видимо, было суждено покрыться прахом забвения, если бы не серьезная опасность, подкараулившая на старости лет бывшего беглеца, а ныне главу солидной организации. Ни с того ни с сего почувствовал резь в желудке, стал быстро худеть. Встревоженные доктора только сочувственно покачивали головами, туманно разглагольствовали о причинах и характере болезни, отводя при этом глаза в сторону. Больного спешно положили сначала в одну больницу, потом перевели в другую. Однако мужчина, столько повидавший на своем веку, был тертый калач и сразу смекнул, какую правду хотят от него утаить. Но он не впал в уныние — наоборот, со снисходительной улыбкой наблюдал за возней, которую затеяли вокруг него эскулапы.

Промаявшись в больнице несколько месяцев и чувствуя, как продолжают таять силы, больной попросил отпустить его домой. Врачи, посоветовавшись с его женой, согласились.

Забрать больного приехал на отцовской машине сын. Молодой холостяк, не отличавшийся особой серьезностью, предпочитал учебе бесшабашные гонки на автомобиле. Вот почему, когда отец попросил его приготовиться к путешествию, чтобы завтра же отправиться в путь, сын только обрадовался.

— И куда мы с тобой поедем? — спросил он.

— Далеко. В леса, к самой границе с Польшей.

Сына такой ответ удивил и обрадовал. Он уже знал, что без загадки жизнь пресна, как блюдо без острой приправы.

Больной, очутившись дома, почувствовал себя гораздо лучше. Он даже не ложился днем в постель и, несмотря на слабость, бродил по комнатам, то и дело напоминая домашним о завтрашней поездке.

Выехали они поздно, после завтрака. Больной сидел на заднем сиденье, обложенный подушками, и шутил, что с таким комфортом, пожалуй, не ездил ни разу в жизни. Он с любопытством выглядывал из окна и под мерный рокот машины рассказывал сыну о далеком осеннем дне, когда он чуть живой пришел в дом к доброй старушке, у которой были чудодейственные снадобья.

— Думаешь найти там кого-нибудь? — недоверчиво покачал головой сын.

— Вряд ли. Зато я с удовольствием побываю в тех местах, — ответил отец.

До лесов, раскинувшихся неподалеку от польской границы, отец и сын добрались во второй половине дня. Долго плутали они узкими песчаными дорожками, пока не выехали на длинную, как язык, поляну, вклинившуюся в сосняк. Подпрыгивая на кочках пастбища, машина подъехала к двум могучим березам, сияющим ослепительно белыми стволами. Больной с любопытством поглядел на деревья, признав в них своих знакомых, и убедился, что могучие красавицы состарились — ветки в большинстве высохли, а те, которые сломало ветром, бессильно повисли на здоровых сестрах или беспомощно болтались на ветру. На месте хибарки буйно разрослись вперемешку малинник и крапива.

Бродя по пустырю, мужчина наткнулся на несколько валунов, служивших когда-то фундаментом избы, и увидел посередине ограничиваемого ими квадрата кучу розовой глины и растрескавшихся кирпичей. Здесь когда-то стояла печь, у которой грелись, сушили одежду и которая источала аппетитные запахи готовящейся пищи. Больной молча смотрел на кучу глины, чувствуя, как к горлу подступает горький комок. Ведь все то, что было когда-то в его жизни, осталось навсегда часть его самого. И она, эта его часть, тоже безжалостно похоронена под этими старыми кирпичами, под валунами, в пашне, под асфальтом, под пылью забвения…

Мужчина пошевелил ногой кусты малинника, пригнул к земле какие-то длинные стебли, устраивая себе местечко поудобнее.

— Притомился в дороге, — пожаловался он сыну, который стоял рядом. — Принеси-ка из машины плед, вздремну минутку.

Юноша хотел было спросить что-то, но в последний миг осекся. Больные имеют право на странные причуды, поэтому не следует ничему удивляться. Он сбегал к машине и, вернувшись, помог отцу укутаться в плед, подоткнув его со всех сторон, как ребенку.

— Погуляй в лесу, вдруг грибы найдешь, — предложил отец.

Когда сын, шурша травой, удалился, мужчина уперся подбородком в колени и закрыл глаза. Он и сам удивился своей сонливости — похоже было, что человек не спал несколько ночей подряд. Он чувствовал себя так, будто на голову ему нацепили тесную деревянную бадейку. Сначала это доставляло ему неудобство, но вскоре он свыкся со своим состоянием и как бы сжался, стал меньше. Чувства притупились и под конец совсем угасли — больной впал в забытье и увидел сон — тот самый, который снился ему так часто. И снова он был изможденным беглецом, голова которого бессильно лежала на жесткой скамье, и снова к нему приближался язычок пламени, напоминавший прозрачную сливовую косточку.

При свете свечи отчетливо проступило личико старушки, изборожденное мелкой сетью морщин. Она неторопливо листала потрепанный требник. Найдя нужную молитву, подняла глаза и, приняв молчание умирающего за согласие, стала тихо и монотонно читать. Не слова, а сам ее голос навевал благословенный покой.

Закончив молитву, старушка поправила пеструю косынку, провела обеими руками по лицу, будто снимая с него невидимую паутину, и только тогда посмотрела на больного. Ее глубокие выцветшие глаза излучали спокойствие, а последние слова, произнесенные после молитвы, были окутаны тайной.

Больной прекрасно сознавал, что видит сон. Сколько раз видел он его! Но самое ужасное, что, проснувшись, мужчина отчетливо вспоминал каждый эпизод, а последние слова старушки куда-то проваливались. Во сне он очень сожалел об этом и повторял про себя таинственные слова, чтобы они надолго врезались в память. Вот проснусь, думал он, и тут же передам их сыну. Ну, ладно, хватит спать. Пора вставать.

Откуда этот багровый свет? Может, что-нибудь горит? И этот запах тополиных почек… Боже, как сдавило грудь… Нечем дышать…

Сын вернулся из лесу с полной шапкой сыроежек. Он удивился, увидя отца в странной позе: как тот может спать, завалившись на кучу глины и битого кирпича? Юноша осторожно потряс его за плечо. Никакой реакции. Испугавшись, сын тряхнул его сильнее. Не помогло. Отец был мертв.


Перевод Е. Йонайтене.

В ТЕНИ ЛИПЫ

Вдоль леса протянулось бескрайнее, уже тронутое желтизной ржаное поле. Под порывами ветра с шелестом приходили в волнение тяжелые колосья, и рябь, напоминавшая водную, убегала вдаль, где смутно виднелись вереница домов из белого кирпича да зеленые шапки одиночных деревьев. Там теперь широко расстроилась деревня. А ведь раньше едва ли не половина усадеб располагалась здесь, близ леса. Теперь же от них не осталось и следа, только липа Ясутисов стоит прямо во ржи единственным памятником тем людям, которые жили тут в своих избах, рождались, растили детей и умирали.

В новой деревне живут считанные новоселы, переехавшие из этих мест. Время от времени то один, то другой из них, глядишь, и забредет как бы случайно на эту опушку, постоит немного и с тоской обведет глазами бескрайнее поле, будто вслушиваясь в слышные лишь ему звуки. А иной побредет краем нивы аж до липы Ясутисов, полюбуется ее пышной кроной и приложит ладонь к стволу, словно прощупывая пульс дерева. Глаза его рассеянно пошарят по земле в поисках знакомых следов или знаков из прошлого. Вот одно корневище горбится над поверхностью почвы, змеей ползет дальше и снова уходит под землю. Под раскидистыми ветками липы редкая, пожухлая трава сильно примята и истоптана. Внимательно приглядевшись к вспаханной ниве, человек замечает на ней пятна потемнее, земля там как бы впитала непросыхающий человеческий пот, а может быть, и кровь. Ведь где-то здесь лежал у старого колодца Клявис Ясутис. Из его простреленной головы капала на землю алая кровь.

А человек постарше воскресит в памяти другую картину. Он как наяву увидит небольшую аккуратную избушку, жмущуюся поближе к высокой липе, колодец с длинным опущенным журавлем, маленький хлев, скорее похожий на собачью конуру, а за ним — три березы, растущие из одного ствола. По всей вероятности, они были ровесницы липы, такие же высокие, только не столь густые, с белыми, светящимися издалека стволами. Березы срубили, и они лежали все лето рядышком, как три сестры.

Люди частенько вспоминали Ону Ясутене и ее сына Клявиса. А вот главу семейства помнили хуже, потому что старый Клявис очень давно жарким летом внезапно подхватил воспаление легких и умер. В разгар болезни человек пешком отправился в город к доктору, а потом хвастался соседям:

— Ну и совет мне дал доктор! Велел совсем не работать и кушать от пуза. Чтоб он провалился!

Ясутис не стал выполнять рекомендации врача и умер. Овдовев, Она Ясутене завертелась, закружилась в хозяйственных хлопотах, подобно труженице пчелке в медосбор, — и корову подоить нужно, и льна для зажиточных соседок напрясть, и холстины наткать, и сына растить.

Был у Ясутисов лоскут земли, который картузом накрыть можно, буренку свою они выгоняли пастись на опушку, там и сена малость накашивали. Покойный муж ходил на лесоповал, строил переправы — работенки хватало, благо руки у мужика были золотые. А его супруга славилась в деревне как искусная пряха и ткачиха — лишь она была горазда придумывать такие узоры для холстов… Это ее и выручало, когда осталась женщина без мужа одна, когда заботы о хлебе насущном легли только на ее плечи. Хорошо еще, сын рос легко, был здоровым, ладным да смышленым. К семнадцати годам вырос Клявис в заправского работника — куда до него было иному батраку! Оба его родителя на рост не жаловались, и дитя их выросло стройным и высоким, что твой тополь. Не одна соседская дочка бросала тоскливый взгляд в сторону Ясутисовой липы и при этом тяжело вздыхала.

Она Ясутене любила единственного сына нежной, безграничной любовью. Клявис был смыслом и утешением всей ее жизни. Утром и вечером женщина молила бога о том, чтобы всегда, до конца жизни, находиться при сыне, помогать ему, радоваться этому. В материнских мечтах она видела его будущую семью, пригожую невестку, внуков. Смысл же собственной жизни заключался для нее опять-таки в помощи сыну.

До чего прекрасны бывают мечты человека! Однако стоит налететь жизненной буре, и они рассеиваются как дым. Грянула война. Поначалу она прокатилась на восток, обогнув стороной липу Ясутисов и их скромное жилище. Ни одного солдата не встретили в этих местах, разве что пара самолетиков прожужжала однажды высоко в небе и скрылась из виду. Вести об ужасах войны приносили в основном беженцы, измученные, удрученные, несчастные люди. Она Ясутене с тревогой слушала их рассказы, искоса поглядывала на сына, будто желая предупредить его: видишь, что на свете делается, сынок, поэтому будь осторожен. Ведь кто ж не знает — война несет беду прежде всего молодым мужчинам. И мать по вечерам молилась с особым неистовством.

Клявис же, превратившийся с годами в настоящего красавца, казалось, и в ус не дул: частенько пренебрегая опасностью, уходил в деревню, а порой добирался и до города. Дело молодое — девушки, вечеринки да посиделки были у парня на уме.

Работы в их маленьком хозяйстве было немного, и Клявис отправлялся на заработки в дальние деревни. Он по неделям не бывал дома и только в субботу к вечеру возвращался к матери. Платили ему мешочком зерна или половиной полти сала. Мать радовалась поживе и все равно упрашивала сына не покидать дом в такие тревожные и опасные времена.

Миновал год, за ним другой… Прошли слухи, что фронт откатывается с востока на запад. По деревне сновали полицейские, хватали молодых мужчин. Одних увозили в Германию, других пытались обрядить в солдатскую форму. Однажды во двор к Ясутисам, запыхавшись, прибежала дочка соседа Жвингиласа, служившего при немцах старостой, и выпалила:

— Прячься, Клявис! Тебя ищут!

Не успел парень скрыться в лесу, как во двор вкатила повозка, которую тащил вороной конь. Из нее вылезли Жвингилас и двое полицейских. Старостина дочка незаметно скрылась в коноплянике.

— Ах, его нет… — недоверчиво протянул староста. — А где же он? Ведь утром наверняка был дома.

Полицейские заглянули в хлев, под навес, в дровяной сарайчик и, никого не обнаружив, уселись на колоде в тени липы.

Жвингилас тем временем растолковывал Ясутене, что ее сын Клявис при желании может неплохо устроиться: получит работу, набьет карманы деньгами и к тому же повидает мир.

Женщина, будто отгоняя осиный рой, всплеснула руками:

— Побойся бога, сосед! Как же я одна жить-то буду? Да я и слушать об этом не хочу!

— Не пропадешь. Поможем, если что, — заверил ее староста.

В тот раз Клявис выкрутился, но опасность продолжала висеть над его головой. У косули обычно ушки на макушке, если вокруг рыскают волки. Когда сын занимался дома каким-нибудь делом, Ясутене зорко следила за дорогой, связывающей их усадьбу с деревней, чутко прислушивалась к каждому доносившемуся с той стороны звуку — ни дать ни взять куропатка, охраняющая единственного птенца. Сам же Клявис после того памятного визита старосты больше не ночевал в избе — он соорудил в сарае тайничок. Но чаще всего юноша надолго уходил на заработки в дальние усадьбы. Иногда ему удавалось подрядиться на лесорубные работы.

Укладывая однажды в ровные штабеля отборный лес, Клявис разговорился по душам с товарищем по работе, русоволосым конопатым парнишкой, и поделился с ним своей тревогой. Тот лишь коротко бросил в ответ:

— Не вешай нос и не сдавайся!

На прощание парень сунул Клявису в карман какую-то бумажку и шепнул на ухо:

— Дома прочитай.

Клявис вспомнил о записке лишь на следующий день, когда случайно сунул руку в карман. Вверху был нарисован стоящий враскорячку Гитлер с глазами навыкате и черными усиками под носом. Длинными ручищами он хватал в охапку крошечных человечков и швырял их в огонь. На языках пламени волнистыми буквами было написано: «война». А под рисунком выстроились частоколом черные ровные буквы: «Молодежь Литвы, не поддавайся на обман оккупантов!»

Долго смотрел Клявис на рисунок, вновь и вновь перечитывая надпись. Вроде бы и слов там немного, однако каждое из них впрямую относилось к нему. Как будто он получил письмо. Вот, значит, каков этот русоволосый конопатый парнишка! Выходит, есть вокруг люди, которые не дремлют и не молчат.

Той же ночью Клявис тайком пробрался в деревню и прикрепил листок к могучему клену, который рос возле калитки старостиного двора.

По дороге назад юноша чувствовал себя другим человеком — сердце билось в груди веселее, тело стало сильным и легким.

С той поры Клявис не хотел больше прятаться в тайнике — он снова перебрался в избу. Теперь ему казалось, что его стерегут, оберегают от опасностей неизвестные доброжелатели, которые не позволят старосте тайком схватить единственного кормильца в доме и увезти на чужбину.

Едва он уснул, как Ясутене потихоньку выскользнула из-под одеяла, уселась возле окна да так и просидела до утра, вглядываясь в приветливую летнюю ночь. Она часто видела перед собой личико соседской дочки. Ведь совсем девчонка еще, едва шестнадцать исполнилось, к тому же чужой человек, а поди ж ты — спасла ее сына. Почему Тересе это сделала?

Ясутене припомнила, что юная соседка в последний год надо не надо забегала к ним, вызывалась помочь по хозяйству. Особенно ретивой помощницей она была, когда дома находился Клявис. Глаза ее тогда блестели таинственным блеском, голос становился хриплым. Если же юноши не было, девчушка, постояв для приличия минуту-другую, понуро уходила домой.

«Тут, видно, дела сердечные. Клявис ее приворожил», — решила Ясутене, и материнское чутье не обмануло ее.

А Клявису не было дела до девчонки-подростка. Ему уже нравились взрослые девушки. Однако после того случая он стал внимательнее приглядываться к своей спасительнице, а иногда в шутку даже обнимал ее за хрупкие плечики. В такие минуты счастливая Тересе готова была жизнь отдать за Клявиса.

Так в маленькой семье Ясутисов появился свой человек. Дочка старосты докладывала им обо всем, что говорилось дома, рассказывала, что замышляют немцы.

Как-то она примчалась ночью в одной ночной рубашке и сказала, что к ним в дом заявились немецкие солдаты. Услышав эту новость, Клявис не мешкая отправился в лес.

В ту ночь враг и в самом деле устроил облаву, после чего на некоторое время опять воцарилось относительное спокойствие. Клявис осмелел и стал открыто появляться в деревне, а там и в город отлучался. Однажды он не вернулся — ни вечером, ни ночью.

Охваченная недобрыми предчувствиями Ясутене наутро кинулась к старосте.

— Небось у какой-нибудь городской барышни заночевал! — ехидно поддел ее староста.

Этот разговор слышала Тересе. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, и нервно накручивала на палец ленту, вплетенную в косу. Личико ее при словах отца покрылось бледностью, карие глаза потемнели от страха.

Ясутене не находила себе места, тревожась за сына, и поэтому решила отправиться в город. Десять километров вдова почти пробежала бегом. К собственному удивлению, она храбро, не обращая внимания на запреты, пробивалась к разного рода начальникам, допытываясь о судьбе сына. Наконец женщина обратилась к какому-то чину, который предложил ей стул, уселся напротив и рассказал, как ее сын, Клявис Ясутис, сам пришел к ним и предложил отправить его на работу в Германию. Ну а поскольку юноша не хотел огорчать мать, то он и не попрощался с ней, но это ничего, вот заработает кучу денег, поглядит на мир и через полгодика вернется.

Ясутене вскочила и невольно стиснула кулаки — первым ее желанием было дать затрещину гнусному обманщику, но силы вдруг оставили ее, и женщина, бессильно осев на пол, разразилась рыданиями. Домой она шла, не разбирая дороги. Горе когтями разрывало грудь, и эта боль не отпускала ни на минуту. Порой бедной матери хотелось броситься на землю и больше не вставать.

Солнце уже скрылось на горизонте, когда Ясутене добралась до родной усадьбы. На пороге, перед запертой дверью сидела, подперев голову, Тересе. Она вскочила, бросилась навстречу матери Клявиса, уткнулась лицом ей под мышку и залилась слезами.

— Перестань, дочка. Успокойся, — Ясутене гладила вздрагивающие плечики девочки, и по щеке ее медленно катилась слеза.

Горе сблизило их. Боль за сына и любимого стала общей для обеих.

Тересе пробыла в доме Ясутене допоздна. Она бы и ночевать осталась, да услышала во дворе рассерженный голос. Это явилась за ней Жвингилене. Как ошпаренная девушка вынеслась за дверь, промчалась мимо матери и устремилась по дорожке к дому.

Лето было в разгаре, а несчастную Ясутене постоянно знобило, она никак не могла согреться. Ноги ее были как чугунные, когда она бесцельно бродила по дому, по двору, все у нее валилось из рук. Вдова то и дело выглядывала в окно, подолгу не спускала глаз с извилистой дорожки, соединяющей их усадьбу с деревней. В сердце матери теплилась надежда, что сын рано или поздно все-таки вернется, что его отпустят.

Так прошло несколько тяжелых, томительных дней. Однажды утром кто-то отчаянно забарабанил в дверь. В избу с шумом влетела Тересе. Ее глаза радостно блестели, на щеках яблочками горел румянец.

— Клявис сбежал! — выпалила она. — И еще трое с ним! Убили охранника и сбежали! Моему отцу уже сообщили.

Ясутене поначалу просияла, но, выслушав девушку до конца, приуныла: уж слишком страшно прозвучало это слово «убили».

Тересе сказала чистую правду. Как-то ночью в дверь забарабанили, и в избу ввалилась группа полицейских. Они перевернули все вверх дном не только в доме, но и в хлеву, сарае. Не найдя того, кого хотели, полицейские направились к выходу, а старший над ними, вне себя от злости, рявкнул:

— Увидишь сына, скажи, чтобы сам сдался! Иначе худо будет.

Ясутене заметно ожила, к ней заново вернулись силы. Снова она проворно крутилась по дому, трудилась в огороде, а в свободную минуту присаживалась и к прялке. Все чаще она бегала к корове, которая паслась возле леса. Поглаживая животное и ласково разговаривая с ним, женщина то и дело поглядывала на лес. Материнское чутье подсказывало ей, что именно оттуда может прийти ее Клявис.

Однако проходили дни, а сын не давал о себе знать. Мать всполошилась: никак снова попался? А вдруг его в лесу подстрелили? Ведь и в деревне болтают, что слышали в лесах выстрелы.

Сон не шел, и по ночам Ясутене часто подходила к окну, подолгу всматривалась в темноту. Однажды она увидела, как над лесом взвились в небо два зеленых огонька. В деревне их называли ракетами. Кто их выпустил? Что делают люди в лесу в такую темень? И вообще о чем и кого предупреждали эти зеленые огоньки?

Когда наступила пора копать картофель, вдова отыскала тяпку, пару лукошек, кинула в них два мешка и отправилась в поле. Трудилась она, не разгибая спины, и все время думала о сыне. С этой заботой она вставала утром и ложилась в постель вечером. Даже сны ей снились о том же.

Неожиданно за ее спиной раздался шелест ботвы. Кто-то подошел совсем близко, и родной голос, будто долетевший из ее снов, спросил:

— Картошка добрая уродилась, мама?

В нескольких шагах от нее, широко расставив ноги над бороздой, стоял Клявис.

Ясутене обомлела, хотела распрямиться, встать, но побоялась упасть и осталась на месте, возле развороченной земли, где белело несколько клубней.

— Слава богу, — пролепетала она, не слыша собственного голоса. Непонятно было, за что вдова благодарила всевышнего: за картошку или за сына.

Сделав шаг к матери, Клявис нагнулся и поцеловал ее. Она тяжело поднялась на отекшие ноги и уцепилась за руку сына, будто опасаясь, как бы он снова не исчез. В это время Ясутене заметила какого-то человека — он стоял, прислонившись к толстому стволу сосны, — и смутилась.

— Ты не один? — коротко бросила она.

Клявис повернул голову в ту сторону и успокоил мать:

— Это мой товарищ. Домой я не пойду. Принеси нам чего-нибудь поесть.

Первое оцепенение прошло, Ясутене оживилась и, отшвырнув тяпку, вытерла о передник испачканные руки.

— Я живо сбегаю, сынок. Подождите.

И она помчалась домой. Полы ее короткого жакетика взметались на ветру, как два утиных крылышка. Очутившись в избе, Ясутене принялась лихорадочно набивать белый холщовый мешочек всем, что, по ее разумению, могло пригодиться сыну: запихала туда шмат сала, буханку хлеба, сыр, кружку топленого жира, шерстяные носки, фуфайку… А когда в мешочке не осталось свободного места, сунула холщовую рубашку прямо под мышку. Низко пригибаясь и воровато озираясь, женщина добежала огородами до леса.

Клявис и незнакомец стояли у той же сосны. Мать бегло оглядела приятеля сына. Конопатый, с выгоревшими, почти бесцветными бровями и мясистыми губами… Он приветливо улыбнулся ей. Видно, добрый, открытый человек, только зачем ему это черное ружье за спиной? Совсем такое, как у солдат. А у сына при себе никакого оружия не было. Уж не от матери ли он его прячет? Ясутене внимательно изучала Клявиса и даже в траве глазами пошарила.

Клявис поблагодарил мать, поспешно распрощался и углубился с другом в чащу.

Ясутене же вернулась к прерванной работе, но долго еще не могла взять в руки тяпку… Сердце ее было переполнено любовью к единственному сыну и в то же время в нем поселились тревога за него, недобрые предчувствия. Копая картошку, Ясутене невольно поднимала голову и задерживала взгляд на том месте, где она в последний раз видела сына. На следующий день с ней повторилась та же история. Лес притягивал ее, как бездонная пучина, в которой она тщетно пыталась разглядеть свою судьбу и надежду.

Осень третьего года была тревожной. Небо по ночам ощетинивалось тяжелыми самолетами, тишина взрывалась от их рокота, от грохота падающих вдалеке бомб, и тогда дрожали стекла в окнах, от беспорядочных выстрелов в стороне леса, а непроглядная темнота озарялась вспышками красных и зеленых огоньков, которые, взлетев над черной бездной, рассыпались в стороны, напоминая цветок, и гасли в воздухе.

Ясутене, не зажигая огня, расхаживала от одного окна к другому, прислушивалась к ночным звукам, а в голове роились все те же мучительные мысли. У матери болело сердце за сына, которого выгнали в этот тревожный, враждебный, кишащий опасностями мир. В своем разгоряченном воображении она видела Клявиса бредущим по полю — вокруг рвутся снаряды, трещат выстрелы, лают собаки, а он идет и идет…

Страда в деревне подходила к концу, землю сковало первыми заморозками. Темнело на дворе рано, а рассветало поздно. Устилали землю золотыми монетками увядающие березы. И только зеленый сиреневый куст за окном с вызовом тряс на ветру зелеными листьями.

В то утро Ясутене не спешила вставать — ночь выдалась тревожная, и женщина почти не спала. Когда в окнах забрезжил бледный рассвет, она вскочила, растопила печь. Нужно было наполнить котел водой, но ее в ведре не оказалось. Женщина накинула на плечи тулуп и отправилась во двор. Заиндевелая трава была похожа на курчавую овечью шерсть. Неожиданно Ясутене обратила внимание на отпечаток, протянувшийся от угла сарая. Судя по всему, по двору проволокли какой-то тяжелый предмет — иней в том месте был стерт, и трава там была не седой, а зеленой. Женщина проследила глазами, куда ведет длинная полоса, и увидела под кустом сирени человека. Он лежал на траве вверх лицом. Ясутене так испугалась, что выронила ведра, которые со звоном упали на землю. Поначалу она разглядывала человека издалека. На нем был знакомый полосатый пиджак и такие же штаны. Женщина рванулась вперед, но что-то удержало ее. Жутким было лицо человека, представлявшее собой сплошное кровавое месиво. Мать все еще не хотела верить, что перед ней — ее сын. Округлившимися от ужаса глазами она уставилась на правую руку юноши, которая лежала на белом инее, как на одре. На большом пальце она увидела шрам — когда-то, затачивая косу, Клявис порезался. Мать дико закричала и рухнула наземь. Обхватив сына за ноги, она громко причитала, билась головой о мерзлую землю и под конец лишилась чувств.

Днем во двор Ясутисов заглянула Тересе. Она была первая, кто заметил под сиреневым кустом распростертую женщину. Рядом, возле самой ее головы, виднелись чьи-то ноги, обутые в тяжелые башмаки. Подойдя на цыпочках поближе, Старостина дочка онемела от ужаса. Она узнала обоих и опрометью помчалась домой.

Прибежали люди и подняли Ясутене с земли. Женщина была жива, однако находилась в тяжелом забытье. Ее положили на кровать, растерли руки и лицо камфорой. Ясутене приоткрыла глаза, обвела взглядом людей, будто собираясь что-то сказать, но только слабо пошевелила губами, тихонько застонала и снова забылась. Не поднялась она с постели и на следующий день, когда на сельском погосте хоронили ее сына.

Спустя неделю Ясутене стала понемногу приходить в себя: она озиралась вокруг, словно заново вспоминая знакомые предметы, шевелила рукой, однако не произносила ни слова. Деревенские женщины, сидя возле больной, пытались разговорить ее, но та не видела и не слышала их. Даже когда Ясутене встала и начала ходить по дому, отчетливо и вполне разумно произнося слова, на расспросы она по-прежнему не отвечала, словно внезапно оглохла. Иногда вдова подходила к Тересе и ласково проводила рукой по ее волосам. Глаза женщины при этом светились добротой и грустью. О гибели сына Ясутене и не заикалась, как если бы ничего не произошло вообще. Понемногу она втянулась в привычную работу — наведывалась в хлев, доила корову, задавала корм курам. Порой женщина садилась за прялку, и тогда между ее пальцами пробегали ровные льняные нити, смоченные для крепости слюной.

Как только Ясутене стала выздоравливать, соседки все реже заглядывали в уютную избу, укрывшуюся в тени высокой липы, зато Тересе нашла тут второй дом.

Однажды подняв глаза на стоявшую рядом девушку, Ясутене перестала нажимать на подногу веретена, подумала минутку и сказала:

— Ты хорошая невестка. О лучшей я и не мечтала.

Тересе залилась краской. Впервые она услышала то, о чем втайне мечтала и что никогда в жизни не сбудется. И каково же было удивление девушки, когда Ясутене принялась объяснять ей, что в субботу должен вернуться Клявис, что он принесет заработок и, может быть, пеклеванную муку в придачу, из которой можно будет испечь пирог. Тересе даже рот раскрыла от изумления, однако не только не возражала, но и одобрительно кивала. Горячий комок подступил к ее горлу, и, не желая выдать себя, девушка выскользнула за дверь.

Вскоре и деревенские женщины обратили внимание, что Ясутене уже не та, — она как бы не в себе. Глаза у нее подернулись странной поволокой, она замкнулась в себе и, скорее всего, видела жизнь такой, какой давно хотела видеть.

Стоило кому-нибудь из соседок забежать к ней в гости, как вдова останавливала веретено, складывала на коленях натруженные руки и спокойно, будто про себя, начинала разговор:

— Слава богу, хорошая мне невестка досталась, услужливая, труженица, никогда я от нее плохого слова не слышала… Да, не ошибся мой Клявис. А уж внуки — вот где радость-то! Крепенькие растут, пригожие, хорошие ребятки. Я ведь помогаю за ними приглядывать. А ночью, бывало, заберутся в мою постель и давай нашептывать: расскажи, бабуля, сказку. Кажется, сколько я им уже рассказала, а все мало! А то с другим пристанут: спой, бабушка! Что тут поделаешь — пою!

Поначалу соседки, слушая эти рассказы, приходили в расстройство, а кое-кто смахивал украдкой слезу. Но со временем привыкли и поддакивали понимающе, а некоторые даже игриво подмигивали Тересе.

Девушка же каждый раз вздрагивала, как от удара. Ведь получалось, что Клявис в глазах несчастной женщины был ее мужем, а те двое внучат — их с Клявисом дети. Тересе вздрагивала от этих странных тихих слов. Она тоже мечтала о такой жизни, правда, не могла наперед представить столь отчетливо ее контуры. Эти рассказы все глубже западали в душу девушки, и когда она возвращалась домой, ее охватывала невыразимая тоска, будто она и в самом деле оставила в избе Ясутисов мужа Клявиса и двоих ребятишек. Не выдержав, Тересе бросалась назад, а очутившись в доме вдовы, принималась рыскать по углам в надежде обнаружить кого-то.

Мать девушки поначалу не сердилась на дочь за ее долгие отлучки — в конце концов вся деревня сочувствовала несчастной вдове. Но со временем она стала бранить ее. В доме нужна была помощница, а Тересе с утра до вечера пропадала у соседки. Не по душе пришлись старой Жвингилене и пересуды о мнимом родстве ее дочки с Ясутене, о каких-то внуках.

— У одной мозги набекрень, так она и другую дурачит, — негодовала мать, когда дочка исчезала из дома.

Однажды, не дождавшись дочери, Жвингилене сунула ноги в клумпы и отправилась к соседке.

Вдова сидела на своем обычном месте, у печки и крутила веретено. Льняная кудель, пришпиленная к веретену, казалось, таяла на глазах и тонким ручейком струилась сквозь мелькающие пальцы пряхи. В деревне ей не было равных — такой искусной мастерицей слыла Ясутене. Полюбовавшись работой соседки, Жвингилене покосилась на дочь. Та хлопотала у стола, заваленного лоскутами пестрого ситца, увлеченно кроила что-то, не обращая на мать никакого внимания.

Неожиданно Жвингилене вздрогнула: она увидела, что Тересе шьет детское платьице. «Этого еще не хватало, — встревоженно подумала мать. — Похоже, девчонка совсем тронулась». И Жвингилене в сердцах топнула ногой, что было у нее признаком сильнейшего негодования. Однако ни Ясутене, ни Тересе не испугались и не прекратили работу. Вдова поглядела поверх веретена в окно и ровным голосом сказала:

— Зима на дворе, а снега еще нет. Когда же ребятишкам на санках покататься? Ведь они так любят это занятие. Красивые санки смастерил им Клявис! Намедни он их нам с Тересе показывал.

— Да очнись ты наконец, Ясутене, — сердито оборвала тихий рассказ вдовы Жвингилене. — Твой Клявис давно лежит в сырой земле. Протри глаза и не морочь голову моей дочери!

Вдова обычно не обращала внимания на слова посторонних и продолжала говорить свое, но на этот раз замолчала. Сощурив вспыхнувшие злым блеском глаза, она в упор посмотрела на гостью.

— Клявис вернется в субботу. Мы с невесткой присматриваем за детьми. Для двоих тут работы всего ничего, — негромко, но с дрожью в голосе пояснила она.

Тем временем Жвингилене разъярялась все больше, лицо ее налилось кровью, она не могла устоять на месте и, стуча деревянными башмаками, переминалась с ноги на ногу.

— Покажи мне этих детей! — оскалилась старостиха, подаваясь вперед и приблизив к вдове широкое курносое лицо. —Хватит сказок! Твоего Клявиса похоронили, а его дети никогда не рождались!

Ясутене почувствовала острую, режущую боль под ложечкой. Охнув, она согнулась пополам и прижала руки к груди. Лицо женщины исказила болезненная гримаса. Спустя минуту Ясутене распрямилась, и веретено, которое она оттолкнула ногами, с грохотом упало на пол.

— Ты что же, хочешь погубить моего сына и внуков?! — закричала она.

Воздев кулаки, несчастная женщина кинулась на Жвингилене, однако, зацепившись за веретено, рухнула на пол. По телу ее пробежала судорога. Неожиданно смолк крик, от которого только что звенело в ушах. В комнате воцарилась напряженная тишина.

Взбешенная Жвингилене, как бы защищаясь, тыкала рукой туда, где лежала соседка.

— Мама, уйди! — донесся срывающийся тонкий голос из угла комнаты. Тересе стояла возле стола, прижимая к груди пестрое детское платьице. — Мама, уходи! — повторила она еще раз.

Шипя, как рассерженная кошка, Жвингилене осторожно перешагнула через руку распростертой на полу вдовы и пошла к выходу. В дверях остановилась и обернулась — ей показалось подозрительным молчание Ясутене. Женщина не подавала признаков жизни — видимая часть ее лица была белой как мел.

Жвингилене нащупала дверную ручку и шагнула через порог. Налетевший порыв ветра со стуком захлопнул дверь. Что-то на кухне сорвалось со стены на пол.

Ничто больше не нарушало мертвую тишину избы.

Спустя три дня на погосте рядом с Клявисом похоронили и его мать, Ону Ясутене. Пришлось переставить небольшой деревянный крест так, чтобы он был общим для двух могил.

Откуда-то объявился дальний родственник, который увел с собой корову. Вскоре обвалилась изба, а за ней сам собой со временем рухнул и хлев.

После войны на том месте, где была усадьба Ясутисов, лежали лишь валуны, на которых стояла изба, по весне цвели две старые яблони с обломанными ветками да тихо с траурным спокойствием шелестела ветвями высокая липа.

В примыкающих к лесу полях появились однажды мелиораторы и сровняли все с землей, оставив невредимой одну только липу. Ни у кого не поднялась рука на такую красавицу.

В первые послевоенные годы пришла в упадок и усадьба Жвингиласов. Их дочка Тересе прислала с Алтая несколько писем, а вскоре появилась в родных местах и сама. Это была коренастая, уже начинающая стареть женщина. В волосах ее сверкали первые седые пряди. Она приехала без мужа, но с двумя ребятишками. Ее сыновья-близнецы были, по словам Тересе, родными внуками покойной Ясутене. В день приезда все трое отправились к высокой липе и долго сидели в прохладной тени дерева, тесно прижавшись друг к другу.


Перевод Е. Йонайтене.

СЕДОЙ БРАТ

Телеграмма была короткой: ЧЕТЫРНАДЦАТОГО СЕНТЯБРЯ УМЕР ВАШ ОТЕЦ, ПРИЕЗЖАЙТЕ. СОСЕДИ. Витаутас Юркус прочитал последнее слово, и рука с голубым листком бессильно опустилась на стол. Не боль даже, досадливая тревога, жаром обдавшая все тело, просто подкосила его. Он тупо уставился на зеленоватую стену кабинета, а в голове вертелась одна и та же мысль: что теперь будет с братом?

Витаутас Юркус сам чувствовал, что этот вопрос как бы заслонил горе из-за кончины отца. Рассыпалось в прах призрачное спокойствие, несколько последних лет царившее в его жизни. От мысли о туманной будущности брата снова сжалось сердце.

Мало-мальски справившись с первым испугом и охватившим его отчаянием, Юркус нажал на кнопку. В дверях появилась секретарша.

— Умер мой отец, — выговорил онемевшими губами. Голос был какой-то чужой, Юркус сам не узнал его.

— Ах, какое несчастье! — чуть жеманно воскликнула молодая женщина и сдержанно добавила: — Примите мои соболезнования.

— Благодарю, — буркнул заместитель министра. Сейчас он просто ненавидел эту рыжую кривляку и охотно бы обошелся без ее помощи. — Вызовите водителя, — приказал он спокойнее, с привычной жесткой ноткой.

— Слушаюсь.

Каблучки зацокали к белому вееру дверей, который бесшумно распахнулся и сомкнулся снова.

Юркус достал из кармана платок и вытер лоб. В просторном кабинете вдруг стало душно, словно надвигалась гроза. Он посмотрел в окно: небо было ясное, лишь кое-где в голубизне белели тучки.

Зачем ему водитель? Не поедешь же с ним туда!.. В родном доме не нужен посторонний глаз.

Юркус положил ладонь на холодную телефонную трубку. Надо позвонить министру, а потом — жене. Какой же номер?.. В эту минуту он даже не мог вспомнить, как позвонить домой. Наморщил лоб, и память наконец вытолкнула из кромешной тьмы освещенную строчку цифр. Министр откликнулся бодро и радостно, но тут же замолк: весть огорчила и его. Слова сочувствия, хоть и говорились от души, звучали для Юркуса холодно и бессмысленно. Легче от них не стало. Вот если бы кто-нибудь очень близкий без слов положил руку на плечо! Юркус спросил у себя, кто же этот близкий человек, от ласки которого ему стало бы легче. Жена? Вряд ли. Они — две разные планеты. Много тайн, больших и маленьких, за десять лет супружеской жизни забаррикадировали дверь между ними. Друзья? Есть, конечно, приятели, с ними приятно встретиться да поболтать. Перед ними распахиваешь себя шире, но ведь тоже не до конца. Они тоже не станут страдать вместе с тобой, их сочувствие тоже будет чистой формальностью. Хочешь ты или нет, но всегда остаешься один. Рассчитывай лишь на себя, на свои собственные силы.

У двери стоял шофер Пятрас. Переминаясь с ноги на ногу, он ждал, когда замминистра посмотрит на него. Пятрас знал, какую телеграмму получил его непосредственный начальник, и не смел обратиться к нему. В таком случае, казалось ему, лучше всего помолчать.

«Вот кто бы меня понял, — подумал Юркус, глядя на своего водителя. — Он знает обо мне больше, чем другие, и ни разу не осудил. В вечных разъездах невольно распахиваешь душу. Особенно под хмельком, когда нахлынет этакая откровенность. Пятрас мог бы поддержать меня».

Юркус встал, вышел из-за стола и, глядя в открытые голубые глаза своего водителя, тихо сказал:

— Умер мой отец.

— Слыхал, — так же тихо и грустно ответил Пятрас. — Машина готова. Бензина полный бак.

Эти слова прозвучали искренней, чем все соболезнования. Юркус заколебался: может, и впрямь поехать на похороны с Пятрасом? Меньше устал бы в дороге, да и в городке Пятрас помог бы ему. Но тут, как предостережение или просто напоминание, перед глазами мелькнуло лицо брата. Юркус отвернулся и торопливо надел плащ. В родной городок он должен ехать один.

— Подбросишь меня до дома. На похороны поеду на своей машине, — сказал замминистра и первым вышел из кабинета.

На дорогу до его родного городка опытному шоферу понадобилось бы часа три, но Витаутас Юркус будет ехать дольше. Катаясь на служебной машине, он отвык водить машину. Мысли о смерти отца и судьбе брата мешали Юркусу сосредоточиться. Он боялся, что, задумавшись, еще врежется в придорожный столб или встречную машину, поэтому ехал медленно. Однообразие, ровное гуденье мотора, свист ветра, влетающего в приоткрытое оконце, успокаивали нервы и тешили сердце смутной надеждой, что все образуется. Юркус, пожалуй, сам еще не представлял себе будущность своего брата Пранаса. А ведь по пути до родного городка он должен найти ответ. Это неимоверно трудно, ведь раньше он тоже ломал над этим голову и ничего не мог придумать. В глубине души Юркус надеялся, что сама жизнь разрешит этот заклятый ребус. Ведь Пранас, скажем, мог захворать и умереть еще раньше, чем отец. Болел же он не раз и поправлялся без помощи врача. Человек, пятнадцать лет не видевший солнца, давно должен зачахнуть, как трава без дождя. Но брат держался. Вычеркнутый из числа живых, он бродил по ночам, словно привидение в отцовском саду, стараясь надышаться про запас свежим воздухом, а днем спал в своем тайнике.

Витаутас Юркус хорошо помнил ту ветреную темную ночь поздней осени 1944 года, когда Пранас постучал к ним в окно. Изможденный, промокший до нитки, в лохмотьях, он робко вошел в избу и сел у натопленной печки. С лохмотьев стекала мутная вода.

— Пробовал податься на запад, да ничего не вышло. Под Кретингой русские перерезали дорогу, — сказал он насмерть перепуганным родителям.

В годы войны Витаутас редко видел своего старшего брата. Знал, что тот живет в Каунасе, а вот чем занимается — толком не мог сказать. Витаутас тогда был еще молокососом — гимназистом младших классов, взрослые не во все его посвящали. Да и родители, простые люди, вряд ли знали, чем именно занят в большом городе их любимчик — старший сыночек. Они радовались, что Пранас здоров и весел, благодарили его за подарки, а о том, как устраивать свою жизнь, оставляли решать самому сыну.

Сейчас Витаутас Юркус знал, что не работа была главной виной его старшего брата. Наихудшее стряслось, когда стал приближаться фронт. Гитлеровцы наводили на всех ужас. Вот тогда-то Пранас очутился в Жемайтии, примкнул к вооруженным полицейским и двинулся на запад. Под Кретингой его странствия закончились, пришлось повернуть назад.

Об этой тайне не знал никто, все были уверены, что Пранас погиб в конце войны, — так писал в анкетах и Витаутас Юркус. Чтобы укрепить эти слухи, мать заказала в костеле молебен за упокой души Пранаса, пригласила на него соседок и родственников. А оплаканный всеми Пранас сидел за двойной стеной горницы или дремал, зарывшись в сено, над хлевом.

Дом Юркусов стоял на окраине городка, в окружении старых яблонь, кустов сирени, поодаль от дороги и любопытных глаз. Спокойный и молчаливый, старик Юркус был мастером на все руки: чинил часы, ставил печи, мастерил нехитрую мебель. Никому он не мешал, никто не таил на него зла. С появлением тайного жильца жизнь в доме сделалась еще тише — Юркусы не звали в гости ни соседей, ни родственников, да и сами никуда не ходили, словно носили траур. Дверь избы всегда была заперта, и на стук в сенях сразу же откликалась визгливым тявканьем злая черная собачонка. Этот лай был очень кстати — брат любил помогать в работе отцу, и собачонка предупреждала об опасности.

В первые годы своего затворничества Пранас уверял родителей, что вот-вот вспыхнет какой-то международный конфликт, все переменится и он сможет выйти на свет божий. Надежды его не сбылись, и он продолжал скрываться, страшась кары, хотя лишь смутно представлял себе, какой она может быть.

Годы, проведенные в родительском доме, Витаутас Юркус вспоминал как настоящий кошмар. Вечный страх, слезы матери, раздражительность отца вконец опостылели ему. Он вздохнул с облегчением, только кончив среднюю школу, когда уехал в Каунас учиться в вузе.

Изредка навещая родителей, Витаутас виделся и с братом. Тот жадно ловил новости, особенно из Каунаса, в котором тоже в свое время учился. Разговор поначалу шел искренне, но кончался как-то странно, даже неловко. Без видимой причины Пранас все больше раздражался, бледнел лицом, у него начинали дрожать руки, иногда он резко прерывал разговор, вскакивал, словно испугавшись чего-то, и уходил в свой тайник. Витаутас сам стал избегать этих встреч, все реже появлялся в родном городке. В последний раз он приехал на похороны матери. А теперь и отца…

Ветер со свистом влетал в оконце машины, струйки прохладного воздуха приятно щекотали подбородок. Черная асфальтовая лента бежала по пахнущим грибами борам, и при виде встречных машин Юркуса почему-то бросало в дрожь.

Чем ближе был дом, тем сильнее снедала его тревога. Замедлив ход в родном городке, Юркус внимательно вглядывался в лица прохожих, словно мог по ним угадать, что же происходит в отцовском доме. А вдруг брат не вынес своего страшного одиночества, выбрался из тайника и сейчас стоит у гроба. Ведь в доме, кроме подслеповатой черной собачонки, не осталось ни души. Витаутас Юркус боялся, что брат не выдержит. Надо успеть, пока не случилось непоправимое!

Машина бесшумно вкатилась во двор. Две женщины, судачившие на крыльце, уставились на гостя. В окне избы белело чье-то лицо. Юркус старался не смотреть на него. Захлопнул дверцу машины и торопливо пересек двор. Он даже не взглянул на женщин, стоявших на крыльце, только кивнул им, не поднимая глаз. Его встретили знакомое скрипенье дверных петель, стоптанный порог, запах воска, веток туи и каких-то пряных трав. В доме оцепенели черные тени людей, а посредине гостиной возвышался открытый гроб. Желтоватые отсветы восковой свечи плясали на белом лице отца. Три страдальческие складки залегли над переносицей. Седые усы скрывали плотно сжатые губы.

— Чудно помер ваш папаша-то, — зашептала на ухо соседка, старуха Розалия. — Иду вчера спозаранку на огороды, а сучка ваша сидит на порожке и жалобно воет. Что за напасть, говорю. Кликнула Бушмене, вдвоем с ней зашли в избу. Глядим: а папаша-то ваш лежит на кровати, белый, что ясный месяц, в руках у него — крестик, а на столе — свеча… Тут меня в дрожь как бросит — соседка, говорю, беда!.. Жил ведь один как перст, видать, почуял, что худо дело, сам и свечку засветил…

Юркус слушал шепот старухи и молча кивал. Пробежал взглядом по комнате. Узнал не всех. Соседи, какие-то дальние родственники…

— Кто гроб заказал? — спросил, наклонясь к старухе.

— Бытовой комбинат. Готовый привезли, — охотно пояснила соседка. — Сильвестрас побрил вашего папашу, а мы в костюмчик обрядили. Ну просто красота.

Держась поближе к стене, к ним прокрался очкастый и носатый человек. Роста он был высокого и, наверно, потому сутулился.

— Примите мои соболезнования! — хрипло пророкотал он сверху. — От меня лично и всего коллектива! Являюсь директором комбината бытового обслуживания. Золотых рук лишились.

Что-то громыхнуло за стеной чулана. Там, где был тайник брата. Словно упало что-то. Витаутаса Юркуса прошиб пот. Гости переглянулись, но, видимо, свалили вину на кота, потому что снова заговорили о каких-то мелочах.

Юркус покосился на стену, где висела старинная, почерневшая от времени картина. Возле самой рамы виднелась едва заметная щель. Через нее Пранас мог видеть и слышать все, что происходило в избе. Может, и сейчас его глаза прильнули к этой щели…

Время тащилось нестерпимо медленно. Не спеша катилось по небу неяркое осеннее солнце, лениво надвигались сумерки. Витаутас Юркус никак не мог дождаться минуты, когда все разойдутся и оставят его одного. Соседки вызвались петь всю ночь псалмы, но Витаутас не разрешил им.

— О живом не заботился и мертвого обижает!.. — сердито шушукались соседки, протискиваясь к двери.

Наконец затихли последние шаги. Юркус запер дверь, занавесил окна. Подождал минутку и трижды постучал в стену тайника.

— Пранас!.. Пранас, выходи, — негромко позвал он.

Только острый слух мог уловить, что в сенях зашелестели по-кошачьи осторожные шаги. Беззвучно открылась дверь. Лицо брата всегда было бледным, но сейчас оно отливало синевой. Белые, как снег, волосы ниспадали на плечи. Покрасневшие, лихорадочно блестевшие глаза посмотрели на гостя, а потом — на лежащего в гробу отца. Постояв минуту, седой брат бросился Витаутасу на грудь. Зарыдал, весь содрогаясь:

— Что будет?.. Что теперь будет-то? — всхлипывая, лепетал он.

Витаутас пытался успокоить его, но сам чувствовал, что нервное напряжение вот-вот подкосит его, а от жалости к брату в горле стоял какой-то комок.

Два брата стояли в обнимку в дрожащем свете восковой свечи, одинокие и бессильные, словно заблудившиеся в пустыне.

Через минуту они ужинали на кухоньке.

— Нам надо серьезно обговорить и найти выход, — сказал Витаутас, доставая из своего портфеля бутылку коньяка.

Старший брат посмотрел на него с возмущением:

— Я же не пью! Прикладывайся я к рюмке, давно бы рехнулся, — сказал он и отвернулся в сторону.

— Чуток не повредит. Для успокоения нервов.

Витаутас откупорил бутылку. Сперва налил себе, потом — брату. Тот не возражал, только смотрел угрюмо, словно ему подсовывали яд. Поколебавшись, схватил рюмку и опрокинул залпом. На бледных щеках проступил слабый румянец.

— Сил больше нет, задыхаюсь, ревматизм суставы выкручивает, — сказал Пранас, чуть успокоившись и смелее глядя на гостя. — Скажи, в Вильнюсе в магазинах мышеловки бывают?

— Зачем они тебе?

— Ужас как мышей боюсь.

Витаутас подозрительно посмотрел на него. Брат ничего больше не добавил, только, опустив глаза, налег на еду.

— Ты высоко взлетел, а моя жизнь — коту под хвост… — снова заговорил Пранас. В его голосе послышалась досада.

— В этом никто не виноват: ни я, ни наши родители.

— А кто виноват?! — воскликнул седой брат. Его руки судорожно стиснули столешницу.

— Ты сам и время, — бесстрастно ответил Витаутас Юркус.

— Я! Только я! — прокричал Пранас и, вскочив, нервно заходил по кухоньке. Потом остановился, прислушался и тихо добавил: — Мыши все скребутся да скребутся. Они тут кишмя кишат.

Витаутас налил ему коньяка.

— Сядь и успокойся. Выпей!

Седой брат покосился на рюмку, но за стол садиться не стал. Остановился в углу и, повернувшись спиной к младшему брату, сказал:

— Мог и раньше меня из этой норы вытащить.

— Как же я мог?

— Мог, только за свою карьеру боялся.

— Свою вину на другого не сваливай! — в сердцах сказал Витаутас. — Ты сам боялся дневного света.

Брат мотнул седой головой и снова зашагал из угла в угол. Уставившись в пол, он что-то прикидывал, о чем-то размышлял.

— Если мне предстоит второе рождение… на нашей земле или на другой планете… — бормотал он.

Витаутас перестал жевать и прислушался.

— …лучше уж на нашей земле… Буду ли я знать, как жить? Или я проклят навеки?..

Пранас смотрел на закоптелые стены кухоньки, на утварь у печи, белые тарелки на столе. Словно эти мертвые предметы могли ответить на его тихий голос. Так и не дождавшись ответа, седой брат сел к столу и взялся за рюмку.

— Мы все приходим на свет слепыми, будто котята, и не знаем, какую шутку выкинет с нами жизнь, — проговорил брат-гость.

Пранас вздрогнул. Рюмка затряслась в его руке. Янтарные капли скатились по пальцам. Он отхлебнул глоток, отдышался и сказал:

— Вот и дошли до точки. Я должен показаться людям. Выйду и скажу: заносите в свои книги седого новорожденного. Пятнадцать лет держал себя в темнице. Кажется, даже за преступления потяжелее моего не давали больше… Может, позволят годик-другой пожить человеком…

Витаутас Юркус заерзал на стуле.

— Не всегда мы сами себе судьи. Бывает, эту обязанность берут на себя другие, — сказал он холодно, словно перед ним сидел не брат, а незнакомый проситель.

— Ну и пускай судят! Ничего уже не боюсь, ни на что не надеюсь.

— Неужели тебе хочется погубить и мою жизнь? — со злостью спросил Витаутас Юркус.

— При чем тут твоя жизнь?! Ты же не в ответе за старшего брата! Как я хотел, так и поступил.

— В теории — да, а на деле у нас часто получается иначе… Да и взлетел я слишком высоко. В таких случаях любое пятнышко как на ладони.

— Что же мне делать? Живьем в землю лезть? — снова вскочил Пранас. Его белые высохшие руки дрожали мелкой дрожью.

— Успокойся и сядь! Сейчас скажу, что тебе делать, — сказал брат-гость, подождал, пока тот успокоится, и стал объяснять: — Раздобуду для тебя документы, махнешь в Сибирь или Казахстан. Станешь работать на стройках. Жену заведешь…

Пранас мотнул головой. Седая грива взметнулась, словно белоснежный платок.

— Никуда я не поеду!

— Почему? Начнешь новую жизнь.

— Не по мне такие подвиги. Я останусь здесь.

— Давай не будем сегодня спорить. Все обсудим после похорон, — сказал Витаутас Юркус, осушил свою рюмку и встал.

В горнице в желтоватом полумраке лежал в гробу отец. Умаявшись за свои шестьдесят девять лет, сейчас он был равнодушен к судьбе своих детей. Один из них, пышущий здоровьем, румяный, в дорогом, ладно пригнанном костюме, сидел на стуле слева, а другой — седовласый, бледный и вялый, словно стебель, выросший без солнца, стоял на коленях слева от гроба. Изредка братья переглядывались. Витаутас Юркус не мог объяснить себе, почему он тут же опускает глаза, словно чувствуя вину перед старшим братом. Он сказал:

— Пойду вздремну немножко, а ты, Пранас, побудь с отцом.

Брат кивнул. Облокотясь на стул, он остался стоять на коленях в жутковатой тишине комнаты.

Утром Витаутас Юркус проснулся, когда за окнами уже ходили люди. Слышны были голоса, кто-то дергал за ручку двери. Он вскочил с дивана и заглянул в гостиную. Оплывший огарок все еще лизал желтым язычком утренний полумрак. Коричневый гроб в этом неверном свете казался громоздким и пугающим. Брат успел исчезнуть. Витаутас Юркус кинулся к двери.

Словно прорвало запруду, все комнаты наполнились голосами чужих людей. Те, кто не поместился в комнатах, толкались в сенях, стояли во дворе. Вносили шелестящие венки. Под окнами оркестр бытового комбината грянул похоронный марш.

Очумев от всех этих событий, Витаутас Юркус бродил в толпе, не зная, что делать. Признанный организатор, сейчас он был совершенно бессилен. Люди вежливо выслушивали его советы, но поступали по-своему. Старинные похоронные обычаи перемешались с новомодными: во дворе звучали траурные марши, в доме старушки тянули псалмы. Толкаясь среди почти незнакомых ему людей, Витаутас Юркус, единственный видимый сын покойного, чувствовал себя совершенно лишним. У него даже мелькнула мысль: уйти бы отсюда да подождать на кладбище или забраться в тайник к брату. Пускай они делают что хотят.

Когда выносили гроб, Витаутас Юркус бросил взгляд на старинную картину. Возле рамы чернела едва заметная щель. Сейчас к ней наверняка приник брат. Витаутас Юркус затылком чувствовал этот взгляд — словно струю ледяной воды.

Витаутас Юркус вяло брел за гробом, который раскачивался на плечах четырех мужчин. По мостовой шуршали шаги, над городком плыла тоскливая мелодия.

На кладбище узкая песчаная дорожка стиснула толпу, шествие растянулось, петляя между усыпанными цветами холмиками и надгробиями. Впереди, показывая дорогу, топал могильщик в мятых штанах, беззаботно положив на плечо заступ. На башенке кладбищенской часовни звонил колокол. Дробный надтреснутый звон плыл над толпой, звал поторопиться, долго не задерживаться — скоро сюда явятся другие… Все затихло, когда шествие остановилось у могилы, лишь вспугнутые вороны метались над вершинами высоких деревьев, оглашая кладбище мерзким карканьем. Директор бытового комбината, собираясь открыть траурный митинг, с досадой покосился на них. Так и не дождавшись, чтобы замолкли вороны, он начал:

— Товарищи, мы собрались здесь в такой час, когда весь наш народ…

Речь была скверная — какая-то окрошка из газетных фраз и собственного отчета о рабочем табуретного цеха.

Вторым говорил сосед, часовщик Мицкус. Его речь была проще и человечнее.

— …Что мы еще можем сделать для тебя, Стяпонас? Да ничего. Ничего уже не придумаешь. Треснула ось твоего сердца, а новую вставить мы еще не умеем…

Когда заговорил третий оратор, Витаутас Юркус увидел, что на кладбищенскую горку медленно взбирается человек. По-летнему грело солнце, но человек этот был в черном длиннополом плаще, застегнутом на все пуговицы. Казалось, он выбился из сил, потому что тащился медленно, то и дело прислоняясь к надгробию или кресту. Налетевший ветерок взъерошил его длинную, белую, как алюминий, гриву.

«Да это же мой брат!» — едва не вскрикнул Юркус. Глядя на приближающуюся странную фигуру, он стоял окаменев, не в силах вымолвить ни слова. Струйки пота текли по лицу, но Юркус не чувствовал этого, не слышал он и слов очередного оратора.

Седой брат уже проталкивался сквозь толпу, приближаясь к могиле.

«Неужели он хочет встать рядом со мной?» — подумал Витаутас Юркус и посмотрел на брата с такой злобой, что тот остановился, словно наткнувшись на невидимую стену. Затем, опасливо поглядывая на рослую фигуру младшего брата, Пранас стал выбираться из толпы.

Поодаль, где не было людей, посреди каменных крестов торчала обломанная сосна. Седой одинокий человек устало прислонился к ней. Вот и раскрылась тайна семьи Юркусов! На похоронах отца воскрес из мертвых сын. Притащился на кладбище и стоит, прислонясь к почерневшему стволу. И никуда ты его не денешь, не вычеркнешь, не отречешься. Придется переписать анкеты и автобиографии, которые лежат в сейфах. Уважаемый министр скажет: «Весьма сожалею, но по известным причинам мы вынуждены предложить вам другой пост».

Пускай. Кончится наконец эта пытка. И брат хоть несколько лет поживет при свете дня.

Заиграл оркестр, мужчины стали опускать гроб в могилу. Могильщик вытащил веревки и поплевал на ладони. Витаутас Юркус наклонился. Три горсти прохладного желтого песка громыхнули по крышке гроба. Все засуетились, толпа перемешалась: одни проталкивались к яме, другие отходили от нее. На помощь могильщику поспешили соседи отца.

Только теперь, прислушавшись к скрежету заступов и шуршанию падающей земли, Витаутас Юркус понял, какая пустота образовалась в его жизни. Это была скорее не боль, а мучительное осознание того, что вместе с родителями он похоронил и лучшую часть своей жизни, которую осеняла их любовь. За родителями последуют друзья, знакомые. Инфаркт, рак, автоаварии… Не успел собрать вокруг себя близких, как уже начинаешь их терять.

Люди клали на свежий бугорок венки. Пестрели слова на красных и черных лентах. От осенних цветов веяло чем-то нежным.

Прощаясь с покойным, одни опускались на колени для молитвы, другие просто стояли молча. Потом все стали расходиться. Витаутас Юркус сам не заметил, как остался один. Огляделся, поискал брата. Его уже не было у сломанной сосны. По улочке за каменной оградой удалялись люди. Вдруг там мелькнет белая голова? Может, истосковавшись по людям, его брат смешался с толпой? Пускай делает что хочет. Витаутас Юркус предлагал ему иной путь, но Пранас Юркус не послушался его, решил жить по-своему, пускай теперь сам все и решает.

Витаутас не испытывал к своему брату ни жалости, ни сочувствия, словно отъезд из родного городка перерубил родственные узы, соединявшие их в одну семью. Из всех этих душевных связей осталось лишь труднообъяснимое, неопределенное чувство долга. Вот, пожалуй, и все.

«Почему брата не хватил инфаркт?» — мелькнула мысль, потрясая Юркуса своей мрачностью.

Идти домой не хотелось. Юркус постоял у могильного холмика, потом долго блуждал по кладбищу, читая надписи на памятниках. Мужчины, женщины, дети… Умершие своей смертью и трагически погибшие… Знакомые и незнакомые… В памяти изредка всплывали их лица, жуткие события, происходившие в этих местах. Живая история минувших лет была записана на этих камнях.

Задумавшись, Витаутас Юркус побрел к покосившейся калитке кладбища. После этой прогулки по царству мертвых он сам себе показался меньше, потускнел блеск его поста, и появление брата-призрака перед людьми уже не так сильно возмущало его. Словно только теперь он почувствовал, что река времени и его — можно сказать, еще молодого и сильного — несет в том же самом направлении, в котором четыре молодца унесли на своих плечах старого отца.

Юркус притащился домой. Приехавшая из деревни тетя готовила обед. Пахло жирными щами. За столом в ожидании угощения родственники толковали о всякой чепухе. Брата среди них не было. Неужто снова забрался в тайник? С кладбища он исчез незаметно, словно испарился.

Витаутас Юркус угрюмо сел за стол. Он ловил каждое слово, стараясь угадать, узнали ли люди, кто был странный незнакомец, появившийся на кладбище. Разговор шел о разном, но никто не обмолвился о брате. За годы своего уединения он так постарел и изменился, что вряд ли можно было узнать в нем того стройного красавца Пранаса Юркуса, который приезжал в довоенные годы в студенческой шапочке в городок.

Когда наконец разбрелись с поминок родственники, Витаутас Юркус закрыл на засов дверь и постучался в стену тайника. Никто не ответил. Тогда он, посветив фонариком, открыл тайный лаз и забрался в тайник сам. Жилище брата пустовало. Тревога снова сжала сердце Витаутаса Юркуса. Куда же, в конце концов, делся брат? Раньше он любил отдыхать в сене над хлевом. Может, он там?

К хлеву притулился маленький сарай. Из него можно было подняться на чердак хлева. Открыв дверь сарая, Юркус наткнулся взглядом на болтающиеся в воздухе ноги. В ужасе он поднял глаза. Со стропилины свисала веревка. Длинные седые космы, свисавшие со лба, скрывали лицо брата.

Юркус ахнул и попятился. Захлопнув дверь, бегом пустился по двору. Под старыми липами стояла его голубая «Волга». Вскочив в машину, он торопливо завел мотор. Казалось, за ним кто-то гонится. Еще раз оглянувшись на дверь сарая, Витаутас Юркус включил передачу. Машина с ревом выскочила в переулок.

Юркус вылетел на Вильнюсское шоссе. Он сам не осознавал, куда едет. Только бы подальше от этой жуткой картины! Подальше от дома, в каждом углу которого притаилась смерть!

«Волга» неслась по извилистому шоссе, взлетая на поросшие соснами пригорки. Юркусу казалось, что он едет слишком медленно, что на такой скорости он не сможет оторваться от страшной картины, которая гонится за ним по пятам. Но когда на крутом повороте его едва не занесло в кювет, Юркус сбросил скорость. От одной смерти бежать к другой? Нет, рано ему умирать. Он-то ведь жил, не прячась от солнца, хмелея от настоящей работы, все уважали его, доверяли ему. Каждый день приносил ему радость и удовлетворение. Стоит ли бежать сломя голову? Все равно ведь придется вернуться. Люди найдут брата, и тогда понадобится все им объяснить. Вызовут, допросят. Не лучше ли самому все уладить? На кладбище брата не узнали. Никто еще не знает, что он покончил с собой. Если его похоронить ночью в саду под яблоней, тайна семьи Юркусов так и останется нераскрытой. Снова можно будет спокойно жить и работать.

Машина стала сбавлять скорость. Маневрируя на узком шоссе, Витаутас Юркус развернулся. «Волга» цвета безоблачного неба помчалась назад.


Перевод В. Чепайтиса.

ДО ГРОБОВОЙ ДОСКИ

Еще никогда Римас Печюра не чувствовал себя такой важной и значительной персоной, как в тот день, когда по указанию волостного начальства отправлялся в глубинку, в село Насренай, на торжественный вечер, посвященный семидесятилетию Иосифа Виссарионовича Сталина. Его вез специально присланный за ним колхозник. В задке саней для него была установлена скамеечка с мягким верхом, покрытым пестрой тканью. «Везут как большого начальника, как комиссара», — мысленно гордился собою Римас Печюра. К этому как-то невольно примешивалось старое и неуместное — «как ксендза-настоятеля», но парень сердито отбросил прочь это инородное сравнение. Важничал человек, однако этому удивляться не следовало: как-никак, а было Римасу Печюре всего лишь двадцать и особыми почестями он не был избалован. Просто успел насмотреться, как ведут себя разные высокие лица, и с удовольствием подражал им. Даже с возницей говорил подчеркнуто важно, не торопясь, солидным баском.

— А предусмотрели там, в Насренай, где мне ночевать? — спросил он, уставившись в широкую спину крестьянина, обтянутую ватником из домотканой шерсти.

Возница повернулся боком, приподнял ухо заячьей шапки и переспросил:

— Не расслышал я. Туговат на ухо. С войны…

— Может, говорю, знаешь, где мне в Насренай ночевать? — повторил молодой представитель волостных властей.

— Не пропадешь, барин… или товарищ? Не знаю, как прикажешь величать. Как больше нравится? — забормотал дядька.

— Мне больше нравится «товарищ».

— Мне тоже. Но «барин» языку привычнее, потому как сызмала мы к этому слову приучены.

— Придется отвыкать, — буркнул Римас Печюра.

— Раз надо, отвыкнем, — согласился возница, отвернувшись к дороге, но не опуская уха заячьей шапки. — А что до ночлега, то я так разумею: или у школьного директора, или у председателя сельсовета.

— А где лучше?

— У директора шикарнее, а у председателя надежнее.

После этих слов Римас Печюра насторожился. Внутренний карман пиджака оттягивал пистолет, грудь ощущала твердый холодок металла, но оружие это в случае, если возникнет настоящая опасность, поможет мало. Несерьезное оружие.

— А что, у вас там еще есть бандиты? — встревожился он.

— Уже не слыхать, — ответил заячий треух и добавил: — Правда, на той неделе по соседству, в Стульгяйском лесу, милиционера повесили.

— Там другое дело, — успокоившись, бросил Печюра. — Этот милиционер сам себя порешил. У него от самогона чертики в глазах прыгали.

— Вон оно что! — удивился возница и замолчал.

Сани скользили почти беззвучно, только время от времени проваливались в ухабы, выбитые в глубоком снегу. Саврасая кобыленка бежала мелкой рысцой, глухо постукивали подковы, снежные комья, как искры, вздымались вверх, иногда попадая и в едущих. Ноздри щекотал смешанный запах конского пота, сыромятной упряжи и сена. Мимо проплывал однообразный пейзаж: заснеженные поля, голые кусты, разбросанные тут и там нищенские хутора. Римаса Печюру забрала тоска, парень втянул голову в воротник и погрузился в воспоминания. Сначала ему вспомнилось, как его и других представителей провожала Дабришене, волостной парторг, седовласая женщина весьма сурового мужского вида и мужского же характера. Напутствовала она их коротко и строго: «Собственной головой отвечаете! Чтобы все прошло красиво и достойно! Это вам не какие-то танцульки — юбилей товарища Сталина!»

Бабы этой все побаивались, даже начальство из госбезопасности и милиции.

«Постараемся, все будет в порядке», — мысленно и теперь повторил Римас Печюра. Правда, казалось, что задание пустяковое, — он бы и с более сложным справился. В мечтах парень был отчаянно храбрым. Размечтался: а что, ежели дал бы ему ответственное поручение сам великий вождь? Пожал бы ему руку в Кремле и пожелал успеха? Представив себе эту картину, Римас Печюра улыбнулся, даже сердце быстрее забилось. Грудь распирало сладостное волнение. Он почувствовал себя совсем другим человеком. Наверно, даже выше на несколько сантиметров! Впрочем, не это главное. Теперь глаза Римаса Печюры источали великую силу, которая передалась ему после кремлевского рукопожатия. Вернется он теперь в родные места, и все должны будут ему подчиняться, его слово — закон! Кого пожелает — поднимет, кого пожелает — понизит. И жалованье у него — неограниченное: сколько понадобится — столько и бери. Учительница Гудоните не посмеет больше воротить нос, сама на шею бросится. И еще неизвестно, примет ли он ее. Может, еще и накажет много о себе понимающую девицу за нанесенные обиды. А может, и помилует. Все будет зависеть от его настроения, от его желаний. Мало, что ли, других красоток? Ему теперь стоит лишь глазом моргнуть…

Эти сладкие мечты владели им до тех пор, пока сани не вползли на длинную и единственную улицу села Насренай. Римас Печюра приосанился на покосившемся сиденье, одернул пальто, чтобы выглядеть солиднее. Не кто-нибудь едет — представитель волостных властей!

Из двухэтажного окрашенного желтой краской здания семилетней школы, чтобы встретить его, на улицу выскочил сам директор Лиздянис. Без шапки, пальто внакидку. Ветер трепал его тонкие седые волосы.

— Очень приятно… Прошу… прошу… — бормотал Лиздянис.

Представителю волости он показался чрезмерно взволнованным, даже щеки пылали.

«Еще старой закваски. Довоенной», — подумал Римас Печюра.

Едва вошли в школу, как директор принялся докладывать о том, что все ученики и педагогический коллектив готовились к этому празднику, что каждый стремился внести свой вклад. Подготовлен отличный концерт самодеятельности: песни, художественное чтение, даже грузинские народные танцы.

Римас Печюра слушал и солидно помалкивал. Педагоги школы, собравшиеся в учительской, встретили его уважительно, почтительно здоровались, словно был он инспектором из наробраза. Такой прием был молодому гостю, словно бальзам на душу, ведь еще так недавно сам он штаны за партой протирал в уездной гимназии, и был у него к учителям особый счет. Среди них случались и такие, кто там, в уездной гимназии, своими придирками и двойками осточертели ему до мозга костей. До сих пор не мог нарадоваться, что распрощался со школой.

Римас внимательно приглядывался к учительницам. Две были совсем молоденькие, видимо, тоже только что после гимназии, но какие-то невзрачные, нескладные, с покорными, невыразительными, как у овец, глазами. Сцепившись под ручку, они стояли рядышком у стены и робко улыбались, будто их сюда на смотрины привели. Краснощекая пожилая толстуха вела себя иначе — смело крутилась по учительской, все время что-то болтала, шутила, рассказывала анекдоты. Печюра безошибочно определил: директорская супруга, уж конечно, не только своим муженьком командует, но и всем немногочисленным педагогическим коллективом. За столом, повернувшись спиной ко всей этой суете, сидел сутулый мужчина. Лицо у него было серым, усохшим. Печюра попытался было заговорить с ним, но тот отвечал вяло, нехотя и все время прятал трясущиеся руки то за борт пиджака, то в карманы. Посиневший нос выдавал главную страсть бедолаги. Впрочем, несмотря на это, выученные им детишки довольно вразумительно исполняли все песни.

Школьный зал был набит не только учениками, но и родителями. Одним хотелось посмотреть, как еще можно прославить величайшего из великих, других занимали их дети: не ошибутся ли, декламируя и танцуя, хорошо ли будут выглядеть?

Посреди сцены — ярко освещенный большой портрет юбиляра. Усталый человек, таинственно прищурив глаза, смотрит в сторону, словно видит там что-то интересное. Рама обвита венком из веточек туи и каких-то живых, видимо домашних, цветов. В почетном карауле, сменяя друг друга, стояли пионеры. В ту пору в Насренской школе их было всего шестеро, так что детишки заметно устали, пока длилось торжественное собрание.

Римас Печюра пристально наблюдал за всем, однако не нашел, к чему придраться: подготовлено все было тщательно, конечно, по тем возможностям, которыми располагала сельская школа в глубинке. Казалось, и выступавших не в чем было упрекнуть: председатель сельсовета прочитал то, что выписал из газет, а директор Лиздянис даже блеснул завидным красноречием. Он вообще придерживался принципа, что педагогу негоже говорить по бумажке, что он должен свободно демонстрировать свою мудрость, свою эрудицию. И сначала у него получалось неплохо: он выразительно и к месту приводил разные стихи, шпарил на память длинные цитаты, находил новые эпитеты для прославленного юбиляра. А вот под конец начал вдруг путаться, будто забыл выученный наизусть текст.

Печюра насторожился: почувствовал, что растерявшийся оратор не знает, как закончить свою речь. На конец Лиздянис торжественно произнес: «Мы будем его уважать и любить до гробовой доски».

Концовка прозвучала двусмысленно. И сам Лиздянис почувствовал, что ляпнул что-то не то. С трибуны сошел раскрасневшийся, с выступившими на лбу капельками пота. Руки дрожали. Незаметно покосился на представителя волости: тот сидел, опустив глаза, словно пристыженный, но на губах играла ироническая усмешка. Директор разволновался еще больше. Первый раз в жизни ругал себя, что не читал по бумажке. Казалось, язык заплелся и против его воли ляпнул слова, выплывшие из некогда услышанной банальной песенки. Теперь их уже не поймаешь, не воротишь. Представитель, разумеется, обратил внимание. Вернется в волость и всем расскажет. Чего доброго, еще и от себя добавит, приукрасит. Разве трудно эти случайно вырвавшиеся слова истолковать в том смысле, коего несчастный оратор вовсе и не предполагал?!

Когда торжественное собрание кончилось, Лиздянис подошел к Римасу Печюре и стал оправдываться:

— Такого со мной еще не случалось. Растерялся… Разволновался… Хотел сказать одно, а сказал другое… Самому неловко.

Представитель загадочно молчал. Бросил на директора беглый иронический взгляд и, отвернувшись, продолжал что-то объяснять председателю сельсовета. Видел, что Лиздянис испуган, и хотел нарочно подольше помучить его. Пусть подрожат у старика коленки! Вот чего стоит буржуазное образование — выступить толком не умеет! А может, только прикидывается? Может, специально подбросил учащимся свою двусмысленную фразу? Какие могут быть намеки на гробовую доску, если празднуем такой величественный и светлый юбилей?!

Римас Печюра мысленно так выстраивал свои обвинения, словно кто-то наверху уже слушал его отчет. На самом деле в глубине души сам себе не верил: было ясно, что не по злой воле человек оговорился. Да и ничего страшного не сказал. И у более ответственных ораторов иногда вылетает не то словцо. А как разволновался! Даже пот прошиб. Нет, надо войти в его положение.

Но тут же включился противоречащий голос. Словно в Печюре таились два разных человека, споривших между собой.

Ошибиться можно, можно и оговориться, но только не в такой ответственный момент, осуждал директора этот второй голос. Когда речь идет о товарище Сталине, каждое слово должно быть точным, обдуманным, взвешенным. Своим неудачным выражением Лиздянис нанес вред. Да, это не что иное, как вредительская акция!

Римас Печюра решительно отказался от ужина, на который настойчиво приглашал директор, и ушел из школы с председателем сельсовета. Шагая по темной деревенской улочке, он уже сожалел, что все так сложилось. Посидеть за богато накрытым столом вместе с учителями куда приятнее, чем плестись по сугробам, но принципиальность не позволяла поступить иначе.

В холодной и неуютной избе председателя сельсовета вместе с хозяином они распили бутылку самогона, закусили прошлогодним салом, и Печюра собрался спать. В какой-то момент, согревшись от выпивки и на время утратив твердую принципиальность, он захотел было вернуться в школу. Соблазнял обещанный ужин, и даже те две молоденькие учительницы казались ему теперь довольно симпатичными. Парень глянул в окно: все яростнее кружила метель. В такую погодку, как говаривали в старину, черти свадьбу играют. Да и неизвестно еще, кто может повстречаться. Посомневавшись минуту, он вытянулся на кровати.

Утром, когда Римас Печюра еще только умывался принесенной со двора ледяной водой, в дверь председателя сельсовета постучался директор школы. Если вчера из-за своей неудачной речи он раскраснелся, то сегодня был бледен, под глазами чернели круги — было ясно, что спал плохо. Однако своего дурного самочувствия Лиздянис старался не показать — даже шутил; пригласил гостя вместе с председателем зайти в школу позавтракать.

Такой откровенный подхалимаж инавязчивое гостеприимство выглядели подозрительно. Может быть, этот интеллигент старой закваски хочет заманить его, Римаса Печюру, в какую-нибудь ловушку? Или, по крайней мере, связать своими любезностями руки представителю волости, чтобы он не посмел представить начальству объективную информацию?

Печюра из принципа отказался бы и от завтрака, но этому воспротивился председатель сельсовета. Ему предложение директора было по душе: и сам перекусит, и о приехавшем заботиться не нужно. Пришлось уступить.

Вскоре трое мужчин брели по наметанному за ночь снегу. В директорской квартире, находившейся на втором этаже школы, нос маняще защекотали запахи жарившихся котлет. Шел пар от варившейся в печке картошки. Завтрак был довольно приятный, хотя и не без буржуазного душка. Болтливая хозяйка накапала в маленькие рюмки какой-то старинный сладкий напиток. Римас Печюра привык пить по-другому — из стакана. Даже удивился, что после нескольких рюмочек стало жарко в груди и поднялось настроение.

— Выступил ты неудачно, но мы не станем делать из этого особых выводов, — успокаивал он расстроенного директора. — Когда говоришь о товарище Сталине, надо взвешивать каждое слово. Думаю, нет надобности объяснять, какая это огромная ответственность!

— Да я вовсе не хотел этого! — божился Лиздянис. — Случайно с языка сорвалось!

— А что вылетело — уже не поймаешь! Люди слышали, и неизвестно еще, что подумают. Директор школы, скажут, пожелал нашему вождю гробовую доску! — гнул свое представитель волости.

— Я такого не говорил! — бросился возражать директор. — Я сказал: будем уважать и любить…

— Но ведь и о гробовых досках было упомянуто, — не уступал Печюра.

— Ох, нельзя моего муженька подпускать к трибуне: всегда что-нибудь ляпнет, — поддержала его Лиздянене.

Директор сидел несчастный, сокрушенный, не мог и куска проглотить. Даже ликер не помог. Настроение не улучшилось.

Провожая гостя к саням, которые ждали на школьном дворе, Лиздянис попытался еще раз исправить положение.

— Хочу заверить вас, товарищ Печюра, что к юбилею мы готовились от всей души… А что брякнул — маленькое недоразумение, недостойное внимания, — говорил он, шагая рядом с гостем без шапки и пальто.

— Для кого маленькое, а для кого и большое, — безжалостно возразил волостной представитель. Казалось, что он нарочно дразнит бедного директора.

Внезапно Лиздянис остановился, лицо у него окаменело, он стиснул зубы, впился страдальческим взглядом в спину удаляющемуся Печюре.

— Вы телеграфный столб, а не человек! Нет у вас собственных мозгов! — дрожащим от внезапной ярости голосом процедил он.

Представитель волости уже опирался рукой о задок саней, готов был завалиться на покрытое полосатой накидкой сиденье. Он удивленно оглянулся. На мгновение их взгляды скрестились. Обиду, презрение, злость, даже детскую воинственность — все это можно было прочесть в глазах директора. Заметно растерявшись, Печюра глянул на председателя сельсовета, словно ожидая от него помощи.

Руководитель местной власти, подняв воротник тулупа и повернувшись спиной к ветру, равнодушно чиркал подмокшие спички и все никак не мог прикурить. Делал вид, что не заметил или не понял, из-за чего произошла стычка.

Римасу Печюре не оставалось ничего другого, как самому поддержать свой авторитет. Он бросил в сани портфель, повернулся к Лиздянису и отрезал:

— Старая закваска вам мешает, товарищ директор, вот что! Когда выветрится, по-другому запоете!

Старый педагог как будто хотел сказать еще что-то, но лишь крепче стиснул зубы и, словно окаменев, замер на утоптанной школьниками дорожке. Сани медленно выкатывались со двора. Римас Печюра еще долго чувствовал затылком его сверлящий взгляд. Собрал всю волю и ни разу не оглянулся. Да пошел он к черту, этот осколок буржуазного мира! Не ему меня учить!

До самого городка Римас Печюра ехал угрюмый, неразговорчивый, в дурном настроении. На следующий день долго размышлял, как написать отчет. И все же о «гробовых досках» не упомянул. Ладно уж! Может, и в самом деле оговорился человек.

Наверно, Римас Печюра вскоре забыл бы о своей ответственной поездке в Насренай, но денька через два заглянул к нему на работу заведующий финотделом Дашкус. Приятелем он не был, так, знакомый парень, с которым они встречались на танцах или на других массовых мероприятиях.

— Чего это ты моего дядю пугаешь? — с места в карьер спросил Дашкус.

— Какого еще дядю? — не понял Печюра.

— Да Лиздяниса! Директора семилетки в Насренай!

— Что, жаловался?

— Да нет, просто попросил, чтобы ты не раздувал мелкого недоразумения, которое произошло на том собрании. Лиздянис — неплохой мужик.

— Пусть думает, что говорит. Не придется потом трястись.

— Не подставляй ему подножку. Говорю же, неплохой мужик, — повторил Дашкус и ушел.

Разговор заставил Печюру задуматься. Значит, вся эта история уже приобрела известность? Возможно, о ней сообщили в некие учреждения. И мое молчание могут истолковать как утаивание враждебного выпада. Ни малейшего желания не имею пострадать из-за какого-то болтуна старой закваски! Римас Печюра почувствовал, как его переполняет беспощадная решимость. Нашел чистый лист бумаги и сел за стол. Написал первые слова, но тут в нем заговорил второй голос: не перестарайся, не раздувай, вообще лучше воздержись! Нашептывал, как бесенок, забравшийся в ухо. Мешал сосредоточиться. Все же голосок был слабоват, поэтому удалось его заглушить. Но настроение было испорчено. Весь день ходил Римас Печюра злой, раздражительный, словно это его самого кто-то оклеветал или обругал. Даже на другое утро проснулся с неприятным осадком. А время шло: новые события, заботы, всевозможные дела скоро отодвинули ту историю на обочину памяти. Однако неожиданно напомнила о ней случайная встреча. Как-то раз, когда Римас Печюра шел обедать, навстречу ему два милиционера вели директора Лиздяниса. От удивления Печюра на миг остановился, но тут же отвел глаза, повернулся и быстро зашагал назад. Словно его подхватил внезапный порыв ветра. Увидев открытую дверь, парень нырнул в подъезд первого попавшегося дома. Переждал, пока неприятная процессия протопает мимо и в достаточной мере удалится, и только тогда высунулся на улицу. «Чего это я испугался? — спросил себя. — Глупости, и больше ничего! Разве я предлагал арестовать? Они сами прекрасно знают, что им делать! Ну и пусть посидит в холодной — быстрее старая закваска выветрится!»

Оправдав себя таким образом, Римас Печюра двинулся в ресторан, где сытно пообедал. А чтобы успокоить нервы, даже стопку выпил.


Перевод Б. Залесской и Г. Герасимова.

ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ

Когда тропинка, по которой она обычно гуляла, начала спускаться вниз по поросшему высокой влажной травой склону, Антане Даргене заметила в реке двух уточек, которые упорно пробивались против течения у самого берега. Впереди плыл красавец селезень, а вслед за ним заметно меньшая, чем он, пестрая утица. «Супружеская пара или возлюбленные?» — шутливо гадала женщина. Сизые перышки на голове и шее селезня блестели, словно были усыпаны серебряной пылью. Казалось, что на нем нарядная шапка, подбитая синей оторочкой. Концы маховых перьев на крыльях тоже украшены яркими пятнами. «Будто орденские планки, — усмехнувшись, подумала Даргене. — За какие, интересно, заслуги?»

Действительно, весь облик селезня говорил о том, что он уверен в себе и гордится своей красотой. Время от времени он покрякивал, не то браня, не то подбадривая свою подругу. Утица послушно следовала за ним, правда, нет-нет да отваливала в сторонку, чтобы поймать несомую течением веточку, но потом, догоняя повелителя, еще упорнее гребла своими коротенькими лапками. Выглядела она спокойной и скромной, этакая аккуратная крестьяночка в накинутом на плечи коричневом в полоску платке, ею же самой вытканном.

Даргене непроизвольно сравнила себя с нею. Ведь и она всегда послушно следовала за своим красивым и знаменитым мужем. Всегда была такой вот серой утицей. Нет, упаси боже, думая так, она нисколько не ропщет на судьбу и не хотела бы иной участи. Она счастлива.

Вспомнила мужа и почему-то разволновалась. Бросила быстрый взгляд в сторону города, будто услышала чей-то зовущий голос. Неподалеку, на полого сбегавшем к реке склоне, длинной вереницей выстроились пятиэтажки. Залитые заходящим солнцем, сверкали их окна, пестрели выцветшие барьерчики лоджий, кое-где билось на ветру сохнущее белье. Женщина стремилась проникнуть взглядом еще дальше, как бы раздвинуть кубики многоэтажных строений, просверлить в них отверстие, чтобы увидеть те окна, за которыми ждал ее Каспарас Даргис. Может быть, сидел он на балконе и, спрятавшись от лучей солнца под сенью дикого винограда, вчитывался в текст новой роли, а может, мерил нервными шагами гостиную: ждал ее возвращения. Наверняка упрекнет, что так задержалась. Ох, как же не любил он одиночества! Нужно, чтобы кто-то всегда был рядом.

Антане Даргене уже взбиралась по откосу. На сегодня хватит, погуляла. Не терпелось очутиться дома, почувствовала, что уже соскучилась, что хочет видеть лицо Каспараса, заглянуть ему в глаза, услышать голос. Пускай упрекнет, но они так знакомы, эти его упреки, так привычны и, честно сказать, приятны. Побранит, а потом обнимет да поцелует. Он такой.

Идет женщина не быстро, возраст уже не тот. Запыхалась, пока поднялась на четвертый этаж. Глубоко дыша, постояла минуту перед дверью и лишь после того, как совсем успокоилась, повернула ключ. В прихожей привычно сунула ноги в шлепанцы, поправила перед зеркалом волосы, критически осмотрела себя. Показалось, что две морщинки, словно скобки обрамившие губы, стали порезче. Вообще-то кожа лица еще гладкая, щеки полные; как утверждают некоторые из подруг, она на редкость хорошо сохранилась.

Не задерживаясь больше, Антане Даргене вошла в гостиную. Ее встретил привычный спокойный взгляд Каспараса, его едва уловимая улыбка. Удобно устроившись в просторном плетеном кресле, он блаженно отдыхал, распахнув на груди желтоватую рубаху. Настроение беззаботное, даже немного озорное. Какие слова могли бы сорваться с его губ? Конечно, они соответствовали бы этому летнему настроению отдыхающего человека. Антане Даргене поставила пластинку, на которой Каспарас в свое время записал довольно веселый отрывок из романа Пятраса Цвирки «Франк Крук». В комнате зазвучал сочный колоритный, а на этот раз еще и игривый голос. Он всегда заливал сердце женщины волнующим теплом. Антане села в кресло, подперла рукой голову, ее влюбленные глаза вновь обратились к выполненному теплыми красками большому портрету мужа, висящему на стене. Иногда ей казалось, что губы Каспараса шевелятся, произнося те слова, которые звучали из колонок проигрывателя.

Сколько раз слышала она это чтение, давно и наизусть знала весь текст. Когда отрывок приблизился к концу, Антане поднялась с кресла и задернула оконные занавески. Как только голос умолк и диск перестал вращаться, она нажала клавишу видеомагнитофона. У нее было несколько кассет с разными пленками, но больше всего любила она короткий десятиминутный фильм, в котором оживали мгновения, когда они вместе с Каспарасом отдыхали в деревне, на хуторе у сестры.

В одно из воскресений к ним, в зеленый затишок на берегу озера, заглянул добрый приятель Каспараса инженер Бенас Арнашюс. Целый день снимал он их своим японским аппаратиком. А через пару месяцев, ко дню рождения, подарил Даргису эту маленькую память о прекрасных мгновениях лета.

Уже после смерти мужа Антане позвонила Арнашюсу по телефону и сказала:

— Я так благодарна тебе, Бенас, что Каспарас остался со мной. Разве могу я сказать, что он умер, если вижу, как он ходит, смотрит на меня, говорит, смеется…

Была, правда, в ее видеотеке и еще одна лента — копия фильма, главную роль в котором играл Каспарас Даргис. Изредка она просматривала и ее, однако не любила. Что-то раздражало и обижало ее в этом фильме. Жена актера не должна ревновать мужа, если он играет в спектакле влюбленного, целуется с другими женщинами. К этому она привыкла. Но в фильме «Осень беженцев» ей казалось, что Каспарас уже не играет, что он по-настоящему влюблен в свою молодую партнершу Иоанну Телксните. Трудно уловимая, едва заметная грань между игрой актера и настоящим чувством стиралась тут. Посмотрев эту ленту, Антане всегда расстраивалась и какое-то время сидела, обуреваемая неприятными, мрачными мыслями. В памяти воскресали отдельные эпизоды минувшего, таинственные телефонные разговоры Каспараса, его внезапные отлучки. Если бы не фильм, она, быть может, никогда и не вспоминала бы этого. Потому «Осень беженцев» затолкала в дальний угол шкафа, чтобы не попадалась на глаза. Ей хватало любительского фильма — тут Каспарас был будничен, но очень близок и мил.

Глядя на экран, Даргене никак не могла до конца отрешиться от странного чувства, которое всегда охватывало ее. Она видела, как Каспарас ходит, говорит, даже поет. Поблескивали живые глаза, ветер трепал красивые, тронутые сединой волосы, шевелились губы. Можно было заметить, как вздрагивают или напрягаются мышцы лица, взлетают брови, моргают ресницы. Казалось — еще мгновение, и покойный муж сойдет с экрана, послышатся в комнате его шаги, он встанет за спиной, нежно опустит руки ей на плечи, коснется губами ее волос. От этого ожидания Антане съеживалась, ее охватывал трепет, глаза закрывались. Когда через мгновение приходила в себя от этого пьянящего наваждения, в сердце оставался безотчетный вопрос: а может, это было на самом деле? Плечи еще продолжали ощущать прикосновение крепких, теплых пальцев, а если провести ладонью по волосам, почувствуешь, казалось, то местечко, к которому прикасались его губы.

Вечером, после заката солнца, Антане Даргене свершала еще один привычный и обязательный обряд. Она с нетерпением ожидала, когда совсем стемнеет. На стене гостиной уже белел опущенный полотняный экран. У противоположной стены, как нацеленная маленькая пушка, стоял на столике автоматический проектор для демонстрации слайдов. Антане благодарно думала о Каспарасе — вот ведь не пожалел денег, приобрел этот удивительный аппаратик! Словно предчувствовал, что вскоре он очень нужен будет его одинокой, скорбящей жене.

Антане всегда радовалась этим новомодным, дорогим игрушкам, умела ими пользоваться, а теперь, оставшись одна, не представляла себе жизни без них. Вся эта техника совершила чудо: не позволила Каспарасу исчезнуть после смерти, сохранила его живой образ, движения, заметила и запечатлела даже некоторые его странности. В квартире Даргене продолжал жить ее муж, актер Каспарас Даргис, разве что рукой не коснешься. Все остальное было здесь.

Слайды она смотрела только поздно вечером. Квадратики прозрачных цветных фотографий терпеливо ждали, уложенные в продолговатые белые коробочки. Достаточно было нажать пальцем, и проектор автоматически начинал свое дело. На экране высвечивался Каспарас Даргис — всякий раз иной: вот он на улице, в парке, в сосновом бору, у реки, в театре, на сцене, то один, то с друзьями, изредка и с ней. Антане могла выбрать, на какое изображение глядеть подольше, какое поскорее сменить. Каспарас словно входил сюда сквозь каменную стену и останавливался напротив. Как появлялся, так сразу внезапно и исчезал. Лишь едва слышно щелкала ручка управления.

Собираясь спать, а иногда уже и в постели, Антане слушала записанные на магнитофон стихи в исполнении Каспараса. Он прекрасно умел выбирать поэтов, самые лучшие их произведения, но вдову, хотя она к поэзии была неравнодушна, больше всего волновал голос чтеца. Он успокаивал, как маленького ребенка успокаивает колыбельная.

Случалось, что, убаюканная спокойным и проникновенным голосом, она засыпала и, проснувшись ночью, страшно пугалась: умолкший магнитофонный диск крутился с бешеной скоростью, а кончик ленты с шелестом бился о пульт аппарата.

В начале осени ей позвонили из Театрального музея. Поинтересовались, не согласится ли вдова известного артиста передать музею некоторые личные реликвии Каспараса Даргиса: полученные им дипломы, его письма, фотографии. Антане обещала подумать, но прибавила, что на это потребуется время, так как она еще не просмотрела и не привела в порядок архив покойного. Вообще-то звонок этот обрадовал вдову: значит, ее муж не забыт, значит, кто-то озабочен сохранением памяти о нем.

Не откладывая дела в долгий ящик, вечером следующего же дня, после просмотра слайдов, Антане Даргене остановилась перед письменным столом мужа. Это было его неприкосновенное святилище, куда жена никогда не совала носа. Она даже не знала, что он там хранит. Даргис почему-то всегда держал ящики на запоре, а ключик носил в кармане. Что ж, его дело. Даже теперь, хотя после внезапной смерти мужа прошло уже несколько месяцев, Антане не решалась вторгнуться в тайны письменного стола. Ей казалось, что своим любопытством она оскорбила бы память о покойном. Следовало оберегать обычаи, укоренившиеся за время их совместной жизни.

Звонок из музея впервые побудил вдову взять в руки ключик. Не легкомысленное любопытство толкнуло ее на это святотатство, а серьезное дело. Ради блага самого Каспараса она должна привести в порядок его архив. Поэтому к каждому листику, к каждой папке, извлекаемым из ящиков, Антане прикасалась предельно бережно, словно к святыне. Это тоже было своеобразным волнующим свиданием, неспешной беседой с тем, который ушел.

Рука женщины, опьяненной воспоминаниями, наткнулась на небольшую пачку писем, перевязанную розовой лентой. Она спокойно вынула из вскрытого конверта сложенный листок, но уже первые бросившиеся в глаза строки кольнули сердце. Красивым женским почерком там было выведено: «Милый властитель моих дум!» Антане торопливо перевернула исписанный лист, взглянула на подпись: «Любящая тебя Иоанна».

В глазах потемнело, руки беспомощно опустились. Значит, предчувствие не обманывало. В «Осени беженцев» она увидела то, что для других, наверное, было незаметным.

Какое-то время она сидела беспомощно поникшая, будто после тяжелой работы, отнявшей последние силы. Но мысли были ясные, быстрые и причиняли боль. «Этого нет! — шептала Антане. — Нет, потому что этого не может быть!»

Как только решила это, сразу же стало легче. Посветлело в глазах, ожили руки, спокойнее забилось сердце. Она снова принялась разбирать письма и все, которые были писаны тем красивым женским почерком, откладывала в отдельную стопку. Они должны исчезнуть, словно никогда и не появлялись. Пусть превратятся в пепел, развеются дымом. Антане огляделась по сторонам: искала местечко, где можно развести маленький костер. Но что делать, если в квартире нет ни камина, ни печки? Мелькнула мысль о береге, где она теперь каждый день с удовольствием прогуливалась. Только надо захватить спички.

Сунув письма в сумочку, Антане Даргене, не откладывая, засобиралась к реке. Спускалась к ней со странным тяжелым чувством: словно тайком хотела совершить какой-то некрасивый поступок, чуть ли не преступление. Добравшись до реки, все не могла найти подходящее место. Раздражал старик в пижаме, глядевший на нее с балкона соседнего дома, мешал какой-то парень, который бродил в темноте по берегу, словно хотел узнать, что станет делать эта растерянная женщина. Только скрывшись в густом лозняке, Антане вытряхнула письма на землю. Они рассыпались, разлетелись по траве, как белые осколки разбитой посуды. Чиркнула спичкой, подняла первый попавшийся конверт. Огонь сразу же вцепился в краешек и стал жадно пожирать бумагу. Будто кто-то злой и невидимый грыз все, что там было написано: рожденные в одиночестве мысли, фразы, полные тоски, страсти и боли. Хлопья черного пепла падали на траву, а когда их подхватывал порыв ветра, то парили над землей, пока не цеплялись за сухой стебелек или веточку ивы.

Антане смотрела на разрушительную работу огня, и вдруг кольнуло сердце. Стало жаль того, что исчезало у нее на глазах, превращаясь в дым и пепел. Ведь это были письма Каспарасу, в них таилась частица его самого. Помешкав мгновение, она решительно сбила с конверта пламя. Подобрала рассыпанные письма, снова уложила их в сумочку. Пусть остаются, пусть покоятся в ящике рядом с другими вещами, которых касались теплые руки Каспараса.

Еще раз окинув взглядом легкие хлопья пепла на траве, женщина направилась домой.

Вернувшись, не заглянула, как обычно, в гостиную: знала, что в этот миг ей будет нелегко встретиться с глазами Каспараса, спокойно взирающими со стены. Положила письма на место и заперлась в спальне, где на тумбочке у кровати стоял магнитофон. Долго перебирала кассеты с записями. Поставила и включила Миколайтиса-Путинаса.

Белел рассвет, и я сказал тебе: прости!
Но день прошел, и вновь хочу к тебе прийти.
С усталостью в груди, с поблекшею душой
Я все ж пришел, я здесь, я буду вновь с тобой[5].
До дрожи знакомый, волнующий голос Каспараса словно извинялся, утешал, успокаивал.


Перевод Б. Залесской и Г. Герасимова.

ГРОХОТ КОЛЕС ВО ТЬМЕ

Возле костела, вдоль высокой, сложенной из больших валунов стены, выстроилось два ряда телег. Лошади, понуро опустив головы, стояли у коновязи из елового бревна, установленного неподалеку от холодной каменной стены. За долгие годы бревно было отполировано до блеска, но местами измочалено, даже обгрызено зубами голодных коней.

Те, кто сегодня поставил тут свои телеги, приехали не молиться, а что-то купить или продать: был базарный день. Большинство выбрало это место и потому, что их дети, набиравшиеся знаний в гимназии, снимали углы у ютившихся возле костела на улице Глуосню хозяек. Они с этого жили: готовили гимназистам еду, в свободное время что-нибудь шили или вязали, чем и зарабатывали свой скромный хлеб.

Едва выйдя на Глуосню, Мартинас с ранцем за спиной, разинув от внимания рот, попытался издали охватить взглядом весь тележный ряд. Сразу станет ясно, приехали родители или нет. Личико его осветилось, когда он узнал отцовского Каштана: жеребец был выше других, светлая грива на длинной шее. Поднимет голову — издалека виден. Мальчик припустил бегом: как не поприветствовать старого знакомца, явившегося из родных мест! Подбежал к жеребцу, почесал ему лоб, погладил шею. Каштан тоже ласково смотрел на Мартинаса, тянул теплые губы к его руке, словно хотел поцеловать. Давал понять, что помнит этого маленького человека, узнает и считает своим. Мартинас какое-то время радовался и разговаривал с жеребцом, от его дружелюбия у мальчика даже становилось горячо в груди. Можно было бы — привел бы Каштана к себе в комнату, книги свои, тетради показал, побеседовал, а может, и угостил бы чем-нибудь. Ведь именно так следует привечать друга из родных мест!

Оказавшись в городе, мальчик постоянно тосковал по оставленному дому: не только по родителям, сестрам и младшему братишке, но и по коту, собаке, по всей скотине, которая с наступлением холодов одной семьей собиралась в сараюшке. Не спеша хрумкали они там сено, улегшись, спокойно жевали жвачку или дремали, тяжело вздыхая. Мальчику всегда нравилось прикасаться к их теплым спинам, нежной шерсти. Даже запахи хлева казались ему не отталкивающими, а приятными.

Поздоровавшись с Каштаном и приласкав его, Мартинас заспешил к себе. Дом его хозяйки Домицеле выделялся из всех других домов на улице, он казался светлее и красивее, потому что стены его были покрашены желтой краской. Мальчику не терпелось узнать, кто из домашних приехал на этот раз, что ему привезли. В базарные дни обычно приезжал один отец — мама оставалась дома. Так было и сегодня. К стене каморки прислонена знакомая большая корзина с веревкой вместо отломанной ручки. Но корзина уже пуста, в ней только серый мешочек. Домицеле вынула буханку хлеба и шмат сала, пересыпала из мешочка муку. Рядом с корзиной — глиняный горшок с крышкой. Дужка на ней так, казалось, и зовет сунуть в горшок два пальца. Мартинас не удержался от искушения, приподнял крышечку, но горшок тоже был пуст, хотя еще сохранял запах свежего молока. Домицеле попрятала привезенное в шкаф, всю неделю будет понемножку выдавать им это добро, чтобы хватило до следующего базарного дня.

— Не говорил отец, когда вернется? — спросил мальчик у хозяйки, которая, стоя у плиты, помешивала деревянной поварешкой щи. Сквозь облачко ароматного пара ее лица почти не было видно.

— Придет, — буркнула она и, помолчав, добавила: — Куда денется?

Для Мартинаса это было мучительным вопросом, от которого сжималось сердце. Почему-то все чаще отец начал возвращаться к телеге, пошатываясь, с мутными глазами. Телогрейка на нем нараспашку, шапка неряшливо сдвинута набок, полосатый шарф заброшен через плечо.

Мартинас знает те местечки, где засиживается отец, но не заходит туда. Иногда покрутится возле дверей закусочной или пивной, заглянет в окна, но войти внутрь не решается. Стыдно. Знает, что отец сердито спросит:

— Тебе чего?

Так уже случилось однажды, когда мальчик рискнул проникнуть в это гогочущее, гудящее пьяными голосами людское месиво. Вцепился в отцовский рукав и, прижавшись, шепнул на ухо:

— Пошли, папа… пошли… Каштан замерз…

— Скоро приду, — с трудом пробормотал отец, сжимая в руке стакан. — Посижу и приду. А ты пока беги!

Сосед по столу, пьяный, обросший растрепанной бородой, косой мужик привязался к Мартинасу, допытываясь, как его зовут и умеет ли он воровать из телег кнуты.

— Не умею, — сердито отрезал мальчик.

— Чему же тогда тебя в гимназии учат, коли и кнута стибрить не можешь? — притворно удивился косой.

Сидевшие за столом расхохотались.

Мартинас отпрянул от отца и выскочил в дверь. Стыд и горькая досада жгли щеки. Стиснув зубы и сжав кулаки, окинул он взглядом опустевшую, усеянную конскими яблоками и сеном базарную площадь. Помчался через нее бегом, будто кто-то отчаянно гнался за ним. Прибежал в свою комнатушку, бросился на кровать, натянул на голову одеяло и расплакался.

С того раза дожидался отца дома, на улице Глуосню.

В желтом домике Домицеле Мартинас жил не один — тут ютились еще трое гимназистов, привезенных родителями из отдаленных хуторов: два паренька и одна девочка, которая спала в хозяйской комнате. Уроки они готовили за общим длинным столом, сидя друг против друга. Но перо каждый макал в собственную чернильницу. Все были ровесниками — лет двенадцати-тринадцати. Общими были у них интересы, заботы и радости. В минуты отдыха ребята частенько заводили разговор о родителях, братьях и сестрах, о доме, по которому скучали. Не было среди них ни одного, кто не нашел бы для своих родителей доброго слова, с похвалой и гордостью не выделил бы какой-нибудь их достойной черточки. В словах ребят было немало правды, но случалось и так, что незаметно для себя они что-то присочиняли, приукрашивали. Кому же хотелось, чтобы его родители выглядели хуже или глупее других?

Нахваливал своего отца и Мартинас. Гордился его силой и смелостью — качествами, которые, по его мнению, особенно возвышают мужчину. Он интересно рассказывал о некоторых знаменательных случаях, происшедших с отцом. Слово к слову, штрих к штриху рисовал он перед товарищами все более яркий, все более привлекательный образ отца. Но как быть теперь, как хвастаться его силой, когда подкашиваются отцовские ноги, когда пустая корзина в руке швыряет его из стороны в сторону, словно он тащит тяжелый мешок с картошкой? Мартинас что угодно готов был отдать, только бы никто не увидел его отца, нетвердо стоящего на ногах. Пусть у приятелей сохранится тот образ, который создал он своими рассказами, лишь бы не поблек он, не разбился, не рассыпался! Только светлый образ отца хочет носить он и в своем сердце. Вспоминая, какой он добрый и сильный, сын и себя чувствует куда крепче, тогда ему легче переносить минуты тоски и печали.

Не мог понять Мартинас, что случилось, почему отец начал пить. Ведь прежде этого не было. Или случалось очень редко, по большим праздникам. Мальчик чувствовал, за этой бедой кроется какая-то неизвестная ему, мрачная тайна.

Хозяйка разливала щи по тарелкам, посреди стола уже поднимался пар из чугунка с горячей картошкой. В базарные дни их стол всегда бывал богаче: кто-нибудь из родителей привозил свежую свинину, пахнущие укропом соленые огурчики или хотя бы краснощекие яблоки. Мартинас наверняка повеселел бы, как его товарищи, если бы не покалывающая грудь тревога. Но сейчас он торопливо хлебал щи, будто спешил куда-то. Попытался после обеда заглянуть в книгу, но сосредоточиться не мог. Мысли уводили прочь из-за стола, вспоминался Каштан, мерзнущий возле костельной стены, тревожили думы об отце.

— Пойду погляжу жеребца. Может, уже все сено подобрал. — Мартинас накинул ватничек, нахлобучил шапку и вышел.

День холодный, унылый, придавленный серым, низким небом. Гололед. В низинках и ухабах на мостовой поблескивал сухой ледок, вобравший в себя всю воду. Временами в воздухе начинали летать редкие, несмелые снежинки. Они смешивались с пылью, проваливались меж замерзшими травинками, цеплялись за стволы замшелых деревьев, а на теплой лошадиной спине или на лице человека — таяли. Казалось, сама земля ловила и уничтожала этих первых посланцев зимы. Ей еще хотелось оставаться обнаженной, она еще не настолько замерзла, чтобы прятаться под снежными простынями.

Изрядно поредел возле костельной стены тележный ряд. Когда возвращался из гимназии, стоявшие одна подле другой телеги напоминали огромный гребень, выброшенный на площадь. Теперь из него повыщербилось уже немало зубьев. Какой-то мужик в черном полушубке, покрикивая, выводил задом из ряда саврасую кобыленку. Телега с длинными оглоблями медленно выползала на открытое место, пока наконец можно было ее развернуть и поставить на дорогу. Черный полушубок пристроился на голой доске, перекинутой через грядки, и взмахнул высоко поднятым кнутом. Ленивая кобылка замотала головой и неторопливо зашагала вперед. Мимо Мартинаса прогромыхали колеса, и телега исчезла за поворотом. Ноздри его ощутили знакомый запах конского пота и сухого клевера.

Каштан стоял, понуро опустив голову и прикрыв глаза. Перед ним — ни клочка сена. Услышав шаги Мартинаса, оживился. Мальчик похлопал его по шее, почесал лоб, ласково заговорил. Уши жеребца встали торчком, он с интересом косился на паренька. Казалось, действительно радуется тому, что свой человек не забыл его, развеял унылое ожидание.

Тем временем Мартинас собрал с телеги остатки сена и положил небольшую охапочку перед лошадью. Та сразу же зашевелила широкими серыми губами, на зубах захрустели сухие стебельки. Этот неторопливый хруст успокоил сердце мальчугана. Им овладевала дремота — уставившись на медленно шевелящиеся мягкие губы, он до тех пор слушал аппетитное похрустывание, пока сам не ощутил во рту сладковатый вкус сена. Сглотнул слюну, еще раз повел ладонью по лошадиному крупу, отпустил узел чересседельника на оглобле и неторопливо побрел домой. Пока еще нечего и надеяться, что отец скоро появится. На дорогу выезжали самые дальние. Кто жил поближе, дождутся сумерек, а некоторые — и темноты.

Мартинас вновь сидел за столом, уложив перед собой книгу, но глаза его то и дело обращались к окну. За ним мелькали проходящие мимо, доносился перестук их шагов, отдельные слова. Вскоре после этого от стены костела отчаливала очередная телега.

Не выходя из дома, Мартинас чувствовал, как с каждой минутой все более и более одиноко становится Каштану у высокой каменной ограды. Он не удержался и снова нахлобучил шапку. На этот раз жеребец был чем-то встревожен, топтался на месте, иногда отступал назад, так что повод натягивался, как струна, или подавался вперед и упирался грудью в бревно.

Мартинас попытался успокоить Каштана, опять огладил шею, снял с передка пеструю подстилку и накинул ему на спину. Глядишь, будет потеплее. И в самом деле лошадь успокоилась, терлась мордой о плечо мальчика, словно благодарила его или просила еще о чем-то. «Верно, пить хочет», — предположил Мартинас. Сбегал домой, взял у хозяйки ведро. Гремя им, побежал к третьему от них дому, к колодцу. Долго раскручивалась цепь. Зато вода холодная и вкусная. Каштан даже тихонько заржал, услыхав плеск воды. Пил жадно. После каждого глотка, словно отсчитывая их, прядал ушами. Поднимал голову, передыхал, постукивал замерзшими зубами и снова пил.

Мартинас еще раз осмотрел телегу, все сено уже подобрано. Нечем покормить. Только бы отец не очень задерживался!

Шел час за часом… Теперь в сумерках виднеется лишь одна телега. Мальчик тайком отрезал от хлебного каравая толстый ломоть и, сунув его под ватник, вынес на улицу. Каштан с большим удовольствием сжевал это лакомство. Даже в темноте было видно, какими теплыми глазами смотрел он на паренька. Умел бы говорить, наверняка сказал бы что-то хорошее. Еще никогда они — лошадь и мальчик — не были так близки. Дома на это никогда не хватало времени. Каждый был занят своими делами. Но после нынешнего унылого и холодного дня мальчику верилось, что на хуторе Каштан встретит его теперь совсем по-другому — как старого, доброго друга.

Мартинас больше не вернулся к себе, прохаживался по темной улочке и ждал. Иногда отходил подальше, в сторону базарной площади, поглядывал на тусклые огни в окнах больших домов, всматривался в каждого встречного. Ему уже стало ясно, в каком виде появится отец: он будет шагать тяжело, пошатываясь и разговаривая сам с собою. Пока не стемнело, еще можно было на что-то надеяться. А теперь — нет. Необходимо было встретить его на улице и проводить прямо к телеге. Никто не должен увидеть его таким. Позор легче вынести в одиночку, когда другие не знают о нем.

Как бездомный бродил Мартинас по темной улочке и мысленно решал труднейшую задачу: почему отец начал пить? Что с ним случилось? Вспомнилось последнее посещение хутора. По субботам — независимо от погоды, в дождь, слякоть и мороз — Мартинас спешил домой. Восемь километров для молодых ног — не бог весть как далеко. Вся семья радовалась его приходу, родные со вниманием слушали его рассказы, всякие уездные новости, словно старший сын вдруг стал настоящим ученым, который знает все. В тот последний раз после долгой беседы семья поздно собралась спать, но никто еще не заснул, когда раздался вдруг стук в дверь и в окно. Отец натянул штаны, сунул ноги в клумпы и с шумом вышел в прихожую. Вскоре в избе послышался грохот тяжелых шагов, приглушенные мужские голоса.

Отец сунулся в спальню, прошептал:

— Вставай, мать!

Голос был неузнаваем, дрожал, словно человеку сдавило горло.

Мать вздыхала, одеваясь в темноте. Рука никак не попадала в рукав. Дети приподняли головы в своих кроватях и испуганно прислушивались. Но когда дверь комнаты открылась и незнакомый мужской голос сказал: «Посмотрю, нет ли чужих», — ребятня притворилась крепко спящей.

— Здесь только наши дети… — объяснил отец.

Стук тяжелых шагов сразу же наполнил пространство небольшой комнатки: стал давящим, угнетающим, будто кто-то ступал в сапогах по самим кроватям.

Когда свет из фонарика упал на лицо Мартинаса, он не только замер, но даже, казалось, перестал дышать. Долгими и мучительными были те секунды! Самая младшенькая — трехлетняя Пятре — с перепугу расплакалась. Вбежавшая мать с трудом успокоила ее. Словно устыдившись ребячьего плача, ночной гость убрался из спальни. Но в избе пришельцы задержались надолго. Пришлось матери кормить их ужином. Мартинас по запаху понял, что в кухне жарят яичницу. Доносились обрывки разговора.

— Не жадничай, депутат, давай деньги! — требовал громкий голос. — Мы своих жизней не жалеем, а ты какие-то жалкие гроши утаить от нас норовишь.

— А где у тебя сапоги? — допытывался другой.

Прискакали депутаты —
Начальнички разные.
Их отправили обратно:
Сапоги-то грязные! —
заорал третий.

— Никак не пойму, с чего это тебя в депутаты выдвинули, — допытывался первый голос, тот, что требовал денег. — Видать, чем-то угодил большевичкам!

Отец что-то бормотал в ответ, но его слов Мартинас не расслышал.

Когда после полуночи непрошеные гости убрались, отец долго сидел на кровати и смотрел в темноту.

Наутро, еще не развиднелось как следует, во двор нагрянул целый отряд.

— Где бандиты? — кричали солдаты.

Потащили отца в хлев, в сарай, все разворошили, перевернули, тыкали штыками в сено. Изрядно устав, утихомирились, только один — длинный и черный, как цыган, — все никак не мог в себя прийти. Поставил отца в кухне перед печью, велел открыть заслонку, а сам, выставив пистолет и зажегши спичку, осматривал под. Будто там мог кто-то прятаться.

Потом мать снова готовила для всех жратву, чистила картошку, жарила сало. Одна и та же сковорода кормила и тех, и других. Когда и эти непрошеные дневные гости, забросив автоматы и винтовки за спины, ушли, отец, стоя посреди двора, сказал:

— Если бы такое да почаще, совсем с ума сойдешь…

Мартинасу вспомнились эти отцовские слова, когда он вертелся в темноте подле высокой костельной стены, где терпеливо ждала одинокая телега. Такая же унылая холодная темнота висела этой ночью и над его родным хутором, потерявшимся среди опустевших полей, ольшаников, подернувшихся первым ледком болот. Мерещилось пареньку, что снова кто-то злой и страшный бредет в том мраке, подбирается к их избе, колотит в дверь. Он вздрогнул, будто явственно услышал крадущиеся шаги.

Наконец на утонувшей в сумерках улице он заметил медленно приближающуюся одинокую фигуру. Предчувствие подсказало: отец. Мартинас вырос перед ним так неожиданно, что тот удивленно остановился. Ватник полурасстегнут, конец шарфа выбился.

— Ты откуда взялся? — спросил отец.

— Тебя вот дожидаюсь.

Отец взял сына за плечи, притянул к себе. Неловкой рукой прижал его голову к своему жесткому, отдающему табачным дымом ватнику.

— Не надо было ждать. Холодно ведь, — промямлил он.

Мартинас вырвался из его объятий — неприятна была ему сейчас отцова ласка.

— Зачем напился, папа? — не удержался он от попрека.

Отец помолчал минутку, потом, словно застыдившись своего расхристанного вида, поправил шарф, принялся застегивать ватник.

— Не сердись, сынок, — как-то жалобно и покорно зашептал он. — Такая жизнь, что и на трезвую голову выдержать трудно. Прости.

Он снова попытался притянуть Мартинаса к себе, но промахнулся в темноте, не ухватил.

— Иди сразу к телеге, папа. Я только за корзиной сбегаю, — сказал сын.

Домицеле и все ее подопечные сидели вокруг заваленного книгами длинного стола. Они вопросительно уставились на Мартинаса.

— Отец у врача задержался, зубы лечил, — соврал он.

Схватив корзину и горшок из-под молока, мальчик выскочил из дома.

Отец долго разбирал вожжи, потом тяжело вскарабкался на телегу. Застоявшийся Каштан нетерпеливо топтался, нужно было придержать его, пока возница как следует не устроится на передке.

— Не сердись, сынок, — еще раз извинился отец и подернул вожжи.

Жеребец с ходу взял бодрой рысью. Колеса громко затарахтели по разбитой мостовой. От резкого грохота, залившего сонную обледеневшую тишину, казалось, не только Мартинас, но и вся улочка Глуосню неуютно съежилась. Грохот быстро удалялся во тьму.


Перевод Б. Залесской и Г. Герасимова.

Примечания

1

Написание исторических имен дается в современной транскрипции.

(обратно)

2

Вымощенные камнем или бревнами дороги под водой, которые вели в глубь страны и к замкам.

(обратно)

3

Так в исторических источниках упомянут Довидас, комендант Гродненской крепости. Все остальные имена даны переводчиком в современном литературном написании (Витаутас, а не Витовт, Кястутис, а не Кейстут, и т. д.).

(обратно)

4

Видунас (настоящая фамилия В. Стороста, 1869—1953) — писатель-идеалист, творчество которого подчинено главной идее — духовное совершенствование человека.

(обратно)

5

Перевод В. Левика (В кн.: Миколайтис-Путинас В. Дар бытия. Вильнюс, 1966, с. 57).

(обратно)

Оглавление

  • ПОВЕСТИ
  •   МАЛЕНЬКАЯ СЕМЬЯ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ КУНЧИНАСА
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •   ЗАЛОЖНИКИ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •   МОГИЛЫ БЕЗ КРЕСТОВ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  • РАССКАЗЫ
  •   ДЕСЯТЬ ФРАНЦУЗСКИХ СЛОВ
  •   ДВОЕ МОЛОДЫХ И ТРОЕ СТАРИКОВ
  •   НА ОКОЛИЦЕ, В СТАРОЙ ИЗБЕ
  •   ПЕТЛЯ
  •   ЭКСПОНАТ
  •   АМНИСТИЯ
  •   ПОМОЩНИК
  •   ЗАБВЕНИЕ
  •   В ТЕНИ ЛИПЫ
  •   СЕДОЙ БРАТ
  •   ДО ГРОБОВОЙ ДОСКИ
  •   ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ
  •   ГРОХОТ КОЛЕС ВО ТЬМЕ
  • *** Примечания ***