КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Соло для одного [Валерий Николаевич Верхоглядов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валерий Верхоглядов Соло для одного


Верстка, печать: Lpublisher, г. Петрозаводск, ул. Мурманская, 26, оф. 14.

Тираж 300 экз.

МИТЬКОЙ ЗВАЛИ

Утренний кофе

Труден путь в алкоголики.

Затянуло хмарью небесную твердь, и пропала во мраке моя путеводная звезда. Бреду на ощупь…


Проснулся я поздно.

Сквозь плотно задернутые занавески едва сочился сероватый свет — опять, значит, непогода. Скверное нынче лето: дождливое, холодное, больше похожее на меланхоличную осень. На крыше около трубы громыхал железный лист, птицы молчали, где-то неподалеку, вероятно, у Никулиных, орал приемник, настроенный на радиостанцию «Юность».

Вспомнил: я на даче, я один и волен делать все, что только заблагорассудится.

Например, могу просто лежать, потягивать пиво и о чем-нибудь мечтать.

Но стоило ли ради этого тащиться за сотню верст?

Я мысленно сложил живописный кукиш, показал его Болику и с чувством произнес сентенцию, которая заменяет мне утреннюю молитву: «Пересекая поток существования, позабудь о прошлом, позабудь о будущем, позабудь о том, что между ними».

Пока грелся электрический чайник, совершил утренний туалет: ополоснул лицо дождевой водой из бочки. Бриться не стал — к чему эти глупости, вот завтра истоплю баньку, тогда и побреюсь.

Завтракал я по-городскому: первую чашку черного кофе выпил с краюхой белого хлеба для сытости, а вторую по давнишней привычке просто с сигаретой.

Я долго не понимал вкуса кофе.

В меню рабочей столовой, в которой обедал все школьные годы, начиная с первого класса, — сколько себя помню, мать постоянно была на работе — этот напиток был обозначен как «кофе черный», варился он в громадной кастрюле порций на сто и был приторно сладким.

Помню красочный плакат в гастрономе на Урицкого. На нем был изображен розовощекий крепыш при галстуке в ленинский горошек, который утверждал, что «тот, кто кофе утром пьет, целый день не устает». Я поверил этому бодрячку и поэтому мужественно пил столовский суррогат.

К десятому классу я уже сам научился варить нечто действительно бодрящее — я готовил себя в литераторы и считал утреннюю чашечку кофе непременным атрибутом будущей профессии.

Кстати, тогда же довелось прочитать в каком-то журнале повесть начинающего прозаика. Название произведения и фамилия автора с годами выветрились из памяти, но помнится примечательная фраза. Некий миллионер (дело происходит в Америке) говорит другому миллионеру: «Пейте кофе, сэр. Настоящий». Такое мог написать только наш человек, балующий себя кофейными напитками типа «Народный» или «Ячменный».

Когда кофе внезапно и сильно подорожал, что объяснили его неурожаем в Бразилии, мне отступать было уже поздно, да и некуда. «Я такая кофейница, такая кофейница, что чайницей никогда уж не стану», — говорила моя знакомая бабуля. Вот и я с годами стал полным и окончательным кофейником. В благословенной солнечной Бразилии, где, как известно, всех мужчин зовут Педро, уже неоднократно отмечали рекордные урожаи кофе, но у нас цены на продукты питания имеют обыкновение только подниматься. Вот и приходится мне молча нести крест своей привычки. Когда при деньгах, покупаю «Президента», а когда на мели, то на смену финской вакуумной упаковке приходит наш отечественный «Жокей», которого за цвет пачки называю «черным наездником».

Сегодня я наслаждался эликсиром конюшни.

Докуривая сигарету, вышел на крыльцо. Предстояло определить фронт работ.


Этот дачный участок более двадцати лет назад начали разрабатывать родители жены.

Мы тогда жили в эпоху развитого социализма, буханка хлеба была четырнадцать копеек, килограмм масла («Крестьянское», несоленое) — три шестьдесят, упаковка пельменей «Русских» — шестьдесят копеек (никогда не видел пельменей американских или, допустим, датских), пачка сигарет «Шипка» — любимых в ту пору — четырнадцать копеек, а пачка «Опала» — тридцать пять, но для меня это было уже дорого. Бутылка водки стоила три восемьдесят семь. Ее вкус мне был противен, и, если случалось гулять в компании, то я выпивал два-три бокала сухого — два с мелочью в кассу и выбирай любой сорт.

Коммунисты постоянно твердили о благе народа, но когда дело касалось загородных участков, то земля для дачных кооперативов выделялась лишь на неудобьях. Вероятно, для того, чтобы окончательно вытравить у населения атавистические фантомы частнособственнических инстинктов. Мой тесть Илья Севастьянович Ремизов (в нашей семье после рождения сына он звался коротко и ясно: дед) — бывший пограничник, провоевавший на той долгой Отечественной войне от первого дня до последнего, кавалер трех боевых орденов, а перед выходом на пенсию директор одного из технических училищ, свои шесть соток получил на болотце, лежавшем, как на блюдечке, между двух полуколец каменных осыпей. Сюда он уезжал ранней весной, а возвращался в город с первым снегом. Появились и дом, и баня, и огород. Выросли кусты смородины и крыжовника. А о бывшем болоте напоминает разве что лужа у крыльца. Ее несколько раз засыпали песком, но песок со временем утаптывался, и она снова проявлялась как неизменная часть здешнего пейзажа.

В лучах солнца лужа сверкала во всей своей лягушачьей красе.

— Где оркестр? — сказал я. — Почему молчит? Самое время грянуть что-нибудь бодрое, — и пошел в сарай за лопатой.

Я выскреб всю жижу, дошел до спрессованной временем глины, подровнял получившуюся площадку. Потом вырыл канавку для грунтовых вод. Отводную трубу собрал из пластмассовых пивных бутылок, вставлял их одну в другую, предварительно отрезав донца и узкие части горлышек. Из алюминиевых пластин, стопкой лежавших в углу мастерской, выгнул арки и укрыл ими свое мелиоративное сооружение. Этими пластинами дед собирался обшить потолок бани, но они оказались слишком толстыми и гвоздем не пробивались, высверливать же в каждой отверстия и подгонять по месту было делом муторным, и дед просто оббил потолок тарной дощечкой, а стратегический металл отложил до лучших времен. Вот он мне и пригодился.

В наших сараях хранится немало подобного добра.

Когда мне, например, нужен какой-то крепеж, я иду не в магазин, а к своему приятелю Сереге Акулову, гараж которого ломится от болтов и гаек, трудолюбиво собранных тремя поколениями слесарей местного флагмана машиностроения. Эхо социализма.

И по всей стране так.

Как-то, помнится, к редактору нашей газеты приехал его брат, стахановец и маяк Николаевской верфи, походил по кабинетам, покачал сокрушенно головой и сказал:

— Как вы здесь работаете, ребята? Не понимаю. Совершенно нечего взять, одна бумага, так столько за всю жизнь не использовать…


Закрыв «пивную магистраль» алюминиевой броней, я закидал трубопровод землей и отправился добывать камень.

Лес у нашего кооператива растет на бывшем поле. Вдоль тропинки тянется длинная каменная гряда-ровница — рукотворный памятник крестьянскому трудолюбию. Из нее-то я и набрал две тачки плоских булыжников, которыми вымостил площадку перед крыльцом. Получилось добротно, надежно, красиво: дачный вариант Красной площади!

Полюбовался на сделанное и пошел готовить обед.

Душа не лежала к изыскам. Отварил шесть картофелин и открыл банку «кильки балтийской неразделанной в томатном соусе». Этот дешевый и потому редкий по нынешним временам деликатес, как явствовало из текста на этикетке, изготовили в Великом Новгороде, на улице Санкт-Петербургской, 75. Масса баночки (нетто) 230 гр. На картинке была изображена собственно килька во всей своей красе, тут же чайка, реющая над траулером. Нечто навеянное известным полотном «В голубом просторе». Помнится, я от этой живописи чуть не прослезился и купил сразу четыре банки.

Заглянул в теплицу, в ней, как обычно, было тепло и влажно, аура спокойствия и дружелюбия, словно ласковая летняя вода, накрыла меня с головой, растения по обыкновению жаждали общения. «Вечером поговорим, вечером, — сказал я, — а сейчас мне нужен огурец. Один».

Пупырчатый огурчик, кривой как банан, я разрезал пополам и круто посолил.

Так. Что еще нужно? Чего-то не хватало на моем столе.

Господи! Ну, конечно же.

Стол, можно сказать, ломится от закуси, а я изображаю наивный электорат в предвыборном ступоре.

«Пшеничная слеза»

В холодильнике у меня имелось три бутылки.

Начать решил с «Пшеничной слезы».Такое потрясающее название могли придумать только в каком-нибудь глухом углу, затерявшемуся между Лысыми Горами и Калачом. Если бы водка была московской или питерской, то она вряд ли украсила бы мой стол. Наши столицы бьются в припадке дикого капитализма, и бог весть когда это кончится, только в провинции и можно еще встретить совестливое отношение к труду и производимой продукции. В этом смысле насчет нравственного возрождения культуры мне давно все понятно.

Сервировка поражала воображение лаконичностью и отточенностью композиции. Петров дефис Водкин, полагаю, ее бы одобрил. Вот ведь повезло мужику с имечком! Впрочем, в художественной среде встречаются и более тяжелые случаи, например, Горюшкин-Сорокопудов…

— Смирно, Смирнов, — скомандовал я себе, — хватит трепаться, равнение, — посмотрел на бутылку, — направо. Наливай!

Шутки в сторону, моя фамилия действительно Смирнов. Дмитрий Смирнов. И отец был Дмитрий Смирнов, и дед, и прадед. В нашем роду первенцев всегда называли Дмитриями. Не в честь ли убиенного царевича? В Угличе до сих пор живут неизвестные мне дальние родственники. Единственным из них, с кем встречался, был дядя Вася — сводный брат моего отца. Когда я учился в десятом классе, он приезжал к матери к гости.

Дядя Вася рассказал, что мой прадед был набожным человеком и держал небольшую лавку скобяных товаров. Его старший сын, мой дед, погиб на войне с германцем. Незадолго до мобилизации он успел жениться, и мой отец родился уже после его смерти и был наречен тоже Дмитрием. Моя бабка, по словам дяди Васи, была необыкновенной красавицей. Она и с ребенком на руках вышла замуж и снова за купеческого сына, промышлявшего рыбной торговлей.

О происхождении нашей фамилии я знаю со слов матери. В пору ухаживания отец ей рассказывал, что его прапрадед будто бы носил фамилию Шашагин и служил рядовым в Семеновском полку, том самом, который, ведомый декабристами, вышел на Сенную площадь. После подавления восстания и последовавшего вразумления шпицрутенами мятежный полк отправили на вечное поселение в Сибирь.

— Расселяли их так, — объясняла мать, — идут чистым полем, вдруг команда: «Первая рота, стой! Смирно!» Полк идет дальше походом, а оставшимся велят обустраиваться, и от команды «Смирно» стали они все Смирновыми.

Если рассказу дяди Васи я верю безоговорочно, то фантастичная история, поведанная некогда отцом, вызывает у меня большие сомнения. В свое время, охмуряя девиц, я и не такое придумывал. Сейчас как вспомню, так глаза некуда от стыда девать. Одной из них, к примеру, я наплел, что однажды попал в лесной пожар. Кругом дым, искры, деревья валятся, под ногами мох полыхает — прямо по огню бежишь. А спасся будто бы тем, что внезапно выскочил на берег озера, в которое и бросился, не снимая сапог. Откуда девице было знать, что я и без обуви плаваю чуть лучше топора. А вместе со мной плыли зайцы, волки, лисицы, лосиха с лосенком и даже рыба косяками отходила от горящего берега, чтобы не свариться, а в лесу раздавались выстрелы — это у охотников, попавших в пожар, рвались в патронташах боеприпасы. Нарисовав эту жуткую апокалипсическую картину, я плавно перешел к моменту спасения и сказал, что, переплыв озеро, совершенно обессиленный выполз на галечник, потом кое-как отдышался, сел на валун, закурил и стал думать, что же делать дальше, как попадать домой.

— Закурил? — удивилась моя пассия.

Больше мы с ней не встречались. Без воображения оказалась девушка.

А что если и мой отец в брачный период был таким же вралем? Нет, не очень я верю в эту историю, овеянную декабристской романтикой. Но, как бы то ни было, наливая первую рюмку, всегда командую: «Смирно, Смирнов!»

Классика жанра: если первая колом, то вторая соколом, остальные, как известно, мелкими пташками.

И еще: поздно принятая вторая — бесполезно выпитая первая.

Поэтому, помянув отца и всю его родню, я пожевал килечку и тут же налил снова — за материнскую линию. С этой стороны у меня озорная заонежская кровь.

Мать в девичестве была Сбруева, что без сомнения указывает на добротные крестьянские корни. Хорошо помню ее родителей — моих дедушку и бабушку. Детей у них было девять. Трое умерли в младенчестве, два сына погибли на войне — один на финской, другой на Отечественной. Всех остальных я знал. Моя мама в семье была младшей.

Дедушка, Михаил Иванович Сбруев в свои преклонные годы выглядел представительно: грива сивых волос, курчавая белая борода, острый, цепкий, совсем не стариковский взгляд и нос — предмет моей постоянной зависти — тонкой аристократической лепки, с чуткими нервными крыльями-ноздрями. Такие носы изображают у святых на иконах северного письма. В юности он ловил рыбу на Онего-батюшке, зимой занимался извозом.

Молчаливый, спокойный — таким он мне запомнился.

Рассказы о жизни у него были кратки: два-три предложения. «Бывало, начнем в бильярд играть. Конечно, на выпивку. Шесть партий выиграешь — и кий в руках не держится».

Я все удивлялся — откуда в деревне взялся бильярд? «А он всегда у нас был. Мужики здорово насобачились шары гонять. Они костяные, тяжелые, таким в лоб дать — убьешь», — отвечал Михаил Иванович.

Разгадку я обнаружил уже работая в редакции молодежки. Для одного из своих материалов просматривал подшивку «Олонецких губернских ведомостей» и обнаружил сообщение о том, что Общество попечительства о народной трезвости открыло в Шуньге чайную, в которой установили привезенный из Петербурга бильярд. Так что крестьяне оттачивали свое мастерство на столичной штучке.

Бабуля, Полина Тимофеевна, отличалась мелкими чертами лица и небольшим росточком. В старости она стала походить на печальную обезьянку, что, впрочем, не мешало мне ее нежно любить.

С бабой Полей у меня связано самое раннее детское воспоминание.

Это лишь миг, похожий на ярко раскрашенный лубок.

Я лежу в носу лодки и смотрю в небо, оно глубокое и голубое, на восемь часов, если соотнести с циферблатом, маленькое прозрачное облачко, а на три часа другое — большое и пышное. Пахнет нагретой смолой и озерной свежестью. Лодка плывет через камыши, и они шуршат, расступаясь. Бабушки я не вижу, но знаю — она рядом: я слышу ее голос — бормотание и какие-то ласковые успокаивающие слова.

Когда я спросил у мамы, когда это было, она была поражена.

— Может, тебе кто-нибудь рассказал о том случае?

— Кто же мне мог рассказать?

— Бабушка.

— Нет, бабушка мне ничего такого не рассказывала.

— Но ты же тогда еще только-только начал ходить. Как ты можешь это помнить?

— Что это?

Оказалось, что когда мне было полтора года, наша семья приехала проведать стариков. В один из дней мама оставила меня на попечение бабули, а той приспичило посмотреть, как там ее овцы, которые уже неделю паслись на острове, она и взяла меня с собой.

— Ты маленький был такой беспокойный, как будто шилом тебя в попу кололи — ни минуты на месте не сидел, все ручки у тумбочек пооткручивал, все скатерти со столов на себя тащил. Очень даже просто мог кувырнуться через борт, а бабка даже плавать не умела — как бы она тебя спасла? Ох, я тогда на нее и ругалась, ох и ругалась.

Мама посмотрела на меня долгим внимательным взглядом.

— А отца ты помнишь?

Я отрицательно покачал головой.

— Запах его? Он после бритья всегда «Шипром» пользовался. Или его смех? Он очень хорошо смеялся — громко, заразительно. А уж песен знал… Бабка-то смолоду знатной песенницей была, так они, бывало, поспорят, кто кого перепоет, сядут друг напротив друга и устроят бесплатный концерт. А дед и скажет: «Вы бы хоть рюмку приняли, что ж на сухую глотки-то дерете». А отец ему: «Так налей, мы не откажемся». Ты, правда, его не помнишь? Он погиб через три месяца после вашего катания по озеру.

Мать сходила в свою комнату и принесла металлический блестящий портсигар, замятый с одной стороны.

— Вот и все, что от твоего отца осталось. Возьми на память.

— Как он погиб? — спросил я.

Мама заплакала и не ответила.

Тогда она, пожалуй, единственный раз вспомнила о своем любимом муже, моем отце. Эта тема в нашем доме была закрытой. Повзрослев, я несколько раз пытался ее расспросить, и каждый раз ответом были слезы. Так что слово «отец» для меня просто слово, за которым ничего не стоит, и напоминают мне о нем лишь фотография тридцатилетнего круглолицего мужчины в офицерской гимнастерке со значком «ворошиловского стрелка» на груди и портсигар, плотно набитый папиросами «Беломорканал», на двух из них запеклись бурые пятна крови.

Единственный человек, который мог бы мне рассказать о нем много интересного, была бабушка, отца она всегда привечала и называла любимым зятем. Но когда я созрел для своих вопросов, задавать их стало уже некому.

К старости Полина Тимофеевна стала говорить с легкой хрипотцой и песни перестала петь даже в застолье. К этому времени она потеряла на сенокосе один глаз — ткнула в него травиной, когда метали стог. Пока все пожни выкосили, да пока грибов-ягод заготовили, да огород убрали, да пока в город собралась, времени прошло немало, так что пришлось делать операцию…

Выпив за Сбруевых, я съел картошку, красную рыбу-кильку и даже банку горбушкой хлеба подчистил, а под огурец налил еще, но сказал себе: «Не увлекайся. Впереди лесоповал».

Третья стопка оказалась на удивление горькой и противной.

«Вот он, момент истины, — сказал я в назидание потомкам, — трижды прав был Анаксимен из Милета: чем больше пьешь, тем чаще удивляешься».

Где-то я вычитал, что однажды этот мудрый муж прогуливался в миртовой роще со своим учеником и тот спросил: «Почему тебя, учитель, столь часто одолевают сомнения? Ты прожил долгую жизнь, умудрен опытом, ты учился у великих эллинов. Как же так случилось, что и для тебя осталось столь много неясного?»

Философ начертил посохом на земле маленький круг и сказал: «Это — твои знания». Потом начертил большой круг: «А это — мои. Все, что осталось вне кругов — неизвестность. Маленький круг с неизвестным соприкасается мало. Но чем шире станет круг твоих знаний, тем больше будет и его граница с неизвестностью. А это значит, что чем больше ты будешь узнавать нового, тем чаще у тебя будут возникать вопросы».

Дворовый пьяница из моего детства дядя Коля по прозвищу Гуляй-Нога, который об Анаксимене слыхом не слыхивал, тоже всегда говорил: «Век живи — век учись, а дураком помрешь». И добавлял: «А если тебя водка не берет — пей денатурат».

Кстати вспомнилось, как я первый раз в жизни нарезался.

Произошло это в восьмом классе.

Мы с Серегой Рюхиным договорились со знакомыми девочками сходить на каток. По дороге на «Спартак», где было запланировано спортивно-развлекательное мероприятие, зашли в гастроном и купили две бутылки вермута за рубль ноль две копейки. Я такого давно в продаже не видел. Видно, ушел весь на окраску заборов, а, может, им теперь поля от вредителей опрыскивают. Мы уже подошли к стадиону, когда Серегу вдруг взяло сомнение: «Не будут девки эту дрянь пить. Давай сами хоть бутылочку дерябнем». Тут же и распили. Зашли в раздевалку, надели коньки, сдали ботинки и вышли на свежий воздух.

— Вон твоя Танька кружит, как ястреб над птичником. А вот и моя Люська, — сказал Серега. — Что со второй-то бутылкой делать будем?

Раскрасневшаяся на морозе темноволосая черноглазая Танька в белой шапочке, белом свитере была чудо как хороша, да и Люська в тот момент мне показалась тоже очень привлекательной. Улыбающийся мир широко раскрывал нам свои объятья.

— А давай ее выпьем и пойдем кататься, — предложил я.

Мы зашли за здание раздевалки и на берегу Лососинки высосали из горлышка вторую бутылку. Вино по вкусу напоминало чернила, в первом классе я их как-то на спор попробовал и до сих пор помню ощущение стойкой водянистой горечи. Серегу тут же начало тошнить. Ему было неудобно за свою слабость и в перерывах между спазмами Серега зло шипел:

— Иди катайся! Я постою, подышу и тоже приду.

— Ладно, — сказал я. — Сделаю кружок и вернусь. Ты тут особо-то не раскисай.

Я чувствовал себя крепким мужчиной, и мне было даже немного жаль Серегу.

Но кататься в тот вечер не пришлось. Когда я лихо затормозил около Таньки, лед вдруг встал дыбом. С его стороны это было подло. Я мухой пополз на изрезанную коньками гладкую стену. А что еще оставалось делать? Потом, помнится, мотался флагом вокруг штанги футбольных ворот, а девчонки и протрезвевший Серега время от времени подъезжали и говорили что-то ободряющее. Домой меня доставили всей компанией. Почему-то в коньках. Где катили, поддерживая с двух сторон, а где и просто волокли за руки. Поставили перед дверью нашей квартиры, позвонили и убежали. Мама открыла дверь. Я жеребцом процокал в прихожую, сел мимо скамеечки на пол и стал разуваться.

— Ложись спать, — сказала мама, когда я снял коньки, и поставила около кровати тазик.

— А тазик з-з-зачем? — спросил я.

— Ложись — поймешь.

Мама, как всегда, оказалась права. Неотвратимое понимание, которое она предвидела, пришло тотчас, как только я коснулся головой подушки.

Отравление было настолько сильным, что меня несколько дней подташнивало лишь от воспоминаний. Простые слова «коньки», «Танька», «стадион „Спартак“», «„Танец с саблями“ Хачатуряна» вызывали отвращение.

Года полтора я в рот не брал спиртного и лишь в десятом классе, как и все, стал весьма умеренно употреблять сухое (бутылка на всю компанию) перед вечерами отдыха, так тогда называли дискотеки.

Когда я окончил школу, маме неожиданно выдали в профкоме горящую путевку и она уехала отдыхать в санаторий. А я решил поступить в университет. Жить одному было, мягко говоря, тоскливо, и потому перебрался к своему приятелю Болику. Это не прозвище, а производное от Болеслава, он — поляк. Мы с ним дружим с первого класса. Его родители в это время находились на даче.

Мое вселение товарищ решил отметить большим пирогом. Замесили сдобное тесто, в которое для вкуса и аромата добавили немного вина «Лидия»: оно аппетитно пахло земляникой. Печь он не умел, я, впрочем, тоже. Позвали на помощь сестричек Свету и Люду, они оказались такие же неумехи.

— Значит, устраиваем праздник поедания теста, — находчиво сказал Болик.

Мы пили вино «Лидия» из высоких бокалов чешского стекла и понемножку отщипывали от сырого каравая, выложенного для красоты в плоское блюдо, на котором был изображен синий средневековый замок на синем неприступном утесе. На его башнях развевались длинные синие штандарты.

Когда девчонки ушли, Болик вдруг сказал:

— Сопьешься ты, Митька.

Я опешил.

— С чего ты взял?

— Ты так смаковал это дешевое вино — кот да и только. У тебя даже усики от удовольствия подрагивали.

— Коты не пьют вино. Они сметану обожают.

— А ты будешь пьющим котом.

Я сложил кукиш.

— Во! Видел? Я журналистом стану. И на каждой своей книжке, которую тебе подарю, буду рисовать такой же.

Болик рассмеялся и разлил остатки вина.

Слова товарища меня почему-то сильно задели. Сдав вступительные экзамены на заочное отделение филологического факультета, я пошел работать в Беломорско-Онежское пароходство, благо, вместе с аттестатом зрелости получил удостоверение рулевого-моториста и у меня за плечами было аж три месячных практики на судах каботажного плавания.

На флоте пили все.

Вначале спрашивали: «А ты, Смирнов, что же отлыниваешь?»

— Абстинент, — коротко отвечал я ёмким словечком, вычитанным в одной из книг.

— Что? По-человечески сказать не можешь?

— Вера не позволяет, — объяснял я.

Меня прозвали баптистом, но с выпивками вскоре отстали.

Иногда подначивали:

— А кокшу ущипнуть за мягкость тебе можно?

— Можно. Только она все равно не даст.

— Еще как даст, — ржал старпом. — Мокрой тряпкой по морде.

— Значит, ты уже пробовал, если знаешь, — говорил третий штурман Славик, который всегда вставал на мою защиту.

— Вот ведь кобели, — раздавалось из камбуза, — стоянки дождаться не могут.

— А у нас всегда стоит — и на суше, и на море, — не унимался старпом.

Кокша высовывалась из раздаточного окна.

— Я тебя сейчас точно чем ни попадя огрею. Не посмотрю что начальство. Только портишь хорошего мальчика.

И спрашивала меня:

— Митя, тебе добавки не нужно?

…Такие вот воспоминания вызвала у меня третья загорчившая стопка. Я похрустел огурчиком.

«Вечер воспоминаний переносится на ужин, а сейчас топор в руки — и за работу».

Мне нужно было с десяток сосенок из сухостоя, толстых у комля, с тонкими вершинками. Такие обычно встречаются на болотах.

Весной жена раскопала на одной из горок полоску земли и посадила лук. Сейчас, когда урожай собран, я решил грядку облагородить: сколотить невысокие стенки, набросать внутрь рубленых веток, травы и закрыть все это сверху землей, а поскольку сооружение должно было возводиться на склоне, мне понадобился для выравнивания нестандартный строительный материал.

Планида такая по жизни выпала: пропагандировать на берегах Сямозера террасное огородничество.

Все, что нужно, я нашел на низменных берегах первой ламбушки. Срубил, принес — всего два слова, а ушло на это дело более пяти часов.

Потом я копал землю, вбивал колья, подтесывал деревины и часам к восьми совершенно вымотался.

— Ладно, — подумал. — Пора и ужином заняться. Завтра закончу.

На ужин была запланирована тушенка.

Мне нравится стряпать это сытное пахучее варево. Что любопытно, оно каждый раз получается по-разному.

Я подрыл два куста картошки, все, что собрал, тщательно вымыл в нескольких водах, поскреб картофелины ножом, снимая нежную молодую кожуру, на разделочной доске нарезал их соломкой и растопил печь. Пока картошка варилась, выдернул из грядки морковку потолще, нарезал ее тоненькими кружочками и обжарил на растительном масле. Выложил морковь в булькающую кастрюлю, обжарил до золотистого колера репчатый лук, он тоже последовал в общий котел. Только после этого я заложил тушеную говядину, а на сковородке стал обжаривать специально купленный для этого случая небольшой кусочек копченой грудинки. Соль, перец, душистый горошек, еще какие-то приправы из баночек, что стояли на полке — я даже не смотрел их названия, только нюхал — это годится и это тоже, а вот это, пожалуй, не стоит. После того, как все сварилось, я сунул под крышку два небольших лавровых листика — только два — и передвинул кастрюлю на край плиты потомиться. Потом сходил за зеленым луком. Его я просто меленько нарезал, посолил и заправил сметаной.

Ужин был готов.

И только тут я заметил, что «Пшеничная слеза» как была поставлена на полку, так и стоит на ней.

Тьфу ты, черт!

Я сунул бутылку в холодильник, и пока она там охлаждалась, решил съездить к источнику. Из озера у нас в кооперативе берут воду для бани и полива, а в качестве питьевой используется только родниковая. Побросал в багажник пустые канистры числом пять и покатил. Вообще-то под градусом я за руль не сажусь, но те три рюмки, что были выпиты за обедом, давно уже вышли с потом, да и гаишников в здешнем медвежьем углу, по правде сказать, отродясь не видывали.

О тех, кто рискует ездить по карельским дорогам, нужно слагать героические саги. Это люди, для которых подвиг стал нормой жизни.

Трясясь на колдобинах и проскакивая на ходу наиболее глубокие лужи, я добрался до моста через Малую Суну и повернул к источнику. То, что вело к нему, было не дорогой, а просто направлением. Последний ремонт полотна здесь производился лет тридцать назад, и проезжая часть больше всего напоминала полигон для учебного бомбометания. Мой приятель как-то поехал за водой на иномарке, у которой подача бензина, момент зажигания смеси, подогрев кресел, амплитуда движения подвески и многое другое регулируется электроникой. На третьем метре от развилки бортовой компьютер отключил двигатель, а на дисплее загорелась надпись «Дальше дороги нет». «Как же нет? Вот она!» — орал приятель и тыкал пальцем в лобовое стекло. Но переубедить машину ему не удалось.

…Вечер был прекрасен. Горечь увядающей листвы настраивала на лирический лад. Из цементной трубы, вмурованной добрыми самарянами-дачниками в крошечную плотину, лилась кристальной чистоты целебная влага. Я держал под холодной струей десятилитровую канистру, когда услышал за спиной: «Вода хорошая?»

Спросили по-русски, но с легким акцентом.

Оглянулся. В двух шагах стоял негр.

Мистика! Откуда он взялся?

— Вода хорошая? — повторил он.

Я молча кивнул.

Негр попил, черпая воду розовой ладошкой, вытер губы и поинтересовался:

— Здесь наши не проходили?

Прикинув, где Африка и где мы, я, чтобы не огорчать представителя древней расы, сказал:

— Полагаю, они на подходе.

— Спасибо, — сказал негр и пошел в сторону Малосунского дачного кооператива.

А я набрал воду в оставшиеся канистры и поехал к себе, размышляя о чудесах, которые время от времени случаются в лесу на нехоженых тропах или вот у таких колдовских родников со студеной водой.

Дома я нащипал лучины и растопил печь — ночи уже были холодные, и если с вечера не прогреть домишко, то к утру околеешь. Чтобы не жечь дрова понапрасну, поставил на плиту две большие кастрюли с водой.

Ужинать решил на веранде.

Из окна открывался великолепный вид на участок.

Илья Севастьянович был, без сомнения, настоящим коммунистом. Выйдя на заслуженный отдых, он решил за ближайшие двадцать лет обустроить на болотистом участке небольшой райский уголок. Для начала дед, как частники всех времен и народов, раздвинул границы своего надела и тем самым увеличил его площадь по крайней мере вдвое. Впрочем, так все вокруг делали. А затем дед начал вкалывать: рыл мелиоративные канавы, таскал песок, ворочал камни. Следующее лето он встречал в избушке-времянке, под окнами которой божественно цвела картошка.

Я налил рюмку за светлую память о тесте. Тушенка настоялась и, как всегда, была вкусной. Вторая рюмка примирила меня с одиночеством. Над домом соседа пылал рериховский закат. Я открыл форточку, и на веранду медленно вплыли вечерние запахи. Налетевший со стороны озера порыв разбудил куст лабазника под окном, и его листья, словно зеленые ладошки, беззвучно застучали по стеклу.

Как и все люди при социализме, дед жил грядущим, это давало ему силы. Он постоянно говорил, что когда дачный участок наконец обустроится, то за большим столом будут частенько сиживать друзья и родственники, а он, радушный хозяин, будет наливать им водку и угощать сямозерской ухой. И песни петься будут, и рассказы рассказываться.

Первое время деду в приближении этой мечты помогал его сын Максим, но вскоре он со своей женой-ингерманландкой уехал жить в Финляндию и возвращаться в Россию, думаю, не собирается. Трудится там в строительной фирме и весьма доволен своим положением.

Поэтому дед из года в год горбатился на участке один.

Из родственников, насколько я помню, сюда лишь однажды и ненадолго приезжал дядя Витя из Питера, двоюродный брат Ильи Севастьяновича, а из друзей — на пару дней заглянул Николай Михайлович, постоянный компаньон по зимним рыбалкам.

Когда стало ясно, что мечта явно утопическая, дед уже втянулся в работу и не мыслил своей жизни без этого клочка ухоженной земли.

У нас с Ильей Севастьяновичем отношения были непростые. Вначале достаточно дружественные, впоследствии они год от года стали все больше портиться.

Загрустив, я еще выпил и с горечью подумал, что все мы сильны задним умом. Мог бы из-за пустяков и не спорить с дедом, а, понимая, что дача — его единственная отрада и привязанность, приезжал бы почаще да помогал побольше.

Под влиянием алкоголя я расчувствовался и вдруг понял, что всегда деда любил и сейчас мне его очень не хватает.

«Но-но, Смирнов, — сказал я себе. — Смирно! Еще прослезись. Хватит нюни распускать. Раньше нужно было думать. И вообще, пора с огурцами поговорить, заждались».

Вода на плите согрелась. Я налил несколько ковшиков в лейку, добавил холодной из бочки — вот теперь в самый раз.

Было уже достаточно сумрачно, и я с помощью шнура-удлинителя подключил переноску, висевшую в центре теплицы. С трудом протиснулся в узкую щель входа — до чего ж дурацкая конструкция, тот, кто это проектировал, представление о дачных заботах имел чисто умозрительное, чтоб ему так домой каждый день попадать.

Огурцы стояли в полный рост стеной.

— Здорово, ребята, — сказал я зеленому войску. — Пропозиция такая: вначале полив, потом разговоры.

Я вылил под шершавые стебли пять леек теплой воды. Запахло мокрой землей и тропической прелью. Маленькими, почти игрушечными грабельками слегка разрыхлил почву, чтобы влага лучше впиталась, и беспощадно выполол проклюнувшиеся сорняки — откуда они только берутся? Вроде, никто не сеет.

Потом сел посередине теплицы на перевернутое ведро, закурил.

— Вот теперь поговорим. Для начала — анекдот. Одна молодая женщина рассказывает приятельнице: «Мы с мужем опростоволосились — теперь не знаем, что и делать? Занимаемся днем любовью, вдруг кто-то в дверь постучал, мы как ломанулись оба в шкаф. Так неудобно… Ситуация — глупее не придумать».

Огурцы одобрительно промолчали, но было видно — понравилось.

Потом я стал читать им стихи: Пастернака, Гумилева, Мандельштама…

Нам предстоит еще узнать немало интересного из жизни растений. Уверен — будет чему поразиться. Они не видят и не слышат, но ведь чувствуют и каким-то образом запоминают жизненно важную информацию.

Несколько лет назад я прочитал в научно-популярном журнале статью о любопытном опыте. На самом обычном фикусе закрепили датчики детектора. После этого все вышли из лаборатории, а туда вошел всего один человек. Он осторожно подкрался к растению и начал над ним издеваться: резал листья ножницами, прижигал их сигаретой, обрывал молодые побеги… На следующий день в лабораторию пришли люди. Фикус, как и положено ему, молча стоял в углу, присоединенный к нему детектор работал в обычном фоновом режиме, но, когда в проеме двери показался вчерашний мучитель, самописец прибора тотчас резко дернулся — растение узнало его. Как? Ответа нет.

С тепличными растениями и с кустами смородины, растущими на воле, я частенько беседую. Вдруг они действительно что-то понимают? А вот с картошкой никогда и ни о чем не говорю, она представляется мне меланхоличной и туповатой.

— Ну что, огурцы-молодцы, — сказал я, заканчивая сеанс вечерней словотерапии, — прошу вас морально подготовится — завтра будет небольшое обрезание: надо бы снять часть урожая, а то вы тут распустились и обнаглели, как нудисты на диком пляже.

Я выбрался из теплицы, отключил переноску и тотчас, хоть и не хотел этого, опять вспомнил деда: о нем здесь напоминало все, буквально все, даже кожаные рабочие рукавицы в кармане моей куртки.

Может, опять его дух вернулся, чтобы полюбопытствовать, как я тут хозяйничаю. Получил увольнительную — и сразу на любимую дачу. Вот и тревожит он мои мысли.

— Ладно, — сказал я, — инспектируй, а я продолжу затянувшийся ужин. Подниму за твою мятущуюся душу полную рюмку, пусть тебе будет царствие небесное.

Как сказал, так и сделал. Все-таки дед был хорошим человеком. Он, пожалуй, единственный постоянно и бескорыстно заботился о нашей семье.

Бывало, осень, будний день, время к полуночи, вдруг звонок в дверь. Знаем уж — это Илья Севастьянович с дачи прикатил, только кудамский автобус так поздно приходит.

Точно — дед.

Брезентовые штаны заправлены в резиновые сапоги, «лесная» куртка защитного цвета, у него их было штук пять или шесть, ковбойка с застиранными до белизны манжетами, неизменная кепка на голове. И при всем том аристократически элегантен. Улыбается своей заразительной улыбкой — он до старости сохранил пышную шевелюру и почти все зубы.

— Как дела? Я тут бруснички набрал, киселей-вареньев наварите. А вот брусничную воду делать не рекомендую, нет, не рекомендую. Еще Александр Сергеевич писал: «Боюсь, брусничная вода мне б не наделала вреда». Классик, одним словом, он толк не только в стихах, но и в запивках знал…

Балагурит так, а сам рюкзак снимает, в нем ведро ягод.

— Папа, да проходи ты, что ж в прихожей-то стоишь, — суетится Ольга.

— Нет, доча, не могу и не уговаривай. Вот, получите ценный лесной продукт и расписки не надо. Еще рыбки немного наловил. Щучку-то зажарьте, из мелочи ушицу сварите, хорошая будет уха — окушков и плотиц в речке брал. Красавцы. А я побегу, еще на последний троллейбус успею, меня Катенька, небось, заждалась.

Это он о бабуле, теще моей, Екатерине Ивановне.

И нет его.

Ведро с брусникой на полу, тут же пакет с рыбой. И пахнет в тесной прихожей ароматами леса.

Привозил он и чернику, и морошку, и клюкву, и первые грибы-колосовики, и последние сентябрьские опята, и раннюю картошку. Рыбу — непременно. Каждый раз. Он был страстный и удачливый рыбак.

Удивлялся:

— Как вы тут живете без комаров? Даже почесаться не хочется.

А глаза смеялись.

Сдавать он начал лет за пять до смерти. Как-то разом осунулся, постарел, однако спину держал прямо. У него стало пошаливать сердце, обнаружилась язва желудка, и даже пришлось делать операцию. Как-то в очередной свой приезд он зашел к нам с батожком в руке.

— Папа, что случилось? — спросила Ольга.

— Ты про что? А-а, про это. Ничего не случилось. Побегать еще хочется, а ноги отказывают, — сказал он.

— Бросил бы ты дачу. Последнее здоровье с ней потеряешь.

— Нет, и не уговаривайте. Мне там дышится вольно, а без этого я точно умру.

В последний год он ходил уже с двумя батожками.

Как-то мы приехали туда в конце недели. Мы с Ильей Севастьяновичем опять были в затяжной ссоре и почти не разговаривали. Смотрю, дед в лес собирается: шарабан на спину повесил, манжеты у куртки тесемками затянул, обмотал шею вафельным полотенцем, надел любимую кепку, взял два батожка и пошел. Я выждал минут пятнадцать и отправился следом. Нагнал его быстро. Переставляя палки, дед, как лыжник, неторопливо шаркал по тропке, ведущей к лесной речке. Стараясь не шуметь, я шел за ним метрах в двадцати.

На берегу дед отложил палки и на четвереньках полез в заросли ивняка. Назад он выбрался, держа в руках щучку-травянку. Оказывается, на одной из веток, склонившихся над водой, была привязана самоловка. То же повторилось и у следующего куста. Я слышал, как он шумно и тяжело дышал. И так мне стало его жаль, прямо до слез.

Подумал: «Ну, что я в самом деле, надо бы помириться. Ведь это же он нас попотчевать хочет».

Сегодняшним умом просто подошел бы и сказал: «Прости меня, дед. Не держи на дурака обиду. Давай-ка я тебе помогу». А тогда все повода для мировой искал.

Да так и не дождался.

Я молча выпил полстопки, поклевал зеленый лук, вздохнул: «С дедом и Ольгой сиделось лучше. Сейчас бы уже песню пели. „Ой, да не вечер, да не вечер. Мне малым-мало спалось. Мне малым-мало спалось, ой, да во сне привиделось…“»

У Ольги серебристое сопрано, да и деда Бог голосом не обидел, так что у них вместе душевно получалось.

Свою дочку, мою жену, Илья Севастьянович обожал.

Когда в ее жизни появился я, он поначалу отнесся к этому спокойно:

— Пусть гуляют. На то они и молодые.

Через полгода мы заговорили о женитьбе.

Илья Севастьянович встревожился: разведенный и без собственного жилья — жених я был явно незавидный. Накануне нашей свадьбы он слег, а отчего да почему заболел — до сих пор неизвестно, и «Горько!» гости откричали без него.

Потом мы вроде притерлись друг к другу и даже подружились. Был даже момент, когда Илья Севастьянович меня сильно зауважал.

Я в то время держал мотолодку на Онеге. Как-то в субботу под вечер Илья Севастьянович говорит:

— Может, сгоняем на зорьку к Девичьим островам. Я там места знаю.

Дачи в ту пору у него еще не было.

Собрались да поехали.

На заветной луде почему-то не клевало. Перебрались на другую. И там поплавки стоят, как часовые у Мавзолея, не шелохнутся.

Говорю:

— Вы половите, а я, пожалуй, полчасика вздремну — неделя трудной была.

Разложил одно из кресел и лег. Проснулся оттого, что спине стало зябко. Илья Севастьянович над удочкой горбится, а поплавок на зыби пляшет.

Сразу определил: «Север задул».

— Надо возвращаться, — говорю. — Скоро ветер волну нагонит.

Как-то очень быстро на озеро пали сумерки.

Неподалеку от местечка Уя есть каменная гряда. Я взял мористее, чтобы обойти ее, и почти тотчас раздался удар, мотор взвыл.

— Что это?

— На камень напоролись. Похоже, винт сломали.

Уже сильно качало, и на воде появились барашки.

Я быстро разделся до плавок.

— Нырять будешь? — спросил Илья Севастьянович.

— Пока хода нет, брызгами вымочит до нитки. Вы бы тоже сняли все с себя.

— Вот еще! Говори, что делать.

Я усадил его на весла и велел держать нос лодки против волны, а сам полез к мотору, отвернув удерживающие струбцины, перевалил его в лодку, и на сердце отлегло, оказалось, что всего-навсего сорвали шпонку. Концы ее, конечно, закусило в канавке, так что с ремонтом я провозился минут двадцать, а, может, и все полчаса. Лодка плясала на онежских качелях. Когда у нас появился ход, я, укрывшись за водительским стеклом, надел сухую одежду, а Илья Севастьянович смог переодеться только дома. После той памятной рыбалки он три недели провалялся с воспалением легких. Глотал антибиотики, пил чай с малиной и добродушно сипел:

— А ты молодец! Ловко в темноте-то молотком орудовал. И ведь ни разу по пальцам не попал.

Эту лодку я подарил ему на шестидесятилетие. А сейчас она третий год лежит у дровяника в ожидании капитального ремонта.

Я вышел на крыльцо. Уже наступила ночь, и было довольно прохладно. Над теплицей сиял ковш Большой Медведицы. Подумал: «Зря, конечно, с дедом не помирился. Он так и ушел с обидой на меня».

Наши стычки с ним начались, когда в стране поднялся вал больших перемен. Эта так называемая «перестройка», словно гражданская война, прошлась по многим семьям. Дед ее не принял, Горбачева он называл предателем, Ельцина — «царем Бориской», полемизировал с телевизионными ведущими инезатейливо, но от души ругался. Он стал демонстративно читать коммунистические издания и ходить на партийные собрания, на которых собирались такие же обиженные пенсионеры.

Ну а я, не разбираясь толком ни в политике, ни в том, что происходит, вместе со сверстниками с упоением встречал происходящие перемены, ну и конечно же, подобно многим, не заметил, как за фейерверком «гласности» новая, рвущаяся во власть генерация предприимчивых «вторых секретарей» и комсомольских вожаков стала прибирать к рукам народную собственность. Но вскоре на сцене появились еще более жесткие и беспринципные волки. Что-то им удалось оттяпать, где-то им дали укорот, и наступило время кажущейся стабильности: диалектика эволюции.

«Мы жили бедно, а потом нас ограбили», — мрачно сострила любимая газета Ильи Севастьяновича.

Меня и раньше не очень-то спрашивали насчет управления государством, тем более никого не интересуют мои сегодняшние мысли, но зато теперь, о многом передумав и кое-что осознав, я бы точно не стал задирать своего тестя — по жизни вечного пограничника.

Даже вспоминать о наших стычках сейчас неудобно.

На семьдесят пятом году жизни дед наконец-то снова побывал на своей родине в среднем Поволжье, откуда уехал восемнадцатилетним парнем. Вернулся он мрачный. Там же, говорил, кругом сады были, еще помещичьи, по весне округа от яблоневого цвета будто в сугробах тонула. А нынче какие-то кусты глупые, ивняк, овраги — ни пройти, ни проехать. Яблоки были — во! Старики вспоминают, что деревья еще до войны одичали, так что рубили их безжалостно — и на дрова, и просто по дурости.

— Так, значит, коммунисты порушили всю эту красоту, — встреваю я.

— Причем здесь коммунисты? — начинает сердиться дед. — Идиоты во все времена случались.

— Но лишь при социализме многие из них оказались в руководителях только потому, что выступали на собраниях и всегда поддерживали линию партии…

И начинается очередной спор.

Подумать — так ни о чем. Потому что у каждого была своя правда.

Однако окончательно разошлись мы не на идеологической почве. Развела нас дедовская дача.

Та самая дача, на которой сейчас живу: участок болотистой земли, а на нем дурно построенный каркасный домишко, баня из отбракованных шпал, на скорую руку сколоченная еще в первый год времянка под прохудившейся крышей, покосившийся сарай, мнящий себя ближайшим родственником Пизанской башни, рядом с ним такой же покосившийся туалет. Что еще? Еще дровяник, теплица, компостная яма и огород…


Строительство дачи — это явление не экономического порядка, а нечто возрастное. Только в зрелую пору получаешь моральное удовлетворение оттого, что лично тебе, а не кому другому принадлежит маленький клочок земли. В юности этого не понять. В юности владеешь всем миром.

Лет до тридцати, когда мне надоедал город, то просто собирал рюкзак и уезжал в Крым, в Приднестровье, в Среднюю Азию или на Урал, на Кавказ, на Азовское море… Любое путешествие обходилось в две-три сотни рублей. А надежный товарищ-собродяжник всегда был готов ввязаться в любую рискованную авантюру.

Когда в моей жизни появилась Ольга, мы с ней стали совершать семейные походы по Онежскому озеру. Искали красивые дикие пляжи, на которых высаживались и жгли наши костры.

Я думал, что так будет всегда.

Домик-времянку и баню деду помогал строить сын Максим, который от природы был более мастеровит, чем я, и легко управлялся с бензопилой и плотницким топором. В то время лишнему человеку на этой даче было просто негде переночевать.

Как и многие рожденные под знаком Девы, дед по жизни был большой аккуратист, но щепетильный в мелочах, он не умел планировать даже ближайшее будущее. Илья Севастьянович мог часами выравнивать грабельками обычную грядку и в конце концов доводил ее до совершенства. Времянку он превратил в теплое, уютное убежище от непогоды. Покрасил в нежно-голубой цвет, соорудил резное крылечко, к толевой крыше прибил изящные водостоки, неказистая печь всегда была идеально побелена, а стены оклеены обоями в цветочек, пол блистал свежей охрой.

А вот строительство дома откладывалось из года в год, и весь набор необходимого материала, загодя приобретенный еще в первый год дачной эпопеи, просто лежал без дела, прикрытый листами шифера.

Даже спустя десять лет появление там нашей маленькой семьи вносило в жизнь стариков ненужную сумятицу. Во времянке имелось лишь два спальных места: продавленная панцирная кровать-полуторка и местами облезлый, а местами горбатый отслуживший свой век диван. Отдых превращался в пытку дремотой.

У деда в сарае был уложен солидный штабель тарной дощечки — штук четыреста. Как-то я привез электрический рубанок, за два дня все прострогал и говорю:

— Давайте баню заново проконопачу и обошью, а то птицы паклю из пазов вытаскали себе на гнезда — жар не держится.

— Ну, не знаю, — протянул дед. — Надо бы с Максимом посоветоваться, вдруг он будет против.

Я, конечно, обиделся.

— Пусть Максим тогда сам и обшивает.

Бросил рубанок в рюкзак и уехал.

Больше я свою помощь деду не предлагал. А в следующий приезд отремонтировал лодку, которую Илья Севастьянович побил на камнях: не смог ее вытащить на берег во время шторма, и бедняжку всю ночь молотило волнами. Я заменил часть заклепок, прошелся по швам эпоксидной шпаклевкой и на этой обновленной и такой родной дюральке стал уходить на рыбалку — когда на день, а когда и на два. Уху и кашу я варил на островах и нередко возвращался лишь за полчаса до отхода рейсового автобуса.

Когда Максим перебрался на жительство в Финляндию, дед на семьдесят втором году жизни купил велосипед — от дачи до ближайшего продуктового магазина было двенадцать километров.

— Слушай, Смирнов, — сказала мне жена, — надо бы нам поднатужиться и завести машину. Сам видишь, как сложились обстоятельства: Максим уехал, дача за сто верст, а деду за руль уже поздно садиться.

Так в нашей семье появился старенький, многое повидавший в своей жизни «Фиат». До сих пор с теплотой вспоминаю этого верного друга и помощника, которого мы ласково называли «Чижиком».

Я стал чаще приезжать на дачу. Сажал картошку, пилил-колол дрова, подновлял постоянно осыпающиеся канавы, по которым уходила с участка лишняя вода. Мы даже с дедом, как и раньше, стали вместе выезжать на рыбалку.

Однажды я, ни у кого не спросясь, вытащил из сарая две катиски и забросил их на крышу бани — туда, где их всегда хранят в деревнях. Эти примитивные орудия лова Илья Севастьянович как-то по весне обнаружил в камышах — были кем-то брошены и забыты. Он их достал, отчистил от тины и спрятал до лучших времен в сарае, где они только место занимали.

В следующий приезд смотрю — катиски снова в сарае, опять из-за них к единственной полке не подойти: дед ясно дал понять, что ему нужен только помощник, но не совладелец. Здесь, на даче, только он был единственным хозяином.

Меня это немного задело, но спорить не стал.

Эта идиллия продолжалась года два.

Но однажды дальняя родственница при случайной встрече мне сказала:

— Что же ты, Смирнов, совсем совесть потерял: говорят, выживаешь тестя и тещу с дачи, специально все лето ездишь и ездишь, чтобы притеснять стариков, лишаешь их последней радости в жизни.

В общем-то я догадываюсь, откуда ветер дует, однако доказывать, что ты не верблюд всегда было и остается делом глупым, а главное бесполезным.

Поэтому вечером сказал жене:

— Весной привозить твоих родителей на дачу, осенью вывозить их оттуда и доставлять им по необходимости продукты я обещаю. Но не более того. Ноги моей больше там не будет, пусть хозяйничают, как хотят.

Тогда же у нас с дедом происходили и самые яростные споры на идеологической почве.

Словом, все одно к одному.

Именно в это время дед решил поставить дом. Но он тоже был гордый и просить о помощи меня не стал, а нанял местного пьяницу Володьку. Великая стройка продолжалась два лета. Более нелепого сооружения я в жизни не видел.

На даче я почти не появлялся, к тому же мы с дедом успели еще несколько раз цапнуться, да так, что почти вообще перестали разговаривать.

— Вы как маленькие, — говорила жена, — все игрушки поделить не можете. Я деда не оправдываю, но и тебе, Смирнов, должно быть стыдно.

Стыдно мне стало сейчас.

Как и все русские люди, я силен задним умом.

На этой нервозной почве стали у нас женой практиковаться многодневные молчания. «Да, нет», — вот и весь разговор, и сидишь сычом, уставясь носом в телевизор.

В некую минуту просветления вдруг понял: «Зря я так. Потом пожалею. Надо все-таки помогать старикам».

Но было поздно: дом уже стоял — «чудище обло, огромно, стозевно…»

Только что не «лаяй»…

Несколько укротив свой нрав, стал чаще ездить на дачу. Крестьянский уклад жизни славится тем, что какое бы ни было хозяйство, большое или маленькое, в нем всегда есть работа. На дедовском участке ее было немерено. Все постройки, сколоченные на скорую руку, стали гнить и рушиться. А у Ильи Севастьяновича сил на восстановление уже не было, но он по-прежнему никогда и ни о чем меня не просил, молча предоставил полную свободу действий.

Я купил бензопилу, чтобы раз и навсегда решить проблему с дровами.

Дед сказал:

— Там, за домом, лежит пара бревен. Они в дело уже не пойдут.

И все: хочешь — пили, не хочешь — не пили.

Я распилил, а потом еще несколько раз съездил на заброшенную делянку, откуда вывез немало толстых бревен, которые по праву называются чушками.

В свое последнее лето — кто бы это знал! — дед затеял внутреннее обустройство нового дома.

— Ты не представляешь размаха безобразия, — жаловался я Марине.

Марину и ее мужа Сашу Агеевых я знаю с юности. И, возможно, потому, что отношения всегда были ровные и благожелательные, они постепенно переросли в дружбу. К ним я нередко захожу пообщаться за чашкой чая, но чаще похвастаться или попечалиться, короче — излить душу.

— Единственная вещь в новострое была приличной — это пол. Доски толстые, хорошо просохшие. Хотел их зашкурить и слегка продернуть лаком, чтобы узор заиграл. А дед решил покрасить потолок. Как он махал кистью — отдельная тема: все стены в подтеках. Но руки-то у него трясутся: дважды банку с краской на пол ронял. За неделю, что меня там не было, белила впитались в древесину, теперь их ничем не отскоблишь, — плакался я Марине.

— Поругались? — спросила она.

— Нет, ругаться не ругались, но опять в молчанку играли. За два дня словом не перекинулись.

— Как обманчива внешность! — вздохнула Марина.

— Ты о чем?

— О том, что на первый взгляд ты представляешься умным человеком, а на самом деле — дурак дураком.

— Это почему же? — насупился я.

— Потому что тебе Илью Севастьяновича необходимо было от всего сердца похвалить. Он же хотел как лучше. Стариками и женщинами необходимо только восхищаться.

— Всеми нужно, — сказал я.

— Правильно. Но стариками и женщинами особенно. Ты посмотри на Сашку: у него прекрасные отношения с моим отцом. Недавно наш дед сколотил на даче хлебницу — такое стыдобище, что ни в сказке сказать ни пером описать. На нее посмотришь — и мурашки по коже. А Сашка: «Да вы, оказывается, краснодеревщик. Прекрасная вещь». Ну и так далее. Дед воодушевился, говорит, я и вам сделаю. Теперь ждем подарка.

— Хлебницу можно выкинуть, а с полом что делать? Заново перестилать?

— Смирнов, что ты переживаешь? Это твоя дача? Нет! Илья Севастьянович сына родил, дерево посадил и не одно, теперь вот дом поставил. Все по полной программе. Он, может, благодаря этому строительству и за жизнь держится.

«А ведь она права», — подумал я и сказал:

— Ты не просто умная женщина. Ты — мудрая.

— Ну, спасибо, — рассмеялась Марина. — Усвоил урок.

— Ты о чем?

— Я говорю банальности, а ты мною восхищаешься.

— Тьфу ты, черт! Я же искренне, без всякой задней мысли.

— А только так и нужно.

… До конца лета дед успел еще поставить внутреннюю перегородку, отделяющую кухню от комнаты и покрасить рамы — естественно, заляпав все стекла.

Сказал, что на этом строительство в основном закончено.

Осенью он умер.

Грустно мне стало от всех этих мыслей, да и «Пшеничная слеза» не оправдала надежд — не забирала, как должно. Я перелил в плоскую карманную фляжку то, что еще оставалось в бутылке — пусть это будет мой аварийный запас, выкурил сигарету, плюнул с высокого крыльца и пошел спать.

«Самородная»

Под утро я озяб.

Выбрался из-под сиротского байкового одеяла, потрогал печку — холоднющая, как гранитная скала, а ведь вечером я ее хорошо протопил. Посмотрел в окно — батюшки! — трава седая от инея. Недаром так яростно сияла Большая Медведица: значит, ночью ударил заморозок.

Воду в бочке закрывала тонкая пластина льда, и, чтобы умыться, мне пришлось его разбить.

Впору было до завтрака открывать новую бутылку.

Как любил говаривать наш питерский дядя Витя, «водку» — он изумленно распахивал глаза, «с утра» — делал испуганное лицо, «натощак» — накладывал на себя крестное знамение, «стаканами» — понижал голос до трагического шепота и, как истинный артист, выдержав паузу, радостно заключал: «С удовольствием!»

А где же обещанное бабье лето? Тихие погожие дни, желтые листья на глади вод, летящие паутинки?

Водку я пить не стал, а сварил крепчайший кофе.

Необходимо было срочно пересматривать план дальнейших действий.

Собственно, выходов имелось два: перебираться во времянку, где имелась хорошая печь, или срочно утеплять большой дом. Первое не требовало особых усилий, но зато второе было предпочтительнее, потому что все необходимое для ремонта уже давно было привезено, но, чтобы приступить к этой скучной и грязной работе, требовался некий стимул или хотя бы внешний толчок.

— Вот ты его и получил, — сказал я себе и пошел в мастерскую за необходимым инструментом.

Отшумело, отзвенело бабье лето, ту-ру-ру-ру, ту-ру-ру-ру что-то где-то. Не повезло мне с погодой. М-да. Впрочем, пора бы и привыкнуть: если ситуация пусть даже косвенно связана с бабами, простите, — с милыми женщинами, то жди неприятностей. Не потому ли из розового улыбающегося оптимиста я с годами превратился в мрачного мизантропа и отчасти фаталиста?

Когда же это началось?

Да, пожалуй, что лет с восьми.

Она пришла к нам учиться во втором классе. Небольшого роста, круглолицая, голова повязана белым платочком: из-за какой-то болезни, не знаю какой, ее остригли наголо. Звали ее Лиля. Наша учительница Татьяна Матвеевна сказала, что Лиля — дочь офицера, которого перевели служить в наш город, и поэтому теперь она будет учиться с нами.

Я как увидел ее, так сердце и защемило.

Тот, кто не верит в детскую любовь, просто ее не испытал. Нет, лучше будет сказать — не перестрадал.

За три года, которые проучились вместе, мы с Лилей почти не разговаривали, в этом возрасте мальчишки и девчонки всегда держаться порознь, но я до дна испил чашу страданий.

Осень и зиму почти каждый день приходил к дому, в котором она жила, и час-полтора сидел на скамеечке — смотрел на ее окна. Мечтал, вот она выглянет, увидит меня, выйдет, и мы пойдем, взявшись за руки. Куда? Не знаю. Наверное, в светлое будущее. Но кончилось тем, что я подружился с Вовкой Говоровым, сверстником из того же подъезда, с которым мы вместе мастерили модели кораблей и планеров.

Перед сном мне нередко грезилось, что на Лилю нападают хулиганы, а я их всех запросто раскидываю. Дальнейшее понятно: мы беремся за руки и уходим с поля битвы. Или у нас в городе начинается землетрясение, дома рушатся, целые улицы встают на дыбы, а я выношу ее на руках из развалин…

Волосы у Лили со временем отросли. Она оказалась темной шатенкой, кудрявой, как барашек. Про мою несчастную любовь Лиля ничего не знала и, полагаю, не знает до сих пор, но по сегодняшний день мне нравятся девушки и женщины с короткой стрижкой — чем короче, тем лучше.

Через три года Лиля уехала — отец получил новое назначение, но я еще долго продолжал ее безответно любить.

В тринадцать лет меня, как обычно, отправили на все лето к тете в Суоярви. Там, в доме своего закадычного друга Лешки Раутиайнена, воспитывавшегося дедушкой и бабушкой, я познакомился с их квартиранткой Салисой, за которой вскоре стал неловко по-детски ухаживать. Она меня постоянно поддразнивала: то бедром как бы ненароком прижмется, то по щеке погладит и подмигнет. Она казалась чуть ли не взрослой женщиной, это сейчас понимаю — девчонка, недавняя выпускница Сортавальского совхоза-техникума, направленная работать на Суоярвскую птицефабрику. У нее была смуглая матовая кожа и раскосые глаза: татарка. Рано созревшая, как и все южные девушки, Салиса вовсю крутила любовь с местным зоотехником. Каждый вечер он катал ее по окрестностям на мотоцикле с коляской. Приезжали они обычно за полночь — покусанные комарами, но веселые и возбужденные. Лешкина бабушка ругалась и говорила, что если зоотехник не перестанет будить ее треском своего драндулета, то она откажет Салисе от угла. Однажды наша парочка вернулась необычно рано, часов в девять вечера, мы с Лешкой как раз мастерили самоловки для предстоящей рыбалки. Сразу было видно, что между ними что-то произошло: Салиса постоянно одергивала, поправляла юбку, а у зоотехника была довольная и в то же время постная, как бы немного заспанная физиономия, которая на мальчишеском сленге «просила кирпича».

Когда квартирантка скрылась за дверью и загрохотал отъезжающий мотоцикл, Лешка сказал:

— А Салиску-то того.

— Что «того»? — не понял я.

Он объяснил — коротко, одним непечатным словом.

Я не поверил и на следующий день у Салисиной подружки Ады спросил напрямик, действительно ли зоотехник это сделал. Она была свойская деваха, с которой можно было трепаться на любые темы.

— Митенька, если вы с Лешкой что-нибудь заметили, то бога ради молчите, а то ведь ославят девку, — тихо сказала Адка.

А Салиса после того вечера больше со мной не заигрывала.

Вскоре она засобиралась домой, в Риутавару. На прощанье, как раньше, провела по моей щеке ладонью.

— Приезжай в гости. С младшей сестрой познакомлю. Она у нас цветочек.

И уехала.

Лешиной бабушке Салиса сказала, что в Суоярви больше не вернется, поэтому комнату за ней оставлять не нужно.

Через неделю я стал собираться в дорогу. Подкачал колеса у велосипеда, сунул в рюкзак солдатский котелок, полбуханки хлеба, заварку, соль-сахар.

— Куда навострился? — спросила тетя.

— Сгоняю на Шую, порыбачу там. Завтра к вечеру вернусь.

В этом не было ничего необычного.

За Шуей на развилке я повернул в сторону Риутавары.

Младшая сестра Салисы оказалась девочкой-подростком; чернявая, тощая дылда, она мне не понравилась, а вот старшая, Фаина, действительно была красавица. Я сказал, что еду на рыбалку и заглянул просто по пути. Мы попили чаю и до глубокого вечера проиграли в подкидного дурака. Спать меня положили на сеновале. В хлеву тяжело по-бабьи вздыхала корова, возились куры на насесте, я все ждал чего-то удивительного и необычного, но так и уснул, не дождавшись. Утром Салиса ушла как бы по делам, наверное, она стеснялась столь юного ухажера, так что провожала меня в дорогу Фаина. Я молча катил велосипед, а она так же молча шла рядом. Мы вышли на околицу.

— Поеду, — сказал я.

— Поезжай, — рассеянно уронила Фаина. Она думала о чем-то своем.

— Поцелуй меня, — попросил я.

Она рассмеялась, чмокнула меня в губы и погладила ладонью по щеке — семейное это у них, что ли?

— Ты станешь видным парнем, — сказала Фаина. — Девушки будут страдать и плакать по ночам, а Салиску забудь и сюда больше не приезжай.

Тем и закончилась моя поездка, от которой сам не знаю, чего ожидал. Но именно она удивительным образом освободила меня от воспоминаний о первой несчастной любви, и я перестал мечтать о Лиле.

По пути из Риутовары завернул к Шуе. У плотины за пару часов надергал полную торбочку окушков и покатил домой — с рыбалкой дело обстояло намного удачнее.

В пятнадцать лет я уже постоянно заглядывался на девочек. Это было самое безнадежное занятие из всех, которые можно только представить, потому что малолетки ни меня, ни моих друзей не интересовали, сверстницы же смотрели на нас как на дефективных и обращали свое благосклонное внимание только на парней постарше. Да, мы ходили с одноклассницами на каток, тискали их, катаясь с ледяных гор, но на этом ухаживание и заканчивалось.


Нанятый Ильей Севастьяновичем тихий пьяница Володька был халтурщик божьей милостью. Дед каждый месяц отдавал ему свою пенсию. Поскольку иных заработков у Володьки не имелось, то он, как мог, затягивал работу, нагородил много лишнего, но не сделал необходимого. В результате дом получился жутко холодный. От пола тянуло сырой землей, из-под окон дуло, а на голову постоянно что-то сыпалось.

Если браться за все сразу, получится обычное социалистическое строительство. Стены и подоконники я решил переделать будущей весной с наступлением устойчивых погожих дней, а сейчас заняться чердаком, куда через щели рассохшегося потолка высвистывало драгоценное тепло.

Принес пятнадцатиметровый отрезок двужильного провода и для начала соорудил переноску-времянку. Когда близ печной трубы засияла двухсотсвечовая электрическая лампочка, я заметил, что у чердачного люка нарисована черным фломастером большая буква «ф».

Что она обозначала?

Фасад? Фронтон? Знак бесконечности, перечеркнутый твердой линией партийного руководства? А может, это был тайный знак-фетиш, своеобразный маяк, который помогал Володьке ориентироваться в чердачных просторах? Или форпост враждебных сил, привидевшийся в его похмельном воображении? Ферулой бы этого фалалея да по фаллосу!

Флибустьеры под фанеру фальсифицировали фанданго. Философы, факиры, фелюжники, фотографы, филателисты, франкисты, фигуристки, феминистки и прочие фанатики флегматично фрондировали, а фараоны фасонисто фасовали фасоль.

«Фот федь фигня», — сказал я с немецким акцентом и стал выбрасывать с чердака все лишнее. Потом убрал под метлу строительный мусор — стружки, опилки, обломки кирпича, соскоблил кляксы засохшего бетонного раствора. По чистому полу раскатал пергамин, прищелкнул его степлером к доскам, после чего начал выкраивать из рулона утеплителя под названием «урса» необходимые пластины. Работа несложная: отмеряешь по двум отметинам нужную длину, прикладываешь рейку и по ней ножом — вжик. Так я отмерял да вжикал, отмерял да вжикал и все дудел-турурукал привязавшуюся песенку о бабьем лете.

Разложив утеплитель, я стал по балкам настилать чердачный пол. Здесь в дело пошло все: и стены разобранного прошлым летом курятника, и посеревшие от времени обрезки досок, лежавшие в сарае, и даже горбыль, завезенный на дрова.

Когда в очередной раз поднимал в отверстие люка уже распиленную в размер пачку стройматериала и на глаза опять попалась черная буква «ф», я догадался, на что намекает этот подбоченившийся ферт.

Ведь он же впрямую указывал на мое юношеское прозвище «Фитиль».

Факт!

К десятому классу я неплохо подрос. Был длинный и тощий. Тогда я тоже, как и сейчас, коротко стригся, почти под ноль, и поэтому выглядел лопоухим, что хорошо видно на старых фотографиях. Ходил в черном свитере тонкой вязки и синих джинсах, которые еще не вошли в моду и поэтому задешево продавались в магазине «Рабочая одежда».

К этому времени почти все мои друзья успели приобрести некоторый сексуальный опыт, а Костя Прончатов даже дважды подцепить специфических насекомых, я же все еще пребывал в сиротском состоянии девственности.

— Напрасно в школе учишься, — ёрничал Санька Климов, — не дадут тебе аттестат зрелости, не созрел пока до столь серьезного документа.

Хуже, чем у меня, дела на эротическом фронте обстояли разве что у Серёги Рюхина — у него даже волосы на груди не росли, поэтому он стеснялся посещать общую баню и лет до тридцати не понимал притягательной силы душистого веника и жаркой парной.

Что касается умственного развития, то я, как представляется, ей-богу был не хуже своих сверстников: мог и умную беседу поддержать или стишок какой прочитать, немного разбирался в живописи, стараясь понять классическую музыку, часто покупал, а значит, и регулярно слушал грампластинки. И вообще я тогда довольно серьезно готовился стать журналистом и поэтому каждый вечер пропадал в публичке, где читал произведения признанных мастеров и знакомился с публикуемой в журналах прозой.

Но никак не удавалось заманить какую-нибудь девчушку к себе в койку. Возможно, не там искал?

Ошиблась ворожея Фаина — никто не плакал по мне в ночной тиши.

Лишенный практики, я жадно глазел на репродукции Тициана и Рафаэля, Боттичелли и Бронзино, Энгра и Мане, Курбе и Сустриса, Бугро и Вегелина… Думал, как это у меня произойдет? Должно же: если не завтра, то обязательно послезавтра, — но эротические сны почему-то не снились. Может, потому, что недостаточно ярко представлял подробности?

Чтобы как-то отличаться от сверстников, я записался в парашютную секцию, несколько месяцев слушал теорию и учился укладывать основной и запасной купола. Когда наступила пора показать на деле все, чему учили многоопытные инструкторы, нас привезли в Деревянное, где на взлетной полосе уже прогревал мотор учебный «кукурузник». Мой вид чем-то не понравился врачу, она попросила расстегнуть манжет комбинезона, закатала рукав, измерила кровяное давление — оно зашкаливало: вероятно, переволновался. Меня отстранили от прыжков.

Именно парашютная секция и предвкушение чего-то страшного и в то же время завораживающего отвлекли меня от обычных юношеских терзаний.

Первую женщину я познал в семнадцать лет.

Произошло это зимой, в крещенские морозы.

Из памяти вымыло обстоятельства нашего знакомства, вероятно, они были несущественными и случайными.

Не могу вспомнить и зачем она зашла ко мне домой.

Звали ее Таня.

Я был один.

За никчемной болтовней напоил гостью горячим чаем. Холод холодом, но она в этот день решила сыграть роль коварной обольстительницы и поэтому была в капроновых чулках: из-под юбки выглядывали красные озябшие колени. Я погладил их, согревая, и вдруг понял, что сегодня все можно. Руки сразу же задрожали, и мы долго вместе путались в крючках, пуговках, петельках и бретельках. А потом все произошло быстро и совсем не походило на книжные описания.

Много лет спустя на маленькой резиновой лодке с фатально неудачным названием «Нырок» я попал в речные пороги и, когда опасность миновала и мое утлое суденышко вынесло на широкий спокойный плес, внезапно вспомнил Таню. Вот так же и тогда меня подхватило, закружило, отбросило берега…

Я у Тани был не первый, но опытом в любовных делах она не обладала. Думаю, что ее толкнуло ко мне обычное любопытство.

После того, как это случилось, мы не ласкали друг друга, нежась в истоме, а быстро по-солдатски оделись. Она попросила проводить ее до троллейбусной остановки. На мое предложение увидеться снова сказала, что позвонит.

Больше мы не встречались.

Она не была в меня влюблена, а я в нее, поэтому разрыв произошел без переживаний.


Я забил последний гвоздь в настеленный пол и сказал красовавшемуся на стене ферту:

— Человек всегда получает то, о чем мечтает. Стремящийся к власти в конце концов становится армейским старшиной и с утра до вечера гоняет по плацу новобранцев. Мечтающего покрасоваться перед телекамерами обязательно выберут депутатом. Ты не грезил о любви, а просто хотел женщину — она пришла сама. А потом, чтобы ты в полной мере ощутил упругую податливость губ и сладость случайных касаний, Бог послал Ирину. Ты счастливчик, Фитиль.

И я закрыл крышку чердачного люка.

Уже наступил вечер. Из-за озера наползала дождливая хмарь. И только у самого горизонта длинным узким мазком обозначился закат. Весь день я прожил на одной чашке черного кофе, зато работал легко и азартно. Пора было подумать об ужине.

Я растопил печь, поставил вариться картошку в мундире, достал из холодильника очередную банку рыбных консервов.

«Сайра тихоокеанская натуральная» значилось на этикетке, переливавшейся всеми цветами радуги.

Это где ж ее так красиво упаковали?

«Московская область, Балашихинский район, деревня Соболиха». Надо же. С каких это пор подстоличные крестьяне стали промышлять на тихоокеанских просторах? Решительно вспорол ножом тонкую жесть. Внешний вид рыбных ломтиков мне не понравился. На вкус они оказались отвратительными. Вот и поддерживай после этого отечественного производителя — под корень рубят патриотические чувства. Я включил транзистор, и он тотчас заголосил о любви к родным березам. Слово и дело: хорошая песня и поганые консервы.

После вокальных экзерсисов ведущая чуть хрипловатым голосом, почему-то считающимся эротичным, стала рассказывать о том, что происходило пятого сентября много лет назад. До чего ж богатая у нас история! Я и не знал, что именно в этот день погиб герой гражданской войны Василий Иванович Чапаев. Под картошечку, с помощью которой он доходчиво объяснял, где должен находиться командир, не грех было помянут легендарного комдива.

— А еще поздравляем всех Дмитриев — сегодня они именинники, — интимно понизив голос, сказала ведущая.

У меня создалось впечатление, что она в черном белье полулежит с микрофоном в большом кресле и оглаживает себя, любимую, холодными профессиональными руками.

— Что ж ты, голуба-душа, с утра о том не объявила, — сделал я замечание эротичной ведущей. — Я, понимаете ли, вкалывал целый день, теперь, понимаете ли, сижу перед банкой подсоленного картона, а к вечеру выясняется, что именинник. Нет уж, если праздник, то все должно соответствовать — и выпивка, и закуска. Даешь «Самородную» и картошечку, но не отварную, а поджаренную. Впрочем, стоп, Смирнов! Картошка — блюдо дежурное. Пусть будет…хм… курица под луковым соусом. Гулять так гулять!

Готовить я умею. Семейная жизнь научила.

Давным-давно, почувствовав зависимость от женских настроений и капризов, раз и навсегда решил — этому не бывать и освоил ремесло приготовления пищи. Могу, если захочется, и порадовать себя каким-нибудь необычным блюдом. О курице под луковым соусом узнал лет пятнадцать назад из кулинарной книги середины девятнадцатого века. Вообще-то в оригинале речь шла о крольчатине, но пришлось приспособить рецепт к нашим реалиям. С первого раза получилось вкусно, и поэтому, закупая продукты для осеннего обитания на даче, я прихватил несколько окорочков.

«Давно я, грешница, лапши не ела», — просипел я задушенным голосом радиоведущей и полез в морозилку за курятиной.

Мясо необходимо не понимать, а чувствовать, как чувствуешь, где, к примеру, в лесу находятся грибные места, а на озере кормится рыба. В юности, глядя на женщин, бесстрашно хозяйничающих на кухне, я им всегда немного завидовал. А потом мне открылась великая тайна: когда в руках появляется умение, то любое дело оказывается простым и понятным и делается как бы само собой.

Я поставил на плиту глубокую сковородку, плеснул немного растительного масла, а когда оно запузырилось, положил промытые окорочка. Мелко нарубил две луковицы и высыпал крошево на мясо. Пока на сковороде постреливало и подрумянивалось, приготовил подливку: в большую чашку бухнул сметаны, добавил кипяченой воды, посолил, размешал и вылил на сковородку, закрыл ее крышкой и сдвинул на край плиты, на малый огонь. Теперь все дойдет без моего участия.

Пока окорочка тушились, я прибрался на кухне, принес охапку дров на завтра, из двух помидоров и одной луковицы соорудил салат с растительным маслом, нарезал хлеб и сервировал стол — это если выражаться по-культурному, а проще — смахнул крошки и поставил бутылку.

Дивные запахи бродили по кухне. Мудрено ли, что аппетит у меня разыгрался не на шутку. Но вот сковорода перекочевала на стол, состоялась торжественная церемония поднятия крышки. Как сказал бы постоянный сотоварищ по походам, «не хуже кремлевских мечтателей живем». Я налил первую стопку, скомандовал традиционное «смирно, Смирнов!» и выпил за здоровье своей первой женщины, нет, не Тани, она была таковой лишь арифметически, по-настоящему же первой стала, конечно, Ирина.


Помню день нашего знакомства.

Разразившаяся весенняя гроза загнала меня под арку между двумя старыми домами на проспекте. Там уже стояла молодая женщина. Легкое цветастое платье, голубая косынка на шее и полное отсутствие косметики.

— Не помешаю?

— Места хватит.

— Тогда разрешите представиться: поручик от инфантерии Смирнов-Задунайский, — я коротко, как царские офицеры в кино, дернул головой.

— Надо же, галантный скелет, — хмыкнула она. — Впервые вижу.

— Я не обычный скелет, а усатый. Такое вы, вероятно, тоже видите впервые.

Над верхней губой у меня уже начала пробиваться нежная растительность.

— Кстати, если соблюдать традицию уличного знакомства, не скажете ли, который час?

— Любите потрепаться?

— Только с привлекательными женщинами. По жизни я угрюмый молчун. А вы не просто привлекательная, вы очень красивая женщина. Знаете об этом?

Она была рослой, но с прекрасной фигурой, и поэтому я сказал:

— Вы похожи на одалиску, сошедшую с полотна Жана Огюста Доминика Энгра.

Она ехидно спросила:

— Видели репродукцию в «Огоньке»?

— Отчего же. Довелось постоять перед оригиналом.

Это было правдой, я действительно ездил в Питер — всего на пару дней, — во-первых, навестить товарища, а, во-вторых, чтобы побывать на выставке «52 шедевра из Лувра и других музеев Франции». Там-то и посчастливилось познакомиться с некоторыми работами Делакруа, Энгра, Мане, Дега и многих других известных художников, о чем тотчас же стал рассказывать приглянувшейся незнакомке.

Я восхищался техникой старых мастеров. Передразнивал манеру экскурсоводов: «Взгляните на этот построенный по диагонали передний план, на эти застывшие и как бы остекленевшие фигуры…» Читал стихи: «Средь многих созданий, доступных исканьям, колебания в сердце возможны, друзья, но в „Лола де Валенс“ не заметить нельзя дар жемчужины в розово-черном мерцанье», — так писали современники о полотне Эдуарда Мане… Словом, распушил перья, а потом сам же над собой посмеялся, сказал, что во всем виноваты весна, первый глоток чистейшего озона и нечаянная встреча с очаровательной женщиной, подействовавшая столь магнетически. Вот и растоковался. А это всегда заканчивается конфузом. Не сегодня сказано, что «когда распускает свой хвост павлин, не отвести от красавца взгляд, вот только бы скрыть недостаток один, такой пустячок — обнаженный зад». Так что простите за назойливость.

Она уже смотрела дружелюбно.

Спросила:

— Любите читать под дождем искусствоведческие лекции? Или решили для знакомства соригинальничать?

Я возразил. Сказал, что случаются и более оригинальные ситуации. Вот, например, случай, свидетелем которого стал несколько дней назад.

В полупустом вечернем троллейбусе ехала женщина с дочкой — славной непосредственной девчушкой лет пяти. На площади Кирова сели два слегка поддатых паренька и стали — просто от избытка чувств — заигрывать с молодой мамой. Она молчала и гордо смотрела в окно. «А что, — спросил у маленькой девочки один из парней, — твоя мама всегда такая неприступная?» «Нет, — звонким детским голосом объявила девочка, — она писать хочет».

Ах, как хохотал троллейбус!

Как звонко и заразительно смеялась Ирина!

Когда дождь до последней капельки пролился и небо вновь заголубело, я пошел ее провожать и, честное благородное, даже кожей чувствовал, что не только мне, но и ей хмельно, весело и необыкновенно свободно дышится.

По дороге она немного рассказала о себе.

Замужем, воспитывает дочь, которая необыкновенная умница и уже умеет играть в шахматы, муж этнограф, каждое лето он уезжает в экспедиции, записывает легенды и предания о колдунах, ведьмах и разной нечистой силе, она во всю эту ерунду не верит, работает обычной чертежницей в КБ, платят мало, но на жизнь хватает.

Она была старше меня на шесть лет.

Это сейчас понимаю: мне — восемнадцать, ей — двадцать четыре — какая ерунда! А тогда казалось — вечность!

На следующий день я оседлал велосипед и покатил в сторону Уваровского озера, где в потаенном, только мне известном месте нарвал белых лилий. С этим букетом, пахшим болотом и одновременно свежестью, я встретил ее, возвращавшуюся с работы.

— Дмитрий, — сказала она строго, — вы меня компрометируете.

Мы еще были «на вы».

— Отчего же, — я сделал непонимающее лицо. — Другие прячут свои скелеты в шкафах, а я — вот он — весь на виду. Могу рассказать что-нибудь забавное и тем скрасить патетику будней, могу стихи почитать. Вот только песен не пою — слуха нет, зато не гремлю цепями.

— А где же цепи? — она окинула меня взглядом с головы до ног, включаясь в игру.

— Как? — я деланно удивился. — Прошу прощения, я полагал, что вы богиня, а вы, оказывается, просто женщина. К сожалению, для смертных вериги моих прежних грехов невидимы, так же как и путы общественной морали…

И понес какую-то ни к чему не обязывающую чепуху.

На следующий день я встретил ее с ромашками, и мы, конечно, погадали: «любит — не любит, плюнет — поцелует…»

Выпало «к черту пошлет», но кто кого осталось невыясненным.

Я и после часто приносил ей цветы — васильки, анютины глазки, купальницу или просто веточку кипрея — только живые, еще помнящие утренние прикосновения насекомых.

С этой женщиной я чувствовал себя легко и непринужденно, было ощущение, что знаю ее с раннего детства… А она слушала мои глупости и смотрела с легкой улыбкой, как смотрят на расшалившегося ребенка.

Так мы стали встречаться.

Сблизились мы, когда я получил повестку из военкомата и впереди забрезжила близкая разлука. Произошло это естественно.

В армию я не попал, успел сдать экзамены и поступить в университет. В этот же год там была открыта военная кафедра, и я навсегда освободился от почетной повинности.

— Обманул бедную девушку. Я-то, дура, пожалела новобранца, думала — больше не увидимся, а тебе и вспомнить будет нечего, — сказала Ирина.

Моя мать отдыхала в санатории, и в нашем распоряжении была целая квартира.

— Хочешь расстаться? — напрямик спросил я.

— Не-а. Теперь не хочу.

Она сладко потянулась — большая грациозная кошка. Как же она была прекрасна! Воплощенное совершенство! И это при нестандартно высоком росте.

Ирина знала о своей красоте и поэтому не стеснялась наготы. Ею можно было бесконечно любоваться.

Я и любовался.

Меня еще по-юношески привлекали в женщинах потаенные, лучше сказать, заповедные места и земляничные поляны, поэтому однажды внимательно, не спеша, изучил свою любимую — сантиметр за сантиметром — всю. Она лежала — глаза в потолок, руки закинуты за голову.

— Ну, что, Пржевальский, закончил путешествие? — спросила, чуть улыбнувшись, когда я стал ласково поглаживать ее. — Ты «Алые паруса» давно читал? Помнишь матроса Летику? Он ловил рыбу и заглядывал ей в рот, чтобы посмотреть — что там? А там ничего не было. Понимаешь?

Она села, подогнув одну ногу под другую.

— И у женщин точно так же. Все вот здесь, — коснулась левой стороны моей груди, — и вот здесь, — показала на лоб. — Проводи меня — пора идти.

От своей измены Ирина угрызениями совести не мучилась.

Сказала:

— К тому и шло.

Ситуация оказалась банальной — муж ей верность не хранил.

— Мой Петенька серьезный ученый, — рассказывала она. — Защитил кандидатскую диссертацию, впереди докторская. Зимой он обрабатывает материал, пишет статьи в научные сборники и планирует новые маршруты, на каждом из них есть опорные пункты, а там у него, как оказалось, имеются женщины. Понимаешь, у Петеньки жизнь распланирована и разложена по полочкам и по папочкам. Ему нужно, чтобы голова думала о работе, а не о бабах. К тому же он следит за своим здоровьем и уверен, что воздержание наносит психике непоправимый вред. Когда-то мы очень любили друг друга, но потом это ушло. Когда ты женишься, то узнаешь, что у семейной жизни есть кризисные периоды. Первый из них наступает через год после свадьбы, следующий — через три года совместной жизни, потом — через семь лет. У нас сейчас как раз третий. Так что появление любовника было лишь вопросом времени. Я только не думала, что он будет такой юный.

— Заведи старичка, — обиделся я. — С квартирой, машиной и дачей — спокойней будет.

— Э-э нет, — сказала Ирина, — теперь ты от меня так просто не отделаешься.

— А почему ты не разведешься, если все так плохо?

— Оставить ребенка без отца? Увольте, не хочу. Насмотрелась на матерей-одиночек.

— Еще раз выйдешь замуж. У такой красавицы не может быть проблем.

— Все-то у тебя просто. Ладно, давай-ка сменим тему.

— Давай. А хочешь, я вызову твоего Петю на дуэль и проучу его?

— И какое оружие выберешь?

— Мясорубки.

Мне нравилось, как она смеется — чисто, звонко, как птица, и на запрокинутой шее бьется синяя жилка, тоже как у птицы. Поэтому старался как можно чаще шутить.

Думаю, что именно Ирина сделала меня мужчиной.

Кем я был до нашей встречи? Начитанным мальчиком, которого отягощали всевозможные комплексы. С ней я стал более спокойным и рассудительным, поверил в себя — уж если такая женщина полюбила, то и во всем остальном обязательно должна сопутствовать удача. Довольно скоро заметил, что окружающие ко мне стали относиться по-другому — люди всегда чувствуют исходящие токи силы.

Виделись мы часто, почти каждый день, болтали о том о сём, в Ирине я нашел не собеседника, но друга. Сегодня с уверенностью могу сказать, что она оказалась единственной женщиной, которая могла мной управлять. У нее от природы было умение мгновенно находить точку опоры и без секунды промедления выстраивать цепь неопровержимых доказательств. Не помню ни одного спора, который смог бы выиграть у любимой. В то же время она тщательно маскировала свою безграничную власть и талантливо играла роль ведомой, как бы постоянно пропуская меня вперед.

Пройдет много лет, редакция пошлет меня на двухнедельный семинар по проблемам межнациональных отношений, на котором я познакомлюсь с Галиной Старовойтовой. После одного из занятий мы разговорились, и я узнал ту же манеру размышлений, которой обладала моя Ирина.


Именно в год знакомства с Ириной, уже под осень, мама вышла на пенсию. Время от времени мне удавалось уговорить ее съездить к родственникам. То предложу навестить тетю Катю, томладшего брата дядю Ваню, а то и сводную сестру отца тетю Клаву, жившую в Ярославле.

Вот тогда наступал праздник.

В любви Ирина была самоотверженной и бесшабашной. Боги смеялись от удивления. Не потому ли ей все сходило с рук? Петюня даже не догадывался о моем существовании и это несмотря на то, что мы с ним несколько раз сталкивались нос к носу.

Наши встречи продолжались два года, потом на Ирину навалились новые заботы — ее дочь пошла в школу. Мы виделись все реже и реже, от случая к случаю, да и любовный угар к тому времени несколько угас. Я с головой окунулся в студенческую жизнь, стал много писать и публиковаться в молодежной газете.

Сдав экзамены за третий курс, я решил жениться. До сих пор не понимаю, где, на каком повороте подстерегла меня и ударила под ложечку эта блажь. Когда я рассказал о своей избраннице Ирине, а у нас с ней не было друг от друга секретов, она задала лишь два-три вопроса, а потом спокойно сказала:

— Не делай этого. Ты ее не любишь.

Упрямство не лучшая черта характера, к сожалению, во мне его сверх всякой меры. Это сейчас стал многое понимать, тогда же был как зашоренный.

А Ирину я потерял, хотя какое-то время еще виделись с ней, но уже просто как старые друзья.

…За такую женщину непростительно было бы поднять только одну стопку.

Налил еще.

Пил, ел салат и курицу, как всегда получившуюся ароматной, макал хлеб в соус и вспоминал счастливые дни юности.

Три года назад мы случайно столкнулись с Ириной на улице.

Опять шел дождь, но теперь и у нее и у меня были зонтики.

— Митенька, — удивилась она, — я думала, ты уехал, работаешь в какой-нибудь центральной газете или журнале. А ты — вот он ты. Такой же лопоухий, только начал седеть. Прости, может, о журналистах нельзя так говорить?

— Мы что — поменялись местами, и теперь ты говоришь разные глупости?

Смех у нее не изменился, был все такой же волнующий и звонкий.

— Зайдешь? — спросила она. — Я здесь неподалеку живу. Попьем чаю, поболтаем. Сто лет тебя не видела. Или некогда?

По такому случаю она заварила английский «Ахмат» из жестяной банки, явно хранящийся для гостей. Мы проговорили часа три. Она рассказала о своей новой работе в рекламном бюро, о том, что на старости лет пришлось изучить компьютер — без этого сейчас никак, о своей дочери, замечательном зяте, умнице внучке.

— Сама-то как? — спросил я и, чтобы сгладить грубость вопроса, назвал ее прежним именем «Ириша». — Что-то не видно в доме мужских вещей.

Оказалось, что с Петей она в конце концов развелась, после этого еще дважды была замужем, с третьим мужем рассталась семь лет назад и с тех пор живет одна.

— Чем же тебя все они не устроили? Пили? Гуляли?

Она, размешивая ложечкой чай, посмотрела мне прямо в глаза и спокойно сказала:

— Тебя искала.

У меня даже дыхание перехватило.

— Ну, не тебя конкретно, а таких же отношений. Ты был лучший мужчина в моей жизни. Это я потом поняла. Искренний и, прости, ненасытный. По молодости, наверное. Для женщины очень важно, чтобы ее любили без оглядки на условности и обстоятельства. У меня такое случилось. Так есть ли смысл роптать? Наоборот, я очень благодарна судьбе.


…Курица получилась вкусной, водка же оказалась редкостной дрянью и, главное, совершенно не забирала.

Налил еще стопку и вышел на веранду покурить. Может, принятая без закуски, она подхватит истомившуюся душу на хмельные легкие крылья?


К «Самородной» у меня отношение особое.

В середине девяностых одно из предприятий решило заказать партию эксклюзивной водки. Мне предложили придумать название нового народного напитка и написать не очень серьезный текст для этикетки, которая наклеивается на оборотную сторону бутылки.

Предприятие было связано с горным делом, и я сказал руководству, что водку следует назвать «Забойной». Руководство долго смеялось, но посоветовало несколько смягчить редакцию.

Фамилия руководителя фирмы была Смородин. В честь него — на полунамеке — и появилось название «Самородная». Приняли на ура.

Шутливый текст я придумывал и начитывал на диктофон. Он не сохранился. Сейчас вспоминается только финальный пассаж, в котором утверждалось, что после 9-й чарки пропадает охота к перемене мест и появляется горячая любовь к Родине.

Растиражировать эти фантазии в качестве рекламы заказчики не решились, прошло только самое название напитка, за которое заплатили 300 р. В моей практике еще не было случая, чтобы так высоко оценили одно-единственное напечатанное слово.

Я снова выпил и закусил дымом сигареты.

Подумал: облагородить, что ли, алкогольную мерзость? Ведь еще больше полбутылки осталось. Может, накидать в нее ягод черноплодки? Вон ветки под тяжестью кистей до земли склонились, все равно не знаю, что делать с урожаем.

Результат от этой операции был непредсказуем, хотя Владимир Солоухин утверждает, что таким образом можно улучшить вкус любой водки.

Я однажды попробовал.

Прочитав «Третью охоту», где он особенно нахваливает ивовую настойку, сходил в лес, надрал там корья и насовал его в бутылку «Столичной». Уже на второй день водка приобрела фантастичный изумрудный цвет. Попробовал — дерево деревом. Увеличил дозу и еще раз снял пробу, а потом всю ночь бегал в туалет — получившееся пойло оказалось сильнейшим мочегонным средством. К утру я чувствовал себя, мягко говоря, изнуренным. А еще говорят, что ива вяжет. Или надо понимать в том смысле, что привязывает к унитазу?

Решил: заварю лучше чаю покрепче, а «Самородная» пусть на полке погрустит, буду ею ссадины промывать.

Хорошее дело, называющееся пьянкой, превращалось в тоскливое и тягомотное занятие.


Так произошло и с моим первым браком.

Будущая жена училась на параллельном курсе. Три года я ее не замечал, видно, ангел-хранитель исправно нес службу и в нужный момент отводил мои глаза, но в какой-то момент он задремал на своем насесте, и мы с ней познакомились. Кабы мог, уволил бы ротозея.

Звали ее Лена.

От Елен в мире только вражда да троянские войны. Почему я не внял историческому предостережению?

Фигурой она походила на Ирину — такая же рослая, а вот лица у них были абсолютно разные: у Ирины иконописное, удлиненное, с карими насмешливыми глазами, у Лены круглое, щечки яблочками, а на месте глаз щелки. Этот степной разрез меня поначалу и пленил. Жарко колыхнулась кровь, и ноздри явственно уловили запах свободы — ковыля, дорожной пыли и конского пота.

Прогулки по улицам и совместные посещения читального зала библиотеки продолжались месяца два. На третий мы решили жениться. Впереди было лето, которое хотелось провести вместе. Родители с обеих сторон мямлили о том, что можно бы еще годик-другой «погулять», проверить чувства, Но мы, похоже, уже нагулялись.

Свадьба была студенческой и потому скромной, на кольца сбросились родственники.

В первую брачную ночь я получил от своей суженой по голове — не вульгарную пощечину, а кулаком в лоб. Ларчик открывался просто: Лена была девственницей и до судорог боялась акта дефлорации. Когда мы оказались в одной постели и я сунулся к ней с объятьями, она тотчас остудила мой пыл, даже ласкового слова не успел сказать. Мы разругались. Я лег спать на полу, но сказал, что назавтра к гостям выходить не буду, а умотаю поохотиться на весенних токах и к новоявленной жене возвращаться не собираюсь. Примирение и все остальное произошло лишь под утро, и никакой такой божественной радости мы от этого не испытали.

Так началась наша совместная жизнь.

В любом семейном конфликте всегда виноваты обе стороны. Процесс притирки двух юных, еще не сформировавшихся личностей происходил болезненно и порой напоминал то азартную кавалерийскую атаку, то нудную окопную перестрелку. В яростных сшибках не было сдавшихся на милость победителя. Воспитанные на одной и той же советской литературе, мы бились до последнего патрона — так закалялась… не сталь, но характеры.

Гражданская война за свободы и привилегии перемежалась периодами примирений, неистовством бессонных ночей — то был праздник бушующей плоти, киношные сцены в любительском исполнении — чрезмерно, до звона в ушах, но зато от души.

Во всем этом было много страсти и мало обычной человеческой доброты, той самой, на которой только и могут вырасти семейные отношения. Иногда казалось, что до свадьбы я встречался с другой девушкой. Вероятно, Лену тоже посещали подобные мысли, потому что время от времени я ловил на себе ее недоумевающий взгляд.

Что нужно женщине?

До сих пор не могу ответить на этот вопрос.

Знают ли они сами, чего хотят?

Желания у них разнообразные, прихотливые и нередко взаимоисключающие. С точки зрения обычной логики они вообще не поддаются анализу.

— Никогда не спорь с женщинами, — говорил товарищ-собродяжник, — потому что дважды два у них не четыре, а зеленое.

— Как же с ними общаться? — удивлялся я.

— Нахваливай новые блузки и прически, даже если они тебе не нравятся, гладь по головке, пока не замурлыкают и никогда не выясняй отношений…

— Но…

— Никаких «но». Только так с ними можно поладить.

— А если я так не хочу?

— И я не хочу, поэтому, как видишь, холостяк и холостяком помру, ты же избрал другую судьбу. Так что смотри на семейную жизнь философски и главное — с юмором.

Разговор произошел через месяц после моей свадьбы. Товарищ приехал навестить своих родных, мы с ним встретились и по давней традиции сели на всю ночь болтать и чаевничать.

Когда под утро я заявился домой, Лена спросила:

— Небось, меня обсуждали?

— У тебя, дорогая, мания величия. Мы с ним не виделись больше года, так что было чем поделиться.

— Ну, конечно, обо мне и говорить не стоит, я же дура набитая…

Началась заурядная ссора.

Это сейчас понимаю, что от недостатка внимания она ревновала меня даже к старому другу.

«Исток» (начало)

Тошно мне стало от воспоминаний. Однако и к «Самородной» душа не лежала.

Подумал: не приобщиться ли к «Истоку»? Это так метафорично.

Достал из холодильника последнюю бутылку.

Все равно на завтра многовато будет.

Отвинтил пробку, плеснул чуть в стопку на пробу, осушил одним глотком.

Годится.

Спирт, он и в Африке спирт. Гонят его испокон века из всего, что сбраживается. В этом деле человечество изобретательно. Но при изготовлении водок важен не только исходный продукт, степень его очистки и наличие вкусовых добавок. Здесь очень многое зависит от воды, которая уполовинивает алкогольный градус. Наш Онего-батюшка уже давно потерял свою первозданную чистоту. Принимающий десятилетиями промышленные и бытовые стоки, истоптанный судами, как половик в прихожей, он, безусловно, проигрывает в своей кристальности северо-кавказским горным источникам, так что петрозаводская «Самородная» по определению должна уступать бесланскому «Истоку», в чем я и убедился.

Налил еще стопку.

Транзистор перестал петь про любовь и теперь «в живую» передавал беседу «за круглым столом».

Умные люди, специалисты в области политики, социологии, этики и права прилюдно обсуждали актуальную тему: будут или не будут чиновники брать взятки.

Нашли тему для дискуссии…

Конечно, будут.

Потому что наш человек искренне уверен, что зарплату он получает не за работу, а за то, что приходит на рабочее место. Причем сама сумма значения не имеет, ведь денег много не бывает. Да любой сантехник, вызванный по заявке из ЖЭУ, может такого наворотить, что после его визита придется начать косметический ремонт квартиры, при этом он будет считать себя абсолютно правым — ведь вы своим поступком причинили ему беспокойство и вмешались в личные планы, но тот же сантехник, приглашенный приватно, уважительно, а главное — за отдельную плату, сделает все чисто, аккуратно и в кратчайшие сроки.

Спрашивается, чем чиновники хуже?

Да ничем!

Я долго размышлял над природой этого явлением и пришел к выводу, что в его основе можно обнаружить две составляющие. Первая носит планетарный характер. Это — зависть, обычная человеческая зависть, которую можно обнаружить даже у монахов, отринувших суету мирскую. Ведь в большинстве своем люди хотят жить лучше, и в этом стремлении они всегда найдут, кому позавидовать.

Вторую составляющую следует искать в особенностях русского характера. Представители более организованных наций, случается, упрекают нас в лени, безалаберности, расхлябанности, необязательности. Но это тоже производные одной и той же национальной особенности: мы, русские, народ мечтательный и потому любой работе предпочитаем поиск лучшей доли. Благодаря этому качеству, помноженному на терпение, упорство и бесстрашие, маленькое Московское княжество превратили в огромную страну, которую по границе за год пешком не обойти. Все-то у нас есть, а живем бедно и с другими странами, как встарь, торгуем сырьем.

Раньше я думал, что одним из проявлений извечной российской мечтательности являются и девичьи грезы о будущем замужестве, однако сейчас понимаю — такое предположение ошибочно, эти явления похожи лишь внешне, но не по сути.

Нынешний представитель сильного пола кинется очертя голову в омут семейной жизни разве что по молодости, когда диктат гормонов заменяет мыслительный процесс. Но мужик под тридцать, озабоченный работой или служебной карьерой, а не семейной рутиной, как правило, предпочтет свободный гражданский брак. На фига ему лишние проблемы, если точно известно, что поведение женщины до свадьбы — это лишь демонстрационная версия будущей спутницы, в действительности она может оказаться совершенно иной. Такой прозорливец обязательно скажет своей подруге, что формально брак необходим лишь для развода, когда встает проблема раздела имущества, но если им суждено расстаться, то он и так ей все отдаст.

Иная картина в женском стане. Чем ближе девушка подходит к двадцатипятилетнему рубежу, тем сильнее замужество для нее становится делом статусным, потому что в этом возрасте быть женой не только престижно, но и прилично. Дамы бальзаковского возраста, не побывавшие в загсе, все без исключения страдают комплексом неполноценности.

Недаром острословы утверждают, что брак для женщины можно сравнить с победой на Олимпийских играх, для мужчин же это почти всегда капитуляция.

Случается, и нередко, что молодая жена через год-другой почти перестает замечать своего мужа, напропалую флиртует с другими мужчинами, а то и встречается с прежними любовниками, объясняя это тем, что женщина обязательно должна нравится, а иначе она просто умрет. Развод ее не страшит. К нему отношение философское: «Значит, ошиблась, с кем не бывает, ничего, другой найдется». Штамп, появившийся в паспорте, добавил ей уверенности в собственной неотразимости.

Все это прописи и рутина, но кто же учится на чужих ошибках? Впечатляют только собственные синяки и шишки.

К первому браку я теперь тоже отношусь философски: с кем не бывает…

Удивляют лишь сроки произошедшего, потому что во мне Лена разочаровалась… за две недели до свадьбы.

У нас произошла ссора. Из-за пустяка. Она была не права, знала об этом, но тупо настаивала на своем. Мне бы уступить и не доводить дело до выяснения отношений, но, каюсь, тоже завелся. Разумеется, поругались. И тогда я ей сказал:

— Если мы из-за такой ерунды схватились не на жизнь, а на смерть, то не проще ли отложить свадьбу?

Тут она аж взвилась:

— Ты меня опозорить хочешь! Уже приглашения посланы! Нужно было раньше думать, когда замуж звал.

Я подумал: «Действительно, невесть что начнут говорить».

А не смалодушничал бы тогда, не было бы и этой грустной истории. Так что все имеет свой конец и свое начало, и лишь в рекламе клея «Момент» разбитые чашки склеиваются без следа.

Через месяц после свадьбы Лена как-то по-детски увлеклась Пашкой Громовым, который учился на курс старше. Он был факультетской знаменитостью, сочинял ироничные песни в духе того времени, которые сам же исполнял под гитару на студенческих фестивалях.

Лена написала ему письмо, призналась в чувствах и, уверенная, что ей ответят взаимностью, задавала сакраментальный вопрос «Так что же нам теперь, милый, делать?»

События развернулись со стремительностью новогодней хлопушки: дернешь за ниточку и уже стоишь весь осыпанный мусором конфетти.

В перерыве между лекциями ко мне подошла Верочка Збруч, давнишняя пассия нашего барда, хмуро буркнула: «Митька, уйми свою дылду», — и выложила все как есть.

Дома у нас произошел тяжелый разговор. Как и большинство молодых женщин в подобной ситуации, Лена себя считала абсолютно правой. Это меня взбесило, наговорил много глупостей. В тот же вечер, хлопнув на прощанье дверью, Лена ушла к родителям. После сессии она уехала к родственникам, а меня позвали в молодежную газету — в пору летних отпусков там остро ощущался недостаток репортеров. В середине августа я собрал свой рюкзак и на заработанные деньги отправился в Новгород, побродил там по белым храмам, полюбовался кремлем и древними палатами, искупался в холодном Волхове и махнул в Псков, а оттуда на автобусе в Пушкинские Горы.

Турбаза располагалась неподалеку от городища Воронец, где «Алексашка Пушкин» задумал своего «Бориса Годунова». Меня поселили в крохотном дощатом домике.

Было преддверие осени. Леса стояли тихие и торжественные. Я бесцельно бродил по холмам и тропинкам, вдыхал спиртовый настой осин и терпкий — орешника, очищал душу.

Был и в Тригорском, положил веточку папоротника к подножью обелиска, на котором написано одно слово «Пушкин», у озера Маленькое, как и он, погонял стаю диких уток, в Михайловском взглянул на его кабинет — на камин, на покойное кожаное кресло, на охотничий рог, висевший на стене под портретом, и у «скамьи Онегина» постоял, и величавости «дуба уединенного» подивился.

Смотритель маленькой лодочной станции на реке Сороти оказался любителем поэзии. Мы пили с ним водку псковского разлива и читали друг другу стихи.

Когда на следующий день я спросил дощаник, чтобы прокатиться в сторону Михайловского по воде, он махнул рукой: «Бери любой», — и даже денег не взял.

За неделю, которую я провел близ родового гнезда поэта, ушла из души горечь и скверна, а смотритель на прощанье подарил мне спорную сентенцию Саади о том, что на каждый год нужно искать новую любовь, потому что прошлогодний календарь не годится для этого года, — все-то он понимал.

«Исток» (продолжение)

В город я вернулся к первому сентября.

Девчонки из общежития сказали, что наш курс приглашают «в колхоз», именно приглашают, ведь четверокурсников не принято посылать на сельхозработы, но в Питкярантском районе вырастили небывало высокий урожай картошки и тамошние власти обратились за помощью к студентам. От нашего курса уже две трети записались добровольцами. «Все мы немного Павки Корчагины, особенно если предоставляется возможность погулять на природе с девочками», — сказал я и попросил занести меня в список. Лены среди отъезжающих не было, чему, впрочем, я не удивился: физический труд ее никогда не привлекал.

Нас поселили в построенной, но еще не оборудованной столовой. Для девушек в зале были сколочены нары вдоль стен, а парням, которых на факультете было немного, выделили крохотную комнатку — то ли будущую кладовую, то ли подсобное помещение — широкие полати начинались прямо от дверей.

Рядом с домом находилась сколоченная на скорую руку летняя кухня, тут же были и столы под навесом.

В первый же вечер девчонки-повара попросили меня привезти бидон молока. Тащиться одному за три километра на ферму было скучно, и я сказал:

— Только с кем-нибудь из вас.

Помочь вызвалась Маруся, и я отправился на конюшню за лошадью. Конюх дал мне спокойного мерина по кличке Партизан, а кóзлы я соорудил из доски, положенной на борта телеги.

Когда подъехал к нашей кухне, Маруся уже ждала.

— Садись, — сказал я и показал на место рядом.

— Нет, я так высоко не люблю.

Она устроилась на дне телеги.

— Поехали.

— Ну чисто Карацупа со своим Ингусом, — заметила ехидная Надя Кормилкина.

— Не завидуй, — сказал я и чмокнул Партизану: — Но!

Маруся была небольшого роста, темноволосая, с короткой стрижкой под пажа. В юности все девушки красивые, но с одними обсуждаешь лишь дела, с другими порой не знаешь, о чем и говорить. Маруся мне нравилась — с ней можно было болтать о чем угодно.

По дороге я рассказал ей о Михайловском, о цветах и деревьях, стихах и людской памяти.

Так и повелось с того вечера: возвращаясь с поля, я, не распрягая Партизана, ехал на кухню.

Кричал издалека:

— Где Филиппок? За молоком пора ехать.

— Какой я тебе Филиппок? — как бы сердилась Маруся, но глаза ее смеялись.

— Как же тебя называть, если все хорошие имена уже раздали лошадям и другим девицам? — смиренно говорил я.

Маруся устраивалась на своем привычном месте, я ворошил ее волосы:

— Классная прическа. Лучшая на курсе.

— Не трогай, — она встряхивала головой. — Что я, собачка, что ли?

Потом мы стали встречаться и после ужина. Гуляли в сумерках по проселку, по скользким лесным тропинкам, изредка целовались, но больше говорили. Однажды я пересказал ей сюжет «Повести о первой любви» Владимира Соловьева, как будто бы все это произошло со мной несколько лет назад. В переживания героя было немного подмешано из наших отношений с Ириной, но весь антураж сохранен книжный, среднеазиатский: «Утром муэдзин на серебряной нити голоса поднимает солнце из-за края земли, в полдень голос муэдзина густ и меден, как труба, вечером муэдзин на серебряной нити голоса опускает солнце за край земли…»

Через несколько лет я скажу Марусе, что собираюсь махнуть в Среднюю Азию, страсть как хочется посмотреть на барханы и минареты.

— Так ты же там жил, — удивится она. — Помнишь, в колхозе рассказывал.

— Это я тогда тебя охмурял. Не был я в Средней Азии.

— Ну, ты даешь! А я ведь поверила. Митя, тебе обязательно нужно написать историю этой любви. Все так здорово!

Пришлось признаться в том, что она уже написана, к сожалению, не мной.

Сельскохозяйственная эпопея подходила к своему концу. Всем уже до чертиков надоели картошка, мятые ведра, грязные мешки, тюфяки, набитые сеном, непросыхающая обувь, хитрован-бригадир, жалевший своих односельчан и поэтому отправлявший на дальние поля только нас, студентов.

Однажды утром начался сильный дождь. На работу решили не выходить. Начальство уговаривать никого не стало, и так было ясно, что трудовой подвиг для многих обернется простудой, ведь просушивать мокрую одежду нам было негде. После завтрака все как один решили отоспаться, пообедали без аппетита и опять объявили тихий час. Я поворочался минут пятнадцать на жестком лежбище — не спалось, вышел на крыльцо. Небо стало проясняться, дождь чуть накрапывал. Осторожно поскребся в дверь к девчонкам. Маруся лежала у окна, читала книгу.

— Тебе чего?

— Пойдешь со мной в церкву?

Я нарочно сказал «по-деревенски».

— Зачем?

— Венчаться. Зачем же еще?

— Так ведь дождь.

— Уже перестал.

— Подожди тогда, я сейчас…

Старая каменная церковь, которую давно хотелось посмотреть, стояла на горе километрах в двух. Мы прошагали их, горбясь от мороси. Вблизи храм производил впечатление еще большей заброшенности. Отвалившаяся штукатурка обнажила кирпичную кладку. Дверь была закрыта на висячий замок, окна заколочены досками, я отодрал три или четыре, подтащил слегка подгнившую тесину, один ее конец втоптал в землю, второй положил на подоконник и помог Марусе добраться до проема окна, потом залез сам.

Весь пол внутри был поделен горбылем на клетки, и в этих загородках лежал, подсыхая, горох; тут же стопкой метра в полтора были сложены чистые мешки.

По щербатой лестнице мы поднялись на колокольню, там висел большой колокол.

— Брякнем, — предложил я. — Бригадир прибежит, а мы ему скажем, чтобы не жался и привез завтра на поле вот эти мешки, потому что разлуку с полями мы решили отметить стахановским рекордом.

— Да ну тебя. Пошли отсюда. Холодно.

Мы спустились в церковь.

— Припасы-то охраняются, — сказал я Марусе и показал на «всевидящее око» — огромный глаз в треугольнике, изображенный над алтарем.

— Какой жуткий, — Маруся поежилась.

— Он напоминает о заповеди Божьей: «Просящему у тебя дай…»

Я некогда читал евангелие и любил при случае щегольнуть цитатой.

Она коротко и как-то странно взглянула на меня.

Я бросил на зеленовато-желтую кучу гороха несколько мешков, подумал, что жестковато будет, и свалил целую кипу, лег.

— Хочу узнать, что чувствовала та неженка-принцесса.

Маруся постояла-постояла и прилегла рядом. Я поцеловал ее в висок и неожиданно для себя начал медленно раздевать.

Раздел.

Вообще-то было прохладно.

Протянул Марусе фуфайку.

— Возьми ночную рубашку. Модный крой на ватине. Северный вариант.

Она лежала, стянув фуфайку на груди, а я стоял перед ней на коленях, как провинившийся школяр, поставленный на горох.

Мне мешало «всевидящее око». Оно буравило спину. От этого взгляда холодел затылок.

Мелькнуло: «Вот так с шутками-прибаутками и сломаю девке жизнь… Или ничего, оклемается? Нет, не оклемается. Не ищи оправданий».

Наклонился, поцеловал ее сжатые на полах фуфайки пальцы и вышел на лестницу.

Она вскоре пришла ко мне — уже одетая. Села рядом на ступеньку, попросила сигарету.

— Не сердись на меня, — сказал я.

Ветер слегка раскачал язык колокола, и было слышно его поскрипывание, точь-в-точь как несмазанная дверь.

— Я не сержусь, — сказала она.

Мы молча покурили.

— Ты не думай про меня плохо, — сказала она. — Ты давно мне нравишься. Еще со второго курса. А если бы между нами это произошло, то сказала бы, что люблю тебя, хотя девушке неприлично первой признаваться.

Эх, зелень пузатая… Туда же, в койку… Чтобы обжечься, а потом жалеть себя и страдать. На сколько же я ее старше? На год или на сто лет?

Запоздало подумал, что и Джульетта, и Суламифь — это ведь дети до шестнадцати, и Маруся по сравнению с ними уже переросток, все-таки четвертый курс, и, может, напрасно вот так… не решился.

Я чувствовал себя мудрым глупцом.

В последние десять-пятнадцать лет нравы в стране сильно изменились. Сегодняшние школьники куда как более просвещены в интимных вопросах, чем мы, студенты, в годы своей юности. Но это совсем не означает, что мы лучше или хуже их. Просто мы другие. Не хотел я вот так походя обманывать простодушную дуреху. Не ища близости, но и не отвергая ее, возможно, даже предполагая, она, конечно, думала о наших дальнейших отношениях. Я же не знал, будет ли наш роман иметь продолжение после «колхоза» и, почувствовав на своей шкуре, что значит быть преданным, а именно так расценивал тогда поступок Лены, не хотел предавать сам. С любой другой не столь наивной девчонкой переспал бы без особых раздумий, а с Марусей — словно за шиворот меня оттащили…

Да еще это «всевидящее око».

Через пять дней, отметив окончание сельхозработ грандиозным выпивоном, мы выехали в город.

Вагон плохо отапливался, и было холодно. Маруся забралась спать на вторую полку. Я расстегнул свой спальный мешок и закутал ее.

— А ты? — спросила она.

— Сейчас перекурю и лягу рядом. Не возражаешь?

— Нет. Кури быстрей.

Когда мы оказались под одним одеялом, она сложила под щеку руки лодочкой, словно собиралась молиться, — обнять постеснялась — и уже через пару минут тихо засопела, уснула. Ее доверчивость не знала границ.


Дома меня ожидала Лена. Судя по наведенному порядку, она здесь жила не первый день.

— Привет, — сказал я. — Как это понимать?

— Привет, — с улыбкой примирения сказала она. — Я беременна. Уже на четвертом месяце. Аборт делать поздно, да я и не хочу.

Та осень стала, пожалуй, самым спокойным периодом в нашей семейной жизни. Лена была домовитой и ласковой, не доставала меня мелкими придирками. По утрам мы вместе шли в университет, но возвращались врозь — после занятий я забегал в редакцию, где писал небольшие заметки о студенческой жизни. Вскоре их заметили в Москве, мне предложили стать внештатным репортером «Комсомольской правды». Пригласили приехать для знакомства. Все происходило солидно, со значением: представление коллективу, вручение перспективных планов (словно верительных грамот), составление учетной документации, собеседование с руководством газеты и в ЦК комсомола. Теперь каждую неделю мне необходимо было надиктовывать стенографисткам одну-две информации. («Не огорчайся, старик, если что-то не пройдет, сам понимаешь, у большой газеты и поле для маневра должно быть большим. Твое дело — передать новость, наше — все остальное».)

С Марусей мы виделись каждый день, но почти не разговаривали, лишь иногда на лекции я вдруг замечал ее внимательный и немного печальный взгляд.

Потом выяснилось, что никакой беременности у Лены нет, она ее просто придумала. Я чувствовал себя обманутым.

Неожиданно для всего курса Маруся, наш простодушный цветочек, вышла замуж. Ее избранником стал штурман торгового флота, ходивший в загранку. Однокурсницы в шутку говорили, что у него есть все шансы стать идеальным мужем — слепым и глухим капитаном дальнего плавания. Где Маруся познакомилась со своим морячком, никто не знал. Она стала ходить в шикарном кожаном пальто, модных джинсах. На лекции девчонки за моей спиной судачили: «Он ей „недельку“ подарил, на каждый день новые трусики — с ума сойти».

Теперь, когда мы встречались взглядами, она улыбалась — чуть виновато, но в то же время с вызовом.

Предстоящее лето мы с Леной решили провести в городе. После весенней сессии я пошел поработать в молодежку и жил на два дома, потому что жена перебралась к родителям, сказав, что там ей лучше, чем с моей мамой. Наверное, так оно и было.

Время от времени мы опять, случалось, ссорились, но довольно быстро мирились.

Потом, уже после развода, я пытался понять, что же мы не поделили, почему постоянно конфликтовали и, кажется, нашел первопричину всех разногласий: она заключалась в разности воспитания. Меня в детстве никогда не наказывали, матери и в голову не приходило шлепнуть по попе или, тем более, взяться за ремень. Лена же выросла в семье с крутыми нравами, на нее и младшую сестру Катьку часто кричали, а за малейшую провинность драли как сидоровых коз. На меня и сейчас повышать голос бесполезно — повернусь и уйду, такой вот характер, тем более невозможно ломать через колено и силой заставлять что-то делать — я не понимаю и не хочу понимать языка насилия. Зато если подойти с лаской, то можно веревки вить.

Как-то лет в шесть двоюродный брат Юрка, когда мы умывались, шутя стеганул меня полотенцем. Была жуткая драка, взрослые еле нас разняли, и потом еще много лет я относился к Юрке с большим подозрением, постоянно ожидая от него только пакостей.

То же и с Леной: она пыталась командовать, так для нее было привычней, но тотчас встречала полное неприятие. Все это усугублялось еще и тем, что в словесной перепалке я, обладая более изворотливым умом, всегда ее побеждал, что совсем не укрепляло наш союз.

В любви надо уметь уступать, утверждают психологи. Хороший совет, только он оказался не для нашей семьи. Она была по-женски неумна, а я по-мужски эгоистичен, вот и тянули каждый в свою сторону.

За лето я неплохо заработал. Хватило на первоочередные покупки, даже немного осталось. Продал соседу отечественный «Восход», приобретенный года два назад, и, немного добавив, купил более мощный венгерский мотоцикл: шестнадцать лошадей в одной упряжке. На этом черном красавце утром первого сентября прикатил в университет. Там перед входом уже шумело и колыхалось студенческое море.

Подошли наши девчонки и среди них Маруся.

— Привет. Твой, что ли?

— Привет. Мой. Загрустил по «колхозу», вот и купил скакового жеребца. Очень уж он похож на Партизана. Правда, Маруся?

— Вылитый. И пукает так же громко.

Девчонки засмеялись, а Маруся, чуть наклонившись, тихо спросила:

— Прокатишь?

— Хоть сейчас.

— Сейчас не надо, а вот через полчаса подъезжай к общаге.

Она пришла чуть раньше. Деловито спросила:

— Куда поедем?

— За молоком, конечно.

Засмеялась.

— А какой-нибудь церквушки на примете нет?

Я привез ее в сосновый бор неподалеку от Деревянного, красивый, как готический храм. Там было светло и пустынно. Кроны деревьев напоминали пушистые июньские облака.

— Ну как?

— Впечатляет. Ты здесь раньше бывал?

— Фотографировал однажды. Снимок называется романтично — «Эолова арфа».

— И посидеть-то не на чем, — сказала Маруся. — Ни одного упавшего дерева.

— Сейчас сделаю скамейку.

Я снял с мотоцикла седло, и мы уселись на нем плечом к плечу, как борцы за мир на антимилитаристском плакате. Дружно закурили.

— Как лето?

— Нормально. Работал в редакции. А у тебя?

— Домой съездила, потом жила у новых родственников в Питере. Хорошие люди. Свекор меня по театрам да выставкам целый месяц водил.

— А муж?

— Так он же плавает. «Ходит», говорят моряки. Судно всего дважды прошло через Ленинград, первый раз, когда шло за карельским лесом для Дании, а второй — с грузом.

Мы болтали о том о сем, но была в этом пустяшном разговоре напряженность натянутой струны, и он постепенно завял.

На нашем взгорке тонко пахло древесной смолой, осенней листвой берез и почему-то диким медом.

Маруся посмотрела на сосны, на мотоцикл, повернулась ко мне лицом.

— Слышь, Митя, давно хотела спросить: ты меня тогда пожалел?

— Ну вот, совершишь добрый поступок, и тебя же потом попрекают.

— Пожалел, значит. Благородство не замучило?

— Ночей не сплю, все думаю: зачем я так поступил.

— Тебе ведь хотелось?

— Конечно. Я нормальный мужик, такой же гад, как и все остальные.

— Сегодня жалеть не будешь?

Она встала и потянула вниз молнию на джинсах. И тут словно «всевидящее око» опять глянуло на меня из-за деревьев, и я сказал:

— Пожалей ты меня.

В город мы вернулись часа через два.

— Кто из нас более бессовестный — ты или я? — спросила на прощание Маруся.

— Тут и думать не о чем, конечно, я.

И это было правдой.

Мы еще дважды ездили проведать «зеленую церковь».

В одну из встреч я спросил, какое имя записано у нее в паспорте.

— Ты не знаешь? — удивилась она. — И в паспорте, и в студенческом билете я Мария. Представляешь? Мария должна быть стройной, с высокой грудью, не худой, а в меру пышной, мягкой. Разве похожа я на Марию?

— Откуда же взялась «Маруся»?

— Это все отец. Он всегда меня так называл. От него и пошло. Сколько себя помню, я всегда была Марусей.

— Какая же ты Маруся? Ты — Машенька. Добрая девочка, веселая героиня русских сказок.

Маруся прижалась ко мне.

— Твои слова да Богу бы в уши. Не буду я Машенькой. Потому что скоро наша сказка кончится. Лучше не привыкай, зови как и прежде Марусей. Хотя, хочешь — верь, хочешь — не верь, но вы с Леной друг другу не подходите.

— Почему?

— Лена любит быть в центре внимания и чтобы всё только вокруг нее крутилось, а от тебя она этого не дождется. Ты сам такой же. Вы — две планеты, каждая на своей орбите.

Разговор становился интересным. Чтобы сделать его еще интереснее, решил немного обострить.

— Иными словами, я — пижон?

— Нет, пижон — это пустышка, а ты любишь блеснуть, произвести впечатление и уйти в тень, потому что, как ни парадоксально, не тщеславен. Это сбивает с толку. И меня поначалу тоже сбивало. Я ведь к тебе давно присматривалась. Тебе нужно было родиться художником. Писал бы всю жизнь картины. Ни под кого не подстраивался. Глядишь, стал бы знаменит.

— После смерти.

— Тебя это волнует?

— В общем-то нет. А какое место в столь стройной картине мироздания ты определила для себя?

Маруся долго молчала, как бы заново приглядываясь к тому, что уже давно знала, наконец, сказала:

— Не догадываешься? Вспомни, как меня зовут в группе.

На втором курсе наши девчонки придумали друг другу необычные прозвища, которые для непосвященных были полной абстракцией, если не сказать глупостью: Крокодил, Неточка, Бусинка… Маруся стала Спутником.

— Так чьим спутником меня дразнят?

В моей глупой голове забрезжила догадка.

— Правильно, — подтвердила Маруся. — И оторваться не могу, и приблизиться не получается. Потому — Спутник.

— Выходит, третий год мои кости моете.

— Астрономический казус. А перспективы туманны. Ты это знаешь не хуже меня.


Наши встречи прекратились так же внезапно, как и начались.

Лена стала о чем-то догадываться.

— Скоро она за тобой следить начнет, — сказала Маруся и предложила взять паузу.

Эта пауза длится по сегодняшний день.

Уже работая в газете, я во время одной из командировок сделал крюк и заехал в глухую карельскую деревню, куда Маруся была направлена после окончания университета. Как встарь, мы проболтали целый вечер.

Она была на шестом месяце.

— Коля сказал, что я уже отдала все долги на ниве просвещения и пора завязывать с этой ссылкой. Скоро переберусь к его родителям.

Она сплела руки на животе. В такой позе степняки высекали своих подслеповатых богинь — каменных баб.


Последний год учебы в университете промелькнул, как падающая звезда — чиркнула по небосклону и нет ее.

Педагогическую практику по просьбе редакции мне заменили на журналистскую. После защиты диплома и сдачи госэкзаменов вместе со всеми выпускниками «мужеского пола» был отправлен на воинские сборы за погонами младшего лейтенанта. Вернулся в город тощий, загорелый, но при звании. Заглянул в «молодежку».

— Какой отпуск? О чем ты говоришь? До конца недели погуляй — и на службу. Долго мы место для тебя держать будем? — сказал редактор. — Сидеть будешь за столом Данилова. Можешь его хоть сейчас обживать.

Через три дня начались мои журналистские будни.

Между работой в штате и за штатом такая же разница, как между профессиональным и любительским спортом. С утра до позднего вечера я пропадал в редакции, а ночью на кухне писал интервью и репортажи, статьи и корреспонденции. После всех мучений появлялось нечто убогое. На мой сегодняшний взгляд, разница заключалась лишь в том, что одни опусы были тоскливо-убогие, а другие оптимистично-убогие, очерки же в ту пору мне совсем не давались.

Год прошел в борениях с самим собой.

Лена устроилась работать экскурсоводом в туристическое бюро. Наши ссоры стали редкими, и я решил, что семейная жизнь наконец-то наладилась. Когда она стала выражать свое недовольство существующим положением вещей, то поначалу даже не придал этому значения, лениво отбрехивался и жил как жилось. Все ее претензии сводились к двум основным пунктам: я уделяю больше времени работе, чем семье («все свалил на меня, даже в магазин не сходишь…») и мало зарабатываю («не умеешь писать, так иди разгружать вагоны. У других мужиков жены, словно сыр в масле катаются» и так далее). Последнее меня задевало, но крыть было нечем.

Вспоминается анекдот.

Встречаются два мужика. Разговорились о семейной жизни.

— Моя, как бензопила. Целыми днями пилит меня и пилит, — говорит один.

Второй отвечает:

— А моя еще лобзик.

Лена пока была как лобзик.

Выход из положения нашелся сам собой: я стал чаще ездить в командировки, в редакции, кстати, такое рвение только приветствовалось. Исколесил почти всю республику. Особенно мне нравилось выбираться на Север. В ту сторону катишь десять-двенадцать часов, обратно столько же — выспишься всласть. Знакомство с новыми людьми, необычными ситуациями и судьбами повлекло за собой изменение взглядов на жизнь вообще и на журналистскую работу в частности.

Первую ябеду на меня написала разлюбезная теща.

Приезжаю из Чупы, где собирал материал о добыче слюды-мусковита. В коридоре редакции встречаю Федю Новикова.

— У тебя, — говорит, — дома все нормально?

— А что случилось? Я прямо с вокзала в контору.

— Телегу на тебя накатали. Очень неприятную телегу. Можешь запросто из газеты вылететь.

Я к редактору.

Он мне протягивает листок:

— На-ка, почитай.

Там говорилось, что я дома скандалю, денег жене не даю, завел себе кучу любовниц по всей республике и катаюсь от одной к другой. Письмо было адресовано в профсоюзную организацию с просьбой принять соответствующие меры.

— Что мне ответить? — спрашивает редактор.

— Напишите, что меры приняты. Мне поставлено на вид, и стою на виду до сих пор.

— А если серьезно?

— А если серьезно, то все здесь от первого до последнего слова вранье, и моей теще пора показаться психиатру. Кстати, она не подписалась, я ее по почерку узнал. Значит, это анонимка, которую можно оставить без ответа.

— Ладно, —- говорит редактор. — Дома был? Нет? Сходи, выясни, в чем дело. Только спокойно. Кулаком по столу не стучи. Командировка-то как?

— Нормально. Завтра отпишусь.

Лена сразу же и безоговорочно приняла сторону матери и сказала, что я «должен сделать правильные выводы».

— В таком случае нам и говорить не о чем, — ответил я.

Она еще что-то говорила, говорила. Я не отвечал.

— Черт с тобой, — сказала она. — Я тоже не хочу с тобой общаться.

Мы с ней промолчали полгода.

Жили, как соседи, хотя и в одной комнате — каждый сам по себе. Говорят, нашла коса на камень, в нашем случае коса нашла на косу — только искры во все стороны посыпались, на том и закончился сенокос.

Следующее письмо, в котором все было густо замешано на вымысле и догадках, Лена написала самостоятельно. Она отправила его в обком партии.

У нас уже был другой редактор, человек резкий и решительный. Меня вызвали для беседы. Был неприятный и стыдный разговор в кабинете заведующего идеологическим отделом. В тот раз редакции удалось меня отстоять.

Полученный из партийного органа ответ Лену не удовлетворил — может, она ждала от меня раскаяния, Не знаю, не знаю… Я продолжал играть в молчанку, тогда она написала еще более хлесткое письмо в газету «Правда». В нем досталось и мне, и «укрывателям» из редакции. «Правдисты», конечно, не стали вникать в семейные дрязги, а переслали письмо «по месту жительства заявителя», то есть снова в наш обком. Редактор, вызванный «для ознакомления с поступившим сигналом», вернулся хмурый.

Сказал мне:

— Работник ты неплохой, но я не могу позволить, чтобы газету склоняли и хаяли. Или помирись с женой, или пиши заявление об уходе.

Вечером, сидя на кухне, я курил, бесконечно пил чай и снова курил. То и дело проходящая мимо Лена бросала веселыевзгляды. «Съел» — читалось в ее глазах. Подумал: «В этой войне, подруга, не будет братания».

Не было ни злобы, ни ненависти. Была усталость.

На следующее утро я отнес в суд заявление о разводе.

Процедура расторжения брака заняла от силы пять минут. Две толстые тетки, выступавшие в роли народных заседателей, пытались выяснить подробности наших взаимоотношений, но судья попался умный, твердо знающий, что смакование деталей разводящихся только унижает. Все вопросы помощниц он решительно отметал одной и той же стереотипной фразой: «Это к делу не относится».

В тот же день я ушел из дома.

Лена же еще несколько лет прожила с моей мамой — до той поры, пока не вышла второй раз замуж.


Даже не заметив, я почти ополовинил бутылку. Долгожданный хмель пришел, но без той легкости, которая веселит и толкает на бесшабашные поступки.

Я убрал со стола грязную посуду, выбросил в печку окурки. И была ночь, и была грусть…

«Самородная» очищенная

На рассвете меня разбудил звук шагов. Кто-то бродил по чердаку.

Не вороны ли прилетели из леса и теперь прогуливаются по коньку крыши, высматривая добычу?

Или опять дух Ильи Севастьяновича припожаловал проверить качество проделанной работы? Вот ведь неугомонный!

Крикнул:

— Эй, наверху! Нельзя ли потише?

Шаги смолкли. Порыв ветра шевельнул плохо прибитый лист железа у трубы, и он слегка громыхнул. У Агаповых гагакнул домашний гусь, которому привиделось что-то тревожное. Со стороны озера донеслась оптимистичная чечетка подвесного мотора: кто-то из браконьеров отправился проверять свои воровские сети.

— Илья Севастьянович, — негромко сказал я, — не забудьте подписать акт госприемки, а я еще посплю.

Сверху явственно послышался шелестящий старческий смешок.

К привидениям, духам и прочей нежити я отношусь без мистического трепета, но в то же время стараюсь их не раздражать. Во всяком случае, уверен, что с этой публикой можно поладить.

Когда умер Илья Севастьянович, дачные заботы неожиданно свалились на меня.

— Принимай хозяйство, — сказала Ольга и добавила: — Рукава повыше засучи. Да не хмурься так, — она погладила своей маленькой ладошкой мою руку, — Смирнов, ты же все умеешь. Что же нам делать, Митя? Маму-то на лето вывозить надо? Надо. Немного ей осталось. Пусть на даче летом живет, ей там нравится и поговорить есть с кем. А мы с тобой будем за грибами ходить, рыбу ловить, веники вязать и в бане париться. Я огурцы посажу, помидоры, морковку, свеклу, редиску, лук, чеснок, укроп, салат — весь огородный набор.

Так началась наша дачная жизнь.

Неожиданное наследство меня не обрадовало.

Новый дом изначально был холодным и неуютным. У времянки протекала крыша и провалилось крыльцо. Покосившийся сарай уже давно опирался на постройку соседа. Столбы у забора сгнили, и часть ограды лежала на земле, калитка издавала предсмертные стоны. Но больше всего меня огорчила баня, насквозь пропитавшаяся запахом тления. Когда я заглянул в нее, под полком на древесном крошеве росли поганки.

Лишь курятник не требовал ремонта, но он был никому не нужен.

На заре дачного строительства нашу бабулю посетили фантазии о свежих яичках. На Птицефабрике были приобретены желтенькие пушистые цыплята, которых надлежало согревать электрической лампой и кормить сваренными вкрутую желтками. Птенчики с писком поедали вкусные крошки и тут же гадили.

Пока подрастало пернатое племя, дед сколотил им ладную избушку. У нее были двойные стены с прослойкой из высушенного мха, оббитая ватным одеялом дверь и крыша под шифером. Небольшой загончик сверху закрывала старая рыбацкая сеть — защита от ястреба.

После лета, проведенного на природе, молоденьких кур и петушков привезли в город. И хотя обитали они в загородке на лоджии, специфическая вонь насквозь пропитала всю квартиру.

Следующее лето у стариков было занято заботой о курах. Они оказались необыкновенно прожорливыми и в поисках корма разорили все бабкины грядки, неслись же редко и неохотно. Фантазия так разительно отличалась от яви, что осенью пернатых питомцев без жалости пустили под нож.

Курятник же остался. Я обнаружил в нем три сломанных ящика и шесть мешков окаменевшего цемента.

9 мая, в наш первый приезд, взял кувалду, гвоздодер, топорик и за полдня разобрал это с любовью сколоченное сооружение. Доски сложил в сарай, а на освободившейся площадке установил козлы и сучковатый чурбак, потому что дедом на участке не было предусмотрено место для разделки дров, без которых на даче не прожить.

Ночью я проснулся от явственного запаха дыма. Прошлепал на кухню, заглянул в печь, там темнели успевшие остыть угли, поворошил их кочергой — нет, это не здесь: ни одной живой искорки. Вышел на веранду. В углу на скамейке тлела стопка постельного белья. Я залил его водой из чайника.

— Что случилось, Митя? — сонным голосом спросила Ольга.

— Пожар.

Зевая и потягиваясь, жена вышла на веранду.

В простыне и пододеяльнике выгорели дыры, через которые можно было просунуть голову.

— Ты, наверное, заронил огонь, когда курил на веранде, — предположила Ольга.

— Я курил перед тем, как лечь спать, другими словами, два часа назад. Да и сидел за столиком, видишь, окурок до сих пор лежит в пепельнице. От стола до очага возгорания метра два.

— Не домовой же нас поджег?

— Не домовой, — согласился я. — Думаю, это дух Ильи Севастьяновича диверсиями занимается. Получил, как ветеран, увольнительную в день Победы и махнул на дачу, он же в ней души не чаял, а тут я его любимый курятник ломаю, вот он и провел устрашающую акцию.

— Придумаешь тоже…

Я отправил Ольгу спать. Сел, как обычно, за столик.

Сказал:

— Что будем делать, Илья Севастьянович? Мне ваша дача не нужна. Это говорю для ясности. Жена и теща уговорили взяться за дело. Так что если вы собираетесь и в дальнейшем вредничать, то я собираю инструмент, беру Ольгу в охапку, сажусь в машину, и ноги моей больше здесь не будет. Думаю, что за два года постройки окончательно сгниют, и где тогда будет проводить лето ваша жена, меня не волнует. Играть, как вы, в крестьянскую жизнь я не собираюсь. У меня другие интересы. Поэтому многое на даче переделаю. Вам это не нравится? Бога ради, разве я на чем-нибудь настаиваю? Сами тогда и хозяйничайте. Или не мешайте. Это все, что я хотел вам сказать.

Больше ни пожаров, ни иных чрезвычайных происшествий у нас не случалось, хотя в темное время мы иногда слышали осторожные шаги под окнами или покашливание на чердаке, посмеивались, мол, опять ревизор прибыл.

В такие ночи Ольга со мной не спала — стеснялась.


К утру сквозняки утянули большую часть тепла. Судя по тому, как дуло от стен, в них не имелось ветрозащитного слоя. Подумал: «Пока с этим придется мириться. Ничего страшного. Следующим летом переделаю весь дом, а пока буду греться народным способом». Прикинул, сколько осталось спиртного. Итог получался неутешительный.

Я разыскал на полке рабочую тетрадь Ильи Севастьяновича, в которую он последние десять-двенадцать лет регулярно записывал полезные советы. Нужные мне сведения оказались зафиксированными между мемориями «Как сделать ледник» и «Навоз-батюшка».

Заголовок гласил: «Способ облагораживания плохой водки», в скобках уточнялось: «Старый рецепт».

Секрет очистки оказался гениально прост.

«Возьмите несколько сухих березовых поленьев и сложите из них костер. Когда уголья уже рассыплются, совком переложите их в глиняный горшок, сдуйте как можно чище всю золу и плотно закройте горшок мокрой тряпкой, чтобы уголья потухли. Затем выньте их из горшка, еще раз обдуйте, остудите и не слишком мелко истолките. Положите толченые уголья в бутыль из расчета примерно 50 г на 1 л и залейте водкой или спиртом, который нужно очистить. Далее каждый день по три-четыре раза встряхивайте бутыль в течение трех недель. Затем дайте водке постоять еще неделю, но уже не встряхивая. Профильтруйте, перелейте в чистую бутыль, положите в нее тщательно перебранный крупный изюм (30—40 г на 1 л) и 3—4 г фиалкового корня, мелко изрезанного на кусочки. Дайте водке постоять еще 12 дней и снова профильтруйте. Готовый напиток будет полностью лишен посторонних запахов и неприятного привкуса».

В кладовой лежал бумажный мешок березовых углей — летом мы с Ольгой, случалось, баловали себя шашлыками. Заполнив ими половину бутылки, я вылил туда остатки «Самородной».

Теперь можно было поработать.

Я заправил бензином пилу и поехал за дровами.

Сиюминутная выгода в нашей стране всегда преобладает над здравым смыслом. Десятилетиями говорят и пишут о защите Байкала — и до сих пор сливают в уникальное озеро промышленные стоки.

Та же история и с карельским лесом.

Меня всегда поражало, как варварски ведутся лесозаготовки. Лиственные породы деревьев остаются гнить на делянках. Гусеницами тракторов топчется подрост, уничтожаются богатейшие ягодники. Порой выйдешь на заброшенную делянку, и душу защемит. Кругом пни, вывороченная до глины земля, кучи валежника, пики сухостоя. Попадаются, причем довольно часто, и невывезенные штабели высотой с двухэтажные дома. Зачем же валили деревья?

Мне немало довелось поездить по республике, и не раз замечал, что самые безжалостные лесорубы обычно встречаются в бригадах, где работают приехавшие за длинным рублем южане. Такое положение я попытался как-то объяснить в одном из своих материалов и написал, что для них наша тайга есть явление чуждое, а на подсознательном уровне и враждебное, поэтому они заранее настроены на уничтожение леса.

— Ерунда, — не согласился редактор, — просто у леса нет настоящего хозяина. Все вокруг народное, все вокруг ничье. Лесхозы, заботящиеся о восполнении лесных богатств, по сути работают на грядущие поколения, а за невыполнение плана по заготовке древесины с районного начальства стружку снимают уже сегодня — вот и вся суть проблемы, остальное — лирика.

Наше богатство нас же и развращает.

Сейчас хищничество в лесах возведено в степень.

Теперь даже на строительство лесовозных дорог никто не тратится, а сносятся массивы, растущие вдоль имеющихся трасс. Причем рубится только спелая сосна, остальное — бросается.

Одна из таких выработанных делянок находится в трех километрах от нашего кооператива. Я второй год заготавливаю там дрова. Когда показал свой Клондайк приехавшему из Финляндии Максиму, он был потрясен и сказал, что у них увидеть подобное в принципе невозможно.

— У нас, — пояснил он, — каждый штабель маркируется отдельным чипом, поэтому перевозка и хранение древесины контролируется из космоса. А это, — ткнул рукой в сторону лесосеки, — даже заготовкой не назовешь — полный беспредел.

— Зато танки не пройдут, — ответил я, защищая честь родины.

Делянка встретила меня сыростью, холодом и пронизывающим ветром. Так же будет в нашем крае, когда частью вырубят, а большей частью погубят леса.

Переходя от завала к завалу, я на выбор напилил первоклассных чурбаков, погрузил их в машину и в очередной раз пожалел, что до сих пор не приобрел прицепа.

Колка дров, всегда считавшаяся на Руси царской забавой, заняла не более получаса.

Новый дровяник — моя гордость и местная достопримечательность. Он стоит на взгорке и далеко виден со всех сторон. Иногда я думаю, что если нарастить маковку, то проезжающие мимо дачники принимали бы его за часовню.

Прежний, сколоченный дедом, был снесен сразу же вслед за курятником. Он стоял в низинке и был мне по плечо. Я, конечно, понимаю, что к старости у Ильи Севастьяновича руки высоко не поднимались и поэтому все возведенные им хозяйственные постройки имели вполне определенную высоту, но зачем же усложнять и без того нелегкую жизнь. Набрав из поленницы охапку дров, назад приходилось выбираться чуть ли не на карачках.

Местом для своего строительства я выбрал пригорок близ южной изгороди. Некогда Илья Севастьянович собирался соорудить там погреб, он вырыл яму в человеческий рост, а потом почему-то оставил свою затею. Помнится, мы над ним подшучивали, мол, замечательный получился окоп — не стареют душой ветераны.

Я похоронил в яме вытащенный из курятника окаменевший цемент и поднял над ним полутораметровый курган славы. На этом рукотворном холме и была возведена клеть дровяника, в которую можно было входить не сгибаясь. Односкатную крышу закрывали четыре листа шифера.

На торжественное открытие новодела были приглашены соседи. Ольга нарубила тазик салата, я приготовил курятину на шпажках.

— А какая будет процедура? — поинтересовался Никулин-старший, когда гости собрались у холма.

Я развязал ленточку и распахнул дверь.

— Дровяник открыт! Можем садиться за стол.

— Гениально! — восхитился Никулин. — Главное, не затянуто. Вот как нужно памятники открывать.

В тот вечер мы славно погуляли.


Убрав под крышу расколотые дрова, я растопил печь, отварил макароны, а потом поджарил их с тушенкой. Ждать полтора месяца, пока «Самородная» полностью очистится, в мои планы не входило. Встряхнул несколько раз бутылку и процедил содержимое через марлю с прослойкой из ваты. Вкус напитка явно изменился в лучшую сторону. Не обманул старый рецепт. А то ведь как иногда бывает? Муж спрашивает: «Что за бурду ты приготовила?» «Это суп по бабушкиному рецепту, — отвечает жена. — Видишь, написано: „Возьмите мяса на пять копеек…“»

Не заняться ли на досуге винокурением?

И при деле, и в то же время постоянно под хмельком. Красота! Все проблемы решаются сами собой, а на те, которые не решаются, в конце концов перестаешь обращать внимания.


Следующую стопку я поднял за мир во всем мире.

Жизнь на даче мне определенно начинала нравиться.

Столько народу вокруг, а по сути — один.

Как всегда.

Я до сих пор удивляюсь, почему после развода не изменилось мое отношение к спиртному: как был, так и остался к нему равнодушен.

Наверное, еще хотел чего-то добиться в этом мире. Или верил, что добьюсь.

Но чего?

Славы?

Она щекочет, как трущаяся о ноги кошка, и, как кошка же, неверна человеку. Она лишь позволяет находиться рядом ровно столько, сколько она сама захочет. Я ей не доверяю. Хотя своими достижениями раньше почему-то гордился.

Насчет богатства тоже все понятно.

Всегда знал, что литературой или журналистикой много не заработаешь. Конечно, деньги нужны, более того, их никогда не бывает достаточно, но я знал дни, когда у меня вообще не было ни копейки, однако и тогда верил, что властвующие над нами вселенские силы дают каждому ровно столько, сколько необходимо в данный момент. Эта теория подтверждалась много раз, и если у меня не хватало даже на троллейбус, значит, нужно было прогуляться пешком и подумать о том, как написать очередную заметку: на ходу легче, чем за письменным столом, рождались образы, композиционные ходы, напор глаголов, вспоминались характерные словечки и детали — оставалось только все это собрать на бумажном листе, а потом как-то сами собой появлялись и деньги: кто-то отдавал давно забытый долг или вдруг неожиданно поступал почтовый перевод с гонораром.

Плеснув еще немного «Самородной», я мысленно стал перебирать человеческие ценности и в конце концов остановился на том, что по-настоящему меня всегда привлекала лишь независимость. Она и только она всегда была моей манящей целью.

После развода, уйдя из дома, я не стал искать утешение в новой любви.

В районе старой Перевалки на улице Полярной снял по случаю комнату.

Она располагалась на чердаке небольшого деревянного дома. Раньше в ней, отдельно от матери, занимавшей весь первый и единственный этаж, жил со своей женой мой давний приятель. Потом он переехал в кооперативную квартиру, а меня порекомендовал как спокойного и непьющего жильца.

С Марией Сергеевной, хозяйкой дома, я вскоре подружился. Прежде чем уйти на работу, пил с ней чай. Вернувшись из редакции, носил дрова и воду, бегал в магазин за картошкой и луком. А когда Мария Сергеевна садилась перед телевизором, поднимался к себе. Писал я тогда мало, чаще читал: лежа на раскладушке под алюминиевой миской фотософита, привинченного к спинке стула.

По своей комнате я старался ходить как можно меньше. Чердак, словно колокол, многократно усиливал каждый шорох.

Мне несколько раз привиделся один и тот же сон: щербатые каменные ступени, почему-то в наледи, стены с нарисованными глазами и доносящийся сверху скрип. Дверь рядом со мной была закрыта, а за ней — я знал это — плакала девушка, ей было плохо и холодно.

Я выпросил у редактора два дня за свой счет и перед выходными уехал в Питер. С вокзала позвонил Марусе. В трубке рокотнул солидный мужской голос, я понял, что к телефону подошел ее свекор, и находчиво поинтересовался насчет металлоконструкций для прокатного стана. Он тотчас воодушевился и сказал, что как только они будут в наличии, всенепременно телеграфирует. Мы еще немного поболтали о трудностях строительного дела и расстались почти друзьями.

Через час я позвонил вторично. На этот раз трубку взяла Маруся.

— Элио утара, Аэлита, — сказал я ей. — Кто у тебя родился?

— Привет, пропащий. У меня дочка. Зовут Лизой или просто Лисой, такая маленькая симпатичная хитруля. Так что все нормально. А у тебя как?

— Ты не поверишь: замучил странный сон. И сдается, что только ты сможешь его растолковать.

Мы договорились встретиться на станции метро «Электросила».

Я прождал ее два часа.

Она не пришла.

Я прогулялся по магазинам, в одном из букинистических отделов разыскал двухтомник Фрэнсиса Бэкона и дореволюционное издание сочинений Хань Фэйя, которое — печатью непонимания — отмечал давнишний след кофейной чашки, в гастрономе на Литейном, отстояв небольшую очередь, взял две палки колбасы: одну для себя, другую для Марии Сергеевны — снабжение в колыбели революции все-таки было почти столичное.

Потом позвонил Марусе. Она подняла трубку после первого гудка.

Выдохнула:

— Ну, наконец-то. Я уж подумала, что обиделся и уехал не попрощавшись. У меня Лизка заболела. Жар и все такое.

— Она охраняет тебя и не дает совершать легкомысленные поступки.

— Я так и поняла. Так что прости.

— Ладно, проехали. В общем и целом у тебя все нормально?

— Да. Спасибо. Теперь у меня дом, семья, ребенок.

— А у меня поезд через пару часов.

— Когда приедешь в следующий раз?

— Не знаю.

— Ты не стесняйся — звони. Мы с мужем накопили на кооператив. Скоро переберемся на новое место жительства. В моей квартире всегда можно будет останавливаться друзьям. И тебя смогу приютить, если вдруг по журналистским делам будешь в Питере. Я свой новый адрес сообщу Нинке Любовиной, мы с ней в переписке. Не пропадай насовсем. Договорились?

— Договорились. Кстати, передай свекру, что металлоконструкции уже не нужны, мне удалось выбить лимиты.

На свой чердак я вернулся с температурой под сорок. Оказалось — грипп в тяжелейшей форме. Три дня не ел, не курил. Пил только жиденький чай — по сути подкрашенную кипяченую водичку, да клюквенный морс, сваренный Марией Сергеевной. Голова была точно ватой забита. Лишь на четвертый день прошибло жаркой волной пота и наступило некоторое просветление в мыслях.

Лежал носом в потолок и вяло думал.

Дом для меня — это место, где остаюсь наедине с собой и отдыхаю от каждодневной суеты: комната в родительской квартире, палатка на берегу озера или вот этот гулкий чердак с продавленной раскладушкой, столом, сколоченным из толстых грубо струганных досок, на стене красочный плакат, выпущенный Обществом охраны природы: «Тише! Птицы на гнездах». Для Лены домом было место, где она чувствовала себя полновластной хозяйкой, это она переняла от своей матери. Я три-четыре раза в год устраиваю большие «санитарные» чистки жилья, но терпеть не могу каждодневных приборок: книги, вырезки из газет, одежда, инструменты обычно разбросаны на стульях, рассованы по углам, но я всегда помню, где что лежит. На Лену же время от времени накатывала блажь по наведению порядка. Книги расставлялись по авторам в алфавитном порядке, обувь выравнивалась солдатской шеренгой, белье разбиралось по отдельным полкам. Через некоторое время вещи возвращались на привычные места, и я всегда ей говорил, что количество шкафов изначально не может повлиять на мировой уровень энтропии. Я люблю старые вещи — обкуренные трубки, потертые джинсы. Лена — модную тонконогую мебель и милые безделушки. Чтобы жить вместе, кому-то из нас постоянно нужно было уступать.

Вот к чему мы оказались не готовы.

Я эгоистично думал, что каждому мужчине в конце концов должна встретиться женщина, которая, имея свое мнение, будет готова изменить его ради мира в семье.

Именно такой, как мне казалось, была Маруся.

Но каким виделся ей свой дом? Не знаю. И, наверное, не узнаю никогда.

Я налил в стопку остатки «Самородной» и выпил.

Молча, как на поминках.

«Исток» (окончание)

Всю ночь дул влажный юго-западный ветер. Он принес тепло и пряный дух тростника.

Выхожу утром на крыльцо — вот благодать! — округа напоена озерной свежестью.

Я люблю запах большой воды, особенно моря — потому что это вкус воли и соленого простора.

Люблю запах свежескошенной травы. И запах сена тоже люблю.

Люблю горьковатый настой осеннего леса и летнего соснового бора.

Свежими новостями пахнет только что сошедшая с ротации газета.

В запахе кофе ощущается мускул предстоящей работы.

Свежо и ядрено пахнет у рыбацкого костерка махорка — и какая душная, все забивающая, вонь от нее в закрытом помещении.

Терпеть не могу духа железнодорожных сортиров, солдатских казарм и физкультурных залов, в которых занимаются спортом мальчишки.

Девушки пахнут дешевой косметикой и тревожным ожиданием. К этим запахам я равнодушен.

Но как прекрасно — яблоней и донником — пахнет в постели молодая женщина, освещенная утренним солнцем!


Накатившие на дачу папирусные запахи напомнили о некогда любимой работе.

До недавнего времени она была смыслом моей жизни.


Я с восьмого класса мечтал стать журналистом.

Думал, буду ездить по разным странам и писать о баобабах и крокодилах, мечетях и минаретах, барханах и оазисах…

Выписывал в блокнот сведения, которые могли пригодиться в будущих путевых заметках.

Например: «На Фату-Хиве долгое время считали, что в Европе нет женщин. Ведь сколько ни приходило шхун, на них было полно белых мужчин — и ни одной женщины».

Или: «Передача сообщений на барабанах основана на том, что в языке многих народов Африки каждый слог произносится тоном определенной высоты. При передаче сообщений с помощью барабана различные по тональности удары соответствуют определенным слогам или даже словам».

В общем, оставалось только отправиться в путь.

«Если ранней весной захотят побродяжничать ноги, хватит пыли на старой дороге…»

В грезах, как в яви, я чувствовал ласковую податливость земли под подошвами башмаков и, нигде еще не побывав, уже мог рассказывать о необыкновенных ощущениях.

Когда оказалось, что газетная практика нечто совсем иное, то это не охладило моего пыла, потому что к тому времени произошло главное чудо — написанные мною десятка два слов прочитали сотни человек. Для них это была заурядная новость, для меня — потрясение.

За первой заметкой последовала вторая, за ней третья…

Сжигаемый графоманским жаром небывалого градуса, я часто думал о том, чем могу привлечь внимание читателя, и поэтому всегда искал нечто необычное или загадочное в самых простых явлениях. Увлекательная игра с самим собой продолжалась и когда стал работать в редакции. Возможно, поэтому я не писал ради денег. Это было бы неинтересно.

Неинтересной была для меня и государственная политика вкупе со всеми бытовавшими тогда символами и накатанной регламентацией общественного бытия, как то: уставами, съездами, пленумами, собраниями, призывами, партийным и комсомольским строительством и проч.

Необразованный в этом деле, я однажды потряс обкомовских работников своей чудовищной наивностью.

Ответственный секретарь редакции Геннадий Малышкин отправил меня написать отчет с конференции рационализаторов. Как тогда было принято, устроители действа вначале предложили собравшимся отправить приветственную телеграмму в адрес ЦК КПСС, Совета Министров СССР, ВЦСПС и ЦК ВЛКСМ. «Куда? Куда?» — простодушно переспросил я и добросовестно записал (под диктовку) все четыре высокие инстанции. В тот же день кто-то из обкомовцев позвонил редактору и поинтересовался, все ли в порядке у меня с головой. Не знаю, что ответил редактор, но мне он посоветовал читать в других газетах не только очерки.

Нет худа без добра: после трех-четырех аналогичных случаев меня не стали отправлять на протокольные мероприятия и даже перестали подключать к сбору «рабочей» информации на первую полосу о починах, рекордах и трудовых вахтах.

Но более всего моему становлению как репортера и очеркиста способствовала нескладывающаяся семейная жизнь.

С детства не терплю выяснения отношений.

Лишь начинаю замечать, что Елена на взводе и вот-вот разразится очередной скандал, сразу к редактору. Так, мол, и так, Виктор Иванович, просмотрел нашу газету за несколько лет и с удивлением отметил, что мы ни разу не публиковали материалов о зимней ловле наваги в Белом море. (Я действительно часто листал на досуге старые подшивки, а короткое сообщение о начавшемся промысле беломорских рыбаков прочитал в районной газете).

Виктор Иванович раскурит свою просмоленную трубку, пыхнет дымком и скажет:

— А ведь правда.

— Так я сгоняю в командировку?

— Валяй. Только сдай в субботний номер материал на культурную тему — от этого тебя освободить, извини, не могу.

В Беломорске первым делом идешь в редакцию «районки»: привет, коллеги, вы, конечно, зубры, всех рыбаков Поморья как есть «ославили», всех героев труда знаете. К кому бы из них мне, неумехе, напроситься на денек?

— А что нужно-то?

— Экзотика нужна. Мужественные лица, задубевшие на морозе, лошадиные морды в инее, ну и чтоб хоть немножко рыбки поймали.

— Ну тогда тебе к Каллиеву. У него сейчас дела неплохо идут.

В тот же день добираешься до Шуерецкого. Знакомишься со знаменитым бригадиром. Вечером истово пьешь с ним чай, стаканов шесть, расспрашиваешь о специфике промысла и рыбацких байках. У него же и заночуешь.

Утром, еще затемно, бригада выезжает в «свое море» — так здесь называют прибрежную полосу. Мороз за двадцать. Звезды круто солят небосклон. На рыбаках овчинные тулупы, шапки, рукавицы, валенки с галошами.

Уже через десять минут ноги в ботинках скрючивает от холода. Соскакиваешь с дровней и чешешь рядом.

— Нам еще далеко, — басит Каллиев.

— Ничего, — пых, пых. — Добегу, — пых, пых. — Я тренированный.

Потом вместе с рыбаками пробиваешь пешней майну, сверлишь лунки, помогаешь заводить сеть.

— Давай-давай, старайся, корреспондент. Может, в бригаду возьмем, — шутят рыбаки.

А тебе лишь бы не замерзнуть.

В сумерках возвращаемся домой.

Нет ничего лучше кружки крепкого горячего чая с мороза.

А кто-то из новых знакомых уже стучит в дверь.

— Эй, журналист, попутка в Беломорск идет. Или еще заночуешь?

— Нет-нет, поеду.

На прощанье Каллиев протягивает рюкзак, доверху набитый мороженой навагой.

— Бери. Заработал. Мешок потом вернешь, не последний раз видимся. Да газету не забудь прислать, я твою «молодежку» не выписываю.

Ты еще гость, которому оказывают уважение, но в то же время уже как бы свой, и бригадир знает, что будет понят правильно, и ты уже не имеешь права скучно, плохо, суконным языком написать об этих замечательных людях. Ведь когда приедешь в следующий раз, чтобы собрать материал для нового репортажа (а заодно и отдать мешок), тебе нужно будет посмотреть им в глаза.

Вваливаешься домой веселый, шумный, губы потрескались, уши шелушатся, но блокнот полон словечек и ситуаций, да еще — рыбы мешок.

Пока был в командировке, жена успела соскучиться, раздражение ее истаяло без следа, она улыбается, она весела — муж вернулся, картошку жарит, блины печет, походя, как бы ненароком, бедром прижмется. Мир в семье.

Я уверен, что у нас с Леной было много дней, не отмеченных размолвками, только они почему-то забылись.

Ссоры же в большинстве своем помнятся и по сю пору. Они, как порезы, которые со временем зажили, но рубцы-то остались.


Надышавшись утренней свежестью, я сварил манную кашу — люблю ее за простоту приготовления. Поел, прибрал посуду и произвел ревизию спиртных запасов.

Оказывается, осталось лишь меньше полбутылки «Истока».

Может, зря не взял незабвенной «Сирени»?

Ах, сирень, сирень, сирень, на тебя смотрю весь день…

Хлопнул бы полфлакона и закурил ароматизированный датский табачок. Вообще-то я курю сигареты, но на даче балую себя трубкой.

Перед поездкой отправился за табаком, который беру в киоске на троллейбусной остановке «Сорокская» — там и цены приемлемые, и выбор неплохой. Знакомая продавщица Светлана в тот день не работала, на ее месте сидела хмурая тетка в серой старушечьей кофте. Пока я выбирал да приценивался к товару, выложенному на витрине, впереди как-то неожиданно материализовался мужичонка, высыпал горсть мелочи и буркнул в окошко:

— Дай-ка мне это.

— Что значит «это»? — прикинулась дурой продавщица.

— Фуфырь.

— Что?

— Одеколон. Не понимаешь, что ли? Давай быстрее — трубы горят.

Получив желаемое, мужичонка, приосанившись, отправился опохмеляться, а я с не меньшим достоинством сказал продавщице:

— «Ларсен», пожалуйста.

— Что-что? — свысока переспросила она, не сразу сориентировавшись. — Нет такого. Не завезли.

— Как же нет? Видите вон ту железную банку? А на ней написано «Larsen. Sweet aromatic».

— А-а-а, — протянула продавщица, сразу подобрев.

В ее лавочке «Larsen» был самым дорогим трубочным табаком.

Покопавшись в коробках за спиной, она достала из загашника запаянную в полиэтилен жестянку.

— Что еще?

Я подсчитал в уме свои финансовые возможности. Оставшейся суммы могло хватить разве что на «Borkum riff» в пятидесятиграммовой упаковке. Что ж, табак тоже не из плохих, и я попросил присовокупить его к «Ларсену».

Лицо продавщицы осветила улыбка истинной доброты. Она почти пропела:

— Что еще?

«И фуфырь», — хотел сказать я, но вместо этого лишь вежливо поблагодарил.

Эх, не изображать бы потомственного лорда, а купить бы лучше пару бутылок обычной водки, как говорится — без затей, не грустил бы сейчас у пересыхающего источника.

Я поставил остатки «Истока» в холодильник, строго сказал себе: «Выпивку надо заработать», — и стал опять собираться на «лесоповал». Вдруг появится блажь зазимовать на даче — без дров пропаду.

Подправил напильником пильную цепь, залил бензин и масло.

«Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко. Не будь ко мне жестоко, жестоко не будь. От чистого истока в прекрасное далеко, в прекрасное далеко я начинаю путь», — напевал я, готовясь к выезду.

И снова: «Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко…»

Потому что других слов песни не знал.

Слово «исток» я мысленно заключал в кавычки и представлял его мистическую суть, отмеченную прописной «И».

Я люблю эту букву в ее латинской транскрипции, потому что «i» — это символ «информации».

Сколько усилий нужно было приложить, чтобы добыть эту информацию, каких мучений стоило ее живо изложить, какие памятные стычки происходили время от времени с цензурой — и все ради того, чтобы донести информацию до читателя.

По дороге на лесосеку я думал о том, что многим мужчинам от природы дан неуемный дух первопроходцев. Испокон века становились они путешественниками, мореплавателями, странствующими рыцарями, купцами, пилигримами, золотоискателями, охотниками…

Я выбрал себе путь журналиста и тем самым в какой-то мере смог насытить тягу к перемене мест и постоянную жажду новых впечатлений.

Думаю, что это была счастливая случайность.

Не более того.

На лесосеке, переходя от завала к завалу, я выбирал стволы потолще. Это для того, чтобы от колки дров получить удовольствие. Приятно, когда с двух-трех ударов разваливаешь пополам ядреный чурбак.

Физического труда я не боюсь. Мне не нравится лишь работа, не имеющая логического завершения и потому дурная и скучная. Например, ремонт квартиры. Этим можно заниматься бесконечно. Проведешь всю жизнь среди цемента, досок, краски и все равно что-то останется недоделанным.

Мы с Ольгой трижды переезжали, и трижды я в свободное от журналистики время становился столяром, маляром, плиточником, стекольщиком…

В последний раз это произошло, когда мы с доплатой обменяли хорошую светлую квартиру в новом микрорайоне на жилплощадь в центре, в старом доме эпохи мрачного сталинского классицизма. До нас в этой квартире обитала чета театральных деятелей, может, поэтому она была запущена до полного изумления. Я постелил в прихожей и коридоре линолеум, зашпаклевал и побелил потолки, сменил обои, соскоблил напластования окаменевших белил и заново покрасил двери, подоконники и окна, заменил кафель в ванной, а потом, после некоторых размышлений, поменял и саму ванну, поставил современную сантехнику, переоборудовал кухню, привел в божеский вид балкон.

Через шесть-семь лет все практически вернулось на круги своя. Обои выцвели, ванна потемнела, потолок от постоянных протечек пестрел разводами… Я мысленно попросил прощения у прежних хозяев — зря, как оказалось, их ругал, старики-то по жизни оказались мудрыми, — после чего решительно завязал с ремонтными работами.

Между тем в магазинах стали появляться современные стройматериалы. Ольга пристрастилась смотреть телепередачу «Квартирный вопрос», и у нее каждую неделю рождались дерзкие планы по переделке и перепланировке. Дача стала той экологической нишей, где я скрывался от напора ее идей.

Сейчас Ольга задумала масштабное переоборудование ванной комнаты. Я не стал ее разочаровывать — пусть помечтает, а, придумав какую-то вескую причину, укатил в деревню.

…Загрузив машину смолистыми чурбаками, я привез их на дачу, неторопливо перетаскал за сарайчик, где был устроен хозяйственный двор. Принес из предбанника канадский топор с длинным кленовым топорищем, специально купленный для колки.

Послышалась громкая музыка, и под хит сезона, состоящий всего из двух емких слов «Вова — чума», к своему участку лихо подъехал сосед Алешка. По еженедельно повторяющемуся сценарию это называлось «Цыганочка с выходом».

Он выбрался из машины, приветливо махнул рукой.

— Дрова колешь?

— Только собрался.

— А мы баню топить будем. Пива взяли — коробку. Баночного. Хочешь?

— Спасибо. У меня еще водочка есть.

Алешка весело заржал.

— Ты думаешь, у нас нет? Нарежемся — приходи, кума, любоваться.

По жизни Алешка эпикуреец, а по профессии модельщик.

Рассказывал:

— Ремесло у нас потомственное. Модельщиками и отец мой был, и дед, и прадед. Все остальные мужики в роду, думаю, тоже. Но сведений не сохранилось. Не баре — родословную не вели. Знаю лишь, что прадед работал модельщиком в Питере на судостроительном заводе. Он при царе-кровопийце имел собственный домик с палисадником. На рабочую зарплату содержал семью из восьми человек и даже нанимал в помощь жене, прабабке моей, Анне Афанасьевне, приходящую кухарку.

Когда большевики захватили власть и стали с подозрением присматриваться к рабочей аристократии, Алешкин прадед тотчас смекнул, чем этот интерес может кончиться. Умный он был и догадливый, погоду на три дня вперед предсказывал. Собрал кое-какой скарб, домишко заколотил и всей фамилией махнул к двоюродному брату в Петрозаводск. Благо, и веская причина для того имелась: горло Питера уже начала сжимать синюшная рука голода.

— Работать прадед устроился на единственное предприятие города — снарядоделательный завод, других тогда попросту не существовало. Взять-то его взяли, только собственно работы не было, и наш героический пролетариат вместе с инженерными службами лето напролет ловил рыбу. Десятки кижанок каждый божий день бороздили Петрозаводскую губу. С озера и кормились. Потом, когда завод стал Онежским машиностроительным и в цехах снова загремело железо, прадед передал секреты своего мастерства старшему сыну, тот — моему отцу, а отец уже мне.

Эту семейную хронику потомственный модельщик и сосед по даче поведал как-то на совместной рыбалке.

— Прадед мой,— говорил Алешка, — выпивал только по большим праздникам, дед стал прикладываться к бутылке после получки, отец — каждый выходной, а я стараюсь ни дня не пропускать.

Он захохотал:

— Вот тебе и вся история рабочего класса при социализме.

С пассажирской стороны машины вылез Сергей Шалавин.

Давненько мы с ним не виделись.

Разминая по пути сигареты, любители деревенской баньки, оба-два потопали ко мне на хоздвор.

— Прибыли на дачу для дальнейшего прохождения отдыха, — бодро отрапортовал Алешка и поднес к виску сложенную ковшиком ладонь.

— Здорово, — сказал Шалавин и вяло протянул мягкую белую руку. — Как тут живется? Комары не донимают?

— Кстати, о кровососах, — тут же встрял в разговор Алешка. — Вот объясни-ка мне, журналист, как это понимать. Еще не так давно, когда мы жили в эпоху развитого социализма, наши коммунисты со всех трибун прославляли людей труда. Криком исходили. Потом партия объявила перестройку. Те же коммунисты назвали себя демократами, прибрали к рукам предприятия, «прихватизировали» недра и теперь давят людей труда со страшной силой да еще норовят денег за работу не платить. Жулики, однако, как говорят чукчи. Или не жулики? Наоборот — умные хозяева жизни. А мы доверчивые идиоты.

— Это пусть Сергей Алексеевич объясняет, — сказал я. — Он у нас большой специалист по идеологическим вопросам, все извивы и метаморфозы партийной линии на себе испытал, как собака Павлова. А я что… Гиена пера в отставке. Видишь, дровишками балуюсь.

— Что там объяснять, — сказал, насупившись, Шалавин. — Обули по полной программе.

— Понятно? — спросил я у Алешки. — Это говорит бывший работник обкома комсомола, а ныне хоть и маленький, но все-таки капиталист. Видно, не складывается у него что-то с бизнесом, недоучили его в свое время старшие товарищи.

— А иди ты, — буркнул Шалавин.

— Не груби соседу, — сказал Алешка. — Мы с ним второй год пьем, а с тобой только начинаем.

— Спелись, — махнул рукой Шалавин. — Пойду лучше машину разгружать.

Он отправился к «восьмерке», все еще орущей про «Вову-чуму».

— Где ты его подцепил? — спросил я у Алешки.

— На улице. Случайно встретились, вот и позвал попариться. Мы же одноклассники. Вместе за девчонками бегали. Ты его знаешь, что ли?

— Встречались.

Шалавин — любопытный тип лишнего человека, недавно появившийся в нашей жизни.

Я называю таких люмпен-буржуа.

Когда-то Шалавин по распределению после вуза попал на работу в заводское конструкторское бюро. Но стоять за кульманом, вычерчивая узлы и детали, ему было скучно, и Шалавин расчетливо ушел с головой в общественную жизнь. Быстро выдвинулся, стал членом заводского комитета комсомола, добился направления на учебу в высшую комсомольскую школу, успешно окончил ее и вскоре уже заведовал отделом в обкоме. Кстати, тогда еще не бросалось в глаза, что он попросту болтун. Выступая на собраниях и конференциях, Шалавин говорил округло, уверенно, убежденно. К месту приводил цитаты основоположников и примеры из жизни организаций. В будущем его наверняка ожидала ответственная партийная работа. Но тут началась смутная пора гласности. Первыми революционную новизну наступившего времени почувствовали газетчики, и Шалавин еще успел повоевать с ребятами из «молодежки» за монопольное право раздавать руководящие и направляющие указания. Бескомпромиссную схватку с газетой обком ВЛКСМ выиграл. Коллективу редакции пришлось уйти. Не помог и триумфально прошедший по всей республике сбор подписей возмущенных читателей, дружно вставших на сторону журналистов.

Через полгода после той пирровой победы ЦК комсомола объявил о самороспуске всесоюзного ленинского коммунистического союза молодежи. Обкомовцы как-то тихо и незаметно разбрелись по фирмам и всевозможным комиссиям. Шалавин же отправился искать свое счастье в бурном и неверном море печатного слова. Почему? Этого он и сам не знал. Вместе с приятелем из сектора учета зарегистрировал издательство под непонятным, но красиво звучащим названием «Синергия», которое специализировалось на выпуске детективов в дешевой бумажной обложке.

Насколько мне известно, дела у Шалавина сейчас идут неважно. С компаньоном он разругался на почве полного непонимания специфики полиграфического производства, теперь они делят и никак не могут поделить приобретенное некогда в кредит оборудование, новыми заказами ни тот, ни другой не занимаются. Издательство влачит жалкое существование. Шалавин мечтает о его продаже. Вырученный пай хочет вложить в строительство элитной гостиницы. В гостиничном бизнесе он тоже, конечно, ни бельмеса не смыслит.

— Пиво пить будете?! — крикнул Шалавин от машины.

— Может, и правда, пивка для рывка? — предложил Алешка.

— Пока не переколю все, что напилил, и не уберу дрова под крышу, у меня на участке сухой закон, — сказал я.

— Ну, давай, коли-складывай, мы пока баньку затопим. А потом подходи. Договорились? — сказал Алешка и тоже пошел разгружать машину.

Примерно через полтора часа я закончил работу. Отнес в сарай топор.

От Алешкиной бани уже плыл сладковатый самоварный чад.

На северной стороне участка, под рябинами, я нарвал сныти, мелко нарезал ее на разделочной доске, сложил в миску, подсолил, заправил растительным маслом и с этим экзотичным салатом и остатками «Истока» отправился в гости.

«Путинка»

Баня у Алеши знаменита на всю округу. Собственно парная, которыми обычно хвалятся дачники, у нее самая обыкновенная: широкий полок, на который ведут две ступеньки, да «тяжбуммашевская» каменка с баком на шестьдесят литров. Зато предбанник срублен по спецпроекту. Он просторный, светлый, с большим окном и называется Рыцарским или Мальчишеским залом. Здесь стоит массивный стол, тяжелые кресла с овальными спинками целиком выпилены из чурбаков. Освещается предбанник двумя факелами, воткнутыми в кольца. На самом деле они пустотелые и внутрь каждого вкручивается обычнаяэлектрическая лампочка, а питающая их проводка сделана потайной. В углу приткнут небольшой холодильник с тремя бурбонскими лилиями на дверце. Одну из стен украшает рыцарский шлем из цинкового ведерка с коровьими рогами по бокам, под ним дополняют боевой антураж две чудовищные рогатки с черными резинками, растянутыми в косой крест.

В этой героической обстановке и сибаритствовали банные истопники. Развалившись в креслах, они шумно прихлебывали пиво и вели светский разговор о прекрасных дамах, точнее, об одной из прекрасных дам по имени Нинка.

— Кто такая? — спросил я, подключаясь к беседе. — Самотесова, что ли? Или вообще из другого кооператива?

— Она не из кооператива, — сказал Алешка. — Она из параллельного класса. Мы с Шалавиным «ашники», а она была «бэшницей». Только в азбуке «а» и «б» стоят рядом, в жизни — два разных мира.

— Точно, — подтвердил я, — между этими буквами пропасть. Помнится, у нас на три редакции был один буфет. В него очередь занимали часов с одиннадцати. Заявится какой-нибудь хитрован пораньше и сядет за столик с книжкой, дождется следующего страждущего, передаст ему эстафету очереди, а сам потом спокойно занимается своими делами. Придешь к открытию буфета, там маячат два-три человека, а потом оказывается, что перед тобой целая толпа. Однажды произошла досадная неразбериха: почему-то в рядах лидеров оказалось двое первых. Одной была завхоз издательства Варвара Афанасьевна, а другой — машинистка партийной газеты Изольда Оттовна. «Не будем спорить по пустякам, — примиряюще сказала Варвара Афанасьевна. — Мы обе первые. Давайте, я буду первая „а“, а вы первая „б“. Договорились?» Там случился спортивный обозреватель Гена Борисов, который тотчас поинтересовался: «Первая „б“ в нашем здании или во всем городе?» С той поры Изольда Оттовна с Варварой Афанасьевной больше не здоровалась, а Генкины материалы печатала всегда в последнюю очередь.

— Случай, — засмеялся Алешка и предложил: — Может, накатим по одной?

— Точно, — оживился Шалавин. — Я уже весь булькаю, а толку никакого.

— Париться тяжело будет, — предупредил я.

— Плевать. Пока парная дойдет до нужного градуса, из нас все градусы выветрятся, — сказал Алешка и достал из холодильника бутылку «Путинки».

Он разлил водку по граненым стопкам.

— Давай, сосед, говори тост.

— Тост, — сказал я.

— Не выдрючивайся. Настоящий тост скажи. Со смыслом. Чтобы водочка сама в горло покатилась.

— Ладно. Пусть все наши нынешние и будущие взаимоотношения с властью ограничиваются «Путинкой». Такой тост устраивает?

— Вполне. Хорошо сказал.

Мы выпили и закусили моим салатом.

— Это что за силос? — спросил Шалавин. — Вкус какой-то странный.

— Сныть, — сразу же определил Алешка.

— В десятку, — подтвердил я. — Она, родимая. Любимая еда преподобного старца Серафима Саровского, пустынножителя и затворника. Он ее и в натуральном виде употреблял, и щи из нее варил, и на зиму квасил. Три года снытью питался. В этой неказистой травке большое количество апигенина — биологически активного вещества, которое способствует деятельности сердечной мышцы.

— Да? — удивился Шалавин.

— Опять же витамины. Смотри, так и кишат. Страшно много витаминов. Ты налегай на салатик-то, не стесняйся. У меня около дома этой сныти хоть косой коси. Даже подумываю, не завести ли козу. Целебное молоко пить буду. Говорят, что Александр Свирский тоже сныть употреблял в пору своего отшельничества.

— А что, этот, как его, Свирский, долго прожил? — спросил Шалавин, прихватив из миски изрядную пясть салата.

— Очень долго. Его потом канонизировали. Возвели в ранг святого.

— Чем же он так прославился?

— Известно чем — крепкой верой да терпеливым служением. Главное же чудо с ним произошло уже после земной жизни. Когда большевики пришли к власти, воинствующие безбожники вскрыли раку святого и увидели там высохшую мумию, которая почему-то не подверглась тлению. Мощи отправили в медицинскую академию, чтобы ученые люди с научной точки зрения объяснили трудовому народу суть этого необычного явления. Время было тревожное, никто, конечно, святым заниматься не стал, просто привязали ему к большому пальцу ноги бирку с инвентарным номером да и сунули в кладовую. Отец Досифей из Шокши, который рассказал мне об этом праведном старце, даже утверждает, что мощи не просто поместили в кладовую, а поставили в угол за шкаф. Там святой, а точнее то, что осталось от него, простоял больше семидесяти лет. Уже в наше время, когда церковь снова стала занимать подобающее ей место в государственном порядке, в академии провели тотальную инвентаризацию и обнаружили за шкафом необычного часового. Обратились в патриархию: мол, не ваши ли это останки, в описи говорится, что доставлены они из монастыря. Духовные отцы приехали, посмотрели: наши, говорят, спасибо, что вернули. Когда утраченные мощи случайно снова находятся, то это называется их чудесным обретением. Там же, в академии, провели торжественное молебствие, а когда оно завершилось, то по всему огромному многоэтажному зданию распространилось благоухание невиданной силы…

— Интересная история, — сказал Шалавин. — У тебя этой сныти, небось, целая плантация. Заготовить бы ведерко-другое.

Алеша подбросил в топку дров, налил еще по стопке.

Спросил:

— Ты в этот феномен веришь?

— Отец Досифей, хоть и ведет подвижническую жизнь черного монаха, годами молод и нет в нем спокойствия, того самого, которое придает уверенную солидность. Он показался мне человеком пылким. О том, что мумия старца простояла в углу все безбожные годы советской власти, Досифей мог и нафантазировать. Обретение же мощей Александра Свирского — факт непреложный. Об этом писали в газетах и показали сюжет в информационной программе «Вести». Наши телевизионщики тоже там были и отсняли свой оригинальный материал. Я как-то беседовал с оператором. Он говорил, что мумифицированный старец, конечно, производил жуткое впечатление, если такой привидится ночью — проснешься от собственного крика, но кожа у него была сухая и чистая — ни единого пятнышка тления. Он же и про благоухание рассказал, которым неожиданно для всех завершился обряд.

— Ну, за чудеса, которые еще встречаются в этом мире.

Мы сдвинули стопки, выпили, крякнули, дружно подчистили миску со снытью и закурили: Алешка — пролетарскую «Приму», я — любимую трубочку, а Шалавин — сигарету с белым фильтром. Тотчас пахнуло горящей травой.

— Ты не марихуаной ли балуешься? — строго спросил Алешка.

— Да ты что, обалдел! Это же «Таволга». Сигареты без табака. Вот, смотри.

Он достал из нагрудного кармана пачку цвета пересохшего болота.

— Безопасность дыма по содержанию смолы и канцерогенов проверена методом прокуривания и подтверждена заключениями испытательной лаборатории Российского Онкологического научного центра РАМН, — прочитал Алешка. — Неплохо устроились ребята — за перекуры деньги получать. Тут и состав заменителя табака приводится. Сказано, что это смесь душистых трав, а именно: хвоща, птичьего горца, мяты, пустырника, подорожника, чебреца, эвкалипта. Что? С каких это пор эвкалипт стал травой. Та-а-ак… Где выпущено данное изделие? Ага, вот здесь обозначено: Владимирская область, город Покров. Жизнь по обыкновению полна чудес. А вы — святые старцы, нетленные мощи. Вот настоящее чудо: «товар обязательной сертификации не подлежит». Поняли? И не сигареты это вовсе, а «травяные ароматизированные палочки», которые, как утверждается, «приятно освежают воздух». Не тратился бы ты, Серега, на ерунду, крутил бы козьи ножки из веников. Вот скажи, ты зачем куришь?

— Чтобы не выделяться в компании. Все курят — и я курю.

— Не ври! Человек так устроен, что ему всегда нужно выделиться. Это в нем природой заложено. И ты такой же. Когда у меня Нинку отбивал, и джинсы попсовые прикупил, и серьгу в ухо вставил, и вальс танцевать научился, книжки стал читать, журнальчики — лишь бы Нинка на него внимание обратила. И увел ведь. Я даже не понял — как. А теперь ко мне париться приехал!

— Мужики, мужики, кончайте, — сказал я. — Какие-то дурацкие счеты. Разве можно сравнивать прыщавую девицу, оставшуюся в далеком прошлом, и предстоящую парную? Были у нее прыщи-хотимчики? Ну?

Это «ну» я сказал ехидным голосом «папаши Мюллера» — Броневого.

— Были, — сказал Алешка.

— Так о чем жалеешь? О чем грустишь? Она бы тебя, молодого, интересного, на себе женила, и маялся бы до сих пор в браке с «бэшницей». Ты благодарить Серегу должен. Он беду от тебя отвел, Матросовым на амбразуру лег. И вообще, проверь, как там, в парной. Сколько градусов нагнало?

Все еще сердито сопя, Алешка приоткрыл дверь в парилку — оттуда пахнуло пустыней.

— Екарный бабай, мы тут старые болячки ковыряем, а баня давно готова!

Пригнувшись, как под обстрелом, он нырнул в парилку и весело заблажил оттуда:

— Ни фига себе накочегарил! Ухи в трубочки крутит!

Выскочил, вспотевший.

— Быстро-быстро строиться и на полок марш! Форма одежды — веник! Шалавин, кончай корчить из себя бедную Лизу. Это не ты меня тогда, а Митька тебя сегодня спас, а то бы я тебе еще и морду для порядка начистил. Знаю, какую амбразуру ты искал.

Весело тараторя всю эту ерунду, Алешка стал быстро раздеваться. Я молча последовал его примеру. Чуть помедлив, начал неторопливо разоблачаться и Шалавин.

Мы совершили три захода в парное пекло.

После первого чуть отдышались в Мальчишеском зале, сделали по паре глотков пива и снова нырнули в очистительный жар.

После второго, как есть голышом, побежали купаться, благо, озеро было рядом. Неласковая холодная вода теркой прошлась по раскаленной коже, Алешка от удовольствия гоготал, как весенний гусь, Шалавин напоминал красную каракатицу, себя я со стороны не видел, но, полагаю, что выглядел не лучше.

Выбравшись из парной после третьего захода, мы без сил упали на чурбаки-кресла.

Алешка хватал ртом воздух, словно рыба, выброшенная на песок, Шалавин вялой рукой подтянул банку пива и заблажил из Булгакова: «Азазелло, где ты? Ты не пришел ко мне на помощь в момент неравного боя. Единственно, что может спасти смертельно раненого кота — это глоток бензина…» Я же просто дышал и вяло твердил: «Курить надо меньше. Нужно меньше курить».

— Как хорошо-то, Господи, — простонал разомлевший Алешка. — И ничего-то больше не нужно — ни загубленной юношеской любви, ни обещанного партией коммунизма. Я тебе, Шалавин, в следующий раз морду начищу, когда настроение будет похуже.

— В следующий раз я с тобой в баню не поеду, — угрюмо сказал Шалавин.

— Ну и черт с тобой. Купайся в ванне. Как крейсер «Марат».

Мне надоела эта пикировка.

— Вот что, мужики, — сказал друзьям-соперникам, — возьмите по рогатке и сойдитесь на двадцати шагах, выясните свои отношения, а потом будем пиво пить. Или водку. Или чай. После бани всё в кайф. Не в кайф только ваши разборки.

— Всё-всё, — сказал Алешка и тряхнул головой. — Больше не буду. Проехали и забыли. Слышь, Шалавин, забыли. У нас есть еще «Путинка»? Наливай! Такой сладкий пар не грех отметить.

Первая стопка была как вода.

Мы тотчас налили еще и без промедления выпили.

Четыре темы в основном обсуждаются на мальчишниках: какие стервы бабы, как нам обустроить Россию, рыбалки-охоты, а также где, когда и сколько было выпито и что потом из этого вышло.

Каждая из них бесконечна, как атом.

Сколько об этом уже говорено-переговорено на всевозможных вечеринках, застольях, междусобойчиках.

Не потому ли в последнее время мне нравится пить молча?

— Что-то меня сегодня не забирает, — посетовал Алешка. — Пивком, что ли, переложить и надраться до полного скотства? Может, травка сныть так на организм действует? Или опять «паленку» подсунули? Вот и не берет. Везде народ дурят. Мить, ты тут в уединении мировые проблемы решаешь. А скажи-ка мне, что такое водка в философском понимании.

— Золотое сечение радости и печали.

— Не понял. Растолкуй.

— Ты о золотом сечении Леонардо да Винчи слышал?

— Ну, это пропорция.

— Верно. Математически это отношение выражается как 5 к 3. Если точнее, то как 8 к 5 или 13 к 8 и так далее.

— Подожди, я налью еще по одной — легче материал усвоится.

Алешка достал из холодильника следующую бутылку.

— За что пьем?

— За удачу. Как сказал мне один ветеран-орденоносец, на «Титанике» все были богатые и счастливые, вот только удача от них отвернулась.

Мы выпили за удачу.

— Вот теперь рассказывай.

— В общем, произошло это событие в девятнадцатом веке. Правительство решилось на водочную монополию, а для этого необходимо было ввести в оборот эталонный напиток. Ведь водку, которую в то время чаще называли хлебным вином, гнали кто хотел и на чем только ее, родимую, не настаивали. За помощью господа министры обратились к знаменитому химику Менделееву. Дмитрию Ивановичу выдали на казенном складе пятнадцать ведер спирта. Он сконструировал специальный куб для перегонки и в результате получил девяностошестиградусной продукт, с которым и начал экспериментировать. Проще сказать, он смешивал в различных пропорциях спирт с водой и очищал полученную смесь, пропуская ее через уголь. Для дегустации были нужны волонтеры, знающие толк в доброй выпивке, и Дмитрий Иванович, не мудрствуя лукаво, дал объявление в газеты. У дверей его лаборатории выстраивались толпы желающих бескорыстно помочь отечественной науке.

— Ага. На халяву выпить и я не прочь. Только скажи — тотчас в добровольцы запишусь.

— Вот так эмпирическим путем Менделеев открыл русскую водку, в которой на одну молекулу спирта приходится три молекулы воды. Она оказалась самой щадящей для желудка и самой дешевой в производстве. Ее пьют по сегодняшний день, а найденная Менделеевым золотая пропорция напитка указана на каждой этикетке: 40 градусов.

— Ты смотри, а я раньше думал, что он только своей таблицей знаменит, — сказал Алешка.

— Ну, с таблицей-то Менделееву повезло меньше. Ее ученые поначалу считали бредом сумасшедшего и даже писали, что эти угаданные правильности можно с равным успехом обнаружить и в публикуемых сводках биржевых ведомостей. Только когда француз Буабодран открыл новое вещество, предсказанное Менделеевым исходя из периодического закона, Дмитрий Иванович познал сладость триумфатора. Появившийся в его таблице еще один элемент был назван галлием.

— Откуда ты все это знаешь?

— Память хорошая. Я на нее никогда не жаловался. Да и на работе она годами, хошь — не хошь, постоянно получала тренаж.

— У меня тоже память дай Бог каждому, — вдруг сказал до той поры молчавший Шалавин.

Он решительно наполнил стопки, поднял свою:

— Вот напишу — республика вздрогнет. Может, и дальше шум пойдет. Даже наверняка пойдет. Это дело такое. Народ у нас любит остренькое. Я ведь многое помню — кто, когда, через какие банки проводил, как от налогов скрывался, с кем делился, от кого отмазывался. Все будут по ноздри в дерьме. Никого не забуду.

— Что же это будет по жанру? Сатирический роман или заявление в прокуратуру?

— Прокуратура сама заинтересуется. На каждый абзац по делу заведет. Выпьем за мою будущую книгу.

— Не буду я за это пить, — сказал Алешка. — Небось, сам такой же. Не удалось урвать кусок потолще, вот и решил податься в обличители.

— Ну и не пей. А я в этой книге и про Нинку расскажу. Знаешь, где сейчас твоя Нинка? Она вышла замуж за болгарина и живет в Варне, работает там администратором гостиницы и спит подряд со всеми приезжающими русскими. Она это называет ностальгией.

— Тебе-то кто обо всем доложил?

— Мне Светка рассказала. Они переписываются по Интернету. Можешь съездить проверить. Ведь она тебе не дала.

— Все, мужики, — решительно сказал я, — выпиваем на посошок — и баиньки. Вы пошли по второму кругу.

Когда мы вышли из бани, было уже темно.

— Вот так посидели, — засмеялся Алешка. — Нужно было фонарик прихватить.

— А ты ориентируйся по звездам, — сказал пьяным голосом Шалавин. — Это вот Полярная, а эта перевернутая «М» — это не мужской туалет вверх ногами, а созвездие Кассиопеи, там твой дом.

Он сделал несколько шагов, обо что-то споткнулся и с шумом повалился на грядки. Немного повозился, пытаясь встать, и сообщил:

— У тебя морковка не убрана.

— Ладно, давай руку, — сказал Алешка, — завтра по свету займешься сбором урожая.

Чуть сереющей в темноте дорожкой я дошел до своего дома. Даже на кухне было прохладно, зря не протопил. Ничего, после бани не замерзну. Включил электрический чайник, достал кружку, сахар, пакет с черствыми пряниками.

Послышались шаги за окном, кто-то поднялся на крыльцо, стукнула уличная дверь.

Кого там принесла нелегкая на ночь глядя?

Шаги по веранде, деликатный стук о косяк — на кухню заглянул Алешка.

— Можно? Я этого охламона спать положил. Совсем окосел. Не будешь против, если у тебя переночую? А то утром проснешься — здрасьте вам! — на диване неопохмеленный Шалавин. И вяжи веники — на весь день настроение испоганено. Что-то он, Митя, стал действовать мне на нервы.

— Зачем же привез?

— Сам не знаю. Мы с ним лет десять не виделись. Встретились, разговорились, одноклассников вспомнили, учителей. Ты замечал, что с возрастом о школе начинаешь вспоминать теплее? Мы с Шалавиным чуть не прослезились. Я и позвал его отдохнуть, попариться. Попарились. Чуть не подрались.

Я достал еще одну кружку.

— Чаю выпьешь?

— Может, в баню сбегать? Там еще прорва алкоголя — водка, пива почти полкоробки.

— Не стоит. Тебя сегодня, как посмотрю, тоже не очень-то берет. Лучше я гостевой чай заварю. С бергамотом. Вот только к чаю ничего нет, остались сухари да черствые пряники.

Ожидая, когда закипит чайник, мы закурили.

— Мить, давно хотел спросить, ты почему из газеты ушел? — сказал Алешка, аккуратно стряхивая пепел в жестяную банку.

— Из-за гонора.

— Как это?

— Понимаешь, все правильные слова о свободе прессы в действительности — чушь на постном масле. Газеты не выходят сами по себе, они отстаивают чьи-то интересы, проще сказать, кого-то обслуживают — власть, группу людей, объединившихся по какому-то признаку, а возможно, как сегодня, и одного амбициозного человека, который сколотил капитал. У газет всегда есть издатели, иными словами, хозяева, и поэтому они, безусловно, зависимы. Независимыми могут быть отдельные журналисты. Таких вообще-то немало. Некоторых их них ты время от времени видишь по телевизору. Это незаурядные мастера, имеющие свою точку зрения и тем интересные, они как соль к пресному гарниру обыденности. Себя, кстати сказать, я к таковым не отношу. Просто судьба ко мне благоволила. Когда меня взяли в редакцию молодежки, то года полтора-два бегал за информацией, лепил простенькие заметки, пробовал себя в интервью и репортаже, а потом как-то постепенно перешел к очеркам, стал искать людей с интересными биографиями или совершающих поступки, не обязательно героические, но всегда направленные на пользу дела. Моими героями были лесники, геологи, летчики, инспекторы дорожно-патрульной службы, рыбаки, сельские милиционеры, мелиораторы, гидробиологи, реставраторы, кузнецы… А по бытовавшей тогда идеологии получалось, что я пишу о людях труда, можно сказать, прославляю советских тружеников. Все были довольны — и партийно-комсомольское руководство, и редакция, и я.

— В общем, выбился в маяки, — серьезно сказал Алешка, но глаза его смеялись.

— Понимал бы что в колбасных обрезках, — ответил я на эту подначку. — Через три года работы меня пригласили в издательство и предложили выпустить первую книжку. Что, как понимаешь, свидетельствовало о профессиональном мастерстве. По крайней мере, так это выглядело со стороны. А на самом деле я и тогда и после просто занимался конкретным делом, журналистикой, и находил в этом удовольствие. Могу даже сказать, что в то время работа была смыслом моей жизни. Политика же меня никогда не интересовала.

— Слушай, я все-таки схожу за выпивкой, — сказал Алешка. — Спать совсем не хочется. Время-то детское.

Пока он ходил, я на скорую руку поджарил яичницу с последним кусочком сала и достал из «НЗ» банку кильки в томате.

— Запахи, доложу я тебе, ресторанные, — сказал, входя, Алешка. — Уже от теплицы чувствуются.

Он принес полбутылки «Путинки» и четыре банки пива.

— Ну, давай. С легким паром!

— С легким паром.

Мы чинно чокнулись.

— В командировки часто приходилось ездить? — спросил Алешка, возвращаясь к разговору.

— Часто. Даже было любопытно забраться в какую-нибудь тьмутаракань и найти там необычного героя. Такие очерки особенно ценились. Как же, из глубинки!

— Ты говори, говори, — сказал Алешка, разливая по рюмкам водку.

— Самые же интересные люди встречались, как правило, в поездках, которые заранее не планировались. Мой товарищ не раз говорил, что когда я покидаю город, то колесо фортуны катится впереди на один шаг. Расскажу тебе для примера одну историю.

— Подожди, вначале выпьем.

Мы выпили.

— Вот теперь давай.

— После развода жил я на чердаке у одной пожилой женщины. По-французски — в мансарде. Но мансарда — слово романтичное, богемное, а у меня ходить по чердаку было нельзя — это беспокоило хозяйку, можно было только лежать на раскладушке и читать. Устал от лежания и чувствую, что пора менять обстановку, выписал командировку и поехал в Заонежье. Была у меня в запасе одна занимательная тема. Под Толвуей, в километрах двух от села, есть местечко с громким названием Рим. Там всего два дома, в которых жили пенсионеры. Я решил с ними встретиться, поговорить и написать материал, такой, знаешь, простой, деревенский. Назывался бы он «Жители Рима». Или «Все дороги ведут в Рим». В общем, как-то так.

Приехал в Толвую, зашел к директору совхоза. Ткачук его фамилия, а звали Иван Иванович. Очень толковый руководитель. «Опять к нам?» — спрашивает. «Опять». «Надолго?» «Как получится». «Ключ от гостевой комнаты знаешь где взять? В бухгалтерии. Перед отъездом-то загляни, расскажи, что да как». На том и расстались.

Бросил я свою сумку в совхозной гостинице и отправился в Рим. Проселок разбит смертельно. По нему только на тракторах ездят. Догоняю мужичонку. Бредет нога за ногу, нахмуренный такой, сердитый, и сопит обиженно, как пятилетний пацан, которому пообещали шоколадку, а не дали. Поздоровался с ним — в деревне, чтоб ты знал, первым делом со всеми нужно здороваться — и спрашиваю: «Что такой невеселый?» «Да эти заразы, — отвечает, — не знают, как электрический рубанок по накладным провести, а мне, значит, опять деревины вручную строгать». Заразами были те приветливые женщины, с которыми я только что любезничал в бухгалтерии. «А что за деревины-то?» — спрашиваю. «Так полозья для дровней». Так слово за слово выяснилось, что случай свел меня с единственным на все Заонежье санным мастером. Не дошел я в тот день до Рима, а попал в гости к Павлу Амбарову, так звали моего нечаянного попутчика.

— Соловья баснями не кормят, — сказал Алешка, разливая по последней.

— От соловья и слышу. Завтра я буду разверстывать напитки, а ты истории рассказывать.

— У меня талан другой. Я на розливе хорош. Глаз — алмаз. Дальше-то что было?

— Дальше-то? Дальше я с Амбаровым сани делал. Два дня. Он мне показал и как полозья гнуть, и как копылы вставлять, и как настил подбирать. А на прощанье еще и корзинку сплел. Ладную такую, из сосновой щепы, я с ней потом за грибами ходил. Все, чему мастер научил, я рассказал в очерке, и про рубанок не забыл упомянуть. Через некоторое время получил от Амбарова письмо, он на редакцию послал, звал в гости и сообщал, что рубанок ему руководство совхоза купило, оранжевого цвета, с шириной ножа в десять сантиметров. «Теперь-то, — писал Павел, — живу хорошо. Диво не работать».

— Я тоже однажды интервью давал. Пришла в цех журналистка… в брючках, беленькой блузочке, ушки чистенькие. Я ей на эти ушки столько лапши навешал — как и унесла. Написала она заметку и отдала редактору нашей многотиражки, а та волчица опытная, производство знает, как главный технолог, прочитала и сказала лишь одно слово «фуфло». Журналистка со мной до сих пор не здоровается.

— Ну и зачем ты это сделал?

— А чего она? У нас на литейке аврал, все суетятся как наскипидаренные, а эта в брючках: «Расскажите о секретах своего мастерства». Ты, небось, тоже такие идиотские вопросы задаешь?

— Говорю же тебе, что делал вместе с Амбаровым сани, а не расспрашивал с блокнотом в руке, как он их делает. Это прием такой — поработать вместе с героем будущего очерка. Он ничем не лучше, но и не хуже других. У каждого журналиста с годами таких приемов нарабатываются десятки. Как сказала бы твоя знакомая, секреты мастерства.

— А я без всяких спецприемчиков чуть не стал героем нашего времени, — похвастался Алешка, открывая банку с пивом. — Все благодаря примечательной родословной.

— Упустил ты свой звездный час, — сказал я и тоже взялся за пиво. — Когда у нас началась реставрация капитализма, рабочий класс перестал интересовать прессу, да и власти предержащие, по-моему, тоже.

— Не люблю я слов, оканчивающихся на «ция», — сказал Алешка. — Реставрация, монетизация, оптимизация, или вот революция. Как назовут что-нибудь словом на «ция» — непременно жди гадостей.

— Да ты философ.

— А то! Ты так и не сказал, из-за чего ушел из журналистики.

— Почему не сказал? Сказал. Из-за гонора. Слишком короткой теперь стала дистанция между хозяином газеты и отдельно взятым работником, а поскольку деликатностью наши руководители испокон века не отличались, то нередко возникают споры, в которой журналист по определению считается неправой стороной. И жаловаться некому. Идите, говорят, в суд. Вот и весь сказ. При социализме худо-бедно существовала система противовесов — партийный контроль, народный контроль, общественные приемные, газета «Правда» наконец с постоянной рубрикой «Письма трудящихся», сатирический журнал «Крокодил» и так далее, и так далее. Во всяком случае, никому и в голову не приходило низводить журналиста на роль трактирного полового. А сейчас это запросто. Не буду вдаваться в детали, но однажды у коллектива редакции произошел конфликт с руководством. По-разному его можно было разрешить, но директор издательства выбрал самый простой вариант. Он собрал общее собрание и объявил: мол, свои политические пристрастия будьте добры оставлять на вешалке вместе с верхней одеждой, и зарубите себе на носу, что вы люди нанятые и поэтому будете писать то, что вам прикажут. Я пошел в свой кабинет и написал заявлении об уходе по собственному желанию. Теперь вот живу на даче, оставленной тестем. Здесь хорошо. И заметь, никто мною не командует.

После пива, положенного на водку, разговор стал более интересным, но менее связным.

Мы, естественно, обсудили положение в стране и выработали рецепты оздоровления экономики; покончив с политикой, провозгласили здравицу любимым женщинам, причем всем сразу, тут же вспомнили недобрым словом Шалавина — пусть ему во сне икается, после чего Алешка сказал, что у него личные, можно сказать, родственные связи с литературой, потому что его дядька учился вместе с Робертом Рождественским. «На фиг Рождественского», — ответил я ему и стал читать Тютчева. Тютчев с пивом не пошел, и Алешка запел «Наверх вы, товарищи, все по местам», но вскоре запутался в словах и попросил, чтобы я вспомнил какое-нибудь героическое стихотворение, потому что он с детства мечтал стать танкистом или пиратом.

— Завтра же запишемся в моряки, — пообещал я. — И отчалим из этого колхоза. На бронекатерах.

— Точно. А Шалавина на хрен утопим, чтобы не путался под ногами.

На том и порешили.

Подняв последний тост за тех, кто в море, мы отправились спать.

Чаепитие в полдень

Проснулись мы около десяти. От порывов ветра дребезжало стекло в кухонном окне; надо бы закрепить его, да все недосуг.

— Душевно вчера посидели, — сказал Алеша. В голосе его было некоторое сомнение. — Разговор хороший. Не помнишь, о чем говорили?

— Голова не болит?

— Трещит малость. Это потому что пиво с водкой смешали. Идиоты.

— Чай поставить?

— Не стоит. Ехать нужно. Пойду Шалаву будить.

Я включил электрический чайник. Мысли были вялые, тягучие и как-то ни о чем. Мельком глянул на себя в круглое зеркальце, решая, стоит ли бриться. Подумал, что и так сойдет — красоваться здесь не перед кем, а лично мне щетина не мешает.

У Алешиного дома зарычал двигатель, и мощные динамики тотчас грянули нечто разухабистое.

Друзья-соперники перекуривали на дорожку.

Я подошел попрощаться.

Алешка был уже весел и бодр.

Бледный и как бы полинявший Шалавин где-то потерял свои травяные палочки и тянул обычную «Приму».

— Пока, — сказал он. — Может, еще свидимся.

— И не надейся, — сказал Алешка. — Я тебя по дороге придушу. Все грядки мне перепахал. Садись в машину. Ну, бывай, сосед.

Крепко заваренный чай не добавил ясности ни в мыслях, ни в жизни. Я накопал в компостной яме червей, взял удочку и отправился на речку ловить окушков.

Начинающаяся за кооперативом широкая тропа когда-то была обычной деревенской дорогой, по которой ездили на лошадях. Здесь, на берегу озера, издавна селились люди. Лес, по которому я шел, вырос на бывших крестьянских полях, о чем напоминали груды собранных камней в человеческий рост. Всех имевших корову или лошаденку раскулачили в тридцатые годы. Строящемуся на марксистской идее государству не нужны были свободные землепашцы. Оставшуюся бедноту вскоре подобрала война. Сейчас в деревне живет три старухи. Нет ни почты, ни магазина. Когда на околице поселения появился наш кооператив, то летом сюда стала заезжать автолавка. Чем питаются старухи зимой, я не знаю. Возможно, они, как медведицы, впадают в спячку.

Берега у речки болотистые, топкие, и сама она вся заросла кувшинками и рдестом. На любимом месте близ зарослей ивняка я быстро натаскал десятка три рыбешек с ладонь и отправился домой варить уху. По пути около одной из ровниц присел перекурить на упавшую деревину. Было тихо и по-осеннему знобко. Изредка перекликались синицы.

Я смотрел на замшелую ровницу и думал о том, что это памятник не только непостижимому мужицкому трудолюбию, но и светлой крестьянской надежде, что уж здесь-то, за дремучими лесами и гиблыми болотами, не найдут, не отберут плоды труда. А что из этого вышло?

За ровницей по взгорку поднимался ровный сосняк. Стволы деревьев словно светились изнутри.

Хрустнул сучок под неосторожной ногой. Зашуршала палая листва. По горочке меж красивых сосен шла, опираясь на палку, деревенская старуха. Она собирала сыроежки.


Придя домой, я почистил рыбу, растопил печку и сварил уху, заправив ее не только луком, перцем и лавровым листом, но и укропом, как это любит делать моя жена.

Заварил чай.

Подумал: сейчас пообедаю и займусь мелиорацией.

Я уже давно собирался прорыть от северной стены дома до конца картофельного поля глубокую канаву и забутить ее щебнем, чтобы по этой вечной трубе скатывалась с участка излишняя влага.

В это время в дверь деликатно постучали.

Гость, однако, пошел косяком. Кто бы это мог быть?

Крикнул:

— Дерни за веревочку, дверь и откроется!

— А где веревочка? — спросили с той стороны.

Ну, что тут скажешь?

— Стибрили веревочку. Теперь не закрываюсь.

На вошедшем был еще не обмятый камуфляжный костюм и модные туфли пронзительно желтой кожи. Явственно пахнуло хорошей туалетной водой и респектабельностью.

А я как на грех небритый.

— Простите за беспокойство, — вежливо сказал гость. — Мне сказали, что вы литератор.

Вот она, слава. Настигла-таки! И где? На задворках покинутой деревни, в богом забытом дачном кооперативе.

— Так сразу и литератор, — сказал я засмущавшись. — Журналист. К тому же бывший.

— Бывших журналистов не бывает, — солидно сказал гость. — Помните, как у Жванецкого, я — лев, и это у меня пожизненно. Вот так же и журналисты. Я больше скажу, они и после смерти остаются в памяти благодарных потомков журналистами. Только так и никак иначе. Разрешите пройти?

— Да конечно, конечно.

Он присел на лавку неподалеку от стола и с легкой улыбкой сказал:

— Не знаю, сможете ли вы мне помочь, но прошу отнестись к моей просьбе серьезно. Я и сам человек серьезный. И у меня есть дело. Надежное, знаете ли, и главное — прибыльное. Нет, с алкоголем оно не связано. С алкоголем, знаете ли, морока, все давно поделено, так что могут и пристрелить. Я специализируюсь на замках. Да, замках — висячих, врезных, кодовых. Или, если угодно, квартирных, гаражных, сарайных, сейфовых. Четыре постоянных торговых точки. Десятки надежных проверенных поставщиков. Всё, знаете ли, было рассчитано еще восемь лет назад, когда только начинал свой бизнес. Без надежного замка при наличии частной собственности не обойтись.

— А сюда-то вас, извиняюсь, каким ветром занесло? У нас кооператив пенсионеров. Замок вешают только когда в город выезжают, а так, если уходит человек по грибы или на рыбалку, то он просто палочку к двери прислоняет.

— Неужели? — рассмеялся гость. — Мне это нравится.

— Мне тоже.

— Извините, — сказал гость, как-то сразу посерьезнев. — Извините, что не представился. Меня, знаете ли, Петром Евлампиевичем зовут. С отчеством, признаться, не повезло, а имя хорошее, надежное имя, в переводе «камень» означает. А вас как?

— Так вы меня не знаете?

— Откуда же мне вас знать, если в первый раз вижу. Мне девочка сказала, высокая такая, лет тринадцати-четырнадцати. Идите, говорит, к журналисту, он вам все расскажет, — и дом показала.

— Девочка? Русая, высокая?

— Вроде бы.

«Лизка, — подумал я. — Лизка Селезнева. Самый пакостный возраст у девки. На всех мужиков засматривается и все про всех знает».

— Вначале-то я зашел в зеленый домик у дороги. Аккуратный такой, с резными наличниками. До крыльца дорожка камнем выложена. В доме мужчина был. Он сидел за столом, огурцом хрустел. Я ему говорю, хорошая у вас дорожка, красиво сделана. Откуда камень брали? С дороги, отвечает, откуда же еще? А с берега озера не проще было? — спрашиваю — вон там камней сколько! Тут он как рявкнет на меня, чтобы, значит, уходил, проще сказать, выметался, а дальше нецензурно и по-всякому. Я, конечно, вышел: если так говорят, обязательно уходить нужно, а тут эта девочка, она мужчину назвала моральным уродом и посоветовала обратиться к вам.

К Севке Скоробогатову он вначале зашел, понял я. Его Лизка терпеть не может, потому что Севка прилюдно пообещал ей крапивы в трусы напихать, если будет глазки строить, кошка малолетняя.

— Так как же вас звать-величать? — снова спросил гость.

— Нас-то? Нас Дмитрием зовут. Можно просто Митя, но это через год-два, если ближе познакомимся.

— А по отчеству?

Мне было немного обидно за то, что камуфляжный Петр по глупости и незнанию, а, главное, ни за что обидел Севку Скоробогатова, подумал: «Сейчас я тебя, милый, буду воспитывать», — тонко улыбнулся и сказал:

— У нас в редакции говорили, что у журналиста или есть имя, или его нет. Такая была присказка, потому что по имени-отчеству себя требуют называть разве что начальники с амбициями.

— Понимаю, Дмитрий, — кивнул головой гость. — Понимаю и охотно принимаю. Зовите меня тоже просто Петром.

— Вот и договорились. Обедать со мной будете?

— Благодарствую, я сыт.

— А чай?

— Если предложите.

— Предлагаю.

Я разлил по кружкам чай, подсыпал песок в сахарницу, достал пакетик с крекерами, которые специально держу для такого случая.

— Прошу.

В преддверии светской беседы гость деликатно брякал в кружке чайной ложечкой.

Что ж, поехали.

— Так что же вас привело в эти края? — спросил я.

— Дом. Понимаете, я ищу дом. Избу, так сказать. Обязательно с палисадником. Состояние дома мне безразлично. Если он будет очень плох, то развалю и поставлю новый. Больше меня интересует вид из окон. Чтобы было озеро и банька, и мостки в рыбьей чешуе, и лодка, привязанная к свае. А в палисаднике я, знаете ли, посажу кусты.

— Воспоминание детства?

— Да. Такой дом был у деда. Мне очень нравилось там бывать. Я взял карту, очертил вокруг города круг в сто километров и решил найти похожее место. Ищу вторую неделю. Сюда вот добрался. Здесь мне понравилось. Озеро. Берег хороший. Вот только народ какой-то жлобистый. Неинтеллигентно, знаете ли, камни с дороги собирать.

— Это вы про Севу? Всеволодом Кузьмичем того мужчину зовут, который в зеленом домике живет. Вы его еще зауважаете. Сева мужик правильный. Он до пенсии был дальнобойщиком и поэтому привык к самостоятельности. Не любит Сева, когда его с порога учат жить. А за то, что камни с дороги убирает, так за это ему медаль нужно дать. Или премию выписать. Здесь ведь такая история. За нашей деревней километрах в семи лес стали заготавливать. Нынешние лесорубы в таежные массивы не лезут, ведь для этого дороги надо строить, поэтому всю заготовку ведут вдоль основной трассы. А трасса у нас здесь видели какая — обычная грунтовка. Разбили ее лесовозами до полного безобразия — ни пройти ни проехать. Наши остановили как-то водителя лесовоза и сказали ему, мол, доложи своим хозяевам, чтобы дорогу отремонтировали, иначе будем принимать меры. Сроку вам даем неделю. Прошла неделя — никакого ремонта. Они думали, мы прокурору писать будем или народным депутатам жаловаться. Ща, разбежались. Через неделю кто-то неизвестный взял бензопилу и за деревней точнехонько поперек дороги уронил елку. Лесовозные перевозки тотчас встали. Пришлось нашим заготовителям гнать трактор с делянки и оттаскивать деревину на обочину. Через день почти на том же месте лежала сосна еще толще. Приехали какие-то козлы, отрекомендовались комиссией, пригрозили самовольных порубщиков ловить и беспощадно штрафовать. Наши отвечают — не знаем, кто это шалит, но препятствовать не будем. А раз уж вы комиссия, то не скажете ли, как насчет разбитой дороги, собираются ли ее приводить в порядок или нет? Иначе ведь придется лесорубам от делянки до деревни посты устанавливать или организовывать конное патрулирование. А вдруг эти партизаны начнут еще и гвозди в колею подбрасывать, тогда точно без солдат с миноискателями не обойтись. Комиссия побазарила и укатила, а вечером того же дня поперек дороги лежало уже два дерева. В общем, вскоре появились ремонтники и стали отсыпать на разбитое полотно песок с гравием. Только гравий у них был не промышленного дробления, а природный, из местного карьера, в котором встречались камни с овечью голову. Наш местный олигарх Олег Пермяков газанул на песке и повредил картер двигателя. Вот тогда-то Сева и вышел на дорогу собирать камни, а к нему вскоре и остальные подтянулись — кто с тачкой, кто с носилками. Теперь по проселку можно ездить без боязни.

— Интересная история, — сказал Петр Евлампиевич. — А что партизаны, больше не беспокоят?

— Нет. Затаились где-то. Или ушли в другой район фашистские поезда под откос пускать.

— Интересная история, — повторил гость. Он задумчиво смотрел в окно, за которым отливало голубиным крылом осеннее озеро, желтел тростник, серели баньки. — Тихо у вас тут. Дачи не грабят, когда люди на зиму отъезжают?

— В этом году бог миловал, дорогу так замело, что сюда было не пробиться, бабульки в Сяпсю за хлебом на лыжах ходили. Здесь, если напрямик через озеро, четыре километра будет. А в прошлую зиму у нас все провода в кооперативе срезали. Очень трудоемкая работа, между прочим. Это ж нужно было вначале трансформаторную будку открыть, а она под замком и листовым железом обшита, потом линию обесточить, а потом еще на каждый столб залезть.

— Зачем?

— Цветной металл. Его сдать можно. Идиоты. У меня около дровяника лодка лежит — двести килограмм алюминия, так ее не тронули, а провод, который к дому подходил, сняли.

— У меня тоже история есть наподобие вашей, — оживился Петр Евлампиевич. — Питерский приятель решил дачу в Карелии завести: рыбалка, грибы, то да сё, жена гипертоник, а здесь клюква даровая. Нашел под Ведлозером заброшенный хутор, с местной властью договорился, приобрел участок и поставил дом с камином и всеми делами. Даже дорогу к нему гравием отсыпал, чтобы в грязи не вязнуть. Сторожа нанял, вручил ему газовый пистолет — сторожи добро. Зима прошла спокойно, а весной звонит ему сторож, так мол и так, Михаил Хаймович, обобрали вашу дачу, меня связали и все как есть ценное вывезли, даже оконные рамы сняли. Мой приятель не стал обращаться в милицию, поехал разбираться сам, а для подмоги нанял шесть «братков». Грабителей они обнаружили сразу — те второй день отмечали удачно провернутое дельце, даже машину еще не разгрузили. «Братки» их били до тех пор, пока мужики не взмолились о пощаде. И рамы обратно вставили, и снятые двери навесили, и все вещи расставили по прежним местам. Ничего не пропало. Сторожу-наводчику, кстати, тоже навешали по ушам. Теперь мой приятель за свою дачу спокоен, ее местные обходят стороной, как зачумленную. А не спохватись Михаил Хаймович вовремя, не принял бы меры, то и дом бы раскатали. Так ведь?

— Наверное.

— Вы посмотрите, уже не компаниями — деревнями спиваются.

— А как же иначе, наша страна, как самолет, летящий в неизвестном направлении, а в авиации не пьют только автопилоты.

— Прямо кошмар какой-то.

Мой гость не на шутку расстроился.

— Водка — наше национальное бедствие, — сказал он и погрозил кому-то пальцем.

— Вы полагаете? — спросил я. — А мне представляется, что пьющее население — это благо для власти, которая может творить все, что ей угодно, и не отвечать за свои действия.

— Да? — удивился Петр Евлампиевич. — Тогда тем более необходимо прекратить это тотальное спаивание людей. У руководства должно наконец появиться чувство ответственности за свои действия.

— Именно так думал Горбачев, когда провозгласил печально знаменитую антиалкогольную кампанию. Ведь протрезвев, люди ужаснулись бы тому, что они строили-строили и наконец построили. А объявленная гласность должна была способствовать дальнейшему оздоровлению общества.

— А разве не так?

— Совсем не так. Дело не в водке, а в отношении к человеческой жизни, которая у нас веками ни в грош не ставилась. Может быть, вы не знаете, но после революции 1917 года большевики для восстановления порядка в стране объявили водку вне закона. Более того, с помощью пропаганды, которая изо дня в день била в одну точку, удалось воспитать презрение к пьянству как к некому «классовому явлению, унижающему рабочий класс». Такое положение в стране сохранялось до середины тридцатых годов. Лишь после укрепления нового строябыла несколько расширена государственная торговля алкогольными напитками — водкой и креплеными винами. Многие иностранные журналисты и писатели отмечали, что большевикам удалось полностью искоренить такое печально известное во всем мире явление как повальное русское пьянство. Народ вел трезвый образ жизни, что не помешало той же большевистской власти начать массовые репрессии.

— Грустное у нас с вами чаепитие, — сказал Петр Евлампиевич.

— А с чего ему быть веселым? — удивился я. — Вы ищете и никак не можете найти свое золотое детство, а у меня типичный похмельный синдром.

— Спасибо вам за чай, за интересную беседу, пора и откланиваться, — сказал гость, вставая из-за стола. — Как вы думаете, смогу я в деревне найти избу на продажу?

— Почему бы и нет? Там полно заброшенных домов. У большинства из них есть хозяева, которым эти доставшиеся по наследству убогие строения совершенно не нужны. Когда будете возвращаться домой, заверните в Лахтинский поселковый совет, председателя зовут Галиной Александровной, вот только фамилию ее не знаю. Поговорите с ней, обязательно посоветует что-нибудь дельное.

— Обязательно поговорю. Ох, не было у бабы заботы — купила порося. Приобретешь хлам, все переделаешь, а когда отстроишься, то обязательно обокрадут.

— Это близость к замкам накладывает на вас отпечаток — вы перестали доверять людям.

Гость фыркнул.

Получилось это у него смешно и как-то матерно:

— Пфуй. Я пока сюда добрался, три поселка проехал, где никто не работает и все пьют. Будешь тут, знаете ли, доверять. Хотя по природе я оптимист и верю, что наше руководство обязательно озаботится положением в стране, причем в самое ближайшее время.

— Вот-вот, и поведет нас к светлой победе капиталистического труда.

— Не знаю, к чему мы придем, но сейчас воровство приобрело всероссийский масштаб. И никто не считает зазорным бесцеремонно присваивать чужое.

— Плоды многолетнего воспитания. Эта традиция у нас освящена классиками марксизма. Если помните, одним из лозунгов пролетарской революции стала крылатая фраза вождя «Грабь награбленное!» Чтобы забыть ее, потребуются столетия, потому что вначале придется забыть о самом вожде.

— М-да, перспектива… Ну, счастливо вам оставаться. Еще раз спасибо за гостеприимство, Может, еще и увидимся. Озеро здесь красивое, так что я буду думать. Понимаете, кошки на душе скребут.

— А вы постройте дачу на берегу Женевского озера, там, я слышал, совсем иное отношение к частной собственности.


Проводив гостя, я выпил еще полкружки терпкого до горечи чая и пошел за лопатой, но по пути в сарай вдруг понял, что не лежит у меня душа к тяжелому физическому труду. Землекопское дело — суть призвание, которое сродни исследовательскому. Вгрызаться в толщу почвы, выворачивать камни, рубить корни и решать, что у тебя под ногами: супесь или суглинок, когда о том и другом знаешь лишь понаслышке — это, конечно, поэзия чистейшей пробы. Ведь известно же, что она — вся — езда в незнаемое. К тому же это ремесло одно из самых древних. Как утверждал Могильщик в «Гамлете», землекопы ведут свой род от Адама, при этом старый плут ссылался на Священное писание, где сказано: «Адам рыл землю».

Душа вкрадчиво шепнула: «Завтра покопаешь», и я решил её послушаться.

Осмотрелся — так чем же заняться?

Чем хороша дедовская дача — здесь, куда ни посмотришь, везде найдешь точку приложения сил. Не участок, а мечта Архимеда.

Взгляд мой упал на кусты смородины.

Вот оно, искомое: пообщаюсь-ка до вечера с друзьями.

С кустами у меня отношения особые.

На заре огородно-садового движения дед, обуреваемый мичуринскими прихотями, ткнул в землю без всякого порядка полтора десятка саженцев крыжовника и смородины. Пока строились времянка, баня, сараи, дом, пока из года в год, с компостом и навозом, возделывался и украшался огород, поднимались бесчисленные грядки, пока ловилась рыба и собирались щедрые дары леса, кусты потихоньку росли да росли.

Как-то бабуля заметила: «Ничего себе вымахали деревá, уже выше меня ростом. Откуда и взялись?»

Кусты на это ничего не ответили. Строптивые и гордые в своей дикой красе, они, тем не менее, выглядели заброшенными и неприкаянными.

Движимый необъяснимым чувством сострадания, я выполол из-под кустов крапиву, оборвал опутавшие их плети вьюна, несколько дней решительно, хотя и деликатно, отпиливал, обрезал засохшие ветки.

Это было весной четыре года назад.

Тогда я еще работал в газете и на даче появлялся только по выходным.

В один из приездов я привез бумажный мешок с удобрением, похожим на козий горошек. Взрыхлил под кустами землю, подмешав к ней немного древесных опилок, и заложил в мульчу подкормку. После этого стал каждую субботу устраивать своим подопечным банный день, обильно и подолгу поливая их из шланга. В конце лета кусты ответили небывалым урожаем крупных ягод. «Ну, прямо вишни, — удивлялась бабуля. — Кто бы мог подумать? А ведь стояли задрипанные, как бомжи». Кусты и на это промолчали. А со мной, я это заметил, им хотелось общаться. Заходя в зеленые смородинные заросли, я словно окунался в теплую дружелюбную воду. Поднималось настроение, более плавными и весомыми становились мысли. Я подолгу разговаривал с этими независимыми гордецами, называл их «ребятами» и «моими хорошими», а они охотно и в то же время как бы невзначай отвечали шелковистыми прикосновениями крепких листьев.

Я еще раз коротко глянул на кусты. Они выжидающе молчали.

Решил: быть посему. Танец с лопатой будет завтра, а сегодня день отдохновения.

Взял пилку, секатор и пошел в свой зеленый народ.

— Заскучали, орёлики? — спросил я, забираясь в самую гущу кустарника. — У-у-у, как вы тут обросли, как переплелись в хороводе. Окуджавы наслушались? Нет уж, давайте жить дружно, но не забывая о природной индивидуальности. Каждый куст есть мера всех вещей, разумеется, там, где этой мерой не служит такое амбициозное явление, как человек. А вот вам, товарищ, требуется новая подпорка. А вы почему так распушились? Словно ворона на гнезде. Собранней нужно быть, стоять веником…

Так, добродушно болтая, я разобрался в хитросплетении плодово-ягодных взаимоотношений и приступил к работе. Кусты благоговейно замерли. Убирая засохшие омертвелые ветви, я вспомнил недавнего гостя, замочного купца Петра Евлампиевича, и подумал: как же все-таки сильна еще вера в сильную справедливую власть, которая должна заботиться о нас, грешных. Если смех бывает саркастичным, то — ха и еще раз — ха. Может, мы-то и не против, а ей, власти, это нужно?

Каждая власть, какие бы лозунги она ни провозглашала еще не будучи властью, встав у руля, в конечном счете начинает заботиться о себе, делая вид, что заботится о других. Проходит какое-то время, у высших властных эшелонов подрастает смена, которая тоже хочет иметь свой кусок от общего пирога. И она берет его. Расстрелы тридцатых годов начались как партийные чистки. Убирали бойцов «ленинской гвардии». На смену им пришли «верные сталинцы».

Однако здесь произошла непредвиденная накладка. К процессу подключили народные массы. Народ с большим энтузиазмом стал писать доносы на самого себя — у каждого отдельно взятого гражданина всегда найдется объект для зависти. А тут такой удачный расклад: можно прихватить чужое да еще при этом прослыть достойным сыном партии. Были области, которые просили у центра еще хоть на годик продлить репрессии и дострелять тех, кого не успели. Карелия среди них.

А смена хрущевского курса брежневским?

А «перестройка»?

Она была объявлена в восемьдесят шестом. Круто замешанная на политической трескотне, социалистическая экономика к тому времени уже исчерпала свои возможности. Это был благоприятный фон. Партийной верхушке давно и страстно хотелось жить «по-людски», многие бывали за границей и видели, как это делается. И средства для этого имелись, но их требовалось приумножить и легализовать. У номенклатуры рангом пониже тоже были свои резоны, и тоже вполне уважительные. Какое-то время ушло на раскрутку процесса, так что реально пошел он в начале девяностых, когда в политику пришли революционеры-романтики, трибуны, любимцы народа; их, раскачавших общество, довольно быстро переизбрали и забыли. На сцене появились хозяева. Недоучла партийная верхушка, растерявшая за годы социалистического застоя свои бойцовские качества, что при смене формации ее оттеснят более энергичные и ухватистые. Этих, в свою очередь, отодвинули еще более жесткие, которых политики сейчас пытаются склонить к сотрудничеству.

А где здесь мы, те, кого называют рядовыми гражданами? Мы сбоку. Статисты увлекательного процесса дележа некогда государственной собственности.

Я бы ввел в школьные программы вместо курса истории курс термидора. Вот тогда все встанет на свои места.

Ознакомив кусты с этой несколько упрощенной, но по сути верной теорией взаимоотношения власти и общества, я собрал выпиленный сушняк в кучу.

— Все, ребята. Красуйтесь дальше.

И пошел домой готовить ужин.

Вечерний стакан ключевой воды

Моя Ахиллесова пята — недостаток амбициозности.

Можно было бы потушить ножки цыплят или приготовить что-нибудь экзотичное — продуктов полный холодильник, но вместо этого я разогрел на сковороде гречневую кашу из банки и тем ограничился.

Сказал себе: постигай тонкий аромат деликатного слова «почти». Ужин у тебя почти как у Никиты Сергеевича Хрущева. Тот обожал гречневую кашу со шкварками. У тебя тот же самый продукт, отмеченный всеми необходимыми ГОСТами. Даже с мясом. Так на банке написано. Если повезет, обнаружишь его и в тарелке.

Выпивка кончилась. Ну и ладно. Не очень-то и хотелось. Зато кашу я съел с большой краюхой белого хлеба.

Сполоснув тарелку, я набил трубку, налил из канистры стакан холодной воды и вышел на крыльцо, сел на ступеньку — хорошо!

Летом такой благодати не было, летом комары донимали, а сейчас один-единственный вьется и все норовит под мышку ко мне забраться — не кровь пить, погреться.

Я раскурил трубку и отхлебнул из стакана.

Сумерки крались незаметно, как старость.

Над теплицей играла заря.

Завтра суббота.

Завтра, может быть, приедет Ольга. Привезет что-нибудь вкусненькое к чаю. Спросит: «Как ты тут?» А я отвечу: «Нормально».

Ольга говорит, что у меня переходный возраст. Переход от работы к дачным утехам.

Мой уход из газеты она не осуждает, но и не одобряет. Только и сказала: «Тебе видней».

Это было незадолго до моего отъезда в деревню. Мы сидели в комнате, которая называется большой, телевизор голосом «энтэвэшного» Александра Беляева с упоением рассказывал о грандиозном столкновении циклона и антициклона — до сих пор не знаю, как их различать.

Ольга пришивала к моей рубашке оторвавшуюся пуговицу.

— Как же твои журналистские замыслы? — спросила она.

— Были да сплыли. Под диктовку пишутся диктанты, потому они так и называются, а творчество — это нечто иное, — ответил я.

— Что такое творчество? — спросила Ольга, разыгрывая простодушие.

— Предполагается, что это выражение себя.

— Как же тогда понимать произведения, написанные на заказ? Например, «Реквием» Моцарта.

— «Реквием» заказал некий «черный человек» — личность мифическая и до сих пор не установленная. Может, никакого «черного человека» и не было. Вообще же реакция на заказ предполагает свободу выбора — можно принять его, но можно и отказаться. У нас в редакции о свободе выбора журналиста речи не было.

— Не заводись, пожалуйста, — сказала она. — Я же сказала: поступай как хочешь, — и склонилась, чтобы перекусить нитку.

Я поцеловал ее в русую макушку.

— Истинно говорю я, ты скрываешь от людей недюжинный дар проповедника. Вот и апостол Павел в своем послании к римлянам писал: «Ты имеешь веру? Имей ее сам в себе». И далее — обрати внимание на неожиданный пассаж: «Блажен, кто не осуждает себя в том, что избирает».

— Да ну тебя, — она засмеялась. — Поставь-ка лучше чайник на газ.

— Никакой свободы выбора. Все командуют, все мною помыкают…

Уже на даче, вспоминая этот разговор, я задал себе тот же вопрос: так что же такое творчество?

Не знаю, как обстоит это дело у прекрасного пола, а мужчины в молодости постоянно настроены на то, чтобы оставить после себя как можно больше вещественных следов пребывания на земле. Это их природное качество. Они волочатся за девушками, пишут стихи, сплавляются по горным рекам, штурмуют стратосферу, пытаются решать математические парадоксы…

В первые годы журналистской работы я постоянно рвался в бой и брался за любые темы, хотя и тогда нередко подбирал их себе сам, а в редакционные задания всегда вносил элемент собственного поиска. Взрослея — а это продолжалось много лет — я в отношениях с женщинами стал более сдержанным, а в газетных материалах обстоятельным.

Ну и что?

Я еще не исчерпал себя ни в работе, ни в любви, но появилась в жизни вот эта старая дача.

Думал, не сопьюсь, так забудусь.

Оказалось, что алкоголь не приносит утешения, он лишь оттеняет усталость и грусть.


Я покуривал трубку и прихлебывал из стакана родниковую воду.

Смирно, Смирнов! Вот еще один день прошел. Сколько у тебя их осталось? Сколько слов я в жизни написал? Наверное, тысячи. Кто о них сейчас помнит? Вспорхнули, как бабочки, и нет их. Не думаю, что историки будущего будут изучать по моим очеркам наше смутное время. А вот если выкопаю завтра канаву, завалю ее камнем, то такой водовод просуществует десятилетия, а может, и века.

Обнаружит его случайно какой-нибудь конопатый пацан, праправнук нынешних девчонок и мальчишек, гоняющих по вечерам на велосипедах, и подумает: «Кто это сделал? Зачем?»

Не будет ему ответа.

А меня Митькой звали.

ВЕЛИКИЙ ПОХОД

Глава 1

Фамилия у меня простая — Тюлькин, зато имя раскидистое — Федор Михайлович.

Люблю я у себя на даче в тихие летние вечера, когда после знойного дня наступает благодатная прохлада, посидеть на крылечке. Посидеть и поразмышлять. Вреда от этого никому нет. Впрочем, и пользы тоже, а мне нравится.

Крыльцо у домика низкое, о двух ступенях. Сбоку приступочек сделан, на первый взгляд, вроде как ни к чему, а я на него кофейную чашку ставлю и пепельницу. Курю-то я мало, здоровье уже не то, что лет двадцать назад, но под кофеек, под плавное течение мысли позволяю себе сигарету, а иногда и две.

В городской квартире, конечно, таких удобств нет — ни крыльца, ни приступочка, ни закатной зари. Там и мысли другие. Все больше о дороговизне. Хотя бы и кофе. В пору моей молодости он во всех продовольственных магазинах продавался вразвес. Конечно же, в зернах. На прилавке электрические меленки стояли. Возьмешь грамм двести, смелешь — дух на весь гастроном.

Жена Людмила почему-то ни запаха, ни вкуса кофе не понимает. Горький он, говорит, и голову дурманит.

Моя страсть к размышлениям ее тоже в последнее время стала раздражать.

На этой почве мы с ней и поссорились.

В середине мая, когда устанавливается долгожданное тепло, мы каждый год совершаем первый выезд на дачу. Она находится в деревеньке Сямозеро, расположенной на берегу одноименного озера.

После программы «Вести» я сварил маленькую чашку кофейку и собрался было устроится на кухне под «Букетом сирени». Эту картину, которая у нас проходит по разряду семейных реликвий, жена вышила болгарским крестом еще в школьные годы, так что процесса работы над живописным полотном я не застал, но помню незабвенный шедевр девичьих грез с первого дня нашей совместной жизни и даже научился его как бы не замечать. Но в тот вечер чудовищные кисти чернильного цвета почему-то бросились в глаза, и я подумал: «Лучше бы она на танцы бегала». Именно в этот момент на кухню заглянула Люся.

— Уже устроился, доцент (последнее слово она нарочито произнесла с ударением на первый слог и потому обидно). Опять свой кофей распивать, думы думать. Лучше бы мусор вынес.

— Люсенька, ты вот, к примеру, целыми днями лузгаешь семечки, но разве я тебя называю хомячихой?

— Еще б ты назвал!

Она зажгла газ, поставила чайник и ушла смотреть телевизор, бросив на ходу:

— Как закипит — выключишь.

Когда у женщины утекает обаяние, а некогда тугие щеки обвисают собачьими брылами, то у нее нередко появляется вот такое беспричинное желание командовать. Я мог бы ей об этом сказать, но промолчал — ведь обидится, а моложе и краше от моих наблюдений не станет.

— И не забудь мусор вынести! Дóцент! — крикнула она из комнаты.

Это уже было лишнее, я ведь не только Тюлькин — нечто мелкое и пренебрегаемое, но еще и Федор Михайлович.

Подождал, когда закипит чайник, выключил газ, неторопливо сосчитал до шестидесяти, зашел в комнату и сказал:

— Знаешь что, Людмила, я тебя, пожалуй, на дачу не возьму.

Я думал, начнется семейная ссора, и уже заранее тосковал оттого, что придется выслушивать какие-то глупые ненужные слова и самому говорить такие же.

Но жена деланно засмеялась и спокойно, не отрывая глаз от экрана, ответила:

— Вот и хорошо. Надоели мне эти грядки, и эта будка твоя надоела и вообще все. Когда построишь нормальный дом, тогда и зови отдыхать на свое Сямозеро. Поеду Аннушку навещу.

Аннушка — это ее дочь от первого брака. Живет она недалеко, в Пряже, на родине моей благоверной. Конечно, разведенная, как и большинство нынешних молодых женщин, работает бухгалтером в районной администрации. Глаза у Аннушки карие, зубки ровненькие, характер легкий. Почему ее второй раз никто замуж не зовет — для меня загадка. Или сама не хочет ошибиться?

Спали мы с женой врозь.

Утром молчком позавтракали, и Людмила стала собираться, в мою сторону она даже не смотрела — знает, что так быстро не отхожу. Напихала каких-то шмоток в дорожную сумку.

— Ну, я пошла.

— Счастливо. Аннушке привет.

— Передам, передам, — скороговоркой.

И ушла.

А я, выпив еще кружку чая, отправился регулировать зажигание у машины, которое всегда немного барахлит после зимней стоянки.

Регулировать оказалось нечего.

Ночью, когда мы с Людмилой таились по своим комнатам и ждали, кто сделает первый шаг к примирению, мой гараж взломали. Машину «раздели» зло и беспощадно, даже задние фонари свинтили. Я прикинул размер ущерба, по самым грубым подсчетам он тянул не меньше, чем на четыре пенсии. А ведь нужно же и за квартиру платить, и за газ, и за телефон, да и жить на что-то.

Поездка откладывалась на неопределенный срок.

Вызванные на место происшествия милиционеры составили протокол и на том свою работу сочли завершенной. Я остался один на один со своей бедой. Сходил в магазин стройматериалов, купил двадцать килограмм цемента, принес его, заделал дыру в задней стенке гаража, через которую проникли незваные гости, да и пошел домой.

На следующий день я сходил на авторынок, поинтересовался ценами, расстроился, конечно, и, вернувшись домой, позвонил Стасу.

Вообще-то он, конечно, Станислав Казимирович, потому что, как и я, четвертый год на пенсии. Здоровый, плечистый, кулачищи — во! Животище в два обхвата. Бородищу дикую отпустил. По национальности он поляк, отсюда и Станислав. Но для меня всегда был и остается Стасом. Мы дружим со школы.

Спрашиваю:

— У тебя «Форд» на ходу?

Смеется.

— Нездоровится моему старичку. Как начал в прошлом году рассыпаться, до сих пор собрать не могу. Покупаю в месяц по одной запчасти, иначе без штанов останусь. Недавно подсчитал: если буду вести ремонт такими темпами, то он растянется на три года.

— А как же в Чуралахту попадать будешь?

— Кабы знал…

У нас с Стасом дачи, можно сказать, по соседству. Их разделяет несколько километров, но зато объединяет озеро.

И тут, наверное, от полной безысходности у меня родилась шалая мысль.

— Твоя тележка на велосипедных колесах еще не сломалась?

— Что с ней сделается?

— Может, совершим на пару марш-бросок к берегам Сямозера?

Стас на секунду задумался.

— Ну, ты авантюрист! Это сколько же мы будем в пути?

— Смотря как пойдем. Если в темпе, то за два-три дня управимся, а если не спеша, с вечерними беседами у костра, с рыбалкой на Сяпсе, то дней пять будем топать.

Он опять засмеялся — раскованно и победно.

— А давай! К тебе заглянуть, чтобы обговорить детали? Или ты соберешься?

— Уже еду. Ставь чайник.

— Подожди-подожди, не клади трубку. Возьмем в компанию моего соседа Генку Богданова, он хоть и шебутной, но веселый. Опять же на троих разливать привычнее — классика.

Когда я приехал, Стас своим рыбацким ножом, смахивающим на кубинское мачете, кромсал буханку белого хлеба. Чуть пахло мятой и прелым брусничным листом — значит, в заварном чайнике настаивался знаменитый «кудамский сбор № 3».

Генка сидел за столом и, как Чапаев-Бабочкин, вымерял что-то циркулем на карте.

— Привет, — сказал я. — Не занимайся ерундой, Гена. Я тебе и так скажу — по трассе до поворота на Кудаму ровнехонько шестьдесят два километра.

— Я определяю места дневок и ночлегов.

— Это дело простое: как притомимся — так и лагерь разобьем.

— Не, Михалыч, нужно планировать по науке. У тебя, кстати, тележка есть?

— Все собирался обзавестись.

— Я тебе сделаю. У меня в сарайке старый «орлёнок» валяется. Сегодня же вечером и займусь. Барахла придется брать много. Ночи холодные, значит, собираться надо, как на рыбалку: палатки, теплая одежда, спальные мешки.

Стас разлил по кружкам чай.

Мы долго и подробно обсуждали предстоящий поход.

— Классная идея, — сказал на прощанье наш приятель, простой российский пенсионер Гена — Геннадий Евдокимович Богданов, бывший судовой электрик, изобретатель и рационализатор.

На сборы было положено два дня.


В тот вечер я для полного ощущения свободы сварил себе большую кружку кофе, стал неторопливо, почти торжественно смаковать его мелкими глоточками. Как писал Радищев, «услаждать душу потом африканских невольников». А еще я курил прямо на кухне, чего раньше себе никогда не позволял.

Дела складывалось замечательно, но говорить об этом вслух было нельзя. Ведь нечистый только и ждет, когда человек проговорится, чтобы все испоганить. Тут и ангел-хранитель не поможет. Ни в нашем мире, ни в параллельных мирах бахвалов не жалуют.

Когда пришла беда, не стоит настежь распахивать ворота, а нужно непрерывно бороться с ней положительными эмоциями, свежим воздухом, здоровым смехом. Подумаешь, обокрали. Эка невидаль. Не меня первого и не меня последнего. Зато мы вон какую штуку придумали.

Перед сном мне захотелось снова перечитать «Фантастические путешествия барона Брамбеуса».

Я четверть века проработал печатником в типографии. Конечно, свинец, ночные смены и все такое, но зато, когда страна маялась от книжного голода, у нас на производстве всегда можно было найти что-нибудь дефицитное. Да и с подписками не очень-то зажимали — не просто рабочий класс, а его передовой отряд все-таки. Как любил говаривать на собраниях зав. идеологическим отделом обкома партии товарищ Жмуриков, рабочая интеллигенция. Глупости это, конечно. Но к чтению и к ежевечерней чашке кофе я пристрастился благодаря своей работе. Так что, как бы Людмила ни ёрничала, мне свои привычки менять уже поздно.

Нынешнюю литературу я не люблю. Она нахрапистая и циничная, как наше время. У писателей советской поры меня раздражает постоянное восхваление своего времени, этим грешат даже лучшие. А какое было время, и сами мы помним, и родители рассказывали. В пору моего детства жмых за лакомство почитался, а с высоких трибун заклинали: «Все лучшее — детям». Выходит, лучше жмыха у нас тогда ничего не было.

Наших классиков я тоже многих читал, а вот искренне полюбил литераторов начала девятнадцатого века. Почему — сам не знаю. Людмила, бывало, достанет какую-нибудь книжку с моей полки, полистает, да и бросит. «И что ты в этом нашел? — скажет. — Скукотень!» «Меня слог возвышенный привлекает и чувства неподдельные, — отвечу я. — А если почитаешь, так увидишь, они — настоящие и отечество любят не так, как мы, без визга и заклинаний».

Но больше всего мне, конечно же, нравятся остроумцы той поры.

Когда меня провожали на пенсию, то для поднятия настроения я рассказал своим гостям, как книгоиздатель Александр Филиппович Смирдин задумал объединить вокруг себя крупных поэтов и прозаиков. А решив так, он перевел свою книжную лавку из скромного помещения у Синего моста, что на Невском проспекте, в большой трехэтажный флигель лютеранской церкви и в честь этого события дал грандиозный обед, на который были приглашены все известные литераторы. За радушное угощение и приятную беседу гостей попросили дать что-нибудь для альманаха «Новоселье А. Ф. Смирдина».

В первом томе этого сборника были новые произведения Жуковского, Пушкина, Баратынского, Гнедича, Вяземского… Украшала альманах картина, написанная Брюлловым и гравированная Галактионовым, на которой собравшиеся запечатлены за общим столом. На председательском месте Крылов, близ него Хвостов и Пушкин, Греч произносит тост, ему внимают Семенов и Булгарин, за спиной Греча в пол-лица виден Вяземский…

Посмотрев на это художество, насмешливый Вяземский мимоходом заметил: «Я профилем, а Булгарин во всю харю».

Прелестная история.

Некоторые из моих гостей, когда я закончил, вежливо улыбнулись.

Потом выяснилось, что из названных имен известными для некоторых оказались лишь Пушкин и Крылов.

Кто-то спросил, на что я намекаю, кто-то поинтересовался, за что пьем.

«Пьем за дружбу и взаимопонимание», — твердо, даже как бы с металлом в голосе сказал я, но больше ничего такого из пушкинской эпохи никогда не рассказывал.

Я зачитался сочинениями барона Брамбеуса, под маской которого, как известно, скрывал свою личину талантливый ученый-востоковед, главный редактор самого массового в ту пору журнала «Библиотека для чтения» Осип Сенковский.

Спать лег уже далеко за полночь.


Мне снился обед у Смирдина.

Мы стояли с Вяземским под пальмой, что росла в огромной кадке, и он, блестя озорными чуть навыкате глазами и смеясь, рассказывал:

— Нет, я не могу, ей-богу не могу. Сил никаких нет. Вы читали последний опус нашего неподражаемого пиита Хвостова? О том, как голубка, невинная душа, запуталась в силке и, настрадавшись от отчаяния и безысходности, уже готовилась принять, как святой Себастьян, мученическую смерть, но тут прилетел ее голубок и зубами — рук-то нет, так он зубами — развязал роковые тенета. Я, как прочел, так чуть не упал с кресел от хохота. Ведь прекрасный человек наш Дмитрий Иванович, добрый, отзывчивый. Люблю его всей душой. Но как примется стихи писать — полный афронт и сплошное безобразие. Я ему на днях двух голубей послал, чтобы он приватно объяснил мне смысл своей аллегории.

Тут же случился и Хвостов. Он, оказывается, стоял с другой стороны пальмы и слышал наш разговор.

Хвостов шутливо погрозил пальцем.

— Не дразните старика, а то рассержусь. У верблюда — двадцать четыре, у собаки — сорок два, у человека — тридцать два. Тридцать два — это норма. Однако мне еще не встречался человек с тридцатью двумя зубами, а значит, я в жизни не встречал ни одного нормального. Вот и вам все смехи да упреки. Неужто голова дана только чтобы пищу ею жевать? Моя голубка — это наш исстрадавшийся народ, а голуби — это те, кто голубку постоянно имеют. Они только прикидываются невинными голубями, по сути же сущие птеродактили, как их описал французский ученый Линней. Пропасть они голубке, конечно, не позволят, но и спуску ей не дадут. Если бы я именно так все своими словами назвал, увидело бы мое стихотворение свет? Позвольте-ка вас спросить. Да тот же милейший господин Семенов, цензором над нами поставленный, что на брюлловской картине изображен рядом с Булгариным, первым бы на меня вскинулся и на седины бы не посмотрел. А так читатель задумается: почему это голуби зубастые, или старик Хвостов совсем из ума выжил? Задумавшись же над моим стихотворением, и о жизни начнут думать. Не все ведь в ней хорошо, не все…

Неубедительными показались мне объяснения Хвостова. Сморозил, небось, глупость, а теперь пытается туману напустить, изображает из себя природного вольтерьянца. В наше время, как только перестали преследовать за инакомыслие, тоже многие в диссиденты задним числом записались, а раньше-то не считали зазорным и жалобу в обком накатать.

Что ответил старому поэту умница Вяземский, я теперь уж никогда не узнаю, потому что в мой сон ворвался телефонный звонок.

Это был Гена Богданов.

— Ну, ты, Михалыч, силен подушку давить. Небось, отъезд жены отметил ударной дозой. Шучу-шучу. Я чего звоню-то: тележка твоя готова. Отличная получилась вещь. Легкая, ход мягкий — хоть на ВДНХ отправляй, или где там теперь демонстрируют наши достижения. Приходи забирай.

— Я что еще хотел спросить-то, — сказал Гена, — у нас число участников не ограничено?

— Участников чего?

— Похода.

— Вроде не было такого разговора. А что?

— Еще двое просятся. Такие же бодрые пенсионеры, как и мы. У них дачи в Падозере. Это по пути.

— Зови. Веселее идти будет.

— А если еще кого-нибудь организую, вы как с Казимировичем к этому отнесетесь?

— Положительно.

Еще один день прошел в сборах.

Глава 2

Выход был назначен на десять часов утра от типографии. Давненько я там не был.

В половине десятого позвонил Богданов.

— Надо бы перенести время старта. В десять телевизионщики подъехать не могут.

— Какие телевизионщики?

— Так я позвонил в «Экран дня». Хочется, чтобы все прошло торжественно, нарядно.

— Зачем нам эта помпа?

— Тебе что, Михалыч, жалко, если я пару минут покрасуюсь в телевизоре?

— Ладно, красуйся. Когда подойти?

— К трем часам. В три они обещали быть.

— К трем так к трем. Стас в курсе?

— Я ему уже сообщил. Он не против.

Я отправился на кухню варить прощальный кофе.

Всего около типографии нас собралось семь человек: трое с тележками — Стас, Генка и я, двое с туго набитыми рюкзаками, один со спортивной сумкой через плечо и один с тачкой — замечательной металлической тачкой на большом дутом колесе, как потом выяснилось, именно из-за этой тачки его не пускали ни в один автобус.

Волонтер со спортивной сумкой показался мне слишком молодым для пенсионерка, о чем я и сказал Стасу.

— Как знать, может, он вышел не по возрасту, а по инвалидности, — предположил он. — Или «афганец». Тогда мог по ранению.

Опоздав всего на десять минут, подъехали телевизионщики.

— Мужики, вы только молчите, я потом все объясню, — умоляюще сказал Генка и бросился помогать организовывать съемку.

Нас расставили полукругом — живописной и в то же время как бы непринужденной группой, тележки, словно боевые тачанки, выкатили на правый фланг, тачке было выбрано место в центре композиции. Откуда-то появился транспарант «Требуем обеспеченную старость».

Девушка-корреспондент достала из сумочки микрофон.

— Володя, подключи.

Спросила:

— Кто будет говорить?

— Друзья поручили мне, — скромно сказал Генка.

Общий смысл его выступления был доходчив, как пятак на протянутой ладони.

В стране прошла грабительская приватизация. Народное достояние досталось кучке олигархов. Люди, чьим трудом было накоплено это богатство, оттеснены на обочину жизни, влачат жалкое существование. Но хуже всего приходится старикам.

— Самое большее, на что они могут рассчитывать, — это пенсия в три тысячи рублей, а у некоторых она и того меньше, — говорил Генка. — Половину нужно отдать за коммунальные услуги. А на оставшиеся деньги как-то выживать. Арифметика простая: на день приходится не более пятидесяти рублей. На эту сумму пенсионер может купить буханку хлеба и пачку пельменей. На сахар уже не остается. Мы все поневоле стали блокадниками, мы считаем каждую копейку. Если приобретаешь лекарство, то потом несколько дней сидишь на чае с сухарями. Если покупаешь конверт, чтобы написать письмо родным, то вместо буханки хлеба берешь уже полбуханки.

— Здесь, — Генка обвел рукой нашу группу, — нет лодырей. Всю жизнь эти люди ударно работали. Их труд отмечен дипломами, почетными грамотами, нагрудными знаками и правительственными наградами. Они честно заработали достойную пенсию, но в результате финансовой политики их труд сегодня обесценен. Мы больше не хотим мириться с таким положением. Мы никого не обвиняем, мы решили быть выше этого. Просто пойдем через всю страну. По пути к нам примкнут сотни и сотни таких же обездоленных. Мы пойдем к берегам Тихого океана. Не все туда дойдут, не все, — сказал он горестно. — Умерших мы будем хоронить по дороге. И пусть их скромные памятники станут молчаливыми знаками укора и скорби.

Тут Генкин голос снова окреп:

— На восточном побережье мы сколотим плоты и поплывем к далеким островам, где организуем колонию русских стариков. Там мы закончим свои дни. Если мы не нужны своей стране, то и такая страна нам не нужна.

Он в приветственном жесте поднял правую руку и чуть помахал ею перед камерой:

— Счастливо оставаться. Мы пошли на восход.

— Очень хорошо, — сказала девушка-корреспондент и стала сворачивать шнур микрофона. — Живенько получилось.

Мы стояли столбами.

— Да-а, — наконец протянул Стас. — Перспектива интересная. Ну, что ж, друзья-пенсионеры, пошли встречь солнцу.

И мы небольшой и не очень стройной колонной потянулись в сторону одной из главных площадей города.

— Ну, как я выступил? — спросил Генка.

— Проникновенно, — сказал Стас. — Главное, все по делу.

Остальные молчали.

— А что? Неправда, что ли? Тебе такая жизнь не надоела?! — заорал Генка на всю улицу.

— Ты перед нами не выступай, — попросил Стас. — Нужно было заранее предупредить, что решил податься в депутаты Законодательного собрания. Или ты в Думу нацелился? Только программа у тебя, я бы сказал, м-м-м, сыроватая.

— Да ну тебя, — Генка махнул рукой. — Михалыч, а ты чего молчишь?

— Наш двор вспомнился. Там, бывало, пенсионеры вечера напролет стучали в домино. И в других дворах так же было. Потом скамейки-столики обветшали, а где и хулиганы их сломали, в общем — не стало. Власть же строительством новых не озаботилась. Нынешних пенсионеров от телевизора за уши не оттянуть, и все стали ужасными вольнодумцами.

— Спелись, — буркнул Генка.

— Надо бы хоть пива выпить на остаток пенсии, — предложил Стас. — Чтобы отметить такую замечательную речь нашего товарища.

— И чего веселитесь, — сказал Генка. — Я все по правде говорил.

— Кто бы спорил, — поддержал сотоварищ с тачкой. — Лично я обеими руками «за».

— У вас, сударь, руки тачкой заняты, — заметил Стас. — Что же касается программы уважаемого Геннадия Евдокимовича, то, я полагаю, мы еще успеем ее обсудить. Путь нам предстоит неблизкий.

Мы с достоинством молча прошли весь город.

На одном из перекрестков прохожий назвал нас беженцами, и волонтер со спортивной сумкой подтвердил:

— Это точно.

Стоявший на развилке дорог пост ГАИ миновали уже в седьмом часу. Вышли на широкую прямую автотрассу, проложенную словно по лучу маяка.

— Дойдем до отворотки на аэродром да, пожалуй, и разобьем лагерь, — предложил Стас. — Что-то у меня ноги с непривычки болят. Если так и дальше дело пойдет, то я и до Сяпси не дойду, не то что до Тихого океана.

— Втянешься, — оптимистично сказал Генка. — Первая стопка всегда с напрягом идет. А нет, так мы тебя на тележке покатим.

— Спасибо на добром слове, но не хотелось бы.

Воду мы набрали на автозаправочной станции. У всех оказались солдатские фляжки, а у Генки была еще и десятилитровая пластмассовая канистра.

— Народ, похоже, подобрался бывалый, — тихо сказал мне Стас, когда мы двинулись дальше по шоссе.

Удобную полянку, закрытую от дороги густым кустарником, заметил товарищ с тачкой.

— Лучшего места не найти, — уверенно сказал он. — Здесь рота может устроиться, а нас всего лишь треть взвода.

Я вытащил из груды барахла свою любимицу — бензопилу «Хускварну».

— Свалю пару-тройку сушин на дрова.

Падозерские пенсионеры молча достали из вещмешков топоры и начали споро готовить еловую подстилку. Генка подыскал удобное место для костра, вырубил рогульки и перекладину. Через полчаса в чумазом казане уже булькала каша, свежо пахло очищенным чесноком и луком, а на расстеленном поверх лапника брезенте лежал горкой хлеб, поблескивали бутылки.

Первый тост был за благополучный исход нашего предприятия.

Налили по второй.

С кружкой в руке поднялся Станислав Казимирович. Внушительно откашлялся, прочищая горло.

Но тут, глянув на часы, встрепенулся Генка.

— Подожди, сейчас новости показывать будут. Посмотрим?

Он сбегал к тележке и принес маленький телевизор, из тех, у которых экран с ладонь.

Наш торжественный выход от щербатой типографской лестницы показали сразу же после выступления главы республики об экономических успехах края и начале строительства совместно с какой-то известной шведской фирмой нового лесоперерабатывающего предприятия. Генкино выступление девушка-корреспондент предварила словами о том, что пенсионерам не хватает тепла и участия и это является явной недоработкой социальных служб. Сам Генка на экране выглядел взъерошенным, как воробей, побывавший в жестокой драке, но говорил он гладко и убедительно.

— Орел, — сказал один из падозерских пенсионеров. — Спиноза.

— Почему Спиноза? — с обидой спросил Генка.

— Наш товарищ хотел сказать «Цицерон», — сказал Стас. — А теперь, с вашего позволения, я предложу второй тост.

Он снова поднял кружку с водкой.

— Мы с вами сошлись на этой дороге, чтобы вместе прожить какой-то отрезок жизни. Мы не единая команда, что бы ни говорил уважаемый Геннадий Евдокимович. Мы просто попутчики, семь пенсионеров, которым нужно попасть на свои дачи. Но поскольку нам придется вместе прожить неделю или чуть меньше, то пришла пора познакомится поближе. Я предлагаю это сделать сейчас, на первом нашем большом привале. Все мужчины, подчеркиваю — все и всегда, хотят быть чуточку старше, умнее, опытнее, чем они выглядят в глазах окружающих, и в то же время все они до плешивых голов и седых бород остаются в душе мальчишками. Это самый большой мужской секрет, о котором женщины не подозревают. Но мы-то здесь единомышленники и нам нечего скрывать. И смешно будет, если мы начнем друг другу «выкать» или обращаться по имени-отчеству. Поэтому предлагаю на некоторое время восстановить в гражданских правах наши детские кликухи. Так будет проще, удобнее и, даже скажу, естественнее. Я, например, Станислав Казимирович, но меня всегда называли Стасом или Паном, последнее указывает на мою национальность. Рядом со мной Федор Михайлович, с которым мы дружим уже более полувека. У него уличного имени нет. Однажды, это было во втором классе, Витя Акимушкин назвал его Тюлькой и тотчас оказался в луже.

Стас улыбнулся.

— Витя Акимушкин был в нашем классе самым сильным, но Федора это не остановило. Сам измазался в грязи по уши, но и Витьку извозюкал. Все кричал: «И ты со мной поплавай! И ты со мной поплавай!» После этого парного заплыва он и в школе и на улице всегда был просто Федей. Уважаемого Геннадия Евдокимовича в нашем дворе с детства звали Кот Баюн, он кого хошь мог заговорить и поэтому позже стал грозой зарецких девчонок, ни одна не могла перед ним устоять. Остальных я не знаю.

Поднялся один из падозерских пенсионеров, представился:

— Александр Васильевич Говоров, меня всегда звали Говором. А это мой двоюродный брат — Константин Петрович Коскинен. Он не очень силен в родственных связях и, когда обижали, обычно грозился: «Вот скажу дяде». Дядей он называл меня. Поэтому он вскоре стал Племяшом. Мы из одного поселка. Вместе в город после армии подались. Я работал плотником. Племяш — кузнецом. Оба мы охотники и где только не побывали. Машины у нас есть, у меня — «Москвич», у Племяша — «копейка». Да вот сбрендило пешком пройтись. В поход нас позвал Гена. С ним и Борисом Ивановичем мы уже лет десять ездим на зимнюю рыбалку.

Поднялся Борис Иванович.

— А моя фамилия Локтев. Поэтому детская кликуха была Локки. Кстати, она мне нравится. Коротко, ясно и со смыслом. Я даже в денежных ведомостях так раньше расписывался. До пенсии трудился слесарем по высшему разряду. А вот теперь никому не нужен. Дача у меня за кудамской развилкой.

— А я вообще не пенсионер, — сказал тот, которого Стас назвал «афганцем». — Я сосед Бориса Ивановича. Только что развелся и хочу попасть в Эссойлу. У меня там родственники. Поживу у них немного, буду раны зализывать. По лесу поброжу, на рыбалку разок-другой смотаюсь. Детская кличка, если она вас интересует, у меня необычная: Лавуазье. Как-то на уроке физики вызвали меня к доске, и понес я какую-то околесицу про этого самого Лавуазье, которому приписал закон Бойля-Мариотта. Через день я в школу опоздал, а физичка спрашивает: «Где же наш Лавуазье?» С той поры и прилипло. Меня до сих пор однокашники так зовут.

— Ну, — сказал пан Стас голосом генерала из «Особенностей национальной охоты» и поднял свою кружку: — За знакомство.

Семь кружек сошлись над центром брезентового стола.

— Люблю я этим делом заниматься на природе, — сказал Локки и аппетитно захрустел луком.

— Федя, у тебя есть что сказать? — спросил Стас.

— Есть, — сказал я. — Мы команда на неделю. Поэтому пусть все у нас будет, как в Иностранном легионе: живем настоящим, а в прошлое никто ни к кому не лезет. Захочет кто поделиться — это ради Бога, это не возбраняется, но никаких расспросов.

— Хорошее предложение, — сказал Стас.

— Хорошо сидим, — подвел черту под состоявшимся знакомством Кот Баюн. — Может, еще по одной, друзья-товарищи?

— Зачем же по одной? — рассудительно заметил Говор. — Этим, думаю, все запаслись, а завтра в Чалне еще возьмем. Жизнь пенсионерская не так плоха, как утверждают некоторые ораторы.

— Да ладно вам, — добродушно сказал Кот Баюн.


…Когда накатила ночная прохлада, мы перебрались поближе к костру.

Закурили.

— Интересная штука жизнь, — философски сказал Локки. — Мне уже шестьдесят, и одышка, и аритмия, и вены, а все кажется, что не больше тридцати. Вчера в овощном магазине засмотрелся на одну молодую особу и забыл, зачем пришел. Продавщица меня спрашивает, а я не понимаю, что ей нужно.

— Надо было с ней заговорить, — сказал Лавуазье.

— С кем?

— С той особой. Наваждение бы тотчас пропало.

— Ты сейчас на всех женщин зол, — сказал Локки. — Это пройдет. Самыесмертельные обиды со временем затягиваются. Навсегда остаются в памяти лишь случаи на первый взгляд вроде как незначительные.

— Точно, — сказал Говор.

Первый рассказ о прикосновении к вечности

— Точно, — сказал Говор. — Собрались мы как-то с Племяшом на весеннюю охоту. Нам беломорский приятель написал, мол, приезжайте, мне про непуганый ток рассказали — косачи на шалаш садятся. Приехали. Приятель, как по тимуровской цепочке, отправил нас дальше. Долго пилили на местном поезде до какого-то разъезда, там разыскали местных алкашей. Они за пару бутылок показывали дорогу на этот заповедный ток — такой у них был промысел. «Не будет охоты», — говорит Племяш. «Подожди, — отвечаю. — Еще не вечер». Алкаши подробно объяснили — как идти, где свернуть, ориентиры все до единого описали. Когда основательно стемнело, мы рюкзаки на плечи — и вперед.

Кто не ходил на лыжах по ночному лесу, тому не понять, что это была за дорога. Часа два мы мучились, но это же нас и вдохновило — действительно глухомань.

Наконец вышли на небольшое болотце. Вот и лесной клин, о котором нам говорили. За ним угадывается ламбушка. Поискали немного и вскоре обнаружили наспех сделанную засидку. Она оказался плохой — насквозь просвечивала. Но поправлять мы не стали — не хотелось шуметь. Постелили в шалаше один тулуп, легли на него, а вторым тулупом укрылись. Лежим, ждем. В три пятнадцать прилетел токовик. Племяш шепчет: «Ты смотри, всё как мужики говорили. Прибыл точно по расписанию. Не токовик, а экспресс „Полярный“».

Старый косач долго осматривался, прислушивался, наконец, чувшикнул — знак подал. И повалила птица. Вскоре на болоте закипели драки. Мы ждали, когда ток сместится к нам поближе, чтобы стрелять наверняка. Неподалеку от шалаша на толстой сосне сидели тетерки и вполголоса по-женски о чем-то переговаривались — обменивались впечатлениями. Но вот один из матерых петухов подлетел к нам шагов на двадцать. К нему тотчас подскочил другой. Я толкаю Племяша локтем — давай! Он выстрелил — и промазал. Вшик! — ток от выстрела точно ветром сдуло. Пуганым он оказался, еще как пуганым! Полежали мы еще около часа, но без толку. Ушли в лес, развели костерок, чаю попили, чтобы согреться. Когда рассвело, пробили топориком лунку, хотели на голую мормышку окуней половить, да, видно, время для рыбалки неудачное было. И пошли мы обратно, к разъезду. Солнце припекает, мокрый снег к лыжам липнет, еле двигаемся. Какую-то речушку стали переходить, а на ней островок — чистый, сухой, трава прошлогодняя желтеет. Мы как упали на нее, так и уснули мгновенно.

Разбудила меня тишина.

Там, где есть человеческое жилье, всегда что-то пошумливает, голоса слышны или машина пройдет, мотором прогремит. А здесь безмолвие. Прямо-таки доисторическое. Деревья за рекой огромные, молчаливые. Ни качнутся, ни шелохнуться — стена. Синица пискнула, так я думал, сейчас весь снег с елок обвалится. Солнце печет почти по-летнему.

Лежу я на желтой траве и чувствую, как сквозь меня медленно-медленно течет время.


Костер наш почти догорел.

— Пора и нам укладываться, — сказал Стас. — Спальники-то у всех есть?

— Обижаешь, начальник. — засмеялся Племяш. — Не первый раз замужем.

Глава 3

Всю ночь в рощице за полянкой пел соловей.

Позавтракав остатками вчерашней каши, мы двинулись в путь.

Когда подошли к мосту через Шую, видим, на противоположной стороне, около поста автоинспекции, стоят два армейских грузовика, а около них человек десять омоновцев.

— А ведь это для нас транспорт подан, — сказал Локки. — Сдается мне, кому-то из начальников не понравилась вчерашнее Генкино выступление.

— Еще чего! — возмутился Кот Баюн. — Сейчас не старый режим.

— Режим-то новый, а вот порядки прежние. Чуть что не так, тут тебе и милиция, и ОМОН, и все двадцать четыре удовольствия.

— Фиг им, — решительно сказал Лавуазье. — Прикройте меня.

Он быстро снял джинсы и, покопавшись в своей сумке, достал шорты, такие же живописные, как у Волка в мультфильме «Ну, погоди!» Только вместо легкомысленных цветочков на них были нарисованы… доллары, совсем как настоящие, хоть в обменник с ними иди. Под ковбойкой у Лавуазье оказалась футболка с непонятной иностранной надписью через всю грудь. Он лихо повернул бейсболку козырьком на затылок.

— Вот теперь пошли.

Мы гуськом потянулись через мост.

Омоновцы наблюдали за нами с профессиональным интересом. Они даже не стали перекрывать дорогу. Лишь один, вероятно, старший, сделал пару шагов нам навстречу.

— Доброе утро, граждане, — сказал он поставленным командирским голосом. — Куда путь держим?

— Путешествуем, — спокойно ответил Стас.

— Дело хорошее, — улыбнулся старшой. — Можем подвезти.

— Спасибо. Нам недалеко.

— Я тоже думаю, что недалеко…

Он, вероятно, хотел добавить что-то ехидное, колкое, но тут из-за спины Стаса выступил Лавуазье.

— Гутен таг! — радостно заорал он. — Вы есть русиш полицай? Так? Я есть Эндрю Нагорски. Прозит! Я здесь представляйт журнал «Ньюсвик». Восточное бюро. Понимайт?

Он подошел к офицеру и крепко пожал ему руку.

— Вы хотите отдать воинский почесть этим уважаемым людям? Это карашо! Я про это обязательно написайт. Как имя?

— Это кто? — спросил оторопевший старшой.

— Журналист, — пояснил Локки. — Американец. А по национальности-то он поляк. Пишет о построении в нашей стране гражданского общества.

— Так-так, — подтвердил Лавуазье. — «Ньюсвик». Тираж — во!

Он поднял вверх большой палец.

— Подождите, граждане, — чуть забеспокоился старшой. — Я должен связаться со своим руководством.

— Связывайтесь, — разрешил Стас. — Только почему мы должны ждать? И чего? Мы разве совершили что-то противоправное? По-моему, путешествовать в России еще не запрещено.

Он решительно толкнул свою тележку.

— Пойдем, друг Эндрю. Поговорим о родине наших предков. Не вмерла она еще?

— Так-так, — весело сказал лжежурналист. — Не вмерла, — и отдал офицеру честь левой рукой.

Дорога пошла в гору. Тягун здесь почти километр.

— Не оборачиваться, — строго сказал Локки.

И мы до самой гребня ни разу не оглянулись.

Лишь на вершине я не выдержал и бросил украдкой взгляд назад — погони не было.

— В прессе наша сила, — подвел итог приключения Локки и спросил у Лавуазье:

— Ты зачем с ними говорил, как недобитый фашист?

— Так я же немецкий в школе изучал. Только весь словарный запас напрочь из башки выскочил.

— Ну и представился бы репортером какого-нибудь «Шпигеля».

— Что им «Шпигель»? Тьфу! А «Ньюсвик» — это фирма. Офицер о нем наверняка слышал.

— А почему Нагорски?

— Там действительно есть такой корреспондент. Он приезжал в Карелию, писал об истории ББК. Я читал эту статью. Подумал — они начнут по телефону наводить справки, и все сойдется, а в лицо Нагорского эта публика вряд ли знает.

— Какая-то путаница происходит, — сказал Стас. — Нас почему-то не в той стороне ищут.

— О чем ты говоришь? — спросил я.

— Посмотрите, где сейчас солнце. Мы идем строго на запад, а должны бы идти на восток, Генка же плел что-то про Тихий океан. И вообще, кому мы помешали? Мало ли сейчас в прессе глупых заявлений.

Впереди показалась Чална.

В магазине, что находится на выезде из поселка, мы купили свежего хлеба, а Гена, промолчавший всю дорогу от шуйского моста, взял семь порций мороженого.

— Угощаю. Хоть и назвал Станислав Казимирович мое выступление глупостью, а вот уже и реакция.

— Милый мой Кот Баюн, ты неисправимый романтик. Ну кого могла всерьез задеть твоя речь? Не изображай ты, Бога ради, из себя революционера. Достойная жизнь всегда завоевывается в трудной политической борьбе. Есть же у нас и партия пенсионеров, и партия обманутых вкладчиков, тоже состоящая из бывших трудящихся, которых государство, что называется, «кинуло», как уличный мошенник. Кто их боится? Кто с ними считается? И вдруг один-единственный человек по местному телевидению в крохотном репортаже призвал стариков уплыть на какие-то неведомые острова — и сразу переполох, и сотрясание устоев, и черт те что и сбоку бантик.

Стас, похоже, рассердился.

— ОМОН-то был?

— Губернатор, наверное, сказал, что это за выступление пенсионеров, вы там разберитесь. А кто-то в верноподданническом усердии немного перестарался.

— Так, значит, задело за живое.

— Уберите с моих глаз этого Че Гевару, а то я его телегой перееду! — заорал в сердцах Стас.

— Остынь, — посоветовал ему Локки. — Скушай мороженое. Пломбир, однако. Все только начинается.

— О, Господи! У нас появился еще и провидец!

Дорога за Чалной, словно отдыхая, километра на два вытянулась по прямой.

— Как взлетная полоса, — заметил Племяш.

— А это и есть взлетная полоса, — сказал я. — Запасная. Была построена одновременно с Бесовецким аэродромом. Правда, самолеты здесь еще не садились. Не было необходимости. Этот участок трассы сейчас ночные гонщики облюбовали, так что по темноте сюда лучше не соваться. Затопчут.

— Машины, верно, у ребят неслабые, — заметил Локки. — А все говорят, что бедно живем. Вон как благосостояние народа выросло, уже и западные забавы перенимаем.

Мы бодро прошагали эту взлетную полосу.

Часа через два нас нагнал «Рафик» телевизионщиков. С переднего пассажирского кресла на землю соскочила давешняя девчушка-корреспондент.

— Ой, мальчики, как хорошо, что я вас нашла! — радостно закричала она.

Мальчики непроизвольно расправили плечи, выпрямили насколько возможно радикулитные спины, подтянули животы.

— Мой сюжет произвел такой фурор! — между тем щебетала охотница за сенсациями. — Его перегнали в Москву и уже сегодня показали в дневном выпуске «Вестей». Вечером, уверяют, будет повтор. Меня наш главный прямо с репортажа вытащил. Бросай, говорит, все к чертовой матери, срочно ищи своих стариков-разбойников и делай продолжение материала. А Дима, наш водитель, говорит, они, то есть вы, только по этой дороге могли отправиться, потому что вам на Сямозеро попасть нужно. Я говорю — им же на Тихий океан, а Дима, такой шутник, говорит, они туда по Малой Суне сплавятся. Так что же с Тихим океаном? Вы передумали? Или как?

— Или как, — сказал Кот Баюн. — Тихий океан никуда от нас не денется. Мы вначале решили испытать себя зимовкой в карельской тайге. Сплотить, так сказать, коллектив. Проверить себя на психологическую совместимость. Как космонавты. Дело-то нешуточное.

— Ой, подождите. Мы сейчас все запишем. Ну, Володя, где же камера? Давай работать. Так интересно!

— Баюн, ты смотри, не очень-то, понял?— сурово сказал Стас. — А то окажешься в коллективе самым несовместимым.

Оператор Володя достал видеокамеру. Вместе с ним из «Рафика» выбрался звукооператор и начал вытаскивать из машины свою аппаратуру — на этот раз телевизионщики подготовились к работе более основательно.

— Давайте сделаем как будто вы на привале. Такая короткая остановка на большом пути. Вы отдыхаете и делитесь своими мыслями, — предложила корреспондент.

— Милая девушка, мы не в игрушки играем. У нас все по правде, и дело наше правое, — сурово сказал Говор. — Привал — так привал. Должен быть и костер, и чай. Только это будет не здесь.

— А где?

Говор объяснил, что в нескольких километрах отсюда станция Падозеро. Там есть колодец с ключевой водой. Вода необыкновенно чистая и даже, как утверждают, целебная. Неподалеку от этого источника у нас запланировано устройство большого привала. Если надо, то там же можно устроить и съемку.

— Но ведь вам же еще нужно дойти до этого ключа, — сказала девушка.

— Конечно, — подтвердил Говор.

В конце концов решили, что Говор, Племяш и Лавуазье поедут вместе с телевизионщиками к станции Падозеро и подготовят место для будущего ночлега, а мы с тележками и тачкой потихоньку подтянемся.

— Главное — Баюна проинструктируйте, а то нагородит опять глупостей, — сказал вполголоса Говор, прежде чем сесть в машину.

На этот раз съемка прошла неплохо. Комиссар нашего отряда — так Кота Баюна назвали в репортаже — был сдержан и полон достоинства. Он сказал, что отплытие на далекие острова с экзотическими названиями — это не самоцель, такие мифические острова в яви могут находиться за каждой околицей. Главное — показать свое несогласие с тем отношением к пожилым людям, которое мы сегодня наблюдаем. Они только на словах окружены вниманием и заботой. На деле же все эти заклинания не поддерживаются проводимой финансовой политикой. С незапамятных времен, — говорил Кот Баюн, — мы видим, что в российском обществе не ценилась человеческая жизнь, ведь населения в стране всегда было много. Поэтому жестокость по отношению к старикам собственно и не кажется жестокостью. И не нужно кивать на слабую экономику, старые долги и тощую казну. В странах, где отношение к человеческой жизни иное, почему-то находятся средства для поддержки старшего поколения. В той же Финляндии, к примеру. А то, что мы из индустриального государства постепенно превращаемся в государство чиновников и торгашей, в государство, живущее главным образом за счет природных ресурсов, так это наше горе, которое первыми почувствовали на себе пенсионеры. Тут он не удержался и снова ввернул свое полюбившееся высказывание о том, что если старики стране не нужны, то и такая страна старикам тоже не нужна.

— Парадокс, — сказала восходящая телезвезда, закончив интервьюировать Баюна, — в богатой стране с огромными возможностями к приумножению этого богатства — и бедное население.

— Парадокс еще и в том, что вы, представитель государственного телевидения, берете интервью у человека, который критикует проводимую в государстве политику, — заметил Стас.

— Ну, на это никто и внимания не обратит. У нас же свобода слова, — она легкомысленно махнула рукой.

— Да? — удивился Стас.

Попив с нами чаю, телевизионщики уехали. На прощанье они спросили, где нас искать назавтра.

— Дальше Виллагоры мы вряд ли уйдем. Так что где-нибудь в тех краях будем ночевать, — сказал Локки.

Проводив гостей, мы начали готовиться к ужину.

Я взял любимую «Хускварну» и отправился на поиски сушин. Лавуазье вызвался мне помогать.

— Отличная у нас компания, — сказал он, когда мы углубились в лес. — Никто не командует, не учит жить, в душу не лезет.

— Компания обыкновенная, — сказал я. — На семь человек два лидера — Стас и Локки. Кот Баюн амбициозен и любит покрасоваться, как Жириновский. Говор склонен к тому, чтобы выделиться в отдельную фракцию. Я тоже сбоку. На это, как ты догадываешься, есть веские причины: с женой поссорился, со здоровьем проблемы, погода начинает портиться, к тому же я как избиратель никому не интересен, потому что на выборы не хожу и к нынешнему государственному обустройству отношусь с большим скептицизмом. На мой непросвещенный взгляд, в этой машине еще многое нужно отлаживать. А ты вообще случайно примкнувший. Наше счастье в том, что делить нечего. Разве что превратности пути.

— Экий ты, Федор, колючий. Всю идиллию испортил.

— Какой есть.

Я нашел высохшую на корню сосну и стал ее аккуратно подпиливать. Чащоба глушила ровный стрекот пилы.

На ужин был кулеш. Самое сытное охотничье блюдо, как сказал Племяш.

В тот вечер нас дважды показали по телевизору. Вначале выход от типографии по общероссийским «Вестям», а потом второй день похода в подборке местных новостей. Эта легкомысленная девица совсем неплохо сработала. Оператор Володя умело совмещал планы, делал наезды камеры, мастерски подчеркивал отдельные детали, словом, показал класс.

Следующий сюжет был посвящен реставрации кижских икон. Его мы тоже посмотрели.

— Во время этой ответственной работы мы сделали серьезное открытие, — с пафосом говорила сотрудница музея-заповедника. — На одной из икон так называемого «праздничного» ряда была обнаружена позднейшая запись, и теперь необходимо снять красочный слой, чтобы показать миру более раннее изображение.

— Что-то я не понимаю, — сказал Кот Баюн. — А если там плохо нарисовано? Такое ведь может быть. Поэтому и наложили сверху другое изображение. Доску, так сказать, сэкономили.

— Живопись вообще дело тонкое, — сказал Говор. — Как-то был в командировке и зашел в музей — не по магазинам же шляться, а до поезда еще полдня. Иду залами, вдруг вижу «Вечерний звон» Левитана. Я про этот «звон» в журнале читал. Непревзойденный шедевр и все такое. Стою, разглядываю. Краски потемнели, общий фон серенький — так себе пейзажик. Подходит ко мне смотрительница. Вы, говорит, уже давно стоите перед полотном, может, вам что-нибудь объяснить? Да вот, отвечаю, говорят, что это гениальная работа, а мне она почему-то не нравится. А вы, говорит смотрительница, посмотрите в картину, как в окно, отрешитесь от своих забот и прислушайтесь, тогда и звон услышите, тихий такой, далекий. Я еще минут пятнадцать пялился — ни фига не звенит. Так и ушел несолоно хлебавши.

— Я несколько лет работал вместе с одним интересным мужиком. Мошников его фамилия. Юрий Михайлович Мошников. Мы с ним в раздевалке шкафчиками соседствовали. Вот кто любил об искусстве поговорить. Только я не знаю, художник он или нет, — сказал Локки.

Второй рассказ о прикосновении к вечности

— Только я не знаю, художник он или нет, — сказал Локки. — Вообще-то Юра работал кузнецом, а известен был у нас как человек начитанный и эрудированный в самых различных областях. От природы он имел порядочную способность к рисованию. Вначале занимался акварелью. Затем увлекся чеканкой по меди. Потом начал и по дереву резать. Я его спрашиваю, а по камню ты еще не работаешь? Скоро, говорит, буду, это тоже интересное дело. И действительно, через год освоил его до тонкости. Ему время от времени заказывали надгробные памятники. Он этот приработок не афишировал, чтобы не было неприятностей от налоговых органов. На Кукковке в щелястом сарае устроил себе мастерскую, тесал там мраморные плиты и выбивал на них портреты покойных необыкновенной живости. Через надгробное дело и буквы золотить научился. Как-то показывал мне стопочку фольги сусального золота. Листики тонюсенькие, если пальцем дотронуться, то дырка остается. Их, оказывается, нужно брать мягкой кисточкой и приклеивать специальным лаком.

Лишь исполнилось Юрию Михайловичу пятьдесят, он тотчас вышел на пенсию. Имел полное на то право — кузнец. Шабаш, говорит, я время для отдохновения души честно у горна заработал, теперь буду заниматься только искусством. А для начала уеду в деревню Авдево, что под Пудожем. Там мой отчий дом, в котором уже много лет никто не живет. Купил он лодку, спиннинг, я его научил безынерционной катушкой пользоваться — и пропал до глубокой осени. Звонит мне уже в начале октября. Я, говорит, соленых щучек привез в благодарность за науку, да и просто повидать хотел бы. Заезжай ко мне — новые работы покажу. Покритикуешь, если не понравятся.

Встретились. Чем, спрашиваю, в деревне занимался? Первым делом, говорит, памятник отремонтировал. Удивляюсь: какой такой памятник? Да там всего один и был, отвечает. Солдат-освободитель. Их при социализме чуть ли не в каждом поселке ставили. Всех, конечно, звали Алешами. Нашему-то пацаны из рогатки нос отбили, и стоял он у сельсовета, как сифилитик в каске. Срам один. Я два шурупа завернул, проволочкой их обвязал и вылепил по этой арматуре нос лучше прежнего. А потом из осинового чурбака кругляшей напилил и стал корабли резать. Целая коллекция получилась. Вот греческая боевая галера, я ее из учебника истории срисовал. Вот испанский фрегат. А на этих красавцах клиперах чай перевозили, поэтому они назывались чайными и считались самыми быстроходными судами. Рисунки парусников я в детской книжке нашел.

В этой коллекции — весь Мошников. Он почти не рисует с натуры, а найдет что-нибудь выразительное в детской книжке, на иностранной ассигнации, в журнале каком-нибудь и скопирует, но или в меди, или в дереве. То же и в его живописи. Он ведь и маслом стал писать. Выполнил портреты многих знаменитых полководцев, но чуть по-своему. Александра Невского, к примеру, стилизовал под икону и подарил ее Зарецкой церкви. Священники ахали, какой благообразный и мужественный лик.

Я как-то спросил его, почему, мол, ты все заимствуешь? Знаете, что он ответил? Я, говорит, когда книги по искусству смотрю, то, веришь-нет, чуть не плачу. Такая красота! А ведь многие о ней даже не подозревают. Вот я и показываю эту радость как бы заново, под другим углом. Так я служу искусству.

Этим он занимается уже около двадцати лет. Часто устраивает в Авдеевской школе и в маленькой библиотечке поселка Мелиоративный выставки своих работ. Рассказывает ребятишкам о великих живописцах и малоизвестных мастерах, их произведениях.

Он постоянно сожалеет, что жизнь так коротка…

У меня дома висит одна из Юриных картин. Это тетеревиный ток, но не такой, о котором вчера рассказывал Говор, не на болоте, а на прозрачной лесной полянке. На обратной стороне картона надпись: «Дорогому Борису Ивановичу на добрую память. Угадай, откуда взят сюжет». А чуть ниже: «Смущают не дела, а мнения о них (это перевод с греческого)». Что послужило толчком для создания работы, кто автор крылатого выражения — не знаю. Сама же картина мне очень нравится.

Глава 4

В ту ночь мне опять приснился Вяземский.

Сидел в покойном кресле темного дерева с высокой резной спинкой — их почему-то называют «вольтеровскими». Белоснежная сорочка, халат, ноги прикрыты пледом. Держа в правой руке лорнет, он читал какой-то рукописный текст. Почему-то раньше я думал, что лорнетами пользовались только постаревшие дамы, которые с помощью этого оптического инструмента рассматривали молоденьких кавалергардов и обсуждали шансы на успех каждого из них у доставленных на бал красавиц, что в свою очередь вызывало у них приятные воспоминания о бурно проведенных днях молодости. Это нескрываемое рассматривание мужчин называлось лорнированием.

После нашей последней встречи Петр Андреевич выглядел весьма постаревшим.

Я вежливо поздоровался.

— Любезный Федор Михайлович! Здравствуйте, здравствуйте, — радостно откликнулся он. — А я тут статью Батюшкова изучаю. «Воспоминание мест, сражений и путешествий» — вот как она называется. Сохранилась в бумагах покойного Дмитрия Васильевича Дашкова. Его строгому и верному вкусу, изощренному наукой и знанием многих древних, равно как и новейших языков, мы, тогдашние литераторы, помнится, вполне доверяли. Вот и Батюшков ему свой труд отнес. А было ли продолжение воспоминаний — сие неизвестно. Константин Николаевич, царствие ему небесное, к себе относился строго и многие бумаги огню предал. Кроме этого мемуара еще «Воспоминание о Петине» в списках того же Дашкова сохранилось. Вот читаю и явственно вижу — совсем другая эпоха. Светлая и свежая, с любовным сочувствием к совершенно другому порядку мыслей. Вслушиваюсь в когда-то знакомую, а ныне забытую речь. Она иная, Федор Михайлович, совершенно иная. Более звучная, мягкая, согретая сердечной теплотой и глубоким нравственным убеждением. Радостно встретить такое воспоминание. Грустно осознавать, что это уже старина. Тут все просто и стройно и все художественно. Да-а, годы, годы… А как ваше путешествие?

— Идем. Или лучше сказать — волочемся.

— По телевизору сказали, что у вас не просто прогулка по любезным сердцу местам, но акт протеста.

— Врут, Петр Андреевич. Самым бессовестным образом. Ничего такого мы и в мыслях не держали.

— Да не беспокойтесь вы с такой горячностью. Мне-то ведь все равно.

— Так обидно. Болтают всякие глупости. Глядишь, еще в революционеры запишут.

— А вам не хочется?

— В революционеры? Никоим образом! Я считаю, что прежде чем совершать революции, перво-наперво нужно знать, что потом, после революции, делать. А у нас вначале все сломают, а потом начинают думать: строить-то — как? Даже на даче, прежде чем снести покосившийся сарай, соображаешь, какую новую хозяйственную постройку на этом месте возводить будешь.

— Так то на даче. Там все свое и для себя. В государстве иные масштабы…

— А ответственности, похоже, меньше. Все тонет в словах.

— Речь для того и дана нам, Федор Михайлович, чтобы лукавить. Захватывая власть, всегда делают хорошо для немногих, хотя обещают другое. Остальным-то это хорошее для себя потом нужно отвоевывать. Свидетельством тому вся история наша. А ваш случай, Федор Михайлович, прямо скажу, из уникальных. Раз уж так карта легла, вы возьмите да и поверните свой поход в сторону завоевательную. Вот это будет умно.

— А ну как не выйдет из этой затеи ничего путного?

— Посмеетесь — и все дела. До дач-то своих вы все равно дойдете. Значит, поставленной цели достигнете. У смеха свойство всепрощающее. Помнится, у Алексея Перовского Пушкин читал «Годунова», еще немногим известного. В числе слушателей случился Иван Андреевич Крылов. После чтения Пушкин подходит к нему и говорит: «Признайтесь, Иван Андреевич, что моя трагедия вам не нравится и на глаза ваши нехороша». «Почему же нехороша? — отвечает тот. — А вот что я вам расскажу: проповедник в проповеди своей восхвалял божий мир и говорил, что все так создано, что лучше и быть не может. После проповеди подходит к нему горбатый, с двумя горбами — спереди и сзади. Не грешно ли вам, вменяет он проповеднику, смеяться надо мною и в присутствии моем уверять, что в божьем создании все хороши и все прекрасно. Посмотрите на меня. — Так что же — возражает проповедник, — для горбатого и ты очень хорош». Пушкин расхохотался и обнял Крылова.

Проснувшись наутро, я помнил нашу беседу от слова до слова. Это меня удивило: а еще говорят, что стоит открыть глаза, как сны тотчас же забываются. Но рассказывать о своем разговоре с Вяземским никому не стал.

Что снилось сотоварищам, я не знаю. Завтракали мы молча, даже Кот Баюн не балагурил по своему обыкновению.

В путь тронулись около девяти.

Через пару километров Стас стал отставать.

— Что случилось? — спросил я.

— Да вот в колени как по гвоздю вбили.

Я не стал ждать, когда он попросит о привале.

— Вот что, — сказал ему, — садись-ка на мою телегу, а свою держи крепче за перекладину — будет второй платформой нашего состава. Давай-давай, не кочевряжься.

— Садись, Казимирыч, я помогу, — сказал Говор и, забросив на мою тележку рюкзак, встал правой пристяжной.

Левой пристроился Лавуазье. Он даже сумку снимать не стал.

Племяш отобрал у Стаса оглобли его тележки.

— Давай я покачу. Все равно пустой иду.

— Эх, тройка, птица-тройка, кто тебя выдумал, — с пафосом воскликнул Кот Баюн.

— Не бей копытом, — посоветовал ему Локки. — Еще и половины пути не прошли.

Так мы добрались до тридцать пятого километра, где отходит вправо дорога на падозерские дачи.

Я остановился.

— Ты чего? — спросил Говор.

— Твой поворот, — сказал я. — Или ты не заметил?

— А мы решили еще немного прогуляться. Правда, Племяш?

— Точно. Компания хорошая.

— И как далеко? — спросил я.

— Там видно будет, — легкомысленно сказал Говор.

— До большого водоема. Хочется на водный простор поглазеть, — сказал Племяш.

Самым близким крупным водоемом было Сямозеро.

— Ну, тогда вперед — к Тихому океану, — сказал я и навалился на перекладину тележки.

Подъем в этом месте тянется около километра.

— Экие Гималаи, — шумно выдохнул Локки, когда мы забрались на вершину окружающего мира, и полез в карман за сигаретами. — Перекур, мужики. Некурящие могут хрумкать сахар.

— Коты сахар не едят, — заметил Баюн.

Среди нас он был единственный некурящий.

— Тогда соси пуговицу. Это одна старушка посоветовала своему соседу, когда он сказал, что у нее сахар несладкий, — сказал ему Локки.

— Старушки — они такие. Обожают отливать афоризмы, — поддержал беседу Лавуазье. — Стою третьего дня на перекрестке. Машины идут сплошным потоком — никак дорогу не перейти. Рядом со мной какая-то бабка. Минуты три она терпела, а потом и говорит: «Все едут и едут — никто не работает».

— Ее бы на эту трассу — с утра ни одной попутки, — вздохнул Локки.

— А зачем тебе попутка? Все равно с тачкой не возьмут, — сказал Кот Баюн.

— Так-то оно так, но хотя бы для разнообразия пейзажа какая-нибудь машинка мимо вжикнула.

— Накаркал. Вон смотри, внизу «четверка» объявилась, — показал Говор.

«Жигуленок» без натуги одолел подъем и притормозил рядом с тачкой Локки.

— Здорово, мужики, — сказал в открытое окно водитель.

— Здравствуй и ты, — степенно ответствовал Кот Баюн.

— Куда путь держите, если не секрет?

— А в Эссойлу. Там, говорят, навоз по дешевке населению продают.

Водитель засмеялся. Заглушил двигатель. Вылез из машины.

— Муромец, — представился он. — Это у меня фамилия такая. Только зовут не Илья, а Миша. Михаил Муромец, предприниматель.

— Видать, не шибко крутой, если на «четверке» ездишь.

— Это так, — снова засмеялся водитель. — Был крутой, да раскрутили меня в ноль. Сейчас снова поднимаюсь. Это не вас по всем телепрограммам показывают?

— Похожи? — поинтересовался Кот Баюн.

— Точно вас. Здорово вы чиновников уели. Мне понравилось. Будь я пенсионером, попросился бы в компанию. Тоже бы топал по дороге вольным человеком.

— А ты брось машину, возьмем сыном полка, — посоветовал Стас.

— Рано еще, — серьезно сказал Миша Муромец. — Нужно доказать, что не зря такую фамилию ношу. А вот вам могу помочь. Может, продукты нужны или еще что?

— Ребята, — вдруг сказал Говор, — а где мы привал будем делать? Как думаешь, Федя? — спросил он меня.

— Ты дорогу, что ведет к антенне, знаешь?

— К локатору? Конечно, знаю.

— Там есть еще один неприметный заезд, он сейчас кустарником зарос, а когда-то и на машине можно было проехать…

— На Лёшину поляну, что ли? Так бы и сказал.

— Ты был знаком с Лёшей? — удивился я.

— А кто ж из здешних старожилов его не знал? Когда-то это был самый известный человек на дороге от Чалны до Кутижмы.

— Вот на Лёшиной поляне я бы и предложил остановиться. Может, и заночевать, отдохнуть по полной программе, а завтра, глядишь, Стасу станет легче, тогда и двинемся дальше.

— Толково, — согласился Говор. — Слышь, богатырь, — обратился он к Мише Муромцу, — в четырех километрах отсюда есть хорошее местечко, отвези туда нашего товарища, он у нас сегодня обезножел.

— Почему одного? Я троих могу взять, — сказал Муромец.

— Поезжай и ты, — предложил я Говору. — Хоть заезд на поляну покажешь. Да Племяша возьми. Начнете потихоньку обустраиваться, а тут и мы подтянемся.

— Можно и так, — согласился Говор.

— Говорите, недалеко? — спросил добрый самаритянин и богатырь Миша Муромец. — Цепляйте тогда к фаркопу свои тележки. Я тихонько поеду, не растеряю.

Через четверть часа необычный поезд с «жигуленком» вместо паровоза тронулся в путь.


— Что это за Лёшина поляна и кто такой Лёша? — спросил у меня Локки, когда мы, четверо оставшихся, налегке двинулись вслед за машиной.

Я им рассказал.

В шестидесятые годы теперь уже прошлого столетия один из институтов электросвязи получил госзаказ на работу, связанную с устройством системы телевизионного вещания. Для этого на высокой горе неподалеку от Виллагоры была возведена большая параболическая антенна. Ее все в округе называли локатором и говорили, что здесь находится секретная часть ПВО. Еще одно такое же грандиозное приемо-передающее устройство была установлено за пределами Карелии.

Кроме антенны-«локатора» имелась пара лабораторий, а внизу на поляне стояли два жилых дома — по шесть комнат в каждом, просторный гараж, склад горюче-смазочных материалов, мастерская и так называемая «дизельная», где располагалась аварийная электростанция. Из транспорта были вездеход на гусеничном ходу, бортовой ГАЗ-51 и «козлик». Гору и поляну связывала километровая панель, сколоченная из толстых досок. Связь же с Питером осуществлялась по телефону и телетайпу.

Называлось все это хозяйство «Научный пункт „Горизонт“».

Мой давний приятель Алексей Мезенцев после окончания школы устроился сюда работать лаборантом. Отсюда он уходил в армию и сюда же вернулся, когда отслужил положенный срок на пограничной заставе.

Пока Лёша отдавал родине свой гражданский долг, большая часть плановой работы на пункте была завершена, а когда он вернулся, началось постепенное сворачивание исследовательской деятельности. Вскоре «Горизонт» законсервировали до получения нового госзаказа. Сотрудники института вернулись в родной город на Неве, под Виллагорой в лесу осталось четыре человека: начальник пункта, его звали Ефим Абрамович Рыбаков, мой приятель, которого повысили до заместителя начальника по хозяйственной части, уборщица Марта Осиповна и водитель Валентин. Их задача была жить и охранять оставленное оборудование. Кроме зарплаты все они получали командировочные, а, кроме того, из головной организации каждый месяц присылали талоны на бензин. Чтобы они не пропали, Рыбаков и его зам по очереди ездили в Петрозаводск пить пиво. Охраной лабораторий, конечно, никто не занимался. Такую жизнь можно было устроить только в нашей стране и только в эпоху развитого социализма.

В первый год этой вольницы Рыбаков занялся сбором даров леса. Около дома построили сушилку, которая с июля по сентябрь дымила день и ночь напролет и поэтому вскоре стала называться «крематорием». За сезон Ефим Абрамович заготовил две бочки клюквы, две бочки брусники, насолил три кадушки волнушек и рыжиков и насушил шесть мешков боровых грибов. Леша тоже собрал кое-что для своих родителей, но, конечно, не в таких промышленных объемах. Тогда же Рыбаков завел поросенка, который к осени следующего года превратился в нечто толстое и доверчивое.

В тот холодный октябрьский день, когда свиновод-любитель и начальник «Горизонта» Ефим Абрамович Рыбаков задумал лишить борова жизни, Леша находился в Чалне, где ухаживал за своей будущей женой, и поэтому своему непосредственному руководителю он никак помочь не мог. Сам же Рыбаков в деле забоя скота был подкован исключительно теоретически. Он вышел на крыльцо, держа в правой руке молоток, а в левой — краюху хлеба. Боров по своему обыкновению подкапывался под мастерскую.

— Боренька, — позвал ласково Рыбаков, — иди ко мне, мой хороший, уж я тебя угощу, — и спрятал руку с молотком за спину.

Боров хрюкнул, что следовало понимать как нечто вопросительное.

— Иди-иди, — сказал Рыбаков и показал краюху.

Боров оставил в покое мастерскую и побежал к любимому хозяину, от которого в жизни не видел ничего худого, только вкусную еду да ласку.

— На, — сказал Рыбаков, — жри, сволочь, в последний раз. Долго же ты надо мной измывался. Сучий ты потрох, лета из-за тебя, гада, не видел.

И с этими словами грянул борова в лоб молотком. Тот повалился на землю. «Даже не мявкнул», — рассказывал потом Рыбаков.

— А нож-то где? — спохватился Рыбаков, — тьфу ты, черт, дома забыл, — и побежал за орудием убийства. Пока он искал нож, боров пришел в себя, встал, чуть покачиваясь, но, когда увидел своего доброго хозяина со сверкающим тесаком в руке, опрометью бросился в лес.

Шесть долгих дней и ночей скрывался бедный Боря в чащобах, лишь на седьмые сутки снова вышел к людям. Башку его украшала неправдоподобно огромная шишка, и был он тощий, как велосипед. Что-то странное случилось в свинячьей психике: боров не мог есть, забыл, как и зачем это делается, лишь похрюкивал и затравленно зыркал по сторонам. Пришлось прирезать беднягу, чтобы не околел с голода.

— Интересная история, — сказал Локки. — Но я не понял, почему поляна называется Лёшиной.

— Потому что у этой истории было продолжение.

После того, как бедного борова насильственно лишили жизни, на пункт навалилась черная тоска. Как говорят в народе, «все смешалось в доме Облонских». Одна из лабораторий сгорела, имущество второй растащили, а кто — неизвестно, о том и другом были составлены соответствующие акты на списание. Служащие «Горизонта» настолько опротивели друг другу, что даже разговаривать перестали.

Первым не выдержал такой обстановки Рыбаков. Передал по телетайпу заявление об уходе по собственному желанию и, не дожидаясь ответа, уехал в Питер. Затем уволилась Марта Осиповна, хотя ее работу навряд ли можно было назвать трудной: лишь раз в неделю она приезжала на автобусе из города и немного прибирала за мужиками на кухне одного из домов. Вскоре ушел и Валентин, оставил своего «козла» и пересел в карету «скорой помощи». Лёша в лесу остался один. Вскоре из института пришел приказ о назначении его начальником пункта. На этой должности он пробыл восемь лет.

Леша был уникальным человеком. Он умел делать все. Или почти все. «Разве что песен не пишет, да и то лишь потому, что не видит в том толку», — говорила его жена. К Лёше постоянно обращались за помощью — кому нужно печку сложить, кому мотор у машины перебрать, кому корзину сплести, кому приемник починить… Он никому не отказывал.

Тамошние леса были богаты зайцем и боровой дичью, а я в то время активно занимался охотой и поэтому регулярно наведывался в этот дом. И не я один.

Летом и осенью у Леши постоянно жили друзья, приятели, знакомые, а порой и незнакомые грибники и охотники. На поляне всегда стояли машины и мотоциклы. Цена гостеприимства была обычной — бутылка. И Лёша потихоньку стал спиваться.

Однажды он смотрел телевизор. Показывали какие-то шпионские страсти. Нехороший человек ударил нашего пограничника чем-то тяжелым по затылку, вытащил у него документы и спокойно пошел на железнодорожную станцию.

— Вот ты как, значит, — сказал Леша. — Не уйдешь, сволочь, — снял со стены ружье и выстрелил в экран. Телевизор взорвался, на пол посыпался мусор и какие-то стеклянные орешки.

На шум прибежала жена. Все поняла.

Следующий год Леша встретил на метеопункте острова Маячный, что стоит на Онежском озере в двенадцати километрах от Сенной Губы. Бытие там походило на Виллагорское, но не было ни друзей-приятелей, ни винных магазинов — вообще никаких магазинов не было. Умные женщины всегда добиваются чего хотят, причем их спутники жизни обычно думают, что все перемены произошли исключительно по их собственному желанию.

Дома и постройки бывшего пункта «Горизонт» вскоре разобрали и куда-то перевезли, сама же поляна до сих пор называется Лёшиной.

— Вот теперь понятно, — сказал Локки.

Мы вышли на поляну, где уже полыхал костер, около которого хозяйничали Говор и Племяш. Стас сидел на перевернутом ржавом ведре и пускал в небеса табачные кольца.

Глава 5

— А где же наш чудо-богатырь Миша Муромец?

— Дальше покатил. Он в Суоярви еще одну торговую точку открывает. Обещал на обратном пути нас разыскать и консервов подбросить. Понравились мы ему.

— Ты как, Казимирыч? — спросил Кот Баюн.

— Нормально. В коленях словно ласковые котята мурлычут. Значит, отходят. Завтра пойду, а нет, так закопаете на обочине. Ты сам говорил о крестах скорби, которые отметят наш путь.

— Дурацкие у тебя шутки.

— Какие ж тут шутки. Это называется возраст. Вначале начинаешь забывать имена знакомых и родственников, потом — как называются некоторые предметы. Или, к примеру, пошел на кухню, приходишь, а зачем — не помнишь. Начинают расти волосы на ушах, а на макушке, наоборот, выпадать. Появляется живот. Не потому что много ешь, это организм дает тебе знак, чтобы двигался не так активно, как раньше. Ты этого знака как бы не замечаешь и тогда через какое-то время приобретаешь одышку. Поднимешься на второй этаж и уже сипишь, словно загнанная лошадь. А потом ноги начинают отказывать. Вот у меня сейчас именно эта стадия. Переоценил свои силы.

— Да ладно тебе прибедняться, — сказал Говор. — В любом деле главное — настрой. Настроишься на дорогу — обязательно дойдешь. Ты же еще был настроен на мягкий диван и книжку в руках.

— Может быть, — согласился Стас.

И повторил:

— Может быть. Это, как я понимаю, еще не край.

— А когда край?

— Это когда к тебе начинают относиться с повышенным вниманием, ловят каждое слово — в общем, всячески показывают свое уважение. Вот это уже финал. Жди вестника смерти.

— Иди ты к черту, — сказал Кот Баюн, который внимательно прислушивался к беседе.

А Говор рассмеялся и спросил:

— Может, тебя отматюкать, чтобы прибавилось жизненной энергии?

— Ты его после обеда отматюкай, — посоветовал Племяш. — Каша готова. Доставайте миски, господа.

— Гречневая? — деловито спросил Кот Баюн.

— А то!

— С тушенкой?

— А ты думал!

— Гречневая — это хорошо, В ней железа много.

— Небось, вторую кочергу доедаешь.

— Если не пятую. Мать рассказывала, меня маленького спросят, хочу ли есть, а я сразу: «Речу хочу!» Так и вырос на гречневой каше. Я ее особенно со сгущенным молоком люблю.

— Надо же, какой эпикуреец.

— А как выглядит вестник смерти? — внезапно спросил Лавуазье. Он уже достал свою ложку и теперь заботливо протирал ее подолом рубахи. — Ну, тот самый, который является и говорит, мол, все, парень, отыграл ты своё. Koda.

— Ты у Племяша спроси, — серьезно сказал Говор. — Он в курсе.

— Это он про мою тещу, — пояснил Племяш. — Только она не вестник смерти. Она сама несет погибель всему живому.

— Почему? — удивился Лавуазье.

— Природа такая. Ей уже за восемьдесят, и она целыми днями думает о том, что скоро умрет. Эта мысль у нее самая главная, может даже, единственная.

— Ишь ты, какой самурай, — удивился Локки. — У тех тоже заведен такой порядок: утром глаза продрал, зубы почистил и тотчас начинает представлять свою встречу со смертью.

— Моя теща зубы отродясь не чистила, у нее, по-моему, даже щетки нет. И думает она с утра не о том, как встретит смерть, а о том, что бы еще изничтожить. У меня на середине участка груда камней. Куст красной смороды растет. Рядом жена лилии посадила. А прямо из-под большого камня папоротник — очень красиво! Бреюсь у окна, вижу — бабуля наша по тропинке шкандыбает, остановилась у папоротника, хвать его, выдрала и бросила тут же. «Зачем?» — спрашиваю. «А чтоб не рос». Вот и весь сказ.

— У нее это, наверное, любовь к порядку. Это ты эстетствуешь — ах, папоротник, ах, красота неописуемая. А для нее — сорняк, дурная трава.

— Жена тоже так говорила, пока бабуля цветы ей за теплицей серпом не срезала. Я с той поры инструмент от нее стараюсь спрятать. Тут как-то недоглядел, и ножовка пропала. «Где пила?» «Не знаю, не видела». Все, говорю, уезжаю, живите как хотите, но сами и дровами занимайтесь, и баню топите, а народник за водой пусть соседи ездят. Родник у нас, к слову сказать, за четыре километра. Бабуля сразу сообразила, что без мужика дачный комфорт разом кончится. «Под кроватью, — говорит, — твоя пила. В чемодане лежит». Оказалось, что она решила спилить иргу под окном. Прекрасное, кстати, дерево. Дрозды каждый год на нем пируют, да и нам ягод полакомиться хватает. Спрашиваю ее, чем ирга помешала. Объясняет, что в дождь у нее телевизор мигал, это, верно, с веток на провода капало. Спилить бы она, конечно, не спилила — силы уже не те, искромсала бы ствол и загубила прекрасное дерево. И так все время — не одно, так другое.

— То-то мимо своей дачи на крейсерской скорости просвистел.

— Честно, мужики, мне на даче разве что с женой нравится быть. Век бы не уезжал. Но как только появляется бабуля, настроение совсем другое. Я ее, конечно, отучил приказывать да указание давать, так она целыми днями мотается по участку, все примечает и только губки поджимает в ниточку. Достала. Вот где этот народный контроль!

— Со старыми людьми вообще тяжело, — сказал Локки. — У меня приятель в Медгоре участковым работает, так у его тещи другая блажь — из дома убегать. Усвищет куда-нибудь, а дороги обратно не помнит. Потом всей семьей ее часами ищут. Раз убежала, другой, пятнадцатый, приятелю это надоело и он построил загон. Столбы вкопал — трактором не выворотишь, по столбам металлическую сетку натянул в человеческий рост. Теща попросится погулять — он ее в загончик: гуляй. Там даже кустик был посажен, а около кустика — стол с лавочкой на цементном основании, это чтобы нельзя их было к ограде подтащить.

Начальник говорит моему приятелю:

— Ты зачем над человеком издеваешься?

А приятель отвечает:

— Я на свою зарплату сторожа нанять не могу, мне преступников искать нужно, а не тещу свою.

За год отучил ее от дурной привычки, теперь сидит дома, сериалы по телевизору смотрит, а в загончике коза спину о скамейку чешет.

— Я смотрел «Каменскую-3» по сценарию Марининой, так в этом фильме утверждают, что о смерти думают только взрослые люди, — сказал Лавуазье.

— Ерунда, — возразил я. — Это Маринина задумалась о смерти только повзрослев. Вот и решила, что у всех так же. Я впервые осознал, что такое смерть, в одиннадцать или двенадцать лет — точно не помню, и эта мысль меня потрясла.

Третий рассказ о прикосновении к вечности

Я впервые осознал, что такое смерть, в одиннадцать или двенадцать лет — точно не помню, и эта мысль меня потрясла.

Произошло это летом, пыльным знойным летом.

Страну наших детских игр взрослые называли коротким и скучным словом «двор». Иногда говорили — «наш двор» или «большой двор». «Большой» — точнее отражает действительность. Даже не большой — огромный. С одной его стороны находились дома, построенные по улице Луначарского, а с другой — по улице Коммунистов. Там хватало места и мяч попинать, и в прятки сыграть, и в городки, и в «чижика», и в «щуку» или в беговую лапту — это то, что в Америке возведено в национальный культ как бейсбол.

Святое послевоенное поколение…

Девчонки ходили в дешевых платьицах, мальчишки — в ковбойках с закатанными рукавами и сатиновых шароварах. Из обуви мы предпочитали сандалеты и легкие парусиновые тапочки на резиновом ходу, они были только двух цветов — синие и белые; белые нужно было чистить зубным порошком, а синие — вообще не чистить, можете сами догадаться, какие мы выбирали. На ценниках в магазине эти тапочки назывались «теннисными туфлями».


Итак, это было лето, а одно из самых увлекательных летних занятий, конечно, «стрельба», точнее — плевание из дудок. Снарядами служили зеленые и твердые, как камушки, ягоды бузины. Наберешь их полный рот и ходишь, словно хомяк с надутыми щеками. Попадание в цель у нас почему-то не практиковалось, гораздо интереснее было пулять по кошкам или друг в друга.

И за дудками, и за бузиной мы бегали на Зарецкое кладбище, расположенное по соседству. То, что вся тамошняя растительность буйно прет практически из могил, нас совершенно не волновало. Об этом даже не задумывались.

Ребята пошли купаться на Лососинку, а я остался дома. Валяться на грязном песке не люблю, а плаваю до сих пор плохо, так что все эти купания-загорания мне не интересны. Полежал на диване, почитал книжку, потом поточил на бруске самодельный нож с ручкой из оргстекла и решил сходить на кладбище за новым «духовым ружьем».

Дудки мы обычно резали в углу, где давным-давно никого не хоронили. Могильные холмы там оплыли, кресты по большей части покосились, некоторые вообще валялись на земле, ни венков, ни обычной похоронной мишуры. Тишина воистину кладбищенская, лишь птицы возятся на деревьях.

Я срезал пару дудок и присел, чтобы подровнять их, на чугунную плиту. Она была почти наполовину засыпана землей. Виднелись какие-то слова. Присмотрелся — стихи. Интересно. Ладонями и пучком травы расчистил эпитафию, отлитую в металле. Вот что там было написано:

Листья уныло шумели
Поздней осенней порой.
Гроб опускали в могилу,
Гроб, окруженный толпой.
Тихо и с плачем зарыли,
И все удалилися прочь,
Только луна над могилой
Грустно светила всю ночь.
Ты счастья людского не знала,
Одним ожиданьем жила,
Мечтала, любила, страдала.
Страдала — и вот умерла.
Я внезапно подумал, что когда меня не будет на свете, эти стихи, отлитые на толстой чугунной плите, все равно останутся.

И вдруг понял, что когда-нибудь — когда? — могу умереть.

Конечно, все мы в детстве знали, что есть такое странное состояние, как смерть, что люди умирают. Нас иногда даже брали на похороны близких родственников, и мы вместе со всеми провожали их в последний путь. Они для нас словно куда-то уходили, но так далеко, что назад уже не могли вернуться.

Совсем другое дело представить, а, представив, внезапно осознать, что и ты умрешь.

Миг этот черен и ужасен.

Я был потрясен глянувшей на меня пустотой небытия.

А потом это чувство постепенно сгладилось, даже забылось, и через какое-то время, как и все сверстники, я снова считал себя бессмертным.

Только стихи на могильной плите, прочитанные всего один раз, врезались в память. И помнятся до сих пор.


— Странно, — сказал Стас.

— Что тебе странно?

— Мы ведь с тобой, Федя, дружим с первого класса. Так?

— Так.

— А ты мне о своем открытии не рассказывал.

— Это была моя страшная тайна. А сейчас я знаю, что тоже когда-нибудь умру, как все умирают. Закон природы. И никакой тайны нет. Вот и рассказал.

— У тебя все истории такие? — спросил Локки.

— Нет. Есть повеселее.

Но никто не сказал: «Так расскажи».

Горел, потрескивал костер. Мы молча смотрели на игру пламени, каждый думал о чем-то своем.

— Что-то настроение у нас сегодня не то. Разговоры эти, — заметил Племяш. — Может, чукнем по грамульке для поднятия тонуса?

— А есть?

— В Греции все есть.

— Так то в Греции.

— А мы на пути к ней. Пошарим-ка по сусекам.

В сусеках обнаружилось две бутылки водки. Одну достал запасливый Говор, вторая нашлась в сумке Лавуазье.

— А что я говорил, — воспрял духом Племяш. — Сейчас сальца подрежем, лучку, хлебушка — и будет у нас пир горой. А завтра в Кутижме еще купим. Не пропадем. Так или не так, мужики?

— Болтун — находка для шпиона, — улыбнулся Говор, достал из рюкзака банку рыбных консервов, бросил ее Племяшу:

— Открой! У тебя это здорово получается.

— Я всегда был уверен, что когда-нибудь народ оценит мой талант.

С этими словами Племяш одним круговым движением ножа ловко взрезал баночную жесть. Раз — и готово!

В лагере наступило то несколько суетливое оживление, которое в мужской компании всегда предшествует выпивке.

— Интересное кино: третий день в пути, а уже второй раз гуляем, — сказал Стас.

— Разве это гульба — две бутылки на семерых. Так, губы смочить, — заметил Племяш. — Тостуй, начальник, и чтоб завтра был как огурец.

— Будем живы, — без улыбки сказал Стас и поднял кружку.

Чокнулись, выпили. Племяш, склонив голову, как бы прислушался к своему организму и торжественно объявил:

— Совсем другое дело. Я, наверное, в прошлой жизни был одной из павловских собачек. Налицо условный рефлекс: как привал, так хочется выпить.

— Цветком ты был. Балаболкой, — добродушно сказал Говор. Выудил из банки ломтик сайры, положил на хлеб. — На, закуси. А вообще правильно придумал. Здесь природа располагает к застолью. Ужас сколько водки было выпито на этой поляне. Ты, Федя, здесь раньше часто бывал? — спросил он меня.

— Лет семь ездил.

— Да ты что! — удивился Говор. — Как же мы не встретились?

— Помнишь, как говорил Лёша? Бывает.

— Точно, его присказка. А Козлодуя ты застал?

— Конечно.

— Лёша с женой жил в доме, который стоял во-о-он там, — пояснил Говор остальным. — А на противоположной стороне поляны был дом, который передали на баланс то ли связистам, то ли электрикам. В нем года два жил парень по прозвищу Козлодуй. Как его звали-то?

— Кажется, Саша.

— Правильно, Саша. Так же, как и меня. Он на релейке дежурным электриком числился. Именно числился, слово «работал» — не про него, он по большей части дурака валял да водку пил. Я из-за Козлодуя и ездить сюда перестал. То патронов выпросит, то денег займет и, конечно, не отдаст, сигареты всю дорогу стрелял, а уж к общему столу присоседиться да на халяву дерябнуть — это святое дело, тут его за уши не оттащишь. И все время с ним какие-то глупости происходили. Знаешь, как он соком отравился?

— Как же. Это я его и надоумил березы сверлить.

— Вот не знал. Рассказывай. Ребята не знают эту историю. Племяш, наливай по второй.

— Хочу я вас спросить, что сильнее страха смерти, — сказал я, когда Племяш набулькал всем по чуть-чуть для разговора.

— Лебединая любовь, — предположил Лавуазье.

— Это — поэзия, а в жизни — жадность и азарт. Причем они нередко идут вместе. Как-то приехал я сюда весенней порой. Взял у Леши ручную дрель, просверлил в березе небольшое отверстие, приладил лоточек из бересты, а под него повесил пол-литровую банку. Подошел Козлодуй, попросил сигарету и поинтересовался, что это я делаю. Да вот, объясняю ему, хочется соку попить.

— Он что, вкусный?

— Мне нравится. Между прочим, — говорю ему, — в городе стакан березового сока стоит одиннадцать копеек, а здесь свежайший и даром.

— Да ну! — поразился Козлодуй.

Что-то прикинул, подсчитал и тут же приступил к добыче ценного напитка. Насверлил в березах коловоротом дырок, под которыми развесил разнообразную посуду. К вечеру он собрал ведро сока.

О последующих событиях я знаю со слов Лёши, потому что день был будний и я вскоре уехал домой.

Козлодуй занес ведро на веранду, закрыл дом на замок и на попутке отправился в Чалну занимать деньги под будущие барыши. Где и как он собирался реализовывать собранный сок, неизвестно. Мне кажется, что он и сам этого не знал. В Чалне Козлодуй пил и гулял два дня и лишь на третий со знакомыми мелиораторами добрался до дома. Еще полдня отсыпался. За это время сок, стоявший под солнцем, забродил, помутнел, а по краям ведра появились мелкие красные точки, словно краской брызнули. В общем, вид у него стал совсем нетоварный. Козлодуй это сразу понял, как только увидел ведро. «Ну и хрен с ним, — подумал он. — Новый соберу. А с этим-то что делать?» Выливать было жалко, и Козлодуй решил: выпью. Тем более, что пить ему действительно хотелось. И выпил. Ведро. После этого его целый день выворачивало при одном взгляде на березы.

— Но это еще не вся история, — сказал Говор. — Тогда же я возвращался из Вешкелиц, купил по пути сушек-пряников и заглянул к Лёше на чай. Пока грелся чайник, вышел на поляну, вырезал на ближайшей березе латинскую букву «V» и начал прилаживать под ее острый конец кружечку. Откуда ни возьмись — Козлодуй. Изможденный, в глазах страдание и зеленый как лягуха. Не пей, говорит, тёзка, эту гадость, отравишься. Попросил закурить и побрел к своему дому. А за чаем Лёша рассказал мне о его несостоявшейся коммерции.

— Про меня не вспомнил? — спросил я.

— Может, и говорил, но в памяти не отложилось.

— Знаете, что напомнил мне этот случай? — сказал Лавуазье. — Одно из воспоминаний Вересаева. Это было на юге. Вересаев поздним вечером шел общественным садом. Навстречу сломя голову летит мальчишка:

— Дяденька, беги! Сторожа идут!

Вересаев было дернулся, однако спохватился:

— А зачем?

— Так ведь уши оторвут!

Вот ведь, — пишет Вересаев, — опасность была рядом, она буквально гналась по пятам, но остановился, предупредил. Спасибо, товарищ!

Все рассмеялись.

— Вообще-то Козлодуй был неплохой парень. Прижимистый, конечно, и на халяву падкий, но в принципе, неплохой, — заметил Говор. — Вот только удача постоянно обходила его стороной.

— Удача вообще вещь странная, — включился в разговор Кот Баюн. — Одних сопровождает от рождения до смерти, а другие даже не знают, что это такое. Я знавал одного хронического неудачника. Володькой его звали. На судне он числился боцманом. Капитан ему говорит: «Подкрась-ка планшир, видишь, весь облупился». Простое дело. Боцман — в свою каптерку, там у него стояла бочка с краской. Поставил ведро на палубу и стал бочку на себя наклонять, а в бочке двести килограмм, разве удержишь на весу. Конечно, уронил, вся краска ему на штаны, потом собирал ее с палубы совочком. Капитан ему все матерные слова разом сказал, ничего на потом не оставил.

— Дурак он был неумный, ваш боцман, — сказал Локки.

— Не без этого, — согласился Кот Баюн. — Только не дурак, а так — с придурью, и большой придурью. А то еще был случай. Приходим в Калининград, боцман погулял немножко по берегу и возвращается с каштанами. Насобирал где-то паданцев и говорит, мол, очень хочется попробовать любимое лакомство парижан. Обжарил каштаны на сковородке и штуки три съел. Больше не смог: они, как потом утверждал, по вкусу на хозяйственное мыло смахивают. Естественно, у него живот схватило. Старпом посоветовал выпить полстакана водки и закусить черным сухарем — продезинфицироваться. Он у нас вообще от всех болячек водкой лечился. Сколько боцман выдул, я не знаю, но вечером, когда пришла пора закрывать трюма, он выполз на палубу в хлам пьяный. Нас в тот раз песком загрузили, и этот песок нужно было смести с рельсов, по которым крышки трюмов ходят — они ведь тяжелые, по пять тонн каждая. А передвигают их лебедками. Минут через десять вахтенный матрос говорит: «Готово, Евдокимыч». А где боцман, спрашиваю. Спать, верно, пошел, отвечает вахтенный. Я и закрыл трюма. Прошли канал, вышли в море, стало покачивать, и вдруг крик, да такой жуткий, у меня не то что волосы — воротник рубашки дыбом встал. Капитан командует: «Человек за бортом!» Машины застопорили. Шарим прожектором по волнам — никого не видно. Тут опять крик: «А-а-а! Люди!»

Капитан говорит:

— Это у нас. Проверить средний трюм.

Проверили, а там наш боцман. Сидит — глаза выпучены. Рельсы подметал и упал в трюм на песочек. Как говорят космонавты — мягкая посадка. Он там и уснул. А как началась качка, стало его песком засыпать. Очнулся — темнота, везде земля сырая, и первая мысль, конечно, что заживо похоронили.

— Не поседел? — поинтересовался Племяш.

— Допил водку и обошлось. И так всю навигацию. Постоянно с ним что-то случалось — не одно, так другое. Но что удивительно — ни разу физически не пострадал. Отделывался синяками да ссадинами.

— Обалдуй он, ваш боцман, — сердито сказал Стас.

— К тому же удачливый, — добавил Лавуазье. — Ведь морское дело само по себе рискованное. Еще древние говорили, что люди делятся на живых, мертвых и по морю плавающих, то есть тех, кто находится между жизнью и смертью.

— Плавает дерьмо. Моряки по морю ходят, — веско поправил Кот Баюн.

— Да брось ты! Это все профессиональная спесь. По воде, аки посуху, только Христос ходил, и это было чудом. Все остальное, включая и вышеназванное дерьмо, по воде плавает, а если не плавает, то тонет.

— Хладнокровней, друг мой, не возбуждайся так сильно, — сказал Говор. — Не все ли равно: кóмпас или компáс — лишь бы направление правильно показывал. А нет ли у нас еще водочки? — спросил он Племяша.

— По последней осталось.

— Так почему не разливаешь?

— Жду сигнала.

— Внимание, Племяш, — сигнал.

— Есть, командор. За что пьем?

— Вот за правильно выбранное направление я бы и предложил выпить.

— Немного высокопарно, но в целом принимается, - сказал Локки.

— А теперь чай! — весело сказал Говор, занюхав водочку рукавом. — Я верю, что это будет ароматный крепкий чай. Только мужчины, собравшиеся у огня, умеют заваривать настоящий чай. Чай и еще раз чай! Отчаливаем, давай чалку!

Чай действительно был прекрасен. Крепкий, но без черноты, терпкий, душистый, чуть приправленный дымком костра.

— Напиток богов! — воскликнул Говор, сделал первый глоток и закашлялся.

— Прошу прощения, — сказал он, отдышавшись, — пожадничал. А его нужно смаковать мелкими глоточками. Разве жены умеют заваривать чай?!

— Моя умеет, — сказал Стас.

— Повезло.

— А моя пьет жиденький и меня потчует, — посетовал Племяш.

— Сколько ей?

— Пятьдесят четыре.

— Молодая еще.

— Ничего себе молодая. Ленин в этом возрасте уже умер, а эта до сих пор не знает, сколько ложек нужно в чайник сыпать. Я ее чай называю на французский манер пис де кок — петушачья моча. А теща утром заварит нормальный чай, сама попьет, а потом целый день только кипяток в заварник подливает.

— Экономная.

— Еще как, почище вашего Козлодуя. В прошлом году забыла яйца в холодильник положить, и они пол-лета пролежали в кастрюльке на полочке. Я сплю отдельно от женщин, на чердаке бани. Так со своего сеновала унюхал, какой яичницей она решила меня угостить. Отказался от ее деликатеса, так она из принципа умяла всю сковородку. Я ей говорю: по мне хоть скипидар пейте, но в городе, а здесь врачей нет. Хорошо, если дристуном все обойдется, а то ведь придется в больницу везти, бензин же теперь — триста рублей канистра. А она мне: плохо вам было при социализме, когда бензин ничего не стоил, так теперь не жалуйтесь.

— Ты смотри, какая политически подкованная теща. Повезло тебе, парень. Кто у нее в любимчиках из наших вождей?

— Жириновский, конечно. Этот, говорит, на любой вопрос ответ знает и в морду может дать. Решительный мужчина.

— А ты, чуть что не так, кулаком по столу — хрясь! Глядишь и зауважает тебя старушка.

— Больно нужно мне ее уважение, не доставала бы — и на том спасибо.

— Хорошо сидим, — сказал Кот Баюн. — Не остаться ли нам здесь на денек-другой?

В его словах был определенный подтекст, и Стас его сразу уловил.

— Нет, — сказал он решительно. — Сегодня балаболим до упора, а завтра — в путь. Говор, где лучше сделать следующий ночлег?

— В этих местах с водой плохо — ни ручейков, ни ламбушек. Я бы посоветовал пройти Виллагору, до нее от этой поляны четыре километра. Если там будет открыт магазин, то прикупить чего-нибудь из продуктов и в темпе топать до Кутижмы. Там, кстати, тоже есть магазин. А недалеко от Кутижмы есть небольшая речушка, где по весне местные браконьеры щуку бьют. На ее берегу и можно разбить лагерь.

— Значит, так и будет, — сказал Стас. Повернулся к Баюну:

— Понял, дипломат?

Глава 6

Но истинным дипломатом оказался не Баюн, а Локки.

С утра он несколько раз подходил к Стасу, спрашивал советы по разным пустякам, называл шутливо то «атаманом», то «командиром», то «гражданином начальником». Наконец я не выдержал и спросил его, в чем дело. Он сделал непонимающее лицо.

— Я о твоих нарочитых знаках внимания Казимирычу.

— Неужели заметно? — огорчился он.

— Я заметил. Говор, думаю, тоже. Он мужик наблюдательный.

— Ты в армии служил?

— Довелось.

— Не раз, наверное, видел такую картину: лето, на небе ни облачка, а солнце над головой, как приколочено, жарынь, взвод идет на стрельбище, морды красные, из-под пилоток пот градом. Тут же и взводный сбоку. Молодцеват, подтянут, подворотничок беленький, и вроде даже пыль к его сапогам не пристает. А главное — бодр и полон сил. Почему? Да потому что командирское звание ему расслабиться не дает. Понял, какой психотерапией я занимаюсь? Ну, а если понял, то поддержи. У нас еще два дня пути. А я постараюсь быть поаккуратней, чтобы все было естественно и так, как нужно.

До Виллагоры мы добрались за сорок пять минут.

— Хороший темп взяли, — отметил Говор.

В пути почти не разговаривали.

Еще через четыре часа вошли в Кутижму. В магазине купили свежего хлеба эссойльской выпечки, Баюн предложил взять пару бутылок, но Стас сказал, что не стоит, и Локки его поддержал.

Речка протекала в низине, поэтому лагерь мы разбили повыше, за крутым поворотом дороги.

— Славный был переход, — сказал Локки и с удовольствием закурил. — Как, Казимирыч, ноги не ноют?

— Ты знаешь — нет. Втянулся, наверное.

— А у меня как свинцом налились. Загнал ты нас сегодня.

Говор усмехнулся и отправил Племяша за водой, мы с Лавуазье традиционно занялись дровами.

Костер уже пылал, когда на шоссе затормозила знакомая «четверка».

— Вот и наш чудо-богатырь, — отметил Локки.

— Здорово, путешественники! — радостно закричал, вылезая из машины, Миша Муромец. — Я вам гостинец привез. Чаем напоите?

В пакете, который он сунул Племяшу, оказались две банки тушенки, рыбные консервы, растворимый кофе и кулек мятных пряников. Все, кроме тушенки, было тут же выставлено на брезент, который заменял нам стол.

— Как коммерция? — солидно спросил Кот Баюн.

— А-а, — махнул рукой Муромец. — Воюю потихоньку. Не понимаю я наших чиновников. У них первое слово «нет». Оно им заменяет «здравствуйте». Иногда хочется плюнуть на все к чертовой матери и, вот как вы, отправится бродяжить.

— Телевизор вчера не смотрел? — спросил Кот Баюн. — У моего аккумулятор сдох, так что мы не в курсе, говорили или нет о нашей акции.

— Да нет, не было ничего. Только по НТВ показали любопытный сюжет. Где-то в Сибири десятка два одиноких мужиков построили деревню на воде. Живут рыбалкой, друг к другу в гости на лодках ездят и совсем ничего не знают, что в мире делается. Даже имя нынешнего российского президента вспомнить не смогли… Напридумывали кучу министерств, главков, сотни советов и муниципалитетов, десятки тысяч больших и маленьких контор — все, чтобы страной править, а правда-то вот она — живут себе люди без этого мудрого управления и в ус не дуют.

Выпив две кружки чая и поболтав о том о сем, Муромец поехал в город. Баюн тотчас убрал пряники со стола.

— Ты чего? — удивился Стас.

— А вдруг телевизионщики появятся, нужно же девушку чем-нибудь сладеньким угостить.

— Ах ты котяра, — ласково сказал Стас, — хороший ты мужик и товарищ надежный, но наивен — спасу нет. Ну, приедут телевизионщики, ну, покажут нас еще раз в новостях — и что?

— Я как-то читал об одном интересном физическом опыте. Нужно сделать очень крепкий соляной раствор, понимаешь, очень-очень крепкий, а потом взять пинцетом всего одну крупинку соли и протянуть ее в этом растворе — за ней вырастет цепочка кристаллов. Я думал, что мы станем крупинкой, которая вызовет реакцию во всем обществе. Но, видно, рассол еще не готов.

— Хорошо, допустим, еще несколько тысяч пенсионеров отправятся хипповать по стране. Думаешь, это что-нибудь решит? Вспомни, как заменяли льготы денежной компенсацией. Сколько было митингов, страстных речей, обращений к правительству и в конституционный суд. Все газеты об этом писали, каждый вечер по телевизору показывали, и все равно так называемую монетизацию провели — успешно и в намеченные сроки. Так что не смеши ты нас своими фантазиями.

— Но ведь нужно же как—то бороться.

— С кем?

— С чиновниками.

— А зачем с ними бороться? Чиновник для государства фигура необходимая и, кстати, более нужная, чем пенсионер. Поэтому госслужащим недавно снова прибавили жалование, а тебе прибавку к пенсии только пообещали.

— Мужики, — сказал Говор, — кончайте этот треп. Давайте лучше о бабах.

— Нет, почему же, очень интересный спор, — не согласился Локки. — Ведь Баюн в чем-то прав: если наших чиновников не трясти время от времени, они вообще перестанут что-то делать для людей.

— Вот-вот, — воспрял духом Баюн. — У меня есть одна знакомая — потрясающая дура, но апломбу выше крыши. Она по воле случая, а проще сказать, чудом когда-то поступила в педвуз и кое-как на троечки его закончила. В школе не ужилась и стала делать себе карьеру по административной линии. Сейчас служит в городском отделе народного образования. Как послушаешь ее рассуждения о школьной реформе, то невольно и подумаешь, как она в руководители-то попала и почему ее до сих пор с треском не выгнали. И ведь не выгонят, придется бедным учителям ждать, когда ее проводят на заслуженный отдых и не придет на освободившееся место молодой талантливый специалист. А сколько таких по всей стране на всех уровнях управления! Тут не в походы ходить надо, а новую революцию совершать.

— Ну и каша у тебя в башке — ложку не провернуть, — поразился Стас.

— Кстати, я бы не уповал на молодых и умных управленцев, которые придут на смену нынешним служащим, — сказал Лавуазье.

— Это почему же? — Баюн все еще пребывал в полемическом запале.

— Друг у меня преподает историю в Академии госслужбы. Рефераты, говорит, пишут все на «отлично». Он смекнул, что это делается с помощью Интернета и устроил однажды письменную блиц-контрольную. Вопросы были не очень сложные, например, вот такой: назовите хотя бы одного из пяти казненных декабристов. Вам и в голову не придет, как ответила на него одна из лучших студенток. Она написала: «Из казненных декабристов я помню только двоих — Ворошилова и Берию».

— Подумаешь, я тоже всех пятерых сейчас не вспомню.

— Но ты и не студент Академии и не готовишься посвятить свою жизнь служению Отечеству.

— Мужики, — взмолился Говор, — кончайте. Давайте лучше о бабах. Или о рыбалке. Достали этим трепом.

Все как-то разом замолчали.

Стас встал, наломал веток из принесенной кучи хвороста, подбросил их в костер, подвинул поближе к огню котелок с чаем.

— О рыбалке так о рыбалке, — сказал он. — Расскажу один случай.

Четвертый рассказ о прикосновении к вечности

— Расскажу один случай, — сказал Стас. — Как говорят греки, давно это было — никто не помнит. В то время литр бензина стоил семь копеек, а за пустую пол-литровую бутылку на пунктах приема стеклотары давали на пятачок больше. Я тогда держал катер на Онежском озере и был холостым. Мотался по волнам сизым селезнем без пары. Славная пора. Ни забот тебе, ни головной боли — где бы еще подзаработать.

Катер у меня был что надо, его еще отец построил. Семь метров длиной, с удобной рубкой-убежищем и стационарным двигателем. Штурвал, ходовые огни, миниатюрные кранцы по бортам — все как полагается.

Как-то мужики говорят: паровой окунь вышел на луды, берет на любую блесенку, лишь бы мало-мальски играла. Я уговорил заведующего дать мне пару дней за свой счет, а к ним прибавил три отгула, заработанных донорством. Вместе с выходными получился маленький отпуск. Не мешкая махнул на Шардонские острова.

Солнце сияет, спокойная вода, на ней блики кольцами — красота. Катерок бежит ходко. У меня вид заправского маримана — тельняшка, брезентовые штаны без ширинки, капитанская фуражка с «крабом». Буксирам, тянущим лихтеры, машу рукой, а они мне отвечают гудками — тоже приветствуют.

К середине дня добрался до места.

Шардоны — это группа островов на Большом Онего. Их в незапамятные времена ледник сотворил. Глубины там удивительные — любое судно может прямо к берегу причалить. Я нос катера к сосне привязал, а чтобы о камни не било, с кормы якорь бросил, двенадцать метров каната вытравил, пока он на дно не лег.

Первым делом, конечно, костерок соорудил, чай согрел и порадовался: какой же я молодец, сам себе праздник души устроил. Отметил это дело стопочкой и занялся разными хозяйственными делами в ожидании вечерней зорьки.

Ловил я спиннингом на самодельную блесну-вертушку. Пустых проводок почти не было. Хоть и азартное это занятие, но жадничать не стал и потому уже где-то через час вернулся в лагерь. Рыбу почистил и, пока варилась уха, меленько нарубил ольховых веток. У меня в катере всегда лежала небольшая коптилка. Заправил ее и пристроил на углях. На приготовление деликатеса потребовалось ровно двадцать пять минут. И какого деликатеса! Рыбаки знают, что нет ничего вкуснее копченого окуня — ни одна рыба с ним в сравнение не идет.

Наступили сумерки. От озера потянуло холодком. Лежу у костерка, табачный дым в небеса пускаю — блаженствую, и никто мне не нужен. Вот только, к сожалению, звезд не видно — ночь-то белая. Зато пламя костра играет и будоражит фантазию.

Есть к меня особенность — от людей устаю. У каждого ведь свой гонор, свои амбиции — не общение, а сплошная дипломатия. Одно время даже подумывал — не пойти ли в лесники. Или путевым обходчиком. Или смотрителем маяка. Тоже замечательное дело. Решимости не хватило бросить все и начать жизнь с чистого листа. Да и мать было жалко одну оставлять. Это я к тому говорю, что мне самому с собой не бывает скучно. Поэтому и на рыбалки, как в тот раз на Шардоны, почти всегда отправляюсь один.

Ночевал я в катере и проснулся поздно — укачало озеро, как в колыбели. Не стал нарушать тишину мотором, а потихоньку на веслах двинулся вглубь архипелага.

У одного из Шардонских островов есть уютная мелкая бухточка с песчаным дном. Туда-то я и направился на своем линкоре. Дошлепал кое-как, достал из рундука маску, дыхательную трубку, ласты и тихо, без плеска нырнул. Эта бухточка — местный детский сад. Здесь в теплой водичке резвятся тысячи мальков. Удивительно, но прожорливые чайки об этом не знают и тянутся мимо за пассажирскими теплоходами в ожидании щедрых помоев из камбуза. Чуть отплыв от катера, я замер. Лежал на поверхности воды эдаким добрым кашалотом и только чуть-чуть пошевеливал ластами, которые тянули на дно. Вскоре любопытные мальки обступили меня. Они тыкались в стекло маски, пощипывали волосы на руках, щекотали живот. «Вот я вас!» — задудел я в трубку, и они тотчас бросились врассыпную юркими зигзагами. Я замер, и минут через пять мальки опять собрались.

Так мы играли больше часа. Потом я вернулся в лагерь, доел вчерашнюю уху и растянулся на теплой древней скале.

Вот Говор рассказывал, как почувствовал протекающее сквозь него время, а я там, на Шардонах, на прогретом солнцем гнейсе, вдруг ясно и отчетливо понял, что вселенная не имеет ни начала, ни конца. А наша Земля в ней не более чем малая песчинка. Об этом я раньше читал в популярных книжках, а тут вдруг почувствовал. Человек напрасно называет себя венцом природы, он лишь одна из форм жизни. А какая она в иных мирах? Никто не знает.

Вот такая получилась интересная рыбалка, в которой были и одиночество, и радость от хорошей погоды, и сквозной простор озера, и добродушная забава с несмышлеными мальками.

На приветливом острове я прожил пять дней и, прежде чем покинуть его, выложил белой галькой на скале лежащую горизонтально восьмерку — знак бесконечности.

— Интересная история, — отметил Племяш.

— «На песчаном берегу островка, затерявшегося в Тихом океане, я, не отирая влажных глаз, с маленьким играю крабом», — тихо сказал Лавуазье.

— Это еще что такое? — удивился Говор.

— Танка японского поэта Такубоку, — пояснил Лавуазье.

— Наш друг хочет сказать, что история, рассказанная Стасом, уже отражена в литературе, но не в философском, а романтическом ключе, — сказал я.

— Перевод неправильный, — авторитетно заявил Локки. — Лучше было бы — «я, не отирая влажных глаз, маленького жарю краба». А то уж очень жалостливо.

— Это точно, — согласился Лавуазье.

Локки с хрустом потянулся и, как в цыганочке, повел плечами.

— Не пора ли на боковую? Вечернюю сказочку для малышей прослушали, можно и ложиться. Завтра у нас последний переход.

— А ведь и правда, — сказал Баюн. — Больше ночевок не будет. Надо же — почти дошли.

Я долго не мог уснуть. Почему-то мерзла спина, в прошлые ночи не мерзла, а тут зазнобило. Вспомнил, как однажды побывал с приятелем-яхтсменом на Шардонах. Никакого символа бесконечности там не было, а было выложенное белыми камушками имя «Дима». Оно читалось метров за триста.

— Федь, — шепотом сказал Стас, — ты чего вздыхаешь?

— Не засыпается. Я уж триста верблюдов насчитал.

— Спросил у погонщика, куда шел караван?

— Да ну тебя.

— Федь…

— Ну?

— Хорошее дело придумал.

— Ты о чем?

— О путешествии. Хорошо все получилось. И мужики подобрались что надо. Ладно, спи. Завтра поговорим.

— Конечно, поговорим, — согласился я и увидел Петра Андреевича Вяземского.

— Не спится? — участливо спросил он. — Так ведь ясный день уже.

Действительно, кабинет был ярко освещен солнцем, а за окном цвела яблоня.

Петр Андреевич в бордовом халате сидел за ломберным столиком и раскладывал пасьянс «Могила Наполеона».

— Тоже практически бесконечное занятие, — сказал он. — Всю жизнь я его раскладываю, и только дважды сошелся.

Он смешал карты.

— Опять ничего не вышло. Позвольте полюбопытствовать, как ваш поход?

— Завершается. Одолеем последний участок трассы и выйдем к реке Сяпсе, а там до кудамского поворота рукой подать. И разойдемся по своим дачам.

— Очень хорошо. Только не говорите на прощанье никаких громких слов. Очень важно, чтобы последняя точка была естественной и необходимой. Я вам рассказывал, как поставил этот замечательный знак препинания в «Горе от ума»?

Я отрицательно помотал головой.

— Ну так слушайте. Что-то меня сегодня потянуло на воспоминания. С Александром Сергеевичем Грибоедовым мы ведь были коротко знакомы и поэтому не удивительно, что вскоре после приезда в Москву он читал у меня и для меня одного свою тогда еще никому не известную комедию. Это уж потом наши присяжные ценители и судьи причислили «Горе от ума» к бессмертным произведениям и стали торжественно закачивать автора на усердных своих руках. А в тот день всю публику и критику составлял только ваш покорный слуга. Доходим мы до падения Молчалина с лошади, испуга и обморока Софьи Павловны. Это второе действие, восьмое явление. Чацкий говорит: «Желал бы с ним убиться для компаньи». Тут я заметил, что влюбленному Чацкому, особенно после слов

«Смятенье, обморок…
Так можно только ощущать,
Когда лишаешься единственного друга» —
неловко употреблять пошлое выражение «для компаньи», а лучше передать его служанке Лизе.

Так Александр Сергеевич и сделал.

Точка разделила стих на два.

И эта точка моя. Следовательно, и на мою долю падает чуть заметная, можно сказать, гомеопатическая крупинка славы, о чем имею честь заявить нашим маклерам по части бессмертных дел.

Он тихо рассмеялся.

— Однако, сударь, просыпайтесь, вас ждет дорога.

Глава 7

Я открыл глаза. Лавуазье разжигал погасший ночью костер. Кот бессовестно дрых. Говор и Племяш укладывали рюкзаки. Стаса и Локки не было видно, наверное, ушли умываться на речку.

После завтрака Говор и Племяш дружно вскинули рюкзаки.

— Мы возвращаемся, — сказал Говор. — У вас остался один день пути, и у нас — один. Так что всё по-честному. Будете проездом — милости прошу к нам в Падозеро. Рыбалка, баня, самогон — все будет. И копченого окуня гарантирую.

Он улыбнулся:

— Рад был знакомству.

— И я тоже, — сказал Племяш.

Пожав нам руки, они дружно зашагали в сторону Кутижмы — два кряжистых, уверенных в своей силе мужика, которые лишь слегка горбились под объемистыми рюкзаками.

— Обернутся? — спросил Баюн, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Думаю, что нет, — ответил Локки.

Но они, уже почти скрывшись за поворотом, все-таки обернулись и в прощальном привете вскинули сжатые кулаки.

— Но пасаран, — сказал Лавуазье и тоже поднял над головой кулак, а остальные поплескали в воздухе ладонями.

Через четверть часа мы тоже отправились в путь.

Многокилометровое прямое шоссе касалось линии горизонта, и было непонятно, заканчивается оно там или так и тянется бесконечно через леса, болота, скалы. Выглядело оно из-за своей неестественной прямизны уныло и скучно.

— Тоже запасная посадочная полоса? — поинтересовался Локки.

— Нет, — сказал Стас, — просто прихоть строителей. Такое у них было странное настроение. Эта прямая у нас последняя.

— Я знаю. Не раз тут проезжал.

Мы тянулись краем трассы — три тележки и тачка. Лавуазье, шедший налегке, замыкал наш поезд.

Наконец дорога резко вильнула вправо, потом влево и открылась река Сяпся.

— Я тут вот такую плотву ловил, - похвастался Кот Баюн и, остановив тележку, развел руки на ширину плеч.

— Да ну, — удивился Лавуазье, — а я читал, что эта рыба более тридцати сантиметров не вырастает.

— Это доисторическая плотва. Пища ящеров. Потом ящеры вымерли, а плотва сумела приспособиться к новым условиям. Водится только в Сяпсе. В остальных реках и озерах она действительно мельче. Эту же когда тянешь, удилище до комля сгибается. Очень сильная рыба. Ее называют сяпсинский таймень.

— Надо же, — вежливо сказал Лавуазье.

Минут через двадцать мы подошли к месту, где от основной трассы отворачивал кудамский проселок.

— Уф! — шумно выдохнул Стас. — Вот мы с Котом и дошли. Через полчаса уже будем чайник греть. Может, завернете к нам на часок-другой, а потом дальше пойдете?

— Спасибо, — поблагодарил Локки, — как-нибудь в другой раз. Нам ведь тоже немного осталось.

— Ну ладно. В другой раз так в другой раз. Как говорится, спасибо за приятную компанию.

— Компания у нас была неплохая, — подтвердил Локки. — Кстати, — он повернулся к Баюну, — все собирался сказать, да решил не лишать тебя в пути некоторых надежд и иллюзий.

— Ты о чем это? — удивился Баюн.

— О твоих заблуждениях. Ты неисправимый оптимист. Мой совет: надейся на себя и свои силы. Будет туго — обращайся к нам. Поможем. А лучше всего — запишись в буддисты. Эта религия учит, что все страдания человека происходят от неудовлетворенных желаний. Усмири свои желания, довольствуйся тем, что имеешь, и будешь счастлив.

— Эта религия нам по климату не подходит, — сердито буркнул Баюн.

— Хватит, — решительно сказал Стас. — Пошли, Кот. После доспорите. Возьмешь мой старый велосипед и съездишь к Локки в гости.

— Бога ради. Гостям всегда рад, но спорить о том, как добиться справедливости и всеобщего благоденствия, не собираюсь. Пустая трата времени.

Стас и Кот потопали в Чуралахту, а мы втроем двинулись по дороге и вскоре подошли к следующей развилке.

— Налево пойдешь — наш кооператив не пройдешь, направо пойдешь — в деревню Сямозеро попадешь, а прямо пойдешь — в Эссойлу буйну голову принесешь. Никогда не думал, что доберусь досюда пешком, да еще с тачкой.

— Придется тебе в ней навоз не возить. Это по крайней мере, — серьезно сказал Лавуазье.

Локки рассмеялся:

— Зайдешь ко мне? Тебя ведь в Эссойле не ждут.

— Нет, спасибо.

— А ко мне? — спросил я.

— В другой раз.

— Или в другой жизни? — спросил Локки.

— Может быть и так.

СОЛО ДЛЯ ОДНОГО

ЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ СУДЬБЫ

Егору на добрую память

Родившийся в атеистической семье после Великой Отечественной войны 1941—1945 гг., состоявший, как и полагалось, вначале в рядах Всесоюзной пионерской организации имени В. И. Ленина, затем Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодежи, а впоследствии, хотя и недолго, Коммунистической партии Советского Союза, я по воспитанию, конечно, безбожник.

Наше поколение, чья юность и зрелость пришлись на закат социализма, потеряно для неба. Поэтому каждый из нас творит свои фетиши и обряды.

Я, например, верю в судьбу, удачу и некоторые приметы.

Увидев лежащую на земле монетку, обязательно подниму, потому что валяющиеся деньги вселяют в мою душу необъяснимую тревогу, но, подняв монетку, трижды плюну на нее от сглаза и положу дома в отдельный кошелек. Когда там накопится шесть рублей — раньше было пять, однако ползучая инфляция внесла и здесь коррективы, — я иду в церковь во имя св. князя Александра Невского и покупаю там свечку, которую ставлю чаще всего перед образом Николы-угодника. Эти найденные деньги не мои, и мне они не нужны, я просто с Божьей помощью снова пускаю их в оборот.

От природы у меня неплохая память, но из молитв знаю только «Отче наш». С Евангелием впервые ознакомился в двадцать лет и с тех пор несколько раз перечитывал, находя все новые оттенки ускользающего смысла, а вот с Ветхим Заветом знаком лишь поверхностно.

Я не могу понять, каким образом добродушный лысоватый старичок в псевдогреческой тоге, больше похожей на легкомысленную ночную рубашку, каким его изобразил в «Сотворении мира» Жан Эффель, управляет судьбой каждого из нас и всей вселенной в целом. Торжественные и суровые лики на иконах тоже мало что объясняют. Очеловечивание всемогущей и непознанной нами силы мешает моему восприятию.

Зато я верю, что человеческая мысль по сути своей материальна.

Подтверждение этому было обнаружено случайно.

Лет двенадцать-тринадцать назад я на Сямозере неподалеку от Чуйнаволока ловил рыбу. Выехал поздно. Пока догреб на верткой резиновой лодке до острова, восток уже отцвел. Поднялось солнце. Порывы теплого ветра ворошили воду. Клевало в то утро неважно. Я поймал пару плотичек и около десятка мелких окушков. Потом клев прекратился. Возвращаться домой не хотелось. Там перед женой и ее родителями опять пришлось бы разыгрывать деловую активность. Вообще крестьянские хлопоты на дачном участке придуманы пенсионерами только для того, чтобы чем-то себя занять. Достаточно сопоставить полученный урожай картошки или тех же кабачков, которые я, кстати, терпеть не могу, со стоимостью затраченного на дорогу бензина, чтобы понять всю эфемерность выгоды этого занятия.

Я распустил по бортам две донки и лег на дно, положив голову на теплый, уже нагретый солнцем баллон. В июньском небе низко плыли нарядные кучевые облака. Одно из них, похожее на восьмерку, висело как раз над лодкой. Я представил, что мой взгляд подобен полосе металла, только что побывавшей в горне. Медленно погружаю его в облачную плоть.Полоса темнеет, остывая, но я снова раскаляю ее до яркого соломенного цвета и неторопливо провожу по перемычке в центре облака.

И еще раз, и еще…

На моих глазах небесный тихоход нехотя развалился надвое. Какое-то время он еще пытался стянуть свои половинки тонкими прореженными нитями, но я безжалостно отсек их и был потрясен полученным результатом. Произошло чудо: только что силой своего воображения я изменил форму материального тела.

Потом я неоднократно повторял этот опыт, и вот какие выводы были сделаны.

Можно играть лишь с теми облаками, которые находятся поблизости. Плывущие высоко или далеко воздействию не поддаются. Пышные и большие лучше не трогать. Они успевают ускользнуть, прежде чем начнутся видимые изменения. Для очередного эксперимента лучше всего выбрать облако неправильной формы, у которого какая-то часть вот-вот должна оторваться, ей-то и нужно помочь это сделать. Длинные и слоистые, похожие на языки, довольно быстро делятся на две-три «колбаски» Слова при этой операции ничего не значат, думать необходимо образами, например, представить воздействие на объект раскаленного двуручного меча или газовой горелки, или мощного армейского огнемета. Сама операция требует сосредоточенности и, главное, веры в успех. Бывают дни, когда, сколько ни пыжишься, облака упорно не хотят делиться. Значит, ты просто устал, и воображение, как его ни настегивай, работает не в полную силу. Почитай книжку, сходи на рыбалку, а лучше всего истопи баньку, и должна она быть жаркой, с веничком, пивом и прочими прелестями, на следующее утро будешь как новенький, и вся белоснежная флотилия, плывущая над головой, опять в твоей власти.

Окрестные мальчишки и девчонки охотно поверили в мои удивительные способности и, случалось, просили их продемонстрировать. Взрослые, включая жену, объясняли происходящие на небесах метаморфозы случайностью и дующими в вышине ветрами. Только один человек сразу и безоговорочно мне поверил — давнишний напарник по зимним рыбалкам этнограф Костя Логинов. Он сказал, что этот фокус из числа описанных в научной литературе. Именно таким образом некоторые колдуны показывали свою магическую силу, причем наиболее сильные из них делали это, заключив отражение облака в горшок с водой.

Поскольку в глубине души я как был, так и остаюсь материалистом, то природу обнаруженного таинственного дара объяснить не берусь, да, пожалуй, и не смогу.


Точно так же не понимаю, почему еще подростком ни с того ни с сего вдруг решил сочинять.

Не описывать героические будни своих современников, вкалывающих почем зря на благо общества, двумя словами — созидающих будущее, а придумывать нечто такое, чего не было, а если и было, то не здесь и не с нами.

Впрочем, это занятие такое же тихое и невинное, как игра с облаками.

Но если мысль материальна, то, значит, она не может возникнуть из ниоткуда. Не нашептывает ли кто на ухо сюжеты рассказов?

Не водит ли твоей рукой по бумаге?

Точно знаю, никто не нашептывает, никто не водит. Сам придумываешь, и сам же мучишься в бесконечных борениях с умными, коварными, ласковыми и непослушными словами. Их так много, а ты один.

Впрочем, никто не заставляет это делать.

……………………………………………этим я занимаюсь всю жизнь. Хотя никогда не называл себя писателем, стеснялся почему-то, иногда говорил «литератор», а чаще — журналист, тем более что проработал в газете много лет.

Именно въевшаяся в поры газетная работа приучила меня оглядываться на читателя, потому что написанное и напечатанное обязательно должно кого-то заинтересовать — или уходи из редакции и не изображай из себя непризнанного гения.

Когда я взялся за это повествование, то по укоренившейся привычке тоже вначале подумал о предполагаемом читателе и достаточно скоро понял, что по-настоящему оно может заинтересовать только одного человека, сына Егора.

Так появилось посвящение.

Мы с тобой, Егор, удивительно похожи, настолько, что я почти всегда понимаю и ход твоих мыслей, и твое молчание. Когда ты о чем-то рассказываешь, то я всегда знаю, когда говоришь правду, а когда слегка приукрашиваешь ее ради красного словца и — ты замечал? — никогда тебя не поправляю и тем более не уличаю.

Эта похожесть дает мне основание думать, что ты правильно поймешь, зачем я вообще решил все это написать. Потому что этот текст не перечень рекомендаций о том, как стать литератором, а лишь размышления о деле, которым я занимался достаточно долго.

Так что не будем говорить о писательстве.

Кстати, в черновом варианте это повествование называлось «Пособие по написанию писем».

Еще рукопись, если, конечно, она будет закончена, я обязательно вручу для ознакомления одной своей давней знакомой. У нее безупречный литературный вкус и тонкое знание русского языка. Ко мне она относится снисходительно, вероятно, щадит авторское самолюбие. Замечания ее точны, как математическая формула. О таком редакторе мечтает каждый пишущий. Мы с ней дружны со студенческой юности, так что мне повезло.

Попросит почитать текст и жена. Она уже проявляла интерес.

Итак, трех читателей я себе обеспечил.

А что будет дальше — время покажет.

На этот счет никогда не стоит обольщаться.

Помнится, как много лет назад я на воинских сборах по ночам читал мемуары Ильи Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь». В них встретилось имя еврейского поэта. О нем говорилось только в превосходной степени. Мне даже стало стыдно за свое вопиющее невежество. Вернувшись под осень в родной город, я зашел в читальный зал публичной библиотеки, попросил сборник стихов этого друга Эренбурга и оказалось, что книгу даже из любопытства никто не листал. Имя поэта я давно забыл, а из всех его замечательных стихов помню только одну строчку: «Белые, белые козы…»


Сейчас я живу в Чуйнаволоке.

Лето нынче выдалось прохладное. Почти все время дуют северные и восточные ветры. Они приносят не легкие фрегаты июньских облаков, но тучи, которые затягивают небо серым солдатским одеялом. Часто идут дожди. Трава растет на глазах. Еще неделю назад куда ни посмотришь, везде желтели головки одуванчиков. Сейчас они отцвели, покрылись белым пухом. На смену подошел десант лютиков, которые цепляются за каждый клочок земли и тут же начинают неистово цвести. Лабазник у крыльца вымахал в мой рост. «Давай-давай», — подбадриваю его по утрам и поливаю спитым чаем. Каждый день я обкашиваю обочины тропинок и кусты смородины, пилю и колю дрова, после Троицы начну вязать веники.

Время от времени приезжают на мотоцикле с коляской лахтинские браконьеры, жалуются: «Сошла с ума природа — уже время идти „рябиннику“, а мы еще и „черемушника“ толком не видели». Я покупаю у мужиков лещей и копчу их, разводя огонь в старой летней печурке.

Ближе к вечеру начинает донимать мошка, работать на участке можно только в накомарнике и брезентовых рукавицах.

Перед сном читаю роман «Смилла и ее чувство снега». В предисловии сказано, что эта книга принесла датскому писателю Питеру Хёгу мировую славу и ее общий тираж достиг нескольких миллионов экземпляров. Наверное, так оно и есть, но я одолел еще только три десятка страниц и пока не знаю сути интриги.

Занимаясь хозяйственными делами, я часто думаю об истоках творчества, о литературе и ее месте в общественной жизни, о том, что порой заставляет взяться за перо. На эти простые вопросы на самом деле нет ясных и четких ответов.

Почти каждый день я наблюдаю одну и ту же картину.

В пять—начале шестого с дачного участка соседей раздается истошный крик Никулина-старшего:

— «Кармелиту» показывают!

И тотчас умолкают стуки и бряки. Кооператив словно вымирает. Все приникают к экранам и упиваются неистощимыми цыганскими страстями.

Ревет на озере мотор. Спешит к берегу, к своему телевизору запоздалый рыбак — «Кармелита» началась!

Почему-то не могу себе представить, чтобы таким же образом замирала жизнь на дачных участках после крика «Шнитке исполняют!»

А музыковеды в один голос утверждают, что Шнитке — гений.

Этот штрих моего нынешнего деревенского бытия можно воспринимать как иллюстрацию к известному пушкинскому тезису о поэте и толпе.

Кстати сказать, сам Александр Сергеевич не был избалован всенародным обожанием ни при жизни, ни после смерти.

Однажды, просматривая архивные материалы конца девятнадцатого века, я обнаружил сообщение о сборе средств на памятник Пушкину в связи со столетием со дня его рождения. Ну и как же на него отреагировала Олонецкая глубинка? Ответ нашел в небольшой заметке, опубликованной на страницах губернских «Ведомостей». Когда воззвание о добровольных пожертвованиях дошло до села Деревянное, говорилось в ней, то местные мужики долго обсуждали на сходе, кто такой этот Пушкин. Наконец решили, что генерал — вон какая фамилия боевая. В Петрозаводске же, где худо-бедно, но кое-какие книжки читали, юбилей поэта отметили тем, что Старополицейскую улицу переименовали в Пушкинскую. Это название она носит до сих пор.

Только в советское время, когда школьное образование обрело статус всеобщего, Пушкин стал известен народонаселению страны.

Что он там писал о памятнике, к которому «не зарастет народная тропа»? Вот-вот.

Долгонько же ему — на пару с Горацием — пришлось воздвигать памятник нерукотворный.

И это Пушкин!

А сколько других сочинителей затерялось во времени, пропало без вести, как солдат на последней большой войне.

Кто помнит Боборыкина, который нередко говаривал, что «пишет много и хорошо»? А ведь он еще при жизни издал полное собрание сочинений, которые у читающей публики пользовались небывалой популярностью.

Кто упивается прозой Максимова, слывшего за истинного знатока народной жизни?

Кому сегодня придет в голову рыдать над стихами Надсона, хотя имя еще, вроде, не забылось?

Уж не говорю о поэтах и прозаиках, живших и творивших за пределами нашего отечества…

Их тьмы и тьмы.

«О, слёзы тысячей печалей,
о, слезы нежно-голубые,
подобно каплям жидкой меди
текут из воспаленных глаз…»
Человеку свойственно стремление к успеху, к увековечиванию своих достижений и деяний.

Но, ей-богу, писательство — самый неверный путь к известности и славе.

Уж лучше сжечь какую-нибудь большую библиотеку. Вот тогда имя действительно останется жить в веках. Что и доказано Геростратом.

Но здесь я обязательно должен сказать, что признание читателей — вещь не только приятная до мурашек по спине, но и крайне необходимая, по крайней мере вначале. Начинаешь верить в свои силы.

…Я набиваю табаком трубку, надеваю толстую рубашку, поверх нее набрасываю на плечи брезентовую куртку, нахлобучиваю на голову шляпу — не для интеллигентности, от комаров — и выхожу на крыльцо покурить. Уже почти ночь. Солнце закатилось за дальнее болото, за вторую ламбу. С востока на запад протянулась широкая, но как бы прореженная полоса облаков, похожая на расплывающийся инверсионный след реактивного самолета. Она подсвечена зарей и поэтому понизу играет алым. Небесная дорога. Куда? Для кого? Закурив, я по инерции продолжаю размышлять о только что написанном. Похоже, что одно и то же чувство подталкивает людей и в писательство, и во власть. Не потому ли об успешных литераторах говорят «властители дум»? Но хотя отправная точка одна, векторы движения совершенно различны. Эта разница особенно чувствуется в отношении к популярности. Для политика и вообще большого серьезного руководителя популярность — это верная соратница (Ремарк писал, что шлюха, которая три дня провела на передовой, уже не шлюха, а боевой товарищ), для литератора же — не более чем взбалмошная подруга, которая каждый день подталкивает его к новым подвигам и сама же не дает их совершать, потому что постоянно отвлекает от дела.

А разве популярность не помогает в успешной работе? Конечно же, помогает, и еще как, но, тем не менее, в упряжке она не коренная, а пристяжная и является лишь одним из сопутствующих условий.

Возможно, это и не так, но я так думаю.

Основой же творчества, на мой взгляд, может быть только независимость.

Нужно лишь помнить, по крайней мере для спокойствия окружающих, что ты бог не в обычном мире, а только в мире, созданном тобой же.

И вообще, необходимо почаще ощущать на пальце округлую тяжесть кольца Соломона, только тогда успеешь сделать все, что хотел…

Я выбил трубку и вернулся в дом, осиротевшие комары летели до двери с жалобным писком.


Довелось мне как-то присутствовать на поэтическом вечере, устроенном одной светской дамой. Во времена партийного диктата такое даже в принципе невозможно было вообразить, а сейчас жены мелких политических деятелей, особенно те, которые помоложе, обожают демонстрировать свою близость к богеме. Все было жутко красиво: свечи, палые кленовые листья, тихая музыка Грига. В этой романтической обстановке одна окололитературная девушка прочитала на память душещипательный отрывок о встрече Ганса Христиана Андерсена с влюбившейся в него дамой из Вероны. Звали ее Елена Гвиччиоли. Эта Гвиччиоли сулила сказочнику нежное отношение, безбедную жизнь и отдельную жилплощадь. Он ее сердечно поблагодарил и поспешил на дилижанс.

— Вот так знаменитый сказочник предпочел богатству свое творчество, — назидательно закончила девушка.

Да не творчество он предпочел, а свободу действий, независимость птицелова, потому что как человек благородной души и долга понимал, чем ему придется расплачиваться.

«Марта, Марта,
нужно ль плакать,
если Дидель ходит в поле,
если Дидель свищет птицам
и смеется невзначай?»
Можно допустить, что Ганс Христиан Андерсен не отказался бы от скромного достатка, если бы, к примеру, получил наследство от умершей тетушки. В красивой легенде о таком повороте темы не говорится, хотя в нем нет ничего необычного.

Мне не раз приходилось слышать вздорное утверждение о том, что художник должен быть голодным.

То есть априори предполагается, что художник сам по себе ленив, ненадежен, легкомыслен, но, к сожалению, талантлив — вот ведь беда какая! — и если за ним не присмотреть, то он не будет стараться, а то еще и запьет. Так могут думать только люди, совершенно не представляющие себе природы творчества. А не попробовать ли держать на голодном пайке, к примеру, председателя правления АО «Российские железные дороги», министра здравоохранения, дай ему Бог здоровья, главу администрации Президента, спикера Государственной думы? Будут ли они от этого лучше трудиться?

Глупая сентенция о голодном художнике становится очень даже умной, если ее воспринимать не как экономическое предложение, а политическую форму управления. Действительно, как же еще направлять в нужное русло литературный процесс? Пока что самый эффективный способ в данной процедуре — это распределения благ. Чтобы сочинители сочиняли не только то, что взбредет им в голову, а заботились о духовном росте народонаселения, утверждали преимущества существующей формы правления, ну и так далее — ряд понятен.

Кстати сказать, подвергая сомнению действия власти, не нужно идеализировать и самих художников. Им ведь ничто человеческое не чуждо. Кто-то почувствовал небывалый подъем и решил обогатить сокровищницу мировой литературы еще одной короной сонетов, а кто-то просто сводит счеты с теми людьми, которых считает своими недругами.

Самое взвешенное решение проблемы «голодного художника» предложил, на мой взгляд, прозаик Михаил Веллер.

Он сказал: «Писатель имеет право писать все, что ему заблагорассудится, а издатель — издавать все, что ему нравится».

По крайней мере, это путь эволюционный, что уже само по себе хорошо. Потому что все революционные решения и декреты у нас заканчиваются эпохальным полотном «Начальник политотдела МТС осматривает поля». Это символичное художество мне довелось видеть в Пермской галерее.


Между тем лето в Чуйнаволоке явно налаживается. Как там у Алексея Толстого? «Солнышко светит. Птички поют. Хорошо». Незаметно наступили теплые дни. На огороде проклюнулась картошка. С озера доносится радостный детский визг, хотя вода еще вряд ли прогрелась. Я работаю ночи напролет, поэтому встаю поздно. Сегодня в качестве разминки решил поколоть дрова. Физзарядка затянулась на пять часов и закончилась только когда развалил последнюю чурку. Плечи и спина налились усталостью. Пришлось топить баню. Пока каменка напитывалась жаром, связал два свежих веника, одним мы с женой парились, а второй висел в предбаннике для запаха. А потом мы немножко выпили под пельмени, неделю грустившие в холодильнике, и салат, срезанный с грядки.

Этот абзац я написал в качестве паузы или, если угодно, лирического отступления. Такая вот у меня лирика — с дровами и вениками.


И не говорите ничего про соцреализм и прочие «измы».

Художественная правда, в конечном счете, это вопрос веры.

Гайдар верил в мировую революцию и самую справедливую в мире Страну Советов, поэтому он написал «РВС», «Голубую чашку» со сказкой о Мальчише-Кибальчише, «Чука и Гека», «Горячий камень»…

А Северянин верил в торжество красоты, изящества, гармонии:

«Голубые голуби
по просторной палубе
все дождинки попили,
а дождинки капали.
Голуби их выпили».
И перед обоими я склоняю голову, потому что мастера.


В этих заметках я не пишу о таланте.

Что такое талант?

Природная склонность к какой-либо деятельности, причем не обязательно писательской, или же творческое отношение к своей работе, что всегда заметно.

К нам домой иногда заходит плотник Булат. Родом он из Казахстана. После окончания школы ему нужно было где-то поработать. Пошел устраиваться в редакцию районной газеты, потому что у него всегда хорошо получались сочинения. Редактор спрашивает: «А заметки ты писать умеешь?» «Не знаю, — отвечает, — еще не пробовал». «Сходи, — говорит редактор, — напиши о чем-нибудь, после этого поговорим». Булат никуда не пошел. На столе у редактора стоял телефон, и Булат написал рассказ от лица этого телефона: кто по нему звонит, о чем говорят и что думает об этих разговорах сам телефон. «Да ты талант», — сказал редактор.

Потом Булат уехал из Казахстана. На Севере он женился. Семью нужно было содержать, и он пошел на стройку. Его мне рекомендовали как талантливого плотника. Таковым он и оказался. Я могу держать в руках и рубанок и молоток, но если предстоит ответственная операция по переделке квартиры, зову на помощь Булата, он всегда поможет. О своей миниатюре, посвященной телефону, он как-то к слову рассказал за вечерним чаем. Булат ко всему прочему очень скромный человек.


Нередко талант проявляется еще в раннем детстве.

Но это не более чем удобные стартовые колодки для забега длиною в жизнь.

«Ну, конечно же, он так талантлив», — говорят подчас, оправдывая чье-то превосходство. Я заметил, что это чаще всего утверждают люди не то чтобы ленивые, но предпочитающие работе удовольствия.

А талант, прежде чем он вырастет и превратится во что-то стоящее, требует немалых усилий. Муза Валерия Яковлевича Брюсова трудолюбива, как финская домработница. То же можно сказать и о многих других широко известных поэтах, прозаиках.

И еще. Мне кажется, что человек никогда до конца не знает степень своего таланта. Может, в этом и заключается главное условие нашего душевного спокойствия.


Когда я еще только начинал писать свои первые беспомощные опусы, то читал и перечитывал литературные биографии, рассказы писателей о своем творчестве. Хотелось быстрее овладеть этим делом. Я знал все о композиции и фабуле, завязке и развязке, о роли диалога и смысловой нагрузке, сопровождающей описание природы, — и проч., и проч. Я уже полюбил тире, которое было похоже на удар разящего клинка, и недолюбливал двоеточие, напоминавшее путника, который стоит в растерянности перед разбегающимися в разные стороны тропинками…

Все, что я в то время написал, было откровенной чушью и ерундой. Кто-то куда-то поехал и зачем-то что-то сказал. И еще с десяток страниц такого же текста.

В моем характере присутствует, к сожалению, некая упертость, с которой постоянно и безнадежно конфликтую. От умной, украшающей человека настойчивости это качество отличается тем, что тупо доводятся до конца и явно бессмысленные занятия. Поэтому могу лишь догадываться, чем бы закончилась моя игра в литературу, если бы не появился друг и наставник. Он не захотел, чтобы в этом повествовании присутствовала его фамилия, поэтому здесь будет названо лишь сильное и мужественное имя — Вадим.


О мужественности еще будет сказано отдельно.


Перед тем как уехать в Чуйнаволок, я зашел к своему любимому редактору. Мы сидели на кухне, пили кофе необычайно крутого замеса и рассуждали о божественном.

— Что-то такое есть, — говорила она. — Какая-то небесная или космическая канцелярия. Ты замечал, что все, абсолютно все желания человека сбываются. Неизвестно только, когда ты получишь искомое, но получишь обязательно. Где-то это все записывается, раскладывается по стопочкам, по ящичкам, определяется первоочередность просьб. Случаются, правда, экстренные случаю. Захлопнулась дверь, а ключ остался в квартире. Дергаешь в полном отчаянии ручку и думаешь: «Господи, хоть бы кто-нибудь помог!» И тут откуда ни возьмись появляется муж — забежал домой за нужной книжкой: «О чем грустишь?» Прямо ангел-хранитель со спецзаданием. Есть, есть какие-то силы, которые нам помогают? Как ты думаешь?

— Конечно, есть, — сказал я убежденно.

Начало нашей дружбы с Вадимом — тому доказательство.

Он вошел в мою жизнь именно в тот момент, когда я в своих литературных опытах уже полностью сошел с рельсов и не мог двинуться ни взад, ни вперед. Вероятно, крик о помощи был настолько силен, что пробил все небесные сферы.

Мы не присматривались друг к другу. Наша дружба началась сразу.

Он был старше, умнее, начитаннее: я — школьник, он — студент. Он прекрасно знал живопись и сам писал пейзажи и натюрморты, постоянно ездил по стране — набирался впечатлений, то на Кавказ выберется, то на озеро Иссык-Куль. По-моему, он уже тогда немного баловался прозой, что тщательно скрывал.

Ему нужен был собеседник и сотоварищ по путешествиям.

Позднее мы пройдем с ним Крым, Предуралье, Среднюю Азию.

Тогда, в первую встречу, мы несколько ночей напролет говорили о прочитанном, увиденном, услышанном, бесконечно пили чай. Называлось это «обменом информацией».

Вскоре после его отъезда из Карелии я получил грустное письмо. Он писал о суетности своей жизни, о том, что скучает по нашим разговорам.

Я без промедления ответил.

Так началась наша переписка, которая продолжается больше сорока лет.

Довольно скоро наши письма потеряли традиционный для этого жанра облик. Случалось, что в них отсутствовали даже привычные слова «здравствуй» и «прощай», но появились эпиграфы и названия. По сути, это были этюды, наброски чего-то предстоящего, небольшие рассказы, очерки и, конечно же, бесконечные фантазии.

У меня появился постоянный читатель, и сжигавший душу графоманский зуд наконец-то приобрел смысл.

Позднее Вадим скажет, что таких писем о двенадцати и более страницах он ни от кого больше не получал.

Сейчас я, конечно же, не помню, о чем писал вначале. Думаю, что это был беспомощный лепет без формы и содержания, поток не оформившегося сознания. Я даже свои первые газетные публикации лет так за десять не могу перечитывать и однажды, чтобы не раздражали, случайно попавшись на глаза, собрал их все в несколько папок и засунул на антресоли.

А Вадим все мои письма внимательно читал, более того, при встречах он некоторые из них комментировал и хвалил.

Какое же нечеловеческое терпение нужно было иметь!

Или это была осознанная плата за то, что и он меня тоже потчевал такими же окололитературными посланиями?

Мы их иронически называли опусами.

Когда-то я очень любил прозу Хемингуэя. Она и сейчас мне нравится, хотя понимаю, что вся его мужественность носит искусственный характер — не более чем удачно примеренная личина, с которой он постепенно сросся. Я прочитал все его произведения, переведенные на русский язык, и даже сам пытался кое-что перевести.

Хемингуэй настоятельно советовал начинающим писателям писать постоянно, независимо от настроения и обстоятельств, хоть сто слов — но каждый день. Лет с двадцати пяти стараюсь следовать этому правилу. Излагать на бумаге мысли и наблюдения постепенно стало привычкой, а из привычки превратилось в необходимость.

Сложнее оказалось выполнить вторую рекомендацию классика. В одной из своих заметок Хемингуэй написал, что каждому писателю полезно хоть немного потрудиться в газете, главное — не пересидеть в ней и вовремя уйти, чтобы не вычерпать до дна колодец своей души. За неимением первоисточника под рукой излагаю данный постулат своими словами, но смысл его именно такой: отточив перо, необходимо вовремя перейти к художественным произведениям.

Я не считаю журналистику чем-то вроде недоношенной прозы. Хотя и там и там основным строительным материалом является слово, задачи перед этими двумя направлениями творческой деятельности стоят абсолютно разные и было бы неверным считать журналистов не состоявшимися по какой-то причине прозаиками. Более того, газетному, как и писательскому делу можно и нужно учиться всю жизнь.

В общем, это история о пресловутой синице в кулаке — мне не хотелось бросать свои пользовавшиеся популярностью очерки ради неких рассказов и повестей, в которых, как представляется до сих пор, человечество совершенно не нуждается.

А в письмах к Вадиму находило отражение то, что редакцию мало интересовало: мое настроение, реакция на прочитанное, исторические казусы или нечто забавное, подсмотренное в жизни. Это был постоянный тренаж, утолявший потребность писать не только для газеты, где есть свои правила, требования и ограничения.

Некоторые из этих писем приведу здесь в качестве иллюстрации. Думаю, что дюжины будет вполне достаточно.

Конечно, у меня нет писем двадцатилетней давности, которые писались от руки или печатались на машинке. Да и вряд ли они интересны. Вадим говорил, что их целый чемодан — пусть они лежат в нем и дальше. Сегодня для меня доступны только те, которые задержались в памяти компьютера. Из них и соберу небольшую подборку.

Но прежде чем перейти к этой части повествования, хочется сделать еще одно частное замечание.

Мне, вероятно, от природы, а может, по склонности характера определен строго лимитированный запас тщеславия. Разве что в ранней юности мечтал, да и то недолго, сочинять для всего народа. А вышло так, что годами писал заметки в газету и всякие никчемности товарищу.

По этому поводу один из героев Горького очень сильно переживал и даже говорил со слезой, что «расстрелял себя по три копейке за выстрел».

Я прислушиваюсь к себе и отчетливо понимаю, что никаких таких сожалений у меня нет. И если мои литературные опыты доставляли радость всего лишь одному читателю, разве этого мало?

Вопрос в другом: литература ли это?

ДВЕНАДЦАТЬ ТРЕНИРОВОЧНЫХ ПОЛЕТОВ

Тайная вечеря

И, придя, благовествовал мир вам, дальним и близким, потому что через Него и те и другие имеем доступ к Отцу, в одном Духе.

Послание к Ефесянам святого апостола Павла.
Собрались все: Петр и Иаков, Иоанн и Андрей, Филипп и Фома, Варфоломей и Матфей, Иаков Алфеев и Симон Зилот, и Иуда, брат Иакова, тоже пришел.

— Ребята, — предложил я, — может, по такому случаю сбегать за пивом?

— О душе подумай, — сказал Петр.

— О душе подумай, — сказал Симон.

И остальные с ними согласились.

— Это вы правы, — запечалился я, — ох как правы! Я вот тоже стал замечать, что с ростом бороды увеличилась тяга к духовному.

— Не кощунствуй, — сказал Петр.

— Не кощунствуй, — сказал Симон.

И остальные тоже сказали, чтобы я не кощунствовал.

— Да нет, что вы, я ж понимаю: блаженны читающие и слушающие слова пророчества и соблюдающие его, ибо время близко.

— Истинно, — согласился Петр.

— Он есть, был и грядет, — добавил Симон.

А остальные перекрестились.

— У меня сейчас жизнь суровая, — пожаловался я, — все колени в мозолях, а молитвы ни одной толком не знаю.

— Учи, — сказал Петр.

— Развивай память, — сказал Симон.

И остальные согласились, что надо учить и развивать память.

— Стараюсь, — сказал я, — только там слова есть непонятные.

— Что тебе непонятно в слове Божьем? — загремел Петр.

— Что? — закричал Симон.

А остальные зашумели.

— Ну, например, Елион. Что такое Елион? — испуганно спросил я.

— Это гора, - сказал Петр, как-то сразу успокоившись.

— На расстоянии субботнего пути от Иерусалима, — добавил Симон.

— Как же ты не понимаешь, — загалдели остальные. — Это гора на расстоянии субботнего пути от Иерусалима.

— Теперь понятно, — сказал я. — А объясните-ка, дорогие мои, почему, как только приболел, у меня так быстро ногти стали расти. Каждую неделю приходится их стричь.

— Изыди! — крикнут Петр.

— Изыди! — крикнут Симон.

— Изыди! — закричали остальные.

И они исчезли, оставив после себя лишь запах росного ладана и хлорки.

*  *  *
Это самое обыкновенное письмо. Такие писались для того, чтобы немного поднять настроение товарища и хоть чуть-чуть скрасить монотонность его будней. Такими же шутливыми письмами и он меня радовал неоднократно.

Камаринская

— А комарей нынче страшно много.

Из высказываний, приписываемых глухому ценителю живописи.
Солнечно. Безоблачно. Жарко.

Местечко называется Чуйнаволок.

В Писцовой книге дьяка Сабурова говорится: «В Чуй же наволоке две копны».

Надо понимать, что в средневековье здесь жило не очень много народу. Соответственно и оброчная тягота была невелика.

Сейчас в Чуйнаволоке постоянного населения — две старухи да старик. Зато три дачных кооператива расположены по концам деревни. Еще один, четвертый, находится в полутора километрах на красивом мысу, выступающем в залив, куда по весне заходит нереститься лещ.

Благословенный край пенсионеров и браконьеров.

…Жарко. Тихо.

Лишь слышно, как гудят в воздухе миллионы комаров.

*  *  *
Сидим с Василием Павловичем на ступеньках крыльца, беседуем о видах на урожай. Виды, кстати сказать, так себе — дождя с весны не было.

Некая точка кружит в зените.

Дальнозоркий Василий Павлович первым усмотрел ее.

— Никак коршун к нам припожаловал. Коршун-тетеревятник.

Птица кругами пошла к земле.

— Для тетеревятника, пожалуй, мелковат, — заметил я. — Перепелятник это.

— А я говорю — тетеревятник, — настаивает Василий Павлович. — Тоня! — кричит он жене, — загони кур под навес от греха подальше.

Птица все ниже, ниже…

Смотрим — а это комар.

*  *  *
Все разговоры у дачников — о жаре, дороговизне продуктов и небывалом нашествии комаров.

Встретились два старожила — один из «Автомобилиста», второй — из «Печатника».

— У нас комар совсем озверел, уже через фуфайку бьет.

— Через фуфайку — что, у нас через резиновый сапог жалит!

— А цены теперь… Кусаются почище комаров.

— Да-а. Их дихлофосом не придавишь.

*  *  *
Безоблачно. Парит.

Я иду на берег.

Али уже там. Сидит на сером камне, забросив удочку в спокойную воду.

— Как дела? — еще издали кричит он.

— Конечно, дорогой, — традиционно отвечаю я.

Восточный человек Али появился в нашем кооперативе несколько дней назад.

Я красил лодку.

На дороге затормозила машина. Из окошка «жигуленка» высунулась голова водителя.

— Послушай, брат, где у вас магазин?

— Здесь нет магазина.

— А центр? Центр есть?

— Вы имеете в виду погост? Видите маковку церквушки — это там.

— Базар у церкви? — деловито осведомился он.

— Нет, там кладбище, да и то старое. Базара у нас нет.

— Где же вы торгуете?

— А мы не торгуем. Поймаешь рыбу, зажаришь ее и съешь. Еще уху можно сварить. Под стопочку да с зеленым лучком холодная уха очень хорошо идет. Если же улов велик, то часть его отдашь соседу — и все дела.

Гость задумался. А, подумав, сказал:

— Возьми у меня товар. Дешево отдам.

— Что за товар-то?

— Джинс. Куртки всех размеров. Я издалека везу — с культурного Востока.

— А топоры, ножи, бусы есть?

— Зачем бусы? — удивился он.

— Как же? Едете к северным туземцам и тащите какие-то куртки. Несолидно.

— Ты смеешься — сказал он. — Скажи, где здесь есть серьезный покупатель?

— Ну, в нашем кооперативе вы вряд ли что продадите — здесь только пенсионеры. А вот в «Ромашке», возможно, и повезет — там есть даже три железнодорожника.

…Видимо, в других местах у него тоже что-то не сложилось. Под вечер коммивояжер с культурного Востока развернул уличную торговлю в нашем «Автомобилисте».

— Бери куртку, ей сносу нет, сам будешь радоваться и внукам на радость оставишь. В таких куртках вся Америка ходит. Фирма «Ли», — страстно убеждал он председателя кооператива Василия Степановича, у которого и в более благодатные времена свободных денег не водилось, зато было четыре девицы на выданье.

— Какая «Ли»? — отбивался Василий Степанович, — если здесь буква «А» нарисована.

— Так это филиал обозначен.

— Ты, что ли?

Так свободный продавец с Востока Абаскулиев Абульфаа Гасан оглы получил свое нынешнее сямозерское имя.

*  *  *
Антонина Платоновна затеяла извести комаров дымом.

— У нас Пензенской области, — сказала она, — завсегда коровьи лепехи жгли.

Развела в цинковом ведре небольшой костерок, а когда огонь разгорелся, навалила туда этого самого средства.

Ведро она занесла в дом.

Вместе с дымом комары столбом повалили в открытую дверь. Потом заколыхалось что-то белое: смотрю, а это мой марлевый полог летит. Прогудел мимо, как вентилятор, и больше я его не видел.

По примеру Антонины Платоновны стали устраивать дымовухи в своих домах и другие дачники.

Вечером над кооперативом долго кружил пожарный вертолет.

*  *  *
У Глафиры Тимофеевны, жены соседа, закончился отпуск, и она уехала в город. Николай Николаевич по такому случаю выпил бутылку, пропел заплетающимся языком куплет о кораблях, что заходили в нашу гавань, и завалился спать.

Когда на следующий день он появился на участке, мы узнали его только по голосу.

Вконец обозленный на вредных насекомых, Николай Николаевич облил дверь и окна дихлофосом.

Комары теперь к нему залетают исключительно через печную трубу.

*  *  *
Али, переночевавший в своей машине, под утро тоже был хорош.

Подошел — я все еще красил лодку — нежно потрогал волдыри на лице и сказал:

— У меня вся тела такая.

— Искупайся, — посоветовал я ему, — не так зудеть будет.

Жалко мне стало восточного человека, пока он плескался в озере, затопил баньку, нагнал температуру до сто двадцати градусов.

— Вылезай! — зову его. — Париться будем.

— Зачем? — кричит в ответ. — Я уже чистый.

— Вылезай-вылезай, волдыри лечить будем.

Через час мы опять сидели на берегу — порозовевшие и благодушные.

— Давай выпьем коньяку, — предложил Али.

— Давай.

Он принес из машины бутылку.

— Отличная лоза. Солнечный напиток. У нас только очень богатые люди пьют такой коньяк.

— А почему он синий?

— Зачем синий? Он желтый, а стекло бутылки зеленое — вот и получается синий цвет. Физика.

— Нет, — сказал я. — После бани у меня душа камышинский разлив не принимает, а просит исключительно «Онежскую хмельную».

«Онежская» Али понравилась. После второй стопки он решил пожить в Чуйнаволоке до конца июня.

— А как же торговля? — спросил я.

— Не буду торговать — сказал Али. — Рыбу буду ловить.

Теперь у нас все пенсионеры кооператива ходят в фирменных джинсовых куртках, которые подарил им волшебник с Востока Абульфаа Гасан оглы.

*  *  *
Деревенский комар прост.

Его городской собрат — маленький, серенький, худенький до прозрачности, травленный химией, загнанный для продолжения рода в подвалы и канализацию, давно уже приспособился к превратностям бытия. Днем он прячется, на добычу выходит исключительно ночью, к человеку приближается бесшумно, бьет практически влет. После его укусов, нанесенных отравленным жалом, остаются болезненные желваки, которые не рассасываются даже после парной.

Выросший на вольных просторах болот и озер, деревенский, он же лесной комар долго и победно поет над головой свою трубную песню охоты, на человека он садится неторопливо и обстоятельно, как кустодиевская купчиха за чайный стол, не спеша ищет место, куда бы воткнуть свой хоботок. Настолько бесхитростен, что и убивать-то его неловко, иногда просто сдунешь с руки…

Но когда лесных комаров много, то психология у них другая. Это уже толпа — безжалостная и хищная.

На рыбалку Василий Павлович одевается так.

Вначале байковое белье, потом свитер, брезентовые брюки заправляет в сапоги, туго затягивает на запястьях рукава куртки-энцефалитки, обматывает шею вафельным полотенцем и туго — насколько возможно — затягивает завязки капюшона, на руки надевает зимние перчатки.

И все равно домой он возвращается весь искусанный.

*  *  *
После очередной дымовой обработки жилища садимся ужинать. Комары спрятались по углам и молча переживают свое поражение. Лишь один из них, большой и непобедимый, вьется без толку над столом. Наконец устал и этот последний из могикан, сел на стену, замер. Отдыхает.

Василий Павлович молча сложил кульком «Российскую правду», прицелился и — бац!

Я видел, что он промахнулся, ударил высоко, и комар попал в мертвую зону.

Василий Павлович отвел руку с газетой-хлопалкой.

Комар, естественно, живой, сидел на месте.

Василий Павлович что есть силы приложился еще раз — и опять немного выше, чем нужно. Отвел газету — комар живой.

Василий Павлович подошел вплотную к стене, посмотрел сбоку на комара, на его худенькое тельце, на тонкие, сложенные под углом ножки-шарниры и сказал:

— Пружинит, сволочь!

*  *  *

Я-таки докрасил свою лодку. Днище — в нейтральный шаровый колер, борта и палубу — в нежно-голубой. Она стала нарядная, как прогулочный лайнер «Шота Руставели».

Пришел Али. Посмотрел на лодку, на блистающее под солнцем озеро, на бездонные небеса, с одобрением заметил:

— Цвет неброский. Выпьем синенького?

— Не. Не хочется.

— А пива? У меня есть две банки импортного.

Он сходил к машине.

Вместе с Али от огородов, от дороги, по которой ходит местное стадо, прилетели оводы и стали крутить вокруг нас фигуры высшего пилотажа. Наконец один их них сел мне на ногу. Прихлопнул его и бросил в воду. Из глубины, из-под камней высверкнула плотичка — и овод исчез, только круги от него остались, как на стрелковой мишени.

— Какая меткая, — сказал Али. — Кто такая?

— Благородная рыба царских кровей, родственница астраханской стерляди.

— С какой стороны?

— Со стороны княжны, которую Стенька бросил в Волгу.

— А-а. Значит, стерлядь у вас есть?

— Разводили. Специально доставляли на самолетах. Как привезут партию, так Афиногенов, который в авиаотряде работал, тут же пишет в газету информацию — такой у него был отхожий промысел.

— Как он свои заметки называл? «Летающая рыба»?

— Проще. «Стерлядь в воздухе».

Али глотнул пива, потом сказал:

— Я стерлядей знаю. У меня от них триппер был.

— У нас говорят, рыбак без триппера, как баржа без шкипера.

— Я тогда рыбу не ловил.

— Ты в душе был рыбак.

— Когда твоя лодка высохнет, поедем окуней ловить? Окунь лучше стерляди.

— Конечно, лучше. Завтра и поедем. На вечернюю зорьку.

*  *  *
Антонине Платоновне все-таки удалось изгнать из дома летающую нечисть. Тихо стало у нас, покойно.

Сидим с Василием Павловичем, чай пьем.

Вдруг влетел комар, хвать со стола кусок сахара — и в окно.

*  *  *
Это письмо написано давно. Дачная эпопея на участке только разворачивалась. Большого дома не было и в помине, а стояла только избушка-времянка. Дед с бабулей, еще полные сил, держали кур. Я приехал к ним на недельку. Покрасил лодку, половил рыбу, прочистил в очередной раз канаву для сброса лишней воды. Комаров в то дождливое лето было действительно много.

Через год нынешний книгоиздатель Михаил Скрипкин, который в то время выпускал газету «Волшебник», спросил, нет ли у меня чего-нибудь на свободную тему, желательно летнего. Я предложил этот текст, и он был напечатан. Позднее «Камаринская» была опубликована еще раз на страницах газеты «Город». Так что это письмо уже можно смело причислить к разряду классических произведений.

Отдельно необходимо сказать несколько слов об эпиграфе.

Однажды Вадим без меня уехал на озеро Синиц. Прежде чем перебраться на остров, где мы обычно разбивали свой лагерь, он полдня простоял перед этюдником на краю деревни. Кто только не подходил посмотреть, как заезжий художник изображает дорогими масляными красками старую заброшенную баню, давно гнившую в лиловом ольшанике. Последним пришел глухой дед, которому, вероятно, сообщили о чудаке запиской. Он тоже постоял за спиной у Вадима, полюбовался на почти законченный этюд, а потом просто для разговора сказал одну-единственную фразу о комарах, повернулся и пошел, опираясь на затертый до лакового блеска батожок.

На рынке

Господи, как я попал сюда? Как только я позволил втравить себя в такую историю?

Гарри Гаррисон.
«Фантастическая сага»
— Почем килька? Что? Плотва? Это? Плотва? Вы шутите? Сегодня — одиннадцатое, а не первое апреля. Послушайте, назовите ее сразу треской. Почему нет? Треска замечательная рыба. Эка важность — у нас не ловится, килька тоже не ловится, однако торгуете. Только вчера плавала? Ну, разве что в вашей подсобке. Я понимаю — весна, ручьи, канализация засорилась… Так отдадите, лишь бы ушел?Нет, даром мне не нужно, а вот по разумной цене, пожалуй, возьму. Мне покрупнее — вот эту, эту, эту, эту и, пожалуй, вот эту — как раз на сковородку хватит.

*  *  *
— Сахарный песок смачиваете еще в мешке? Или когда расфасуете по пакетам? Да Бога ради, можете позвать хоть генерального секретаря ООН, хоть своего хозяина. Но и он, полагаю, тоже скажет, что песок — это нечто сыпучее. Понимаете — сыпучее. А у вас он форму, как олимпийской чемпион, держит. Да-да, мне пару кило. И не забудьте сделать скидку на воду.

*  *  *
— Пачку «Принцессы Канди». Да не эту, эта — «Гита», а мне нужна «Канди». Что вы подсовываете? Из этой пачки заварите, когда решите отравить свою тещу. Вот ту — фирменную. И не смотрите так. Мой совет: пейте хороший чай, и с нервной системой будет все в полном порядке.

*  *  *
Но, взяв с лотка книжку Гарри Гаррисона, я не торговался.

«Фантастическая сага» и «Далет-эффект»? Отлично.

— Сколько с меня? Пожалуйста.

И тем самым обеспечил себя на выходные дни первоклассным чтением.

*  *  *
Что можно сказать об этом письме? Фантастика, как и путешествия, — это то, что нас объединяло с Вадимом. О новых приобретениях тут же сообщалось. Остальное — разговоры с продавцами, мнимая торговля — словом, все — просто придумано для сообщения одного-единственного правдивого факта в конце письма.

Повесть временных лет

О, Русская Земля, ты уже за холмом…

«Слово о полку Игореве».
И приде Бзиба-хан на наши земли, и седе на высоком холме, и повеле собирати ясак, но не принесоша ему ни ковров ни корма и коней не приведоша Повеле хан бити людей плетьми и батогами И многие люди побиша

Всем, кто читает эти строки.

Сообщите в сектор М-26, чтобы выручили. Я — Вейл Нестор, хронолетчик, личный номер 1346 МХ. Совершал тренировочно-обзорное перемещение в четырнадцатый век и потерпел аварию.

Да пишу я, пишу, Как больно, гад, щиплется.

Многие люди побиша. И наста на земли мгла и хлад и глад и дождь со снегом бысть много дней А хан смеяся

Произошло это на горизонте 24-Х-4 в точке У-90. Машина разбита вдребезги, ремонту не подлежит. Я чудом остался жив. Прятался в лесу, ждал спасательный катер. Не дождался. Голодал. От безысходности пошел в монастырь. Работал землекопом за хлеб и воду. Молчал, глаз не поднимал. По протекции четвертого помощника младшего ключника устроился переписчиком. На этой должности кормят лучше, кроме хлеба дают кашу. Пришлось подарить своему патрону жетон на титановой цепочке. На цепочку-то он, благодетель, и клюнул.

Многие люди побиша. Ах, да — про это я уже писал. Что там дальше-то было в этом триллере?

Ребята, спасайте! Защиплют меня здесь.

*  *  *
Письмо из разряда фантазийных. Известно, что переписчики летописей и вообще древних текстов подчас оставляли на полях ремарки о своих переживаниях. Чего стоит знаменитое «Ох свербит!» Насекомые беднягу замучили. Вот я и подумал, что потерпевший аварию хронолетчик именно таким образом мог сообщить о постигшем его несчастье. Послание обязательно бы дошло до потомков. А представив эту ситуацию, тотчас рассказал о ней товарищу.

Гоп-стоп, или Все запросто

(Подражание Владимиру Кунину)

Сижу под пальмой. Жую финики. Отращиваю бороду. Читаю откровения Заратустры — эту книжонку я на помойке нашел.

«Мне надо быть борьбою и становлением, и противоречием целей: ах, кто угадывает мою волю, угадывает также, какими кривыми путями она должна идти!»

Во бредятина! В жизни все проще.

Вызвал меня редактор. Слушай, говорит, старик, надо в Пудож слетать.

Надо так надо.

Взял пять «хрустов» под отчет — и на ероплан. Летим. Под крылом снежное Онего на солнце блещет. Тут встает какой-то хмырь и в кабину летчиков — шмыг. Вижу, самолет начинает поворачивать. В это время дамочка, что сидела рядом с хмырем, достает из ридикюля пистоль, известный в народе как ПМ, и воркует, что вместо Пудожа мы берем курс на Хельсинки.

Отчего бы не слетать к соседям? Лично я не возражал.

Дозаправились в городе Сортавала. С погранцами сладкая парочка поручила почему-то мне договориться. Чем я им понравился? До сих пор не пойму. Правда, до конца мне не доверились. Пока я дипломатию разводил, дамочка за спиной стояла и под ребра пистолет тыкала.

Долетели до Хельсинки. Там для бандитов уже спортивная авиетка на взлетной полосе приготовлена. Полиция вдалеке маячит. За цепью мундиров репортеры суетятся.

Эти — к двери. Хмырь свою подружку вперед пропустил, потом оборачивается ко мне и говорит с улыбкой: «Спасибо за помощь, товарищ». И сгинул, поганец, только его и видели.

Пассажиры на меня волками смотрят. Из пилотской кабины летчик вылез. Молчит, вся нецензурщина у него на морде, как на белом листе написана. Это ж наши люди — сами разорвут и полиции дожидаться не будут. Стоп — говорю — осади, братва, а то сей же миг лимонку рвану. А ты, образина с крылышками, лезь обратно в конуру и жми дальше, хотя бы и в Осло.

Где-то на середине пути заглянул я к летуну-топтуну. Так, обменяться мнениями о том о сем, о погоде, о жизни. Спрашиваю, как бы между прочим, долго ли нам еще под облаками болтаться. Теперь недолго — отвечает — а твоих подельников уже повязали — только что по радио сообщили и нашим курсом, кстати, очень интересовались. Понятно, говорю, рули левее. Этот аж взвился. Ты что — орет — совсем охренел, там же Норвега, НАТОвский блок, враз собьют. Ничего не собьют — успокаиваю — пойдешь пониже — ни один локатор не зацепит. Покажи им, гадам, каков на деле русский ас. Взял его на патриотизме. Потом в шкафчике пошуровал, парашют нашел, модификация знакомая: Д-5 родной. Подвесную систему подогнал по росту. Говорю летчику: как увидишь берег, свистни, будь ласков.

Все получилось на живую нитку, а тем не менее хорошо. Борт я покинул благополучно — спасибо старлею Коваленко, что гонял нас на сборах до седьмого пота. Ничего не забылось, хоть завтра в бой в рядах родной краснознаменной. Приземлился, можно сказать, мягко, копчик не отбил. Еще когда под куполом висел, домишки заприметил и, как только парашют закопал, подался в ту сторону. Шпион да и только!

Там, в деревеньке, наверно, святые люди жили. Лодки были просто веревочками привязаны. Выбрал парусный вариант и не мешкая вышел в иноземное море.

Ах, море, море — волна под облака… Наверное, до Гренландии бы, как Эрик Рыжеволосый, добрался, не подбери меня на третьи сутки рыбацкая посудина. Оказалась — наша. Шла из Мурмана ловить сардину под африканский берег. Я прикинулся иностранцем, потерпевшим бедствие. На все вопросы улыбался, изображал легкое помешательство. На второй день «научился» почти без акцента говорить «на хер». Меня так и записали в судовую роль — «Мистер Нахер» и определили палубным матросом. Драил медяшку, концы сращивал, у якоря лапы подтачивал, бегал на клотик за кипятком — флот, он традицией жив.

В Александрии пришлось расстаться с нашими замечательными моряками. Карантинный врач придрался — почему мне не сделана прививка от дизентерии. Капитан сунул десять баксов и коротко сказал: «Вали». Я бодро ему ответил: «На хер».

Теперь вот под пальмой сижу. Финики лопаю — век бы их не видать. Книжку читаю.

«О душа моя, я научил тебя говорить „сегодня“ так же, как „некогда“ и „прежде“, и водить свои хороводы над всеми „здесь“, „там“ и „туда“».

Иногда этот мужик ничего пишет.

Под вечер, когда жара спадет, думаю в сторону Синайских гор податься, где прозвучала Нагорная проповедь. Тоже что-нибудь скажу эпохальное, а потом начну на обратный билет зарабатывать. Кстати, я уже и работу подыскал — погонщиком верблюдов. Как жестами объяснили арабы, лицо у меня для этой должности очень подходящее.

*  *  *
Это не пародия, а действительно просто подражание.

Прочитал книжку, как Иванов и Рабинович плыли в Хайфу, и в том же интонационном ключе написал другу о своих вымышленных приключениях.

Если уж речь зашла о подражаниях, которыми мы с Вадимом балуемся много лет, то не могу не привести здесь еще один короткий текст.

Внутри мелового круга

В частном архиве обнаружена неизвестная пьеса Б. Брехта.

Из газет.

Бертольд Брехт

Внутри мелового круга

Драма в трех действиях

(Подстрочный перевод с немецкого)


Действие первое

Весенний день. Комната семьи среднего достатка. На полу стоят бидоны. К грандмутер Марии приехали ее родственники. Мария разливает по рюмкам шнапс, ставит на стол блюдо с тремя бутербродами.

Входят Франц и Луиза.


Франц: Луиза нашла на лугу кольцо. Интересно, из какого оно металла?

Луиза: Месяц в последней фазе. Что-то должно произойти.

Франц: Покажи мне кольцо. Я хочу отдать его на экспертизу.

Луиза глотает кольцо и падает.

Мария: Шнапс для Луизы слишком крепок. (Уходит).


Слышен звук самолета гражданской авиации.

За окном проходит староста.


Франц: Над Луизой уже летают мухи.

Староста: Что случилось? (В сторону) У них есть водка. Может, нальют?


Снова слышится шум самолетного двигателя, затем громкий взрыв. Луиза вскакивает.


Староста: Посадки горят! (Убегает).


За сценой говор собирающихся на собрание людей и негромкая музыка Шопена.


Конец первого действия.

*  *  *
Комментарий к этому посланию будет намного длиннее, чем само письмо. Когда я еще был студентом, мы с Вадимом впервые попали на озеро Синиц. Находится оно в Пряжинском районе и вообще-то называется как-то по-другому, но я специально не хочу смотреть карту. Был конец апреля. Мы по льду дошли до острова, где некогда находился небольшой хутор, а теперь стояли два полуразрушенных дома. В одном из них даже топилась печь. В нем мы и остановились, заколотив досками выбитые окна. Обустроились, сварили традиционную кашу из брикета, а во время чаепития, которое могло продолжаться несколько часов, решили написать что-нибудь «деревенское». Одно предложение в блокноте писал товарищ, одно — я. Каждый гнул свою линию. Так появился на свет шутливый опус, в котором каждая мысль повторяется трижды. Назывался он

На круги своя
Круг первый

Флора просыпалась. Приехала к бабке Марье вся ее фамилия. Не в бидонах счастье. Заварила бабка Марья ядреную брагу, принесла от Якима Кривого мед в сотах. За столом Лукашка сболтнул: «Настасья, — грит, — кольцо из неизвестного металла нашла на выгоне».

А между тем по двору уже похаживал май-месяц, зеленела крапива, на прогалинах цвела мать-мачеха, обнажились навозные кучи.

— Рожок на убыль пошел. Быть светопреставлению, — ляпнула Настя.

За околицей в сумерках токовал Гришка-бобыль.

— Отдавай колечко-то, — пристал Лукашка, — в научный музей отошлю.

Настя взвизгнула, кольцо — в рот и оземь брякнулась.

— Хороша бражка, — похвалила Марья и пошла доить корову.

На бреющем пролетел «Боинг».

Председатель прошастал по улице.

— Весна, брат, — сказал Лукашка. — Мухи-то — дзень!

А Настя, что ж, и глаза под лоб, и сама вся синяя.

— Не надо ли чего? — спросил председатель, меж тем подумав: «Опять пьют. Озимь на корню гниет…»

«Боинг» на бреющем прошелестел над Акульиной горой. Охнуло и грохнуло. Настасья унеслась на задворки.

— Пажити горят! — крикнул председатель, расплескав брагу.

Американских летчиков хоронили всем селом.

— Шпионы, — говорили в народе.

За околицей настойчиво токовал Гриша.


Круг второй

— Любовь не «Боинг», — сказала бабка Марья, — об землю не брякнешь.

Флора дремала.

Лукашка, с похмелья небритый, распутывал рыболовную снасть.

— Настасья, — грит, — опять по-на-задворках.

Лед посинел, вспух и сошел. Всплыли покойнички.

— Рожок на убыль пошел. Быть светопреставлению, — бормотала Настя на задворках.

Свадьба Гришки-бобыля качалась вторую неделю.

— Настя и года не протянет, — сказал Лукашка.

Странный недуг скрутил Настасью. Усохла, обуйноволосела. На чаю и держалась. А на-по-задворье и ступить некуда.

Не в бидонах счастье, ан полнехоньки они. В город собиралась бабка Марья.

В огороде соседа пыхтел «Фордзон».

У изгороди плакал председатель.

— Лещ нерестится, — сказал Лукашка, — у камышей блыснуло.

В горницу застенчиво проскользнула Настя. Села на лавку.

— Озимые сгорели, — всхлипнул у изгороди председатель. — А грелка-то пуста почти. Не зайти ли к бабке Марье?

«Фордзон» оглушительно чихнул и затих. Настасья опять унеслась на задворки.

— Пажити горят! — простонал председатель, опростав грелку.

«Фордзон» чинили всем селом.

За околицей Гришка невозбранно колотил молодую жену.


Круг третий

Флора размножалась. Бабка Марья секла ее и серпом, и цепями.

В удворье храпел Лукашка. Бредил: «Заводи бредень!»

Всюду, куда ни глянь, махровело лето. Сытые волки отдыхали в поспевающей ржи.

Насти не было. Да и Гришки-бобыля не слышно за околицей. Завербовался Гришка на заработки.

— Эх, Настя, — вздохнул спросонья Лукашка. — Любовь моя окаянная. Сейчас бы за восьмой десяток перевалило.

— Не в бидонах счастье, — сказала бабка Марья и прилегла в сенцах покемарить.

У кузни собирали барабан лобогрейки.

Новый председатель слонялся по улице.

Лукашка подтачивал медные крючки, вспоминал в мать и лещей, и нерест.

— Не надо ли чего? — спросил новый непьющий председатель.

Не слышит Лукашка. Пятнадцатый год как глух.

А в сенцах коченела усопшая ненароком бабка Марья.

— Пажити горят! — плакал по телефону в райцентр новый председатель.

Отремонтированную лобогрейку пропивали всем селом.

А за околицей, на выгоне, сквозь люцерну просверкивало колечко неизвестного металла.

*  *  *
В то время, когда я вплотную занимался историей нашего города, случалось, посылал своему другу письма-исследования. Одно из них было написано, когда меня скрутил остеохондроз и из журналиста ходячего я превратился в журналиста пластом лежащего.

А письмо — вот оно.

*  *  *
Прислушивался бы к советам борцов за долголетие, не лежал бы сейчас на диване в то время, когда весь народ бьется за свое благосостояние.

У тебя, судя по затянувшейся паузе, дела тоже обстоят неплохо.

Чтобы не появились пролежни, время от времени заставляю себя вставать. Нацепляю на нос очки и тыкаю пальцем в клавиатуру. Так создается нетленное. Сегодня в продолжение морской темы (или, возможно, завершение ее?) я предлагаю письмо-очерк, сокращенно «писчерк» или «писек», еще короче: «писк» — термин пока не устоялся.

В качестве эпиграфа к тексту можно предпослать строчку из «Всеобщей истории, обработанной „Сатириконом“»:

История эта кончилась трагически: Одиссей вернулся.

Судьба несчастная «Царицы»

1. Рожденные из пены, мечты и гудков

Пароходы — моя любовь.

Вот они выплывают — величественные и неловкие, как гадкие утята. Шлеп, шлеп плицами по воде. На кожухах — полукружьем имена. Лайнеры моего детства. Помнишь, друг мой Вадик, как самозабвенно горланили: «Плыл по озеру утюг…» Это о них, неспешных.

Если в парусе угадывается фантазия, полет, попутность и согласие, то запряженный в работу пар — всегда суть извечная необходимость человеческого труда. А еще мечта об освобождении от природных прихотей.

Раскладываю на столе открытки начала века и невольно любуюсь белыми лебедями онежских просторов — «Апостол Петр», «Апостол Павел»… Их предшественниками по пароходному чину были «Александр Свирский», «Петрозаводск», «Геркулес», «Нева»…

Высокие трубы, большие колеса, ходовые рубки, точно будки сторожей. Какие же они щемяще трогательные в своей подростковой угловатости!

Именно эти суда в прошлом веке своими челночными рейсами прочно сшивали петрозаводскую жизнь с петербургским взглядом на нее. Чем был Петрозаводск без пароходов? Глухоманью, медвежьим углом, задворками великой империи. А стали приходить пароходы и привозить товар, интересных людей, все столичные сплетни и новости — уже и себя уважаем: чай, не тунгусы дикие, в цивилизованном мире живем. На пристань посмотреть швартовку обыватели ходили семьями. Кроме несомненной пользы общения еще и развлечение в городе, бедном на события.

Это кто там выворачивает из-за Ивановских островов? Батюшки, сама «Царица» припожаловала — первый пароход отечественной постройки на нашей пассажирской линии.

…Кроме всего прочего, это еще означает, что нас с вами нечаянно занесло в семидесятые годы девятнадцатого столетия.


«Ба… Ба… Ба… — пальцем по строчкам. — Ба… Бассон — директор российских механических и горных заводов в СПб».

«Бе… Бен — корабельный инженер».

Господин Бен и господин Бассон были крестными отцами «Царицы».

6 июня 1872 года «Биржевые ведомости» сообщили читателям о спуске на воду нового судна, заказанного товариществом Петербургско-Петрозаводского пароходства.

Им вторили «Олонецкие губернские ведомости». «Заказ такого большого парохода на русском заводе, — писала местная газета, — явление весьма редкое, потому что все еще боятся довериться своему, а берут с большой охотой все иностранное, хотя нельзя сказать, что все пароходы, строенные за границею, были удачны. Нет сомнения, что прекрасно построенный пароход „Царица“ откроет широкую дорогу к производству Общества российских механических и горных заводов по отрасли судостроения, столь необходимого при развитии торгового флота».

В том же году «Царица» впервые пришла в Петрозаводск.


2. Как «Царица» на «Царя» наехала

8 октября 1873 года, как свидетельствовал молодой капитан парохода «Царь» Колюбякин, вверенное ему судно стояло в устье Свири. В час ночи снялись с якоря и вышли в Ладожское озеро. На борту имелось около ста пятидесяти пассажиров и груз. Ночь была тихая, ясная, звездная. Огни парохода горели хорошо и правильно. Легкая зыбь накатывала от норд-веста.

Около трех часов слева по курсу показался белый мачтовый огонь встречной «Царицы» и через некоторое время открылся красный, обозначающий левый борт судна. Потом красный вдруг пропал, а засиял зеленый, зажигаемый по правой стороне.

«Как только произошла эта перемена огней, — объяснял на суде Колюбякин, — пароход „Царь“ немедленно уклонился вправо с целью оставить, как следовало, „Царицу“ с левой руки, но так как красный огонь не открывался, то продолжали еще круче брать вправо».

Маневр до конца довести не успели — из темноты внезапно выдвинулся нос «Царицы»…

С этими бортовыми огнями потом долго разбирались. Одни их заметили, другие нет, третьи вообще путались и ничего не могли сказать определенно в своих рассказах. И только капитан «Царицы» Коленкин ничего не видел и никакого мнения не имел, потому что после выхода судна в озеро он все время находился в своей каюте и пароходом до момента его столкновения управляли братья Каменевы, Константин и Федор, шкипер и рулевой.

На суде Константин Каменев рассказывал, что маяк Сухо заметили в три часа ночи, минут через пять-десять впереди блеснул огонь «Царя». Он спустился к капитану, доложил об этом, на вопрос «далеко ли?» ответил, что пока виден только белый фонарь. Потом сходил к кормовому компасу, а когда вернулся, то, кроме белого, хорошо просматривался еще и зеленый бортовой свет встречного судна. Поскольку «Царица» шла много левее, он решил не менять курс. Затем «Царь» вдруг круто повернул. Догадавшись, что он пошел на пересечение курса, Константин приказал брату скатать руль на борт и отработал телеграфом «Полный назад». Машина не успела набрать обороты, и последнее, что они услышали перед тем, как суда столкнулись, был крик капитана Колюбякина: «Что вы делаете?»

«Царица» врезалась в корму «Царя», и он тотчас стал тонуть.

Экспертная комиссия расспросила в подробностях всех свидетелей трагедии, составила чертеж столкновения и пришла к выводу, что показания лиц, управлявших «Царицей», не заслуживают доверия, курс, взятый ими после того как показался белый огонь «Царя», был неправильный. Кроме того — отметили дознаватели — «рулевой Каменев дурно правил, рыскал то в одну, то в другую сторону, чрез что и ввел в недоумение капитана парохода „Царь“».

Однако часть экспертов признала неверными и действия капитана Колюбякина.

Разбирательство продолжалось почти полтора года. Наконец, утомленный суд вынес решение: признать Колюбякина и Коленкина виновными в столкновении пароходов. Коленкина приговорили к трехмесячному аресту с содержанием на военной гауптвахте, Колюбякина — к двухмесячному «в том же помещении», братьев Каменевых оправдали.

Из числа пассажиров, находившихся на «Царе», погибло то ли тридцать, то ли пятьдесят человек, сколько точно — определить не удалось. Ущерб от крушения составил сто шестьдесят пять тысяч рублей.

С той поры и пошла о «Царице» дурная слава.


3. Как к «Царице» «Удача» привалила

Навигация 1885 года на Онежском озере открылась в середине мая, иными словами, так же, как в 1868, 1869, 1870, 1878 годах. Через две недели на Ладоге разбился груженый тесом пароход купца Захарьева. Июнь прошел спокойно. В июле на Свири выкатился на камни муковоз купца Стахеева, через две недели близ острова Сосновец, что на Онеге, загорелось судно с дровами, говорили — и придумают же такое! — что они якобы воспламенились от трения бревен друг о друга во время качки.

«А над „Царицей“-то, никак, звезда удачи воссияла, — судачили в городе, — ее нынче даже непогодой ни разу не потрепало».

И, как говорится, накаркали.

Рассказ очевидца.

Плыли мы с товарищем на пассажирском пароходе «Царица» 19 сентября из Санкт-Петербурга в Вознесенье. Когда вошли в реку Свирь, у многих прямо гора с плеч свалилась — натерпелись страху в сердитой Ладоге. Спросили чаю. Вместе с нами, как оказалось, ехал монах, побывавший на Афоне. Стал он рассказывать, где побывал да что видел. Старуха какая-то подсела, по виду бывшая помещица. «Вы, — говорит, — святой человек, чуть погромче речь держите, а то я малость глуховата». А этот-то соловьем заливается. И в старом Иерусалиме он, оказывается, побывал, и турецкого султана ненароком видел…

Стемнело. На пароходе зажгли лампы. Мы заказали солянку. Монах все еще рассказывал.

Вдруг как грохнуло, точно на скалу со всего маху наскочили. Солянка и чай выплеснулись на рясу нашему рассказчику. Кто-то дурным голосом заорал: «Тонем!» Пароход сильно накренился на левый борт и казалось, что мы вот-вот нырнем вместе с ним на дно реки. Пассажиры кинулись на палубу. В суматохе хватали какие-то ненужные вещи. У старухи-помещицы вместо зонта оказалась в руках чужая трость и она зачем-то все пыталась ее «раскрыть». Монах красовался в чужой форменной фуражке, а клобук свой, верно, потерял.

Наблюдал я тогда и картину истинно дружеских отношений. Два приятеля всю дорогу провели в буфете, в конце концов один из них от выпитого совершенно обессилел, второй же еще держался на ногах. Когда раздались шум и крики, более трезвый взвалил товарища на спину и вместе с ним, бурча себе что-то под нос, направился к выходу — спасаться.

Оказавшись на палубе, мы вначале увидели справа от парохода большую трубу, а потом и полностью второе судно. Выяснилось, что с нами столкнулся буксир купца Григорьева под названием «Удача», который порожняком на всех парах дул вниз по течению. Правое колесо у «Царицы» было разбито вдребезги. Из людей никто не пострадал, а пассажиров находилось на борту не менее ста человек.

Когда страсти немного поутихли, всплыл наружу и некий курьез. В дамской каюте 2-го класса нашли разукрашенную резьбой табакерку, наполненную душистым березинским табаком, однако хозяин ее так и не отозвался. Дамы же только гримаски строили — знать ничего не знаем, ведать не ведаем, и вообще, такой беспорядок был — Боже упаси.

На другой день рано утром всех пассажиров пересадили на пароход «Александр Свирский», также следовавший из Петербурга, а «Царицу» на буксире потащили в Подпорожье — ремонтировать в мастерских пароходства.


4. Наследник по женской линии

Открытия навигации 1890 года петрозаводчане ждали с особым нетерпением. Вместо ушедшей на покой «Царицы» в город должен был прийти новенький с иголочки «Кивач» — первый на местной линии пароход с электрическим освещением. Что это за чудо, большинство обывателей знало только понаслышке. Представлялось нечто грандиозное, лучезарное, как солнце, а может, даже и ярче солнца.

«Кивач» прибыл 22 июня, в пятницу. А в субботу капитан Н. Шенурин и директор-распорядитель В. Свищов пригласили городскую администрацию на завтрак. Изящно отпечатанные билеты были заранее разосланы местному чиновничеству.

С утра «Кивач» оделся в яркие флаги морской азбуки. Вначале, как положено, состоялся торжественный молебен, а после завтрака — прогулка под вальсы и мазурки духового оркестра.

Что и говорить, новый пароход был красив, юн и строен, как Антиной. В длину он имел 194 фута (около 60 м), в ширину вместе с кожухом — 43 фута (чуть более 13 м), осадка — 5 футов (полтора метра). Скорость развивал до десяти с половиной узлов.

Каюты 1-го класса поражали тщательной отделкой. В салоне стояло недурственное пианино. На столиках — для развлечения — были разложены заграничные издания, всевозможные журналы, альбомы гоголевских типов. 2-й класс делился на два отделения — мужское и женское (для дам, естественно, с прислугой). В носу располагался 3-й, самый дешевый класс, который мог принять семьдесят пассажиров.

Кроме ламп накаливания, сигнальных электрических огней и яркого прожектора «Кивач» имел еще одно новшество, ранее не известное петрозаводчанам, — пол в его салонах был покрыт прочным и легким линолеумом на пробковой основе.

Построили пароход в Петербурге на заводе Буца и Папмеля российские мастера и из российских материалов, что являлось предметом особой гордости. По своим внешним очертаниям «Кивач» немного походил на разобранную «Царицу», более того, некоторые части ее корпуса были использованы при сборке нового парохода. И команда судна тоже была вся с «Царицы».

Петрозаводчане сразу признали пароход за своего. Мало того, что он имел имя местного водопада, но еще — под названием на корме — красовался и герб Олонецкой губернии.

…Какой же замечательной была та прогулка по Петрозаводской губе! С шампанским, под музыку. Чтобы показать возможности судна, команда совершала различные маневры, а на середине пути развернула его практически на месте. Чудо, как слушалось оно руля.

Но тень несчастной судьбы «Царицы» или злой рок, преследующий ее команду, вскоре сказались и на жизненном пути царственного наследника. В ночь со 2-го на 3-е октября того же года «Кивач» по пути из Петербурга в Лодейное Поле выкатился на каменную гряду около маяка Торпак, что стоит неподалеку от входа в реку Свирь. Он получил большую пробоину в носовой части, машинное отделение залило водой, и потому мощные отливные насосы оказались бездействующими. Все пассажиры вскоре были сняты шедшим следом пароходом «Нева»…

*  *  *
А приводимое ниже оптимистичное письмо было написано, когда я работал в газете «Карелия», где журналистам, вероятно, в качестве эксперимента перестали платить зарплату.

Дважды два

Но наступил день, когда боги плюнули ему в лицо.

Сидни Шелдон.
Напротив церкви, что на Зареке, в большом деревянном доме когда-то располагался промтоварный магазин. Там на втором этаже имелась небольшая витрина галантерейных товаров. Я частенько простаивал около нее, глазея на выставленные предметы роскоши первых послевоенных пятилеток: наручные часы «Заря» и «Победа», металлические расчески в клеенчатых футлярах, портмоне свиной кожи, портсигары, бусы из пластмассового жемчуга, нитки, наперстки… Думал: «Вот бы это купить», — включая в желанное «это» все вплоть до бус, переливающихся фальшивым перламутром. Мечты были безнадежные и потому вполне невинные. Карманных денег нам с братом мать не давала, да мы и не просили, уже в то время понимая, что получает она за свой труд очень мало.

Но ведь кроме галантерейных недоступностей хотелось иметь и вещи совершенно необходимые. К ним относились нож-складняк, карманный фонарик, ручка-трубочка, имевшая с одной стороны перо, а с другой карандаш.

Лет с восьми я уже уверенно зарабатывал на свои прихоти. Способов разжиться некоторой суммой наличности имелось несколько.

Самым надежным из них, конечно, являлась сдача металлолома. Благо, пункт вторчермета располагался неподалеку — на улице Фабричной, носящей ныне имя рунопевца Архиппы Перттунена. За килограмм черного металла давали четыре копейки, а вот за килограмм меди или латуни платили рубль пятьдесят шесть.

Весьма денежным был и заработок в очередях.

Рядом с нашим домом имелся хлебный магазин, во дворе которого накануне праздников, таких как Новый год, 1 мая, 7 ноября и День советской конституции, торговали мукой. Ее давали по килограмму в руки.

Прохаживаешься вдоль очереди и ждешь предложений. Наконец какая-нибудь догадливая тетенька незаметно для окружающих поманит тебя и шепнет:

— Постой со мной.

Ты же твердо отвечаешь:

— Рубль.

— Да ты что, мальчик, с лестницы упал?

— Как хотите, другие не жадничают.

Достанет кошелек и, вздохнув, отсчитает требуемое. К прилавку следовало подходить если не спиной вперед, то по крайней мере боком, потому что подлые продавщицы довольно быстро стали нас узнавать.

— Этого гоните! — кричат, — он уже в третий раз пристраивается! А вам, гражданка, должно быть стыдно!

Если же муку продавали вечером, то есть по темному времени, в очереди можно было отстоять неузнанным пять-шесть заходов.

А вот сдачей стеклотары мы не увлекались — это была прерогатива взрослого населения. Кстати, в то время пустых бутылок от несовершеннолетних в магазинах не принимали. Правда, можно было отнести их в аптеку, но там платили вполовину меньше — за поллитровку, которую еще следовало до блеска намыть, давали всего шесть копеек, за чекушку — четыре.

В чистый доход по обыкновению шли и те пятнадцать-двадцать копеек, которые выдавались на школьный завтрак.

Я учился в третьем или четвертом классе, когда с жившим за стенкой соседом-сверстником Витькой Крыловым мы решили соединить наши квартиры телефоном. Требуемый аппарат, действовавший от обычных батареек, продавался в «Детском мире». Сколько он стоил — сказать затрудняюсь, помню лишь, что сумма по тем временам была значительная. Мы стали копить деньги. У Витьки имелась круглая железная банка из-под халвы, в ней-то и была устроена складчина. Ухоронку случайно обнаружила Витькина мать, был жуткий скандал с выволочкой, Витке пришлось признаться, что эти деньги у нас с ним общие.

— Откуда они у вас? — кричала тетя Сима. — Украли? А может, пьяного ошмонали?

Негласный этикет дворовой жизни требовал хранить в тайне источники заработка, мы молчали. Витьку отлупили, меня отругали, а деньги родители благополучно разделили между собой.

Когда я переехал жить к тете Тане в тихий городок Суоярви, то был уже сложившимся двенадцатилетним бизнесменом. Там не оказалось пункта вторчермета, но зато лесхоз принимал от населения сосновую шишку. Ее я собирал обычно на болотах, где деревца пониже. Делалось это зимой, на лыжах. Для такого промысла была даже сшита специальная торба. Урожай отвозил лесникам на саночках в большом картофельном мешке. Шишки потом нагревали, чтобы они раскрылись, перетряхивали деревянной лопатой и сгребали выпавшее семя.

Где-то до сих пор растут мои леса.

Уже после окончания школы мне приходилось подрабатывать грузчиком на трикотажке, сторожем, почтальоном и даже чагу для аптек заготавливать.

…Так буду ли я, имея за плечами такую школу выживания, паниковать и грустить от того, что в редакции с начала года не платят зарплату?

*  *  *
В нашей переписке было принято относиться к своей персоне несколько иронично, не возбранялось и подтрунивать над товарищем. Так, Вадим однажды написал, что очень беспокоится за меня, мол, «зачем все эти „рцы“, а петельки букв так и косят», ну, и так далее. Через некоторое время я получил очередное письмо. В нем рассказывалось о том, как он купил копченых костей, но вместо того, чтобы сварить из них суп, скормил собакам. Я понял — вот оно. Час отмщения настал. И ответил следующим текстом.

Письмо без названия (Милостивый государь…)

Милостивый государь,

простите меня тугодумного, не понял, каюсь, каких собак Вы кормили. То, что за костями на холодец стояли — это понял, и то, что купили-таки, тоже понял, а вот насчет собак — не понял.

Не псарню ли Вы для охот своих завели? Если так, то примите искренние мои поздравления.

Охота — вещь, скажу Вам, душевная и для здоровья нужная. Помню, сам раньше, бывало, в лес часто похаживал. Натаскаешься там по болотам да горкам, ельникам да осинникам, бредешь потом нога за ногу, пустой, конечно, и думаешь: кой черт меня опять в лес занес? А потом подумаешь про здоровье да и заплачешь чистыми такими слезами. Ученые люди говорят, это катарсис называется. Последнее здоровье я на тех чудесных охотах растерял.

Успокоился наконец, и вот сейчас живу хорошо. Кобыла ожеребилась, корова отелилась, свинья опоросилась, кошка окотилась. Дом — полная чаша, ступить некуда — все засрано.

На днях стал новый погреб рыть — надо же и мне спокойное место иметь, где можно от трудов отдохнуть, книжку умную почитать. Метра на четыре заглубился и нашел чугунок, в нем записка: «Не рой, дурак, дальше, там партизанский склад с оружием и минами». Я вначале испугался, а потом понял — это жена моя шуткует, смешливая она — спасу нет, то ведро с водой над дверью поставит, то веревку поперек лестницы ночью натянет, а я пойду на двор да и упаду, то еще какую каверзу учинит. А уж смеется — не приведи Господь такое трезвым услышать, выпившим же — и тем более. А так женщина добрая.

Насчет же собак не сердитесь на меня, не держите сердца. Может, напали они на Вас? Вы же с костями шли, а это для них самое лакомое дело — отобрать да потом погрызть где-нибудь в закутке. Тогда Вам нужно было взять дрын подлиннее и собак тех отогнать, а кости домой в сохранности донести.

Вот опять меня кто-то за ногу теребит, даже шевельнуться боюсь. Не знаю, кто там под столом ко мне примеряется. Может, козленок, может, волчонок, может, гад какой. Завел хозяйство — сам не рад. Однако оптимизма не теряю. Если не съедят, не забодают, не стопчут, то, даст Бог, еще свидимся…

*  *  *
Некоторые из писем другу изначально писались как небольшие рассказы. Привожу здесь один из них в качестве примера. История эта не выдуманная. В ней даже все имена подлинные.

Святочный рассказ

Жалостливый и со счастливым финалом

Экспозиция.

Этот случай произошел много лет назад. Наша страна только что с большим подъемом отметила 100-летний юбилей со дня рождения В. И. Ленина. Мне, правда, до сих пор непонятно, а чему, собственно говоря, радовались? Даже памятную медаль по этому поводу отчеканили. Высокой правительственной наградой удостаивали идеологически подкованных передовиков производства, которые показывали образцы ударного труда и служили примером в общественной жизни. Мне по молодости медали не досталось, а ту, которую вручили маме, я потом раскатал на блесны.

Ну и Бог с ней, с медалью, рассказ о другом.


Слышишь «Чарли» — думаешь «Батон»

В тот исторический период, о котором я напомнил в экспозиции, из молодежной газеты ушел редактор, любимый в коллективе Александр Иванович. Редакцию возглавил заместитель редактора — Виктор Иванович. Его мы тоже вскоре полюбили. Да и трудно было по-иному относиться к этим умным, честным и порядочным журналистам старой закваски, самоотверженно отдававшим свой талант и здоровье во благо родной газеты.

Александр Иванович перешел в партийную прессу. Теперь ему уже не нужно было каждый день сидеть в редакции до восьми-девяти часов вечера. Вскоре он купил щенка. Как и все романтики, Александр Иванович мечтал, чтобы во время вечерних прогулок, которые он запланировал в недалеком будущем, его сопровождал верный товарищ и друг.

Появление в доме милого существа, с лопоухой непосредственностью писающего где попало, не вызвало прилива умиления у жены Александра Ивановича. Она была советской женщиной, умевшей отстаивать свои права и привилегии.

— Это что? — брезгливо спросила она и, не дожидаясь ответа, заявила, что у нее на собак аллергия, которая распространяется и на тех недоумков, которые этих собак приносят в дом.

Был вечер, а у нас самый пик рабочего дня. Александр Иванович со своим несостоявшимся другом на руках появился в редакции молодежки. А куда ему еще было идти?

— Витя, — сказал он задушевно бывшему заму. — Ты всегда хотел собаку…

— Породистую, — уточнил Виктор Иванович и почесал щенка за ухом. Тот мотнул несуразно большой башкой, ухватил Виктора Ивановича за палец и стал его с упоением жевать беззубой пастью.

— Если заводить, так только породистую, — согласился Александр Иванович. Вздохнул: — Бери, Витя, щенка. Я тебе его за рубль продам. Так бы отдал, но собак нельзя дарить — плохая примета.

— Подожди. Как это? — запротестовал было Виктор Иванович и попытался вытащить из пасти щенка палец.

Тот зарычал, по-детски и потому очень трогательно.

— Видишь, он тебя уже за своего держит, — сказал Александр Иванович. — Насчет породистости ты, Витя, не сомневайся. Самый что ни на есть спаниель. А у меня дома он не ужился. Гони рубль.

У жены Виктора Ивановича тоже, возможно, была какая-нибудь экзотическая форма аллергии, но она тактично промолчала. А Виктор Иванович весь выходной день посвятил изучению кинологической литературы. Из книжек он узнал, что спаниели относятся к норным собакам и по своей природе настолько азартны, что на охоте могут себя хвостом, как было сказано, «захлестывать до крови», и поэтому хвост у них принято купировать.

«Надо же, какие тонкости», — удивился Виктор Иванович. Оставалось только кое-что уточнить насчет породы. Не то чтобы наш редактор не верил своему предшественнику, но он знал, что Александр Иванович по жизни бывает несколько наивен и поэтому его, случается, обманывают.

На следующий день Виктор Иванович пригласил в гости Данилова и Малышева. Данилов заведовал отделом информации и был детским писателем, он выпустил с десяток книжек о любви к природе и как знаток этого дела являлся постоянным ведущим тематической полосы «Шаги по росе», а Малышев был земляком нашего редактора, к тому же в одном из своих очерков он употребил выражение «на короткой смычке», чем доказал несомненное знание классической литературы вообще и ее охотничье-помещичьего уклона в частности.

На стол была поставлена бутылка водки.

— Спаниель, говоришь? — сказал Данилов. Он пребывал в раздумье. — Может, и спаниель. Лобик вроде сократовский, уши большие, мягкие, опять же — общий экстерьер…

Малышеву не терпелось выпить и он сказал фразу, положившую конец спорам и сомненьям.

— Когда будет больше телевизора, разберешься. Наливай.

На следующий день Виктор Иванович отнес щенка в ветлечебницу, где ему почти под корень отрезали хвост.

Щенок всего имел вволю — и еды, и ласки. Рос он, как былинный богатырь, не по дням, а по часам. Вскоре перерос телевизор, но на этом не остановился и в конце концов стал оформляться в нечто несуразное: длинное, упитанное, на кривоватых лапах, с волочащимися по земле ушами и ко всему прочему — без хвоста. Окрас имел благородный — цвета отожженной меди. Звали его Чарли.

Когда Виктор Иванович впервые привел своего воспитанника в редакцию, я, тогда еще начинающий сотрудник, от удивления ляпнул несуразное:

— Это что за батон?

Сказано было на людях, и с тех пор Чарли в основном так и звали.

Виктор Иванович созвал экспертов во второй раз.

— Ну и что скажете теперь? — спросил он.

Данилов промолчал, а Малышев сказал честно:

— Без бутылки не разберешься.

И они опять выпили.

Ласковый Чарли-Батон сидел тут же и, поскольку не мог вилять хвостом ввиду его отсутствия, елозил от умиления и преданности по полу всей задницей.

— Хороший пес, но дурак дураком, — поделился наблюдением Виктор Иванович. — Обувь приходится держать на полке для головных уборов.

К тому времени Батон уже изгрыз в доме всю мебель.

Вскоре от природной глупости он стал сосать тряпки и однажды — на нитки — распустил импортную кофточку жены нашего редактора.

Возможно, именно после этого случая у нее, как и у многих женщин, тоже появилась аллергия на собак, а, может, аллергия уже была, но оформилась в новую, более агрессивную форму — не знаю. Знаю лишь, что Виктор Иванович и Батон поздним вечером объявились в редакции — оба в печали.

В конторе было тихо. Семейные давно разошлись по домам, холостующие прожигатели жизни отправились расслабляться в шалман на берегу, известный в городе как «шайба», а я задержался, чтобы позвонить в Беломорск и уточнить у приятеля кое-что о весенней охоте.

— Работаешь? — грустно, но в то же время с некоторым уважением спросил Виктор Иванович.

Врать редактору в глаза было неудобно и я отделался полуправдой, сказав, что устанавливаю контакты и собираю полезные сведения.

— У тебя, я слышал, есть друг, который живет в лесу, — сказал Виктор Иванович.

— Лешка, что ли?

— Да-да. Леша. Нельзя ли ему на некоторое время… хм… отдать мою собачку? — спросил редактор и нерешительно добавил: — На воспитание.

— Так сейчас позвоним и узнаем.

Я набрал номер междугородней связи:

— Девушка, будьте добры, дайте «Горизонт».

Мой друг Алексей был начальником законсервированной научного пункта.

Жил он в лесу, в большом щитовом доме, воду доставлял сорокалитровыми бидонами из Чалны,за двадцать километров, потому что ближе не было ни одного приличного источника, но зато имел телетайпную связь с Питером и бесплатную телефонную — со всей страной.

Вот этому-то своему другу я и позвонил. Коротко изложил суть дела.

— Нет проблем, — сказал Леша. — Все равно, на сколько собак варить «Геркулес» — на две или на три. Через час заеду. Я как раз собираюсь в город.

Собаку у Виктора Ивановича он купил за три копейки. Подивился ее статям, сказал, что явно переплачивает, и стрельнул у меня «хорошую» сигарету:

— Мы там, в лесу, совсем искурились, даже «Прима» кончилась.

…Лето в редакции — горячая пора. Всем хочется отдохнуть в теплое время года, а ведь объем газеты меньше не становится. Приходится вкалывать и за себя, и за счастливца, попивающего неправдоподобно дешевое южное вино где-то под Адлером, а еще — плотный график командировок, а еще — участившиеся дежурства в типографии. Меня как самого молодого члена нашего дружного коллектива редактор без обиняков предупредил заранее:

— Раньше сентября в отпуск не пойдешь, даже не просись.

Я и не просился, хотя, конечно, изображал всеми гонимого и обиженного, но это так, на публику, в душе-то я был доволен, можно даже сказать, счастлив, потому что понятие полноценного отпуска у меня неразрывно связано с охотой по перу.

Канул в небытие июнь, как будто его и не было, долго и утомительно тянулся июль, наконец осталось всего несколько дней до третьего воскресенья августа, когда по традиции открывается осенний охотничий сезон. У меня задолго до исходного времени «Ч» были снаряжены патроны, заправлен до бритвенной остроты любимый нож, настроены манки на рябчика.

Зашел за путевкой в охотничье общество. Там, на необременительной работе, за небольшую зарплату, но зато на раздаче лицензий, а значит, всегда при власти и уважении, окопалось несколько военных пенсионеров. Отставники по своему обыкновению токовали. На этот раз разговор шел о собаках, о том, как их порой балуют и что из этого получается. Не прерывая беседы, с меня получили деньги, выписали квитанцию, номер ее зафиксировали в толстенном гроссбухе, в котором я и расписался. У окна, замечаю, сидит некто из бывалых, участия в общем трепе не принимает, но на лице его такая значительность — без объяснения понятно: «Все, что вы, мужики, здесь рассказываете, конечно, интересно, но вот у меня история — всем историям история…»

Не привлекая к себе внимания, я сел в уголок у фанерного барьера и решил: умру, но дождусь.

Выслушал историю о гончаке, которого с охоты, как раненого с поля боя, приходилось выносить на руках, и еще об одном, не признававшем грузовой транспорт и потому вывозимого в лес исключительно на легковушках…

— А не поставить ли нам чайку, — предложил кто-то.

«Всё. Финиш. Репертуар иссяк. Сейчас — мой», — подумал я.

Бывалый откашлялся, прочистил горло и опять не сказал ни слова, но теперь уже со значением. Так умелый артист перед тем, как произнести коронный монолог, берет паузу и держит зал в знобком напряжении, и прессует, мнет его томительной и потому всегда тревожной тишиной.

— Чаек — это хорошо, — наконец уронил он жемчужное слово. — И то, что вы рассказывали, поучительно. Очень поучительно. Но вот мне недавно встретился экземпляр, до того избалованный, что так избаловать-то, в общем, нельзя. Оказалось — можно. В Чалне, между прочим…

Далее он поведал, что в поселке под городом живет безответная старушка, а при ней имеется собачка, которая даже есть ленится.

— Старушка вставными зубами нажует ему «докторской» колбаски, так он сделает одолжение, проглотит. А кобелек — тьфу! Ничего из себя не представляет. Низкорослый, рыжий, уши лопухами и хвост по глупости отрезан.

«Так, — подумал я, — интересное кино».

В тот же день позвонил Леше. Он оказался дома. Спросил у него, как поживает Чарли, он же Батон?

— Какой Чарли? — удивился Алексей.

Напомнил ему о весенней встрече в редакции, о собаке, купленной за три копейки…

— Подожди-подожди, что-то такое припоминается. Сколько собак-то было? Две? Чарли и Батон? Это одно и то же? Так-так. Нет, не помню. Какой он из себя? А-а-а, этот! Вспомнил! Мы этого урода в Чалне оставили. У Нинкиной бабули. Потом немного загуляли, я и забыл. Он, наверное, до сих пор там обретается, если соседские кобели не загрызли. А в чем дело-то?

Я пересказал историю, услышанную в обществе охотников.

— Вот ведь сволочь какая! — поразился Алексей. — Ничего. Сейчас в Чалну смотаюсь и притащу сюда. За два дня в чувство приведу. Я ему нажую. Дрыном по голой… Охоту-то открывают? Приедешь? Ну, бывай, до встречи.

Был еще вторник. Я приехал вечером в пятницу. У дома меня встретил Пойка — вороватая красивая русско-европейская лайка. В вольере гулко, как из дупла, гавкал пребывающий в неволе Шустрый — здоровущий пес из сторожевых, знающий только одну команду — «апорт».

Лешу я нашел в мастерской. Поинтересовался, где Батон.

— Лежит на кухне. Я собакам кашу сварганил, он отказался, стал тявкать на меня — получил по башке, решил повыть — опять получил. Теперь лежит молча, изображает спящую красавицу. Сдохнет — печалиться не стану. Так ему и объяснил.

Мы немного выпили за встречу. На запах колбасы в комнату сунулся было оголодалый Батон, но Леша так на него рыкнул, что пес тотчас спрятался и лишь время от времени шумно вздыхал за дверью — давил на жалость.

На следующий день я у болотца под горой нашел два выводка рябчиков.

Вечером Леша приготовил свое знаменитое «охотничье» жаркое, и мы славно отметили открытие сезона. Привлеченный ресторанными запахами, Батон опять-таки попытался проникнуть в комнату и вновь был с позором изгнан. Пойка, получивший вместо одной полторы порции аристократической овсянки, бегал где-то по лесу. Сытый Шустрый, как встарь, сидел на привязи. Ужин в тот день несколько затянулся. Право же, нам с Лешей было что вспомнить.

Под утро я проснулся от непривычных звуков, словно около дома кто-то осторожно ходил по валежнику. Рассвет уже подсинил окна. Звуки раздавались из кухни. Там потрескивало, похрустывало и вроде как даже причмокивало. Я прошлепал к двери и щелкнул выключателем. В углу над пакетом из плотной бумаги стоял Чарли-Батон и трескал сырую картошку.

Больше проблем с его питанием не возникало.

В ту осень по своей же дурости погиб Шустрый. Пойка прославился тем, что утащил у охотников двух глухарей. К Батону Леша присматривался месяца полтора, пока не додумался употреблять его вместо швабры. Он брал собаку за передние и задние лапы, плавными широкими махами слева-направо, справа-налево подметал ею пол и осторожно выносил на улицу. Батон бодро и энергично встряхнется и, глядишь, уже царапается в дверь — просит что-нибудь вкусненькое: заслужил.

Под Новый год к Леше приехал его давний товарищ Валентин, увидел Батона и долго смеялся — до чего же несуразная собака. Батон же влюбился в него с первого взгляда, он — неслыханное дело! — даже рычал на Пойку, если тот подходил к слишком близко к предмету его обожания.

Такая самоотверженность, граничащая с идиотизмом, тронула сердце сурового шофера «скорой помощи».

— Отдай ты мне это чудо, — попросил он Лешу.

Так после недолгой ссылки Чарли оказался снова в Петрозаводске и обрел свое прежнее, данное при рождении имя.

Мне с ним больше встречаться не доводилось.


Эпилог с девизом.

Девиз: «Чтобы плыть в революцию дальше», а эпилог тотчас же и воспоследует.

С годами мы обрастаем вещами и привычками. Появляются любимая чайная чашка, любимые, разношенные до полного безобразия тапочки, любимая тропка через парк, по которой спешишь на службу, любимый рассказ, которым развлекаешь гостей за столом…

Историю о перевоспитании Чарли-Батона моя жена слышала раз десять. И когда я, как тот бывалый охотник, беру паузу, она подсказывает нужные слова, чем только портит всю драматургию.

«Не пора ли, уподобившись пиратской шхуне, спрятаться в тихой гавани и пройти там докование? — подумал я в канун Нового года. — Пожалуй, пора».

Одну из соскобленных ракушек я решил, мой друг, подарить тебе.

*  *  *
С годами в нашей переписке все чаще появлялись воспоминания.

Вот одно из них, в котором рассказывается о человеке, имя которого еще встретится в дальнейшем повествовании.

Письмо было без названия.

Второе письмо без названия (Брел я…)

Его одежда, включая жилеты и кальсоны, была сделана на заказ.

Дик Фрэнсис
Брел я в седьмом часу со службы — нога за ногу. Целый день куда-то кому-то звонил, и мне звонили, говорил, выслушивал, соглашался или возражал, что-то утрясал, уточнял, согласовывал, пил чай и кофе — много, писал далекие от литературного слога тексты…

Наконец истаяли дневные хлопоты.

И был вечер, и зимняя свежесть, и снежок карнавальными хлопьями.

Прогулка немного взбодрила.

Но о чем рассказать? Рассказывать-то не о чем.

— Придумай пять-шесть метафор — вот и письмо, — подсказываю сам себе.

— Какие метафоры? Я вас умоляю… С понедельника только одна-единственная фраза родилась. Спору нет, фраза классная, но из нее послания другу не слепишь.

— Так начни с нее. Знаешь, как поется: «Сделай первый шаг…»

— Это, пожалуйста. Это запросто. Вот такая фраза! Лучше не бывает.

— Ну?

— Что «ну»?

— Какая фраза?

— А-а, фраза-то? Фраза хорошая: «Холодильников у меня круглым счетом два».

— И всё?

Я обижаюсь сам на себя:

— Попробуй придумать что-нибудь лучше.

— Ладно, ладно, не заводись. Расскажи о каком-нибудь забавном случае, а? Или хорошем человеке.

— Где я тебе возьму хорошего человека? Они на дороге не валяются. Их, может, вообще в природе нет.

Я смотрю сам на себя снисходительно и даже как бы с некоторым сожалением.

— А Сьянов?

— Что Сьянов?

Сьянов — это святое.

Высокий, тощий, с хитрованским ленинским прищуром. Я влюбился в него сразу и навсегда. Как он всепонимающе и мудро молчал! Как умел рассказывать! Как расцвечивал необычными словами и сравнениями свои давние детские грезы! «И когда взрослая часть народонаселения перешла к любимым колбам и ретортам…» Это значит стала выпивать…

Сьянов…

Где-то там, в глубине души, становится теплее и, как некая благодать, снисходит на меня улыбка воспоминаний.


…На девятнадцатом году жизни на меня вдруг навалилась полоса неудач. Все было не так и не то. Нужно было как-то встряхнуться, выскочить из колеи, в которую сам себя загнал. Я решил съездить в Пермь. К тебе, Вадим, моему единственному другу и наставнику.

Денег, естественно, не было. До сих пор не понимаю, как и на что я в то время жил.

Неожиданно получаю записку от приятеля Володи Толстоганова, все связи с которым с годами как-то сами собой сошли на нет. Оказывается, он всего в полусотне верст, по горящей путевке проходит курс лечения (врожденный порок сердца) в Марциальных водах, скучает там неимоверно и предлагает его навестить.

В тот же день, когда пришло это письмо, но уже поздним вечером, я как раз поссорился со своей девушкой, а тут еще, не забывай, творческий кризис, то да се, в общем, сунул в спортивную сумку блокнот, фотоаппарат «Зенит 3М», верный, как трехлинейка, а любимой сказал: «Бывай».

Начало зимы — время для путешествий не самое благоприятное.

На последнем троллейбусе доехал до старого вокзала, дальше пошел пешком. Попутку удалось поймать за постом ГАИ. Доехал до Шуйской. Ночевал на станции, в холодном и пустом зале ожидания. Утром дежурная напоила меня пустым чаем. В знак благодарности почитал ей стихи любимого Валерия Брюсова, чем очень растрогал пожилую женщину, которую, полагаю, впервые в жизни развлекли звучными рифмами. Я бы и розы подарил, да где ж их взять в декабре?

Ближе к полудню, и опять же на попутке, я добрался до Марциальных вод.

Мой друг уже не грустил. Он успел познакомиться с воспитательницей детского садика. Звали ее Нина (или Люда?).

Втроем мы составили замечательный бизнес-план, подкупающий своей простотой и эффективностью. Нина (или Люда?) рассадит любимых питомцев в игровой комнате и возьмет на себя вопросы дисциплины, Вовка начнет кривляться перед детьми и тем самым обеспечит на их лицах веселую заинтересованность, я буду фотографировать.

После нескольких групповых кадров я увековечил портретной съемкой каждого отдельно сидящего на табурете ребенка и срочно убыл в Петрозаводск печатать снимки. Нина-Люда взялась за оповещение родителей, которые до поры до времени не подозревали, какое им счастье привалило.

Постоянно действующая фотолаборатория у меня была развернута на кухне — только там имелся единственный в квартире водопроводный кран. Окно на веки вечные закрывала плотная черная бумага. Ванночки с разведенной химией размещались на плите. Скудные трапезы проходили, как в публичном доме, под красным фонарем.

Если и далее останавливаться на всех живописных подробностях, то сегодня до встречи со Сьяновым мы можем не добраться. Поэтому буду краток: после следующей поездки в Марциальные воды я уже имел финансовое обеспечение для броска на Урал.

В дороге с упоением читал «Словарь иностранных слов» — поднимал свой культурный уровень.

Восхищался: оказывается, есть такое красивое слово «амикошонство», которое родилось от слияния двух французских составляющих: «друг» и «свинья», означает чрезмерную фамильярность, бесцеремонность в обращении.

«Элоквенция», — удивлялся я. Что за зверь? «Ораторское искусство». М-м-м. Обязательно нужно запомнить, можно где-нибудь блеснуть.

«Легато», буквально «слитно, связно», — в пении и на духовых музыкальных инструментах это достигается исполнением на одном дыхании, а на струнных — одним движением смычка. Представил себе домишко в лесу, раннее зимнее утро. Записал в блокнот: «Над трубой легато-синусоида дыма».

Питался я в пути ржаными хрустящими хлебцами — пищей полезной, калорийной и легкой во всех отношениях. Хлебцы, официально именовавшиеся «галетами», по требованию регистра входили в аварийный шлюпочный запас, и флотские приятели практически без ограничения снабжали меня этим незатейливым деликатесом.

Помнишь, «два дня и две ночи придется проплыть, и мы паруса натянули…»

Не было ни звонких кавунов, ни Черного моря, были российские просторы за окном, а по времени мое путешествие заняло столько же.

Пермь встретила морозом за тридцать.

Я был одет модно и потому нелепо: демисезонное пальтецо зеленого цвета, шапка пирожком, как у легендарного партизанского генерала Ковпака, на ногах — зимние войлочные ботинки со змейкой (чешские), печально известные как «Прощай, молодость». По улице пришлось передвигаться короткими перебежками — от магазина к магазину.

Даже милиционеры не знали, где находится улица Шатурская.

Я ничего не перепутал? Название врезалось в память, но я до сих пор не знаю, что оно означает.

В почтовом отделении подсказали, что скрывается за таинственной индексацией «Пермь-38», назвали и автобусный маршрут, связывающий романтичные задворки с культурным центром. Оказалось, что это километров за пятнадцать, пока добрался — совсем околел. Откуда я мог тогда знать, что самый удобный вид городского транспорта в Перми — электричка?

Зато когда я добрался до Камского водохранилища, общагу молодых специалистов, она же «строение № 6», показал первый встречный.

На вахте меня остановила суровая женщина.

— Вы к кому? Докỳмент! (Именно так — с ударением на «у»)

— Да мне бы в двадцать вторую.

Проходящий мимо парень обернулся, и я впервые увидел знаменитый сьяновский прищур.

Далее началась чистейшей воды фантасмагория.

— Федька! — радостно заорал парень. — Ты что ж, стервец, телеграмму не дал? Я бы встретил.

У меня хватило сообразительности промолчать.

— Нет, вы полюбуйтесь, — продолжал весело разоряться парень, обращаясь исключительно к суровой домоправительнице, — трех рублей на телеграмму пожалел. Когда приехал-то?

— Три часа назад, — честно сказал я.

— Ну, молодец, что собрался.

Мы обнялись, как хрестоматийные сыновья лейтенанта Шмидта.

— Пошли, пошли. Согреешься с дороги, — улыбаясь, приговаривал парень, уводя меня подальше от бдительных глаз вахты.

— Ты кто? — спросил он на лестнице.

— Как кто? — нарочито улыбнулся я. — Твой брат. Зовут Федя, но откликаюсь и на Валеру. Жительствую в Петрозаводске.

Вероятно, мое имя в вашей комнате вспоминалось.

— Так ты писатель? — спросил обретенный «брат», с некоторым сомнением осматривая меня: зеленое пальто, партизанская несуразность на голове.

Меня писателем до этого еще никто не называл, но, осознав всю судьбоносность момента, твердо сказал:

— Да, это я.

— Молодец. Есть авантюрная жилка, — одобрил новый родственник. Представился: — Игорь. Сьянов.

И, приняв как должное мое самозванство, добавил:

— Пошли чай пить, инженер человеческих душ.

Так мы познакомились.

Уже потом, много позже, я понял, что за Сьяновым нужно было ходить, записывать все подряд и учиться, учиться, учиться, как говорил тот, с прищуром.

Как он умел рассказывать! Кто из богов преподнес ему этот дар?

Причем рассказывал Сьянов о самом обычном, если не сказать заурядном — о том, как в детстве был унесен на лодке, как ловил в степи (!) на спиннинг щук, как ухаживал за студенткой пединститута («Что любовь с людьми делает! На свидания с работы убегал! Стыдно, а иду… Не ответь она взаимностью, начал бы документы подделывать. К тому все шло. А там бы и Родину продал».)

Это была встреча с блистательным импровизатором, от которой в памяти осталась золотая пыльца воспоминаний.

*  *  *
Двенадцатое письмо (двенадцатый тренировочный полет из заявленных в этой части повествования) будет о Егоре, который тоже иногда вспоминался в нашей переписке.

Действие происходит в любезном моему сердцу Чуйнаволоке, где сейчас я скрываюсь от забот и тягот.

Охота по перу

Во времена не столь отдаленные мне доводилось стрелять рябчиков поблизости от дачного участка.

…Как писала «Литературка», «шли годы. Смеркалось». Городской люд, падкий на дары леса, распугал всю дичь в округе, и только глупые утки еще кормились по ночам в тростниках за Коровьим пляжем. Одну из них, прилетевшую на вечернюю зорьку, мне удалось подстрелить, когда мы возвращались из леса. Пока Егор бегал за лодкой, пока пригреб, прошло с полчаса. На том месте, где качалась на легкой зыби тушка крохаля, он обнаружил лишь неуклюжий дощаник с двумя рыбаками, которые никакой утки не видели и никаких выстрелов не слышали. А помнится, когда я перезаряжал ружье, их дочерна просмоленный утюг болтался неподалеку под островом. Ну и ладно. Наверное, та утка нам привиделась.

Лет пять назад мое зрение стало слабеть. Отправился как-то в сторону речки. Только перешел болотце, как из кустов вылетел рябчик и сел неподалеку в елку. «Придеревенился» говорят в этом случае охотники. И так смотрел, и эдак, и щурился, и пальцы решеткой складывал — не вижу птицы. Смотался на дачу, взял у деда восьмикратный бинокль и вернулся обратно. Того рябчика уже не было, но вскоре я спугнул другого. Через окуляры просветленной оптики даже рассмотрел его хитрые глазки, запомнил расположение веток, опустил бинокль да и пальнул туда. Посыпалась хвоя, а рябчик улетел. Плюнул, вернулся домой и решил навсегда завязать с охотой.

Обет мой порушил подросший сын. Пристал: съездим да съездим на охоту, мол, когда за грибами ходил, и там рябцов видел, и там. Уговорил.

Парню я выдал 16-й калибр, с этой «погонялкой» связаны многие добычливые охоты, а себе взял 12-й.

— В лесу, — наставлял Егора, — ходить нужно тихо, не спеша, прислушиваться ко всем шорохам. Никто не спросит, сколько мы километров протопаем. Это неважно. Важнее скользить тихой тенью, лисьим шагом, все замечать, а самому оставаться незамеченным.

Метрах в двухстах от дороги спугнули тетерева. Сидел на еловой ветке, перегородившей тропу. Как ломанулся сквозь кусты, словно пушечное ядро! Я, конечно, стрельбы ядрами не видел, но после встречи с этим косачем очень хорошо представляю.

У Егора все мои инструкции сразу из башки выскочили. В дальнейшем он чесал впереди, как молодой лось, не забывая забежать от тропы и влево, и вправо — уж очень ему хотелось что-нибудь добыть. В общем, минут через пятнадцать я повесил ружье на плечо за полной ненадобностью. Шел следом да посмеивался. Так добрались до третьей ламбы — от дома это километров пять. Попили горячего чайку из термоса, по бутерброду сжевали. Сидим на сушине, перекуриваем.

«Ну, — думаю, — пора меры принимать. Что это за охота жеребячьим аллюром».

— Егор, — говорю, — у меня тут одна вещь припрятана, все не было оказии домой отнести. Сунем ее в твой рюкзак? У меня, сам видишь, термос. Еще бренчать будет.

— Давай. Что за вещь-то?

— Сейчас принесу.

Сходил в заросли и приволок трак от трактора, года два назад сам его под куст кинул.

Бульк эту «вещь» Егору в мешок.

— Не тяжело?

— Ерунда. Донесу.

— Донеси, пожалуйста. Эти траки большая редкость. Я из него якорь для лодки сделаю.

На обратном пути Егор еще пару раз дернулся от тропы в сторону, но потом шел ровно.

Дичи мы, правда, больше не видели. Слышали один раз, как тревожно пересвистнулись рябчики и тотчас зашумели крылья — улетели.

Охота, хоть и была безрезультатной, запомнилась, и за столом на семейных торжествах Егор о ней с удовольствием вспоминает.

*  *  *
Сегодня в Чуйнаволоке хмуро и ветрено.

По небу рысцой бегут тучи. Некоторые из них на ходу торопливо спрыскивают землю мелким дождем. Из пяти маков, гордо поднявшихся напротив крыльца, три уже лежат на грядке с клубникой. Птиц не слышно. Даже вороны, обожающие прохаживаться по крыше нежилого дома на участке соседа, еще не прилетали из леса. Рыбаки ругают непогоду — волны не дают им выйти в озеро и проверить сети. Сыро и зябко. Жена завернулась в одеяло и тихо сидит в этом кульке, смотрит телевизор. Сварив кружку кофе, я ухожу в избушку-времянку. От печки пахнет мокрой золой, в одном из углов сыро, это ночью натекло через прохудившуюся крышу. Я сажусь за стол. Пора переходить к последней, третьей части повествования.

Первоначально это тоже было письмо. Его появлению предшествовали не очень веселые обстоятельства.

Наша переписка с Вадимом стала постепенно сходить на нет.

Почему — я не знаю.

Чтобы немного оживить ее, я придумал большую серию под общим названием «Актовый зал». Все письма в ней писались якобы от лица художника, этакого ниспровергателя авторитетов и любителя дамских прелестей. Он довольно своеобразно трактовал многие известные шедевры, спорил со всеми мастерами живописи и в конечном итоге придумал свое художественное течение под названием депозитизм (от латинского «deposito», что означает «хранение»). Он был единственным адептом, аддуктором и академиком этого стиля, хранитель истинной красоты и красоты истины.

Параллельно с «Актовым залом» писалось обстоятельное письмо под рабочим названием «Пудовик». Дело в том, что по моим прикидкам оно должно было состоять из шестнадцати глав, и я собирался запустить их одну за другой, чтобы выстроить непрерывную почтовую цепочку.

Мой художник-ниспровергатель вовсю резвился — спорил с Веласкесом, Рафаэлем, Тицианом, Бронзино, Валлотоном, Бертраном, Вегелином и многими другими.

Но вскоре я почувствовал что-то неладное.

Мой друг молчал.

Я послал аварийный запрос с перечнем отправленных посланий.

Он ответил короткой запиской.

Оказалось, что многие из писем попросту не дошли!

С помощью компьютера я, конечно, восстановил утраты, но доверять почте «Пудовик», в котором все главы были взаимосвязаны, не решился. Через несколько месяцев я вручил его своему другу при встрече — пачку отпечатанных на принтере страниц в черной пластиковой папке.

Именно это письмо-воспоминание, письмо-исповедь в конечном счете стало отправной точкой моих размышлений о природе творчества, а значит, и этого повествования.

ДРУГАЯ РЕАЛЬНОСТЬ

Часть I Древо познания

«И сказал змей… откроются глаза ваши,

и вы будете, как Боги, знающие добро и зло».

Ветхий Завет.

Глава 1. Исторический экскурс

С этими яблочками еще надо разобраться.

Почему? Да потому что познание не исчерпывается вопросами пола.

Змей явно подсунул женщине что-то левое, может, даже контрабандное, влияющее на потенцию. А эта ворона, не помыв плод под краном, сразу — ам! А если бы там был восковый муляж из кабинета биологии?

Воздействие на организм органического снадобья описывается туманно: «И увидела жена, что дерево хорошо для пищи и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание».

Женщина, как явствует из подтекста, сообразила, что в открывшемся ей процессе должен присутствовать партнер, и подключила к дегустации Адама. Тот пожевал кислятину и тотчас уставился на Евины гениталии, став тем самым не только первым на земле эксгибиционистом, но и вуайеристом.

А где в это время был Господь Бог?

В свободной хламиде и с нимбом на голове, чтобы не напекло темечко жаркое южное солнце, наш мичуринец гулял по раю «во время прохлады дня». То есть, другими словами, обеспечивал свое алиби. Но вот это злодейство свершилось, и, увидев, что Адам и Ева прячутся в кустах, он, как пьяный сторож, сразу же погнал их из сада.

Лучше бы яблоки на дереве сосчитал.

Все были на месте, все до единого!

Иногда мне кажется, что вся эта история с грехопадением тщательно спланирована самим же Создателем. Он, видите ли, не знал о проделках Змея и даже представить не мог глубины его коварства. Это мой сосед Серега, когда выпьет, не ведает, что творит. А Бог — он Бог и есть: всезнающ и вездесущ. Вначале, полагаю, он Змея, как Штирлиц Кальтербруннера, навел на хитрость, а потом стоял за смоковницей и посмеивался, видя, как тот соблазняет наивную простушку: «Бери, дорогая, от сердца даю, чистый сахар, само во рту тает».

Зачем он это сделал? — спросите вы. Думаю, потому что надоели ему иждивенцы, решил — пусть в конце концов сами о себе заботятся, взрослые уже, ну и, конечно же, Творцу хотелось наконец-то услышать благодарность за все им содеянное. Такую работу в предельно сжатые сроки провернул, и хоть бы кто слово доброе сказал! Ведь до вкушения запретного фрукта люди — представьте себе — не молились! Хвала Господу родилась у человека только после осознания собственной вины. Но за что?

Давно это было.

От Адама и Евы родились Каин и Авель. Каин убил Авеля и тем самым прервал род его. От Каина родился Енох. От Еноха — Кайнан. Кайнан родил Малелеила… Да тут еще Адам и Ева на старости лет (Адаму было 130) родили Сифа. От Сифа родился Енос…

И пошло — поехало.

Все с амбициями. Все про всё хотят знать ………………..……… …….

В общем, с той поры древо познания здорово пообтрясли.

Одно из наливных яблочек упало в руки мне.

Глава 2. Райская география

Мой Эдем находился на улице Луначарского.

Не реки Фисон, Гихон, Хиддекель и Евфрат ограничивали его по периметру, но улицы Болотная, Коммунистов, Фабричная и проспект, носящий имя Моисея Урицкого.

Глава 3. Яблочный Спас. Первые молитвы

Вспоминается, как во время одного из твоих первых приездов из града Перми мы пошли в гости к Семену Цыпуку. Вы тогда, два взрослых дяди, еще измывались надо мной, утверждая, что я похож на молодого Ленина (а что, правда был похож?) и всё интересовались судьбой реорганизованного Рабкрина. Потом вы оставили меня в покое и переключились на обсуждение фантастики Лидии Обуховой, последнюю книжку которой наш друг расстрелял из гарпунного ружья. Во время того визита Цыпук процитировал на память шутку Диккенса: «Как, и это всё? — как сказал приютский мальчик. — Стоило ли так долго мучиться, чтобы узнать так мало, — и с этими словами выбросил азбуку в угол». Мы не сразу въехали в ошеломляющую тонкость английского юмора, и поэтому Сема объяснил, что мальчик выучил только буквы алфавита, но так и не понял, что же дает это знание.

Я в то время Диккенса не любил. (Потому что не читал его книг). Не люблю я его и до сих пор. (По той же причине).

Но шутка понравилась.

Ко всему прочему, она свидетельствует о преимуществе домашнего образования. Что также соответствует моим убеждениям.

Я в детстве был до невозможности любознательным ребенком. Больше всего, конечно, донимал вопросами старшего брата. Мать-то постоянно была на работе. Наконец Виктору надоели бесконечные глупые вопросы, и он сказал: «Будем учиться читать. Ты все узнаешь из книг».

Мне было тогда пять лет.

Весьма далекий от учебных методик, равно как и от наследия Корчака и Песталоцци, братец просто раскрыл букварь на середине и стал подряд называть буквы. Первое слово, которое я прочитал самостоятельно, было «луна». Весь учебник мы за один вечер осилить не смогли. Процесс обучения довершила жившая в то время у нас дальняя родственница из Медгоры. Звали ее Валентина. Кажется, она училась на закройщицу. Именно с ней я за несколько вечеров проштудировал азбуку и узнал, что «Мама мыла раму», а «Рабы не мы. Мы не рабы».

Букварные политические сентенции, весьма далекие от нашей повседневной жизни, не тронули мою душу, а насчет мытья рам я и так все знал, об этом можно было не читать.

Я снова оказался на распутье.

В тот день дома, кроме меня, никого не было. Зимний анемичный свет сочился сквозь разрисованные морозом окна. От протопленной печки приятно тянуло теплом.

Я долго стоял перед книжным шкафом. О чем думал в тот момент и думал ли вообще — не знаю, не помню. Но для чтения был выбран том Белинского. Всего их на полке стояло три. Большого формата, непомерной толщины, в черных коленкоровых рубашках. Я взял средний. Возможно, я предполагал, что именно в этих книгах собрана вся людская мудрость. Раскрыл фолиант и… Как тебе сказать? В общем, буквы узнавались, но в словах смысла не было. Следом за сочинениями Белинского отверг работу вождя мирового пролетариата «Материализм и эмпириокритицизм» (так что сходство с Лениным, если и существовало, то только внешнее). Не повезло и с выбором третьей книги — это оказались стихи Тараса Шевченко (на украинском языке).

Ты, вероятно, думаешь, что я обо всем этом пишу просто для смеха. Честное слово, не вру. Хранившиеся в шкафу книги у нас никто не читал. Они в том же неизменном порядке, как их некогда расставила мама, простояли до моего поступления в университет — так что я их до сих пор прекрасно помню.

В конце концов мой выбор пал на сборник «Красноармейские песни». В нем насчитывалось страниц триста. Меньшие объемы я в то время не признавал. Эту книгу я читал до весны и в последующем, полагаю, класса до четвертого, неоднократно возвращался к наиболее полюбившимся страницам. Жаль, что она затерялась при моем поспешном отъезде с улицы Луначарского, больше похожем на отступление самураев под Халхин-Голом. Теперь ты понимаешь, на чем зиждется моя любовь к поэзии и бодрой музыке. Кстати, то, что это были песни, я поначалу не знал, это позже мне объяснил дядя Коля. «Папа Коля», как я его называл.

Сейчас прикрою глаза, сосредоточусь и вспомню хотя бы одно произведение из той замечательной книги.

Ну, хотя бы вот это.

«Получил стрелок Филат маскировочный халат. Все вокруг него ходили, любовались, говорили: „На снегу тебя, Филат, не заметит белый гад“. Филя гоголем ходил, лихо бровью поводил… Дернул черт стрелка Филата сделать тряпку из халата. В маскхалате он с утра в блиндаже и у костра, кухни все обтер и танки, стал халат грязней портянки. Дни за днями шли и вот — в наступленье вышел взвод. Цепь стрелков та-та (забыл слово) опушку, враг не взял стрелков на мушку, только в Филю пулемет лихо жару поддает. Дело ясного яснее: он ползет жука чернее. Командир взмахнул гранатой — замолчал сверчок проклятый. Не унес бы Филя ног, если б взводный не помог…»

А теперь лирично-назидательный финал: «…Над рекой заря играет, за рекой собака лает, возле проруби Филат отмывает маскхалат».

Не правда ли, прекрасная вещь. Трогает струны сердца. А какой юмор! Не уступает английскому.

Благодаря этой первой книге я всю жизнь с легкостью запоминал стихи и в юности поражал воображение девушек тем, что читал наизусть поэмы. Научись я глотать гвозди или электрические лампочки, это бы их потрясало меньше.

Жаль, что вместо «Красноармейских песен» мне не попался тогда молитвенник. Распевал бы ломким дискантом: «Святый ангеле предстояй окаянной моей души и страстной моей жизни, не остави мене грешнаго, ниже отступи от мене за невоздержание мое. Не даждь места лукавому демону обладати мною…» Глядишь, вместо университета поступил бы в духовную академию. Сейчас был бы при сане и, возможно, уже дослужился бы до лиловой камилавки. Но не было, к сожалению, в нашем доме душеспасительной литературы.

Глава 4. Эх, яблочко! Приобщение к прозе

К первому классу я уже довольно свободно читал. Поэтому на уроках, когда сверстники постигали сентенции о мамах, моющих рамы, и наши идеологические фантазии, я скучал неимоверно. А, скучая, баловался. Плевался через трубочку жеваной бумагой, складывал из бумаги пароходики, лодочки, стрелы-самолеты. К счастью, это дело далеко не зашло и по наклонной плоскости я не покатился. От тюрьмы меня спасла литература.

У школьного приятеля обнаружилась книга, по размерам один в один с букварем. Это были «Приключения Буратино» Алексея Толстого. Я обернул её в газету и таким образом скрыл нехитрым камуфляжем лаковую обложку и броское название. Упивался я приключениями героев во время классных занятий совершенно открыто. Татьяне Матвеевне, нашей учительнице, конечно, были известны мои тактические уловки, и на уроках чтения она меня даже не спрашивала.

Удача улыбнулась мне, когда во второй (или третий?) раз перечитал о похождениях Буратино. Именно тогда был обнаружен поистине неисчерпаемый книжный источник.

Каждое утро я получал двадцать копеек на завтрак. На эти деньги можно было купить стакан столовского чая и три пирожка с капустой, еще две копейки оставалось в загашнике. За неделю набегало двенадцать копеек, а билет на детский киносеанс стоил десять. Можно было сэкономить на пирожках, тогда хватало и на мороженое. В общем, имелось достаточно широкое поле для финансовых маневров.

В тот исторический период (эпохальных экономических свершений и ежегодного снижения цен на товары первой необходимости и проч.) специально для младших школьниках выпускалась литературная серия «Книжка за книжкой». Стоила каждая такая книжка от десяти до пятнадцати копеек: два-три пирожка.

Тебе уже известно о «Красноармейских песнях» и, как следствие, о моих милитаристских наклонностях, поэтому вряд ли удивишься, узнав, что первое произведение, приобретенное в книжном киоске, называлось «О смелых и умелых».

Это был сборник рассказов о войне.

В нем мне особенно нравилась полная драматизма новелла о разведчике, говорившем все время в рифму. Например: «Следов нет — врагов нет». Однажды он чуть было не попал впросак. Спасла его собака, облаявшая финского снайпера-кукушку, который хитро затаился на разлапистой елке. С той поры у нашего следопыта появилась другая присказка: «Бываешь в разведке — посмотри на ветки».

Вслед за военной прозой я стал знакомиться с классикой: прочитал о Гавроше (о его жизни в брюхе деревянного слона и гибели на баррикадах), Козетте (бедная забитая девочка), Робин Гуде (ловко же он обращался с луком). А вот фольклор народов мира меня почему-то не привлекал. Хотя иногда попадались довольно занимательные истории. С одной из них, как сейчас помню, ознакомился в «Китайских народных сказках».

Жили два брата, один был богатый и безалаберный, а второй — бедный и потому бережливый. Богатый к бедному нередко заходил в гости и бахвалился своим богатством. Сядет, бывало, чай пить, надкусит лепешку да и бросит ее на стол. После его ухода бедный родственник все эти объедки сушил и складывал в полотняный мешочек. Случилось так, что богач разорился — кто его подставил и развел на деньги, в данной хронике не объяснялось, — враз тоже обеднел и, стыдясь своего жалкого положения, пришел к брату поесть, можно сказать, приполз, как голодный побитый пес. Бедняк ему на это ничего не сказал, а вывалил на стол сухари из заветного мешочка. Тот подмел все до крошечки и поинтересовался, откуда такая вкуснотища. «А это ты в свое время не доел», — сказал ему бережливый брат. Стыдно стало бывшему богатому брату, пошел он к себе домой и повесился.

Очень поучительная история.

С той поры я все недоеденные куски, как правило, кладу обратно в хлебницу. Жена ругается, выбрасывает их вон, но как бы такая практика не вышла ей боком.

А когда мы со сверстниками стали в молодости покуривать, то вместо пепельницы я завел дома небольшой, но ёмкий тазик. И, ты знаешь, совсем, совсем не напрасно. Когда не было денег на сигареты, мы с огромной заинтересованностью копались в окурках, пытаясь по тому, что еще осталось для скромного употребления, угадать, какой из них кому принадлежит.

Однако вернемся к нашей хронике.

Мама на мои литературные пристрастия никак не влияла. Лишь дважды она подарила книги, которые я сам же и выбрал. Одна была «Сказания о титанах», вторая — «На крыльях в Арктику», написанная Героем Советского Союза летчиком полярной авиации Михаилом Водопьяновым. Обе до сих пор хранятся в моей домашней библиотеке.

Лет с восьми я начал регулярно таскать книги у старшего брата. Его это раздражало, и он стал книги прятать. Ухоронка довольно быстро была обнаружена — она находилась в маленькой комнате за косо висящим на стене зеркалом.

Как-то меня застукали на уроке за подпольным, точнее сказать, подпартовым чтением «Королевы Марго». Роман был отобран, а меня после занятий отправили за родителями. Мама по обыкновению находилась на работе. Выручать меня пришлось Виктору. Суть его переговоров с Татьяной Матвеевной мне не известна, потому что к обсуждению провинности не был допущен и переживал свою конфузию в гулком школьном коридоре. Из класса Виктор вышел с романом в руке. Честь и достоинство Александра Дюма были спасены.

— Ну, и что ты понял из этой книги? — спросил брат по дороге домой.

Я начал торопливо пересказывать.

— В общем, ничего ты не понял, — подвел черту брат, но книги после того памятного случая прятать перестал. Я так думаю, что к моему жадному и беспорядочному чтению он стал относиться как некоему явлению природы: может, и неприятному, но неизбежному, так порой воспринимают нудный осенний дождик — идет, ну и пусть себе идет.

Сотни книг были прочитаны в раннем детстве. А что застряло в ячейках памяти? Почти ничего. И куда все просеялось?

Глава 5. «Под старой яблоней»

Эту главу мне придется разбить на две подглавки. Объединение у них чисто географическое, а посвящены они различным граням одного и того же периода.

В шестилетнем возрасте меня впервые привезли в Суоярви. Там жили старшая сестра моей мамы тетя Таня, я звал ее «кока», и ее муж дядя Коля («папа Коля»). Семья была бездетной. Дядя занимал довольно высокий пост председателя райисполкома, то есть возглавлял исполнительную власть района, а на тете держался весь дом, и она в полном смысле этого слова была домохозяйкой. Попробовал бы дядя ей в чем-нибудь возразить — полетели бы тогда клочки по закоулочкам. Впрочем, он даже и не пробовал.

Городок Суоярви — явно по недоразумению — считался одним из промышленных центров края. Его и городом-то можно назвать разве что с натяжкой. На самом деле это одна улица пятикилометровой длины. На одном ее конце располагался железнодорожный вокзал, на другом — местечко Кайпа. От центральной осевой кое-где отходили незначительные улочки и переулки. В центре, как в деревне, находился «Раймаг» (районный магазин). Была в Суоярви и маленькая улица Ленина — весной и осенью неправдоподобно грязная, летом — пыльная, зимой, словно хуторок в степи, занесенная снегом.

Основу суоярвской индустрии составляла фабрика по изготовлению картона, которую все называли «картонная фабрика». Но весь уклад жизни был сельский — с коровами, козами, кроликами, сенокосами, огородами, игрой в карты или лото по вечерам.

Нас туда с братом отправили, чтобы, во-первых, мы не болтались летом по Петрозаводску и не маялись от безделья, а во-вторых, немного подкормить. Лето прошло. Брат вернулся к маме, меня оставили у тети. Через год и меня затребовали под родительское крыло, отправили учиться в первый класс, потом во второй, третий, четвертый, но на все каникулы — весенние, зимние, летние — я уезжал к любимой кокочке. Мать даже немного ревновала, а сделать ничего не могла.

Тетя стала моей второй матерью.

Она рано ушла из жизни. Я сегодняшний уже пережил ее. К сожалению, только теперь я стал ее понимать. И жалеть.

А вначале она меня пожалела — тощего, угрюмого, жутко обидчивого знатока красноармейских песен. Любить, думаю, меня было не за что.

Какая же мудрая женщина была моя тетя Таня! Она не донимала попавшего к ней звереныша сюсюканьем и навязчивыми ласками. Но очень скоро я почти физически почувствовал исходившее от нее душевное тепло. И чувствую его до сих пор. Как же мне иногда хочется прижаться к ее плечу и всласть поплакать — сделать то, чего в жизни вообще не умею; мне кажется, что тогда я бы смог растворить и смыть всю накопившуюся во мне горечь одиночества, неудач и поражений, а потом я бы еще много чего успел, и ей, теперь-то знаю, это тоже стало бы в радость и облегчение, но я не могу этого сделать — она не приходит ко мне даже во сне; так и живу с грузом неизбывной вины перед самым дорогим человеком.

После четвертого класса я вообще перебрался к тете и прожил у нее три года.

Мы говорим о литературе, друг мой, о книгах. Однако без этой, очень многое объясняющей жизненной страницы не обойтись.

В суоярвском доме выписывались журналы: «Крокодил», «Огонек», «Смена», «Работница». Все они изучались от корки до корки.Кроссворды разгадывали сообща. Иногда от соседей приносились детективы. Помнишь, была такая малоформатная серия с косой картинкой на обложке? «Конец Большого Юлиуса», «Кукла госпожи Барк»… Это читалось в очередь.

Но вот я стал учиться в пятом классе тамошней семилетки.

— Пойдем-ка запишемся в библиотеку, — предложила тетя Таня.

В библиотеке она сказала:

— Обменивать книги я доверяю племяннику — мне некогда к вам ходить. Брать он будет и для меня, и для себя. Помогайте ему, пожалуйста, с выбором.

Все-таки просьба первой леди района. Библиотекари не могли к ней не прислушаться. Именно тогда я узнал, что есть такие писатели, как Марк Твен, Гайдар, Носов, ну и, конечно же, Стивенсон, Майн Рид, Жюль Верн, Вальтер Скотт, Луи Буссенар… А тете приносил Стендаля, Бальзака, Золя, Драйзера, Гюго. Эти авторы тоже благополучно мною прочитывались. Не так часто, но все-таки случалось, что по вечерам я пересказывал тете Тане содержание романов. Она искренне печалилась над горькой судьбой Квазимодо и ругательски ругала компрачикосов. Драйзер ей тоже нравился, а вот Золя — не очень.

По окончании пятого класса наша учительница русского языка и литературы Зинаида Иосифовна Павлова, сокращенно «Зипалка» — именно так она расписывалась в дневниках, — дала нам задание: написать о самой интересной книжке, которая будет прочитана летом. Я, конечно, все лето прогонял на велике, пробегал по лесам — на рыбалку и так, — какие там книжки! — только перед первым сентября спохватился: «Забыл о сочинении! Убьет Зипалка!» Я в библиотеку — ничего интересного на полках. Что делать? Схватил какого-то индийского писателя, имени его не помню, а книжка называлась «Бхамбол-завоеватель». За вечер накатал краткий пересказ, особенно напирая на экзотику восточных имен — людей и богов. Зипалка была потрясена: это ж надо, что мальчик читает! И ему это нравится! Мое дурацкое творение решили занести в общешкольную книгу лучших сочинений. Это был первый литературный успех. А второе место присудили приятелю и тезке, который написал о Пархоменко. Помню, его фундаментальный труд начинался словами: «Шел грозный 1905 год». Мне со своим худосочным индийским героем до таких высот патетики и обобщения было просто не подняться, так что зря меня Зипалка хвалила.

И только моя мудрая тетя все знала и понимала. Ругать, мучить нотациями — да Боже упаси! Но на следующее лето она поинтересовалась:

— Что вы по литературе-то будете изучать? Неужели «Евгения Онегина»? Какая интересная программа! Пушкина я бы тоже почитала. Да вот очки слабые. Что я увижу? Строчки так и бегут, как мураши. Ты бы почитал мне вслух, а я бы послушала.

Наиболее понравившиеся тете Тане места я читал по два, а то и по три раза. Мы не спешили, мы смаковали, мы обменивались мнениями, и у тети на глаза наворачивались слезы — ах, как хорошо! А что «хорошо»-то? «Онегин»? Или то, что мы такие дружные, понимаем друг друга с полуслова?

Когда мы в классе приступили к знаменитому роману, Зипалка, чтобы сразу окунуть нас в мир Пушкина, предложила вначале устроить коллективное чтение.

— Кто начнет? Ну, давай хотя бы ты, Валерик.

С некоторых пор я попал к ней в любимцы.

Вышел к учительскому столу, раскрыл книгу: «Мой дядя самых честных правил…»

Читал я недолго, минуты три-четыре, и вдруг Вера Ананьина сказала:

— Он страницы не переворачивает.

Зипалка долго, внимательно посмотрела на меня.

— Ты знаешь «Онегина» наизусть?

— Только начало.

— И далеко?

— Еще немножко осталось.

— Ну, садись. Вера, читай с того места, где Валерик закончил.

…После окончания седьмого (выпускного) класса всем нам на память дарили книги. Мне вручили трехтомник Яна: «Чингис-хан», «Хан Батый», «К последнему морю». Тогда же обо мне в первый раз написали в газете.

Но в общем, как видишь, друг мой, ничего особенного.

А интересные случаи — не такие, так другие — может рассказать о себе каждый. И вовсе не прочитанными книгами запал мне в душу этот городок.

Об этом в следующей части.

Мои Будейовицы

Может сложиться впечатление, что в то время я много читал.

Это предположение ошибочно. Как говорил Гамлет, у меня тогда был «магнит попритягательнее»: лес и воля.

От Суоярвского шоссе неподалеку от улицы Садовой отходил в сторону безымянный переулок. В самом низу его стоял дом Шитиковых, чуть выше — деда Огаркова, а на вершине холма — наш.

Дом был финской постройки с большой кухней-столовой, двумя комнатами, хозяйственными помещениями, пристроенным холодным туалетом и широким крыльцом с перильцами. Вначале мы делили его с семьей Макаровых, которые потом получили отдельное жилье в двухэтажном восьмиквартирном строении, а мы зажили, как баре.

Для меня отъезд Макаровых имел решающее значение. После этого памятного события я ласковым теленком стал подлизываться к любимой тете.

— Кокочка, у нас ведь теперь две кладовки?

— Да, вроде две, — согласилась тетя, еще не зная, куда я клоню.

— Можно я в одной из них буду жить?

— Это как же? Тебе что, в доме места мало?

— Ты же не разрешаешь мне в стены гвозди вбивать.

— Еще чего. Обои портить.

— А я бы в кладовке устроил хижину следопыта.

Тетя рассмеялась. Разговор происходил ранней весной, а в обеих кладовках стояли одинарные рамы, там и летом-то было прохладно. Она подумала, что я в первую же ночь попрошусь в тепло, и согласилась: «Валяй, устраивай свое, как ты сказал, „логово“? Только подшивки журналов пусть там останутся, а банки с молоком поможешь перенести».

На освободившихся полках я разложил свое немудреное барахло, одну из стен задрапировал обрывком рыбацкой сети, на которой развесил самоловки и устрашающие капканы на щук. (Этот антураж впоследствии фигурировал в моих рассказах.) Топчана в кладовой не имелось, ложе было устроено из старой повизгивающей раскладушки, которую застелил караульным тулупом и сиротским байковым одеялом. На ночь я с энтузиазмом отправился спать «к себе». Тетя только улыбнулась. Конечно, было холодно. Какой там сон!

Тете в ту ночь тоже не спалось. Наконец она не вытерпела, зашла в кладовую.

— До чего ж у тебя дурацкий характер! Заболеешь ведь. Иди-ка на кровать под ватное одеяло. А в кладовке будешь спать летом. Договорились?

— Договорились, — клацая зубами, сказал я.

Так у меня появился свой угол, свое жилье. Было мне в ту пору двенадцать лет.

Можно, конечно, вспомнить нашу по-семейному дружную сельскую семилетку, наши новогодние карнавалы, наши спектакли, в одном из которых, поставленном по рассказам Чехова, мне довелось сыграть роль пациента, а Мишка Прощин, изображавший зубного врача, за неимением настоящего инструмента копался у меня во рту циркулем, и все от смеха помирали. (Лет через пятнадцать я, корреспондент молодежной газеты, приеду в Суоярви по заданию редакции, быстренько соберу материал для очерка и навещу любимых учителей — математичку Дементьеву и смешливую словесницу Павлову — и с удивлением увижу, что они очень молоды, а тогда, выходит, вообще были девчонки, и я с опозданием пойму, почему так весело проходили у нас уроки, почему так задорно распевали учителя с нами песни на школьных вечерах). Все это запомнилось, завязалось и со временем проклюнулось…

Но все-таки главным был лес.

Он начинался сразу за сараем.

Прямо от крыльца начинались тропы на Верковскую речку, на Заставские ламбы, на роскошные пляжи озера, не имевшего названия, а находившегося, как мы тогда говорили, «за тремя болотами», — маршрут туда по трудности мало уступал «хождению за три моря» Афанасия Никитина.

В ту пору я крепко дружил с Лёней Раутиайненым. Это был губастый русоволосый финн, ходивший по земле спокойно и чуть вразвалочку. Он не блистал в учебе, но зато мог под проливным дождем разжечь костер и в любой ламбушке натаскать на уху плотичек и черных мрачных окушков. Жил Лёня с дедушкой и бабушкой, приехавшими за лучшей долей в Карелию из Канады. Особого счастья и достатка они здесь не нашли, но зато их не посадили, как говорится, и на том спасибо. Лёнин дед был умелый столяр, знал он и плотницкое дело, и печное, и кузнечное. Он работал на заказы, а когда их не было, мастерил кресла-качалки, которые всегда пользовались спросом. Бабушка Лёни вела дом. Летом я частенько приносил ей толстые стебли ревеня, в изобилии росшего около нашего ледника. «Хороший мальчик. Добрый», — говорила бабушка и варила из ревеня чуть кисловатый компот.

С Лёней мы побывали, пожалуй, на всех озерах в радиусе десяти километров от Суоярви.

Вторым моим другом в то время был Рекс.

Маленького щенка белого окраса принес откуда-то домой сосед, дядя Володя Миккоев. Мы, ребята, играли с ним весь вечер. Ночью щенок жалобно скулил и плакал по потерянной маме, вслед за ним заплакала трехлетняя Эля. Дяди Володина жена стала ругаться, а потом от неимоверной жалости к себе тоже в голос зарыдала. Кончился коллективный рев тем, что дядя Володя взял щенка под мышку и отнес его подальше к болоту.

С утра пораньше я прибежал к Миккоевым.

— Где Рексик?

Дядя Володя хмуро брился перед дамским настольным зеркальцем. Махнул помазком, так что пена полетела.

— Отнес я его.

— Куда?

— К Цыганскому колодцу. Наверное, уж сдох от холода.

Как я тогда бежал! В горле — спазм, в глазах — круги. Вот и колодец — не колодец, а просто глупость — воронка в земле, залитая талой водой. Где же щенок? Нет нигде. В колодец упал? Утонул? У меня тряслись руки, в груди хрипело и всхлипывало. И вдруг что-то белое, пушистое покатилось мне под ноги. Я так и сел на землю, подхватил этот комок на руки и счастливо задышал в его круглую голову, а он поскуливал и лизал мне щеки.

Дома тетя Таня напоила щенка парным молоком. Мы вместе помыли его в тазике. Тетя устроила из старого половика удобное лежбище, щенок лег, закрыл глаза, счастливо вздохнул и сразу засопел — уснул. Подошел кот, наш известный на всю округу котяра-драчун владимирской породы по имени Барсик, обнюхал нового жильца. Он был больше его втрое!

— Только тронь, — сказала тетя.

Кот нервно и как бы даже презрительно дернул кончиком хвоста: «Вот еще. Больно нужно», — и запрыгнул на печку, тоже решил отдохнуть.

— Как зовут животину-то? — спросила тетя.

— Рекс, — сказал я. — Царь по-нашему.

— Ну, Царь, так Царь. Пусть живет у нас. А Володька — живодер и свинья.

Так у нас в доме появилась собака — первая собака в моей жизни.

Взращенный на коровьем молоке, Рекс из маленького лохматого шарика довольно быстро превратился в здоровую собачину — не королевский дог, конечно, но весьма и весьма достойный представитель своего племени. Грудь у него была крепкая и широкая, как комод. Масть не чисто белая, а, скорее, с легким ударом в слоновую кость. Улыбку украшали мощные, всегда влажно блестящие почти волчьи клыки. (Ты, конечно, знаешь, друг мой, что собаки умеют улыбаться? Я думаю, они этому научились от людей.)

Тетю Рекс обожал. Стоило ей появиться где-нибудь поблизости, как он тотчас начинал махать хвостом, подобострастно заглядывал в лицо: «Неужели что-нибудь скажет? Вот сейчас! Ему!»

Он не знал цепи, но от дома далеко не отходил. Цепью ему была любовь — неистовая и всепоглощающая, которая и стала его сущностью.

Иногда под вечер тетя Таня садилась на ступеньки крыльца — отдохнуть, отдышаться от дневной сутолоки. Рекс тотчас пристраивался рядом.

— Ну, что, бобик, небось, устал целый день хвостом крутить? — спрашивала тетя и трепала его за уши.

Рекс как бы сжимался, закатывал в истоме глаза, тело его сотрясала дрожь удовольствия.

— Уродил же Господь такое, — ласково говорила тетя Таня и прижимала к себе собачью голову. — Валерик, ты замечал, от него совсем не пахнет псиной…

Рекс изнемогал от счастья.

— Оставь его, кока, в покое, — ревниво бурчал я, — а то ведь описается.

Меня Рекс воспринимал как равного товарища по играм. С большим удовольствием таскался со мной по чащобам и болотам, но чтобы к вечеру — домой. Нет, он не убегал, а скучнел, начинал коротко и призывно тявкать, в общем, показывал, мол, погуляли — пора и честь знать.

Я смастерил для него упряжь — два широких ремня в косой крест, опоясывал ими собачью грудь, защелкивал на спине поводок, садился на велик: «Поехали за хлебом». Пес с удовольствием тащил меня к продовольственному ларьку. Люди смеялись — двигатель в одну собачью силу. Зимой он катал меня на лыжах, и я чувствовал себя одним из героев Джека Лондона, к примеру, Смоком Белью.

Однажды Рекс спас меня от большой неприятности.

Мы с Лёней обнаружили заросшую лесную дорожку, которая выводила от Кайпы как раз на то озеро, путь на которое лежал через три болота. Ранним утром, по холодку, махнули туда на великах. Домчались быстро, верные машины спрятали в кустах, размотали удочки.

— Может, лодку возьмем? — предложил Лёня.

Неподалеку от дороги на берег были вытащены две плоскодонки, с веслами и траками от трелевочников на лохматых веревках вместо якорей. Озеро — глухое, нравы тогда были простые: лодки даже не были привязаны.

— Давай, — согласился я.

Ловили мы неподалеку от острова. Довольно быстро надергали шустрых окушков и решили сварить уху. Лёня всегда брал с собой мятый солдатский котелок. Развели костер. Рекс, обследовав остров и не обнаружив на нем ничего достойного внимания, завалился спать в кустах. Вода в котелке уже закипела, когда Лёня сказал:

— Смотри-ка, мужики. Лодку ищут.

По берегу ходили три рыбака.

— Сейчас возьмут вторую, приплывут сюда на дым и нам по шее накостыляют, — сказал Лёня.

— Может, спрячем её? — предложил я.

— Тяжелая. Далеко не затащить.

— А мы затопим! Она же с той стороны острова. Мужики ее не видят. Навалим камней — вот и спрятали.

На всю хитроумную операцию потребовалось минут пятнадцать.

Как предположил Лёня, мужики действительно взяли вторую плоскодонку и теперь плыли к нам. Вероятно, знакомиться.

— Пацаны! — зычно заорал один из них, — нашей лодки не видели?

— Не-а, — с ленцой в голосе протянул Лёня.

Наши нежданные гости уже собирались причалить, когда из кустов вылез Рекс. Он потрусил к урезу воды, сел там и показал свои замечательные клыки, но это была не улыбка. Мужики на берег высаживаться не решились, а тихо поплыли вокруг острова.

— Вы как сюда попали-то? — поинтересовался издалека все тот же, самый их них разговорчивый.

— На плоту, — лихо соврал я.

— Ты чё, сдурел? — зашипел Лёнька. — Надо было сказать — папаня забросил, а сам, дескать, поплыл на Верковскую речку самоловки ставить.

Не обнаружив около острова плота, рыбаки не стали себя утруждать дальнейшими поисками лодки — вернулись на исходную позицию. Вскоре мы увидели, как один из них вытащил из ольшаника наши велики и покатил их в лес.

— Что делать-то? — загрустил Лёня.

Промашка была явно моя.

— Ладно, — сказал я. — Сейчас сплаваю, попробую договориться.

Плаваю я плохо. Выгребал, как раненый Чапаев, одной рукой, второй держался за двухметровое бревно. Рекс весело шлёпал лапами рядом.

На берегу я взял его за шерсть на загривке и смело (а поджилки-то тряслись) пошел к мужикам.

— Мы знаем, где ваша лодка. Отдавайте велики.

— Да ну-у! — насмешливо протянул все тот же разговорчивый. Остальные двое выжидающе молчали. Болтун, наверное, был у них за главного. Он сидел на бревне, покуривая вонючую папиросу.

Мы, наверное, минуту смотрели друг другу в глаза, а, может, мне так только показалось: время растянулось, как слабая резинка на рогатке.

— Не «нукай», — сказал я, — а то сейчас собаку спущу. Пока палку ищешь, без яиц останешься.

В это время Рекс ощетинился, зарычал, и это решило исход дела.

— Брось ты, Коля, с малолетками связываться, — сказал пожилой мужик, самый старший в этой мрачной компании. — Вон там, в ельнике ваши велики. Где лодка?

— Пригоним. Но вы будете ждать не здесь, а на мысу, — сказал я, чувствуя себя хозяином положения.

На остров я плыл так же, держась за бревно.

Мужики ушли на скалу, запалили там костер. Мы довольно быстро освободили лодку от камней и мощным броском десантировались на Большую Землю. Велосипеды, как и было сказано, нашли в ельнике и поспешили смыться.

За все лето мы больше не бывали на том озере. Если честно — побаивались повторной встречи с рыбаками. А осенью, когда пошли в седьмой класс, нам уже стали не страшны ни дикий зверь, ни угрозы недобрых людей, потому что мой друг Лёня купил у соседа охотничье ружье. Это была старенькая курковка 28 калибра с потертым стволом и видавшим лучшие времена прикладом, но это было оружие. В довесок Лёня получил с десяток позеленевших гильз и пачку дымного пороха «Медведь».

Как я ему завидовал!

У деда Огаркова было два ружья, с которыми он давно перестал ходить в лес, и можно было бы их приобрести по сходной цене, но тетя Таня твердо сказала «нет».

Конечно, Лёня давал мне пострелять, но теперь в лесу он с полным на то правом шел впереди — вдруг зайчик выскочит или рябчик вспорхнет. Это было обидно: в нашем звене истребителей я всегда был ведущим, а Лёня — ведомым.

Страдания мои продолжались полгода — шесть невыносимо долгих месяцев, а разрешились удивительно просто.

Здесь я должен сказать одно из главных слов моего детства: брат.

Расшифрую: старший брат.

Он не был ни защитником, ни товарищем по играм и забавам. Он был моим кумиром.

Умный.

Всегда много читал, моя любовь к толстым книгам — от него.

Он был удачлив.

Сядем играть в лото (пятачок за карточку), Витя пошебуршит «бочонками» в полотняном мешочке и начинает, вытаскивая их один за другим, называть (мы говорили — «выкрикивать») номера:

— Сорок восемь, «чертова дюжина», двадцать, пятерочка, «стульчики» (44), «бабка» (50), «топорики» (77)… У меня «квартира» (то есть осталась только одно незакрытое поле)…. Тридцать пять, «дед» (90), троечка — выиграл.

— Ты, наверное, подглядываешь, — скажет тетя.

— Ага, — охотно согласится Витя. И рассмеется.

А когда он смеялся, — открыто и заразительно — всем сразу становилось ясно, что такому счастливчику абсолютно не нужно в жизни мухлевать.

За грибами пойдем — у него уже через час полная корзина: белые и боровички все маленькие, крепенькие, ровненькие. Как на подбор!

И так во всем.

Он был сильным и волевым. Отличное сочетание.

В шестнадцать лет приехал из Петрозаводска в Суоярви на обычном дорожном велосипеде (147 км.).

— Что за радость целый день педали крутить, — сказала тетя Таня.

— Почему «целый день»? Это если на поезде, на дорогу уходит целый день, а я еду быстрее поезда.

— Прямо-таки? — не поверила тетя.

— На спор? — предложил Витя.

Ударили по рукам.

В то лето к нам на недельку приезжала в гости мама. Когда она засобиралась домой, тетя Таня тоже решила съездить в Петрозаводск. Из дома вышли вместе. Виктор покатил на велосипеде, мама и тетя отправились на вокзал.

Через несколько дней вернувшаяся тетя рассказывала:

— Приезжаем на Луначарского, а он сидит за столом — чай пьет.

Только через много лет брат рассказал мне, как трудно было выиграть пари. Оказывается, ему встретился большой участок дороги, где только что отсыпали песок, пришлось идти пешком, а потом, чтобы наверстать потерянное время, подналечь на педали: «Если бы они приехали хоть на десять минут раньше, я бы не успел».

И еще.

Со взрослыми брат был на равных, и они с его мнением считались.

Вот лето. Сенокос. Грузим первую машину. Впереди — километров двадцать проселка. Мне, конечно, хочется ехать на сене, а не в душной кабине.

— Еще чего, — обрезает тетя.

Все, разговор окончен, я надуваю губы, глазам уже горячо от слез.

— Тетя Таня, — говорит брат, — да пусть он забирается, я же буду рядом.

И вот мы с ним лежим наверху, держимся за толстую веревку, воз в тишине, в ночи плывет над землей, машина натужно взрёвывает, забираясь на горки, а над нами летние звезды.

В запахе сена мы плывем среди звезд.

Хорошо иметь старшего брата!

Самые сложные мои проблемы он разрешал походя.

Полгода страстно мечтал я о ружье.

В марте, когда начались весенние каникулы, тетя сказала, что дядя Коля собирается в Петрозаводск, у него там какие-то дела, и мне неплохо бы с ним прокатиться, а то совсем мать забыл. У меня, конечно, были другие планы, но тетя успокоила: «Всего-то на пару дней. Доставь мне такую радость».

Увидевшись с братом, я, конечно, первым делом рассказал ему о Лёнином ружье.

— Двадцать восьмой калибр? — снисходительно переспросил он. — Возьми шестнадцатый. Ты раз выстрелишь, а ему придется два. Ты ведь знаешь, что в патронах шестнадцатого дробовой заряд больше?

— Как возьми? Где? — не понял я.

— Где-где, — передразнил брат, — а то не знаешь? В шкафу спрятано. От тебя, между прочим.

В то благословенное время ружья продавались без предъявления охотничьего билета. Их можно было даже выписать наложенным платежом через «Товары-почтой». Свою одностволку брат просто купил в спортивном магазине. А мне ее подарил потому, что уже наигрался в охотника. Он к тому времени всерьез занялся лыжным спортом, бегал на длинные дистанции и даже входил в сборную республики.

Есть такое расхожее выражение — «окрыленный человек». Понимаю, затерто до безобразия, но в этом случае лучше не скажешь: в Суоярви я вернулся окрыленным. А через полтора месяца на речке Вешкельской добыл свою первую утку.

У бравого солдата Швейка все главные события жизни произошли в Будейовицах, где он проходил воинскую службу рядовым девяносто первого полка.

Вот так и у меня. Начну разбираться в своих склонностях, привычках, пристрастиях — исток обязательно нахожу в Суоярви: в том доме и в тех лесах. Счастье и воля — что еще нужно?

И еще одна мысль напоследок.

У Алексея Толстого я как-то прочитал, что в беззаботном и защищенном детстве человек чувствует себя как в раю. Но вот начинается рост, развитие ума, наступает период отдачи, который и называется творчеством. Но человек продолжает носить в себе тот маленький мир светлого неба, радостный и простой, как поляна, покрытая росой, и в то же время сложный, потому что в нем заключены генетические голоса тысячелетий; это — потенциал художника, и в этом же заключается его постоянная жажда возвращения в утерянный рай. Здесь, и только здесь: сладкая тоска и неожиданная радость, когда нечаянный луч солнца вдруг брызнет на поляну — как тогда. Я постоянно нахожу в себе яркие отблески того мира.

Глава 6. «Митяй выходит на режим»

Во время Большого сидения на реке Каме, в граде Перми, ты, друг мой, как-то послал мне шутливый детектив. Его герой свято чтил кодекс бандитского благородства. Прежде чем подломить банк, он позвонил начальнику местного уголовного розыска майору Подчайному и сообщил о готовящейся акции.

Я тебя тоже честно предупреждаю: «Митяй выходит на режим».

Эта глава о том, как был написан первый рассказ.

*  *  *
После того как я благополучно окончил семилетку, на семейном совете, говоря шершавым языком протокола, было принято решение о том, что среднее образование мне дóлжно получить в Петрозаводске. Одностволку, тщательно вычищенную и смазанную, я оставил в «хижине следопыта», здраво рассудив, что появление с ружьем на улицах и в общественном транспорте может вызвать нездоровый интерес у работников милиции. После трех лет разлуки я вернулся в свой же класс. Сентябрь знаменует не только начало учебного года, это еще и самый замечательный месяц осеннего охотничьего сезона. В общем, я чувствовал себя в родном городе, как ссыльный декабрист.

В тот период мы крепко подружились с Вовой Говоровым. Может, потому, что оба являлись счастливыми обладателями собственных хором. Богатство, говорят, сближает. Правда, мои остались в Суоярви, но они ведь никуда не исчезли. А у Вовы была выделенная отцом комнатенка, которую мой одноклассник превратил в захламленную мастерскую. Здесь валялась мотки проволоки, обрезки жести и пластика, отжившие свой век трансформаторы, какие-то вольтметры и амперметры (я до сих пор не вижу в них принципиальной разницы), коробочки на столе были забиты конденсаторами и сопротивлениями, а в воздухе всегда пахло разогретой канифолью, сильнее чем в сосновом бору. Вова Говоров был радиолюбителем. Он и меня сумел заразить своей неуёмной страстью. Сейчас думаю, что только от затопившей душу черной тоски и полной безысходности занялся я этим делом.

Под руководством Вовы я начал собирать детекторный радиоприемник. Намотал катушку, спаял схему, подключил антенну и «землю», затаив дыхание, щелкнул тумблером — ничего. Тишина.

— Переделай! — коротко посоветовал Вова.

Ему было некогда разбираться с моим детищем, он настраивал какой-то «двухкаскадный супергетеродин».

Я переделывал трижды. Подаренный Вовой наушник даже не пискнул. Может, он был бракованный?


Вернувшись домой, послонялся по комнате от печки до кровати, потом сел к столу и с неизвестным до сей поры азартом описал все, чем только что занимался у Говорова. Назывался родившийся рассказ «Муки радиолюбителя». Хорошо помню, что он занял ровно два листочка бумаги из почтового набора — нелинованных, с легкомысленной голубой каёмочкой.

Что я хотел доказать этим поступком?

Попытался как-то компенсировать свою безрукость? Свое неудачное знакомство с миром техники? Не думаю. По этому поводу никогда не комплексовал, хотя венцом инженерной мысли для меня до сих пор является велосипед, в котором хоть мало-мальски разбираюсь.

Полагаю, что в тот вечер мне удалось действительно отстранённо посмотреть на себя. Уникальная по своей тупости ситуация показалась занимательной, и я ее описал, даже не думая о том, что смеюсь над собой.

Утром перечитал творение, и оно мне… понравилось! В глубине души я даже им гордился. Это было приобщение к мировому литературному процессу! (В одной из ранних записных книжек попытался описать то народившееся чувство. «Это как мягкие пушистые котята, которые шевелятся где-то внутри». Не морщись, друг мой. Прости неуклюжую восторженность неофита. Сейчас я думаю по-другому. Но тогда это было сказано по крайней мере честно).

Свой опус я захватил в школу. И там решился на поступок.

Литературу у нас преподавала пожилая заслуженная учительница. К сожалению, я забыл ее имя-отчество, а фамилия у нее была Хахаева. Я зашел в учительскую, положил перед ней свои листики и сказал: «Вот, написал. Это не сочинение». Больше мне сказать было нечего, повернулся и вышел.

В класс Хахаева вошла необыкновенно торжественно. Она словно подплыла к учительскому столу. Плавным движением руки усадила нас.

— Ребята, — сказала она, — вы думаете, что литература где-то там, за стенами школы. Нет, литература живет и здесь, в этом классе. Среди нас есть писатель…

И назвала мое имя.

Может, именно тогда, среди обвальной вселенской тишины, сверкнула на далеком горизонте звезда мечты?

Во всяком случае, ранее о писательстве как призвании я не думал. Размышления об этом пришли позже.

Свой первый рассказ я больше никому не показывал и одноклассникам читать не давал. Поэтому в школе меня не дразнили ни писателем, ни писакой, а называли, как и раньше, Валерой.

Валвером же я стал на следующий год, когда отрабатывал «фирменный» росчерк. Вал-Вер: три буквы от имени, три от фамилии. Звучит, можно сказать, по-иностранному. Недаром ты к этой кликухе присобачил «мистера». Мне понравилось. Уже работая в газете, расписывался в коллективной ведомости на получение жалования: «М. Валвер».

— «М»-то откуда? — удивлялся бухгалтер.

— Дедушку звали Мишей.

— Так не дедушка же получает зарплату, — ворчал хранитель несгораемого шкафа, однако деньги выдавал.

После эссе о радиолюбителе я сочинил нечто невнятное и бесформенное, кажется, о чудаке-звездочете. Вещь была слабой, сам это видел. «Не удалось облапить Музу. Она не пришла», — ухмыляется сидящий внутри меня журналист. Я не люблю его, циника и всезнайку. Щелкаю по носу: «Молчи. Если бы не этот мальчик с фантазиями, тебя бы вообще не было. Ответь-ка на простой вопрос, — шепчу ему вкрадчиво, надо же как-то осадить нахала. — Когда у кентавра заболит горло, он, как все смертные и бессмертные, обратится к терапевту. А ну как прихватит живот — кого вызывать? Ветеринара?» Журналист сконфуженно умолкает.

Я продолжаю вспоминать.

Постигшая неудача меня не смутила. Я вел себя в точности как рыболов: не клюет здесь — попробуем в другом месте. Подумал так — и сочинил поэму. В ее основе лежал стихотворный размер любимой песни «В нашу гавань заходили корабли…» Поэма была жутко эротичная. Кое-где подгулявшая рифма могла сбить с толку литературоведов, но смысл и порядок действия были выпестованы с кристальной ясностью. Всё это безобразие происходило, конечно, с пиратами. Даже самому либеральному педагогу шедевр кабаков и борделей показывать было нельзя. Я дал почитать сокровенное Сереге, с которым обычно играл в шахматы.

Серега одобрил.

— Сильно! — сказал он. — Вот только в этом месте я не очень понял.

— Про это место ты в общественном сортире у кладбища посмотри. Там разрисовано в лучшем виде, — пояснил ему.

Я обиделся. Мою целомудренную деликатность человечество не оценило.

Самое же обращение к новому жанру было закономерно: я начал интересоваться девочками.

Нынешним подросткам, духовно вскормленным телевизионным экраном, наше поколение не понять. Каждый из нас в компании вел себя, как распоясавшийся викинг, и в то же время был непорочен, как капитан Грей.

Потом я пробовал еще что-то написать. Завел даже блокнотик с обложкой бледно-салатного цвета, на которой черными чернилами изобразил плотно сжатый кулак и начертал «İ NO PASARAN !» Кто не пройдет, куда не пройдет — неважно. Главное, что сам теперь знал, куда идти.

Сидим со Светкой, моей тогдашней пассией, на низенькой скамейке в скверике, болтаем о том о сем.

— Ты кем собираешься стать? — спрашиваю.

— Зубным врачом, — отвечает Светка.

У нее был отколот маленький кусочек одного из передних резцов, и этот крохотный недочет в косметическом хозяйстве Светку очень удручал.

— А ты? — спрашивает.

— А я писателем.

— Здорово.

До сих пор поражает, почему и взрослые, и сверстники мои наглые заявления воспринимали так спокойно.

Наверное, потому что не верили.

Между тем с писательством дело обстояло неважно. В блокнотике роились только мысли, заимствованные из книг, своих — не было.

И стала вызревать еще одна страсть: мне хотелось путешествовать.

В душе на все тридцать два румба распускалась роза вольных ветров, хлопали белые паруса, отбивали время склянки, на линии воды и неба, как диковинные цветы, поднимались атоллы и где-то сразу за ними мрачно темнели Ревущие Сороковые.

Я верил, что это мое будущее: я буду путешествовать и обо всем, что увижу, напишу. Поэтому состояние литературной немочи воспринимал как нечто временное. О чем писать-то? Не о чем!

На весенних каникулах я поехал к любимой тете. Был март — морозный и ясный. Он запомнился невыносимой болью. В ту весну не стало Рекса. Он погиб как мужчина. Прямо посередине Суоярвского шоссе трахал соседскую Жучку, увлекся, потерял осторожность и попал под колеса машины. Я думаю, что водитель грузовика был импотентом и просто позавидовал собачьему счастью. Жучка погибла сразу. У Рекса хватило сил доползти до обочины.

— Тетя Таня! Валера! — заголосили Шитиковские ребята. — Рекса задавили!

Я бросился вниз, к дороге. Какой же он был тяжелый! Я с трудом поднял его, прижал к груди и понес домой.

Ты помнишь «Девушку с мандолиной» Пикассо? У нее не лицо, а маска, вогнутая внутрь. Вот такое лицо было у тети Тани, когда она, стоя на высоком крыльце, смотрела, как я поднимаюсь в гору со своей дорогой ношей.

Она молча постелила у плиты старый половик, я положил Рекса. На то же самое место, на котором он лежал, когда маленьким пушистым щенком я принес его из леса. У него был сломан позвоночник, и задние ноги — я видел это — мертвы. Он не скулил. Но невыносимая боль, как вода в черной ламбе, плескалась в его глазах. И этими своими бездонными глазами он неотрывно смотрел на тетю Таню. Потом он вздохнул, не коротко и счастливо, а долго, протяжно, вытолкнул весь до остатка воздух из мощной груди — и умер.

Топором и ломом я вырубил, выбил в мерзлой земле ему могилу на полянке за сараями, рядом с веселой белой березкой. Его похоронили, завернув в ту же подстилку, на которой он лежал в детстве.

Тетя ходила по дому молчаливая. Роняла очки, таблетки, банки с молоком.

Суоярви — большая деревня, в каждом дворе — собака, я оббежал друзей, приятелей, знакомых — и нашел. Принес домой щенка. Черного как смоль, как самая черная ночь, но с живыми озорными глазками шалуна и шкодника.

Мы назвали его Рексом.

Из Суоярви я выезжал на «газике» — дядю с очередным отчетом затребовали в Петрозаводск. На седьмом километре стали обгонять грузовик, и вдруг — удар, противный скрежет металла, грузовик пихнул кузовом в дверцу, за которой сидел дядя, и нас вынесло с дороги в кювет. Запомнились буквы номерного знака столкнувшей машины: «ИК». Шофер грузовика, как позднее выяснилось, был пьян. Испугавшись содеянного, он смылся. На дорогу нас вытащили пограничники, ехавшие куда-то по своим важным пограничным делам.

Всю оставшуюся дорогу до Петрозаводска наш водитель Николай ругался и переживал, мой дядя был спокоен и, вероятно, прокручивал в голове возможные перипетии предстоящего отчета, а я думал, почему вот такая же машина — тупая, тяжелая и злобная сила — не смогла убить Рекса сразу. Что удерживало его на этом свете? Потом я понял: любовь. Он не мог уйти, не увидев в последний раз тетю Таню. Это была первая взрослая мысль, до которой я догадался сам.

А то, что тема рассказа, как золотая рыбка, приплыла в руки, я рассмотреть не смог.

Глава 7. Где же Бзиба?

После восьмилетки многие мои приятели разошлись по техникумам. Я остался в 9 классе, потому что не хотел быть ни строителем, ни автослесарем. В стране объявили грандиозный эксперимент, называвшийся «производственное обучение». Вместо двух лет предстояло проучиться три года, но зато вместе с аттестатом зрелости в родной 25 средней школе выдавали удостоверение рулевого-моториста. Петрозаводские суда уже начали ходить за границу. Судьба давала мне шанс увидеть мир.

К предстоящим кругосветкам предстояло подготовиться. Я не понимал, почему всё, что ни придумаю о любезных сердцу корсарах, авантюристах, лихих наездниках и вообще проходимцах, получается так неинтересно. Слова на бумагу слетались пустые и никчемные, как шелуха от семечек. Стал допоздна засиживаться в публичке, она тогда, кстати, работала до 10 вечера. Запоем читал то, что публикуют другие, более удачливые.

В поэзии блистали Евтушенко, Вознесенский, Рождественский. В «Молодой гвардии» опубликовал свой первый исторический роман «Господин Великий Новгород» Дмитрий Балашов. О молодых и для молодых писал Леонид Жуховицкий. И по крутой параболе взмывала к немыслимым высотам яркая звезда Василия Аксенова, который вслед за «Коллегами» выдал всем по «Звездному билету».

Зима промелькнула, как прекрасный и неповторимый миг.

С открытием навигации наш класс расписали по судам РЭБ флота. Прикосновение к морской экзотике для меня началось в боцманской команде пассажирского лайнера «Константин Циолковский». Каждое утро нас, романтиков-практикантов, будили в 4 утра, вручали швабры, ведра с тряпками — и вперед. К пробуждению пассажиров теплоход должен был сиять, словно облитая эмалью правительственная награда. Дальних стран и неведомых берегов не было, мы мотались челночными рейсами между Питером и Валаамом.

На стоянках нас, дармовых работников, загружали дополнительной обузой по приборке трюмов и машинного отделения. Мне удалось-таки пару раз побродить по святому острову. Там было много вечно пьяных инвалидов, и Валаам оставил в памяти тягостное впечатление.

«Пройдет много лет, и полковник Буэндиа, стоя у стены в ожидании расстрела, вспомнит тот день…» — ну и так далее.

Пройдет много лет, я прочитаю повесть Юрия Нагибина, побывавшего на Валааме примерно в то же время, и получу еще один наглядный урок. Как много увидел, понял и прочувствовал он, как ничего не увидел и не понял я!

Через месяц практики капитан со вздохом облегчения списал нас на берег, смысл и тонкое обаяние моряцкого бытия так остались для меня нераскрытыми, непознанными.

В Петрозаводске было пыльно, жарко, скучно. Я стал собираться к любимой тете Тане, именно в это время — вот он, перст провидения! — в город приехал ты, школьный товарищ моего брата.

Ранее мы с тобой лишь несколько раз мельком виделись.

Помню: вы, четыре друга — Цыпук, Горшков, братец и ты — собираетесь зимой на Ивановские острова. Бросок в экстремальных условиях и ночевка на голых скалах сулят массу необычных впечатлений. Вы укладываете рюкзаки, проверяете лыжные крепления. Тут же кручусь и я, щупленький четвероклассник. Канючу: «Возьмите меня…» Я тоже умею бегать на лыжах, у меня даже есть две спортивных грамоты, завоеванные на двухкилометровой дистанции. «Цыц!» — коротко обрывает брат. Грубый Горшков громко гогочет. Деликатный Сёма Цыпук молчит. Ты говоришь: «Подрасти немного, Валера. Вот тогда обязательно возьмем. Обещаю». Вы ушли в поход, на моем сердце остался маленький рубец обиды.

В это посещение родной Карелии тебе тоже хотелось немного побродить неизвестными тропами, погреться на солнышке, покупаться, помалевать… Тебе нужен был собродяжник. А брат мой только что женился. Ты сманивал его, ты был красноречив, лукав, как дьявол. Брат вяло отбивался.

Я пришел домой как раз во время этого интересного разговора. Послушал немного и сказал:

— Вадик, я уже подрос…

Ты, конечно, не помнил о своем давнем мимолетно брошенном обещании.

— Точно, — сказал брат. — Возьми Валерку — смотри, какой лось. Все равно без дела болтается.

На следующий день, собрав рюкзаки, мы сели на поезд «Петрозаводск — Ленинград (через Сортавала)», добрались до станции Новые Пески и вскоре оказались на благословенных берегах Шотозера. Девять дней заняло это путешествие. Было много солнца днем и комаров ночью, земляника на обочинах и змеи на дороге, однажды к нашему вечернему костру прискакал заяц, сел столбиком и замер, зачарованный игрой огня. Когда мы вернулись в Петрозаводск, у тебя оставалось еще три свободных дня. И мы под проливным дождем покатили на велосипедах в сторону Ялгубы, искали там будку-времянку, в которой тебе когда-то довелось останавливаться, не нашли, все под тем же нудным серым дождиком ночевали под деревьями, потому что не захватили палатку. Все эти дни мы говорили о путешествиях и литературе.

Потом ты уехал, и началась наша переписка.

Довольно вялая поначалу. О каких-то незначительных событиях, никчемных и пустых новостях.

Твой следующий визит в Петрозаводск не был отмечен совместным походом. Была ночь, проведенная в беседе, и, конечно же, опять о литературе, о прочитанных книгах, о фантастике и поэзии. Под утро твоя мама, заглянув на кухню, удивилась: «Сколько же вы можете выпить чаю?» Оказалось — много.

Я сознательно не останавливаюсь на деталях и подробностях. Все это было не более чем преамбулой к действию, растянувшемуся на сорок лет.

Курковым механизмом нового витка нашей дружбы, а для меня и литературных экспериментов, стало то, что ты назвал «парамагнитным творчеством».

Хорошо помню тот день.

Выспавшись, я снова пришел в дом на улице Коммунистов. Ты уже ждал. На столе стояла пишущая машинка «Москва». В каретку был вставлен чистый лист бумаги.

Ты сказал:

— Давай напишем фантастический рассказ? Вдвоем. По предложениям: одно ты, другое я. Получится забавно.

Ты подготовился к этому повороту событий. Для меня же оно стало такой же неожиданностью, как трель милицейского свистка в квартире.

Заварили свежего чаю.

Ты бойко отстучал название шедевра: «Цвембо-поиск». Звучало непонятно и вполне фантастично. Мне кажется, ты придумал его заранее.

Полюбовавшись на четко пропечатанные буквы, ты сказал:

— Прошу эпиграф.

Я в то время читал труды филолога Невского, повышал свой культурный уровень, и в памяти, натренированной красноармейскими песнями и пушкинскими строфами, застряло немало странных и загадочных фраз. Тыкая одним пальцем в круглые клавиши, набрал: «Их было восемь с половиной». (О фильме Феллини с аналогичным названием я узнал через несколько лет, когда уже стал студентом университета). Под цитатой написал название произведения (на память, что произвело на тебя неизгладимое впечатление): «Из сутры. Буддой сказанная сутра с заклинаниями Уинши, Уинши пышнопламенного блеска, Уинши с золотым колесом».

— Годится, — сказал ты, — давай первое предложение.

Далось оно с некоторым трудом и звучало так: «Космическая пыль в четыре слоя покрывала кроны цитрусовых; в двух милях грохотал Кракатау».

В сочетании «грохотал Кракатау» меня привлекло раскатившееся «р» — совсем как поэтическая вольность у Лермонтова: «Араб горячит вороного коня». Хотя известно, что ни один араб не сядет на лошадь вороной масти, которые на Востоке считаются нечистыми: это заметил еще Сельвинский.

Ты решительно поставил точку на моих заумных аллитерациях и двумя словами ввел героя: «Будуакар бежал».

Так и пошло — со смехом, шутками, подначками.

В какой-то момент я подумал, что неплохо бы и мне придумать героя, такого, чтобы не сразу можно было догадаться, кто это или что это. Так родилась фраза: «Где же Бзиба, — рассеянно подумал он, шаря по карманам».

Ты ответил блистательно: «Бзибы не было. И ему вспомнилась Ахали, там были влажные, как рыбьи глаза, камни, покрытые пустынной корочкой загара».

Ничто так не сближает людей, как совместная глупость, совершаемая беззаботно и весело.

После «Цвембо-поиска» наша переписка приобрела совсем иное качество. Она стала более раскованной.

Об этом мне хотелось бы написать отдельно.

А пока напомню тебе еще один сюжет, ставший по настрою продолжением нашего так и недописанного фантастического рассказа.

Ранняя весна. Живописные леса и разливы под Чалной. Твой брат Юра позвалнас на охоту. Мы, как два разведчика, но почему-то без ружей, выехали вечером. Долго брели по дороге. В лесу еще лежал снег. Наконец развели костер на полянке. Он чадил и никак не хотел разгораться. Слабое пламя почти не давало живительного тепла. Мы замерзли. Стали придумывать мифические сценки (странный способ согреться). Например, разговор двух тетерок на току:

— Дорогая, как тебе нравится вот тот, иссиня-черный?

— Ах, милая, мне все равно, был бы петух.

Как жаль, что я все это не записал.

А смог бы записать? Не знаю, не знаю… Уж очень было холодно.

Но одну твою фразу я запомнил на всю жизнь.

Тебе за ворот фуфайки залетела искорка костра. Ты хлопнул себя по шее и сказал:

— А вы знаете, это неплохо: получить по затылку атомом!

На рассвете послышались голоса. По дороге шел твой брат со своим товарищем. Все остальное из памяти вымыло время. Может, в тот раз охота не состоялась?

Была ли Бзиба?

Бзибы не было.

Глава 8. Судите меня, люди

На общешкольном комсомольском собрании Оля Щеплинцева, учившаяся классом ниже, сказала, что она собирается стать журналистом и поэтому записалась в школу юнкоров, которая открылась при республиканской газете «Комсомолец». «Интересно, — подумал я, — может, там меня научат хорошо писать?» Не то чтобы борьба с непокорными словами очень угнетала, не так уж много времени я ею занимался, но и какого-то видимого продвижения вперед не отмечалось.

Юнкоров было немного, человек десять. Я уже учился в выпускном классе и поэтому с полным на то правом не относил себя к юным. Предложил другую, не столь обидную расшифровку нашего статуса: юнкоры — это юноши-корреспонденты, а девушки пусть называются девкорами. Ребята согласились, однако девчонки были категорически против, и нововведение не прижилось.

Занятия у нас проводил Евгений Давыдов — молодой, насмешливый и азартный. Сухую теорию газетных жанров он самозабвенно расцвечивал примерами из собственной практики. Пока наш наставник рассказывал, как пишутся статьи и корреспонденции, репортажи и очерки — все было понятно и просто, но вот дело дошло до практики.

— К следующему занятию принесете по свежей информации, — сказал Давыдов.

Юнкоры загалдели, стали предлагать темы, советоваться. А я сказал, что в нашей школе ничего интересного не происходит.

— Так уж и ничего? — удивился Давыдов. — Даже в морге и то каждый день новые клиенты.

— Вчера у нас, это, группу пионеров приняли в комсомол, а октябрят — в пионеры, — ляпнул я.

— Ну вот, а говоришь — ничего, — сказал довольный Давыдов и распорядился: — Принесешь заметку.

Школьного комсорга я не нашел, пионерская вожатая болела, я притащился к ней домой, она лежала с температурой, долго не могла понять, о чем должна рассказать, я плел что-то несусветное про интервью и очерки, в довершение всего стала подтекать любимая авторучка, и я испачкал руки, блокнот и даже штаны чернилами. Дома, разбирая кривые строчки — писать пришлось на колене — в полной мере прочувствовал выражение «каждый умирает в одиночку».

Умирал я часа два.

Давыдов вычеркнул все перечисленные мною фамилии, они занимали три четверти листа, и сказал:

— Следите за прессой.

Информация увидела свет под названием «Смена смене идет». Из всего опубликованного мне понравилась только своя фамилия, напечатанная внизу полужирным петитом. Мой несомненный литературный успех не был замечен ни учителями, ни одноклассниками, и я решил навсегда оставить школьную тематику: «Не царское это дело — пирожки продавать». Следующие темы заметок искал сам. Написал о радиолюбителях, запросто болтавших со всей планетой, об энтузиастах-рационализаторах локомотивного депо. Это уже прошло через отдел информации. Его заведующий Владимир Данилов говорил: «Валеру править легко. Вычеркиваешь Синдбада-морехода, птицу Рух, поедающую слонов, и пару строчек из Вознесенского. Все остальное можно отправлять в набор».

После окончания школы я устроился работать в РЭБ флота — мать второй год лежала в больнице, и нужно было на что-то жить. Вначале меня командировали на сенокос в подшефный совхоз «Возрождение», потом месяц болтался по Онежскому озеру на буксире «Таллин» и наконец был отправлен в Калининград принимать новый теплоход «Балтийский-22».

«Советское — значит отличное!» — утверждалось с высоких трибун. В это не верили даже дети. Синдром социализма заключался в том, что видели мы совсем не то, что слышали. Я до сих пор удивляюсь, почему наши суда, спущенные со стапелей, не тонули тут же у стенки. Всё, что могло на них сломаться, обязательно ломалось, всё, что не могло сломаться, ломалось тоже. Широкие возможности открывались для новаторов и рационализаторов. На нашей «Балтийской», например, кожух компрессора крепился к сланям в шести точках, но чтобы снять его, нужно было иметь три гаечных ключа. Подобная глупость быстро надоедала, и тогда заново рассверливались отверстия и ставились шесть одинаковых болтов. Так было во всем. Мы ходили злые, грязные. Вахты сменялись подвахтами, работа в машинном отделении сменялась работой на палубе. Постоянно хотелось спать.

В это время умерла тетя Таня. Брат зашел в пароходство и попросил сообщить мне об этом. Руководство ремонтно-эксплуатационной базы знало, что такое приемка нового судна, там каждый человек на счету, рассудили, мол, обойдется, подумаешь, какая-то тетя, и радиограмму решили не давать. Я узнал о ее смерти только когда мы пришли в Петрозаводск.

В отделе кадров состоялся короткий разговор.

— Почему? — спросил я.

— Ну, мы подумали…

— Вот, значит, как вы подумали? Не хочу больше у вас работать.

Мне не хотели выдавать трудовую книжку. Я сказал, что мне на это наплевать, там стажа неполных три месяца.

На следующий день я уехал в Суоярви.

Почтово-багажный медленно полз, останавливаясь почти у каждого телеграфного столба. В общем вагоне стоял специфический запах железнодорожных туалетов. Здесь выпивали, закусывали соленой рыбкой, сальцем, мятыми огурчиками или просто занюхивали рукавом, травили анекдоты, играли в подкидного дурака. Плакали грудные дети. Неприступные барышни равнодушно взирали на молодых людей. В своей отстраненности они напоминали портреты членов политбюро. Пожилые женщины постоянно что-то искали то в сумках, то в обшарпанных фибровых чемоданах. Я ушел в тамбур. За грязным окном кружился один и тот же пейзаж: перелески, вырубки, болота…

Не нужно было уезжать в Петрозаводск, думал я, все это писательство и эта морская экзотика — сплошная глупость. Пошел бы работать на стройку, поднимал бы стены из бруса, вертел в них дырки, забивал нагели, навешивал двери, стеклил окна…. После окончания шестого класса директор школы сказала нам с Лёней: «Мальчики, замените в теплице разбитые стекла. Я поставлю вам сразу все часы практики на пришкольном участке, даже если сделаете за день». Она знала, что Лёнин дедушка мастер на все руки.

— Та, та, мы там в Финлянтии лес рупили, тома строили, — сказал дедушка. — Тома крыли транкой. У нас был станок телать транку. Транка припивается тонкими гвозтиками. Вот так. А окна мы не телали. Окна телал стекольщик. Стекло торокое. Сломаешь — вычтут. Мы не рапотали со стеклом.

Не смог помочь нам дедушка. Пришлось самим осваивать ремесло. Немало было лома, но когда закончили теплицу, могли брать заказы на вставку стекол.

На полустанке Верко я сошел, а в поезд поднялся наряд для проверки документов — город Суоярви и большая часть района тогда входили в пограничную зону, и въезд в нее разрешался только по пропускам. Солдаты молча смотрели, куда я пойду. Я пошел в лес. Знакомыми тропками вышел к большому болоту, которое пересек наискось, и, миновав небольшой лесок, оказался с тыльной стороны нашего сада. Дом стоял темный и — даже издалека чувствовалось — пустой. Когда я его покинул, в нем по вечерам горел свет, поднимался дым над трубой, там жили дядя Коля, тетя Таня, дедушка и бабушка, которых тетя вывезла от непутевого дяди Вани.

Дверь оказалась закрытой, ключа в ухоронке над самоварной трубой не было. Отогнул два гвоздика, снял раму из окошка у туалета — в детстве я частенько пользовался этим лазом, когда ранним утром убегал на рыбалку. Холодно было в комнатах, холодно на кухне. Не раздеваясь, присел к столу.

Вскоре заскрежетал ключ в замке входной двери.

На кухню заглянула соседка, Дуся Тушина.

— А я думаю, кто там ходит, свет жжет. Николай Николаевич-то уехал, путевку ему дали, все равно работать не мог, весь испереживался. Он мне и ключ от дома оставил. И Барсик тоже у меня. А Рекс приходит и уходит, не могу удержать.

Дуся присела к столу.

— Может, тоже ко мне пойдешь? Зачем тебе одному быть. Не хочешь? Ну, смотри. Печку протопи. Дров много…

Я не знал, что ей сказать, что ответить, молчал, курил, стряхивая пепел в пепельницу в виде керамической рыбки с широко открытым ртом.

— Схоронили мы Татьяну Михайловну, — сказала Дуся. — Народу много было. И Ада, и Толстогановы, и Бандурко, и Шитиковы — и все. А дед-то ваш что учудил. После похорон говорит: «Нечего мне здесь без Танечки делать». Через шесть дней умер. Дяде твоему опять хоронить. Бабку Иван увез. Только она долго не протянет.

Она все говорила, говорила… Только в доме все равно была тишина.

Ни плиту, ни печку я топить не стал. И самовар не ставил. Заглянул в кладовку. Там в углу стоял ящик водки, оставшийся от поминок. Дядя знать не знал, сколько чего нужно закупать, этим всегда занималась тетя Таня. Рядом с ящиком на полу был таз с икрой, кажется, ряпушковой. Я слышал, что в таких случаях нужно крепко выпить. Прямо в таз искрошил половину луковицы, налил водки в граненый стакан. Она оказалась горькой и в то же время безвкусной. Спал я не раздеваясь в маленькой комнате. Укрылся старой фуфайкой и спал.

Утром пришел Рекс. Не ластился, не радовался — лежал у порога. Я опять выпил, закусил из тазика и отправился за три болота на дальнее озеро. Бродил там по голому берегу, палил костер в сосняке. Увязавшийся Рекс ходил следом. Следующий день стал копией предыдущего. Через два дня Рекс ушел. Больше я его не видел. У Дуси он тоже не появился. Водки было много, но выпивать уже не хотелось. Икра в тазике стала портиться, она оказалась слабо подсоленной. Грыз хрустящие, как угли, сухари. Идти в ларек за хлебом, кого-то слушать и самому о чем-то говорить было невмоготу.

Вечером четвертого дня в дверь тихо постучали. С чего бы это Дуся стала такой деликатной, подумал я. Но это была не Дуся. Это была Валя Скворцова, моя бывшая одноклассница. В школе ее звали Скворцом. Когда учились вместе, друг друга не замечали. Приехав на побывку после окончания десятого класса, я ее нечаянно встретил, но теперь это уже была взрослая девушка с короткой стрижкой и смешливыми глазами. Стояли последние дни августа. Мы пару вечеров погуляли и разъехались: я — постигать флотские премудрости, а она — в Сортавала, где училась на агронома. Почему Скворец в эти дни оказалась в Суоярви — не знаю, а спросить не спросил.

— Мне сказали, ты здесь, — сказала она.

— Здесь.

— Холодно у тебя.

— Холодно.

— Давай печку протопим?

— Давай.

Я сходил за дровами, растопил круглую печь в маленькой комнате. Сидели на полу, обхватив руками колени, смотрели, как беснуется огонь. Она осталась у меня до утра.

В юности душевные раны затягиваются быстро. Я уже устал от темной полосы жизни. Скворец, которую вела мудрая женская интуиция, показала самый короткий путь выхода из нее.

Внешне ничего особенного не происходило. Пили чай, топили печку, Валя рассказывала о техникуме, о своих подружках, иногда, как бы невзначай, прижималась ко мне. Мы даже не целовались. Целоваться стали через несколько дней, перед расставанием.

Вернувшись в Петрозаводск, я долго болтался без дела. Мне обещали место осветителя на студии телевидения, однако на работу брать не спешили. Устроился грузчиком на трикотажную фабрику. Платили там мало. Опубликовал несколько информаций и снимков на страницах молодежки и понял, что на гонорары прожить невозможно. На улице встретил приятеля, который трудился на почте: он возил на железнодорожном вокзале тележки с посылками. «Иди к нам, — позвал он, — будешь сменщиком на автокаре, у тебя же есть „корочки“ моториста, а здесь граждане темные, для них что дизель, что аккумуляторные батареи — одна малина».

На главпочтамте, в отделе доставки, мне дали заполнить типовой бланк. В нем говорилось, что я, нижеподписавшийся, в соответствии с такой-то статьей Сталинской (аккуратно зачеркнуто и сверху от руки: «Советской») Конституции обязуюсь хранить государственную тайну и проявлять революционную бдительность. Пахнуло тридцатыми годами, о которых знал только понаслышке. В жизни оказалось, что работницам отдела доставки над вопросами бдительности нужно еще работать и работать. Когда выпадала вторая смена, я, специально чуть припоздав, открывал люк для приема посылок, ложился на ленту транспортера и кричал: «Девушки, принимайте почту!» Там, внизу, не разобравшись, включали рубильник, и я с помпой прибывал на рабочее место. А ведь так могли и бомбу подбросить! «Балуешься», — беззлобно ворчала начальница. Мужиков в отделе было раз-два и обчелся: я да мой приятель. Женщины к нашим шуткам относились снисходительно.

Из Сортавала приходили письма. Они были полны нежности.

Я написал два или три рассказика о своих флотских впечатлениях. Приключенческие бредни были безжалостно выброшены за борт. Пираты продолжали грабить случайные суда, наездники — укрощать диких мустангов, кладоискатели — искать заветные горшки — но в прошлом.

В ту зиму ты, мой друг, приезжал в Петрозаводск, заходил ко мне в гости, подивился легкости и беспечности бытия. Квартира была полна парней и девушек, дешевый портвейн на столе, дым коромыслом, кто-то обнимается, кто-то тренькает на гитаре, надрывается проигрыватель: «Марина, Марина, Марина — хорошее имя, друзья!» Прожигатель молодой жизни Степа, с которым мы делили жилплощадь, принимал гостей. Здесь же, у окна, на скромной солдатской койке тихо и покойно спал я. Тебе объяснили, что я абсолютно трезв, просто устал, всю ночь создавал нечто нетленное, а днем зашибал деньгу на производстве. Меня растолкали. Приезд друга необходимо было отметить, я выгреб из тумбочки с десяток фальшфейеров. Мы пошли на лед залива. Зажгли факелы и побежали, как два олимпийца. Ветер рвал длинные протуберанцы пламени и относил их в сторону…

То ли в конце марта, то ли в начале апреля мне выдали заработок одной бумажкой в 25 рублей. Пока шел домой, я эту ассигнацию потерял. Верно, вытащил нечаянно вместе с носовым платком, когда доставал его из кармана. Нет, все-таки это была середина апреля, и выдали мне аванс. Потому что, обнаружив пропажу, я вернулся на почту и написал заявление об увольнении. При расчете получил еще десятку. Отдел по доставке корреспонденции к тому времени уже стал мне в тягость. Пахнуло талой водой, призрачным теплом, и опять потянуло к перемене мест.

В РЭБ флота, как всегда, не хватало матросов. В отделе кадров сделали вид, что никакой размолвки между нами не было, и я получил назначение рулевым на судно «Беломорская-19».

«На десять дней раньше, чем в прошлую весну, вышли на совхозные поля трактора», — так из года в год писали газеты. Если собрать воедино все, что они плели, то посевная начиналась бы сразу после Нового года.

В тот год моряки тоже решили «досрочно встать на трудовую вахту». Первый караван уходил из города в сопровождении ледокола «Нева».

Накануне этого события я получил от тебя письмо.

Ты писал, что вышло новое постановление правительства и теперь студентов не будут брать на службу в армию. Советовал мне поступать в Московский или Ленинградский университет на журналистику.

Действительно, нужно было как-то определяться. Я набрал чемодан книг для подготовки к экзаменам, ох, и тяжеленным же он оказался.

Рейс получился необычный. На судно собрали неопытную молодежь, уже на второй день пути капитан повысил меня в должности до старшего рулевого. На Беломорско-Балтийском канале нас затерло во льдах, и мы тут же, под бортом, гоняли мяч. «Футболисты хреновы, — ворчал старпом, — нет чтобы приборкой судна заняться». В перерыве между вахтами я, в какой-то степени неожиданно для самого себя, написал небольшой рассказ под названием «Отдать швартовы». Подумал-подумал да и отправил его, кажется, из Надвоиц в журнал «Север» — пусть специалисты посмотрят, оценят — интересно, что они скажут? Обратный адрес был указан: «Архангельск, главпочтамт, до востребования». Капитан сказал, что в этом городе мы будем довольно часто появляться.

Ответа из журнала я не получил. А когда учился на втором курсе университета, вдруг увидел свой рассказ на страницах «Комсомольца». В его заголовке была допущена ошибка. В редакционном варианте он звучал так: «Отдать швартовые». В преамбуле говорилось, что в Петрозаводске открывается V съезд писателей Карелии, в работе которого принимают участие молодые поэты и прозаики Северо-Запада. Меня представляли как архангелогородца.

Я пошел ругаться — за что опозорили?

Выяснилось, что в редакционном портфеле были только стихи молодых, а из них газетную полосу верстать сложно. Ответственный секретарь Геннадий Малышев позвонил коллегам в «Север»: «Не поможете с малой прозой?» «Лежит, — говорят, — у нас тут один рассказик, до журнального уровня не дотягивает, а выбросить жалко. Хочешь — бери».

А заголовок поправили корректоры, не разбирающиеся в морской терминологии.

Вот так я и опубликовался: вроде как знаменательное событие в жизни, а показать газету и похвастаться стыдно.

Еще перед выходом в рейс я сделал одну непростительную глупость. К Степе всю зиму приходила подружка. Весной она вдруг стала эдак с вызовом посматривать на меня. С приятелем мы поругались, а обо всем случившемся я с шутками-прибаутками отписал Скворцу. Она сразу замолчала. Я тоже решил показать характер. Лишь под осень послал записочку, мол, хватит дуться, ничего же с той девицей у меня не было. Получаю в ответ: «Что ты наделал?! После твоего письма я долго не могла прийти в себя. А теперь, прости, вышла замуж. И адрес другой. Твое письмо мне переслали девчонки. Как же теперь нам быть?»

Переживал, конечно. Но винить нужно было только себя.

Судьба?

Глава 9. Собачьи вахты

Говорят, что не надоедает смотреть на пламя костра, бегущую воду, пасущийся табун лошадей, красивую женщину. Злые языки добавляют: и на то, как другие работают.

Я теперь часто видел журчащую вдоль бортов воду.

Если она была со слюдяным блеском, всегда светлой и как бы подсвеченной изнутри, значит, мы шли по Белому морю. Толчея свинцовых волн, постоянная хмурость и нервное беспокойство отличали Балтику. Моя вахта и днем, и ночью начиналась в 12 и заканчивалась в 4. Она называлась «капитанская», «адмиральская» или «собачья».

Работа требовала сосредоточенности и внимания. Ночью держишь курс по компасу (моряки говорят компáс, с ударением на «а»), не спуская глаз с его желтеющей в темноте картушки. Днем судно помогали вести облака. Прикинешь, с какой скоростью они скользят вдоль линии горизонта, и рулишь — пенный след за кормой проведен как по линеечке.

На берег мы сходили редко и чаще всего урывками.

Распорядок дня устанавливался неизменным с ранней весны до глубокой осени. Отстоишь дневную вахту — идешь пить чай. В восемь — ужин. Перед ночной вахтой — чай. Если позавтракаешь в четыре утра, то в восемь не будят и спишь до одиннадцати. И остается у тебя свободного времени часа два-три от силы. В машинном же отделении, будь оно неладно, всегда что-нибудь выходило из строя или требовало профилактического ремонта, поэтому на стоянках нас, матросов, постоянно загружали работой.

Из Архангельска мы двинулись в Питер, потом вернулись на Северную Двину, но там не задержались, а отправились дальше на восток — в Каменку, оттуда с грузом леса — в Таллин, из Таллина — в Рыбинск. Я впервые увидел Волгу. В Рыбинске нас заставили под швабру убрать трюма и загрузили мукой. Этот ценный груз необходимо было доставить на Белое море в поселок Умба.

Возможно, мой друг, ты помнишь мои письма той поры. В них не стоило искать смысл. Набор эпитетов и замысловатых метафор, остальные слова использовались для связки несвязуемого. Примерно такими же были немногочисленные путевые зарисовки, рожденные, как я теперь понимаю, исключительно юношеским влечением к девушкам, сударушкам, мадмуазелям, сеньоритам, в общем, к барышням. В отличие от тебя, отшельника и анахорета, я без женского тепла своей жизни представить почему-то не мог.

Кроме того, я по мере возможности готовился к поступлению в университет. Еще перед открытием навигации зашел в «Комсомолец», поговорил с тогдашним своим наставником Владимиром Даниловым, и он сказал: «На все эти МГУ и ЛГУ плюнь и забудь. Научить писать тебя сможет только газета. Ты к этому делу, вроде, способный, так что поступай в наш Петрозаводский университет или на историческое, или на филологическое отделение. Главное — чаще приходи сюда». И добавил с улыбкой: «Еще и редактором станешь».

В начале лета я отправил школьному товарищу Пионтеку свои документы, а его мама отнесла их в приемную комиссию ПГУ.

…Однако вернемся к тому ответственному рейсу с грузом муки.

Перед Повенцом, когда судно готовилось к прохождению Беломорско-Балтийского канала, нас настигла радиограмма. В ней сообщалось, что «Беломорский-19» передается в управление другой РЭБ флота. Команде предписывалось продолжать работу и ждать последующих распоряжений.

— Мы что, кнехты, что ли?! — возмутился старший механик, по-флотски «дед».

Кнехтами, как ты помнишь, называют бессловесные причальные тумбы, на которые при швартовке набрасывают канаты.

— А ну-ка, ребята, — это нам, рулевым — шлюпку на воду и в лавку — за водкой.

— А ты, любезная, — это кокше, — двигай на камбуз.

Под легкую закуску мы обсудили создавшееся положение, после чего подняли якорь и под неодобрительные гудки и сирены других судов, не соблюдая очередности шлюзования, вошли в первую камеру Повенецкой лестницы. Там наш капитан — посланец экипажа — сошел на берег и отправился в Петрозаводск. Больше мы его не видели. На шестом шлюзе без объяснений сбежала кокша. Почему? Никто не знал. Женщины любят напускать туману таинственности. Подошло время ужина. Кто-то из механиков без затей сварил сардельки, которые мы закупили еще в Таллине. Они оказались подпорченными. О том, что беда посетила не меня одного, я догадался по подшивке «Правды», перекочевавшей из кают-компании в гальюн. На одиннадцатом шлюзе на борт поднялся новый капитан, он не искал нашей дружбы и почти все время отсиживался в своей каюте. «Наверное, из штрафников, — высказал предположение дед, — а если так, то пьет вглухую». В Беломорске мы запаслись необходимыми лекарствами и продолжили рейс. Вместо чая подавался дубовый отвар. Однако самым сильным средством против поразившей команду напасти, как потом со смехом вспоминали, оказались мои блины.

Нас с товарищем назначили дежурными по камбузу. Ему поручили сварить суп, а мне — приготовить что-нибудь легонькое, но сытное. Я навалил в кастрюлю муки, развел в кипятке сухое молоко, замесил тесто, оно получилось жидковатое, добавил муки — стало густым, поварешку не повернуть. Нужной консистенции исходного материала добился не сразу и уже в тазике. Блинов было вволю. Через пару часов заступивший со мной на вахту механик ликующим голосом сообщил, что его закрепило, возможно, навсегда.

Умба нас встретила дождем. Стоим уже неделю, а он все сыплет и сыплет. Мелкий, нудный — никакого разнообразия в жизни. Крышки трюмов не поднять — груз подмочим. Команда стала расслабляться. Вначале по вечерам, потом с утра до вечера. В один из дней старпом — что ему взбрело на ум? — сыграл пожарную тревогу, а потом «человек за бортом». Шлюпку, не разобравшись, вывалили не с той стороны, она с треском подпиленного дерева шлепнулась на доски причала, где и провалялась до ночи. Это меня доконало. Зашел к третьему штурману, он был молодой, почти ровесник, говорю, так, мол, и так, с капитаном разговаривать бесполезно, со старпомом тоже, докладываю тебе как наиболее трезвому, у меня начинаются вступительные экзамены и потому — отчаливаю. Давай, говорит штурман, ни пуха… Послал его к черту и на катере «Рулевой» махнул в Кандалакшу.

В отделе кадров РЭБ мне вручили повестку в военкомат, хотя заглянул я туда только потому, что надеялся получить хоть какие-то деньги на прожитье.

Это все школа жизни и материал для будущих рассказов, которые я так и не написал.

И вот стою в одних трусах перед воинской комиссией. Родина вам доверила важнейший пост — объявляют мне — будете служить в войсках связи, отправка завтра в восемь ноль-ноль, просьбы, претензии имеются? Завтра — говорю — не могу, у меня завтра первый экзамен, поступаю в университет. Переглядываются. Военком — век ему благодарен — говорит: «Товарищи, парень только что прибыл с Севера, сами понимаете, с девушкой не успел попрощаться. Дадим ему отсрочку. Недельки две». И мне: «Хватит?» Отвечаю, мол, постараюсь. Заулыбались: «Ты уж постарайся».

Я оправдал доверие комиссии — сдал вступительные экзамены и стал студентом (вначале заочником). Служба в армии отпала. Навигация между тем продолжалась. Я получил назначение на «Беломорский-1». Началось скучное каботажное плавание: Шала, Повенец, Петровский Ям, Вознесенье… Теплоход был старенький, измордованный частыми погрузками-разгрузками, изношенные двигатели требовали постоянного присмотра. Ранней осенью судно для капитального ремонта корпуса было досрочно поднято на слип. Я вышел в межнавигационный отпуск — тогда такое практиковалось. Полученные при расчете деньги кончились через неделю. Началась странная жизнь — полуголодная, но завидно свободная. По вечерам я читал древнегреческие трагедии. Думаю, что меня доконал Софокл. Или, может, Эсхил. Тоже интересный автор. Рекомендую всем, кто страдает бессонницей. В конце декабря в одночасье собрался и — неожиданно не только для тебя, но и для себя — махнул через всю Европу в Пермь.

В одном из писем я уже описал, как встретил меня этот город. Повторяться не буду. А здесь хочется вспомнить о другом.

И в литературе, и в жизни нас часто понимают превратно. В конце концов к этому привыкаешь, хотя иногда не мешает внести ясность.

Тебя в общаге молодых специалистов не оказалось. Зато как-то очень некстати наступил Новый год. Праздник этот в Перми встречают дважды — вначале по местному времени, а через два часа — по московскому. Промежуток между вехами заполнен пьянством, и потому возможны любые неожиданности. После новогоднего дуплета я несколько притомленный отправился спать. Через некоторое время в комнату вошла какая-то девушка, спокойно разделась и легла ко мне. Возможно, при других обстоятельствах я бы и проявил к ней интерес, тогда же (оцени деликатность) просто подвинулся, чтобы ей было удобнее. Утром, проснувшись, она обнаружила свою промашку, мысленно плюнула в мою неприлично юную физиономию и поспешно ретировалась, оставив под подушкой один из пикантных предметов своего туалета. Потом в общаге объявился ты, дамские подробности оказались извлеченными на свет божий, Сьянов с милыми гримасами провокатора делал неприличные намеки и всяческие подчеркивал мою орлиную сущность, я клюнул на эту дешевку, раздулся от самодовольства и — справедливо ли это? — был изгнан в холодную комнату на панцирное чудище с голым матрацем. За что?

Когда ты немного остыл и простил меня (я из гордости не стал оправдываться), мы стали собираться в лыжный марш-бросок, который благодаря всем произошедшим нелепостям прекрасно помнится до сих пор. Если хочешь, можем сравнить воспоминания. Это будет любопытно.

Встреча с талантливым рассказчиком Сьяновым не прошла бесследно. Сочный, ироничный, необыкновенно образный язык его рассказов меня поразил и, если честно, немного уязвил. Вернувшись в Петрозаводск, я сделал то, что уже давно нужно было сделать: открыл заветную тумбочку и достал все свое литературное наследие. Печка в тот раз растопилась без особых хлопот.

Необходимо было как-то дотянуть до весны.

На базе флота имелось подразделение, называвшееся «караванкой». Здесь моряки, оказавшиеся в силу обстоятельств на суше, занимались береговыми работами. Зимой это был ремонт причалов, уборка территории, окраска помещений. Особую команду составляли «ледчики» (через «д»). Входившие в нее асы обкалывали лед вокруг судов, зимовавших в гавани.

Командовал этим хозяйством караванный капитан Кукушкин. К нему-то я и отправился.

— Дядя Миша, — говорю, — возьми к себе поработать.

— Какой я тебе дядя, — рассердился Кукушкин, — у меня таких бестолковых племянников сроду не было. Обратись по всей форме.

— Есть! — отвечаю. — Товарищ каперанг, разрешите обратиться?

— Обращайтесь.

— Возьмите на службу страдальца-рулевого.

Смягчился:

— Совсем другое дело. Можешь ведь, когда хочешь. Что, оголодал? Ладно, возьму на должность младшего диспетчера по безопасности и сохранности плавучих средств. Не понял? Объясняю для тупых — сторожем будешь.

Мой пост номер 3 находился в щелястой будке на старой барже. Из оборудования имелись: печка, сваренная из листового железа, столик, телефон, огнетушитель, керосиновая лампа и топор. Снаружи на стене висел багор. Я должен был обходить дозором вверенную территорию или просто смотреть в окно, чтобы вовремя заметить момент «самовозгорания судов».

Такой замечательной работы у меня, наверное, больше никогда не будет.

Молодой моторист, сменщиком которого меня назначили, славился непробиваемым спокойствием и любовью ко сну. Печь у него постоянно прогорала. Поэтому первым делом я на саночках привозил дрова — длинные, сырые, обледенелые поленья. На растопку шли доски палубного настила все той же баржи или куски шпангоутного набора. Рождалось пламя, в будке становилось тепло и уютно, вскоре закипал чайник. Суда не «самовозгорались», на них можно было даже не смотреть. Из сумки доставалась очередная книга. Особенно мне нравились ночные дежурства, время любимой «собачьей» вахты. Погружение в мир прозы происходило не отдельными произведениями, а собраниями сочинений, том за томом. Грин, Паустовский, Куприн, Бунин, Лесков, Алексей Толстой…

К середине ночи на посту было уже жарко, как в деревенской бане. Я распахивал настежь дверь, выходил на нос баржи и читал луне, колючим звездам и застывшему рейду стихи Огдена Нэша.

Когда по парку в зарослях бутылок
Гуляют мародерами коты
И в чей-то старый стоптанный ботинок
Льет слезы дождь с беззвездной вышины,
Когда свекрови заняты пасьянсом,
Сонливые — сопением во сне,
А пьяницы — своим обычным пьянством,
То пусть тогда любовь придет ко мне.
Когда стога уже мышей не прячут,
Лишь слышен шорох ящериц и змей,
Когда, как бабы старые, судачат
политиканы всех мастей,
Когда чеканю звонкую монету
В колодце ночи, на угрюмом дне,
Ну, а ведра для той монеты нету…
И пусть тогда любовь придет ко мне.
…Та зима не была украшена ни одной рукотворной строкой, зато сам я послужил прототипом для создания литературного героя твоего рассказа «Рио-Гранде». Образ Горшкова сильно приукрашен. Романтично настроенный персонаж по мировоззрению старше прототипа, по крайней мере, на пять-шесть лет и умнее на целую студенческую жизнь.

Весной я получил назначение на «Балтийскую-25». В одиночку покрасил ее 96-метровый корпус: борта в черный цвет, надстройку — в белый. И на этом же судне ушел в первый рейс.

Моя флотская жизнь продолжалась еще два года. За это время, кроме писем, я ничего не писал. Правда, регулярно вел записные книжки. Когда перешел на третий курс, то заглянул в наш деканат, сказал, что заочная форма обучения — это полная ерунда и кроме «корочки» диплома мне ничего не даст, и поэтому, если есть такая возможность, я прошу перевести меня на дневное отделение и желательно курсом ниже.

Декан прилюдно отметил, что ему нравятся такие серьезные студенты, и я снова стал второкурсником.

Часть II Билет в один конец

Клянусь звездой, летящей с небосклона.

Коран. Сура 53, 1.

Глава 1. Путешествия на остров Синиц

«Все к лучшему в этом лучшем из миров».

Иногда полезно примерить личину Простодушного. На финише третьего курса меня выгнали с экзамена по педагогике. Со школьных лет не терпел эту науку и только поэтому въедливо изучил бессмертные труды, с которыми рекомендовал нам ознакомиться профессор. Мы с ним не сошлись во взглядах на ценность духовного наследия Надежды Константиновны Крупской. За наглость и безапелляционность суждений я был с позором выставлен из аудитории. Повторная встреча с преподавателем произошла через неделю. К педагогическим взглядам Карла Маркса я относился более лояльно и потому получил заслуженное «хорошо». Тем не менее меня лишили летней стипендии, так как переэкзаменовка состоялась в первый день после официального завершения сессии. На моих планах был поставлен жирный крест.

В апреле того года ты приезжал в Карелию. Я тотчас сказался больным, предупредил старосту группы об отлучке, и брат на своем мотоцикле с коляской отвез нас в Пряжинский район, за Маньгу, где на холме красуется прекрасного вида церковь. Дальше мы шли пешком. Вначале разбитым вдрызг проселком, а последний километр лесом, утопая по пояс в снегу. (Был где-то этот замечательный кадр: я, уже раздевшись до тельняшки, проламываюсь через сугробы, и рюкзак за плечами горой). По льду пролива перешли на остров.

Покинутая деревня состояла из двух полуразрушенных домов. В одном из них, менее пострадавшем от людей и времени, мы облюбовали себе светелку. Заткнули, чтобы не задувало, все щели. Там даже топилась русская печь, труба которой проходила через наше временное жилье. Под южной стороной избы желтела прошлогодней травой вытаявшая проплешина. А над ней — помнишь? — летала желтая капустница. Странно и необычно было видеть бабочку на фоне снега.

Мы расстелили байковое одеяло, выложили на него принесенные припасы, зафиксировали фотокамерой это впечатляющее зрелище и с решимостью революционных моряков приняли резолюцию: «Пока все не съедим, отсюда не уйдем. Точка и ша».

При свете вечернего костра родились первые строки деревенской эпопеи «На круги своя». Методика была отработана еще на «Цвембо-поиске»: одно предложение пишешь ты, а следующее — я.

По утрам на материке громко токовали, чуфшикали косачи, а на нашем острове весь день весело орали синицы — радовались солнышку и неожиданному теплу. А какой был наст! По нему можно было ходить, как по бетонке. И было сделано два программных кадра. На одном из них — я. Иду по снежному озеру. На мне только плавки и резиновые бродни, на груди, как ладанка, висит на витом шнурке экспонометр «Ленинград-2». Просветленное лицо, рука поднята в приветственном жесте. Это — «Христос приходящий». На втором снимке — ты. Тоже плавки и сапоги. Снят со спины в контровом свете. Короткое прощальное движение ладони. Последний миг перед растворением в мареве заката — «Христос уходящий», он еще с нами, но его уже нет.

Наст ли в том виноват или обезумевшие от брачных игр тетерева, но в один из вечеров, в час традиционного чаепития, я вспомнил, как однажды зимой у нас в Суоярви ушел в лес петух. Тебе история понравилась своими деталями, подивился — в который раз — моей памяти и сказал: «Так что ж ты об этом не напишешь? Готовый рассказ».

Когда поход благополучно завершился, и ты уехал, я подумал: почему бы действительно не попробовать? Вдруг получится.

Вдруг — не получилось.

Начинал и так и эдак — все не то. Не тогда, много позже я догадался, в чем заключалась главная проблема: мне мешали твои письма. (Теперь об этом можно сказать). Всегда образные, построенные на необычных, чаще парадоксальных метафорах. Для тебя это были литературные упражнения, для меня — пример для подражания. И прошло немало времени, прежде чем понял очевидное: я и думаю по-другому, и вижу не так, хотя бы потому, что не занимаюсь живописью, и ассоциации, если возникают, то совсем иные.

И вообще, «не в бидонах счастье», не только на броских метафорах строится рассказ или очерк.

Тогда же картинка стояла перед глазами как живая, а слов для описания найти не мог.

Первое предложение родилось в муках, зато оно сразу понравилось: «Нож был остр». (Когда рассказ послали в набор, корректора начало текста чуть поправили, и оно стало звучать по-иному: «Нож был остер». Я по этому поводу устроил потрясающий скандал, и с той поры мои тексты уже никто не правил. Нет, так и только так — три резких коротких слова, как бы подчеркивающих остроту лезвия).


В этом повествовании мне хочется привести этот рассказ полностью.

Во-первых, мне за него не стыдно.

Во-вторых, он короткий.

В-третьих, я тебе его не посылал.

В-четвертых, литературный герой Савва — это во многом я. Попрощавшись с ним, я тем самым попрощаюсь и с миром, окружавшим меня в благословенном городе Суоярви. Нужно идти дальше.

В-пятых, хотя сегодня я вижу слабые места рассказа, но… читай пункт «во-первых».

Петух
Нож был остр. Долго точил его Савватий. Когда у человека зимние каникулы, он может не торопиться, он может точить нож и вечер, и два вечера. Вначале на сухом наждаке, потом лезвие в кружку с водой макать и опять точить, а потом еще долго на ремне править… Зато острым стал нож. Как бритва, а может, даже острее бритвы. Теперь Савватий сидел около печки, пел песню о красных конниках и выстругивал из березовой плашки ручку для пистолета. О чем может мечтать мужчина семи с половиной лет? Об оружии. Верном и надежном. И его любимой песней, конечно, будет песня о буденновцах.

Если взять медную трубку, сплющить и загнуть ее с одной стороны, сбоку дырочку пропилить, чтобы заряд запалять, да еще ручку хорошую приделать, то получится пистолет-поджига. Бьет недалеко, но громко. Такой пистолет Савватий видел у своего соседа Генки.

Ручку Савватий решил сделать резную, с бороздками в решетку: и красивее, и держать сподручнее. Неплохо было бы и буквы какие-нибудь вырезать, тогда пистолет совсем бы как взаправдашний был, но буквы у Савватия даже на бумаге выходили кособокими, и он вырезать их не стал. Как знать, вдруг не получатся — всю ручку загубишь.

В клубах морозного пара с улицы вошла тетя Таня. Она сильно хлопнула дверью, и пар, начавший было укладываться у порога, как доверчивая собака, испугался, вздрогнул и пополз в угол. Тетя поставила на стол блестящий подойник.

— Слышь, Савва, петух куда-то пропал. — тетя начала разливать по крынкам и банкам молоко. Тугая струя изгибалась литым желобом.

— Выпустила я кур. Днем еще. Пусть, думаю, погуляют. А сейчас стала загонять, гляжу — петуха нет. Куда он мог деться, ума не приложу. Может, собаки утащили?

— Больно им нужен, собакам, наш петух, — сказал Савватий. — Не нужен им петух. Куда мог деться? Известно, в лес ушел. Надоело цельными днями в темном курятнике сидеть, вот и ушел. Петух — птица гордая.

— Да полно тебе, Савва, ерунду-то молоть, — тетя Таня ошпарила подойник горячей водой. — Ведь петух же, не журавель. Куда он от кур? Выдумал тоже — в лес ушел. Помоги лучше молоко вынести.

«Плохо вы знаете нашего петуха», — думал Савватий, идя с крынкой в кладовку.

Он вспомнил, как летом решил вырвать у петуха из хвоста большое перо, чтобы воткнуть его себе в волосы — они тогда с ребятами в индейцев играли. Перо-то вырвал, но петух его за это так долбанул своим железным клювом, что потом целую неделю с руки синяк не сходил. И еще Савва вспомнил, как презрительно смотрел на него петух, когда он, прижимая к животу саднившую руку, выбирался из курятника, и снова подумал: «Плохо вы знаете нашего петуха. В лес ушел — это точно. Опять же наст второй день держится, очень легко ему было уйти».

Ночью тетя долго не могла уснуть, ворочалась, вздыхала — жалко ей было петуха. И кур в обиду не давал, и красивый был, и вот пропал — жалко.

Утром Савва доделал поджигу. Хороший получился пистолет: крепкий, тяжелый. Ребристая ручка приятно согревала ладонь.

Тетя ходила пасмурная, шикнула на Савву, чтобы стружки за собой убрал.

«Петуха ей жалко, — догадался Савва, — пойти что ли поискать? Стрельну где-нибудь в лесу, пистолет опробую».

Он принес на кухню лыжи. Долго натирал их свечкой — скользить лучше будут.

— В лес, что ли, собрался? — спросила тетя.

— Ага.

— Смотри, осторожно ходи. Сегодня опять лось ночью к сараю приходил, корову сманивал.

— Я осторожно.

— Волков дядя Ваня Ушкевич недавно видел.

«Собак он видел, а не волков», — подумал Савва, вспомнив тщедушного дядю Ваню, но возражать тете не стал. Надел фуфайку, подпоясался армейским ремнем, сунул за пазуху пистолет.

— Я пошел.

Савва нахлобучил шапку и выскочил за дверь.

— Долго не ходи! — крикнула вслед тетя.

— Не ходи — не ходи, что я, маленький, что ли? — бормотал Савва, затягивая на валенках ремни креплений. — Приду. Не петух ведь.

Он быстро пробежал маленький лесок близ дома и вышел на болото. Там, за болотом, начинался большой лес. Ели стояли такие, что за них облака цеплялись. Пушистыми шапками круглились сосны.

— Нет, не мог петух далеко уйти.

И Савва пошел напрямик через болото. Студеный ветер заметал следы.

В лесу ветер дул уже не так сильно. Проложив с пригорка лыжню, Савва несколько раз прокатился по ней, потом выстрелил в старую осину из пистолета. После выстрела пистолет трепыхнулся в руке, как только что пойманный окунь, и звук выстрела обручем укатился в чащобу.

Час, а может, и больше часа бродил Савва по кромке леса, искал за белыми кочками петуха, но не нашел. Улетел петух глупой жар-птицей.

Из-за дальних угоров в лес приползла синь.

«Смеркается, — подумал Савва, — домой идти надо».

Он перешел болото, и синь, всё густея и густея, катилась за ним по свежей лыжне.

«Не нашел петуха. Жалко».

И тут он увидел его. Петух сидел на ветке, тесно прижавшись к еловому стволу. Сгорбившийся, полинялый, мелко-мелко дрожал. Обычно красный гребень висел лиловой тряпкой.

— Замерз, дуралей!

Савва сбросил лыжи, забрался на ель — невысоко и было, с трудом оторвал петуха от ветки и стал запихивать его под фуфайку. Петух квохтал больным голосом и зачем-то прикрывал глаза белыми морщинистыми пленками. За пазуху он не влез, пришлось нести под мышкой.

До дому Савва добежал за каких-то две-три минуты. Поставил лыжи в коридор на старое место у окна, положил на подоконник пистолет, вошел в дом и протянул тете петуха.

— Нашелся! — всплеснула руками тетя.

— Нашелся. А куда ему было деться? Вы бы, тетя, согрели чаю, озяб я что-то.


После «Петуха» я, разохотившись, в скором времени сотворил еще одну быличку под названием «Радикальное средство». В ней рассказывалось, как на сенокосе, где нас сильно донимали комары, дядю Митю (с его же согласия) обмазали дегтем. После этого все насекомые липли на него, как на мухоловку. Написано было весело, складно, имелись и метафорические находки, например, «дождь шел, как в индийских фильмах, — стеной». Но приводить здесь рассказ я не буду хотя бы потому, что это еще одно произведение из разряда «а вот еще был случай». Таких в литературе пруд пруди.

Вдохновленный зримыми успехами, я планировал летом махнуть в Заонежье и вдоволь побродить там, поболтать со стариками и старухами, прикинувшись студентом на фольклорной (или диалектологической) практике. А потом сотворить еще что-нибудь эпохальное.

Почему Заонежье, а не Поморье или, допустим, Вологодчина?

Попробую объяснить.

Идея совершить такое пешее путешествие зародилась на первом курсе.

На лекциях по устному народному творчеству профессора Ирины Петровны Лупановой я в какой-то момент осознал, что она рассказывает о знакомом, но замытом в неведомых глубинах сознания. Странное это чувство. Почти мистическое. Слушаешь преподавателя, ведешь конспект, а в памяти вдруг начинают всплывать отдельные связки слов, соединенных заунывной шаманской мелодией. Вначале я подумал, что это фрагменты сказаний, прочитанных в детстве, а потом прочно забытых. Истина оказалась намного интереснее. В текстах, которые я почитал маме, она узнала бабушкины колыбельные. Оказалось, что меня укладывали спать под былины новгородского цикла о Ваське Буслаеве. Я как-то разом почувствовал в душе мощные духовные корни древнего крестьянского рода рыбаков и землепашцев, зауважал себя непонятно за что, ну и потянуло на прародину.

Так что бросок в Заонежье планировался давно. Да и с рассказами вроде как стало получаться (это я так считал).

Какими историями я бы тебя удивил после своего путешествия в край отеч и дедич!

А что вышло?

Как писал Аввакум: «И вот сижу я бос и наг и ничего на мне нет, лишь гайтан на шее». Полный финансовый крах.

Ругая в щадящем режиме себя, а в большей степени ни в чем не повинную Надежду Константиновну Крупскую, я зашел в редакцию «Комсомольца». Нужно было договориться о каком-нибудь небольшом подряде, чтобы заработать хоть на сигареты. К тому времени я уже регулярно публиковал на страницах газеты небольшие заметки.

Из моей горестной слезницы детский писатель и заведующий отделом информации Владимир Данилов вылущил самое главное:

— Так у тебя, значит, кончилась сессия?

— К сожалению.

— Так что ж ты молчишь!

— Я тебе об этом толкую уже четверть часа!

— Пошли к редактору.

— Зачем?

— Пошли-пошли. Там узнаешь.

В кабинете редактора Александра Ивановича Валентика я узнал, что Данилов тоже любит путешествовать, и он уже договорился с геологами, которые зачисляли его разнорабочим в свою партию, отправляющуюся на Подкаменную Тунгуску. Но редактор сказал: «Хоть Подкаменная, хоть Закаменная. На три месяца — ишь что придумал! Пока не найдешь замену, никуда не поедешь».

А тут — я.

Данилов представил редактору в лучшем свете мои блестящие (по его утверждению) заметки последних месяцев, как бы мимоходом были отмечены литературные способности автора, его любознательность, живой ум и так далее… В общем, я услышал о себе немало лестного. Валентик сказал, что он все понимает: опытный сотрудник и с виду вроде приличный человек пытается обвести вокруг пальца лопоухого редактора, и пусть Данилов попусту не разоряется, а катит на все четыре стороны.

Договорились, что на следующий день я выйду на работу.

Хорошо помню первое полученное задание. Ответственный секретарь редакции умница Адлер Андреев не призывал меня к свершению журналистских подвигов. В городе должны были начаться Дни культуры Чечено-Ингушской АССР (тогда это была одна республика). Сходи — говорит Адлер — на вокзал, там встречают артистов, покрутись поблизости, осмелишься, так спроси о чем-нибудь, хоть о погоде, потом напишешь информацию.

На перроне я отметил стройного мужчину в папахе. Он единственный был похож на восточного человека, остальные напоминали цыган. У фотографа Виктора Трошева поинтересовался, кто это.

— Не знаешь, что ли? Знаменитый танцор Махмуд Эсамбаев.

— А почему в папахе?

— Горская привычка.

Я написал о приезде артистов, потом сходил на концерт наших гостей и написал еще одну информацию. Танцы Эсамбаева мне понравились.

— Нужно еще что-нибудь, — сказал Адлер Андреев. — Что — не знаю. Придумай сам.

Посидел в кабинете, пялясь в окно: лето, жара — хорошо. Однако нужно немного и поработать. С бесцеремонностью новичка позвонил в гостиницу «Северная», поинтересовался, в каком номере остановился Эсамбаев и попросил дать номер телефона. В наши дни подобных справок не дают, а тогда к журналистам относились с большим уважением. Через пять секунд я звонил знаменитому артисту. Трубку поднял его администратор. Да-да — сказал он, — пожалуйста, заходите. Нужный гостиничный номер нашел без труда, постучался, вошел. Эсамбаев, как всегда, элегантный, подтянутый, в отлично сшитой пиджачной паре и традиционной папахе ждал визита представителя республиканской прессы. Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда увидел мою юную физиономию — вот что значит постоянный тренаж мимики.

— У вас много вопросов? — спросил он.

Вообще-то у меня не было ни одного, и поэтому сказал, что нет, не много.

— А знаете что, — предложил Эсамбаев, — пойдемте в кино, по пути и поговорим.

Мы пошли втроем: он, его администратор и я.

По дороге до кинотеатра «Победа» я задавал свои вопросы.

— Что вы думаете о молодежи?

— Я думаю, что у нас хорошая молодежь.

— Что вы думаете о нашем городе?

— Я думаю, что у вас красивый город.

— Что вы думаете о проходящих гастролях?

— Я думаю, что они пройдут успешно.

И так далее.

Билеты на киносеанс покупал администратор. Сидели мы на последнем ряду. Эсамбаев и в зале не снял папаху. На обратном пути мы еще немного поговорили, и я отправился домой писать очерк. Мой журналистский блокнот был девственно чист, — не мог же я писать на ходу. Да и нечего, по правде говоря, было записывать.

Имеются десятки способов и приемов, чтобы разговорить человека. Иногда придумываешь собственные. Так, когда я делал литературную запись воспоминаний бывшего партизана Ивана Александровича Комиссарова для книги «Боевые друзья», то оказалось, что он не может спокойно смотреть, как записывают его слова, и в конце концов начинает с выражением диктовать. Целый вечер мучил он меня художественной декламацией. На следующий день я пришел к нему со стационарным магнитофоном. Бобина с пленкой была рассчитана на три с половиной часа работы. Магнитофон поставил под стол, а крохотный микрофон пристроил в неброском месте. И начался обычный треп о погоде, дороговизне продуктов, маленькой пенсии… Через пятнадцать минут Иван Александрович забыл, что все это дословно фиксируется, и тогда я перевел разговор на партизанские походы. В таком режиме записи шли почти два месяца. Воспоминания получились интересные.

Надиктовать свою тщательно выписанную для грядущих поколений биографию пытался и Линевский, а мне был нужен живой разговор, и поэтому, послушав его минут пять, я простодушно спросил:

— Александр Михайлович, а у вас мама была?

Линевский обиделся:

— Конечно, была. Почему вы решили, что у меня не было мамы?

И стал с увлечением рассказывать о своих родителях.

Журналистика — ответственное и чертовски сложное ремесло. Мне еще предстояло многому научиться и многое понять. А тогда, после беседы с Махмудом Эсамбаевым, я сидел перед чистым листом бумаги, почесывал то темя, то грудь — и не знал, что писать.

Есть такой замечательный анекдот. Висит на пальме гроздь бананов, мимо проходит обезьяна, подошла к дереву, потрясла его — не падают плоды. «Сядь и подумай», — говорит себе обезьяна. Посидела, подумала, подняла с земли палку и сбила гроздь. Та же пальма и те же бананы, мимо проходит человек. Тряхнул дерево — только сучки сухие посыпались. «Сядь и подумай», — сказал себе человек. Посидел-посидел — ничего в голову не приходит. «Что тут думать — трясти надо!»

«Сядь и подумай!» — приказал я себе. Чтобы разжечь костер очерка, необходима искра. Так? Так! Ее можно выбить двумя камнями. Пусть одним «камнем» будет биография Эсамбаева, его приход на сцену, кстати, почему он занялся танцами, что послужило первым толчком, с чего начинал, как усложнял программу, как она вообще составляется… Это с одной стороны, а с другой… Что такое танец? Это рисунок ритма. Одушевленная музыка. Вторым «камнем» может стать влияние музыки на человека. В том числе и непривычное, например, лечебное. А почему бы и нет? Эскулап был музыкантом и врачом, точнее, в первую очередь врачом, а потом музыкантом.

В этом повествовании я уложил свои размышления в один абзац, а тогда думал и прикидывал путь предстоящего поиска весь вечер.

На следующий день с раннего утра отправился в публичную библиотеку. Весь день как проклятый просидел в читальном зале. Заказывал книги и журналы, читал, делал выписки, иногда краткие, иногда пространные — работал. Лишь поздним вечером вышел на улицу. От информации пухла голова, она казалась мне шире плеч. Решил немного подышать свежим воздухом, спустился через парк к озеру.

Вот сейчас бы поговорить с Эсамбаевым. Теперь я знал, о чем его спросить.

Далее произошло обыкновенное чудо.

Навстречу в неизменной папахе и все с тем же знакомым администратором по набережной шел Махмуд Эсамбаев. Он решил прогуляться перед сном.

Мы поздоровались.

— Можно вам задать вопрос? — спросил я.

— Разумеется, — Эсамбаев был сама любезность.

— Однажды на вашем концерте заговорил немой мальчик. Вы не знаете, что с ним потом стало?

Я прочитал об этом в журнале.

— Да, действительно был такой случай. Меня пригласили выступить перед ребятами. Все задавали вопросы, а один мальчик смотрел на меня во все глаза и молчал. Мне объяснили, что он после автомобильной аварии потерял речь. После встречи я раздал билеты на свой концерт. В моем репертуаре есть танец «Макумба». Это о колдуне, который, чтобы спасти людей, собирает в себе все злые силы мира и умирает. Очень сильная вещь. Когда я «умер» на сцене, в темноте зала раздался крик: «Махмуд, голос». Танец потряс этого мальчика, и от потрясения он заговорил. Сейчас танцует в «Березке» — решил посвятить себя сцене.

— Каким образом ищется и отрабатывается в танце последовательность движений, чтобы вызвать у зрителей живой отклик? — спросил я.

— Давайте присядем на скамейку, — предложил Эсамбаев.

Я стал ему интересен.

Мы проговорили больше часа.

На следующий день я сдал в секретариат свой очерк. Адлер Андреев, прочитав, сказал, что материал любопытный, но будет ли согласен с такой трактовкой Эсамбаев?

— Мы с ним вчера об этом говорили.

— Нет уж, — сказал Андреев, — артисты народ капризный, вчера вы потолковали по душам, а завтра он напишет в редакцию, что вы про меня нагородили, какой я доктор, я танцы танцую, так что съезди-ка ты к нему и пусть он вот здесь в уголке напишет: «Согласен».

Не предупредив о своем визите по телефону, я поехал в гостиницу, в коридоре встретил администратора артиста.

— У себя, — кивнул он на дверь, — отдыхает после репетиции.

Я постучался и вошел, администратор за мной. Махмуд Эсамбаев в затрапезном спортивном трико лежал на диване. Я понял, почему он все время ходит в папахе. Великий танцор был лыс, как электрическая лампочка. Он был недоволен тем, что я застал его в столь не артистичном виде, грозно посмотрел на администратора и хмуро спросил, в чем дело. Протянул ему отпечатанный очерк и попросил прочитать.

Читал он долго. Или мне так показалось? Время стало похожим на большую реку: смотришь на нее и не понимаешь, течет она или не течет.

— Что я должен сделать? — спросил Эсамбаев, отложив наконец листы с плотной редакционной машинописью.

— Если согласны с трактовкой, вот здесь напишите «согласен», а если не согласны, бросьте это в корзину — другой материал написать всё равно не успею, — я протянул ему авторучку.

— Перьевая, — отметил Эсамбаев. — Как вас зовут?

Он не знал. Я назвал имя.

— Вы давно работаете в редакции? — спросил он.

— Четвертый день.

Он улыбнулся и написал в левом верхнем углу: «Я считаю, что Валерий правильно выбрал свой жизненный путь — в журналистику. Махмуд Эсамбаев».

В то лето я много работал. Почти в каждом номере публиковались информации, репортажи, заметки, интервью, зарисовки. Осенью на заработанные деньги купил мотоцикл «Восход» (100 рублей добавили мама) и назло профессору от педагогики и Надежде Константиновне Крупской стал приезжать на нем в университет.

А Данилов привез кучу дневниковых записей, написал цикл очерков «Опаловые косы» и книжку «Семнадцать перышек».

На следующий год ты снова приехал в Карелию. У меня была в разгаре сессия. Тем не менее мы на три дня укатили на полюбившийся остров Синиц. По его имени стало называться и озеро.

На озере Синиц
    вода
       светлей зарниц.
Кукушка
    на сосне
И щука
    на блесне.
И стаи
    диких птиц,
И эхо
    без границ.
И рыба
    в птичьих снах
        танцует
            на камнях…
На острове ты малевал, а я готовился к экзамену по научному коммунизму. Вечерами у костра, как обычно, говорили о литературе. Я сообщил тебе, что редакция задолго до распределения послала на меня заявку в ректорат — случай небывалый в истории университета. Мне даже педагогическую практику заменили на журналистскую, что ранее тоже не практиковалось.

В моей жизни наступила полоса удивительной ясности.

А еще: меня пригласила на должность внештатного репортера «Комсомольская правда» — самая главная молодежная газета страны.

Об этом — в следующей главе.

Глава 2. Уроки Подгурской

Яркие таланты могут подавлять. Рядом с ними рабочие лошадки кажутся посредственностями. И нужно ждать появления второго, равного по силе таланта, который перечеркнет или превысит достижения первого.

«Был этот мир и мглой, и тьмой окутан.
Да будет свет! И вот явился Ньютон.
Но сатана не долго ждал реванша —
Пришел Эйнштейн, и стало всё, как раньше».
В жизни талант, тем более если он заявил себя в журналистике, должен маскироваться под серую мышку. Хотя бы для того, чтобы не вызывать раздражение окружающих.

Она всегда ходила в суконных темных юбках и длинных, чаще однотонных свитерах. Близорукие глаза закрыты очками. Прямые волосы, как у батьки Махно, подрублены на линии скул, всегда чисто промытые, но не пышные. Много курила. Имела отвратительный почерк, машинистки рыдали, разбирая ее каракули, испещренные бесконечными поправками, вставками, исправлениями и исправлениями исправлений.

Полное имя, которое она носила, — Галина Ивановна Подгурская.

По жизни — Галя, но ни в коем случае не Галинка и уж тем более не Галочка.

При знакомстве сразу же располагала к себе собеседника, сказав ему доверительно в глаза нечто приятное. Это действовало безотказно. Лесть — такая наживка, которую легко проглатывают даже великие. Впрочем, заподозрить Подгурскую в лести нелепо, потому что она обычно искала в людях хорошее и, разумеется, находила.

Возвращается, к примеру, из Грузии, где подружилась с собкором «Комсомолки» Татьяной Чантурия.

— Ты посмотри, как пишет! Блеск! Небольшая заметочка о конкурсе скрипачей, а в ней и жаркое солнце, и прохлада гор, и море музыки, и борьба. Один заголовок чего стоит: «Словно сабли смычки».

— Вообще-то сабли при замахе держат по-другому, — замечаю я.

— Молчи. Я знаю, ты умеешь придумывать лихие заголовки, один «Бульдозер в кинозале» чего стоит, но и у Таньки хорошо! Честное слово, хорошо! Сразу настраивает на бескомпромиссную схватку.

…Галя Подгурская была выпускницей факультета журналистики МГУ. После университета уехала на целину, в газету «Молодой целинник». Туда брали только лучших. Когда первый вал энтузиазма схлынул, и работа на залежных землях вошла в русло будничных забот, «Молодой целинник» закрыли. Представители центра заверили, что его сотрудники могут выбрать для работы любую точку страны, ЦК комсомола посодействует, чтобы их там приняли, трудоустроили по специальности, предоставили жилье.

Подгурская выбрала Карелию.

С улыбкой говорила: «Мои знания о ней укладывались в три предложения. Это край лесов и озер. Там белые ночи. Там живет удивительная художница Тамара Юфа, с которой мне хотелось подружиться».

Вскоре на страницах «Комсомольца» стали появляться материалы, под которыми стояла подпись «Г. Подгурская». Это была звезда первой величины. «Алмаз в упряжке», как назвала ее редакционная стенгазета «Фигли-Мигли».

Галины публикации с первых строк захватывали читателя в плен образов. В них была гармонии жизни. Корректоры пропускали грамматические ошибки, потому что не могли рассматривать тексты как отстраненные наблюдатели. Дежурные по выпуску номера, их называют «свежими головами», случалось, получали выговоры за опечатки и парадоксальные ляпы. В одном из ее очерков рассказывалось о замечательном петрозаводском педагоге Александре Александровне Серба — нашей «Ксане Ксановне». Он был написан так увлекательно и с такой любовью, что никто не заметил досадной оплошности: автор забыл назвать… фамилию своей героини. Это обнаружилось, когда в редакцию стали звонить обескураженные учителя и спрашивать, так у кого же опыт-то перенимать.

Занимаясь историей Петрозаводска, я изучил карельскую прессу с 1838 по 1990 годы. И на этом временном промежутке, охватывающем полтора столетия, не встретил очеркиста лучше, чем Галина Подгурская. Журналисты — народ амбициозный и, вероятно, не все со мной согласятся. Не буду спорить. Скажу по-другому: по моему мнению (вариант — для меня), это лучший газетчик, выступавший у нас в жанре очерка.

Она возглавляла отдел пропаганды. Занималась «Ленинскими уроками», «Ленинскими зачетами», учебой комсомольского актива и прочим молодежным политпросом. Но даже в этом гиблом деле проявляла себя как незаурядный журналист. Время от времени, устав от «вечно живого учения», она писала потрясающей глубины очерки то о случайной встрече в пути, то о молодом городе Питкяранта, то о творчестве какого-нибудь художника.

Неудивительно, что ее вскоре заметили и пригласили на работу в «Комсомольскую правду». Когда я замещал Данилова, Подгурская была в Москве, так что поработать в одном коллективе нам не довелось.

Встретились мы случайно в вестибюле редакции.

Даже такая могущественная и влиятельная газета, как «Комсомолка», не смогла быстро разрешить проблему предоставления жилья в столице своему новому сотруднику, и Подгурскую отправили обратно в Петрозаводск, но уже в качестве собственного корреспондента по Северо-Западу. Надел был определен немалый: Архангельская и Мурманская области, Карелия и Республика Коми — территория, на которой легко уместятся несколько европейских государств.

— Ты ведь Валера, — скорее утвердительно, чем вопросительно сказала Подгурская.

Я не стал возражать.

— А я — Галя.

Если бы она сказала «Галина Ивановна», то я бы так и называл ее всю оставшуюся жизнь. Но с первой секунды знакомства мы не только перешли на «ты», но и стали просто Галей и Валерой.

— Нам нужно поговорить. Покурим? Ты ведь куришь?

У окна, из которого открывался вид на заметенную снегом прокуратуру, Подгурская объявила, что хорошо знакома с моим творчеством. Так и было сказано: «творчеством», я, конечно, тотчас душевно размяк. Подгурская же с улыбкой рассказала, как однажды из-за меня попала впросак. Прочитав мой рассказ «Отдать швартовы» (название было произнесено без ошибки), она на редакционной летучке, при разборе опубликованных за неделю материалов, отметила, что публикация ей понравилась, но зачем Стас Панкратов, который сразу узнается по стилю, взял себе такой необычный псевдоним. Ей объяснили, что это не псевдоним, автор — бывший моряк, ныне студент, вчера заходил и указал на некоторые проколы корректорского цеха и с этим еще нужно разбираться.

Имя Станислава Панкратова тогда было на слуху. Его прозой, напористой, дерзкой, налитой до краев внутренней энергией, зачитывались. Сравнение с таким мастером для меня было необыкновенно лестным.

После этого Подгурская пожаловалась на нелегкую долю собкора и предложила разделить ношу — стать при ней внештатным репортером.

Как я мог отказаться?

Мы договорились встретиться и все обсудить подробно.

На следующий день от заведующей отделом учащейся молодежи Инны Владимировны Полонской я узнал, что у Гали несчастье, и она сидит дома, потому что ошпарила ногу.

Позвонил ей.

— Ты извини: такая нелепость, глупее не придумать. Несла кофейник, запнулась и вылила кипяток на себя. Теперь сапоги надеть не могу, а босиком — холодно.

Поинтересовался, есть ли у нее свежий хлеб.

— Я питаюсь духовной пищей, — уклончиво ответила Подгурская.

Спросил, где находится дом, номер квартиры, и сказал, что зайду через полчаса.

Она встретила меня словами:

— Наша мать пришла, молочка принесла.

Подгурская занимала комнату в коммуналке. С одной стороны дверь, с другой — окно, из мебели — стол, шкаф, самодельный стеллаж, диван. Все завалено книгами.

Пока она хозяйничала на кухне, я осмотрелся, подержал в руках некоторые издания, а когда кофе был разлит по чашкам, спросил, разделяет ли она постулаты молодых авторов «Юности».

— Какие?

— Хотя бы вот этот: «Не шарь по полкам жадным взглядом, здесь книги не даются на дом. Лишь безнадежный идиот знакомым книги раздает».

Она рассмеялась.

— Ладно. Только уговор — не зачитывать.

У нее была отлично подобранная библиотека иностранных авторов — именно тот пласт литературы, в котором у меня невооруженным взглядом обнаруживались зияющие провалы. Галя порой язвила: «Ты не читал Камю? Что ты вообще читал? А про Сартра слышал? Вон на той полке его „Птицы“ гнездятся. Возьми, а то и поговорить с тобой не о чем».

Комната в коммуналке слабо запечатлелась в моей памяти, я бывал в ней лишь несколько раз. Подгурской по статусу полагалось иметь корреспондентский пункт. Москва нажала, и наш горсовет выделил трехкомнатную квартиру в только что построенном доме на Мерецкова.

Эпопея переезда не заняла много времени.

Блестящий журналист, эрудит и книгочей, в бытовых вопросах Подгурская была дура дурой.

Звонит мне:

— Поможешь книжки перевезти?

Захожу и вижу: на полу расстелена туристическая палатка, а на ней аккуратными стопочками уложена по крайней мере третья часть библиотеки.

— Так, — говорю, — Галя, все понятно. Ты берись с той стороны за два конца брезента, а я с этой — и понесли.

Дернулась было — и только тут сообразила, в чем дело.

Как она хохотала! До слез! До нервных всхлипов!

Сварили кофе, покурили и стали в четыре руки разбирать книжный завал.

С таинственной «базы» после звонка из Москвы в новую квартиру завезли польский мебельный гарнитур, основным компонентом которого была большая книжная стенка. Из купленных в магазине хозяйственных полок я соорудил еще три стеллажа. Чудовищную конструкцию, украшавшую жилье в коммуналке, Подгурская установила в маленькой комнате, выделенной под спальню.

Книги раскладывались по авторам и по областям знаний. Я довольно часто пользовался этой библиотекой и поэтому вскоре стал легко в ней ориентироваться.

Случалось, позвонит вечером.

— Я как-то купила любопытную книжку. Что-то по истории кораблекрушений. Ты не помнишь, куда она поставлена?

— М-м-м. Ты найдешь ее в той секции стеллажа, которая ближе к двери. Вторая полка снизу. Смотри у левого края.

Положит трубку и уйдет искать.

Через полминуты:

— Как ты живешь с такой прорвой мусора в башке? А вообще — спасибо.

Мою первую информацию в «Комсомолку» мы сочиняли вместе.

Сразу решили, что она не должна быть производственной — эти сообщения нужны для отчета и показухи о царящем в стране трудовом энтузиазме. Дружно отмели комсомольскую тематику.

— Нам бы что-нибудь этакое из культурной жизни, — говорила Подгурская. — Где можно и Кижи вспомнить, и «Калевалу» как бы ненароком ввернуть…

В это время в Поросозерском леспромхозе произошел забавный случай, о котором написала «Ленинская правда».

Тракторист трелевал с делянки хлысты и треском трактора разбудил спавшего в берлоге медведя. Хозяин леса вылез из-под комля лежавшей на земле деревины и направился к нарушителю тишины выяснять отношения. Тракторист заперся в кабине и то ли от страха, то ли от неожиданности заглушил мотор. Медведь обошел машину несколько раз, порычал для острастки и ушел в чащу. Прошло полчаса. Кабина выстудилась. Зверя не было видно. Тракторист завел двигатель. Смотрит, медведь бежит. Пришлось опять все глушить и прятаться. Эта сценка повторялась трижды. Спасли незадачливого тракториста подошедшие вальщики. Ввиду численного превосходства противника медведь ретировался.

Я написал информацию, которая на сленге журналистов называется «мягкой», показал Гале, она прошлась по ней пером редактора, потом я еще подправил некоторые шероховатости. Передали в Москву. Прошла она, что называется, влет, и меня тут же утвердили репортером.

Остальные заметки я писал самостоятельно. Приносил Подгурской. Некоторые она сокращала — отжимала, по ее словам, лишнее, некоторые читала стенографисткам в авторском варианте.

Народ в «Комсомолке» работал с юмором. За каждую информацию (после вычета почтовых расходов) я получал гонорар 2 рубля 87 коп.

Вроде и невелики деньги. Но это было время, когда зарплата дипломированного инженера на производстве составляла сто двадцать рублей. Хлеб стоил четырнадцать копеек, батон — пятнадцать, банка рыбных консервов «Треска в масле» — шестьдесят копеек, столько же, сколько и пачка пельменей, килограмм колбасы «Молочной» — два рубля двадцать копеек (как бутылка сухого вина), килограмм «Докторской» — три рубля, «Краковской» — три шестьдесят. Сигареты «Опал» — лучшего мы не курили — были по тридцать пять копеек, а моя любимая «Шипка» — четырнадцать копеек за пачку. Повышенная стипендия в университете составляла сорок два рубля. Получал ее, пока не начались экзамены на военной кафедре. Поскольку мои знания по оружию массового поражения, взаимодействию войск и прочим специальным дисциплинам оценивались преподавателями в погонах не выше твердого «удовлетворительно», был переведен на обычное для студентов денежное содержание — тридцать шесть рублей.

2 рубля 87 коп. стоила бутылка водки.

Информации я передавал каждую неделю, поэтому виделись мы с Галей часто.

Сказать, что я гордился этой дружбой, — ничего не сказать.

Я Подгурскую боготворил. Хотя вида не показывал и мы с ней частенько спорили. Полагаю, что ее очень веселил мой юношеский задор. Сейчас, по прошествии многих лет, я вижу, что она почти во всем была права.

Она говорила:

— Ты, конечно, насобачился писать информации. Но лет через пять, когда поднакопишь опыта, то заскучаешь и поймешь, что это не твое. К тому же у тебя «позднее зажигание». Ты сразу не видишь материал во всей полноте. Тебе требуется время на обдумывание. А у репортера главные качества — беглость и наглость.

Она учила:

— Все, что прочитал, что увидел, что узнал — все должно присутствовать в твоих материалах. У журналиста нет личной жизни. Такая работа. Невозможно «до сих» быть в редакции, а «от сих» — увлекаться чем-то другим. Все несешь в газету. Тебе нравятся яхты? Прекрасно. Значит, в материалах должны биться на ветру гюйсы, раздуваться паруса, материться матросы. Или тогда занимайся в свое удовольствие яхтами, но не занимайся газетой, иначе превратишься в заурядного поденщика.

Она предупреждала:

— Эта профессия только называется общественной. Ты всегда будешь один. Один на один с листом бумаги, один на один со своими мыслями. И в жизни тоже будешь в общем-то одинок. Журналистика, как и литература, дама ревнивая. Она не потерпит рядом с тобой еще кого-то. Так что сам решай, по плечу ли такая ноша. Конечно, журналисты и женятся, и выходят замуж. Как и все. Потом многие об этом жалеют. Единицы выбиваются в корифеи, другие запивают. Есть счастливчики, у которых окружающие ходят в добровольных помощниках. Таких немного. Кто же добровольно будет низводить себя на вторые роли?

Эти разговоры я называл «уроками Подгурской» и далеко не во всем с ней соглашался.

Хотя вскоре стал обогащать свои материалы вроде бы посторонними наблюдениями, проводить сравнения и параллельные линии. Перестал стесняться говорить «я». Нередко вспоминал в публикациях родных и близких. Открыто говорил о пристрастиях. Цитировал любимых прозаиков и поэтов.

Подгурская одобрительно улыбалась.

— Тебе еще надо научиться раскрываться так, чтобы на самом деле закрывать наиболее уязвимые места, — говорила она. — В нашем деле — это высший пилотаж.

— Надо бы придумать для тебя какое-нибудь долгоиграющее дело, — однажды сказала она. — Чтобы успел подготовиться и всех удивить. Давай-ка полистаем мудрую книжку под названием «Памятные даты Карелии». Так, это не то, это тоже ерунда — вот, смотри: 50 лет шефства комсомола над флотом. До юбилея еще полгода. Вполне успеешь подготовиться и написать что-нибудь приличное.

В архиве я разыскал некоторые циркуляры и распоряжения, протоколы комсомольских собраний и решение областной организации. Нашелся и список первых посланцев республики на военные корабли Балтики. Поскольку адресный стол в помощи отказал, проверил обнаруженные фамилии по обычной телефонной книге, а потом встретился с детьми и внуками тех добровольцев. Полученные сведения, как правило, были довольно скудными, хотя порой рассказывали и нечто неожиданное. Так, один из собеседников вспомнил, что в детстве он как-то сильно замерз, а отец сказал ему: «Разве сегодня мороз? Вот мне довелось стоять на часах в такой лютый холод, что птицы падали на лету». Он был одним из моряков, находившихся в карауле у здания, где был поставлен для прощания гроб с телом Ленина. В нашей исторической литературе этот факт отражения не получил.

За очерк меня хвалили. Его отметили как лучший материал недели. Но самое главное — первый архивный поиск доставил мне ни с чем не сравнимую радость, выпадающую на долю первооткрывателей. Он был похож на трудную и в то же время удивительно увлекательную охоту. А достигнутый результат стал наградой за настойчивость.

К моему большому сожалению, Галю Подгурскую через два года вызвали на работу в Москву, и даже ордер на квартиру почти сразу же выдали в доме на Аргуновской, где возводилась так называемая «комсомольская деревня». Там жили многие журналисты молодежных изданий и работники ЦК комсомола.

Сейчас уверен, что на самом деле ее отъезд стал для меня благом. Еще немного, и я бы полностью был опутан ее обаянием. Любое влияние, как утверждал один из героев Оскара Уайльда, само по себе плохо, даже хорошее, потому что в этом случае человек становится отголоском чужой мелодии.

Галю направили в команду, выпускавшую тематическую страницу «Алый парус». В отделе, как на бригантине, были расписаны судовые роли: имелись капитан, боцман, вахтенные матросы. Себя Подгурская в шутку называла «палубной женщиной», а всех остальных — «алыми поросятами».

Уезжая, она сказала:

— Звонить — звони, а писем, пожалуйста, не пиши, ответов не дождешься, эпистолярный жанр мне неподвластен.

Бывая в Москве, я почти каждый раз заходил к ней, рассказывал о наших местных новостях. Иногда она жалела о переезде.

Говорила:

— Терпеть не могу штампов, но действительно я оставила в Карелии частицу своей души.

Своей будущей жене я так часто рассказывал о Подгурской, что она даже стала меня ревновать. Говорить ничего не говорила, но я это почувствовал. Поэтому, когда мы впервые вместе собрались на юг, к морю, то специально выбрал маршрут через Москву.

Позвонил Гале:

— Жди в гости.

Прямо с вокзала приехали к ней.

— Подгурская, — говорю, — я весь провонял вагоном. Можно принять душ? А вы пока познакомитесь.

Когда вышел из ванной, они болтали, как близкие подруги.

С той поры, когда я говорю, что судьба одарила меня дружбой с удивительной женщиной, которая без прикрас показала схиму настоящей журналистики и стала моим первым истинным наставником, жена соглашается:

— Да, тебе повезло.

Глава 3. Сражайся, Арджуна!

После окончания университета наши девушки разъехались по домам, а мужскую часть выпуска отправили на Север за звездочками на офицерские погоны.

Постижение науки побеждать вылилось в нудную строевую подготовку: бесконечные «подходы» и «отходы от начальника», отдачу чести, шагистику по кругу. Это был чуждый мне мир. Если бы знакомство с ним ограничилось фильмом «Офицеры» (или появившейся позже одноименной песней Олега Газманова), то представление об армейской жизни, наверное, было бы более благоприятным. Мне, привыкшему к студенческой вольнице и демократизму редакционного уклада, оставалось утешать себя только тем, что отделался от воинской повинности инъекцией сборов, а не потерял два года, как большинство моих сверстников.

Сказывались и последствия «собачьих вахт» вкупе с последующими ночными бдениями — после отбоя я долго не мог заснуть. И потому, тихо выждав, когда из казармы уйдет старшина, проскальзывал в ленинскую комнату, где часа два-три читал воспоминания Эренбурга. Книга была толстая, и это удивительным образом успокаивало. Вскоре под глазами залегли черные круги. Старшина каким-то образом узнал о постоянном нарушении режима, но застукать меня не мог — дежурившие у тумбочки дневальные вовремя предупреждали об опасности.

Подгурская и здесь попыталась помочь своему репортеру. В роту неожиданно пришло письмо из «Комсомольской правды». Название газеты украшало фирменный конверт. Вручая его мне, старшина поинтересовался, что там.

— Наверное, гранки статьи прислали, — небрежно ответил я.

О внезапном появлении в подразделении писателя в тот же день стало известно командиру роты. Я был вызван для беседы. Товарищ капитан проявил удивительную чуткость. Задушевно сказал, что знает о моем болезненном состоянии, которое выражается в хроническом нарушении сна. Поэтому он настоятельно рекомендует лечь на обследование в медсанчасть, где можно подлечиться, отдохнуть, набраться сил, в общем, батяня-комбат хотел от меня быстрее избавиться. Я поблагодарил и твердо сказал, что не могу отрываться от коллектива, с которым готов и далее разделять все тяготы курсантской службы.

Ничего не изменилось, но старшина перестал меня выслеживать по ночам. А вскоре я и сам стал ложиться и засыпать вовремя.

На излете лета состоялись двухдневные учения со стрельбой, подведение итогов, церемониальный марш перед трибуной, на которой глыбой возвышался поддатый командир полка, и нас отправили в Петрозаводск.

Солдатская тема часто обсуждается в мужских компаниях. Ее можно даже назвать одной из любимых. Конечно, у меня тоже есть с десяток устных рассказов о разных смешных случаях, происходивших на воинских сборах. Все-таки на них в общей сложности довелось провести около года жизни. Однако об армии я не написал ни строки и писать не собираюсь: она, скажу так, дислоцируется за границей моих пристрастий.


В «Комсомольце», как обычно, не хватало перьев — это нормальное состояние газеты, которая заботится о тираже.

— Денек-другой ты, конечно, можешь отдохнуть, — сказали мне, — но не больше. Выходи на службу.

Эти обыденные слова были поняты совсем по-иному: более возвышенно и поэтично. В душе запели медные сладкоголосые трубы.

«Устремив свои мысли на высшее „Я“, свободный от вожделения и себялюбия, исцелившись от душевной горячки, сражайся, Арджуна».

Так призывают бойцов для свершения подвига.

Редакция любимой газеты приняла меня.

Желаемое стало реальностью.

Моя первая должность на поприще журналистики называлась так: исполняющий обязанности заведующего отделом комсомольской жизни. Сразу отмечу: ни организатором производственного процесса, ни известным комсомольским вожаком я не был, просто в штате не имелось других вакантных мест. Редактор даже счел необходимым отметить, что он, конечно, рискует, но коллеги, безусловно, помогут молодому и энергичному сотруднику проявить себя на новом поприще.

В отделе работали: один опытный корреспондент, один поэт и два прозаика — у одного за плечами уже была выпущенная книжка, второй только начинал свой звездный путь. Пятым колесом в телеге был я — младший лейтенант запаса, автор нескольких рассказиков, новичок, немного освоивший информационные жанры.

Процесс планирования заключался в одиозном вопросе:

— Люди, что будем сдавать в секретариат?

Я не был природным руководителем демократической закваски, просто не знал, как руководить. Поэтому в отделе процесс составления заявок и непосредственно творчества мы организовали по-суворовски: каждый знал свой маневр. А я старался никому не мешать.

Опытный корреспондент любил ездить в командировки — отлично, поэт предпочитал создавать эпохальные полотна на производственную тематику — замечательно, начинающий прозаик тяготел к лиричным репортажам и зарисовкам — приветствовалось и это.

Сложнее всего было с опытным прозаиком: Сергей Красноперов уже имел свой стиль и писал рублеными фразами.

Сходит, например, к рационализаторам автоколонны 1126 и пишет: «Проходная. Доска Почета. Портреты. Вот — это он. Волевое лицо. Русые волосы. Спецовка. Открытый ворот рубашки…» И так четыре страницы. Возможно, у Сергея даже был свой читатель, но работников секретариата обнаженная сущность героев и явлений часто раздражала.

По моим сегодняшним размышлениям, отдел тогда держался на поэте. Назову имя: Николай Федоров. Если бы не его талант, безотказность и завидная работоспособность, нашу шарагу быстро разогнали бы.

Сложнее всего было писать о комсомольской внутрисоюзной жизни. По негласно установленному регламенту это свалилась на меня: кто не может организовать работу других, должен выполнять ее сам — старая истина.

…………………………………………………………………………

Многоточие в данном случае, друг мой, означает не закономерный и потому естественный ход времени, а мою растерянность.

Не знаю, как подступиться к данной теме. Даже слова на ум приходят какие-то затертые, скучные, канцелярские, типа «собрание», «мероприятие», «соревнование», «сверка рядов», «достигнутые результаты»…

Иду варить кофе. Неторопливо выпиваю чашку, стоя у окна. Сейчас зима. Сугробы на земле, сугробы на крышах. Любезный сердцу северянина легкий морозец. Сегодня, когда шел на службу, заметил любопытную картинку: скрипач на проспекте играл в перчатках. Виртуоз. Подавали ему мало. Бегущий озабоченный народ трудно растрогать классикой.


Довольно отвлекаться, я решительно усаживаю себя за стол.

Все мои любимые журналисты той поры работали в «Комсомольской правде». Тебе они известны: Ярослав Голованов, Василий Песков, Валерий Аграновский, Юрий Щекочихин, Геннадий Бочаров, Иван Зюзюкин. Никто из них не писал о комсомольской жизни. И я, начитавшийся Владимира Гиляровского и Михаила Лоскутова, тоже не готовил себя к такой участи.

А что делать?

Вот и брел нога за ногу в очередную организацию, чтобы выяснить, каким образом, к примеру, увязываются обсуждаемые на комсомольских собраниях вопросы с обстановкой в стране вообще и производственным заданием данного предприятия в частности.

Время от времени я пытался облегчить свою участь и внести в обязательную поденщину что-то живое и нетривиальное. Так, во время одного из походов познакомился с девушкой (симпатичной), выбранной, к ее несчастью, комсоргом. В организации, где она в одиночку билась с драконом комсомольской отчетности, было много выбывших членов, которые по каким-либо причинам не снялись с учета. А что же твой комитет, спрашиваю, чем занимается? Какое там, вздыхает, все как один отшучиваются и никто ничего не делает. Решил помочь ей (девушка, симпатичная и все такое), разработал условия не очень серьезного конкурса на «лучшего комсомольского детектива». Даже диплом победителю был по моей просьбе нарисован знакомым художником. В нем утверждалось, что следствие по выявлению «мертвых душ» велось «без нательного оружия и при настоящем электричестве». И диплом, и девушка без следа пропали в безбрежных просторах комсомольской бюрократии.

Со временем я бы, без сомнения, поднаторел в специфике нашего отдела и, глядишь, стал бы виртуозом, как тот скрипач, играющий в перчатках. Не писать бы тогда таких длинных писем.

Возможно, научился бы отделять живых людей и их конкретную заботу о благе страны от идеологических напластований, как делали это та же Галя Подгурская или мой предшественник на посту заведующего отделом Надежда Королькова. Болееопытные, они не тонули в зыбучих песках внутрисоюзного формализма. Я же с юношеским максимализмом видел перед собой лишь картонные мельницы. Подвиг оборачивался фарсом. Арджуна кинулся в пекло битвы, а я придержал коня и время от времени стал размышлять над тем, каким образом можно подправить линию судьбы.

Решиться на поступок помог случай. Меня отправили за отчетом на слет молодых ударников производства города Олонца. Там неподалеку, в Мегреге, учительствовала бывшая сокурсница. Я разыскал ее, и мы с удовольствием прочаевничали весь вечер, вспоминая золотые денечки студенчества. До гостиницы добрался лишь за полночь, а утром бессовестным образом проспал открытие форума передовиков районного масштаба. (Кстати, как будет женская форма от «передовика»? Неужели «передовица»?)

Возвращаться пустым из дальней поездки было не принято. Это только в кинофильме «Журналист» герой мог не отчитываться о результатах командировки. В любой редакции за подобный поступок немедленно сняли бы голову, а с обезглавленного тела вычли командировочные. Я взял доклад первого секретаря райкома и по нему написал текст, который был ничем не хуже всех предыдущих материалов, а может, даже и лучше, потому что его не отягощали мои наблюдения и наивные выводы.

Вот тогда-то и задумался всерьез, а задумавшись и взвесив все «про» и «контра», пришел к редактору Виктору Ивановичу Черкасову. Сказал ему, что уже полгода числюсь заведующим отделом, сам понимаю, что заведующий никакой, журналистом тоже не стал, зато имею все предпосылки превратиться в комсомольского заседателя и поэтому пусть меня или переводят в какой-либо другой отдел, или увольняют.

— И куда пойдешь? — поинтересовался Черкасов.

Разговор происходил поздним вечером, и уставший редактор был настроен довольно мрачно.

— Если не возьмут в газету, вернусь на флот — не так интересно, зато там реальная жизнь.

Мы проговорили довольно долго. Черкасов понял, что мое решение вызрело не под влиянием минутной прихоти.

— Есть у меня одна вакантная должность, — сказал он. — Недавно выбили. Это место стажера. Но зарплата…

— Согласен, — быстро сказал я.

— А я говорю, что зарплата вполовину меньше твоей нынешней и чуть больше обычной студенческой стипендии.

Я уже улыбался.

— Иди, — махнул рукой Виктор Иванович. — Неужели когда-то и я был такой же молодой и глупый?

На следующий день выпустили приказ по личному составу, а в редакции произвели рокировку сотрудников. Месяца два редактор меня испытывал, гонял то за пустяшной информацией, то за теми же производственными материалами, я не роптал, наоборот, работал с удовольствием и вскоре был награжден поездкой на первый Всероссийский слет репортеров.

Там собрались живые классики отечественной журналистики.

Более всего мне понравилось выступление одного из знатоков истории Петербурга. Он вышел на трибуну с тоненькой ученической тетрадью. Сказал:

— Вот здесь, — и показал тетрадь присутствующим, — собраны темы моих будущих публикаций на нынешний год.

Оказалось, что он с юности кропотливо ведет подробные записи о том, что нового появилось в родном городе. Через несколько десятилетий его тетради стали средоточием памятных дат. Он знал, когда вышла в свет та или иная книга, сделан опытный шарикоподшипник или вынут первый кубометр грунта для строительства новой станции метрополитена.

Вернувшись в Петрозаводск, я несколько недель провел за изучением старых подшивок «Красной Карелии» и вскоре тоже стал обладателем уникального блокнота. Первая командировка за юбилейным материалом состоялась в Кондопогу. Столкнув день вчерашний и сегодняшний, написал небольшой репортаж о сорокапятилетии Кондопожской ГЭС. Назывался он «Первенец». Вместо слов изумления от благодарных читателей редакция получила гневную отповедь, отправленную дирекцией каскада Сунских ГЭС. Меня поносили за беспардонность как таковую, грубую фальсификацию исторических фактов, шельмование честных и порядочных людей и бог знает за что еще.

— Что скажешь? — спросил Черкасов.

— Скажу, что это ерунда. Сейчас схожу в публичку, принесу копии публикаций, подтверждающих мою правоту. По поводу же «шельмования» вообще перегиб — в материале почти нет людей, один дежурный инженер, с которым ходил по станции.

Материалы из «Красной Карелии» были отосланы злобному адресату. Позже я узнал, что в какой-то момент почти полувековой истории станции произошла путаница с датой ее пуска. В результате обычной описки две последние цифры года стали одновременно и числом месяца. О предстоящем юбилее на ГЭС знали, но отмечать его собирались на две недели позже выхода моего репортажа, начинавшегося словом «сегодня». У руководства предприятия уже была подготовлена обстоятельная статья в партийную газету, в которой, как и полагается, перечислялись все передовики производства и лучшие специалисты среднего звена. Своим небольшим сообщением я перекрыл им столбовую дорогу к триумфу.

Правоту редакции мы отстояли.

Правда, извинений от дирекции каскада Сунских ГЭС не последовало. Я вообще не помню случая, чтобы руководящие работники признавали свою неправоту в отношении газеты. Но зато редактор в меня поверил, стал доверять ответственные задания и время от времени отправлял в интересные командировки.

В стажерах я пробыл несколько месяцев.

Вернувшись из Москвы, где проводилась Всесоюзная выставка под названием «Лесдревмаш», узнал, что вновь переведен в заведующие. Но теперь меня ожидала совсем иная, по большому счету истинно журналистская работа, — я стал заведующим отделом информации.

Глава 4. Бей в барабан и не бойся!

Основное, а лучше сказать, родовое свойство прессы — сообщать читателям факты. Идеологический фон идет от власти и издателя.

Так уж случилось, что в юности, как и большинство сверстников, я политикой не интересовался. Те же комсомольские собрания воспринимались как некая насаждаемая сверху повинность. Была повседневная реальность и была линия партии — два параллельных рельса, по которым и катилась жизнь страны. «Наш паровоз, вперед лети!» Рельсы друг с другом не соприкасались.

Моя наивность в области партийного и комсомольского строительства была чудовищной. Так, сдаю экзамен по истории при поступлении в университет. Один из вопросов в билете был о первых пятилетках. Плел все, что смог вспомнить. Чем-то мой ответ не удовлетворил преподавателя. Спрашивает, кому, по-вашему, принадлежит руководящая роль в деятельности партии. Не моргнув глазом, отвечаю, что политбюро во главе с генеральным секретарем. «А я думал — съездам», — говорит преподаватель. Не стал с ним спорить. Он старше и, вероятно, коммунист, ему виднее. Зато без запинки и с интересными подробностями рассказал о начале Отечественной войны 1812 года, даже сообщил, сколько сабель было в коннице Иоахима Мюрата и штыков у сына бочара, одного из лучших наполеоновских маршалов Мишеля Нея, которого герой Бородина Федор Глинка назвал «огнедышащим». После чего преподаватель недрогнувшей рукой вывел в экзаменационном листе три скромных буковки: «отл.».

Когда Виктор Иванович Черкасов окончательно уяснил, какой уникальный кадр был зачислен в штат редакции, то меня от внутрисоюзной комсомольской работы отлучили, как еретика от церкви. И привлекали к ней разве что в пору отчетов и выборов, когда в редакции объявлялся аврал и все без исключения сотрудники разъезжались на районные конференции. Я обычно выписывал командировку в Лоухи. Поезд туда тащился долго, и в дороге можно было отлично выспаться.


Переход в новый отдел необходимо было ознаменовать памятным событием и от этого рубежа начать отсчет верстовых столбов удачи. Есть у меня такая особенность: подчас придаю обыденным событиям некую символичность. Даже в том, что моя первая хроникальная заметка в несколько строчек называлась «Смена смене идет», долгое время видел особый метафизический смысл.

Обзвонил друзей, приятелей и вскоре обнаружил искомое.

В нашем грузовом порту долгое время беспорочно нес службу буксир под названием «Карась». Небольшой, чумазый, как старый кирзовый сапог, и необыкновенно трудолюбивый. Именно в это время его решили наконец-то заменить современным мощным судном. Я сбегал к флотским диспетчерам, уточнил кое-какие детали и в ближайшем номере «Комсомольца» появилась информация, которая называлась «Смена вахт». Заложив таким образом капсулу для грядущих поколений, я приступил к организации своей работы.

Отдел информации — правильнее его, конечно, назвать «отделом новостей» — был в редакции самым мобильным. Он состоял из одного- единственного человека — заведующего, числившегося по штатному расписанию собкором. Как поется в песне, «сам себе и командир, и начальник штаба».

Редакция отличается от любого другого предприятия только видом продукции. На заводах вытачивают болты и гайки, а редакционный коллектив выпускает газету. В этом деле, так же как на любом производстве, присутствует плановое начало: сроки сдачи заявок и материалов, засылка набора, прохождение корректуры, контрольные сверки оттиснутых полос (то, что читатели называют страницами) и т.п. Только со стороны газетчик может показаться вольной пташкой: куда захотел, туда и полетел, что вздумалось, то и прочирикал. В действительности же его деятельность регламентируется почти как у космонавта на орбите.

В каждый субботний выпуск газеты я должен был сдать подборку новостей по республике. Это была незыблемая освященная годами традиция. В остальные номера требовались один-два авторских материала и, как правило, репортаж или интервью.

В добывании свежей информации всегда существует система, потому что необходимо работать на опережение. Экспромт должен готовиться заранее.

Идешь, предположим, в краеведческий музей, спрашиваешь, какие намечаются выставки, на какую тему, кто ими будет заниматься, — у них ведь тоже плановое хозяйство, — и всё подробно записываешь. То же самое повторяется в музее изобразительных искусств и выставочном зале (сейчас их два, а тогда был один, тот, что на проспекте Карла Маркса). В театрах — драматическом, музыкальном, национальном и кукол — интересовали не премьеры — о них напишут коллеги из отдела пропаганды, — а дни, когда начнется работа над теми или иными спектаклями. Заглянешь и на рыбокомбинат: «Здрасьте-здрасьте, вы не собираетесь расширить ассортимент продукции новым видом консервов?» «Кто вам подсказал? — удивляются там. — Мы только что подали документы на согласование. Долго собирались, изыскивали внутренние резервы и вот — решились. Будем выпускать кильку в томатном соусе». А тебе никто не подсказывал. И по пути с рыбокомбината заскочишь к хлебопекам и кондитерам, разумеется, с тем же вопросом.

Встретишь случайно на улице художника Михаила Юфу, обязательно спросишь, над чем сейчас трудится.

— Старик! — распахнет объятия бородатый белозубый Юфа. — Рад тебя видеть. Я только что получил заказ на оформление училища, где готовят сантехников. Решил изобразить на всю стену обобщенный образ машины. Ты об этом напиши. Да не забудь фотографа захватить, Генку Волкова. Его еще не выгнали? Пусть зафиксирует для памяти.

В общем, технология понятна.

Главное и непременное условие данной работы: она должна быть непрерывной, постоянной и результативной — с выходом на газетные страницы. Последнее обязательно. Только в этом случае не нужно будет опять ехать на тот же рыбокомбинат и снова завязывать дружеские отношения. Сами позвонят и сами сообщат о том, что у них еще затевается.

Мои блокноты той поры были под завязку набиты номерами телефонов, именами и фамилиями должностных лиц, краткими примечаниями. Все добытое заносилось в амбарную книгу, озаглавленную «Темник». Самые важные сведения дублировалась на листах перекидного календаря — это для того, чтобы не пропустить по нечаянности какое-нибудь эпохальное событие.

Сбором материала о рекордах, достижениях маяков производства и вообще трудовыми буднями советской молодежи я не занимался. Когда сотрудники отдела комсомольской жизни попытались это повесить на меня, редактор сразу же пресек их поползновения и расставил всё по своим местам. Это, ребята, ваш хлеб, — сказал он — потому что вы работаете для отчетов, а отдел информации — на читателя и тираж газеты.

Такое доверие, как говорится, вдохновляло и обязывало.

О некоторых новостях сообщали закрепленные за отделом внештатные авторы. Валерий Сидоркин отслеживал деятельность на железной дороге. Николай Финогенов подробно рассказывал обо всем, что происходит в Петрозаводском авиаотряде: «переобуют» по осени самолеты — Николай уже тут как тут, с аккуратно отпечатанной на машинке информацией. Заголовок полностью соответствует содержанию: «С колес на лыжи». Весной, естественно, принесет «С лыж на колеса». В секретариате потешались, дескать, когда же он напишет «С лыж на коньки» — вот это была бы сенсация!

От предшественника Геннадия Ананьева мне достался список внештатных авторов, работавших корреспондентами в районных газетах. Гонорары за новостные короткие сообщения были маленькие, а нагрузки у всех газетчиков, как правило, на пределе возможного. Костя Гнетнев, с которым мы потом подружились, тогда работал в «Беломорской трибуне». Как-то он рассказал:

— Самый грустный день недели был четверг. Ты должен позвонить, а у меня ничего нет. С утра прячусь, телефон обхожу стороной, все предупреждены: когда ты меня спросишь, сказать, что уехал в командировку, кажется, в Колежму, вернусь не раньше субботы. Вот маета-то была!

Я сказал ему, что знал об этом. Заранее был предупрежден Ананьевым. Поэтому, чтобы не пропустить что-нибудь интересное, приходилось регулярно просматривать районную прессу плюс все многотиражки, а потом тщательно перепроверять выуженные новости.

В связи с этим хочу рассказать одну историю, услышанную в «Комсомольской правде».

В одном из аэроклубов инструктору понравилась записавшаяся в секцию парашютистов девушка. Стал за ней ухаживать, а когда начались практические занятия, предложил: «Хочешь, тебя прославлю?» Девушка согласилась. На заводе, где она работала, выпускалась многотиражная газета. Инструктор написал заметку под названием «Случай на аэродроме». В ней говорилось, что во время прыжков один их курсантов зацепился парашютом за рули высоты самолета и потерял сознание. Никто не знал, что делать. А девушка — называлась ее фамилия — не растерялась. Она прыгнула так, чтобы ухватиться за курсанта, обрезала ножом стропы его купола и вместе с пострадавшим благополучно приземлилась.

Заметку из многотиражки перепечатала областная газета, где ее увидел корреспондент ТАСС и, не проверив, слово в слово передал в агентство. Телетайпы разнесли сенсацию по стране. У центральных газет к тассовским сообщениям такого рода отношения всегда было ревностное. Эти новости они не публиковали, а отправляли на место события своих специальных корреспондентов. Так произошло и на этот раз. В злосчастный аэроклуб съехались представители «Известий», «Советской России», «Комсомолки». Началось состязание, кто быстрее напишет, быстрее продиктует стенографисткам материал. Представитель «Комсомолки» оказался самым проворным и первым уехал в Москву, но когда он пришел в редакцию, то увидел свой материал в качестве главного украшения экстренного выпуска стенгазеты. Под очерком красовалось чернильное пятно, а называлась эта композиция «Затяжной прыжок… в лужу». Оказалось, что один из его конкурентов обратил внимание храброй девушки на ряд не стыкующихся деталей, та расплакалась и во всем призналась. Вместо очерковой зарисовки корреспондент передал в Москву лишь одно слово: «Туфта».

Но на этом героическая эпопея не закончилась. Недели через две в «Комсомолку» пришла немецкая газета, ее первую станицу украшал рисунок. На нем была изображена девушка, которая с кинжалом в зубах ползла по краснозвездному крылу самолета. Сразу поняли — наша. Правда, сообщать немцам ничего не стали. Зачем подставлять под удар кого-то из аккредитованных коллег?

Вот такая история.

Мне ее рассказали в назидание, чтобы проверял и перепроверял свои информации. Возможно, на самом деле события развивались не так или не совсем так — за что купил, за то и продаю. Но в то, что история невыдуманная, охотно верю. Имя корреспондента «Комсомолки», написавшего злополучный очерк «В восемнадцать лет», мне называли. Я его сознательно не упоминаю.

Новости сложно искать, писать же хроникальные заметки не очень трудно. Главное, чтобы отвечали на четыре основных вопроса: кто, что, где и когда. Все остальное зависит от твоей фантазии и чувства меры.

Сложнее дело обстояло у меня с репортажами: не хватало профессионального опыта. А еще, смешно сказать, я стеснялся расспрашивать людей, потому что порой не знал, о чем с ними говорить и как начать разговор.

Можешь себе представить?

Вот и я сегодня не могу.

Эта девичья стыдливость привела в начале репортерской карьеры к закономерному конфузу. Прочитав и, естественно, восхитившись твоим очередным письмом, я решил написать материал методом гипотетической телепортации в какое-нибудь интересное место. Не правда ли, оригинальный ход? Конечной точкой маршрута избрал публичную библиотеку. Не сходя с места и ощущая себя чуть ли не пришельцем из иных миров, иных галактик, мысленно обошел все ее отделы, не забывая давать им краткие и, как мне тогда казалось, остроумные характеристики. Потом я исчез, оставив библиотекарей в полном недоумении.

В таком же недоумении оказались и работники нашего секретариата, когда я сдал материал, обозначенный в заявке как субботний репортаж. Положив его на стол редактора, ответсек не удержался и высказал некоторые предположения по поводу моего психического здоровья, полагаю, не в дипломатичной форме — он не ожидал от молодого сотрудника подобной подлянки: под репортаж было зарезервировано место на одной из полос. Виктор Иванович Черкасов не стал меня вызывать «на ковер». Зная, что обычно я засиживаюсь допоздна, он сам, когда сотрудники разошлись по домам, заглянул в кабинет и попросил объяснить «ускользающий от него творческий замысел». После моего детского лепета так называемый «репортаж» был на законном основании возвращен автору. Редактор посоветовал не переделывать его, а сразу выбросить в мусорную корзину. После этого он сказал, что я уже не новичок и пишу довольно сносные корреспонденции и даже изредка делаю очерковые зарисовки, однако мне еще необходимо многому научиться в газетном ремесле, экспериментировать же можно и даже нужно лишь в том случае, когда виртуозно владеешь законами жанра; я же, по его убеждению, пока прохожу начальный курс в «школе молодого бойца». К тому же, добавил Виктор Иванович, и в литературном отношении материал вышел вялым, в нем нет главного — динамики развития событий, и потому он неинтересен.

Если это и был разнос, то в щадящем режиме.

Потом состоялся разговор по душам. Черкасов поинтересовался, с какими организациями и предприятиями я уже укрепил связи, с кем собираюсь подружиться в ближайшее время, подсказал еще несколько адресов. А на прощание сказал:

— Тебе необходимо запланировать цикл материалов, объединенных одной привлекательной идеей. Ананьев как-то предложил серию репортажей под общей рубрикой «Посторонним вход запрещен». Подразумевалось, что это будут короткие рассказы из тех мест, куда обычно людей не пускают, но он так ни одного и не сделал. Возьмешься?

Свою первую заметку, вышедшую под новой рубрикой, — это еще не был репортаж в полном смысле этого слова — я написал из книгохранилища и отдела редкой книги публичной библиотеки. Нужно же было как-то реабилитировать себя к глазах редактора. Затем меня занесло в башню Дома связи, где установлены главные часы города. От их хранителя Валентина Трофимовича Дубова узнал немало интересных подробностей. Материал «Петрозаводские куранты» был отмечен в числе лучших публикаций недели. Так и пошло. Побывал в фондах музея, на площадке, где запускали метеорологические зонды, в пересчетной кассе госбанка, реквизитной мастерской театра кукол…

В прошлом году случай столкнул меня с незнакомой (как мне казалось) женщиной.

— Я вас знаю, — сказала она. — Вы однажды приезжали на студию телевидения. А потом написали о работе нашего цеха репортаж «Путь киноленты». Помните?

— Как же не помнить. Что-то напутал в истории кинохроники, был звонок, и я получил на редакционной летучке грандиозную выволочку.

— Разве? А мы никаких ошибок не заметили. В цехе вас и сейчас вспоминают добрым словом, ведь с той поры о нас больше никто не писал.

Со временем я научился видеть темы будущих репортажей. Когда программируешь себя на конкретную работу, то она в конечном итоге обязательно начинает получаться.

Идешь, к примеру, по улице Луначарского. Напротив школы № 25 возводится новое здание гостиницы. Автоматически считаешь перекрытия: раз, два, три… шесть. Заходишь на стройку, интересуешься, когда начнут поднимать седьмой этаж. Встретишься с проектировщиками, снова побываешь на площадке — и вот уже готов репортаж «На седьмом небе».

И незнакомых людей перестал стесняться.

Основная ошибка новичков заключается в том, что они хотят «произвести впечатление». Конечно, это тешит самолюбие. Но необходимо всегда помнить, что судить о тебе в конечном итоге будут не по умению глубокомысленно кивать и вворачивать в разговор имена знаменитостей, а по тексту, который напишешь. Иногда для пользы дела даже полезно прикинуться полным тупицей. Пусть тебе всё объяснят самым подробнейшим образом. Люди любят это делать, так же как и давать советы. А потом, когда написанный материал увидит свет, те же люди искренне удивляются, откуда проныра-корреспондент всё узнал.

Самые же лучшие репортажи получаются, когда удается поработать плечом к плечу со своим героем.

…Поздняя осень. Беломорск. Я приехал за материалом о начавшейся путине. Море парит. Такелаж на судне оброс инеем. Капитан Константин Миронов — потомственный помор. Именем его отца названа одна из улиц рыбацкого поселка. Проходим на стальном боте вдоль кромки льда. За собой тянем трал. «Вира!» — кричит капитан. Снасть поднята. Из нее ртутью хлынул на палубу поток сельди-беломорки. «Костя, у вас найдется еще пара сапог?» — спрашиваю. Нашлись валенки с галошами. До вечера вместе со всеми сгребал деревянной лопатой пойманную рыбу. Вернулись в порт. Сдали улов. Команда разошлась по домам. Костя достал чекушку. Объяснил: «Для разговора». Выпили по стопке. «Ты день на меня работал, теперь я на тебя поработаю. Спрашивай», — сказал он. Двести пятьдесят строк в газете занял репортаж. С Костей Мироновым мы расстались друзьями.

Именно репортажи заставили меня избавляться от навязчивой метафоричности и вообще излишних красот.

Журналистика стала ремеслом.

Я научился в считанные минуты собираться в дорогу, обходиться минимумом вещей, быстро сходиться с незнакомыми людьми и браться за любые темы. «Бей в барабан и не бойся», — писал Гейне. Это лозунг репортеров.

Счастливое время!

Об одном только жалею, — не было у нас ни миниатюрных диктофонов, ни цифровых фотокамер, ни компьютеров.

Как можно было бы развернуться со всей этой техникой!

А тогда… Собственное колено, блокнот и авторучка — вот и весь инструментарий.

А еще жалею о том, что слишком короткий срок отпустила судьба на репортерскую работу. Только-только вошел во вкус и стало что-то получаться, как в «Комсомольце» началась очередная подвижка кадров. Сразу несколько «стариков» перешли на работу в партийные издания. В силу производственной необходимости меня перевели в секретариат. Я не сетую и тем более не жалуюсь. Именно должность ответственного секретаря редакции в конечном счете позволила мне более критично взглянуть и на свои литературные достижения, и на журналистику в целом. Но прежде чем наступил этот момент, прошли годы.

Глава 5. Игра в кубики

Как человек далекий от газетного производства, ты вряд ли представляешь, чем занимается ответственный секретарь редакции. Некоторые думают, что это тот сотрудник, который отвечает на телефонные звонки и разносит чай по кабинетам.

Написал это и подумал, а почему мы с тобой почти не говорили о работе? Не потому ли, что встречи были так редки и кратковременны? Во всяком случае, многое, о чем я сейчас тебе пишу, не обсуждалось во время наших вечерних чаепитий.

Итак, коротко о секретариате.

Это то место, где рождается газета.

Первоначально все отделы сдают в секретариат заявки, с учетом которых ведется планирование номеров — и текущее, и на ближайшую перспективу. Сюда же корреспонденты приносят написанные материалы и стекаются сообщения информационных агентств. Здесь заказываются иллюстрации, макетируется каждая газетная страница (полоса), осуществляется связь с типографией. На секретариат замыкаются фотограф, художник-ретушер, курьеры, редакционный водитель, корректорский цех.

Короче, по военной терминологии — штаб редакции.

Весь день ответственного секретаря проходит в суете. Его работа — это череда сменяющих друг друга дел. Они объединены только тем, что все считаются срочными. Банка растворимого кофе кончается за несколько дней.

Когда переданы поправки последних сверочных полос, сядешь покурить на дорожку, начинаешь вспоминать, чем же, собственно, занимался, и не можешь вспомнить. А когда идешь домой, уже планируешь работу на завтра: это не забыть, о том напомнить, с тем разобраться, тому позвонить.

Очень хлопотная должность.

Первое время я немного переживал из-за того, что не получалось макетирование, это закономерное явление: каждый секретарь начинает «видеть полосу», то есть воочию представлять ее в полном объеме и с точностью до строки, не ранее чем через полгода работы. Этому еще предстояло научиться.

Став ответственным секретарем, я получил и определенные льготы: теперь уже не нужно было изо дня в день «гнать строку», мог писать материалы, а мог и не писать, если этого не хотелось, темы для публикаций тоже выбирал самостоятельно, советуясь разве что с редактором.


Незадолго до этих существенных перемен в работе и жизни редакция массово-политической литературы издательства «Карелия» пригласила меня в авторский коллектив по созданию публицистических книжек на тему «Города и районы Карелии».

Вспомни, как часто мы с тобой говорили о литературе и писательском труде. Эти разговоры были возвышенны и потому романтичны. При всем безудержном полете фантазии они не проецировались на действительность, на ту повседневность, в которой нужно зарабатывать деньги, варить суп и жарить картошку, стирать рубашки, разнашивать новые ботинки… Все было предположительно и достаточно туманно. Когда-нибудь — да, вероятно и даже возможно. Окрепнет рука, станет зорче глаз, появится навык письма, привычка к ассоциативному восприятию мира — вот тогда. И то, знаете ли, при благоприятном стечении обстоятельств и удачном раскладе звездного пасьянса.

И вдруг меня, в душе считающего себя новичком, хвалят за публикации, говорят, что давно приметили, оценили, включили в число перспективных авторов и предлагают написать книжку.

Конечно, я раздулся, как лягушка по весне, и согласился. Ни секунды не раздумывал. Из списка предложенных районов был выбран Пряжинский. Не потому, что хорошо знал его историю, экономику и культуру, просто он располагался ближе других к Петрозаводску.

Я не предполагал, что эта работа займет почти два года.

Для понимания живописи нужно немало побродить по музеям, галереям, вернисажам, выставкам. Чтобы хоть мало-мальски разбираться в литературе, необходимо прочитать сотни книг — и хороших, и посредственных. Но даже одолев полное собрание сочинений Куприна, писать рассказы, как Куприн, вряд ли сможешь. А учиться литераторскому делу будешь, к сожалению, на своих ошибках. Это как умение плавать. Можно изучить по брошюрам и пособиям и кроль, и брасс, и баттерфляй, до мельчайших подробностей мысленно представлять работу рук, ног, технику дыхания, но пока не войдешь в воду и не оттолкнешься от дна — не поплывешь.

Книжек я прежде не писал.

Полистал уже вышедшие в свет издания этой серии и не обнаружил в них ничего сверхсложного.

Долго думал, с чего ж начать?

— Начинать нужно с начала, — говорил Карел Чапек.

Это, конечно, остроумное замечание, но оно ничего не объясняет.

Необходимо было руководствоваться иными принципами.

Для разрешения сложных и до поры до времени непонятных проблем у меня с давних пор имеется универсальный метод под называнием «Эффект Мальчукова».

Лев Иванович Мальчуков преподавал в нашем университете курс иностранной литературы. В перерывах между лекциями нам нередко доводилось перекуривать около одной урны. Когда я стал работать в газете, мы виделись даже чаще, чем на родном историко-филологическом факультете. Мальчуков писал блестящие рецензии на многие постановки наших театров, которые обычно печатались в «Комсомольце». Однажды, и тоже во время перекура, я спросил Льва Ивановича, как ему удалось, только-только получив права автолюбителя, на новой машине и почти без опыта вождения съездить к Черному морю и, что самое главное, благополучно вернуться обратно.

— Это было просто. О том, что нужно преодолеть несколько тысяч километров, я даже не думал, — сказал Мальчуков. — Когда погрузили вещи и сели в машину, поставил перед собой конкретную цель: выехать со двора. Следующая задача тоже была несложной: доехать до перекрестка и по возможности никого не задавить. Выполнимым оказалось и третье задание: дождаться разрешающего сигнала светофора и, ни с кем не столкнувшись, преодолеть перекресток. Без спешки пересекли и покинули город. Добрались до следующего. Через два дня были на юге. Там мы не держали машину на стоянке, а постоянно куда-нибудь ездили. На обратном пути в Петрозаводск я уже сидел за рулем спокойно и уверенно.

Другими словами, если не знаешь, как решить проблему целиком, делай это поэтапно.

Для начала я поехал в Пряжу на рекогносцировку. Решил: пусть это станет первым шагом в сборе материала для книги.

В районной газете трудились два моих внештатных автора: Рая Волкова и Валерий Колодин. Встретились в редакции. За чаем рассказал коллегам о предложении издательства и попросил помощи, честно сказав, что из всех примечательностей их славного поселка знаю только о доме-музее Марии Мелентьевой.

— С Раухой Эмильевной знаком? — спросила Рая.

— А кто это?

— Значит, не знаком. Рауха Эмильевна Кальске — человек, организовавший музей Марийки.

— Она в детстве на коленях у Ленина сидела, — добавил Колодин.

Первое утверждение оказалось сущей правдой, второе — местной легендой.

Рая позвонила Раухе Эмильевне, охарактеризовала меня в самых лестных выражениях, и я отправился в гости, продолжать пряжинские чаепития.

В журналистике есть нечто от лицедейства. Только новички думают, что стоит прийти к человеку и представится корреспондентом газеты, как он тотчас распахнет свою душу и начнет откровенно отвечать на все заданные вопросы. Если хочешь писать интересные материалы, то от подобного заблуждения очень быстро излечишься и, знакомясь с новым человеком, вначале будешь стараться просто ему понравиться.

Рауха Эмильевна Кальске оказалась пожилой грузной финкой. Она была похожа на добрую бабушку моего школьного товарища Лёни Раутиайнена, так что я почти без усилий настроил себя на безбрежную доброжелательность. Собеседники это обычно чувствуют. Минут через пятнадцать мы уже болтали, как давние знакомые.

Я узнал, что когда Рауха была еще маленькой девочкой, то летом 1917 года на квартире ее отца, рабочего-металлиста Эмиля Кальске, действительно некоторое время скрывался вождь пролетарской революции. Мимолетной и незначительной для ребенка оказалась та встреча. А вот будущего Героя Советского Союза карельскую девушку Марию Мелентьеву Кальске помнила прекрасно — была ее первой пионерской вожатой. Рауха Эмильевна рассказала, как в обычной крестьянской избе, в которой раньше жила семья Мелентьевых, был создан народный музей, посвященный солдатам Великой Отечественной, как школьники-краеведы собирали необходимые документы и воспоминания военной поры.

У каждого народа должны быть свои традиции и свои святыни, которые в конечном счете оказывают решающее влияние на нравственные основы общества. Весь ХХ век в нашей стране, прикрываясь заботой о всеобщим благе, с маниакальным упорством разрушали эту основу и поэтому сегодня мы имеем то, что имеем. В пору работы над «Пряжей» я об этом не задумывался, но и тогда относился с большим уважением к таким энтузиастам и подвижникам, как Рауха Эмильевна Кальске. Не удивительно, что мы с ней подружились и даже имели переписку. К Раухе Эмильевне я приезжал несколько раз. Полученные от народного дома-музея материалы дополнил некоторыми собственными изысканиями. Даже, помнится, сумел найти родную сестру Анны Лисицыной, хотя в рассказе о Пряжинском районе этот факт не упоминается. В результате был написан очерк, который и стал одной из главок книжки. Я убрал его в стол и поехал в Ведлозеро знакомиться с Героем Социалистического Труда Анной Петровной Засековой.

Зарисовка о знатной доярке вышла убогой, впрочем, ее слабых сторон я в то время не видел. Для того, чтобы их заметить, потребовались годы работы в жанре очерка. А тогда, искренне обрадовавшись, как споро у меня пошло создание большого публицистического полотна, перепечатал набело еще одну готовую главу и тоже положил ее в особую папку.


Вот тут и произошло мое назначение на пост ответственного секретаря.

Несколько месяцев было не до книжки, — постигал тонкости нового ремесла. К работе над «Пряжей» я вернулся только когда стал понимать нюансы редакционного планирования и на глаз определять площадь, которую займет тот или иной материал на газетной полосе.

Новая должность намертво привязывала меня к рабочему столу. О том, чтобы в будний день выехать куда-нибудь из города, можно было только мечтать.

Чтобы не терять время, решил заняться страницами прошлого. (Эта глава называется «Идут часы походкою столетий»).

Историю Карелии я тогда представлял лишь в самых общих чертах. И поэтому узнал немало нового, читая краеведческую литературу (в том числе и дореволюционную) и копаясь в архивных документах. Выяснилось и нечто грустное: оказалось, что целые пласты хроники нашего края совершенно не изучены историками. Помню миг восторга, который охватили меня, когда среди большевиков, сосланных сюда, в «подстоличную Сибирь», обнаружил имя патриарха отечественной экономической мысли Станислава Густавовича Струмилина. Он был отправлен в такую глухую деревню, что жители ее даже обычное тележное колесо считали диковинкой. Именно о таких уголках Олонецкой губернии исследователи того времени писали, что стоит отъехать от Петербурга на триста верст и словно попадаешь на триста лет назад.

Определивший ссыльного на постой десятский впервые в жизни увидел керосиновую лампу, взятую Струмилиным для работы по вечерам. Восхищенно покрутив шпенек, выдвигающий и убирающий фитиль и оценив всю хрупкость стеклянного осветительного прибора, представитель власти решил, что от такого богатства ни за что не убежишь. На этом основании он полностью избавил ссыльного от надзора.

Подобная деталь может заменить страницы описательного текста. Однако в книге «Пряжа» ее нет. И эпизод с керосиновой лампой, и многое другое, объясняющее, как Струмилин попал в Карелию, было безжалостно сокращено редактором. Я на нее тогда сильно обиделся и только через несколько лет, когда стал чувствовать и даже как бы на ощупь осязать архитектуру построения книги, осознал, что по-другому и быть не могло. Я настолько увлекся биографией мыслителя и борца, так любовно ее описал, что она торчала из общей ткани повествования, как огромный валун на проезжей части дороги. Потому и откатили его без сожаления в канаву небытия.

И в этом повествовании, несмотря на кажущуюся свободу выбранной формы, увлекательное жизнеописание экономиста-революционера, похожее на круто замешанный детектив, тоже оказывается лишним.

Прости меня, Станислав Густавович, я должен идти дальше.

Одна из самых неожиданных встреч на пряжинской земле у меня произошла в Маньге. В годы гражданской войны на подступах к этой деревушке произошли жестокие схватки с белофиннами. Восстановив события по документам, я решил посмотреть, как бы это могло разворачиваться на местности. Приехал в Маньгу, на улице спросил у женщины, есть ли кто-нибудь из пожилых людей, помнящих о тех событиях. Она назвала фамилию и показала дом.

Открывшего дверь мужчину я бы не причислил к древним старцам, на вид ему было немногим за шестьдесят. Он внимательно выслушал объяснения и о работе над книжкой, и о возникшей необходимости представить картину давних боев.

— Понятно, — кивнул головой. — Сейчас все обскажу самым подробным образом.

И обсказал, и показал.

— Оттуда наступали финны. А здесь отрыли окопы моряки.

— Какие моряки?

— Обыкновенные. В черных бушлатах. У них было два «Максима». Один установили вон там на горушке, а второй косил с фланга. Хорошая позиция. Финны ничего не могли сделать…

Он говорил уверенно, и было видно, что не фантазирует. А я все больше и больше приходил в недоумение — знать о некоторых упомянутых подробностях мог разве что наблюдательный и удачливый разведчик. Я нарочито усомнился в одном из приведенных фактов, он в подтверждение привел еще несколько, и тогда я прямо спросил, откуда ему все это известно. Он вначале немного смутился, а потом, когда со всей очевидностью осознал, что попался в незатейливые силки, рассмеялся. Оказалось, что моего рассказчика, в ту пору пятнадцатилетнего паренька, финны мобилизовали вместе с подводой для доставки боеприпасов, это им, а не нашим он подвозил патроны. Поэтому и знал, где располагались пункты боепитания противника, где финны сосредотачивались в боевые порядки, каким образом организовали наступление. Так что он действительно был очевидцем событий.

Позже я обнаружил свидетельства, подтверждающие слова этого Гавроша поневоле. Среди защитников Маньги действительно были пятьдесят моряков Онежской военной флотилии, у которых кроме винтовок имелись два станковых и восемь ручных пулеметов.

Редактору книжки Татьяне Михайловне Юрна я ничего не рассказал о своем секретном источнике информации, поэтому она полагала, что картина боя была воссоздана по документам, и даже похвалила меня за этот маленький, но достаточно живо написанный сюжет.

Так уж совпало, что именно по поводу главы, посвященной гражданской войне, у меня произошел серьезный спор с редактором. Это была не приболевшая Юрна, а заменившая ее на время сотрудница той же редакции. Она много лет работала с нашими мастерами публицистики и, видя перед собой рукопись начинающего автора, стала причесывать меня под некий усредненный журналистский стиль. Я тут же, как Ивашечка, растопырил руки-ноги и бурно воспротивился почетному сидению на общей лопате. Конечно, редактор не хотела ухудшить книгу, ни в коем случае, но из добрых побуждений начала укатывать текст, словно асфальтовое полотно. Мне такая затея не понравилось. Дело здесь не в авторских амбициях, а в том, что не терплю, когда навязывают чужую волю.

Так уж случилось, что после отъезда из Суоярви пришлось долгое время жить без опеки и надзора взрослых. Брат женился и перебрался к своей теще, а мать постоянно болела и месяцами лежала то в одной, то в другой больнице. Я был предоставлен самому себе. Страстное желание стать путешественником и писателем уберегло от многих глупостей, совершаемых в юношеском возрасте. Не попал в дурную компанию, потому что равнодушно относился к романтике подворотен. Обожая всевозможные выдумки, тем не менее не стал пустым мечтателем, потому что приходилось думать, как и на что жить. Я вырос в портовом районе, где вдоволь насмотрелся на пьяных, это были конченые люди, и мне не хотелось такой судьбы. Попав на флот, где многие от скуки пили, я из чувства противоречия не брал в рот ни капли. Даже нецензурную брань по тем же соображениям вычеркнул из своего лексикона.

Когда я стал складывать слова в рассказы и газетные публикации, то старался не щеголять без нужды словами иностранного разлива, но, случалось, употреблял яркие диалектизмы.

С редактором мы заспорили из-за малости.

После боев за Маньгу наши войска, чтобы не оказаться в окружении, были вынуждены отступить. Время года — весна. Точнее, последние числа апреля. Что из себя представляют наши проселки, я знал не понаслышке и поэтому написал: «Погода стояла розвязь — развезло большак». Редактор никогда не слышала слово «розвязь» и поэтому просто вычеркнула все предложение. Я сказал, что такая редактура меня не устраивает, и, пройдясь по рукописи, снял вообще всю вкусовую правку. Скандал, одним словом. Редактор призвала на помощь заведующего. Разборка продолжалась больше часа. «Розвязь» оставили, в других случаях искали компромиссные решения. (Парадокс ситуации заключается еще и в том, что этот спор нас с редактором очень сблизил, мы стали относиться друг к другу с большим уважением. Написав следующую книжку, я сам попросил заведующего, чтобы именно ей — опытной, строгой и принципиальной — передали для работы мою рукопись).

Вторую корректуру, которая обычно носит сверочный характер, мне не показали.

Получив сигнальный экземпляр книжки, первым делом отыскал то спорное место, прочитал и расстроился до полного стыда и омерзения к самому себе, потому что после злосчастной «розвязи» и раскисшего большака говорилось: «Брели по косточку, по колено в жиже, несли на самодельных носилках раненых…» Во-первых, у меня красноармейцы шли по грязи, а не месили «жижу». Во-вторых, откуда появилось это «по колено»? Хорошо еще, что не по пояс. Но все равно, так можно брести разве что по болоту, а не по весенней дороге.

Самое грустное заключалось в том, что я не помнил, не знал наверняка, сам ли написал эту ерунду или же редактор решила усилить драматизм ситуации. Налицо был лишь факт: суровоеповествование превратилось в литературную красивость. Сличать опубликованное с оригиналом я не стал. Зачем? После драки кулаками не машут, но с той поры всегда прошу знакомить меня с правкой, если таковая будет, или не публиковать текст вообще.

Это был один из уроков первой книжки.

Но были и другие. Во время работы над рукописью появились некоторые полезные навыки литературного труда. Я стал свободнее ориентироваться в фондах Центрального архива (сейчас он называется Национальным). Когда наступила пора описывать современное состояние района, пришлось научиться работать с диктофоном, потому что должность ответственного секретаря не позволяла выезжать в командировку более чем на один-два дня. Привозил за раз по восемнадцать-двадцать интервью. Много времени занимала расшифровка записей и последующий перевод устной речи в письменную — это совершенно разные формы языка.

В конце концов книга была написана. Как бы ни пыжился тот молодой автор от важности и собственной значимости, я, сегодняшний, ясно вижу многие слабости «Пряжи».

Остановлюсь лишь на некоторых.

Текст не монолитен, в нем нет цементирующего начала.

«Много дней накапливается над землей электричество. Когда атмосфера насыщена им до предела, белые кучевые облака превращаются в грозные грозовые тучи и в них из густого электрического настоя рождается первая искра — молния.

Почти тотчас же вслед за молнией на землю обрушивается ливень…

Если молния — замысел, то ливень — это воплощение замысла. Это стройные потоки образов и слов. Это книга».

В юности я несколько раз читал и перечитывал эти строки из «Золотой розы». И каждый раз затаившийся в них глубинный смысл ускользал от моего понимания. Я тогда не знал, что зарождение литературного произведения нужно хоть раз пережить, прочувствовать и только тогда его уже ни с чем не перепутаешь. Я же за творческий замысел принял заказ издательства.

Тот же Константин Паустовский в «Золотой розе» советует начинающим литераторам составлять планы будущих произведений. В качестве примера он приводит первоначальные записи к рассказу «Снег». Но если взять сам рассказ, то нетрудно убедиться, что от набросков в нем практически ничего не осталось. Меня этот фокус удивлял до тех пор, пока не догадался, что к содержательной части произведения это умозрительное нащупывание темы и сюжета имеет такое же отношение, как женские головки на полях пушкинской рукописи к живому образу Татьяны Лариной. Приведенный Паустовским план свидетельствует лишь о поиске интонационного рисунка рассказа и не более того. Но и не менее.

Я планов не умел составлять в принципе. Даже в школьные годы вначале писал сочинение на заданную тему, а потом по готовому тексту придумывал специально для педагога некие пункты. Не составлялся предварительный план и к «Пряже». Между прочим, напрасно этого не сделал. Если бы предварительно расписал все необходимые составляющие будущей рукописи, в ней не было бы таких зияющих провалов.

Список просчетов можно продолжить и далее.

Но нужно ли?

«Дорогу осилит идущий», — любят повторять спортивные комментаторы. Извините, внесу поправку, в оригинале сказано: «Дорогу осилит пешком идущий». Разница существенная. Только когда собственными ногами прочувствуешь все камни и колдобины, начинаешь понимать, по какому пути идешь.

Основой прозы всегда является мысль. Именно она, развернутая в пространстве и времени, рождает творческий замысел. А замысел подобен ветке с плодоножками, собирающей отдельные виноградины в единую кисть. Ничего этого, работая над «Пряжей», я не знал и потому просто насыпал виноградины в чашку: получился сборник очерков, собранных вначале в хронологическом, а затем в тематическом порядке. Собственно, это была игра в кубики.

Глава 6. Прощальный вальс

Душа просит музыки. «Может, телик включить? — предлагаю я. — MTV? Замечательный канал. 24 часа в сутки играют и поют».

«Да ты что?!» — возмущается душа.

«Тогда кассету? Хочешь „Rain“? Последний писк нервного Запада — шум дождя и больше ничего».

Молчит душа, ей даже спорить не хочется. По ее, душевному, мнению «послушать музыку» — это значит достать патефон, долго и торжественно крутить ручку, натягивая пружину, потом осторожно положить на круг хрупкую радость, проверить остроту иглы и только после завершения всей этой процедуры, больше смахивающей на вынос полкового знамени, послушать что-нибудь такое, чтобы в подушечках пальцев стало слегка покалывать. Например, «Рио-Риту».

Однажды, когда я вот так отдыхал, в гости зашел этнограф по специальности и друг по жизни Костя Логинов. Он чуть не прослезился.

— Под эту музыку, — говорит, — меня на танцплощадку в детстве не пускали.

Вместе с «Рио-Ритой» я храню в специальных коробках и другие грампластинки. Иногда достаю их, смахиваю бархоткой предполагаемую пыль…

Душа купается, млеет в забытых мелодиях, и в мире наступает гармония.

Когда-то грампластинки выпускали огромными тиражами. Если на экран выходил полюбившийся народу фильм «Бродяга», то уже через месяц чуть ли не в каждой квартире Рашид Бейбутов по-русски распевал, что «не связал ни с кем он судьбы своей…»

Пластинок было так много, что каждый мог составить по вкусу личную фонотеку.

Расспрашивая петрозаводчан, у которых еще остались патефонные диски, я вначале удивлялся, почему они у всех разные. Потом догадался, в чем тут дело. Каждая семья, купив патефон или радиолу, тотчас начинала активно приобретать пластинки, со временем интерес к забаве несколько остывал, и так получалось, что из огромного массива музыкальных записей в семье оседали только те, которые были популярны в определенные годы и даже конкретные месяцы.

В этом океане черных дисков внимательный слушатель может выделить несколько мощных течений.

Одно из них — это народная музыка, а также музыка, написанная под народную. От «Песни ямщика» и утеса, что «есть на Волге», до частушек и оптимистичных «колхозных» припевок.

Рядом, но все-таки отдельным пластом, — популярные песни разных лет. Здесь «Где ж ты, мой сад», «Ходит по полю девчонка», «Соловьи», «Загадай желание», «На крылечке», «Днем и ночью», «На лодочке», «Далеко от дома», «О любви не говори», «Перекресток», «Текстильный городок», «Девчонки, которые ждут», «Дождик», «Скажите, девушки», «Хороши весной в саду цветочки», «Фонарики», «Три года ты мне снилась» и многие другие, включая нашу «Карелию», которая тоже выходила отдельной пластинкой.

Еще один слой — танцевальная музыка: фокстроты и танго — с названиями и без таковых, а также полонез, гопак, краковяк, полька, самба, румба и, конечно же, вальс.

Как у нас любили вальсы! Как много их было! И как часто они звучали. «Амурские волны», «Дунайские волны», «Забытый вальс», «Гавайский вальс», «Солдатский вальс», «Матросский вальс», вальс «Северное сияние», вальс из кинофильма «Сельская учительница», вальсы «Судьба», «Слез довольно», «В лесу», «Тюльпан», «Весенний», «Ветерок», «Тополь», «Пушинка», «Вечерняя звезда», «Старинный вальс», «Московский вальс», «Лирический вальс»…

Отдельный мощный поток — песни из кинофильмов. С экрана и через пластинки пришли к нам «Темная ночь», «Яблонька», «Ой, цветет калина», «Спят курганы темные», «Чайка», «Любовь — кольцо», «Огонек», «Сероглазая», «Каким ты был, таким остался», «Отчего, почему», «Не забывай», «Пишите нам, подружки», «Старый клен» и еще многие такие же любимые песни, о которых мы чаще всего вспоминаем за праздничным столом.

Несколько особняком стоят песни и мелодии народов мира. Такие пластинки тоже выпускали тысячами. Но особенно много среди них произведений итальянских, испанских и вообще испаноязычных. Не оттуда ли берет свое начало наша малообъяснимая любовь к мексиканским телесериалам?

А еще — классика, военные и морские песни, шуточные и сатирические куплеты, патриотические песни, их тоже слушали, и многим они нравились, наконец, песни, которые исполняли любимые артисты. Не буду называть, их десятки.

…Я чуть прикрываю глаза и вижу: ясный летний день, комната залита солнечным светом, у окна сидит мама. Она штопает наши носки, пришивает к рубашкам оторвавшиеся пуговицы и что-то напевает. Я, сегодняшний, прислушиваюсь. «Ночь. Тишина. Лишь гаолян шумит. Спите, герои, память о вас Родина-мать хранит…» — тихо поет мама.


Ты спросишь, друг мой, почему я вдруг заговорил о грампластинках и полузабытых вальсах? Какое они имеют отношение к теме рассказа о литературе и журналистике? С одной стороны, вроде бы никакого. А с другой — самое непосредственное. Это как посмотреть.

Возможно, если бы я продолжал и далее заниматься сбором новостей и репортажами, то размышления о возможностях и сути профессии меня бы никогда не посетили. На бойком месте репортера философствовать некогда, летишь, как конь по степи, только пар валит.

Секретарское кресло остановило бесконечную гонку. Через год-полтора я в нем совершенно освоился, и хотя рабочие будни продолжали оставаться такими же суматошными, как и раньше, все чаще начали появляться окна свободного времени. Мы с Юрием Дрыгиным, моим замом, даже стали по очереди ездить в командировки. Я закончил работу над «Пряжей». Разогнавшись на ней, сходу написал еще одну небольшую книжку под названием «Как песня родилась». Она была документальной и рассказывала об академическом хоре студентов Петрозаводского университета, которым руководит талантливый дирижер Георгий Эрвандович Терацуянц. Продолжал регулярно публиковаться и на страницах «Комсомольца». Даже время от времени затевал небольшие серии материалов, например, об улицах Петрозаводска или очерковые зарисовки о наших художниках.

Именно в это время я стал часто задумываться о своей профессии. Не секретарской — журналистской. Осмысление жизненных ценностей происходило на фоне разнообразных бытовых неудобств. Это был период, когда я вдруг оказался без крыши над головой. Мотался по приятелям. То погощу пару дней у друга детства, то в мастерской знакомого живописца.

Самое лучшее жилье мне тогда предоставил наш славный капитан и руководитель многочисленных экспедиций на веслах и под парусом Виктор Дмитриев. Тогда он только начинал свои первые путешествия на переоборудованном под плавучую дачу малом рыболовном боте, носящем гордое имя «Арго».

Была осень. Судно стояло метрах в пятидесяти от берега, почти в центре гавани клуба водного туризма. Капитан дал мне ключи от шлюпки и сказал: «Живи сколько хочешь. Только воду не забывай откачивать, а то потонешь». По вечерам я неторопливо подгребал к «дому», на походном примусе грел чайник и под плеск онежской волны писал заметки о фотовыставках и других культурных событиях города. Писклявый транзистор создавал атмосферу единения с миром. Ко мне даже девушки заходили в гости. Семафорили с берега косынками и кричали: «Эй, на барже!» Продержался я на плаву до заморозков и с тех пор считаю себя истинным аргонавтом.

За зиму пришлось еще несколько раз сменить место жительства.

Конец кочевой жизни положила женитьба, после которой мне несколько лет довелось обитать на Ключевой, в квартире, принадлежавшей родителям жены. Они выделили нам небольшую комнату, в которую с трудом поместились диван, шкаф и книжный стеллаж. Подоконник заменял письменный стол.

Накопившиеся впечатления на тему человеческого жилья вылились в рассказ «Дом». Я отсылал его тебе отдельным письмом, поэтому здесь приводить не буду. А почему после длительного перерыва вдруг решил снова заняться художественной прозой, объяснить не могу. Захотелось — и все тут. Могу лишь отметить, что рассказ писался легко и даже весело, словно все предыдущие годы только этим делом и занимался. Опубликовав «Дом», возвел еще несколько литературных строений. Жене они нравятся, мне — нет. По форме похожи на развернутые дневниковые записи, по сути — на ученическую пробу пера. Кроме жены, я их никому не показывал.

Потом стал сочинять повесть на исторический сюжет. Она до сих пор лежит недописанной…

Эта литературная блажь продолжалась около года и закончилась так же внезапно, как и началась.

Определиться в отношении к журналистике и прозе помог случай — на этот раз несчастный. Во время одной из командировок я повредил себе спину. Попал в больницу, в которой провел без малого четыре месяца, от первого снега до весенних луж. Поскольку житейские мягкости мне были категорически противопоказаны, то все это время лежал на листе толстой фанеры — «на щите», по определению медперсонала.

На щите иль со щитом.

Я был живой, но несовпадение расхожей идиомы и действительности меня совершенно не волновало. Просто отсыпался. Потом заскучал. В больнице я именовался «ходячим». В том смысле, что на процедуры меня не нужно было возить на каталке. Ходил скособоченный, с чуть вывернутыми назад руками, подволакивая левую ногу, и со стороны, вероятно, больше всего напоминал контуженого паука. Подобное передвижение доставляло массу болезненных ощущений, и я предпочитал большую часть времени проводить в палате. Лежал целыми днями, вытянувшись по мере возможности на своем жестком ложе, и читал книги. Это отвлекало от мыслей, связанных с моим жалким физическим состоянием. Испытание психики начиналось ночью, когда в палатах отключали свет. Вот тогда-то под мерное сопение спящих товарищей по несчастью я и стал серьезно раздумывать о журналистике в себе и о себе в журналистике.

Когда несешь в редакцию свою первую заметку, то весь полон приятного ожидания и в то же время смутного беспокойства. Вдруг не возьмут? А если возьмут, то что скажут?

Заметка появляется в газете. Мир ликует. Мнится нечто звездное, неизвестно что, но безусловно приятное. Состояние эйфории кратковременно. Оно исчезает после второй-третьей публикации, когда начинаешь осознавать, что на месте твоей заметки могла бы стоять другая, такая же безликая и неинтересная. Начинается следующая стадия рождения журналиста. Теперь тебя ждет долгая игра под названием «получается — не получается». Если проявить настойчивость, то вскоре начинаешь понимать, каким образом нужно подбросить монетку удачи, чтобы она по твоему желанию легла «орлом» или «решкой».

В самом процессе работы над газетными материалами появляется некий ритуал.

Я обычно писал по ночам на кухне. Там стоял любимый стул довоенной постройки, который мог выдержать любые перегрузки, вплоть до космических. Откинувшись на нем к стене, я упирался ногами в плиту, на колени ложилась фанерка, чистые листы бумаги удерживались с помощью старинной канцелярской прищепки в виде миниатюрной мужской руки. До сих пор храню в рабочем столе эту памятную вещицу. Писал я только перьевой ручкой, черными чернилами на желтоватой дешевой бумаге. На кухонном столе обычно стояла кружка с крепко заваренным чаем и какая-нибудь экзотичная пепельница, их у меня больше десятка. Через несколько лет на полу от ножек стула образовались глубокие ямки, а металл над духовкой в том месте, где я упирался ногами, прогнулся.

Со временем я научился выстраивать свои материалы, некоторые, по свидетельству коллег, даже были интересны, но в самом ритуале их создания пропала некая торжественность и таинственная неповторимость момента. Истинное творчество — товар штучный, а я овладел ремеслом и стал подобен репродуктору на стене, он ведь тоже играет и поет — обыкновенная вещь.

Конечно, я мучался, сопрягая слова, это вообще дело необычайно тонкое и сложное, но даже в мучениях, как и в самом деле, пропал элемент новизны. Некоторую мимолетную радость испытывал разве что когда заканчивал очередную заметку. Сделал — и слава Богу.

Еще больше, чем сама работа, меня угнетало отношение к журналистам. Их всегда и везде пытаются использовать для достижения чьих-то интересов. Кто-то с их помощью пытается добиться популярности, кто-то с кем-то сводит счеты, кто-то таким образом отчитывается перед своим начальством о проделанной работе, а кто-то просто стремится к цели, о которой ты и знать не знаешь. Такое отношение грубо, хотя и точно, называется презервативным: использовали и выбросили. И не говорите ничего про мавра, который должен делать свое дело…

Обо всем этом я думал долгими ночами, лежа на щите — еще живой, но уже малоподвижный. И пришел к неутешительному выводу, что из журналистики нужно уходить. Куда? Не знаю. Куда-нибудь.

Напоследок я решил написать рассказ, в котором радость перетекает в печаль, а милосердие превращается в жестокость, где жизнь и смерть идут рука об руку, где грезы похожи на реальность, а реальность оказывается вымыслом, где под маской скрывается еще одна маска и привидевшаяся в детстве мечта оборачивается карнавалом, но прощание с ним оптимистично, потому что все, что было, обязательно повторится, не со мной, так с кем-нибудь другим.

Это был прощальный вальс для джокера.

Поскольку я не собирался его публиковать, то меня ничто и не сдерживало. Просто лежал и фантазировал, как все это можно было бы собрать воедино.

Однажды ночью произошло чудо.

Это действительно было похоже на вспышку зарницы. Все мои догадки и переживания словно распустились на отдельные полосы и снова сплелись в тугой клубок, я не увидел, а скорее почувствовал, как нужно написать.

Было удивительное ощущение полета и абсолютного счастья.

На земле такого не бывает.

Разве что в небесных сферах.

Стоишь перед открытой дверью самолета, свистящий поток воздуха стягивает лицо, словно маска противогаза, а внизу по ниточкам дорог ползут машины, которые меньше твоего ногтя на мизинце.

«Убьюсь», — думаешь.

Парашют за плечами в эти секунды воспринимается обычным рюкзаком.

— Пошел, пошел! — кричит выпускающий.

— Сам пошел! — огрызаешься ты.

Последняя мысль: «Плевать!»

И, оттолкнувшись от ребристого порожка, боком вываливаешься из самолета. Далее миг беспамятства и хлопок над головой — это распускается купол, трепещущий, словно гигантская медуза. В мире наступает неправдоподобная тишина, и гул отлетающего самолета лишь подчеркивает ее космическую суть. В этой тишине ты летишь бесшумно, как сова. Потянешь одну группу строп и в плавном вираже уходишь влево, потянешь другую — тебя разворачивает вправо. А сверху доносится безудержный мат — это не ангелы, это ликуют выпрыгнувшие следом за тобой десантники. Минуты две действует наркотическая инъекция высоты и полной свободы, а запоминается на всю жизнь.

Нечто подобное испытал я и в ту ночь, когда понял, как нужно написать рассказ. Последовательность событий непостижимым образом соединилась в единую цепь. Я как бы увидел, почему мой герой обречен и где появится Восточная цивилизация, как антитеза движения, а где — разговор о семье, которая сама по себе двойственна: может нести добро и согласие, а может и энергетику раздора.

Самое мистическое заключалось в том, что я заранее знал: в повествовании будет ни больше и ни меньше, а ровно девять звеньев-главок.

Через много лет мой приятель Юра Филатов показал мне забавный фокус.

— Сколько будет девятью два? 18. Складываем 1 и 8, получаем 9. Девятью три? 27. Складываем 2 и 7. Снова 9. Девятью четыре? 36. 3 плюс 6 будет 9. Можешь дальше умножать и складывать сам. Результат будет один и тот же. Девятка — загадочная цифра.


ФРЕГАТ «ПАЛЛАДА»
1
Каждый вечер я гусиным шагом печатаю след под вашими окнами. Шляпа в знак уважения приподнята над головой. Прохожие, вероятно, думают, что я приветствую этажи государственного учреждения, что стоит напротив вашего дома. Не обращаю на них внимания. Раз-два, раз-два. Иногда накатывает озаренность несказанных слов, и тогда я начинаю скользить в ритме шорохов Венского леса: раз-два-три. Нет, на меня не давит аскеза правил. Я свободен делать то, что хочу. Хотя бы потому, что не люблю бритые кактусы — я нахожу их неестественными. Раз-два, раз-два-три; раз-два, раз-два-три…

Старик Пифагор утверждал, что миром правят числа. Он был прав. Четыре стороны света окружают нас. В четырех строках стихотворения заложен ритм глубокого вздоха. Знание четырех правил арифметики свидетельствует о безусловной интеллигентности собеседника. Четыре масти у игральных карт. И только джокер не принадлежит ни к одной из них. Он свободен в своем выборе. Он король перевертышей. Он карнавальный шут. Я вижу его сущность. Графически она изображается числом 96.

«Пифагоровы штаны на все стороны равны». Это наряд джокера. Три бубенца на его колпаке напоминают о законе троичности в старых русских сказках. Восемь пуговиц на куртке — символ священного восьмеричного пути просветленного Гаутамы, более известного нам как Будда.

— Как живешь, джокер?

— Нормально. Занумерован, как заключенный. Рост — сто семьдесят девять, аванс — шестьдесят, уха — два, сердце — одно. Возьми руку. Чувствуешь? Сто двадцать на восемьдесят.

— Хорошо ли тебе, джокер?

— Стою, как цифра.

А на улице вьюжит март. И не верится, что где-то в завязь пошли бананы и по отмелям фланируют розовые фламинго, и смуглые ребятишки ныряют за туго свернутыми раковинами, и теплая волна накатывает на берега островов с пряными названиями.

2
Маски сорваны, и, как говорят следователи любимых народом фильмов, будем сознаваться.

Ты зря расстроилась.

Мне хорошо.

Повтори за мной: «Хо-ро-шо».

Еще раз. Четче артикуляция, следи за руками, так, выражение глаз, улыбка. Молодец.

А теперь, пожалуйста, извини меня.

Хотел пошутить, получилась глупость.

Ларчик-то просто открывается: у нас в палате висит «Портрет неизвестной». День и ночь смотрит она на меня, как командированный из окна вагона. Надоели мне эти взоры. А тут еще по радио стали передавать поэтические откровению Блока на аналогичную тему. И никуда не денешься. Мы, как бы это поточнее сказать, не собравшиеся, а собранные здесь, народ подневольный: кормят — едим, приходит медсестра с набором шприцев — подставляем, радио включили — слушаем. Таких бы зрителей нашему театру. У них дела резко пошли бы в гору.

Приобщился я к миру прекрасного, послушал стихи, проникся, воодушевился, и когда рванули бодрую мелодию производственной гимнастики, был готов внести свой вклад в эпистолярное наследие. Только решил сделать все наоборот: отправлять письма к знакомой от незнакомца. Так родился джокер — король перевертышей.

Я бы и сегодня что-нибудь замысловатое сочинил. Но принесли твою записку и стало, честное слово, стыдно. Вот дурак. Думать надо было. Прости. Ты, конечно, решила: раз смеется, значит, совсем плох. Зря. Люди обычно смеются от радости. Даже если внешние обстоятельства кажутся грустными.

Помнишь поучительную легенду о том, как средневековые оккупанты обложили непомерным выкупом один маленький город?

Когда принесли собранное у жителей золото, военачальник спросил гонцов, что делают горожане.

— Плачут, — сказали ему.

— Ступайте и потребуйте у них еще такую же долю, — приказал военачальник.

Узнав, что горожане еще горше слезы льют, он и в третий раз погнал своих воинов за данью. Только когда горожане засмеялись, была снята осада. «Вот теперь у них действительно нет ничего ценного», — сказал военачальник. Этот стратег и философ был истинно мудр. Он оставил жителям города свободу, независимость, душевное богатство и равенство перед будущим.

С незапамятных времен дошел до нас опыт многих поколений, отлитый в чеканную форму афоризма: «Бедность не порок». Современные жизнелюбы добавляют: «Но большое неудобство». Первая часть сентенции посвящена идее, объединяющей людей, вторая — выражает житейское наблюдение.

Посмотри на нашу палату: мы смеемся, несмотря на свои болячки. Три человека разного возраста, опыта, образования — мы равны перед всемогущей и мифической поварихой Антониной Дементьевной, которую никто из нас в глаза не видел.

Что нам делить?

Процедуры?

Наш смех — это утверждение силы духа над превратностями судьбы.

Все хорошо, родная.

3
Нет, не всегда у нас весело.

Сегодня в палате тишина. Ни разговоров, ни анекдотов. Ночью умер сосед справа. Я о нем почти ничего не знаю. Звали его Василий Игнатьевич Кундозеров. В больницу был доставлен из маленькой северной деревушки, туда даже дорога не проложена, вывозили вертолетом. Почти всю жизнь он был рыбаком. Конечно, пил.

У меня сложилось впечатление, что самым ярким событием в его жизни была война. О детстве и отрочестве он не рассказывал, только обмолвился как-то, что с двенадцати лет себе на хлеб зарабатывает. А послевоенные годы его жизни были до предела заполнены центнерами выловленной рыбы и литрами выпитой водки. Любил уличать в скудоумии постоянно меняющихся бригадиров.

Зато о войне говорил с удовольствием. На фронте он познал дружбу отчаянных ребят-пехотинцев и мимолетную любовь сандружинницы, с которой несколько раз сходил вместе в баню.

Он рассказывал обо всех землянках, и эти временные жилища были ему очень дороги. Всегда отмечал, какое место от печки он в каждой из них занимал.

Боевых действий у них на участке, судя по всему, было немного, но о каждом бое он мог повествовать часами.

Начинал обыкновенно с детального описания местности. Подробно характеризовал с тактической стороны каждую сопку, ложбинку, естественную преграду. Отмечал огневые точки, указывал тип вооружения и его возможности, роняя мимоходом некоторые солдатские наблюдения, наподобие вот этих: «задержки у пулемета нежелательны, как и у женщины», а «лучший нож в рукопашном бою — отточенная саперная лопатка». Переходя к атакам и оборонам, он как-то ловко увязывал со стратегическими замыслами командования каждый, даже самый незначительный, личный маневр.

До последнего дня жил воспоминаниями о войне. И о дне сегодняшнем говорил:

— Дочь у меня есть тридцати лет, работает фельдшером на Кестеньгском направлении.

Умер он ночью, молча, по-солдатски. Утром пришла медсестра ставить градусники, а он уже холодный. Спешно, чтобы не травмировать нас, живых, тело перевалили на каталку, укрыли простыней и увезли. Потом пришла сестра-хозяйка и сменила постельное белье.

Мы с Ванюшей Слободкиным, который лежит у окна, немного поговорили, мол, даже не жаловался — и умер, но разговор был вялым. Теперь молчим. Мне кажется, что Кундозерова было бы правильнее похоронить рядом с одной из братских могил, где лежат его погибшие друзья.

Белым обелиском стоит на его койке подушка.

4
Кундозерова уже не вспоминаем.

Это была пауза задержанного дыхания, которая не может продолжаться до бесконечности.

Жизнь продолжается.

Принесли пакет от тебя. Долго не открывал. В нем была тайна зимней реки, когда выходишь на лед и не знаешь, откуда и куда она течет. Наконец не выдержал, развернул. Ванюша подсчитал, что теперь у нас на двоих восемь пачек овсяного печенья и двенадцать банок варенья. Не траться понапрасну, а? Мы же лежачие. Только книжки в руках держим да разговариваем. На это много энергии не нужно.

Твоя мечта заболеть и лечь рядом осуществима разве что умозрительно. Практически же тебя положили бы в женское отделение.

Будь стойкой: не все мечты сбываются.

Я, например, в детстве мечтал сделать большой калейдоскоп, в котором вместо перекатывающихся стеклышек порхали бы живые бабочки. Все как-то не получалось осуществить задуманное: то недосуг, то нужных зеркал нет, то с бабочками перебои.

Сейчас подумал, почему бы мне не осуществить тот давний замысел, так сказать, метафорически. Есть свободное время, его даже слишком много. Есть я — зеркальный двойник того, который жил, как дышал: ходил, что-то видел, что-то запоминал, любил, спорил, работал… И есть письма-однодневки, которые вторят природному циклу: девяносто дней рождается поденка, чтобы прожить лишь с утра до вечера.

За литературный образец я возьму записки хорошего писателя, появившиеся в пору его плавания на фрегате «Паллада». Эти письма-отчеты нравятся мне тем, что автор не ограничивал себя описанием увиденного, а рассказывал обо всем, что вспоминалось и ложилось на душу в тот момент, когда рука держала перо.

Извини, прервусь. Начинается «урок фехтования».

…Так мы называем приход процедурной сестры. Она вкатывается в палату неотвратимо, словно дорожный каток. Не шелохнется в крепких руках поднос, на котором лежит под салфеткой обойма шприцев.

— Поворачивайтесь-ка, мальчики, тылом.

Укол, еще укол.

Сегодня Надежда Степановна не в духе, беспощадно разит тела медицинская сталь. В хорошем настроении она вводит иглу почти безболезненно. Может, муж ее вчера вечером припозднился и пришел домой навеселе, может, в автобусе ей нагрубили или дежурный врач отчитал из-за пустяка. Мы невольно разделяем ее душевные страдания.

Посопев, Ванюша высказал предположение, мол, люди потому стали более жестокими, что у них отобрали Бога. Я предложил ему не впутывать в земные дела посторонних.

— Если бы люди верили, что за все проступки будут обязательно наказаны, пусть не на этом, так на том свете, то прежде чем мучить ближних, они бы задумывались. Я не о нашей медсестре, а вообще о современном обществе. Теперь даже драки между пацанами с какими-то садистскими вывертами.

— Понятие «бог» трактуется несколько шире, чем уголовный кодекс. Среди людей, считающих себя верующими, тоже встречаются подлецы, которые пинают упавшего ногами. Привести примеры?

— Не нужно. Я тоже читал очерки Горького. В душе должен быть Бог, вот о чем я говорю.

— Ты не уточнил какой. Богов много.

— Чем тебя не устраивают заповеди Христа?

— Заповеди хорошие, но от учения в целом очень уж попахивает рабской покорностью. Меня больше устраивает девиз Ломоносова «Ниже перед самим Господом Богом в холуях ходить не намерен». Кстати, Христос не Бог, а сын Божий. А папаша его отъявленный бездельник — за всю свою бесконечно долгую жизнь поработал всего шесть дней. К тому же он далеко не милосерден: за первый же проступок выпер людей из райского сада. Самодур. Будь он истинно добр, обязательно простил бы.

— Ну и бог с ним, — сказал Ванюша. — Я атеист.

На этом наш теологический спор закончился. А я подумал, что сама идея найти некий символ, олицетворяющий добро, весьма привлекательна, но искать его нужно не в поднебесье.

Уж на что хороша Афина! Она даровала людям законы и сама встала на их страже. Учредила первое народное собрание. Научила человека обуздывать коней и запрягать быков, строить корабли и колесницы, подарила землепашцам плуг и борону, а женщинам — ткацкий станок и веретено. Только два представителя сонма богов не чурались физического труда: Гефест и Афина. Потому и добавляют в олимпийских хрониках к ее имени веское слово «эргана», что означает «работница». Но и Афина не очень-то добросердечна. В битве с гигантами она убила Паллада, содрала с него кожу, которой обтянула свой щит, а самое имя поверженного противника прибавила к своему и стала называться Афина-Паллада…

У ее ног обычно изображают сову — священную птицу, олицетворяющую мудрость.

В честь богини-воительницы был назван фрегат, на котором отправился в путешествие писатель-гуманист. А может, корабль носил имя свободолюбивого гиганта? А мы об этом не догадываемся? Ведь известно, что если хочешь надежно спрятать вещь, то лучше всего положить ее на виду.

5
Сегодня получил записку от бывшей жены. Семь лет мы с ней не виделись, хотя живем в одном городе. Она стороной узнала, что я лежу в больнице, и решила проведать, проявить, так сказать, акт милосердия. Хорошо, что у нас из-за гриппа объявлен карантин и экс-жену не пустили в палату.

В моей душе всколыхнулось все мутное, давящее, давно забытое. Не сдержавшись, выругался.

Ванюша с удовольствием выслушал, похвалил:

— Молодец! Даже не предполагал, что такое возможно. Твоя комбинация затейлива, как сон подростка в пору полового созревания.

Мы долго смеялись.

Потом я подумал: «Какого черта! Ее приход— сплошное вранье». Написал записку: «Спасибо. Я почти в норме. Резко пошел на поправку».

Уж сон-травой все воспоминания о совместной жизни заросли, а ей все еще хочется доказать свое превосходство. Хотя бы в отношении здоровья. Слишком хорошо ее знаю, теперь уверен — больше не придет.

Старая рана, как старая дева, раздражается из-за пустяка.

Весь день нервничал. Пытался читать — не читается. Решил взяться за письмо.

Брак мне всегда представлялся в образе судна. У одних — это лайнер-красавец, у других — трудяга-сухогруз. Два человека, как два борта, соединены поверху широкой палубой, на которой находятся надстройки, мачты, трубы — все то, что видят окружающие. Но есть у бортов еще и глубинная связь — днище. Это то, что объединяет их в единый корпус. Именно от крепости днища зависит, как поведет себя судно в житейских бурях: не переломится ли на крутой волне, выдержит ли при внезапном забросе на камни.

У каждой семьи свое днище. Я бы мог, конечно, сказать, что чаще всего взаимоотношения женщин и мужчин строится на том чувстве, которое обычно называют любовью. Это было бы бесспорно. Браки по расчету в наше время редки. Но мне не нравится слово «любовь», оно слишком общо и не передает многообразия и пестроты оттенков взаимного доверия и уважения со всеми ступеньками градации от минус бесконечности до плюс бесконечности. Не стоит забывать и о физической близости, которая в каждой семье складывается столь же индивидуально, как морозный узор на стекле.

Сам акт регистрации брака меня не очень взволновал. Гораздо больше поразило другое. Когда мы с нареченной женой вошли в банкетный зал, тотчас захлопали пробки шампанского, я осмотрел собравшихся и вдруг осознал, что вокруг родня. В тот миг, когда появилась моя подпись под брачным свидетельством, количество родственников у меня удвоилось и генеалогическое древо стало ветвистым, как у дома Гогенцоллернов. Когда мы с женой расстались, меня точно так же удивило, что в этот день десятки родственников опять стали мне чужими людьми. В этом есть что-то нарочитое и обесценивающее отношения близких людей.

Жили мы с женой, как многие. Что-то планировали, обзаводились нужными, а чаще ненужными вещами и бились за место на капитанском мостике. Сейчас не стал бы выяснять, кто глава семьи. Не все ли равно — кто, да уважающий себя матрос может так дело поставить, что и капитан без его одобрения ни одного важного решения не примет, а тогда молод был, не понимал этого. Двух лет не прошло, как истончилась наша любовь. Куда и ушла? Привычными, как отчисления в профсоюзную кассу, стали супружеские ласки. Но мы еще лгали себе и другим, и лгали так много лет. В боях коммунального значения ожесточились характеры, расцвело отчуждение, каждый научился в одиночку инструментовать свою радость и свою печаль. В последний год совместной жизни мы уже ненавидели друг друга, и закономерным стало заявление в суд, краткое и точное, как записка, найденная в бутылке.

Все, точка. А в чем мораль? Она в потерях. Каждый из нас, вынянчив свое маленькое зло, больше потерял, чем приобрел. Сегодня меня уже не может утешить сомнительная сентенция, что за одного битого двух небитых дают.

Ты спрашиваешь, как здоровье? Лежу. Голова работает, руки двигаются и, естественно, пока дышу — надеюсь.

6
Не ожидал, что наш теологический спор с Ванюшей получит продолжение.

Заканчивался тихий час. Мы не спали. Беседа носила сугубо прагматичный характер.

— Надоели пряники-конфеты. Хоть бы кто догадался селедку принести, — сказал Ванюша.

— С картошкой? — осведомился я.

— А хоть бы и с картошкой. Небось, не отказался бы от пары ломтиков атлантической? Чтобы жирок по пальцам стекал. Ох, и сладко потом чай пить!

— Балычок тоже неплохо.

— После балыка руки долго рыбой пахнут, — сказал Ванюша.

— А от селедки что — яблоками?

— Понимал бы, — махнул рукой Ванюша, — от селедки, если она нележалая, пахнет, как от рыжиков с мороза, — свежо, ядрено.

— По-моему, ты очень давно ее не ел.

— Давно, — согласился Ванюша. — Может, и от селедки тоже рыбой пахнет.

В это время медсестра принесла наш полдник: макаронную запеканку, чай и посылочку для меня.

— Что там? — с интересом спросил Ванюша, принюхиваясь.

Я открыл пакет.

— Печенье и арахисовые батончики.

— Скоро бакалейную лавку откроем, — констатировал Ванюша.

Он лениво стал ковырять запеканку, а я, глотнув чаю, взялся за книгу. Полученный удар был неожиданным и потому сильным. До сих пор я ничего не знал об этом письме Белинского Гоголю.

— Ванюша, — сказал я, — помощь подошла. Встречай свежие роты. Слушай: «Христос первым возвестил людям учение свободы, равенства и братства… Христианство только до тех пор было спасением людей, пока не образовалась церковь». Вот оно!

— А то я не знал, — нахально сказал Ванюша. — Раньше как говорили? Самое трудное в жизни — это долги отдавать, родителей кормить и Богу молиться. С долгами и родителями — понятно, а Богу-то — почему? Бей поклоны да чеши по псалтырю, как доклад на собрании. Но если под обращением к Богу понимается поиск истины и справедливости — то нет более трудной и более благородной цели.

— Что ж ты мне возразить не смог?

— Я с тобой спорить не хотел, материалист-вульгарис. Ишь, поддел: «Назови богов поименно». Мы что, дело по растрате ведем? Я так подумал: поумнеешь — поймешь, а не поймешь, так тебе же хуже.

Такой произошел у нас разговор.

Я привел почти точную стенограмму. Теперь лежу и думаю о том, что есть добро и что — зло, но не в какой-нибудь конкретной ситуации, а в общефилософском смысле. И вот к какому выводу прихожу: любая самая искренняя идея о справедливости должна непрерывно развиваться и видоизменяться с учетом реалий наступившего дня. Движение — это жизнь. Остановка ведет к окостенению и ортодоксальности. Догматизм есть по сути тот же джокер, меняющий масть по воле руки держащей. Битыми же всегда оказываются искренние, которые верили в идею и не заметили, когда она стала козырной картой себялюбивых проповедников.

Тысячи предположений, допусков, следствий нужно учесть, чтобы представить лучезарный мир всеобщей доброты и благоденствия.

Помнишь, каким видели рай последователи пророка Магомета?

Много тенистых садов, много вкусной еды и много красивых женщин. Недалеко от них ушли в своих вдохновенных фантазиях и шестидесятники девятнадцатого века, которые, говоря о справедливости, подразумевали под этим распределение вещественных благ, забывая о духовных потребностях человека.

Иная картина у христиан. Детально, до сковородки, расписан ад, зато с раем полная неясность: некая зыбкая, аморфная, абстрактная праздность. Пусть я вульгарный материалист, но такого рая почему-то не хочу.

Ванюшу переводят в другую палату.

Я остаюсь один.

Теперь могу и по ночам книги читать.

7
Весенний ветер ломится в окно. Он проникает даже сквозь двойные рамы. Парусами надуваются занавески. Скоро ли я отчалю из этой тихой гавани?

Как много мест на земле, где нам с тобой обязательно нужно побывать!

Для начала я бы предложил махнуть в Среднюю Азию.

Транзитом миновав Ташкент, мы первую остановку сделаем в Самарканде. Голубые купола мечетей. Голубая, без единой морщинки, небесная твердь над головой. По улицам стелется голубой дым мангалов, на шампурах шашлыки и люля-кебаб. В ларьках небесного цвета для путников лепят манты. Ты знаешь, что такое манты? Это такие пельмени величиной с ладонь. Готовят их на пару, начинка — мелко нарубленная баранина с овощами. Получив это пышущее, как из горна, чудо Востока, надкусываешь уголок и вначале высасываешь щекочущий нёбо сок. Миг блаженства! А вокруг арыки, мавзолеи, духаны. Много солнца. У каждого дома голубая дверь. Это обязательно! Думаю, тебе понравится Самарканд.

Потом мы уедем в Бухару.

Поселимся в медресе Кукельдаш. Это памятник архитектуры, переоборудованный в средней руки гостиницу. Там толстые, в полтора метра, стены, за которыми всегда прохладно, а полный усатый мужчина в туркменской тюбетейке на бритой голове, администратор, не очень внимательно следит за степенью родства проживающих в одном номере пар.

Ранним утром мы пойдем в старый город, где так славно плутать по узким улочкам, полуденное пекло переждем за пиалой чая на жестком диване чайханы, плетя неторопливую вязь беседы о скоротечности времени и вечном зове пустыни, а вечером, купив на базаре дыню и пару пресных лепешек, вернемся ужинать в свою келью.

Мы, жители Севера, не умеем выбирать дыни. Лучше сказать продавцу: «Друг, найди нам такую, в которой и зной, и прохлада, чтобы разрезав ее и вдохнув аромат, мы бы сказали о тебе: „Хороший человек!“»

Способ проверенный. Ты не представляешь, какие дыни мне доводилось не есть — вкушать в Средней Азии, где уважают цветистые обороты обычных бытовых просьб.

Побываем мы обязательно и под звездой торговых куполов, и на древних стенах города, давно знакомых по картинам и наброскам Верещагина.

Из Бухары мы на поезде покатим в Красноводск.

Когда смотришь на пустыню из окна вагона, кажется, что она медленно кружится, и это плавное скольжение барханов никогда не надоедает глазу. В нем есть что-то от монотонного хода каравана и неспешного напева…

Я люблю Среднюю Азию за ее просторы и радующий глаз желтый цвет, за приветливых людей и любезные сердцу обычаи гостеприимства.

Красноводск встретит нас жарой. Здесь всегда жарко. Кстати, это уже преддверие Европы, и к чаю подают сахар. Первым делом мы искупаемся в Каспийском море. По песку пляжей там проложены узкие панели из досок, иначе можно ноги обжечь, а вода ласковая и необыкновенно теплая. Потом мы возьмем билеты на паром — так местные называют большой теплоход, совершающий челночные рейсы. Рассвет следующего дня встретим уже в Баку. Через двое суток пройдемся по брусчатке Красной площади столицы, а проведя еще одну ночь в поезде, прибудем в Карелию.

Не разбирая рюкзаков, махнем на Шотозеро и там, у костерка, под писк родных комаров и плеск знакомой волны, прикинем чертеж совместной жизни на ближайшие пятьдесят лет.

Впрочем, если тебе не хочется в Среднюю Азию, можно выбрать и другой маршрут.

Помнишь громадный щит, долгое время украшавший привокзальную площадь? Карта республики, сосны почти внатуральную величину, монументальные фигуры современных странников и над всей этой красотой изречение: «А еще жизнь хороша тем, что можно путешествовать». Подпись: «Пржевальский».

Замечательная мысль. Только авторство, как мне кажется, перепутано. Это же у Гончарова во «Фрегате „Паллада“» сказано: «Как прекрасна жизнь, между прочим и потому, что человек может путешествовать». Впрочем, Пржевальского я не читал, возможно, здесь действует закон парных случаев.

8
Извини за молчание. До сих пор не могу собраться с мыслями. Фрегат плыл по морям-океанам, солнце вставало то с одного борта, то с другого. Мне казалось, что я тоже плыву, а я давно стоял на якоре. Вольно крутился штурвал.

Меня уже не пичкают лекарствами, выдают лишь таблетки снотворного, я бросаю их в ящик тумбочки.

Наконец-то я догадался, почему перевели в другую палату Ванюшу, и усомнился в мудрости того военачальника, который до нитки обобрал горожан. Если и был он мудр, то в свою пользу.

Еще в пронзительный миг прозрения я понял, почему умер Кундозеров. Врачи, конечно, определили цепь причин и следствий, но они ошибались. Он жил войной, забыв, что война — это самое большое зло на земле. Однажды ночью проснулся, вспомнил по привычке погибших товарищей и свою убитую шальной пулей любовь и внезапно увидел, что ничего другого у него нет, а есть только это — кровь, боль и отчаяние. И он умер, потому что живые должны не только помнить о прошлом, но и мечтать о будущем и верить в него — он этого не умел.

А я жил завтрашним днем, подлаживаясь под сегодняшний, и, если честно, не был бойцом, не выпячивал подбородок — характер не тот. Оно, завтра, скоро наступит. Я уже спокоен. Черт с ними, с лекарствами, консилиумами, гуманностью, которая оборачивается ложью. Жаль, что нет Ванюши. Рассказал бы ему об Афине, самой милосердной из богинь: прежде чем содрать кожу с Паллада, она его убила. Глубокий смысл заложен в изображении совы у ее ног.

Нет Ванюши, нет Кундозерова, есть ты — надежда, родившаяся из сновидений, и одинокие мои мечты. О чем? О празднике жизни. О карнавале без джокеров… Взлетают шутихи. Гремит музыка. Бьют фонтаны. Открываешь пачку сигарет, а там ароматные палочки «Золотое детство». Радостная неразбериха. Улыбающиеся лица. Нет масок, и все возможно. Пророчества шутов высекают на диабазовых скрижалях. Мудрецы слагают незамысловатые песенки, которые с удовольствием распевают королевы бала.

Ах, карнавал мой, карнавал — стеклянные шары!

Пойми, родная, в мире есть только одна ясность — это ясность прощального жеста.

Линия же горизонта мнима. Нужно только верить и шагать.

9
Она прочитала последнее письмо. Недоуменно пожала плечами. Заглянула еще раз в тот объемистый конверт, из которого достала бумаги, и обнаружила там краткую записку.

«Здравствуйте. Простите, не знаю, как вас зовут. Ваш адрес на отдельном листке лежал вместе с этими записями Платонова. Наверное, он просто не успел их вам отослать. Его одежду сестра-хозяйка передала приехавшей матери, но забыла отдать книги. Может, вы зайдете за ними? Спросите меня, Катю Ермолову, или кого-нибудь из персонала. Книги лежат в тумбочке на посту четвертого этажа».

«Платонов? — удивилась она. — Ерунда какая-то. Я ни к кому не ходила в больницу. Не знаю никакого Платонова. Хотя… Тот парень, с которым познакомилась на дне рождения у Люськи. Здоровый такой. Сразу же начал лапать. Нет, его фамилия Платов. Глупый розыгрыш. Я никому… А этот, как его? Он спросил, кажется, словарь. Не помню какой. Обходительный, вежливый. Он мне понравился. Я посмеялась про себя и сказала, что посмотрю дома. И дала ему свой телефон, но он не позвонил».

Она подняла трубку, набрала номер.

— Люся, привет. Ты Платонова знаешь?

— Конечно. Он работает в нашем отделе. Тобой, кстати, очень даже интересовался. Сейчас в больнице лежит. Наш «сектор внимания» бывал у него дважды. Надо бы и мне как-нибудь заглянуть. Все-таки столы рядом стоят, так что почти родственники. По производственной линии.

— Он из разведенных?

— Да ты что! И женат никогда не был. Тихоня. Все с книжками. Домосед редкостный. Дальше нашей турбазы на Шотозере никуда не выезжал. А зачем он тебе?

— Так. Я книжку ему обещала. Ну, пока.

Она сложила листки письма в конверт.

Подумала: «Что же теперь с ними делать?»

Глава 7. Обитаемые миры

Прежде чем выписать из больницы, мне сделали корсет с тонкими стальными полосами. Его шнуровку затягивали две женщины, похожие на шпалоукладчиц.

— Как тополек выйдешь из процедурной, — пообещала одна из них.

Бедные модницы восемнадцатого века! Не представляю, как они танцевали на балах. В редакции меня в шутку стали называть «несгибаемый секретарь».

Весна была уже в полном разгаре, когда я попал на прием к Якову Рывкину, невропатологу и практикующему знатоку иглоукалывания. Он за двадцать сеансов снял болевые ощущения, выпрямил мою спину и посоветовал больше ходить.

«Движение — мой девиз», — ответил я, помня о недавно написанном рассказе.

Мы с женой еще жили на Ключевой. Каждый вечер я стал совершать марш-броски до местечка Сайнаволок.

В нашей жизни нередко случаются счастливые совпадения, более всего похожие на мистические предзнаменования.

Именно в это время мне довелось прочитать новую повесть Юрия Власова «Формула воли: верить», которая была опубликована в двух номерах журнала «Аврора». Наш прославленный штангист, философ и писатель рассказал, как он физическими упражнениями вылечил свой позвоночник, натруженный мировыми рекордами. Я бы назвал это произведение высшим образцом психологической прозы. Там нет вымысла. Есть активная, наступательная позиция автора. Он без прикрас пишет о том, как вытаскивал себя из инвалидного состояния. Подробно говорит обо всех удачах и многочисленных неудачах. Почти каждое предложение начинается с местоимения «я».

«Я сузил жизненное пространство до требований необходимости — расход сил только на литературное дело… Я искал способ сделать мою нервную систему более устойчивой и на этой основе выправить здоровье… Я пристально вглядывался в себя и вокруг — я искал секреты владения здоровьем, я тяготился зависимостью жизни от обстоятельств… Я был насыщен жаром этих слов, а это само по себе и являлось действенным самовнушением».

Этот нехитрый литературный прием удивительным образом настраивал на борьбу с невзгодами не только автора, но и всех читающих. Строки нередко были похожи на яростные заклинания.

До сих пор любовно переплетенная повесть Юрия Власова, человека, победившего свои невзгоды, занимает почетное место на книжном стеллаже. Я считаю ее одним из самых эффективных лечебных средств.

Она очень мне помогла. А самое главное, вовремя попала в руки. Ежевечерние походы в Сайнаволок стали моей главной работой.

Для того, чтобы как-то подбодрить себя, я орал в пути оптимистичные песни, дудел военные марши. И вскоре стал замечать, что мой шаг день ото дня становится все тверже.

А когда вышел в отпуск, уехал к друзьям на Кивач, где к пешим прогулкам добавилась гребля на лодке. Чтобы чем-то заниматься в заповеднике, я взял с собой фотоаппарат.

У литературы и фотографии много общего. И там, и там стремишься к многоплановости изображения, ищешь живописные детали, интересные лица, убираешь с переднего плана все лишнее…

Я не говорю о семейных альбомах, которые обычно похожи один на другой. …Вот теща, вот тесть, наши дети — Машенька и Васенька, а это мы на огороде, картошка в тот год совсем не уродилась, это на свадьбе Коли и Нюры, это я в Алуште, ездил по путевке в санаторий, вот видите, стою на дорожке, рядом лавровый куст, мы его листочки в магазине за деньги покупаем, а там он растет себе и никто его, вечнозеленого, до голых веток не обдирает, вот мы на даче, а это… Подобным снимкам «на память» несть числа. Они словно листы своеобразной записной книжки.

От любительской фотографии принципиально отличается фотография профессиональная. Она, как и литература, тоже создает другую реальность, но иным способом — на языке светописи.

Первый фотоаппарат у меня появился в двенадцать лет. Это была простенькая «Смена». Затем обзавелся зеркальной камерой «Зенит-3М», которую сменила немецкая «Практика». Все многочисленные походы и путешествия обязательно фиксировались на пленку. В газете я, случалось, сдавал в печать свои репортажи со снимками. Однажды проиллюстрировал документальную книжку карельского писателя, с которым был давно дружен. Незадолго до того как попасть в больницу, стал членом городского фотоклуба «Полюс». Участвовал в нескольких российских и международных выставках и даже, случалось, получал за некоторые работы награды. Другими словами, еще до серьезных размышлений о природе журналистики я уже готовил себе «запасной аэродром». Что, впрочем, объяснимо: ведь и сами эти размышления не появились вдруг и как бы случайно.

Чем для меня много лет была фотография? Конечно, забавой и в то же время еще одним способом самовыражения. О том, чем она могла стать, как-то не задумывался.

В заповеднике я решил поснимать птиц.

С ружьем охотиться легче, чем с фотоаппаратом. Метров с тридцати-сорока уверенно стреляешь и рябчика и тетерева, а чтобы сделать портрет обычной трясогузки, нужно подойти к ней чуть ли не вплотную.

Орнитолог Александр Сухов снабдил меня переносным укрытием. Это был мужской зонт с пришитым по периметру полотнищем черной материи. Разведку я совершал налегке. Бродил по Сопохскому бору, высматривая места птичьих гнездовий. Обнаружив дупло, из которого время от времени подавали голоса птенцы, останавливался неподалеку. Не прятался — это бесполезно. Но и не шумел, вел себя спокойно и умиротворенно, как медведь, вволю наевшийся меда. Ждать приходилось недолго. Из чащи выпархивала неизвестная мне птичка, держа в клюве добычу. Садилась на ветку, косясь в мою сторону. Я демонстративно отворачивался. Усилившийся писк за спиной указывал на то, что птица уже в гнезде и начался процесс кормежки.

Вернувшись в поселок, подробно рассказывал Сухову, как выглядели заботливая мамаша и обнаруженное дупло.

— Мухоловка-пеструшка, — уверенно говорил он. — Сейчас пойдешь делать засидку или чаю попьем?

Под елкой, растущей неподалеку от найденного гнезда, я привязывал к ветке зонт, так чтобы материя ниспадала до самой земли. Обеспокоенные птицы отчаянно верещали. Внутри укрытия ставил две рогатки полуметровой высоты, они удерживали бутылку от шампанского, блестящее донышко которой высовывалось из маленького квадратного окошка. Потом я демонстративно уходил. Пернатое население бора провожало меня громкими криками. Как коршуна.

Дня два мухоловки привыкали к черному большому пню, внезапно появившемуся неподалеку от гнезда. Потом совершенно переставали обращать на него внимания. У них были дела поважнее: подрастающие птенцы постоянно требовали есть. В это время я удил рыбу, загорал на шершавых досках причала или топил с Юстасом Эркко его замечательную баню. На третий день, выждав, когда и самец и самка улетят на поиски пищи, я прятался под зонтом, на место бутылки ставил телеобъектив и, никем не видимый, без помех фиксировал на пленку птичьи хлопоты.

Эта жизнь в окружении леса была словно возвращение к другу.

Спина моя вскоре почти перестала болеть, а самое главное — я вновь обрел душевное равновесие.

Вернувшись в город, положил за правило как можно реже пользоваться общественным транспортом, а когда мы переехали жить в собственную квартиру, купил самый обычный дорожный велосипед. На нем с полным кофром фотопринадлежностей на багажнике я регулярно ездил в заповедник. Около сотни километров туда и столько же обратно — это была неплохая тренировка.

Фотоохотой занимаются многие, но далеко не каждый фотограф может о ней написать — это совсем другое ремесло. Я не преминул воспользоваться своим преимуществом. Стал фиксировать в дневниках наблюдения, беседы с Александром Суховым и его коллегами, подобрал библиотечку специальной литературы. На основе этого материала стал писать небольшие рассказы то о болотных совах, то об утках-крохалях, то о коршунах и вообще хищных птицах, то о синицах или оляпках. Портрет какой птицы сделаю, о той и напишу. В газете появилась отдельная рубрика, где я был единственным автором, и это вновь примирило меня с журналистикой. А на другие темы если и выступал, то нечасто.

Именно тогда мне впервые довелось некоторое время почувствовать себя в роли профессионального литератора.

В Петрозаводск приехал писатель-фантаст Андрей Балабуха, которому наше издательство поручило скомплектовать первый карельский сборник научной фантастики. Мое имя ему назвали в редакции финского журнала, на страницах которого только что были опубликованы несколько «птичьих» зарисовок.

Мы познакомились и сразу же перешли на «ты».

— Фантастику любишь? — сурово спросил Балабуха. Так в известном анекдоте мальчика Гогу спрашивают, любит ли он помидоры.

Естественно, я ответил:

— Кушать люблю, а так нет. Читаю, одним словом.

— А сам писать пробовал?

— Конечно. Мой первый рассказ можно назвать совершенно фантастическим.

О том, что этот опус был сочинен в восьмом классе, я умолчал.

— Для сборника что-нибудь сделаешь?

Я солидно поинтересовался объемом предполагаемого произведения и сроком, который составитель отпускает на работу. По-моему, Балабуха не очень поверил в мои литературные способности и поэтому, чтобы я долго не мучился, ограничил объем четырьмя машинописными страницами, а времени для творчества отпустил два дня — до своего отъезда в Питер.

Я стоял на балконе, раздумывая, курил. Никакого фантастического сюжета у меня в запасе, конечно, не было. Внизу, около мусорных контейнеров, пацаны ссорились из-за пустой бутылки. «О, если б знали, из какого сора растут цветы, не ведая стыда…» Я подумал, что один из этих больших металлических ящиков вполне может оказаться роботом, посланным представителями внеземной цивилизации. Его задача доставить сотню-другую предметов, созданных руками человека. Зачем? Ну, хотя бы для того, чтобы определить технологический уровень нашего развития. Представил себе высоколобых гуманоидов, роющихся, как алкоголики, в наших отбросах, и от души посочувствовал братьям по разуму. Незавидная у них работенка. Явно не то место выбрал космический разведчик для сбора исходного материала. Уж лучше бы он ларек подломил или ограбил магазин, все-таки почище бы экспонаты тогда подобрал. А то как-то неудобно за нашу планету. Догадается же о его миссии не специалист по контактам, а обычный участковый. Потому что любой уважающий себя грабитель, имея плазменный резак, просто чиркнет им по дверным петлям — и все дела, эта же глупая железяка, занявшая место на помойке, будет, высунув от старания язык, старательно вырезать четырехугольный лаз.

Рассказ был готов. Он получил название «Гастролер». Озарения в тот раз я не дождался.

Андрею Балабухе эта литературно упакованная цепочка умозаключений понравилась, и он предложил написать еще что-нибудь. Пояснил: «Чтобы солиднее представить автора». Ни в объеме, ни в сроках сдачи он меня на этот раз уже не ограничивал.

Фантастический фон «Участка в „Эфире“» создан на основе одной из научных теорий, утверждающей, что растения, как и все живое, тоже обладают памятью. Все остальное описано с натуры. Действие рассказа разворачивается в Орзеге, где мы с женой получили место в дачном кооперативе работников телевидения, я даже название его не стал изменять.

Этот крохотный опыт работы в художественной литературе был для меня очень полезен. Он свидетельствовал, что даже в таком раскрепощенном жанре, как фантастика, обязательно необходимо опираться на что-то реальное, существующее, короче, на обыденность, на то, что нас повседневно окружает.

Между тем мир фотографии продолжал затягивать в свои глубины.

Я стал придумывать выставочные работы, композиционно состоящие из нескольких впечатанных снимков, пытался при печати применять специальные эффекты, такие как соляризация, фильтрация деталей проявлением и некоторые другие. Увлекся репортажной съемкой. Уже не только в лесу, но и по городу бродил с камерой. Это, кстати, было на редкость увлекательное занятие.

Самые интересные кадры не просто подсматривались, а терпеливо подстерегались.

Помню, иду в Питере по Александровскому саду. Осень. Пасмурный денек. Тихо. Дорожки в узоре палой листвы. В общем, красиво. Вижу мраморную скульптуру женщины классического вида. Голая, значит. В руке держит развернутый свиток. Значит, не просто красавица с божественными формами, но форменная богиня. Возможно даже, Афина. Стоит она на высоком постаменте, и все проходящие вначале смотрят на то интимное место, что пониже пупка, и лишь потом поднимают глаза к лицу. Отошел метров на двадцать, так, чтобы скульптура была ко мне спиной, вкрутил телеобъектив и стал ждать. Пенсионеры с потухшим взором, алкоголики и голубоглазые флегматичные северяне меня не интересовали. Но вот на дорожке показался объект, достойный внимания: молодой, горячий, черноглазый, да еще и морячок. Только он вскинул взгляд на богиню, тут я его и зафиксировал. Снимок побывал на нескольких фотовыставках и принес мне парочку дипломов. Первоначально он назывался вычурно: «Союз Земли и Воды». Намек на известное полотно Питера Рубенса, где изображена такая же пышная женщина, никем не угадывался. Поэтому позже я придумал другое название, более точное: «Земное притяжение».

Я не собирался уходить в профессиональные фотографы. Все-таки художественная фотография была для меня не более чем увлечением, которое давало некое отдохновение от суеты в секретариате газеты. Однако со временем стал замечать, что писать стало труднее. Больше времени стало уходить на обдумывание сюжетной линии, гораздо дольше, чем раньше, искал нужную интонацию. Я знал, в чем тут дело: работа со словом требует постоянного тренажа и совершенно не терпит, когда еще что-то начинает занимать мысли. Даже после отпуска любому журналисту необходима по крайней мере неделя, а то и две, чтобы «вписаться» в редакционный ритм. Необходимо было как-то подкорректировать ситуацию.

Как и у каждого русского человека, в моей душе тоже сосуществуют и ведут перманентное — чаще всего стихийное — противоборство Обломов и Штольц.

Возможно, когда-нибудь напишу отдельный рассказ об этой занимательной паре, здесь же лишь кратко отмечу кое-какие характерные детали. За полтора прошедших столетия Илья Ильич сильно изменился, приспособился к обстоятельствам жизни. Ему теперь приходится ходить на службу, потому что нет рядом Захара, который бы о нем нежно заботился и тех «трехсот захаров», что обеспечивали безбедное спокойное существование. Неизменной осталась лишь его голубиная сущность и фатально-инертная мечта, что все должно само по себе делаться. У нас в прессе и с высоких трибун частенько ругают чиновников. И совершенно напрасно: чиновник для государственной системы фигура необходимая и даже обязательная. Ругать — даже не ругать, а гнать с насиженных кресел — нужно обломовых, ставших чиновниками. Конечно, в обыденной жизни многие из них милые, обаятельные люди, вызывающие у нас симпатию, как и сам Илья Ильич Обломов, только занимаются они не своим делом, а точнее, вообще никаким делом заниматься не хотят.

Андрей Иванович Штольц, в отличие от Обломова, каким был, таким и остался: практичным и целеустремленным. Однако и он стал несколько иным и со времени своего символического рождения как бы раздвоился. Есть штольцы, которые продолжают находить удовольствие в самом процессе труда, но появилось очень много и таких, которые предполагают со временем накопить капитал и превратиться в обломовых и, когда представится возможность, уехать в любезную сердцу Сосновку, где «вечный праздник, где сбывают с плеч работу, как иго». При этом они не маются нравственной рефлексией и по-своему правы.

Борьбу Обломова и Штольца, этих диалектических близнецов, можно наблюдать чуть ли не каждый день, вероятно, потому что наши герои всегда вместе и обычно дополняют друг друга.

Недавно видел такой телевизионный сюжет.

Берут интервью у бывшего пьяницы.

— Раньше у меня жизнь была простая, — говорит он. — Утром, с похмела, трубы горят, сунешь ноги в резиновые сапоги, фуфайку накинешь — и в магазин, за бутылкой. Вмажешь стакан — все. Больше ничего не нужно. Целый день счастлив.

— А сейчас? — спрашивает корреспондент.

Сразу как-то скис.

— Ну, это… Сейчас на выставки хожу, в театры. Жениться собрался.

Пропал энтузиазм в голосе. Врет, небось. Сидит вечера напролет у телевизора и скучно ему, и делать ничего не хочется…

Мой Штольц, пока я выкарабкивался из болезни, сидел тихо, как мышь под веником. Но стоило выздороветь, а Илье Ильичу принять удобную позу для поиска гармонии в неких интеллектуальных абстракциях, как он тут же вылез на свет божий и стал безжалостно размазывать своего друга по стенке. Началась эта экзекуция с невинных вопросов: «Так и будешь оставшуюся жизнь упиваться красотами „фотографического момента“? Что ж, тогда о литературе забудь. Даже простенькие заметки в конце концов разучишься писать. Как тебе такая перспектива? Может, все-таки прибьешься к какому-нибудь берегу?» И пошло-поехало…

Итог спора был предрешен заранее.

Вяло сопротивлявшийся Илья Ильич еще попытался, поминая Василия Пескова и Юрия Роста, возвести некие утопические конструкции, на что ему в конце концов было сказано: «Будь ты Змей-Горыныч, тогда другое дело. Одна голова думала бы об организации кадра, о фоне, совмещенных планах, освещении и прочем, другая — о том, какие вопросы задавать герою очерка, и держала бы под контролем ход беседы, а третья между тем придумывала следующие совместные проекты».

Прислушавшись к умному дальновидному Штольцу, я стал часто ездить в Заонежье. Со студенческих лет зрело это желание поближе познакомится с родиной матери. Фотоаппарат в командировки я не брал, хотя, может, и зря.

Былинный край одаривал удивительными знакомствами, которые дали жизнь серии очерков.

Как-то по дороге в Шуньгу мне показали маленький домик, стоящий на берегу озера, сказали, что раньше здесь располагался лесопункт, а теперь живет одна-единственная старушка, которую все зовут баба Поля, ей больше ста лет.

Пожив несколько дней в Шуньге и собрав материал о местных мелиораторах, я обратно в Медвежьегорск решил добираться на перекладных. По пути завернул к бабе Поле. Подколол ей дровишек, попил чайку и отправился дальше. Суть нашей первой беседы и некоторые характерные словечки, услышанные от заонежской долгожительницы, записал в блокнот уже в поезде.

Следующая командировка у меня была в Толвую, к Павлу Амбарову — мастеру, знающему, как делают крестьянские дровни. Возвращаясь от него, снова заглянул к бабе Поле. На этот раз мы с ней проговорили пару часов. В третий раз я к ней приехал осенью, с подарком, специально на день рождения. В этот день бабе Поле исполнилось сто четыре года.

Удивительная женщина!

Говорила она так:

— Когда я была круглой девушкой, как раз война с немцем началась.

«Круглая», то есть двадцатипятилетняя, а война — это первая мировая.

Могла пошутить:

— Зубы-то у меня есть. В сундуке держу. Я их по праздникам надеваю.

Наши долгие беседы за самоваром впоследствии вошли в очерк «Секрет долголетия».

Кстати, сам секрет оказался довольно прост.

— Нужно быть доброжелательным, тогда и проживешь долго, — объясняла баба Поля.

В слова она вкладывал их первородный смысл. Быть доброжелательным значит добра всем желать.

По сегодняшний день хорошо помню все ее рассказы, а вот фотографии бабы Поли у меня нет. Сейчас, собираясь в дальнюю поездку, я бы обязательно прихватил с собой фотокамеру, но тогда гораздо важнее было оставить ее дома.

Пару лет назад я собрался на зимнюю рыбалку с Константином Гнетневым. Мы давно с ним дружим и время от времени устраиваем такие совместные выезды. Костя, на мой взгляд, один из самых интересных публицистов Карелии. Когда-то, еще живя в Беломорске, он неплохо фотографировал. В его снимках угадывались и холод, и человеческое одиночество, и сквозные просторы нашего Поморья. По дороге на Кончезеро почему-то заговорили о художественной фотографии, и я спросил Костю, почему он забросил это дело.

— Я себя из фотографии с кровью выдирал. Такая зараза… Кажется, все просто: навел на резкость, нажал на пуговку — вот тебе и карточка. Но когда войдешь в этот мир, обживешься, почувствуешь его прелесть и своеобразие, обратно выходить — ох как трудно. И обязательно встает вопрос, что будешь делать: снимать или писать. Лишь немногие могут одинаково хорошо это делать одновременно.

Я рассказал Косте о своем столкновении с той же проблемой, и мы пришли к выводу, что фотография — это тот же наркотик.

Заонежские очерки стали последними из тех, что были написаны и опубликованы в должности ответственного секретаря. «Комсомолец» стал прекрасной школой журналистики, но своеобразие молодежной прессы заключается еще и в том, что рано или поздно из нее нужно уходить.

Меня пригласили заведующим одной из редакций в издательство «Карелия». По стечению обстоятельств именно той, в которой вышла моя первая книжка. Месяца через два понял, что я поспешил с выбором работы. Оказалось, что мне трудно, почти невозможно, жить без газеты, без ее ритма, требований и главное — быстрого результата.

Именно в этот год партия объявила о начале перестройки. О ней много говорили и писали, но никто толком не знал, в чем же она, собственно, заключается. Далеко не сразу, а лишь через два-три года несколько ослабли жесткие требования идеологической цензуры, в центральных журналах стали появляться обличительные материалы о красном терроре, сталинских репрессиях и прочих жестокостях советского строя, о том, что постоянно замалчивалось. Начинался романтический период демократизации общества.

Мне всегда нравилась история как наука, и если бы не графоманский зуд, то обязательно поступил бы не на филологический, а на исторический факультет. Уже работая в газете, много раз обращался к забытым страницам прошлого. Всегда любил копаться в архивных документах.

По традиции именно наша редакция массово-политической литературы выпускала книги и брошюры по истории.

Сейчас уже бытуют легенды о появлении на свет первого сборника «Краевед Карелии».

Расскажу, как это было на самом деле.

Мы с главным редактором издательства Вадимом Яшковым пошли пообедать в столовую Дома политпроса (сейчас в этом здании располагается государственная филармония). За столом я ему рассказал об «Олонецких сборниках», которые в это время тщательно изучал.

— Интересно, — сказал Яшков. — Очень интересно. — И предложил: — Почему бы не повторить этот опыт на современном уровне? Издать один за другим четыре сборника краеведческих материалов. Представляешь, какое подспорье получат наши учителя истории.

Вернувшись в издательство, мы, не откладывая дела в долгий ящик, составили список членов редколлегии, в которую кроме меня (составителя) вошли два историка: Константин Морозов (от Института ЯЛИ) и Александр Пашков (от университета), а также наш знаток деревянного зодчества академик архитектуры Вячеслав Орфинский.

Название сборника предложил Морозов, у меня было другое — «Карельский краевед». Помню, Константин Алексеевич еще пошутил, мол, все карельские краеведы пишут по-русски. Далее была рутина: письма и телефонные звонки предполагаемым авторам, уточнение тематики и объема очерков, подбор иллюстраций.

Так что идею этой книги предложил человек, лишь косвенно связанный с проблематикой краеведческой литературы. Сейчас издание «Краеведа» осуществляет наша Национальная библиотека, и о Вадиме Ивановиче Яшкове как-то забыли.

Жизнь в издательстве была чинная, спокойная и размеренная. Довольно скоро выяснилось, что мне гораздо интереснее придумывать книжки самому, чем наблюдать, как это делают другие. Самой значительной в тот период стала работа над книгой «Есть у Отечества пророки», в которой собраны документальные свидетельства о первых советских диссидентах. Ее выход весьма ответственно курировал директор издательства Олег Стрелков, и потому оно осуществлялось почти в газетном темпе. Появление сигнального экземпляра совпало с началом деятельности первого Верховного Совета СССР, избранного на демократической основе. Благодаря нашим народным депутатам часть тиража попала в Москву. «Небольшое региональное издательство выпустило книгу союзного значения», — удивился журнал «Коммунист». Самоё появление рецензии на страницах этого издания я расцениваю как один из парадоксов того времени, когда рушились запреты и от Бреста до Владивостока бродил по стране шалый ветер свободы. Сегодня это уже история. Один из героев книги, физиолог Иван Петрович Павлов, оказался абсолютно прав. В своей лекции, прочитанной в Петрограде в 1918 году, он говорил: «Русский ум не привязан к фактам. Он вообще любит слова и ими оперирует. Мы занимаемся коллекционированием слов, а не изучением жизни… Мы главным образом интересуемся и оперируем словами, мало заботясь о том, какова действительность». Что в очередной раз и подтвердилось самым блестящим образом.

Чем дальше углублялся я в нашу историю, тем чаше приходил в недоумение. Возникающих вопросов было на несколько порядков больше, чем находимых ответов. Нередко факт реальности подменяла бытовавшая легенда. На одну из них, высеченную в граните, я каждый день любовался из окна своего кабинета. Это был известный каждому петрозаводчанину памятник вождю пролетарской революции. Меня всегда поражала его несоразмерность с окружающими зданиями. Немногочисленные публикации в газетах данный феномен никак не объясняли. В них вообще было мало деталей и подробностей, что наводило на определенные размышления и догадки. Я обратился к старым документам и постепенно, по отдельным штрихам, восстановил картину возведения монумента. Она значительно отличалась от той, застывшей и ставшей хрестоматийной, о которой писали десятилетиями.

Итогом журналистского расследования, как и положено, стал газетный очерк. Приведу его с некоторыми сокращениями, чтобы наглядно показать, чем обычно заканчивался архивный поиск.

Монумент
«Из безвестности приходят наши мысли и уходят в безвестность», — писал философ Василий Васильевич Розанов. Но остаются на Земле деяния рук и разума человека, и только время может беспристрастно указать, на пользу или во вред обществу было совершено то или иное действо. А наши памятники суть тщеславное желание опередить неторопливый, хотя и естественный ход истории, наивная вера в то, что желаемое может подменить действительное.

Гранитный монумент, растиражированный бесчисленное количество раз в книгах и альбомах, на открытках и плакатах, уже давно стал узнаваемой приметой города — эту славу мы себе создали сами. Незыблемо и тяжело стоит, не вписываясь в маленькую площадь Ленина, бывшую 25 Октября, бывшую Петровскую, бывшую Круглую, громадная серая фигура весом в 140 тонн. Десятки лет по красным дням календаря к ее подножью возлагались живые цветы, а сегодня все чаще говорят о демонтаже, о переносе…

Впервые мысль об использовании скульптурного образа Ленина для поднятия революционного духа и трудового энтузиазма масс появилась у петрозаводской власти в 1918 году.

По разработанному сценарию встречи первой годовщины октябрьского переворота предполагалось, что все местные руководители, стоящие во время демонстрации трудящихся на трибуне, будут держать в руках гипсовые бюсты Ленина и таким вот образом утверждать полное единение с политикой, проводимой партией и правительством. Этими же бюстами они должны были приветствовать проходящие колонны. Я не знаю, так или не так было на самом деле, — полного отчета о демонстрации найти не удалось, может, его и вообще нет, но это в конце концов и неважно, потому что самое предложение и серьезное обсуждение такого шутовства уже свидетельствует о многом.

О необходимости установки памятника вождю в городе всерьез заговорили в 1924 году, после его смерти.

27 января в день похорон В. И. Ленина в Петрозаводске состоялся траурный митинг, на котором трудящиеся поклялись «сохранить завоеванное, творцом которого был Ленин».

В начале февраля партийная организация Онежского завода предложила поставить в городе памятник вождю. Подавая пример всем рабочим и служащим, онежцы отчислили на его создание свой однодневный заработок.

19 февраля состоялся пленум Петрозаводского городского Совета. Председательствующий И. Данилов отметил, что в массах наметилось движение по увековечению памяти Ильича, есть предложение установить ему памятник, но часть населения высказывается за постройку в Петрозаводске Дома крестьянина имени В. И. Ленина.

Совет высказался за возведение Дома крестьянина.

На следующий день на расширенном заседании завкома Онегзавода было решено поддержать это решение горсовета, «но в дальнейшем иметь в виду постановку памятника тов. Ленину».

В июне того же года на заседании президиума Карельского совета профсоюзов тоже поднимался вопрос об установлении памятника Ленину перед Дворцом труда, т.е. на нынешней площади Кирова. Говорили, что затраты на него будут небольшие, так как в городе имеется достаточный запас бронзы. Под запасом подразумевались памятники Петру I и Александру II, предназначенные на слом. Для «детальной технической разработки вопроса» собравшиеся выбрали специальную комиссию, на том дело и застопорилось.

В конце сентября 1928 года неугомонные онежцы постановили, что к 11-й годовщине революции необходимо сделать и установить на заводе железобетонный памятник Ленину. Пока согласовывали это решение с Карельским советом профсоюзов, пока искали исполнителей замысла, время ушло и приступить к работе в срок, а он был достаточно жесткий, попросту не успели.

30 января 1930 года в Петрозаводске произошло событие, которое предопределило появление монумента в его сегодняшнем виде.

В этот день в КарЦИКе состоялось совещание по постройке в городе большого правительственного здания. В его работе принял участие приехавший из Ленинграда профессор архитектуры Ильин, занимавшийся вопросами планирования и каменного строительства Петрозаводска. Именно ему и было поручено разработать проект грандиозного Дома Советов.

Между тем профсоюзные активисты не оставили идею об увековечении памяти вождя и 30 июня того же 1930 года обратились в обком ВКП(б), КарЦИК, Совнарком и горсовет от имени четвертого пленума КСПС (Карельского совета профессиональных союзов), на котором вновь было принято решение о добровольном сборе средств среди всех трудящихся края на сооружение в Петрозаводске памятника Ленину. В качестве первого взноса члены пленума, не выходя из зала заседания, даже собрали 178 рублей.

6 июля на заседании фракции ВКП(б) Президиума ЦИКа республики предложение пленума Карпрофсовета было одобрено.

Местом для памятника избрали площадь 25 Октября. Для проведения в жизнь принятого постановления коммунисты создали правительственную комиссию.

В дождливый день 7 августа 1930 года после общегородского митинга состоялась закладка монумента. На плите, подготовленной к этому событию, была сделана надпись: «Великому вождю и борцу за освобождение трудящихся масс, основоположнику и практическому осуществителю освобождения национальных меньшинств, крепко верившему в трудолюбивость карельского народа…»

Через день комиссия по сооружению памятника (сокращенно КСП) постановила: обратиться к скульптору Манизеру по созданию проекта памятника, архитектору Ильину поручалось произвести перепланировку площади и надстройку здания КарЦИКа с учетом установки грандиозного монумента.

По мнению членов КСП, памятник должен был отвечать следующим требованиям:

1. изображать фигуру В. И. Ленина;

2. быть исполненным из карельского камня.

Сметные ограничения и стоимость отсутствовали.

Срок исполнения проекта — 1 октября 1930 года, открытие памятника приурочивалось к четырнадцатой годовщине Октября — седьмому ноября 1931 года.

Через два месяца, точно в срок, Манизер представил модель монумента, которую выставили для всеобщего обозрения в большом зале КарЦИКа.

Газета «Красная Карелия» писала:

«Весь памятник будет выполнен из местного гранита серо-черного тона. Ленин без шапки, в зимнем пальто стоит в порывистой позе на трибуне. Он не говорит, а бросает лозунги толпе. Сама фигура прекрасно спаяна с трибуной и в общем памятник производит сильное впечатление».

На заседании архитектор Ильин продемонстрировал эскиз достройки зданий, обрамляющих площадь. Их предлагалось поднять до уровня четырех этажей в «форме воронки», то есть сделать похожими на трибуны древнегреческого амфитеатра. Эта часть проекта была признана собравшимися совершенно неудовлетворительной. Ильину, в частности, указали, что он не использовал в организации городского пространства такой «великолепный момент, как овраг посреди города, который должен быть украшен лестницами».

К 7 ноября на площади установили временный макет памятника.

28 ноября на заседании КСП, проходившем под председательством Э. Гюллинга, был принят проект памятника, выполненный скульптором Манизером. Архитектору Ильину предложили с учетом поступивших предложений доработать постамент. Градостроительные же фантазии его комиссия отклонила, хотя именно они и задали общую высоту монумента — одиннадцать метров.

По Карелии же начался сбор средств на сооружение гранитного исполина.

48 рублей отчислили сотрудники кассы госбанка. 16 рублей — члены бюро ячейки ВКП(б) ремонтно-механического цеха Онегзавода, онежец Иван Яковлев отдал в фонд памятника 25-рублевую облигацию третьего «индустриального» займа.

Кстати сказать, в то же время в Петрозаводске собирали деньги на дирижабли «Клим Ворошилов» и имени газеты «Правда», на самолеты «Онежец» и «Комсомолец Карелии», в фонд общества «Друг детей», подписывались на государственный заем «Пятилетку — в четыре года» и т.д.

В феврале 1931 года КарЦИК отметил, что сбор средств на постройку памятника ведется крайне низкими темпами, поступило лишь 2156 рублей, что в пересчете на душу населения республики составляет 0,8 копеек. Исходя их этого всем РИКам, городским и сельским Советам предлагалось усилить оргработу, мобилизоваться и всемерно добиваться стопроцентного охвата.

В день предполагаемого открытия памятника комиссия подсчитала, что собрано лишь 4,9 процента необходимой суммы. Подобные данные ранее не назывались, но зато во всех публикациях о строительстве монумента отмечается охвативший массы небывалый подъем.

15 июня того же 1931 года произошло еще одно знаменательное событие. На заседании Президиума ЦИК республики была создана полномочная комиссия по ликвидации кулачества как класса, председателем ее персонально был утвержден Э. Гюллинг. Тщательно разработанная операция против карельского крестьянства позволила карательным органам фантастически быстро, за три дня — с 5 по 8 сентября — этапировать в места ссылки сотни людей. Одним из таких мест, куда доставили высланных, стал остров Большой Голец на Онежском озере. Именно здесь, на каменных ломках, спецпоселенцы, а иначе — политзаключенные, вручную вырубали из скал гранитные блоки для памятника Ленину.

Об этом раньше тоже не писали.

…Очень плохо проходил сбор средств и в 1932 году. «Необходимо добиться решительного перелома», — призывали члены КСП.

Вообще на строительстве этого памятника выпукло и зримо прослеживаются все характерные черты проводившейся экономической политики, когда броский хвастливый лозунг подменял трезвый расчет, а командное давление сверху — планомерность работы, иными словами — именно тот хозяйственный механизм, который и был создан коммунистами.

Накладки, неувязки, просчеты, несогласованность действий проявлялись и множились с катастрофической быстротой. Самая обычная производственная операция нередко перерастала в трудноразрешимую проблему.

Вот краткий пересказ одного из документов, хранящегося в Национальном государственном архиве РК.

Уполномоченному т. Бабину, май 1932 года. На о. Гольцы вырублены гранитные блоки (до 15 штук). Вес некоторых из них доходит до 15-20 тонн, перевезти их из карьера на пристань невозможно, т.к. транспортные средства не рассчитаны на такую тяжесть. Кроме того, встает вопрос и о постройке специального судна для доставки этого груза. Работы же на верфи по сооружению плашкоута задерживаются из-за отсутствия сортового железа. В свою очередь строительный трест фондов на металл в настоящее время не имеет. Просим изыскать ресурсы.

Из протокола заседания фракции ВКП(б) Президиума КарЦИКа (гриф «Секретно»): «…обеспечить окончание постройки плашкоута, необходимого для перевозки тяжелых монолитов с о. Гольцы к 25 июля 32 г.». За счет чего — не указано.

При такой организации работы памятник, конечно же, не был открыт и к пятнадцатой годовщине Великого Октября.

Подводя итоги своей деятельности в 1932 году, комиссия по строительству памятника констатировала: отпущенные средства в сумме 244 тысячи рублей были израсходованы к 15 ноября, кроме того, имеются неоплаченные расходы на 77 тысяч рублей и, по предварительным расчетам, потребуется еще 125 тысяч рублей. Если этих денег не будет, работы придется отложить до лучших времен.

8 января 1933 года Президиум КарЦИКа, рассмотрев ход строительства, поручил Совнаркому изыскать 150 тысяч рублей. Половину этой суммы взяли из республиканского бюджета, половину — из городского. А комиссии посоветовали еще раз рассмотреть соответствие монумента окружающему ансамблю, «чтобы не допустить в итоге постройки памятника явного несоответствия его с окружающими зданиями». Словом, подстраховались.

К марту 1933 года все лимиты на возведение памятника были исчерпаны и опять встал вопрос о предположительной консервации строительства.

В апреле еще раз тряхнули бюджет республики и города, кроме того, 120тысяч рублей было решено изыскать путем сбора средств с населения. Фракция ВКП(б) ЦИКа посоветовала комиссии «произвести разбивку суммы по районам и спустить на места».

Уже начиная с 15 сентября 1932 года, республиканский профсовет стал проводить субботники на строительстве и благоустройстве площади, привлекая ежедневно на эту работу по специально составленному графику до 30 рабочих и служащих из учреждений и предприятий города. Хотя какие же это субботники, если работали каждый день? Зато бесплатно.

К 6 ноября 1933 года монумент вождю был наконец-то готов к открытию.

Бились ли от счастья сердца петрозаводчан, я не знаю.

Но вещь, конечно, получилась значительная. Как писала «Красная Карелия», «памятник замечателен еще и тем, что он является единственным в Советском Союзе и третьим в мире гранитным памятником, изображающим фигуру во всех ее деталях».

…Следующий исторический сюжет связан с восстановлением монумента.

Как известно, оккупировав Петрозаводск в годы Великой Отечественной войны, финны без затей разобрали многотонную статую на отдельные блоки, а на постаменте установили пушку. Во время демонтажа голова вождя была несколько побита, может, нечаянно, а может, и с умыслом.

Существует легенда, что гранитного Ленина финны тщательно спрятали, чуть ли не закопали. Однако документ, который удалось разыскать в архиве, утверждает, что все части монумента были просто сложены во дворе за зданием университета, где и пролежали до освобождения города.

В ноябре 1944 года горисполком предложил скульптору Манизеру изготовить модель новой головы для памятника и заключил с мостопоездом № 63 договор по полному его восстановлению.

Анна Сергеевна Шустова, работавшая после войны заместителем заведующего коммунальным отделом исполкома Петрозаводского горсовета, рассказывала:

— Мастерскую для Манизера поставили там, где сейчас находится центральный рынок (на улице Антикайнена). Вначале он сделал модель головы Ленина из гипса, а затем уже на ее основе отливку из бетона. Камень доставили оттуда же, где брали и ранее, из карьера на Гольцах. Всю его обработку производили каменотесы мостопоезда Викентий Демьянович Подолянин и Андрей Иванович Луканин. Работа для них была очень необычной, а поскольку еще и очень ответственной, то они стали делать сразу две головы. Вдруг камень на какой-нибудь одной из них расколется, тогда был бы запасной вариант. Но все обошлось, заказ был выполнен точно и в срок, а куда потом делась заготовка второй головы, не знаю. Мастерская же, сколоченная на скорую руку для каменотесов, располагалась на углу улиц Энгельса и Гоголя. Всего на восстановление фигуры вождя горисполком затратил свыше 154 тысяч рублей.

16 декабря 1945 года — второй день рождения памятника.

А через две недели двадцать два человека из числа тех, кто принял активное участие в его восстановлении, были награждены Почетными грамотами Верховного Совета Карело-Финской ССР.

…Центр города у нас невелик, и мне часто приходится проходить по площади Ленина. Хочешь не хочешь, а глаза невольно останавливаются на монументе. Иногда вздохнешь: сколько же людского труда вложено в каменную глыбищу.

«Из безвестности приходят наши мысли и уходят в безвестность». Не узнаешь теперь, о чем думали выселенные на голый остров крестьяне, когда рубили серый гранит…


Отдав три года издательству, я снова вернулся в газету.

Это была «Ленинская правда», у которой от ее былой партийной направленности осталось только название. Приняли меня охотно, потому что считался журналистом «со своей темой», что в редакциях всегда высоко ценится. Проработал я там чуть более года и считаю этот период одним из самых продуктивных в своей жизни.

Во-первых, потому что самое время было лихое и потому веселое: то табак во всей стране в одночасье кончится, то статью об авангардной роли компартии из Конституции выкинут. В обществе начали складываться принципиально иные взаимоотношения. Как писал мой любимый Габриэль Гарсиа Маркес, «мир был еще таким новым, что многие вещи не имели названия и на них приходилось показывать пальцем». Счастливая пора для журналистики.

А во-вторых, редактор «ЛП» Алексей Осипов всегда умел, что называется, «завести» меня на трудоемкую, но значимую публикацию. В газетном сообществе отношение к Осипову достаточно неровное, я знаю, что многие наши журналисты его терпеть не могут, и сам пару раз на него смертельно обижался, но ради справедливости все же должен отметить — редактор он от Бога, философски понимает и глубоко чувствует суть периодической печати и никогда не дает в обиду своих сотрудников, а это и для редакции, и для работающих в ней газетчиков всегда большое благо.

В девяностом году было принято решение о создании первой городской газеты «Петрозаводск». Ее главным редактором не назначили, но выбрали на альтернативной основе моего давнего товарища Юрия Шлейкина, с которым когда-то начинали еще в юнкорах, а потом много лет работали бок о бок в любимом «Комсомольце». Он позвал меня на место своего заместителя. На первых порах, конечно, было много организационной работы. Но когда газета в конце концов встала на ноги и утвердилась в качестве полноправного, пользующегося популярностью издания, я с головой ушел в проблемы краеведения, причем настолько глубоко, что Юрию Шлейкину вскоре пришлось ввести в штатном расписании еще одного заместителя для решения оперативных вопросов.

О каких-то интересных городских событиях, происходивших в прошлом, писали от случая к случаю и раньше.

Главная заслуга редакции «Петрозаводска» состоит в том, что, угадав постоянно возрастающий интерес читателей к этой теме, мы сделали ее постоянной.

Газета — дело коллективное, и каждый штык всегда на счету. Благодаря поддержке друзей (не хочется называть их просто коллегами) я смог заниматься историей и только историей лишь потому, что постепенно был освобожден от всей остальной текучки. Вначале эти материалы занимали три колонки сверху донизу, а впоследствии целую полосу. Что бы ни случилось в мире, стране, городе, наш читатель твердо знал, что на 10 странице газеты он обязательно увидит свою любимую рубрику «В городе П.». Так было из номера в номер, из месяца в месяц, из года в год. Работать, правда, приходилось без праздников и чаще всего без выходных, даже в отпуске случалось разбираться с архивными документами.

Меня называют то историком, то краеведом, подчас несколько вычурно городским архивариусом, если же строго определить занимаемое место, то я, скорее всего, литератор, пишущий на местные исторические темы.

Александр Грин придумывал фантастические города и необыкновенных героев, это был его блистающий мир. Братья Стругацкие создавали свои миры то на чужих планетах, то на родной Земле и везде чувствовали себя комфортно.

А мой мир уместился в одной маленькой географической точке.

История — та же жизнь, но уже состоявшаяся. Прошлое Петрозаводска мне обычно представлялось огромным домом. Я бродил по его бесчисленным этажам, рассматривал висящие в коридорах загадочные и странные картины, заходил в квартиры, иногда просторные и солнечные, чаще маленькие и полутемные, разговаривал с жильцами, они рассказывали мне о погоде и приезжавших на гастроли артистах, о ценах на крупу и водку, о смешных и трагических случаях. На чердаке в беспорядке валялись кипы старых газет и журналов. Поднимешь какой-нибудь, а это пожелтевший номер «Нивы» или «Православного благовестника».

Я много писал о реалиях старого города, его улицах, памятниках, соборах, отдельных зданиях, садах, известных горожанах, различных примечательностях и всевозможных событиях.

Историк, погружаясь в изучаемую эпоху, собирает факты. Я тоже не оставлял их без внимания, но меня больше интересовало действие: развитие во времени какой-либо конкретной ситуации со всеми вытекающими последствиями.

Из этого обжитого мира часто не хотелось уходить. Я и не уходил. Во всех газетах, где довелось работать после того, как наша команда в полном составе ушла из «Петрозаводска», я писал только об истории любимого города. Исторической теме, перекликающейся с днем сегодняшним, посвящены и мои книжки.


И еще об одном мире, который всегда со мной и во мне, я должен рассказать — это мир твоих писем, Вадим.

Они меня поддерживали, ободряли, служили примером, а некоторое время и недостижимым идеалом. Ответить чем-то равноценным я, конечно, не мог, но старался, из кожи вон лез, оригинальничал напропалую. Удивляюсь, как у тебя хватало терпения читать всю ту несусветную чушь, которую я присылал. И не просто читать, но находить и отмечать в разливанном море галиматьи некие достоинства (на сегодняшний взгляд, весьма сомнительного свойства). Прими, мой друг, запоздалые цветы извинения.

Я не всегда тебе регулярно отвечал. То увлекусь каким-нибудь писателем и читаю запоем все, что он успел насочинять, то распушу хвост в ухаживаниях за очередной девушкой (тут уж не до писем), то охота, то рыбалка, то понос, то золотуха… Ты же был постоянен. Попалась в руки дурная книжка — делаешь пародию, родилась оригинальная мысль — тотчас упаковываешь ее в литературную форму. И ни слова упрека за мое молчание.

Постепенно и у меня стало появляться что-то свое. Казалось бы, вот он, момент истины, наконец-то наступило время порадовать друга, но тут возникла другая беда: за день в редакции так наработаешься, что к вечеру белые листы бумаги вызывают почти физическое отвращение. Представь себе рабочего: целую смену он точит детали, приходит домой, а ему говорят, поточи-ка еще немножко в свое удовольствие. Я был таким рабочим, пока не придумал обходный маневр. Если материал, собранный в командировке или в архиве, мог послужить темой для письма, то вначале я писал письмо, а потом слегка переделывал его для газеты. Никто не знает, что именно так появились «Филька», «Сунский менуэт», «Камаринская», «Вольный орел из тюремного замка», «Круг чтения обывателя», «Судьба несчастная „Царицы“», «Интимно-спонсорский сервис» и другие зарисовки и очерки. Как письмо родился рассказ «Дом». А «Гастролером» и «Похоронным полковником» я отчитался о проделанной работе.

Особая благодарность тебе и твоим письмам за то, что они служили постоянно действующей инъекцией от звездной болезни.

Когда один, второй, третий очерк отметят на редакционных летучках как лучшие публикации недели, то невольно начинаешь замечаешь у себя некоторые черты талантливости. В молодые годы это дело весьма обыкновенное. Знакомые при встречах похлопывают по плечу: «Молодец, старик! Так и действуй». Звонят читатели, благодарят за интересную публикацию. Одна из героинь, урожденная дворянка, про меня однажды поэму сочинила. Поскольку она была старой и слепой, то внутренним взором увидела корреспондента молодежной газеты этаким галантным кавалергардом. В общем, как ты понимаешь, все идет к тому, чтобы повесить на доме номер 16 по улице Луначарского мемориальную доску «Здесь жил и работал…» И тут приходит твое письмо. Я покупаю халву, мармелад, жареные пирожки с капустой. Завариваю отменной консистенции чай. Все готово для торжественного вскрытия конверта. Оно происходит. Я наливаю в пиалу чай и начинаю читать.

«…В теремке было тесно, как в египетской пирамиде, пахло бабой-ягой и ухватами. Я побаивался: а вдруг на печи — небритый бес, а под лавкой — волосатый леший? В чулане кто-то дышал.

Холодильник оказался пуст, — сахарной пудрой присыпаны полки, в подполе — хоть шаром покати. Но все-таки отыскал я чугунок под седьмой половицей — тоже мне, конспирация.

Щи, как ни странно, были без топора, и я понял, что солдат еще не приходил и война, значит, не кончилась. Огурцы хрустели на зубах, как ампулы, квас немного горчил, мед был липовый…»

Письмо проливается на меня освежающим холодным душем, и я думаю, что с мемориальной доской малоизвестному автору явно поспешили, ему еще есть над чем поработать, а в первую очередь — над собой.

Казалось бы, чего проще: возьми Булгакова или Маркеса, открой на любой странице, сравни чеканные строки со своим косноязычным лепетом, вывод можешь даже не записывать — так запомнится. Но этого ведь никто не делает, и я не сравнивал несопоставимое. Обычное же письмо, написанное не для вечности, а в частном порядке, всегда давало пищу для размышлений.

Странно все-таки устроен человек. На нас почти не воздействуют советы, прочитанные в умных книгах. Но те же слова, сказанные другом, воспринимаются как истина в первой инстанции. Сорок лет назад ты через всю Европу напутствовал меня из далекого Предуралья: «Пиши. Пиши каждый день, пока это не станет привычкой».

Привычка со временем появилась, однако она не прибавила мне уверенности в своих силах. Я был газетным ремесленником и с грустью осознавал это. Свет далекой звезды, которую считал угасшей, был случайно увиден с борта «Фрегата „Паллады“». Когда сверкающей цепочкой выстроился замысел рассказа, я впервые почувствовал необыкновенно острую и в то же время щемящую радость творчества, словно ненароком глотнул жидкого кислорода. Позднее пытался искусственно вызвать это чувство, но оно по заказу не приходит. В моей записной книжке даже появилась ехидная пометка о том, что есть литераторы, которых миг откровения посещает, как комета Галлея, — раз в семьдесят шесть лет.

Однако через некоторое время на Киваче я неожиданно снова пережил это состояние. Оно было не столь ослепительно ярко, как в случае с «Фрегатом», точнее сказать: словно спичку в темноте чиркнули, но все равно я несказанно удивился, потому что думал в тот момент не о художественном рассказе, а о самом обычном письме, дополняющем редкий снимок. Впоследствии оно было опубликовано в газете под названием «Сунский менуэт».

Так что же такое замысел? Если коротко, то это мысль, рождающая литературное произведение, причем в самом произведении она может впрямую и не декларироваться.

Я немало размышлял об этом феномене и пришел к убеждению, что потаенную пружину, взводящую его, нужно искать в своем взаимоотношении со временем. Для предельной четкости мысли необходима несуетность, которая при соприкосновении с исходным материалом приводит к его высшей организованности, тому самому поцелую ангела.

Косвенное подтверждение этой догадки нечаянно обнаружил в заметках Наума Мара. Рассказывая о встрече с Константином Фединым, он писал: «Газетчики обычно торопятся, ибо на затылке чувствуют дыхание дня или даже часа. А большой художник, должно быть, не замечает недель и месяцев. Он торопится медленно. И здесь-то возникает конфликт с нашим братом».

Константин Федин, как известно, никогда не садился за письменный стол, пока полностью не прописывал в голове очередную главу своего романа.


У дружбы на расстоянии есть одна печальная особенность. Она не подпитывается постоянным живым общением и незаметно для глаза как бы истощается. Полноводная река твоих посланий постепенно стала мелеть, пока не превратилась в тоненький ручеек. Сейчас это уже редкие капли, просачивающиеся из крана.

Но за несколько десятилетий я привык к твоему хрипловатому, такому знакомому голосу и не хотел покидать этот бескрайний, как человеческое воображение, эпистолярный мир. Возможно, именно поэтому как-то достал из заветного кейса охапку твоих писем — полное собрание сочинений — и за два вечера перечитал.

Мой вывод покажется тебе неожиданным.

Ты напрасно все эти годы укорял себя в несовершенстве. Написав некоторое количество стихов и рассказов, не имея ни одной солидной публикации, ты тем не менее стал литератором. Твоя особенность в том, что ты художник, который не выставляет своих работ на вернисажах, и писатель, не имеющий книжек.

«Моя мечта чрезмерностью слаба», — заявил в приступе откровения Александр Блок, тем не менее он регулярно печатал все, что выходило из-под пера и даже неоднократно называл себя гением. Высоко поднятая планка мечты не помешала ему постепенно и неукоснительно самоутверждаться.

Не у всех так удачно складывается отношение к собственному творчеству.

Давным-давно живущий в тебе критик и цензор провел демаркационную линию, которую ты ни разу не преступил.

Томление, игру ума — все то, что сопутствует литературному дару, ты щедро выплеснул в письмах, адресованных мне.


Так что же такое литература?

Сохраняя всю жизнь верность юношеским грезам, я не задумывался над этим простым и вроде бы очевидным вопросом. Чтобы ответить на него, пришлось шаг за шагом проследить затейливую вязь причин и следствий.

Результатом этого исследования стала краткий вывод: литература — это другая реальность, созданная с помощью слов.

Ты спросишь, где же в этой формуле читатель? Разве не должен писатель «жечь глаголом» сердца людей?

А это, друг мой, уже из области задач литературы, которые ставит перед собой каждый пишущий, сжигающий глаголом в первую очередь свое сердце.


Оглавление

  • МИТЬКОЙ ЗВАЛИ
  •   Утренний кофе
  •   «Пшеничная слеза»
  •   «Самородная»
  •   «Исток» (начало)
  •   «Исток» (продолжение)
  •   «Самородная» очищенная
  •   «Исток» (окончание)
  •   «Путинка»
  •   Чаепитие в полдень
  •   Вечерний стакан ключевой воды
  • ВЕЛИКИЙ ПОХОД
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Первый рассказ о прикосновении к вечности
  •   Глава 3
  •   Второй рассказ о прикосновении к вечности
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Третий рассказ о прикосновении к вечности
  •   Глава 6
  •   Четвертый рассказ о прикосновении к вечности
  •   Глава 7
  • СОЛО ДЛЯ ОДНОГО
  •   ЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ СУДЬБЫ
  •   ДВЕНАДЦАТЬ ТРЕНИРОВОЧНЫХ ПОЛЕТОВ
  •     Тайная вечеря
  •     Камаринская
  •     На рынке
  •     Повесть временных лет
  •     Гоп-стоп, или Все запросто
  •     Внутри мелового круга
  •     Судьба несчастная «Царицы»
  •     Дважды два
  •     Письмо без названия (Милостивый государь…)
  •     Святочный рассказ
  •     Второе письмо без названия (Брел я…)
  •     Охота по перу
  •   ДРУГАЯ РЕАЛЬНОСТЬ
  •     Часть I Древо познания
  •       Глава 1. Исторический экскурс
  •       Глава 2. Райская география
  •       Глава 3. Яблочный Спас. Первые молитвы
  •       Глава 4. Эх, яблочко! Приобщение к прозе
  •       Глава 5. «Под старой яблоней»
  •       Мои Будейовицы
  •       Глава 6. «Митяй выходит на режим»
  •       Глава 7. Где же Бзиба?
  •       Глава 8. Судите меня, люди
  •       Глава 9. Собачьи вахты
  •     Часть II Билет в один конец
  •       Глава 1. Путешествия на остров Синиц
  •       Глава 2. Уроки Подгурской
  •       Глава 3. Сражайся, Арджуна!
  •       Глава 4. Бей в барабан и не бойся!
  •       Глава 5. Игра в кубики
  •       Глава 6. Прощальный вальс
  •       Глава 7. Обитаемые миры