КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Слово и мироздание [Евгений Дмитриевич Елизаров] (doc) читать онлайн

Книга в формате doc! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
Е.Д. Елизаров
СЛОВО И МИРОЗДАНИЕ
Дек. 2019
ОГЛАВЛЕНИЕ

1. ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ
1.1. Начальные определения
1.2. Явление культурного героя
1.3. Знаковая система
2. СЛОВО И МИРОЗДАНИЕ
2.1. Переходный период
2.2. Матрица мироздания
2.3. Законы языка как форма предпознания
2.4. Основания новой психики
3. ПЕРЕСОТВОРЕНИЕ МИРА
3.1. Изменение целевой структуры
3.2. Феномен отчуждения
3.3. «Мир идей»
3.4. Функции знаковых систем
4. ГЕНЕАЛОГИЯ СЛОВА
4.1. До-знаковые формы обмена
4.2. Ритуал
4.3. Магия
4.4. Начало искусства
4.5. Речь
4.6. Слово и творчество
5. МЕЖПОКОЛЕННЫЙ ОБМЕН
5.1. Организация обмена
5.2. Посредник межпоколенной эстафеты культуры
5.3. Европейская школа
5.4. Организация слова
6. СУБЪЕКТОСПОСОБНОСТЬ И САМООРГАНИЗАЦИЯ СОЦИУМА
6.1. Культура тела
6.2. Два полюса слова
6.3. Душа и тело знака
6.4. Субъектность человека и «мировая воля»
6.5. Эволюция межпоколенной эстафеты
6.6. Смена вектора
7. ПЕРСПЕКТИВЫ
7.1. Промышленная революция
7.2. Камо грядеши?

I. ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ
1.1. Начальные определения
Общий взгляд на культуру показывает, что это не язык, не верования, не искусства, не технологии, ни даже все это вместе взятое. Не сводится она и к сумме позитивных результатов творческой деятельности человека во всех ее сферах, поскольку ценности другого ряда, как, например, возникшая еще в петровское время «галантерея» («салфет вашей милости», «красота вашей чести» и пр.), и даже прямо противоположного, как (то ли одесский, то ли ростовский) церемониал завязывания драки:
Он подошел к нему походкой пеликана,
Достал визитку из жилетного кармана
И так сказал, как говорят поэты:
«Я б вам советовал беречь свои портреты»,
искусство ограбления банков и многие другие принадлежат ей же, культуре, являются неотъемлемой частью ее единого корпуса.
Нельзя видеть в ней и только результаты, то есть что-то статичное; если это и существительное, то, говоря языком грамматистов, исключительно отглагольное. В сущности, это новая форма жизни; как жизнь встает над «химией», так и культура — над «биологией». Между тем, как «биология» не существует без носителя жизни, так и культура нуждается в своем собственном субъекте, и чем большей субъектоспособностью (способностью к творчеству) обладает носитель новой формы бытия, тем шире ее потенциал. Словом, культура — это поступательно развивающийся процесс. Как жизнь представляет собой непрерывный поток преобразования мертвой материи планеты в органическую ткань, так и над-жизнь — это поток непрерывного преобразования вещества все той же природы в принципиально новые, ранее не свойственные ей, природе, формы. Вот только, в отличие от биологического обмена, где все можно объяснить физическими и химическими законами, метаболизм культуры — это не только преобразования вещества, но еще и поток метаморфоз физического в метафизическое и обратно, метафизического — в особое, над-вещественное, состояние окружающих нас реалий. Иначе говоря, порождение форм, которые сама природа не способна принять своими собственными силами без вмешательства новой для нее стихии человеческого сознания. Таким образом, чем глубже погружение в предмет, тем более отчетливей понимание того, что за нею стоит еще и грандиозный поток превращения информации в новые формы вещества и энергии, а тех — в новые информационные массивы.
В первом определении культура предстает как развивающийся по спирали поток взаимопревращений «слово-дело-вещь» и далее сначала: «слово-дело…», но уже на более высоком уровне, где появляются новые ранее не существовавшие вещи. Важно понять: ее предмет — это не вырываемые из общей массы физических реалий отдельные вещи, которые попадают в сферу человеческой практики, но вся цепь их преобразований, начиная от целеполагания и кончая утилизацией (подробности ниже), в то же время и субъект — это не отдельно взятые художники, ученые, инженеры, и даже не вся их сумма, но социум как единое самостоятельное тело, как особый организм со своей собственной анатомией, физиологией, нервной системой. При таком взгляде на вещи культура предстает как более высокая форма существования, как непрерывное преобразование материала природы, включая природу самого человека, в ее физическом, химическом, биологическом обличии, во что-то, не до конца понятное (если понятное вообще). Очередной виток всеобщей эволюции природы, который (на этапе разумной жизни) начинается творчеством человека, — вот первая итерация в ее определении.
Разумеется, дело не сводится исключительно к метаморфозам чисто природных стихий, но если даже ограничиться только ими, то и тогда можно сделать любопытные наблюдения. Любой поток преобразований вещества подчиняется диктату второго начала термодинамики. А следовательно, развитие таким образом понятой культуры невозможно без притока извне вещества и энергии, и, разумеется, без одновременного освоения каких-то новых пространств, откуда можно было бы извлекать дополнительные материальные ресурсы и куда можно было бы выносить отходы собственного развития. Словом, как способ самореализации высшей формы самой природы, феномен культуры в принципе, не может существовать без энергетического, вещественного и, добавим, информационного обмена с природным же окружением. Подобно черной дыре, способной поглощать окружающее вещество Вселенной, этот феномен способен существовать только в виде непрерывной экспансии. А значит, достигая определенных вершин, уже «по определению» любая культура будет вступать в конфликт с другой, возникающей рядом, подавлять ее, чтобы открыть новые горизонты для собственного движения, или, напротив, поглощаться ею. И это обстоятельство накладывает свою печать на всю ее историю.

По существующим сегодня представлениям человек появляется в экваториальной зоне Африки. Эти широты не требуют от нового субъекта эволюции значительных затрат на собственное жизнеобеспечение, поэтому неудивительно, что его развитие протекает там со сравнительно низкой скоростью. Только выталкиваемые на периферию тропиков, в умеренные широты, избыточные контингенты могут столкнуться с необходимостью интенсивного обустройства своего быта, своей территории и тем форсировать собственное развитие. Поступательное освоение окружающих пространств оказывается возможным преимущественно в этом коридоре умеренных широт, что, собственно, и происходит в реально истекшей истории.
Очертания доставшихся нам континентов обнаруживают, что возможности колонизации планеты открываются далеко не во всех направлениях, «изучение миграций показывает, что в подавляющем большинстве случаев способность к адаптации весьма ограниченна»1. Географические карты отчетливо демонстрируют, что самые перспективные, поистине глобальные коммуникационные линии открываются лишь в полосе открытых пространств с умеренным климатом (а значит, и сравнительно богатой биомассой) европейской части континента, в азиатской — несколько южнее, что вызвано горным рельефом. То же наблюдается и на другом берегу океанов. Движение доминирующих культур в меридиональном направлении на юг ограничивают «клинья» континентов,— и чем дальше от экватора, тем в большей мере. Такие клинья мы видим в Африке, Южной Америке, в меньших размерах в Индии. Поэтому, даже не зная о реально истекшей истории, мы — уже глядя на карту — смогли бы сделать вывод о том, что движение первичных культур на юг от точки своего зарождения представляло тупиковый путь истории человечества. Напротив, северный вектор давал значительно большую свободу. В северном полушарии открывались возможности практически неограниченной экспансии по географическим параллелям. Особенно в зоне субтропиков и умеренного климата; в европейской части — примерно до 50 градуса северной широты (дальше начинаются трудности климатического характера, существенно сдерживающие развитие). В движении доминирующих культур по линии Запад-Восток открывались и более богатые материальные и энергетические ресурсы. Таким образом, уже сама география планеты подсказывает, где и в каких направлениях могла и должна была осуществляться экспансия человека. Именно в этом поясе и появлялись великие цивилизации Египта, Месопотамии, Индии, Китая. И, разумеется, Европы. Вот только стиснутые горными массивами и пустынями два гиганта Дальнего Востока на время останавливаются в своем восхождении, европейские же карлики создают цивилизацию, которой предстоит доминировать на планете.
Все завоевательные походы проходили именно в широтном коридоре. Выход же на морские коммуникации делал беззащитными перед ними и берег Американского континента и Дальний Восток.
Разумеется, не одни очертания материков определяют стратегический вектор экспансии единой человеческой культуры. Необходимо считаться и с действием других факторов, в числе которых рельеф их поверхности, климатические зоны, характеристики почв, состав растительности, наличие строительного леса, камня, количество осадков, солнечных дней в году, направление речных потоков, площади открытых водных бассейнов и так далее и так далее. Не случайно Л. Н. Гумилев утверждал, что феномен этноса в принципе не может быть осмыслен, если ограничить его анализ рамками одной социологии; этнос формируется еще и географией: «Поэтому, говоря о народностях (этносах) в их отношении к ландшафту, мы остаемся на фундаменте географического народоведения, не переходя в область гуманитарной этнографии. Отказавшись от основ этнической классификации, принятой в гуманитарных науках, — расовой, общественной, материальной культуры, религии и т.п., — мы должны выбрать исходный принцип и аспект, лежащие в географической науке»2.
Поэтому вкратце резюмируя сделанное здесь беглое наблюдение, можно сказать, что перспективы глобальной эволюции, в которой история человека становится естественным «продолжением» истории природы, не могут быть поняты вне более широкого контекста. Что же касается реально свершившихся событий, то их течение только подтверждает вывод, демонстрируя следующее.
— Движение доминирующих культур могло осуществляться (и осуществлялось) преимущественно в северном полушарии в широтном направлении; естественные географические преграды (климатические зоны, горные массивы, океаны) до времени делали тупиковым любой другой вектор развития.
— Главной целью экспансии только в представлении ее вождей и пассионарного актива этноса являлось обеспечение режима наибольшего благоприятствования развитию своего социума, собирательным же субъектом культуры руководили общие (включая физические) законы материальной действительности.
— Тот факт, что любой этнос при расширении освоенных им пространств обрекался на столкновение с другими культурами, делал «войну всех против всех» неизбежной, но выжить и победить в ней могли только обладатели более высокой субъектоспособности. Поэтому и лидирующие в мировой гонке социальные формирования, и ключевой вектор их развития играли (и продолжают играть) не последнюю роль в формировании всей ноосферы.
Таким образом, не особая, хищническая, природа европейских народов вела к тому, что их «культуртрегерство» обернулось трагедией для многих других. Общие законы развития нового состояния самой природы определили ход мировой истории, и при других обстоятельствах на месте сегодняшних победителей могли бы оказаться другие, но эти другие оставили бы по себе точно такую же — далекую от всякой благодарности — память. Однако обстоятельства сложились именно так, как они сложились, и нельзя видеть случайность в неравномерности развития разных этнических групп, в том, что одни культуры начинают доминировать над другими.
Разумеется, это не значит, что освоение пространств происходит исключительно военным путем. Прежде они должны быть заселены, только потом, через тысячелетия, может начаться всеобщая борьба за дополнительные ресурсы, война «всех против всех».
Необходимость такого противоборства следует уже из того, что жизнеобеспечение даже одного человека требует значительных площадей. В условиях присваивающей экономики для его прокормления необходимо от 5 до 10 квадратных километров территорий. Цифры могут варьировать и в гораздо больших пределах, это связано с тем, что не каждый регион равноценен. Но даже если взять нижнюю границу приведенного диапазона, площади, достаточные для прокормления общин, населявших крупнейшие из поселений Костенки-1 или Авдеева, окажутся совершенно запредельными для первобытных хозяйств. Ведь и для одного из них (150-200 человек) — это не менее 700-1000 кв. километров. Другими словами, круг, радиусом 15-18 км, что близко к пределу дневного перехода от совсем не условного центра, где группируются первые людские сообщества. Для собирающей экономики доступные территории должны располагаться в границах его половины, поскольку и для ночлега, и для доставки добычи тем, кто остается дома, человек должен каждый день возвращаться на стоянку. В условиях пересеченной местности даже для хорошо тренированного ходока эти расстояния велики; необходимо учесть, что добытчик должен «прочесывать» местность, а следовательно, реально проходимый путь значительно возрастает. К тому же физическая нагрузка не является разовой, она падает на человека каждый день в течение всей, еще не знающей выходных, жизни.
Между тем крупные объединения обнаруживаются на ограниченном пространстве (в районе Костенки-Борщево более 60 стоянок группируются н площади порядка 30 кв. км), и уже отсюда можно предположить, что они принадлежат общине, уже завершившей переход от присваивающей к производящей экономике, и относятся к периоду, когда складываются начала скотоводства и земледелия. Правда, оценки их возраста (создатель советской школы изучения палеолита П. П. Ефименко писал о Костёнках-I, что самые молодые слои этого памятника древнего каменного века относятся к 24 тысячелетию лет до н.э.) вызывают некоторое смущение, поскольку традиционно западными исследователями такой переход датируется примерно пятнадцатым-десятым тысячелетиями до нашей эры. Но оставим в стороне датировку, это совершенно особый вопрос, в данном же случае важно не время, а пространство.
Динамика численности населения планеты может быть определена из регрессного расчета3, базирующегося на данных, приведенных С.И. Бруком4. Она выглядит следующим образом:
40 тыс. до н.э. — 91.000,
35 тыс. до н.э. — 183.000,
30 тыс. до н.э. — 369.000,
25 тыс. до н.э. — 740.000,
20 тыс. до н.э. — 1.500.000,
15 тыс. до н.э. — 3.000.000 человек.
(При этом численность «чистых» европеоидов составляла в 40-м тыс. до н. э. около 43000 человек, в 35 тыс. до н.э. – около 86 тыс. человек. Все европеоидное население в промежутке с 40-го по 10 тыс. до н.э. было сосредоточено исключительно на территории Русской равнины.)
За вычетом «буферных» зон, необходимых для смягчения неизбежных конфликтов, и зон, недоступных для освоения с помощью еще не развитого инструментария, уже 3 миллиона жителей планеты способны поглотить все ее площади. С достижением этой величины и начинается оседлость, рождается потребность в производящей экономике. И то и другое — признаки так называемой неолитической революции, которая полагает начало собственно истории,— все то, что было раньше, может характеризоваться как переходный период от полу-животного состояния некоего стадного «полуфабриката» к собственно человеку и его государственности. Но и новая экономика, делая возможным существенный рост уже вполне человеческих сообществ, нуждается в территориях, богатых новым составом ресурсов. Поэтому и неолитическая революция не останавливает экспансию, напротив, форсирует ее. Вот только теперь в столкновение приходят более крупные социальные объединения и сами конфликты становятся более острыми.
1.2. Явление культурного героя
Итак, культура как целостное явление может развиваться только в форме непрерывной экспансии; наглухо замыкаясь в этнических и территориальных границах, она обрекается на пожирание другими, более агрессивными и предприимчивыми обладателями субъектоспособности.
На первых этапах своей эволюции культура первобытного социума практически полностью определяется степенью диверсификации своего праксиса и разделения труда. Наиболее наглядным критерием здесь служит разнообразие технологических рецептов и богатство инструментального арсенала. Однако наглядность, по преимуществу, сопрягается лишь с чувственной данностью, а не с глубинной сущностью вещей, поэтому не степень разнообразия производимых вещей, используемых орудий и технологий характеризует ее уровень, — не менее значимую роль играет сбалансированность всех составляющих воспроизводственного комплекса, иначе говоря, соблюдение определенных количественных пропорций.
Беспрепятственное развитие возможно только там, где нет хронической недостачи чего-то остро необходимого для беспрепятственного воспроизводства всего комплекса жизнеобеспечения. При этом понятно, что возникающий в каком-то сегменте дефицит не может быть компенсирован переизбытком чего-то другого; только на первый взгляд дело решается обменом на межобщинном уровне. Проблема в том, что сам обмен возникает лишь на сравнительно высокой ступени замещения биологических связей социальными отношениями, но на нее еще нужно взойти. Между тем далеко не всем протосоциальным формированиям удается переступить порог, отделяющий все еще полу-животное стадо от собственно социума. Словом, в переходный период и это регулирование пропорций оказывается доступным далеко не всем стадным объединениям.
Необходим некий культурный герой, которому предстоит сплотить вокруг себя вдруг возникающую социальную общность, именно его роль оказывается одним из решающих факторов антропо- и социогенеза 5. Каким образом возникает этот герой, неизвестно, но известно другое. Во всяком множестве однородных величин можно встретить отклонения от среднестатистических значений, в том числе и весьма значительные. Отклонения должны существовать и в способностях к освоению новых реалий, какими становятся первые технологии, в способности понять, что вспыхивающие в голове миражи не встречаемых в природе начал — это не болезненные отклонения пораженной недугом психики, но провидение вполне достижимого на деле. Другими словами, первые проблески того, что позднее будет названо разумом. Разумно предположить, что в массиве эволюционирующего вида всегда были свои «троечники», свои «идиоты» и свои «гении». Именно последние и должны были становиться теми организующими центрами, вокруг которых группировались остальные. Возможно, по стандартам нашего времени древнекаменные «идиоты» не слишком отличались от древнекаменных же «гениев», но по меркам того — даже микроскопическая разность могла составить «дистанцию огромного размера». Если к тому же превосходство менталитета сочетается с физическим развитием, достаточным для того, чтобы отстоять перед всеми свой взгляд на вещи, явление первых культурных героев можно считать обеспеченным.
Добавим, что скрытое действие механизмов, благодаря которым физическое превращается в метафизическое и метафизического — в особое, над-природное состояние вещества, не доступно никакой сенсорике. Поэтому отличия «лево-полушарной» психики от психики «право-полушарной», одна из которых обеспечивает большую свободу ориентации в области чувственно данного, другая — в сфере абстрактных представлений о мире (первоосновы производящей экономики), в сочетании с необходимостью известного физического превосходства приводит к тому, что этим героем становится мужчина. И если в течение практически всего переходного периода в первобытном человеческом стаде господствует женщина, то с его завершением на авансцену уже собственно истории человека выходит мужчина-патриарх. Именно вокруг его миссии во всех культурах всех континентов будут рождаться огромные напластования фольклора, именно он, определит и пол всей культуры. Об этом скажет Г. Зиммель: «культура человечества не является по своему чистому объективному содержанию чем-то как бы бесполым и вследствие своей объективности отнюдь не находится по ту сторону различия между мужчиной и женщиной. Напротив, наша объективная культура является — за исключением очень немногих областей — только мужской»6.
Как бы то ни было, культурные герои появляются, и уже не только стихийно, но во многом благодаря им необходимый баланс устанавливается.
Традиционный взгляд, идущий от примата экономики над всеми другими сферами человеческой жизни, обнаруживает развитие нового субъекта всеобщей истории прежде всего в умножении орудийного фонда и расширении общего спектра технологических процессов. Отсюда суммарный потенциал развития определяется еще и уровнем разделения труда — ведь именно благодаря ему оказывается возможным расширение совокупного инструментария производства. Все то же разделение труда порождает и необходимость отчуждения индивидуального продукта от своего непосредственного производителя, формирования институтов обмена и распределения, без чего невозможно совместное существование. Оборотной стороной любого распределения функций является согласование совместных действий — одно невозможно без другого. Да, появление новых реалий природы свидетельствует о рождении грандиозного феномена человеческого сознания, но индивидуальная психика, индивидуальный опыт не способны вместить в себя все достижения возникающей культуры. Поэтому воспроизводство ее действительного (то есть собирательного) носителя немыслимо без распределения труда. А значит, и без объединения индивидуальных усилий, без сбалансированной кооперации, ибо обеспечение необходимых количественных соотношений становится столь же существенным для общего выживания, сколь и номенклатура всего, что производится первобытным сообществом.
Кооперация — это не только следствие и оборотная сторона разделения труда, но, может быть, главное в формировании и развитии новых форм жизни, и пусть в начале переходного периода объединение индивидуальных деятельностей складывается стихийно, обретение навыков сотрудничества способствует проникновения элементов сознательности и в эту сферу. Словом, в ходе масштабной неолитической революции рождается совершенно новое измерение единой природы вещей; над стихийной их связью встают начала централизованного управления ею. В конечном счете, только они способны поддерживать непрерывное расширение общего спектра технологий и их совершенствование. Миссией культурного героя становится не только сохранение информационной базы первых технологий, но и организация совместной деятельности.
Впрочем, управление должно охватывать не одну экономику. Но даже если ограничиться хозяйственной целесообразностью, то и тогда мы обнаружим необходимость (тем большую, чем дальше заходит разделение труда) выверенного баланса составных частей первобытных производств — применяемых человеком технологий, орудий и способов организации частных процессов, из которых складывается непрерывное воссоздание единого феномена над-органической жизни. В самом деле, при далеко не бесконечных энергетических ресурсах биологической ткани любое нарушение равновесия элементов общего комплекса жизнеобеспечения означает разрушение целого. По меньшей мере — задержку, а то и остановку в его развитии. Формирование запасов дело не спасает; оборотная сторона неоправданных трудозатрат на производство любых избыточных артефактов — это хроническая нехватка каких-то других, столь же необходимых для выживания вещей, и чем острее их дефицит, тем опаснее следствия. Таким образом, на определенном этапе развития на первый план выходят уже не степень диверсификации первобытного праксиса и разнообразие порождаемых им артефактов и даже не эффективность технологий и совокупного инструментария. Разумеется, и они продолжают играть свою роль, но во главу целеполаганий первого управленца встает обеспечение гармонического равновесия и композиционной целостности всех составляющих единого комплекса жизнеобеспечения.
Одной из ключевых форм регулирования необходимых пропорций в начальной фазе строительства цивилизаций становится обмен продуктами своего труда, который начинает складываться между соседствующими общинами. Ясно, что уже тогда он не сводится к перемещению избыточных «вещей». Не случайно Леви-Стросс рядом с последними ставит еще и обмен «словами». Правда, сам он не говорит о том, что за «словами» стоят не столько обозначения «вещей», сколько новые технологии, новые формы жизнеобеспечения, но общая экспансия культуры на ранних этапах истории не в последнюю очередь обязана информационному взаимодействию первобытных общин именно в этих сферах. Новые отношения, которые возникают здесь (добавим сюда и обмен женщинами, о котором также говорит французский исследователь), придают ускорение уже начавшемуся вытеснению биологических связей между отдельно взятыми особями и между их группами. Благодаря обмену «вещами», «словами» и «женщинами» появляются над-материальные и над-биологические скрепы, рождается феномен социума.
Строго говоря, мы не знаем, как возникает и эволюционирует социальность; именно незнание ее механизмов заставляет говорить о стихийности. Но всякая стихийность имеет свои границы, и уже в библейские времена мы обнаруживаем подконтрольность общего развития первых социальных объединений человеческой воле. Уже древние патриархи становятся законодателями, учредителями и гарантами внутрисемейного и внутриобщинного права. Только на первых этапах формирования социума их роль сводится к роли монопольных хранителей ключевой информации о технологической компоненте единого кода воспроизводства новых форм жизни. С развитием ее диверсификации и углублением всеобщего разделения труда они, в сознании своего окружения оставаясь чем-то вроде посредников между людьми и богами, берут на себя другие функции. Все тайны отдельных ремесел уже не вмещаются никаким индивидуальным сознанием. А следовательно, роль возглавителей семейных объединений от первых культурных героев, родоначальников ремесел, переходит к тем, кто, возможно, не обладая способностью к самостоятельному исполнению всего комплекса сложных работ, обнаруживает дар объять его в своей голове7. Иначе говоря, со временем предметом централизованной заботы патриарха становятся не сами технологии, которые воплощаются во множестве разнообразных вещей, но связи между ними и над-вещественные отношения между субъектами деятельности. Только благодаря новому типу отношений, которые появляются в ходе диверсификации первобытного производства, и контролю над ними развивающаяся община не распадается на части, а продолжает существовать и совершенствоваться как единое целое, как некий организм.
Это позволяет сделать вывод о том, что с качественными изменениями, которые происходят во всей системе жизнеобеспечения первобытных сообществ, на месте «изобретателя» технологий появляется не менее талантливый управленец, способный собрать их воедино. Невозможно представить Иова («Имения у него было: семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов и пятьсот ослиц и весьма много прислуги; и был человек этот знаменитее всех сынов Востока»8) каким-то другим образом.
Между тем новый уровень связей — это не физическое взаимодействие вещей и людей, но нечто над-вещественное, поэтому и сам феномен управления невозможен без новой области знаний, касающихся новых материй. Впрочем, и взаимодействие вещей со времени неолитической революции, в ходе которой появляются сложные цепи технологически зависимых друг от друга орудий, переживает глубокую перестройку.
Обратимся к очевидному. В начальном пункте истории нашей культуры использование нескольких технологических связанных инструментов представляет собой большую редкость. Более того, есть основание считать, что их объединение в одном целевом процессе — решающий шаг в окончательном отделении человека от животного (нам еще предстоит вернуться к этому). В сущности, «формула» технологической зависимости орудий в пространственно-временном поле целевого процесса и есть первый предмет сознания, первая абстракция, которой овладевает новая психика. Но это в начале пути. Что же касается современности, то сегодня практически невозможно найти ни один артефакт, в рождении которого не прослеживалась бы практически необозримая цепь инструментов, каждый из которых связан с другими каким-то своим особым отношением. Не будет преувеличением сказать, что в производстве любого из них в конечном счете используется едва ли не весь арсенал наших цивилизаций. Поэтому условная схема развития производства от завершения переходного периода к современности — это движение от элементарного субъект-объектного (S-O) взаимодействия к высшей степени сложно структурированным процессам [S-(O-O-O-…-O-O-O)].
При этом развитие и усложнение технологических цепей происходит не только линейным умножением их звеньев — предмет-предметные зависимости развиваются и по взаимно перекрещивающимся направлениям. Словом, рождение новых форм жизнеобеспечения происходит в сложно устроенном объеме не поддающихся обзору переплетений технологических линий.
Это означает, что и само пространство, в котором действует человек, единое поле его культуры, обретает особую структуру, которая лишь в первом приближении может быть описана системой декартовых координат. Природа не знает прямых линий, только в мире человеческой культуры они дают хорошее приближение к тому, что обеспечивает достижение частных практических целей. Однако и здесь это происходит не всегда. Сфера человеческой деятельности — это не пустое вместилище вещей и событий, она отличается от мирового пространства не по принципу матрешки (одно вложено в другое), но качественно, как горный серпантин — от абстрактной математической линии, определяющей независимое от рельефа расстояние между пунктами «А» и «Б». Если кратчайшая дистанция — это прямая, то в культурном пространстве в ее роли выступает именно горная дорога. При этом с изменением общей архитектуры освоенной человеком сферы метрика доступных траекторий может меняться самым радикальным образом, в том числе и сближаясь с математической прямой. Так, сменяющий ее туннель (который столь же далек от математических идеализаций) — хороший тому пример.
«Культурное пространство» в действительности сложно и запутанно, но с самого начала человек оказывается вынужденным подчиняться именно его метрике и держать ее под своим контролем. То же можно сказать и о времени, ибо все те его петли, которые на каждом шагу встречаются в языке («прошлое в будущем», «будущее в прошлом» и т. п.), являются отражением столь же реальных взаимопереплетений практического опыта человека. И прошлое и будущее оказываются завязанными в тугой узел в едином поле культуры, поэтому и структура времени (она далека от линейности) не может оставаться вне (пусть и не всегда осознанного) контроля древнейшего управленца.
Словом, уже неолитическая революция не ограничивается простым умножением общего инструментария человека и появлением сложных и сложносоставных орудий. Она сопровождается рождением куда более фундаментальных реалий, и эти реалии проходят такой же путь эволюционного развития, как и все остальное, что связано с человеческой историей. Одна из них — это новая система межпоколенной коммуникации.
1.3. Знаковая система
Ясно, что происходящие перемены не могут не сказаться и на системе коммуникации, — не только человек, но и формы его общения окончательно расстаются со своим животным прошлым. Впрочем, это разные стороны одного и того же процесса.
Упоминание о животном прошлом в контексте формирования речевых конвенций совсем не случайно, поскольку общение биологических организмов возникает задолго до появления человека. Уже животное обнаруживает способность присвоить своеобразную звуковую метку многому из того, с чем ему приходится сталкиваться. При этом обозначаемые ими физические реалии могут отсутствовать здесь и сейчас, но обязаны существовать в опыте биологического вида и поддаваться чувственной фиксации его отдельного представителя. Язык животного не в состоянии породить обозначение того, чему вообще не находится места в мире, или того, что в принципе недоступно сенсорике. Новая форма коммуникации (и вспыхивающее вместе с ней сознание) оперирует совершенно иным, — чему еще только предстоит появиться на свет и что сама природа без участия человека произвести не в состоянии. Поэтому ее рождение связано еще и с принципиально новой формой сигнала — «словом» («Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть»), содержание которого складывается именно из того, что впервые возникает исключительно «в голове» человека. Следовательно, в отличие от животных, главное в человеческом общении — это вовсе не привлечение внимания тех, кто находится рядом, к каким-то сиюминутным данностям.
Разумеется, и новая форма коммуникации предполагает возможность межиндивидуального обмена, но все же главная ее задача раскрывается на более высоком уровне организации. Она состоит в том, чтобы связать воедино все части социума, собрать отдельные атомы индивидов в живущий своей собственной жизнью организм. При этом целостность последнего обеспечивается не только заполнением перекрываемых сигналом пространственных пустот между своими составляющими, но и сохранением во времени. Далеко не в последнюю очередь это передача информационной эстафеты новым поколениям, включая еще не родившиеся. Только благодаря межпоколенной комммуникации все новое, что открывается отдельным сознаниям, становится частью всеобщей истории природы, и это заставляет обратиться к механизмам ее формирования.
Разумеется, возникновение всего нового в природе обязано действию ее объективных законов, ничто не может появиться на свет вопреки им. Но мы до сих пор не знаем, как именно происходит переход от одного качественного состояния к другому. Так, до сих пор не найдено никаких промежуточных звеньев между сложными органическими соединениями и первым организмом, способным к поддержанию и воспроизводству жизни. И это при том, что здесь открывается широкое поле для множества переходных форм. Существует ничем не восполненный разрыв между одноклеточным и более сложным телом. Несмотря на то, что клетка размножается простым делением, мы не видим живых существ, состоящих из 2, 4, 8 и так далее клеток; самое примитивное из многоклеточных насчитывает десятки. Отсутствуют переходные звенья между водорослями и голыми папоротниками, первыми формами наземных растений. Практически внезапно появляется высокодифференцированный мир животных. Говорят даже о кембрийском «взрыве» появления жизненных форм. Переходные звенья, долгое время приводившиеся в пример последовательных эволюционных изменений от рыбы к амфибиям, от амфибий к рептилиям, от рептилии к птицам, от рептилии к млекопитающим, наконец, от обезьяны к человеку, при более пристальном рассмотрении не обнаруживают следов постепенного перетекания одних форм в другие. Принципиальные новообразования, обеспечивающие жизнь в качественно иной среде, во всех случаях появляются скачкообразно, в «готовом» виде. И тем не менее незримая связь между возможным и действительным, своеобразный мостик между тем, что не противоречит законам природы, но еще не существует в ней — к налично данному обязана существовать, в противном случае сама природа может пребывать только в навсегда застывшем неподвижном состоянии.
В сфере культуры дистанция между новым и старым, между возможным и действительным заполняется вполне осмысленным содержанием слова, именно оно становится первой формой существования нового. Но и здесь механизмы того качественного скачка, которые порождают его, практически полностью сокрыты от нас, поэтому судить о них мы можем только по косвенным свидетельствам.
В известной мере даже первая сигнальная система, о которой говорил И. П. Павлов (нам еще придется обратиться к ней), не ограничивается знаками, которые подает животному окружающая среда, и которые живой организм посылает своему окружению. Однако слово человека принципиально отлично от всего, что фигурирует на биологическом уровне, его содержание — это прежде всего состав впервые рождающихся в мире технологий. С самого начала предметом коммуникации, которая возникает у человека, становится, с одной стороны, тайна так называемой «природы вещей», с другой — всеобщей их «связи». Но эта тайна кроется не в самих вещах, которые существуют независимо от него, а в тех со временем формализуемых культурной традицией процедурах, с помощью которых они входят в наш мир, и функциях, которые они выполняют в нем. Между тем любая из таких процедур — это, как уже было сказано, сложный субъект-объект-объектный [S-(O-O)] процесс, результатом которого становится артефакт. Другими словами, здесь мы имеем дело с физическим взаимодействием вещей, всегда «помноженным» на некую субъективную (S) надфизическую компоненту, с помощью которой будущий результат рождается сначала «в голове» и только затем воплощается в материале. Стерильной объективности, то есть полной независимости артефакта от сознания (во всяком случае в начальной фазе его жизненного цикла) не существует.
Здесь необходим комментарий.
Первое. Субъект-объектное отношение — это одно из ключевых понятий теории познания. В ней вплоть до середины XIX в. объект понимался как чисто созерцательное начало, как нечто, не меняющееся на протяжении всей познавательной процедуры. Сегодня этот взгляд не выдерживает критики: объект не может оставаться неизменным. Тем более что речь идет о предметно-практическом действии, которое к тому же развивается в сторону все более протяженных (нередко сложно переплетенных) инструментальных цепей [S-(O1-O2-…-On-Ofin.)]. Таким образом, развитие и диверсификация совокупного опыта ведет к тому, что определенность каждого из отдельно взятых звеньев оказывается производной от всех остальных и в конечном счете (учитывая переплетения с другими цепями предмет-предметных взаимодействий) становится подобием осколка целостной голограммы культуры. Отсюда и субъективная компонента, т. е. информационная составляющая любой технологии, не сводится к отражению налично данных обстоятельств, но скрыто, часто неосознанно, содержит в себе знание не поддающегося обозрению ряда отсутствующих здесь и сейчас вещей и их связей.
Второе. Будущий результат деятельности принципиально несопоставим с тем, что было в начале, а это значит, что ее предмет — это не только и не столько вещь, сколько процесс управляемых воздействий, цепь, часто радикальных, преобразований.
Третье. Только на первый взгляд субъект-объектное взаимодействие предстает специфической разновидностью объект-объектных. В действительности все обстоит совсем иначе: в сфере культуры любое предмет-предметное взаимодействие является частью субъект-объектного, а не наоборот, как это представляется обыденному сознанию, в котором сам человек — это одушевленная разновидность объекта. Уже простое орудие — это не просто подбираемый в окружающей среде предмет; в руках человека это особым образом «заточенное» острие самой природы, ее специфический терминал, и в его подчиненном цели движении проявляется результирующее действие всей суммы законов Вселенной. Точно таким же терминалом природы предстает и предмет человеческой деятельности. Он также не вправе рассматриваться как изолированное от материальной действительности и управляющих ею законов начало, а значит, и он предстает подобием оптического фокуса, в который сводится вся совокупность определений окружающего мира. Отсюда следует, что во взаимодействии орудия с предметом целевых устремлений человека и тем более в составе единой технологической цепи проявляется взаимодействие в конечном счете всей природы с самою же собой. При этом ключ к пониманию того, как в результате такого взаимодействия рождается то, что было невозможным, лежит не в материале вовлеченных во взаимодействие вещей, — он, прежде всего, в субъективности человека, в его способности канализировать действие законов природы в нужное ему направление. В деятельность вооруженного орудием человека, как в некий фокус, сводится действие всех, — но только он структурирует и организует их в пространственно-временном поле целевого процесса.
Никакое иное определение, кроме творчества, здесь не подходит, именно созидательная деятельность человека определяет вектор дальнейшего развития, в ходе которого сама природа становится иной. Поэтому в том перетекании еще не существующего в мире, но уже абстрактно возможного в нем, в физическую данность, что происходит в ходе этого созидательного потока, мы обнаруживаем некий «квант» всеобщего развития, маленький шаг к каким-то новым вершинам организации самой природы. Вот только движущей силой восхождения оказывается не кто иной, как человек, — именно благодаря ему всеобщее ее развитие получает новый импульс. Словом, начало Евангелия от Иоанна, во всяком случае, в этом пункте единой эволюции перестает быть иносказанием.
Таким образом, творчество человека (во всяком случае, на сегодняшний день) оказывается не чем иным как высшей формой эволюции. Но если так, то и механизмы сознательного творчества, и механизмы стихийного развития самой природы содержат в себе нечто общее, единое. Иными словами, как массив «темной материи» нависает над всем, что являлось человеку в тысячелетиях его поиска последней истины о мире, так и за его собственным творчеством и за «естественным» ходом событий в истории природы стоит что-то столь же отличное от того и другого, сколь и грандиозное. И вместе с тем общее тому и другому.
До осознания этой истины еще можно было рассматривать материальную действительность в чисто механистическом духе, как бесконечную совокупность непрерывно взаимодействующих друг с другом материальных тел, каждое из которых существует независимо от человека. В конечном счете вся Вселенная могла рассматриваться, как огромная конструкция, собранная из неразложимых далее элементов, которые связаны друг с другом материальными же взаимодействиями.
К слову, долгое время «…все развитие физического мира сводилось к изменениям пространственного положения тел с течением времени»9, и именно такое понимание вещей позволило Лапласу сформулировать свойвывод о жесткой предопределенности всеобщего развития. Именно он впервые сформулировал положение, согласно которому должен существовать исчерпывающий набор научных законов, которые позволяли бы предсказать все, что может произойти во Вселенной, если только известно полное описание ее состояния на какой-то момент времени. Ни одно явление,— утверждал он в своем знаменитом труде, — не может возникнуть без производящей причины. Настоящее состояние Вселенной есть следствие предыдущего и причина последующего. Он основывается на том теоретическом постулате, что кривая, которую описывает мельчайшая единица вещества, столь же строга и определенна, как и контуры планетных орбит. Отсюда с необходимостью вытекает, что: «Умъ, которому были бы извѣстны для какого-либо даннаго момента всѣ силы, одушевляющія природу, и относительное положеніе всѣхъ ея составныхъ частей, если бы вдобавокъ онъ оказался достаточно обширнымъ, чтобы подчинить эти данныя анализу, обнялъ бы въ одной формулѣ движенія величайшихъ тѣлъ вселенной наравнѣ съ движеніями легчайшихъ атомовъ: не осталось бы ничего, что было бы для него недостовѣрно, и будущее, также какъ и прошедшее, предстало бы передъ его взоромъ. Умъ человѣческій въ совершенствѣ, которое онъ сумѣлъ придать астрономіи, даетъ намъ представленіе о слабомъ наброскѣ того разума»10. 
Сам человек в подобной картине представал лишь как промежуточный результат сложения универсальных кирпичиков Вселенной, где фактор одушевленности проступал как свойство конечной конфигурации некой суммы. А значит, взаимодействие человека с природой (природными объектами) мало чем отличается от взаимодействия таких же (просто по-разному конфигурируемых, а потому не всегда одушевленных) «сумм». Говоря сухим формализованным языком, как свод таких же объект-объектных (О—О) взаимодействий. Словом, и сам субъект («S») представал механическим результатом сложения исходных элементов, отсюда и субъективность — это просто одна из характеристик одной из разновидностей конечных сложений.
Осознание того факта, что взаимодействие человека с миром всегда опосредуется сложным инструментарием, означало необходимость переосмысления старых аксиом. Общее и особенное должны были поменяться местами. Ведь если раньше, как уже было сказано, в качестве общего принималось О—O взаимодействие, частной же формой представало S—O, то теперь целым оказывалось второе. Вся объективная реальность (О—О) оказывалась не чем иным, как составной частью интегрального человеческого опыта [S—(О—О)].
Таким образом, раздельное и независимое друг от друга существование субъекта и объекта в теории познания оказывалось невозможным. Единственной реальностью становилось целостное S—O отношение, в котором, строго говоря, нет ни «S», ни «О», ни собственно взаимодействия «—». Разложение его на свои составляющие и противопоставление объекта субъекту представляет результат сложной и тонкой работы человеческой психики, которая, в свою очередь, претерпевает качественные изменения. Возможно, именно это никогда не угасающее ощущение субъекта в каждой точке совокупного опыта человека и покрытие собственной тенью всего поля единой культуры социума создавало и продолжает порождать иллюзию постоянного присутствия в мире некой надмирной первопричины. Признание же того, что именно субъективность человека становится началом, организующим, структурирующим в пространстве и времени действие объективных законов природы, что именно благодаря ей рождается грандиозный феномен культуры, заставляет усомниться в том, что механическая сумма взаимодействий начальных элементов мира способна сложить единый ее организм. Так что в осмыслении действительных движущих сил и нашего творчества и эволюции самой природы многое остается недоступным и сегодня. Но как бы то ни было, создание недоступных последней новых реалий, первыми из которых становятся технологии, единое тело Техниума, — это и есть главная функция сознания. Именно эти реалии и образуют содержание знаков — промежуточных звеньев между возможным и действительным и, одновременно, ключевых элементов межпоколенной коммуникации.
Здесь важно понять: ни с помощью первой, ни даже с помощью второй сигнальных систем о которых говорил российский физиолог11, невозможно построить ничего из мира культуры, поскольку обе они оперируют исключительно тем, что в принципе поддается чувственной фиксации, что уже наличествуют в окружении человека, что существовало до и существует независимо от него. Новые же формы бытия — это то, что получает жизнь исключительно благодаря человеческому сознанию и не существует независимо от создающего и воспринимающего их субъекта.
Отсюда и сигнал, опирающийся на чувственно представимое начало, принципиально отличается от знака, действительное содержание которого недоступно никакой сенсорике. Уже одно это говорит о том, что рядом с первой и второй сигнальными системами встает нечто третье. Собственно знаковая коммуникация — и есть то третье, что присуще только человеку. Новая сигнальная система возникает исключительно там, где рождается способность к построению не известных природе реалий. Лишь эта способность и лишь эта коммуникация преобразуют управляемое слепым инстинктом действие в целевой акт, порождают над-природный уровень жизни, образуют начало творчества — того единственного, что отличает человека от животного.
II. СЛОВО И МИРОЗДАНИЕ
2.1. Переходный период
Слово — это основной инструмент межпоколенного обмена, грандиозной коммуникационной системы, позволяющей передавать во времени и пространстве информационный код жизнеобеспечения нового субъекта всеобщей истории природы. Ключевым содержанием этого кода является создание никогда ранее не существовавших в ней вещей, явлений, процессов. Тайна слова — это тайна совершенно нового феномена, одно из имен которого технология. Ее сердцевину образуют специфические предмет-предметные зависимости, которые появляются на свет исключительно благодаря человеку и его деятельности. Информационное обеспечение последней гораздо более сложно по сравнению с генетическим кодом, шифрующим биологические формы существования, поскольку здесь присутствует совершенно иное измерение информации, которое невозможно передать никакими наследственными механизмами. Для ее передачи и восприятия требуется совершенно новый инструментарий, и не будь его, случайно вспыхивающее «в голове» кого-то одного новое знание было бы обязано умирать вместе со своим первооткрывателем.
Впрочем, дело в ограниченных возможностях не только биологических механизмов наследственности, но и материальных (физико-химических) процессов вообще. Речь идет о становлении совершенно нового — над-вещественного, метафизического — уровня действительности, о рождении феномена идеального, о формировании коммуникаций, существо которых уже не сводится к автоматическому включению реакций, заранее заложенных в программу жизнеобеспечения. Слово — это одновременно и портал, и первый шаг в мир вещей, никогда не существовавших в природе, в мир самостоятельного их порождения, в мир творчества. Знаменитое выражение Маркса об отличии даже самого плохого архитектора от наилучшей пчелы говорит именно об этом.
Трудно предположить, что «в готовом виде» человек появляется на свет в то время, которым датируются древнейшие его останки. Традиционно принято вести отсчет от кроманьонца, современные же исследования дают основания полагать, что анатомически «законченный» человек мог появиться на свет много раньше. Но как бы то ни было, новый биологический вид представляет собой не более чем полуфабрикат, который нуждается в основательной эволюционной доводке, и требуется длительный переходный период, прежде чем его представитель станет собственно человеком. Ведь ключевое отличие его от животного лежит вовсе не в области анатомии, но в способности к творчеству, а она возникает отнюдь не сразу по прехождении какого-то эволюционного рубежа. Ее окончательное становление диагностируется возникновением совершенно новых феноменов природы, в числе которых:
— производящая экономика;
— переплетения впервые появляющихся только в ней технологических процессов и зависящих друг от друга инструментов (речь идет не о совокупности отдельных орудий, использование и даже самостоятельное производство которых доступно многим видам животных, но о целостных системах);
— знаковая коммуникация, способность транслировать развивающийся во времени новый код жизнеобеспечения принципиально вне-биологическими средствами.
Исходный же пункт сливается с началом формирования этих материй.
Эти реалии объединяет одно — все они представляют собой разные измерения управляемого целевого порождения вещей, никогда не существовавших в природе и не могущих быть созданными ею без участия нового субъекта всеобщей истории природы. Именно способность к пересозданию мира встает на место стихии естественного отбора, возможности которой до конца исчерпываются еще на стадии собирающего хозяйства. Эти компоненты нового этапа эволюции появляются не мгновенно. Качественная пропасть, которая лежит между животным и человеком, преодолевается не внезапным скачком, и если начало переходного периода может быть датировано тем временем, к которому относятся ископаемые останки кроманьонца (или другие, более древние свидетельства восхождения живой материи на новый, над-биологический уровень), то завершение — это неолитическая революция. Собственно человек, а не его биологический полуфабрикат, рождается только с нею, только с теми преобразованиями, которые она несет с собой. А это значит, что переходный период занимает тысячи и тысячи лет. Впрочем, никакая из качественных перемен, никакая из революций не происходила мгновенно.
Формирование первооснов языка — одна из ключевых составляющих переходного периода. Это очень сложный процесс, который требует не только тщательной доводки артикуляционного аппарата, но и совершенствования органов слуха, чтобы отличать смыслообразующие детали звукопроизношений от индивидуальных анатомических особенностей коммуникантов. (К слову, не только звукопроизношений, но и других смыслообразующих начал, но об этом — ниже). Но все же главное здесь не появление новых форм передачи сигнала, но появление самих реалий, которые должны найти свое отражение в новых знаковых системах. Язык рождается не прежде них, но вместе с ними, и является одним из условий их появления на свет, как, впрочем, и они делают возможным его развитие. Вот только и здесь, среди ранее не существовавших реалий, перед нами не вещи (орудия и производимые с их помощью предметы), но прежде всего технологии, особым образом структурированные предмет-предметные взаимодействия, благодаря которым складывается и способ жизнеобеспечения и единый организм нового субъекта всеобщей истории природы. Причем не просто взаимодействия, но — жирно подчеркнем — взаимодействия, взятые во всех формах модальности, иначе говоря, во всем диапазоне, исходным пунктом которого является абстрактная возможность, конечным — наличная данность. Именно и только рождение этих взаимодействий способно революционизировать поведенческие реакции биологического вида, обеспечить прорыв в новое измерение бытия. А значит (это будет показано ниже), речь должна идти еще и о способности органической ткани к более сложным и тонко организованным формам жизненной активности. Так, по сравнению с грубо исполненным, остро заточенный инструмент требует совершенно иной энергетики действий и более выверенной микромоторики исполнительных органов действующего субъекта.
Повторим, главное в физических реалиях, составляющих силовой каркас нашей культуры, вовсе не сами вещи, но то, не видимое поверхностным взглядом, что связывает их воедино. Впрочем, и само представление о связи должно быть уточнено, ибо даже там, где речь идет об орудийной деятельности, в центре внимания должно стоять не только (а, может быть, и не столько) взаимодействие отдельно взятого орудия и предмета, но и (сколько) те специфические отношения, которые возникают в цепи одновременно или последовательно задействованных инструментов. Простейшим примером является изготовление одного орудия с помощью другого и уже затем воздействие конечного инструмента на собственно предмет. Именно эти связи составляют последнюю тайну Ноосферы, о которой говорили Тейяр де Шарден и Вернадский, Техниума, о котором будет писать Дэн Браун, или Культуры, более привычного в обыденной речи понятия. Строго говоря, все это синонимы чего-то одного, но, как и вообще в языке, синонимические обозначения чего-то одного характеризуют еще и разные его измерения; каждое из них акцентирует что-то свое, оставляемое в тени другими дефинициями. Но как бы то ни было, формирующийся вместе с человеком язык, ключевой элемент культуры, призван отобразить прежде всего «связь вещей» и только потом дать обозначения — самим вещам. А значит, и в языке главное — это вовсе не семантика, за которой стоят чувственно воспринимаемые реалии внешнего мира. Главное — это не вещи как таковые, но возникающие между ними отношения. И с самого начала — содержание тех над-чувственных отношений, которые возникают уже в элементарной двухзвенной инструментальной цепи между промежуточным и конечным орудиями, и между ними вместе и конечной целью субъекта. Поэтому, если забыть о синтаксисе, мы окажемся в глухом тупике, из которого нет никакого выхода к созидательной деятельности.
Как бы то ни было, язык становится проводником человека в новое измерение действительности, которое стоит за этими отношениями.
2.2. Матрица мироздания
О параллельном существовании реалий языка, мира идей, и вещного мира, говорил еще Платон12. Но во всей глубине с трудом осознаваемое обыденным сознанием свойство языка отображать всеобщую «связь вещей», впервые открылось в философской системе Канта; в ней несколько общих понятий отразили всю систему отношений, пронизывающих мироздание, и в то же время каждое из них, пусть и по-своему, фокусировало в себе весь Универсум.
В сущности, построения Канта утверждали, что именно грамматика знаковых систем является главенствующей формой самоорганизации творческого начала в человеке. Напомним, что его занимало рождение главным образом тех понятий, которые в принципе не могли быть получены разложением и поверкой уже существующих представлений. В его терминологии не аналитические, но синтетические истины составляют главное в человеческом познании, формальная же логика здесь не помощник. Необходима иная, и ее начала кроются в языке. Ничто иное, как его законы формируют и оттачивают самый острый и самый действенный инструмент творческой мысли. А уже дальше, в слиянии законов новой логики и правил грамматики, обнаруживаются ключевые априорные формы сознания. К ним Кант относит следующие:
— количество, которое раскрывается в категориях: a) единства, b) множества и c) целого, которое становится синтезом того и другого;
— качество: a) реальность, b) отрицание, c) ограничение, которое устраняет абсолютность небытия, но в то же время полагает границы существования;
— отношение: a) присущность чему-то и самостоятельное существование; b) причинность и зависимость; c) взаимодействие между действующим началом и подвергающимся воздействию.
— модальность: a) возможность и невозможность, b) существование и небытие, c) необходимость и случайность 13.
Это уже гораздо более глубокий, по сравнению с Платоном, взгляд на связь «мира идей», с основаниями самого мироздания, «мира вещей. Обнаружение фундаментальных зависимостей между языком и миром, этими, казалось бы, совершенно разными сущностями является началом того «коперниканского переворота», который был совершен великим немецким мыслителем. Именно оно же составит основание единства и тождества диалектики, логики и теории познания, которое — пусть по-разному — будет признаваться всеми философскими школами.
Заметим еще одно обстоятельство, которое не педалируется первосоздателем новой логики, но прямо вытекает из ее глубинных основ: любой, сколь бы ничтожным он ни был, фрагмент материальной действительности может быть понят до конца лишь после того, как он проходит сквозь строй всех кантовских категорий. Строго говоря, это было эквивалентно утверждению всеобщности законов природы: нет ничего в ней, что не подчинялось бы одновременно полной их сумме, и нет ни одного из самих законов, которому противоречила бы хотя бы какая-то часть мироздания. Казалось бы, самоочевидная, эта мысль вовсе не так проста, как кажется, поскольку скрытое ее содержание утверждает, что законы речи оказывают такое же влияние на развитие вселенной, — «рассудок не черпает свои законы (a priori) из природы, а предписывает их ей»14,— как и законы Универсума на развитие сознания. Словом, Кант сумел не просто заметить это взаимодополнение, но и объяснить строгую комплементарность языка единому порядку вещей. Именно соответствие одного другому составит — перекинем пунктирный мостик через столетия — сердцевину того потока метаморфоз («слово-дело-вещь»), о котором будет говориться в знаменитой статье Э. В. Ильенкова15, и который составляет самое глубинное существо всей над-органической жизни. Другими словами, человеческой культуры.
Сознание человека в своем стремлении постичь всеобщую связь вещей опирается именно на это, опосредуемое «делом» (то есть интегральным опытом социума), единство «слова» и «вещи». Реализуясь в «деле», связь «слов» преобразуется в связь «вещей», и обратно, круг за кругом образуя единую все шире раскручивающуюся спираль познания мира, развития нашей культуры и совершенствования самого человека. Незыблемые законы объект-объектных отношений — вот что (пусть не зеркально) отражается в связях кантовских категорий и грамматических зависимостях. При этом объект-объектные не сводятся к пространственно-временным, причинно-следственным и логическим, — речь идет еще и о всех возможных видах модальности, которые в полной мере раскрываются не только «физикой» естественных наук, но и «лирикой» искусств и гуманитарных дисциплин.
Попутно отметим еще одно обстоятельство — Кант вносит трансцендентальное начало уже в чувственное восприятие любой вещи, то есть в исходный пункт познавательного процесса, ибо именно восприятие предшествует всякой мысли о ней. Здесь глубокий парадокс — чувственность способна фиксировать только вещественное содержание, ничто внефизическое принципиально недоступно ей. Но, нисколько не смущаясь этим обстоятельством, Кант начинает свои построения именно с трансцендентальной, то есть внечувственной эстетики (последняя в его терминологии обозначает не что иное, как восприятие.
Свод кантовских категорий очень скоро был расширен и продолжил (и продолжает) расширяться; импульс, сообщенный построениями его гносеологии, в полной мере не исчерпан и сегодня. Поэтому справедливо утверждать, что многое из того, чему еще предстоит быть сказано (в частности, и нами) об основоположениях познания, каждое из которых способно растворить в себе всю культуру социума, будет закономерным развитием мысли, впервые сформулированной именно «Критикой чистого разума».
Разумеется, об абсолютном механическом совпадении основ мироздания и грамматических структур родной речи говорить нельзя. Уже хотя бы по совершенной несопоставимости объемов этих понятий. Но вот другой пример — язык генетики. Кто возьмется утверждать, что свойственная живым организмам система записи наследственной информации шифрует исключительно ту информацию, которая необходима для их собственного формирования и развития в условиях той или иной среды, и не имеет никакого отношения к особенностям устройства всей планеты? В действительности же в зеркале генетического кода отражаются оба субъекта взаимодействия — и организм, и самое широкое его окружение. Более того, справедливо утверждать, что здесь сама природа записывает необходимые сведения не только о частных своих порождениях, но и о себе самой в целом. (Может быть, на случай возрождения после какой-нибудь случайной космической катастрофы?) В сущности, такое же соответствие друг другу обнаруживается и в рассматриваемом нами примере. Поэтому не случайно провозглашенное Гегелем тождество законов бытия и принципов мышления, несмотря на острые споры по поводу первичности того или другого, в главном признается без исключения всеми философскими школами.
Но добавим к сказанному еще, одно уже вскользь замеченное, обстоятельство.
Одна из тайн слова состоит в его принципиальной неопределимости (где само определение понимается в фундаментальном смысле — ограничение, положение предела значению). В конечном счете, любая дефиниция вбирает в себя без исключения всю культуру современного ей социума. Никакие, ни краткие словарные, ни развернутые энциклопедические, тексты не дают представление о полной глубине смысла ни одной из единиц речи. Все они являются лишь видимостью определений, поскольку любое из них пользуется другими, которые, в свою очередь, нуждаются в раскрытии своих полных значений. Отсюда исчерпывающее, то есть такое, которое не потребовало бы обращения ни к каким другим источникам, определение способно без остатка растворить в себе содержимое всех библиотек и музеев мира. Иначе говоря, любая структурно-семантическая единица языка — это не атом единого тела всеобщего знания, но специфический способ упаковки без исключения всего знания в целом. Слово и язык соотносятся друг с другом, как монада с мирозданием. Впервые введенное в оборот Лейбницем, представление о монаде предвосхитило многие парадоксы науки, которые будут формулироваться только после исчерпания потенциала ее классической формы. Напомним: «Всякую часть материи, — утверждал он, — можно представить наподобие сада, полного растений, и пруда, полного рыб. Но каждая ветвь растения, каждый член животного, каждая капля его соков есть опять такой же сад или такой же пруд. И хотя земля и воздух, находящиеся между растениями в саду, или вода — между рыбами в пруду не есть растение или рыба, но они все-таки опять заключают в себе рыб и растения, хотя в большинстве случаев последние бывают так малы, что неуловимы для наших восприятий»16. Способность бесконечно малого вместить в себя бесконечно большое, ничтожной части вобрать в себя необъятное целое, в не осознаваемом нами виде, имплицитно, проступает прежде всего в языке и уже только потом в философии, математике, физике. Что касается точных наук, лишь потому, что число — это разновидность все того же слова, содержание которого не может быть вмещено решительно ничем единичным; его точного референта в виде ограниченной чем-то сущности в природе не существует. Не случайно высказывается мнение о том, что математика — это вообще не наука, но ее специфический язык, что, впрочем, нисколько не умаляет ее значимости. Именно математика является языком, на котором написана книга природы, говорил Галилей; в каждом отделе естествознания есть лишь столько настоящей науки, сколько в нем математики, — вторил ему Кант. Не в последнюю очередь именно парадоксы слов-чисел сделают возможным обнаружение (впрочем, не точнее ли сказать: порождение, первосоздание?) многих физических реалий, первоначально вводимых теоретиками для нужд своих собственных теорий. Так, на кончике пера, будут открываться планеты, элементарные частицы, физические поля, так будут появляться самые безумные гипотезы…
Другим из хрестоматийных примеров, характеризующих полное содержание слова, становится голограмма. Известно, что любой ее осколок, пусть и с потерей четкости, способен сохранять в себе всю информацию о целом. Мы обращаемся к ней, потому что в одной из физических теорий (в русскоязычной литературе широкую известность ей придала работа М. Талбота17) ею предстает даже сама Вселенная. В представлении Дэвида Бома, автора этой модели, каждый фрагмент воспринимаемого нами мира содержит в себе полную информацию о структуре всего мироздания, включая его прошлое и будущее. В сущности, точно так же язык, как единое, и слово, как его атом, рисуют нам именно такое соотношение целого и части. Любая единица речи сохраняет отпечаток всеобщности; тень, бросаемая Логосом на свой собственный фрагмент, может быть сколь угодно расплывчатой и неясной, но она присутствует в нем всегда, — и ничто от его полноты никогда не исчезает в монаде частного слова. Так и в рассматриваемом здесь предмете. Не только потенциальная, но и актуальная бесконечность — вот что в действительности предстает перед нами всякий раз, когда мы пытаемся постичь глубину, казалось бы, конечного атома речи. Между тем, в отличие от потенциальной, актуальная бесконечность — это монстр, с которым до сих не научилась обращаться даже мысль математика.
Впрочем, на взгляд автора, педалирование понятия голограммы нарушает строгость ключевой идеи. В действительности речь идет об особой организации целого, лишь разновидностью которой является голограмма. Специфика этой организации состоит в том, что каждая часть несет в себе информацию обо всем целом, информация же о себе не замыкается в собственных геометрических границах никакого отдельного фрагмента единой структуры, но оказывается распределенной одновременно по всему объему целого, по всей совокупности его элементов. Материальная связь между ними существует не только в точке их соприкосновения, но, пронизывая все возможные опосредования, — за границами прямых физических взаимодействий, сколь бы далеко (по крайней мере в пределах целого) эти границы ни простирались. Такой взгляд на вещи предполагает, помимо иерархических свойств структуры, способность одного (данного нам в ощущении, экспликативного) уровня реальности сворачиваться в какой-то другой, более фундаментальный и, наоборот, способность последнего (скрытого, глубинного, импликативного) разворачиваться в доступных наблюдению измерениях. Здесь часть в известном смысле оказывается равной целому, и даже механическое их противопоставление друг другу по чисто количественному критерию («больше/меньше») оказывается справедливым только в очень ограниченном смысле. Собственно же голограмма — это всего лишь частный случай подобной организации. К тому же и «грамма»/«графия» предполагают наличие некоего Субъекта, в то время как в построениях Дэвида Бома сознание предстает не как противопоставление вещественности, но как ее особое состояние.
Именно такой порядок обнаруживается и в сопоставлении анализируемых в настоящей работе категорий. При всей парадоксальности слово и Логос, монада и Макрокосм оказываются равновеликими объемом своего содержания. Поэтому, как в капле росы отражается Вселенная, так в материальном мире любое отдельно взятое взаимодействие отражает в конечном счете всю полноту всемирной связи вещей, ибо полным его детерминантом является вся совокупность законов Универсума. В мире же понятий любое речение (вспомним Канта) вмещает в себя весь категориальный аппарат, а в значении любого слова, пусть в скрытом виде, отражается все содержание Логоса.
Новый подход к проблеме возникновения речи и фундаментальных принципов языка в середине прошлого столетия был обоснован американским лингвистом Н. Хомским18. В разработанной им теории все языки имеют единую структуру, и входящий в мир человек обладает способностью овладеть родной речью, благодаря некоему врожденному инструментарию. Этот инструментарий состоит из основополагающих правил, которым вообще не надо учиться. Все языки отличаются друг от друга, однако схожи по синтаксису. В основе каждого из них лежит механизм, способный порождать бесконечное число грамматически правильных предложений при наличии изначально ограниченных языковых ресурсов. Так, во всех словарях русского языка советской эпохи, изданных на протяжении 70 лет (включая четырехтомный Словарь Д. Ушакова 1940 г. и 17-томный академический 1948-1965 гг.), в общей сложности приводятся около 125 тысяч слов19, и считается, что этого недостаточно для развитого языка с богатыми литературными традициями. Для сравнения: в Словаре В. Даля насчитывалось порядка 220 тыс. слов. В современном английском — более 750 тысяч: в третьем издании Вебстеровского (1961) — 450 тыс., в полном Оксфордском (1992) — 500. В современном немецком языке, по разным подсчетам, от 185 до 300 тысяч слов20. В то же время словарь русских морфем, т. е. наименьших неделимых значащих частей слова, насчитывает и того меньше: около 4400 корней, 70 префиксов и 500 суффиксов21.
Различия между языками могут быть уподоблены разным режимам, в которых может действовать одно и то же техническое устройство. Отсюда делается вывод о существовании некой универсальной грамматики, которая самой природой вписывается в глубинные структуры живой ткани.
Впрочем, до Н. Хомского о том, что основную смыслообразующую функцию выполняют прежде всего грамматические формы, говорил еще советский лингвист Л. В. Щерба. Перефразируя Суворова, он выразил свою мысль о том, что только грамматика способна сделать механический набор словарного состава языком, в острой афористической форме: «лексика дура, грамматика — молодец». Благодаря Л. Успенскому и его книге «Слово о словах», знаменитый пример академика (Глокая куздра штеко будланула бокра и курдячит бокренка), известен не одному поколению советских школьников. От русского языка в нем только приставки, суффиксы, окончания, нет даже ни одного известного ему корня. Но именно эти элементы речи позволяют составить внятное представление о содержании всей искусственной фразы из несуществующих слов. Забегая вперед, скажем, что пример свидетельствует и о куда более фундаментальной их роли. Здесь мы сталкиваемся с тем, что формирует всю нашу ментальность; овладевая этими атомами значений, мы вбираем из самого воздуха культуры растворенные в нем богатства человеческих знаний еще задолго до того, как сами оказываемся в состоянии внести в них свой вклад. Более того: еще прежде, чем овладеваем способностью самостоятельно породить пусть даже самую непритязательную мысль и высказать ее миру.
Взгляды Хомского менялись со временем, но оставалось главное: порядок слов в предложении определяется не тем, о чем говорится в нем, но выстраивается по правилам заранее вживленной в наш мозг универсальной грамматики. Именно грамматика родной речи определяет, какие последовательности слов являются допустимыми в ней, а какие нет, именно она определяет отношение между структурой предложения и его смыслом. Не менее (а в контексте рассматриваемых нами вопросов гораздо более) важным является заключение о том, что формирование языка развивается не от звуков к словам и от них — к развернутым суждениям, но в прямо противоположном направлении — от абстрактных синтаксических структур к фонетике.
Сегодня все это представляется достаточно обоснованным, но едва ли можно согласиться с тем, что уже сама «биология» должна обладать способностью формировать основы речи (а ведь если говорят о врожденных грамматических нормах, значит, речь идет о ней), и что только благодаря ей, «биологии», не требуется никакого обучения языку.
Повторим, в исходном пункте своей эволюции содержание слова составляет не предмет, но отношение, иначе говоря, взаимодействие предметов. Точнее сказать, сумму его взаимодействий с миром. Между тем ни внутренняя структура, ни логика таких взаимодействий недоступны никакой сенсорике. Тем более, что речь идет исключительно о таких, которые порождаются и направляются самим человеком, на которые сама природа без участия человека решительно не способна. Только его опыт, его практическая деятельность, труд — вот что стоит за ними. Фундаментальное исследование структуры этого начала дано в пятой главе первого тома «Капитала» Маркса. Оно показывает, что оно может быть разложено на отдельные составляющие — предмет, средство и собственно деятельность, но каждая из них выделяется только средствами абстрактно-логического анализа, ничто из этой триады не существует само по себе, отдельно от других. Лишь в обыденном представлении составляющие этого единого сложного комплекса, человек (S) и предмет (О), способны существовать независимо друг от друга, в реальном же развитии природы ему нет места. С того времени, когда появляется человек, в ней начинают действовать специфические законы.
В сущности, содержание пятой главы стало детальным развитием установленного еще предшественниками Маркса ключевого философского принципа, который отвергает господствовавшую вплоть до второй половины XIX столетия логику механицизма. В общем виде субъект-объектное (S-O) отношение это любое взаимодействие собирательного человека со столь же собирательным предметом, одновременное воздействие и предмета на нас, и наше — на него. Поэтому даже дефис в этой условной символьной форме (собственно деятельность) имеет свой самостоятельный смысл (алгоритм действий, их операционная программа).
Только на первый взгляд все здесь просто и очевидно: вот — человек (субъект), вот — вне и независимо от него существующий предмет или мир в целом (объект), а вот — некий процесс их взаимодействия (отношение). В действительности же простота обманчива.
Уже в исходном пункте начинаются сложности. И вот первая: действительно ли объект (мир ли в целом, отдельно ли взятый предмет) существует «сам по себе», вне и независимо от нас? Обыденное сознание способно взорваться возмущением: как вообще можно усомниться в нелепости всякого сомнения в этом! Философия — задается вопросом.
К слову, здесь возможен абсолютно симметричный, следовательно, совершенно справедливый, вопрос: существует ли сам субъект без объекта? Однозначно утвердительный ответ на него долгое время не вызывал никаких возражений, предполагалось, что человек способен существовать «сам по себе», отдельно от познаваемого мира. Так, Декарт, в своей грандиозной попытке вывести всю систему научного знания из одной единственной незыблемой аксиомы (т. е. в попытке построить философский аналог тогдашней «царицы наук», геометрии) положил в основание своего метода представление о независящем ни от чего разуме. «Cogito ergo sum» («[Я] мыслю, следовательно, существую») — вот его исходная посылка. От него будут отправляться многие, в том числе и великие немцы, Кант, Фихте, Гегель. Вот только, в отличие от французского мыслителя именно они и обнаружат, что независимое от объекта существование не более чем фикция нашего сознания.
В утверждении: «Нет субъекта без объекта» давно уже сошлись все течения философской мысли от радикального материализма до субъективного идеализма. Впрочем, человек, существующий отдельно от предметов, процессов, явлений, в конечном счете от всего мира, — это абсолютный нонсенс даже для не обремененного философским образованием интеллигента. В самом деле, попробуем вообразить существо, изолированное от всего того, что не вмещается ни его кожным покровом, ни даже сознанием — средств его деятельности, вещей, обставляющих быт, досуг, наконец, других людей, и мы увидим перед собой (если увидим вообще) некое подобие улыбки чеширского кота. Словом, для мало-мальски тренированного сознания справиться с этой мыслью не составляет большого труда.
Но если субъект невозможен без объекта, последний (и как предмет познания, и как его практическое средство), в свою очередь, не существует без познающего субъекта. А вот с этим постулатом не может смириться ни стихийно материалистический, ни стихийно идеалистический менталитет. Оно и понятно: ведь если согласиться с ним, предмет должен немедленно исчезать, как только теряется интерес к нему. Как исчезает отражение в наших зеркалах, когда мы отворачиваемся от них. Правда, можно напомнить, что человек никогда не сводится к отдельной персоне, но даже обращение к собирательному субъекту (или даже к Богу, как это делает Беркли) не спасает положение.
Основной постулат материализма гласит: мир объективной реальности существует вне и независимо от нас. Арбитражным началом здесь может служить вопрос о том, существовала ли природа до человека. Именно этот ход рассуждений в свое время был развит Лениным в его, пусть спорной, но все же оставившей весьма заметный след в истории философской мысли работе «Материализм и эмпириокритицизм». На первый взгляд, ответ очевиден, но в том-то и дело, что предмет и природа — это совсем не одно и то же. Предмет человеческой деятельности — это только то от живущего своей жизнью внешнего мира, что вошло в нашу практику и закрепилось в ней. Даже о том, что существовало задолго до появления человека мы вправе судить лишь по показаниям инструментария познавательной деятельности и по ее же результатам. Иными словами, на все предшествовавшее нам падает тень нашего собственного опыта, и получить абсолютный ответ о том, что существовало до нас, можно только одним путем — абсолютным же исключением из наших знаний всего, что привносится им. Но и в системе идеалистических учений субъект — это неотъемлемая часть мирового духа. Мир же не существует вне связи со своим Создателем.
Как бы то ни было, строгая мысль обеих философских школ выносит согласный вердикт: «Нет объекта без субъекта».
Собственно, и сегодня любой предмет дан человеку только во взаимодействии с ним, только в процессе его преобразования или (в качестве инструмента) преображении чего-то иного. Тем более это справедливо по отношению к нашему далекому предшественнику. Никогда не существовавшие в природе вещи и принципиально новые отношения между ними — вот тот фундамент, на котором будет строиться наше сознание. А следовательно, и первоначала языка способны формироваться лишь вслед за рождением (или одновременно с ними) принципиально небиологических форм жизни, другими словами, первых технологий. Тайна языка кроется вовсе не в чувственном восприятии живым существом своего внешнего окружения, но в недоступных никакой чувственности новых принципах организации пусть и подчиненных законам природы, но без участия человека невозможных взаимодействий. Только их становление, диверсификация и развитие способны раскрыть человеку устройство мироздания.
В яркой литературной форме это сказано у Дэна Брауна: «...неживые виды эволюционировали почти как живые — становились более сложными, приспосабливались к окружающей среде и распространялись по планете, появлялись в новых видах, из которых одни выживали, другие исчезали. Копируя или пародируя дарвиновскую адаптивную изменчивость, они развивались с потрясающей быстротой и наконец образовали новое царство — Седьмое царство — наряду с животными, растениями и остальными. И называется оно: «Техниум». Сегодня мы стали свидетелями кембрийского взрыва техники. Новые образцы рождаются каждый день, развиваются с ошеломляющей скоростью, и каждая новая технология становится орудием для создания <…> новых <…> Мы присутствуем при настоящем взрыве инноваций, за которыми наш разум уже не в силах уследить» 22. Вот только следует уточнить: Техниум рождается вовсе не на «продвинутой» стадии человеческой истории, но в самом ее начале, ибо, строго говоря, его имя — это одно из имен самого человека, его иносказание.
Даже животное обладает своей системой коммуникации, а значит, и какой-то своей лексикой, способной дифференцировать причину, на которую обращает внимание сигнальный посыл. Однако собирательное тело Техниума — это совершенно иное, и его коммуникативные каналы строятся на том, что в принципе не известно животному, — не на лексике, но на грамматике, главное здесь не семантика, но синтаксис.
Об этом свидетельствуют уже элементарные операции праксиса. Для того чтобы передать даже самое простейшее умение входящему в мир технологий человеку, необходимо обозначить по меньшей мере следующее: фокус приложения силы, вектор движения орудия (или исполнительного органа), наконец, энергетику самого действия. Уже первое условие образует противопоставление «здесь» и «там» (над, под, в, вне и пр.) тем самым структурируя все пространственное поле рабочего процесса. Второе формирует оптимальную траекторию: от «там» — к «здесь» (сверху вниз, слева направо…). Наконец третье дифференцирует энергетику (а значит, и параметры времени) технологического алгоритма. Например: «(xx)о»—«(xx)»ее — «еще (хх)ее», где «xx» может скрывать под собой целый спектр самых различных переменных (сильн… слаб… быстр… медленн… и др). Эти (от — к, из — в, …о — …ее) и великое множество других, возникающих в ходе усложнения и диверсификации первых технологий грамматических отношений в свою очередь «становились более сложными, приспосабливались к окружающей среде и распространялись по планете, появлялись в новых видах, из которых одни выживали, другие исчезали». Но даже сегодня, в условиях развитых и обогащенных классической литературой языков, при первичном обучении мы чаще всего довольствуемся очень ограниченным набором синтаксических сопряжений.
Этот же частный пример показывает и другое фундаментальное обстоятельство. Никакая предмет-предметная зависимость не может быть установлена без того, чтобы структурировать пространственно-временное поле целевого акта и определить хотя бы поверхностные свойства задействованных в нем вещей. А значит, без того чтобы сформировать хотя бы первичное, поверхностное представление о таких философских монстрах, как пространство, время, вещество. Первые вспышки сознания — это еще и рождение умозрительных представлений об этих материях и о конкретике их соотношений друг с другом. Как ничто живое не может существовать в безвоздушном пространстве, ничто частное в едином корпусе Техниума не может существовать без опоры на ключевые измерения этих первоначал нашего мира. Не случайно именно они лежат в основе всех построений физики.
Способность языка выразить самое существо рождающихся вместе с ним технологических зависимостей объясняется конечно же не тем, что уже врожденные нейронные структуры головного мозга содержат в себе основополагающие принципы некой универсальной грамматики. В этом случае пришлось бы признать наличие зародышевых ее форм уже у одноклеточных. Объяснение в том, что в основе и технологических зависимостей и грамматических формул лежит одно и то же — объективные законы природы. Общие принципы и грамматики и Техниума порождаются не чем иным, как всеобщей «связью вещей», которая на протяжении тысячелетий составляет, по существу, единственный предмет нашего познания. Поэтому на поверку анализом и те и другие— это даже не сестры-близнецы, которые вынуждены надевать разные одежды, чтобы не путать свое окружение, но одно и то же.
Для иллюстрации этой мысли обратимся к самому началу — к ключевой триаде взаимосвязанных философских категорий вещи, свойства и отношения. Без исключения всё предстающее перед нами в процессе познания и освоения мира раскрывается именно ею: любое явление — прежде всего единство этих предельно общих категорий, и там, где отсутствует относящееся хотя бы к одной из них, нельзя говорить ни о какой из других. Если нет отношений, нет и не может быть свойств; если нет свойств, нет вещи, нет вещи — нет ничего из остальных, и в первом приближении к истине о мире именно этой триадой описывается любая реалия нашего совокупного опыта. В философском обобщении постижение вещей, свойств и отношений занимает все тысячелетия истекшей истории нашей цивилизации. Между тем вещь, свойство, отношение — это еще и базовые устои языка. В его грамматике именно они принимают формы существительного, прилагательного и глагола, без которых немыслима решительно никакая речевая система; само формирование речи — это прежде всего членение и развертывание существа каждой из этих грамматических категорий.
Именно обретающим формы существительного вещам (одной из них становится и сам человек) предстоит образовать дихотомию части и целого, мужского и женского, единого и множественного, одушевленного и неживого, субъектного и объектного… — в общем, всех возможных в этом мире противопоставлений. А значит, уже средствами языка получать отнюдь не поверхностные выводы о скрытой диалектике многих измерений Универсума. Отраженным в зеркале родной речи отношениям предстоит сформировать действительный и страдательный залог глагола, совершенный и несовершенный его виды и так далее. Именно глагольные визави всех отношений раскроют перед человеком континуум времени; они же станут преддверием физического континуума причин и следствий. Все это вместе будет простираться далеко за пределы доступной непосредственному осязанию вещественности, и распахнет горизонты внечувственных реалий. Не что иное, как свойство во всей палитре прилагательных будет показывать нам все многоцветье мира. В ходе поступательного умножения и развития форм этой первичной и вместе с тем всеобъемлющей триады существительное обретает в грамматике языка склонение по падежам; умножение форм и диверсификация взаимодействий в единстве действительного и страдательного залогов порождает склонение глаголов и спряжение прилагательных. И все вместе становится средством поступательного раскрытия человеком более и более тонких деталей общего мироустройства. Мало того — необходимым (и достаточным) условием познания. Ведь за каждым, даже едва различимым, фонетическим отличием, кодирующим род и число, склонение и падеж, стоит принципиально разное содержание связи между человеком и миром, человеком и человеком.
Только благодаря грамматике языка мы получаем возможность свести в фокус индивидуального сознания отстоящие во времени и пространстве вещи, явления, события. Здесь, в лишенной измерений точке своего «Я» весь спектр отношений между ними образует особую вне-физическую сферу, свобода ориентации в которой обеспечивается специальным инструментарием. Ведь именно над языком, как его специфическая надстройка, на развитых стадиях цивилизации возникает особая форма отражения ключевых принципов мироустройства, где пространственно-временные отношения заменяются отношениями логики. Любые логические построения становятся возможными только там, где уже создана некая сеть базовых измерительных осей, т. е. осей пространства, времени и других значимых для контекста задачи факторов («Citius, Altius, Fortius!» и т. п.). Только точная локация на этих шкалах всех фрагментов мозаики делает возможным то, о чем говорит Шерлок Холмс: «Отбросьте все невозможное, то, что останется, и будет ответом, каким бы невероятным он ни казался»23. Между тем сами оси формируются не чем иным, как грамматическими зависимостями. Они предшествуют всему тому, что подлежит осмыслению, и именно способность сводить в точке собственного сознания то, что вне его отстоит друг от друга на каждой из смыслообразующих координат, становится мощнейшим инструментом мысли. Первичные представление о конъюнкции, дизъюнкции, инверсии получаются нами вовсе не в университетских аудиториях. Бесхитростные речевые связки-союзы («и», «или», «не») открывают ребенку еще в период освоения речи возможность безошибочно выполнять все эти (в действительности совершенно головокружительные по своей сложности) интеллектуальные построения, которые недоступны никакому другому живому существу. Отношения причины, следствия, логической эквивалентности усваиваются благодаря речевым же оборотам («если, то» и «только если»). Все то же можно сказать и о других логических отношениях. В свою очередь, овладение надстроечным, аппаратом формальной логики (и, разумеется, дальнейшее совершенствование умений пользоваться им) открывает перед носителем языка возможность выносить суждения о вещах, находящихся далеко за границами прямого чувственного восприятия. А значит, формировать дисциплину и культуру мышления, абстрагированного от конкретного содержания сиюминутно данной действительности. На основе одних положений, истинность которых надежно установлена опытом (или принимается на веру), человек научается делать заключения об истинности других, простирать свои представления о мире за пределы не только личного опыта, но и сложившейся практики всего социума целом.
Словом, базовыми операциями формализованной мысли человек овладевает, так же во младенчестве, с освоением первых грамматических конструкций, в сущности, еще ничего не зная об окружающем мире. (Возможно, этим обстоятельством и объясняются предположения о врожденности речевой матрицы.)
Наконец, грамматика же выражает и все формы модальности, проще говоря, стадии тех изменений, которые характеризуют отношение высказываний к внеязыковой действительности. Между тем в общефилософском аспекте градации перехода от абстрактной предположительности чего бы то ни было к фактической данности, от безразличия к необходимости, от невозможности к долженствованию и другим состояниям есть не что иное, как ступени реальных преобразований метафизического в физическое и обратно. Другими словами, главное в любом творческом процессе. В сущности, степень свободы в использовании этого инструментария и есть выражение реальной субъектоспособности носителя языка, и чем шире спектр различного рода модальностей, тем явственней его творческий потенциал.
2.3. Законы языка как форма пред-познания
Таким образом, именно законы языка впервые распахивают перед человеком сферы над-чувственного, делают явным как отсутствующее здесь и сейчас, так и вообще не существующее в природе, но вполне согласное с ее законами. Другими словами, открывают возможность самостоятельного порождения совершенно новых реалий, возможность творческого преобразования всего окружающего мира.
Заметим сразу: человеческая речь — это вовсе не линейное преобразование того инструментария, с помощью которого животные общаются друг с другом. Как деятельность разумного существа несет в себе революционные отличия от бессознательных форм жизни, так и язык человека не является простым «продолжением» языка животных, говоря на языке философии, количественным его преобразованием.
Напомним, еще в 1932 г. И. П. Павлов ввел в научный оборот понятия первой и второй сигнальных систем. Первая — это условно-рефлекторные связи, которые формируются при воздействии физических раздражителей на рецепторф организма. «Это то, что и мы имеем в себе как впечатления, ощущения и представления от окружающей внешней среды, как общеприродной, так и от нашей социальной, исключая слово, слышимое и видимое. Это первая сигнальная система действительности, общая у нас с животными»24. Вторая формируется при воздействии речевых сигналов, т. е. не непосредственных раздражителей, а их словесных обозначений: «...слово составило вторую, специально нашу, сигнальную систему действительности, будучи сигналом первых сигналов»25.
Строго говоря, и животное обладает способностью воспринимать не только сигналы первого рода, не только прямое воздействие среды на органы его чувств, но и «сигнал сигнала». Свои поведенческие формы, призванные кодировать призыв, опасность, предупреждение и многое другое, и даже своя фонетика, начинают складываться уже на чисто биологическом уровне. Но все, что обозначают эти «пред-знаки», находится в границах пусть и не явленных здесь и сейчас тем, кому они адресуются, но уже наличествующих в природе и закрепившихся в опыте животного вещей, явлений, процессов. В отличие от них человеческое слово имеет своим содержанием принципиально иное — то, чему еще нет места в окружающей действительности, чему еще только предстоит впервые появиться на свет.
Павлов считал вторую сигнальную систему «высшим регулятором человеческого поведения», который преобладает над первой. Правда, в какой-то степени и первая контролирует деятельность второй, ведь и физиология человека способна вызывать у него высокие чувства, которые никоим образом не сводятся к позывам плоти. Доминирование позволяет ему управлять своими рефлексами, сдерживать значительную часть инстинктивных порывов. Таким образом, «сигнал сигнала» существенным образом отличается от знаков первой сигнальной системы, и все же считать вторую высшим регулятором поведенческой активности обретшего сознание субъекта нельзя.
Информационный посыл той новой, которая складывается у человека, существует исключительно в контексте взаимопревращений «слова» в «дело», «дела» в «вещь» и «вещи» в новое «слово». В свою очередь, новое «слово» становится началом очередного витка нескончаемой спирали развития нашей интегральной культуры. Впрочем, так обстоит дело только на первых ее витках, с дальнейшим развитием новых форм бытия, рождением феномена искусства, науки, «слово» обретает качественно иные измерения, в которых «вещью» становится сам человек а «делом» — уже его воспитание. Но, по некоему «большому счету», структура единого цикла остается прежней. Нам еще придется говорить об этом. Именно превращения идеального в материальное и обратно образуют подлинное содержание слова, и речевой обмен — это обмен формами именно таких метаморфоз. Существо людского общения вовсе не сводится к говорению, центральным звеном здесь выступает преобразующая материал природы деятельность, содержание которой в конечном счете образует переход от абстрактно согласного с законами природы к физически данному.
Отличие первой сигнальной системы от второй несомненно и вполне очевидно. Но даже «сигнал сигнала» (уже по своему определению) указывает только на то, что заранее известно, что, хотя бы какими-то гранями своего существа, уже присутствует в опыте каждого из участников коммуникации. Пусть не здесь и сейчас, но хотя бы «вообще». Так, мы можем указать на отсутствующий в поле нашего зрения «компьютер», «автомобиль», «стеариновую свечку» и другое. Возникновение же сознания — это рождение знаковых систем, способных указывать на то, чему в принципе нет места в привычных измерениях пространства и времени, чему еще только предстоит появиться на свет. Поэтому мы обязаны сделать вывод о том, что сигнальная система, которая существует у человека, обязана распадаться на две части, каждая из которых качественно отличается от другой.
Та вторая, о которой говорил Павлов, не способна сформировать представление о будущих артефактах. А ведь это не только памятники искусства, но и новые, более совершенные орудия, и новые формы, и новые продукты все усложняющегося труда. Поэтому, если видеть в ней лишь свод обозначений того, что уже стало элементом объективной реальности, проще говоря, на что можно указать пальцем, напрашивается вывод: она способствует воспроизводству, но не обеспечивает перворождение. Между тем, деятельность человека включает в себя и то и другое, иначе говоря, распадается на творческую и репродуктивную компоненты. Только первая из них производит новые ценности, вторая способна лишь к механическому повторению того, что уже возникло в культурном макрокосме социума. С течением времени репродуктивная составляющая праксиса алгоритмизируется и передается искусственному устройству. Последнее обстоятельство наводит на мысль о том, что собственно человеческим в деятельности нового субъекта всеобщей истории является исключительно творчество, повторное же производство может осуществлено и без участия его творческих способностей. Отсюда следует, что и знаковая система, назначение которой состоит в том, чтобы обеспечить первосоздание новых реалий, должна содержать в себе качественные отличия от той, на чем зиждется репродуктивная активность человека. Автоматизированные производства являются наглядной иллюстрацией этого вывода. Словом, там, где содержание сигнала выходит за пределы реально существующего в природе, допустимо говорить о дополнительном, «надстроечном» измерении второй, а то и вообще о третьей сигнальной системе. То, что мы понимаем под фундаментальными законами речи, относится именно к этой третьей, или, как минимум, к надстроечному над второй этажу.
Таким образом, допустимо утверждать, что в едином арсенале познания последней истины о мире не сверхсовременному инструментарию и даже не самым изощренным экспериментам — родному языку принадлежит ключевая роль, и тот факт, что это обстоятельство далеко не всегда осознается нами, не меняет решительно ничего в извечном раскладе отношений Логоса и Макрокосма. Межпоколенный информационный обмен, родное слово — вот что формирует и нас самих и мир, в котором протекает вся наша жизнь.
Человеческая речь не сводится к совокупности слов и управляющих ими грамматических правил, это сложная и пока не во всем понятная даже лингвистам особая стихия, существование и развитие которой подчиняется неким фундаментальным началам, уходящим в самую глубь материи. Ее законы, как и законы природы вообще, априорны, по существу они предпосланы человеческому сознанию, и сознание может развиваться только в строгом соответствии с ними, лишь подчиняясь им. И вместе с тем законы речи не существуют вне нашей практики; развитие предметной деятельности и развитие языка — это две стороны одного и того же эволюционного потока. Именно в их нерасторжимом единстве лежат самые глубокие основы нашей способности к познанию мира и к творческому его переустройству. Впервые это положение, как уже говорилось, было сформулировано Кантом. Существенное развитие его мысль получила у структурных лингвистов, утверждавших, что мы, как сквозь некий светофильтр, смотрим на окружающую действительность «сквозь» язык; именно он определяет то, каким предстает перед нами мир и управляющие им законы.
Таким образом, законы природы, а значит, и основоположения разума, вовсе не автономны по отношению к человеческому бытию. Но и одностороннее понимание их зависимости друг от друга, когда одно объявляется первичным, другое — производным, глубоко ошибочно. Законы того же языка обнаруживают эту несостоятельность, ибо уже речевая формула: «бытие определяет сознание» в действительности имеет два прямо противоположных толкования — достаточно по-разному расставить паузы и акценты. А значит, и бытие и сознание в одно и то же время оказывают разнонаправленное взаимное влияние друг на друга. Поэтому рядом с ней свою правоту по-прежнему сохраняет и другая максима: «В начале было слово <…> Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть».
Сознание человека, как и его практика, в принципе неотделимы от языка, поэтому поступательное умножение, усложнение, совершенствование грамматических форм отражения действительности в обыденной речи есть в то же время и совершенствование способности человека к активному творческому преобразованию мира. Как, впрочем, и совершенствованию самого человека, поскольку порождение нового инструментария и новых технологий есть в то же время и пересоздание самого себя. В общем, целостная система грамматики — это даже не отражение объективных закономерностей, которым подчиняются явления природы, но до сих пор не понятая до конца матрица продолжающего свое развитие мироздания. А значит, и основания той внутренней логики, которой подчиняется развитие нашего совокупного опыта и поступательное преобразование нас самих, лежат прежде всего в ней.
Физический мир во всем многообразии своих взаимосвязей и во всей совокупности регулирующих их законов отражается в языке, и, благодаря прежде всего бесплотным монадам значений впервые постигаемых нами слов и связующих их грамматических конструкций, мы впитываем из самого воздуха культуры растворенные в родной речи богатства человеческих знаний. Заметим, что это происходит еще задолго до того, как мы сами оказываемся в состоянии сделать какой-то свой вклад в их развитие. Более того, даже просто осознать то непреложное обстоятельство, что именно законы речи вводят нас в мир количеств и качеств, единого и множественного, конечного и беспредельного, вечного и сиюминутного, возможного и недопустимого, необходимого и случайного… Правила склонения позволяют отличить мужское от женского, живое от неживого… Грамматические категории распахивают перед нами физический континуум времени, и едва научившийся говорить ребенок получает интуитивные представления о его отнюдь не простой структуре со всеми петлями, где будущее может содержаться в прошлом и прошлое в будущем… То же с мировым пространством: еще не научившись артикулировать собственную мысль, он уже свободно ориентируется в чужой, на первом году жизни научаясь различать «над» и «под», «близко» и «далеко», «у», «за» и другие оси пространства, тем самым постигая совсем не простое строение его континуума. Продолжать можно до бесконечности, вывод один: именно овладение матрицей языка подготавливает нас к осмыслению сложнейших реалий физического пуансона одной с ней пресс-формы, и не будь того фундамента, который закладывается освоением базовых законов речи и внутренней связью ее элементов, весь мир так и оставался бы для человека принципиально непостижимой «вещью в себе».
Наивно материалистическое представление о том, что человек является составной частью природы, освоенные пределы которой поступательно раздвигаются, чтобы где-то в отдаленной перспективе слиться и с пространственными и с качественными границами Вселенной, верно лишь при поверхностном, по существу, механистическим взгляде на вещи. В действительности и его единственной колыбелью, и исключительной сферой его деятельности, и единственной сферой познания является лишь островок преобразованной им самим материи. Человеку открывается только то, что уже подверглось его творческому воздействию, пересоздано им. Существовавшее до нашего вмешательства, до сих пор остается сферой чистых предположений, все достоверные же суждения о мире имеют своим источником только одно — опыт творческих его преобразований. Мы не в состоянии вырваться за пределы незримой оболочки некой капсулы культуры, и все вбираемые Логосом измерения Макрокосма представляют собой не что иное, как проецируемые на бесконечность определения созидаемой нами и только нами самими ноосферы26. Но в то же время именно эта ноосфера становится тем плацдармом, с которого ранее неизвестное природе будет развивать свое наступление на бесконечность до поры скрытых от нее же самой возможностей, под эгидой человека начинать новый виток спирали ее собственного развития.
Да, в известной мере человек остается ничтожным атомом Вселенной, но в то же время он оказывается и ее демиургом; «…плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими [и над зверями,] и над птицами небесными, [и над всяким скотом, и над всею землею,] и над всяким животным, пресмыкающимся по земле», — это и в самом деле про него.
То, что мы называем объективными законами природы, в действительности лишь в той мере присущи ей самой, в какой они являются законами строительства нового (поначалу метафизического, над-веществеого) яруса над тем, что предстает перед нами в качестве ее исходного, физического, состояния. Таким образом, все формируемые нами знаковые системы — и прежде всего речь — с самого начала выступают априорной формой своеобразного пред-познания, благодаря которому возникает способность к практическому преобразованию объективной реальности и начинается новый этап всеобщей истории. «В начале было Слово», и совсем не случайно — с самого же начала — ему сообщалась сила прямого действия: «Все чрез Него начало быть». Не существуй этого незримого фундамента творческой мысли, который формируется нашими знаковыми системами, никакой, даже самый развитый арсенал материальных средств познания вместе с самыми тонкими методиками его использования не продвинул бы человека ни на шаг в постижении законов природы. А впрочем, в этом случае не было бы ни самого инструментария, ни когнитивных методологий… ни нас самих.
По-видимому, именно эта улавливаемая каким-то таинственным наитием человека фундаментальная связь между словом и миром уже в глубокой древности была осознана как возможность воздействовать на свое окружение, с помощью слова управлять им. На этом основании строятся до чрезвычайности развитые своды магических заклинаний. «Специальная литература заклинателей поистине огромна <…> Один лишь свод заклинаний против колдовства под названием <…> «Сделаешь и исцелится» насчитывает не менее 155 табличек. <…> Один человек едва ли мог овладеть всем корпусом текстов, необходимых заклинателю»,— пишет исследователь цивилизации Древнего Вавилона27. Таковы в индуизме, буддизме мантры, способные (и долженствующие) оказывать влияние не только на состояние человека, но и на внешние предметы.
На этом же основании возникает и культура христианской молитвы, убеждение в том, что выстроенное по особым правилам слово способно привлечь высшие силы, управляющие миром, и помочь тому, кто обращается к ним. Такова, например, молитва «О победе на врага», которую в июле 1812 г. составил епископ Августин (Виноградский), Московский викарий для ежедневного чтения в церквах Московской епархии28. Текст молитвы был напечатан в Синодальной типографии и разослан по монастырям, церквам и в войска. Один из молебнов о ниспослании победы описывается Толстым: «За батальоном, шедшим по пыльной дороге, шли в ризах священники… За ними солдаты и офицеры несли большую, с потемневшим ликом в окладе, икону. Это была икона, вывезенная из Смоленска и с того времени возимая за армией. За иконой, кругом ее, впереди ее, со всех сторон шли, бежали и кланялись в землю с обнаженными головами толпы военных. Толпа, окружавшая икону, вдруг раскрылась. Кутузов, объезжавший позицию, присоединился к молебну. Несмотря на присутствие главнокомандующего и высших военных чинов, ополченцы и солдаты не глядя на него, продолжали молиться. Когда кончился молебен, Кутузов подошел к иконе, опустился на колени, кланяясь в землю, затем тяжело встал, приложился к иконе и опять поклонился, дотронувшись рукой до земли. Генералы последовали его примеру, потом офицеры, а за ними с взволнованными лицами солдаты и ополченцы»29. Молитвенное обращение за помощью в обретении мирового господства звучит во второй (по соображениям политкорректности сегодня не исполняемой) строфе английского национального гимна:
«Господи Боже наш, восстань,
Рассей её врагов
И приведи к погибели.
Посрами усилия их государств,
Расстрой их подлые уловки,
На Тебя возлагаем нашу надежду,
Боже, храни всех нас».

Да и сегодня, средства массовой информации полнятся рекламой магов и заклинателей, которые берутся не только лечить болезни и снимать венцы безбрачия, но и корректировать всю судьбу человека. Впрочем, к этому нам еще придется вернуться.
Остается добавить, что слово это не только упорядоченный звукоряд; с усложнением и диверсификацией своего содержания выражаемая им мысль начинает нуждаться в существенном расширении средств вы­­ра­же­ния смыслов. Все они — тональность, сопровождающие жесты, принимаемые позы и многое другое, что сопровождает нашу речь, привносят свой, дополнительный, оттенок в состав коммуникационного посыла, и это тоже способствует совершенствованию всей системы информационного обмена. С рождением письменности слово принимает еще и графическую форму, а это, в свою очередь, влечет за собой появление нового спектра самых различных знаков, прямая же производность их от слова делает любой из них способным выполнять роль посредника и между людьми, и между человеком и миром. Так, Фауст:
«(Открывает книгу и видит знак Макрокосма.)
Какой восторг и сил какой напор
Во мне рождает это начертанье!
Я оживаю, глядя на узор,
И вновь бужу уснувшие желанья,
Кто из богов придумал этот знак?
Какое исцеленье от унынья
Дает мне сочетанье этих линий!
Расходится томивший душу мрак.
Все проясняется, как на картине.
И вот мне кажется, что сам я — бог
И вижу, символ мира разбирая,
Вселенную от края и до края»30.

В общем, как и сам человек, любое слово (знак вообще) «состоит из души и тела», и, как главное в самом человеке — это то, что относится к его душе, главное в слове вовсе не материальная оболочка. Душа человека, душа мира и душа слова сотканы из одних и тех же стихий,— вот иносказание тезиса о единстве и тождестве диалектики, логики и теории познания, которое — пусть и по-разному — признается всеми философскими школами.
2.4. Основания новой психики
Душа мира, система правящих им законов, отображается в грамматике языка, она же запечатлевается и в нейронных структурах головного мозга. Но почему становится возможным слитное триединство всеобщей связи вещей, нейронных структур мозга и законов грамматики?
Ответа, который опирался бы на факты, не существует. И это открывает возможность для самых смелых гипотез. Вот одна из них: «Существенно, что вся работа с камнем [речь идет о первых орудиях — Е.Е.] не имеет зримого результата, она приобретает смысл лишь для того, кто сумел заглянуть в конец процесса, увидеть результат мысленным взором»31. При этом: «Закрепление в сознании могло проходить успешнее всего в словесной форме [курсив мой — Е. Е.]. Если это предположение справедливо, то древнейшее преподавание должно быть связываемо с началом производства каменных орудий <...> — в олдувайскую эпоху, около двух с половиной миллионов лет тому назад»32.
Строго говоря, ничего невозможного в предположении того, что человек появляется значительно раньше принятой в официальной науке даты, нет. Каноническая версия, утверждающая, что чисто биологическая история жизни заканчивается около 45 тыс. лет до н. э. все чаще и чаще подвергается критике. Автор в основном придерживается ее исключительно потому, что различие между двумя с половиной миллионами и сорока пятью тысячами — чисто количественно, то есть по некоему «большому счету» несущественно. Выход за устоявшиеся в литературе временные границы ничем не лучше преодоления пространственных; в сущности, он равнозначен гипотезе о занесении молекулярных живых систем на Землю с метеоритами и кометами. Но, точно так же, как предположение Ф. Крика о внеземном происхождении жизни оставляет без ответа вопрос о механизмах ее зарождения в космосе, загадкой остается и логика происхождения «словесных форм» в олдувайскую эпоху, наличие развитого языка у еще не до конца «произошедшего» человека. Словом, объяснению подлежат прежде всего качественные перемены, пространственные же и временные границы генезиса играют лишь второстепенную роль, и приводимые здесь датировки могут рассматриваться по преимуществу как условные.
Согласиться с тем, что «вся работа с камнем <…> приобретает смысл лишь для того, кто сумел заглянуть в конец процесса, увидеть результат мысленным взором» и существованием речевого общения уже в эпоху первых каменных орудий трудно. Подобное утверждение закладывает в предпосылки то, что должно стать результатом весьма масштабных преобразований; достаточно развитый для передачи сложной информации язык появляется только с ними, ко времени неолитической революции. Собственно, его появление — это и есть одна из главных предпосылок последней, и ниже нам придется подробней остановиться на генезисе речи. Здесь же, нисколько не претендуя на окончательное разрешение вопроса, можно утверждать, что с самого начала единственным средством освоения новых реалий, появляющихся на свет с рождением орудийной деятельности, может быть только биомеханика, особым образом структурированное движение органической ткани, из которой складывается тело действующего субъекта. И, разумеется, не выходящая за рамки «биологии» (т. е. еще не способная к восприятию «словесной формы») психика. Справедливым является только то, что способность «заглянуть в конец процесса» не существует без речи. Увидеть то, что еще не существует в природе, можно исключительно умозрением, а это уже сознание; сознание же и речь — две стороны одного и того же феномена. Словом, способность к такому «заглядыванию» вправе рассматриваться только как результат длительного антропогенеза, а не начальное условие. В свою очередь, и новые формы биомоторики эволюционирующего организма определяются структурой таких же новых предмет-предметных взаимодействий, особенностями впервые появляющихся технологий.
Здесь уже было сказано, что собственно человеческая деятельность начинается там и тогда, где и когда складываются цепи технологически зависящих орудий. Способ использования в едином целевом потоке каждого из этих в самой природе не связанных (а большей частью ранее не существовавших) предметов не доступен ни одному из каналов коммуникации животного со своей средой и со своими сородичами. Тем более недоступна еще не кристаллизовавшаяся логика их сопряжения друг с другом. Там, где сознание еще только начинает формироваться, все относящееся к ней остается трансцендентным для психики действующего субъекта. Вместе с тем и без овладения новыми реалиями опыта дальнейшее развитие полуфабриката человека невозможно. Таким образом, необходимо некое промежуточное звено, способное опосредовать связь между полу-животной психикой и тем качественно новым уровнем действительности, который порождается вхождением в деятельность ее носителя им же производимого инструментария. Именно этим агентом и становится биомеханика исполнительных органов. Точнее сказать, физическая активность всех, не исключая клеточный, уровней строения организма.
Даже сегодня в век автоматизированных систем управления никакое орудие не действует само по себе. На первых же этапах развития технологических форм движения оно может быть приведено в движение только рукой пред-человека. Следовательно, его траектория в пространственно-временном поле целевого акта определяется не одним сопротивлением материала — она всегда сопрягается с распределением мышечных усилий, с траекториями и ритмами пульсации органической ткани. Здесь своего рода амальгама, сплав технологии и органики, не один, а два взаимосвязанных и по-своему зеркально организованных потока движения, и именно в силу такой взаимодополнительности биомоторика исполнительного органа оказывается аутентичной моделью особым образом структурированного предмет-предметного взаимодействия. Нечто похожее мы видим в том, как каждая из спиралей ДНК, являясь прямой противоположностью своей визави, моделирует именно ее, и любые изменения одной вызывают по-своему симметричные преобразования другой. Правда в рассматриваемом процессе речь идет о совпадении принципиально разных начал, но в каждом элементе единого процесса «пантомима» исполнительного органа и траектория движения собственно орудия, энергетика биологической ткани и физические параметры чуждого ей предмета по-своему «совпадают» в самых мелких деталях. Благодаря этому обстоятельству, в исходной точке становления технологий вовсе не врожденные нейронные структуры головного мозга моделируют строение окружающей его действительности. Они сами складываются в результате начинающей развиваться субъектности, способности человека управлять единой «связью вещей». Именно действенное освоение все более и более сложных предмет-предметных зависимостей порождает в формирующемся сознании первые представления о ней.
Подчеркнем: главное в управляемых человеком объект-объектных отношениях вовсе не взаимодействие отдельно взятого орудия и отдельного же предмета, — тайна Техниума, зародыша всей человеческой культуры, кроется на гораздо более высоком уровне. Жизнь не возникает там, где появляются органические молекулы, она возникает лишь с появлением их сложных соединений. Так и технологическая форма движения появляется на свет вовсе не с использованием отдельно взятых предметов, но с возникновением (пусть поначалу предельно простых) инструментальных ансамблей. Впрочем, мало и этого. Жизнь — это не способ автономного существования отдельно взятых особей, но специфическая форма их взаимодействия с окружающей средой, и, следовательно, она с необходимостью включает в себя все то в своем внешнем окружении, без чего невозможно воспроизводство биологической ткани. Иначе говоря, она не только (и даже не столько) в тех процессах, которые протекают в геометрических границах живых тел, но и (сколько) в том, что вершится между организмами и внешним миром. Вот так и новая, технологическая, форма движения — это взаимодействие больших систем. Речь должна идти о сложносоставных единствах целых сообществ действующих субъектов, совокупных арсеналов используемых ими орудий и всего того, во внешнем мире, без чего невозможно ни воспроизводство первых, ни совершенствование вторых. Рассматривать все это изолированно друг от друга недопустимо.
Использовать (и даже самостоятельно изготавливать) отдельные предметы способны и многие виды животных, но никому из них не удалось связать в структуре одного процесса хотя бы два технологически зависящих друг от друга предмета. (Технологическая зависимость между ними возникает там, где условием действия одного становится предварительное использование другого). Иначе говоря, собственно человеческая деятельность возникает вовсе не там, где в качестве орудий используются отдельные предметы окружающей среды, но там, где складываются инструментальные цепи. Точнее сказать — сложные орудийные системы, ибо уже в самом начале своей эволюции орудия становятся многофункциональными, поэтому порядок их сочетания во всех разновидностях целевых действий может варьировать в довольно широких пределах. Да и сам человек появляется только вместе с одновременно рождающимся социумом и интегральными формами совместных действий. Словом, ни субъект, ни объект, ни орудия не вправе рассматриваться как подобия изолированных физических масс.
Но что делает возможным и формирование сложных орудийных систем и человеческих сообществ? Ведь если применение случайных предметов в качестве средств достижения цели не является ничем исключительным, то производство даже простейшего с помощью какого-то другого предмета — вещь не известная природе, предшествующей человеку.
Возможно, дело в том, что даже простейшее из создаваемых своими руками орудий нуждается в принципиально новых алгоритмах моторики исполнительных органов субъекта. Ведь только многократно повторенное движение «руки» (оно может быть представлено в виде своеобразной «пантомимы») способно сформировать и закрепить в мышечной памяти какую-то новую формулу ее движения. И если целевой процесс соединяет в себе два разных последовательно используемых предмета, память тела впечатывает в себя и структуру моторики, и комплементарные ей предмет-предметные взаимодействия, то есть способ сопряжения задействованных в одном потоке разных физических объектов (O1-O2-Ofin).
Собственно, то же самое происходит и в процессе подражательного обучения. Вопреки абсолютной трансцендентности психики и технологии, многократное повторение осваиваемого действия приводит к тому, что органическая ткань все глубже и глубже вбирает в себя образ внешнего мира, формирует устойчивые нейронные связи, которые в своей сумме становятся специфической матрицей мироздания. Обучение подражанием существует и в биологическом мире, но психика человека начинает вбирать в себя также и недоступный животному уровень предмет-предметных зависимостей.
Сегодня ни один аналитически вычленяемый уровень психики не может быть отождествлен ни с чем конкретным в физическом теле человека. Поэтому остается заключить: носителем всех форм психического, а следовательно, и «органом», ответственным за формирование любого нового образа, является без исключения все тело. Единая структура деятельного акта пронизывает собой все: клетку, орган, функциональную систему, организм в целом; единая цель накладывает свой отпечаток на способ движения каждой ступени его иерархии; ни один организационный уровень не может остаться безучастным к тому, что является предметом общего устремления действующего субъекта. Единому началу надлежит доминировать над всем, что происходит в настоящий момент в организме. Но это единое начало может существовать лишь в виде затверженной формулы, оперативной программы физического движения.
Простейший случай преобразования биомоторной структуры в подобную программу — это ее «модуляция по частоте», когда затверженное неоднократным повтором действие свертывается и ускоряется до такой степени, что оно укладывается в минимальный временной интервал. Ритмическое повторение этой ускоренной программы на протяжении всего деятельного акта и позволяет растворить в каждом шаге картину целостного «образа действий». Иными словами, единый поток движения должен раздвоиться и предстать в двух разных формах — собственно действия и параллельной ему цепи до предела ускоренных его повторов. Только такая организация делает возможным достижение цели там, где уже нет опоры на врожденный инстинкт, где иногда приходится действовать даже наперекор внутренним позывам (побудительным началом к производству вторичного орудия является вовсе не чувство голода, нам еще придется говорить об этом).
На первый взгляд, это глубоко парадоксальное суждение, которое ведет к выводу о том, что живая ткань организма оказывается способной к одновременному движению по нескольким несовпадающим траекториям. Но в действительности в таком несовпадении одновременно развертывающихся потоков действия нет ничего противоречащего законам физики. Так, известно, что несущая сигнал электромагнитная волна способна подвергаться амплитудной, частотной, фазовой и другим модуляциям. При этом один и тот же канал способен обеспечить одновременную передачу данных даже в прямо противоположно направлениях, и в каждом случае не составляет труда выделить как опорный, так и модулирующий сигнал. Но если так, то не существует препятствий ни модулированию базовой ритмики и пластики биологической ткани, ни наложению на опорную «волну» ее движения каких-то дополнительных управляющих ритмов.
Еще представителями школы Дюркгейма в психологию было введено понятие «интериоризации». В отечественной науке о ней впервые было сказано С. Л. Выготским, по мнению которого то, что мы считаем психическими явлениями, суть свернутые, интериоризированные внешние действия. Главная его идея состоит в том, что внутренний мир человека возникает вне индивида: «Все высшие психические функции суть интериоризированные отношения социального порядка»33. При этом интериоризация — это перенос внешнего пространства культурных значений во внутренне идеальное (психическое) пространство. Психические функции входящего в мир человека складываются в условиях его совместной со взрослым деятельности; обучение носит вначале «интерпсихологический», межиндивидуальный характер. Первоначально разделенные между ребенком и взрослым, усваиваемые формы деятельности постепенно присваиваются, интериоризируются ребенком как индивидуальные. «Впоследствии взрослый «отпускает» движение ребенка, «оставляя» вместо своего действия предмет (орудие), который теперь уже не включен в действие взрослого, и образцы движения <...> Нельзя забывать, что сам взрослый находится здесь же, рядом, готовый в любой момент взять ситуацию в свои руки, и само его реальное присутствие есть даже не просто знак, а олицетворение тех действий, которые он осуществлял ранее…»34.
Учение об интериоризированной внешней деятельности развивалось в трудах А. Н. Леонтьева. О перцептивном образе как о внутренней, идеальной модели предметно-практической деятельности писал А. В. Запорожец: «Предметное моделирование, которое первоначально строится как внешнее, материальное, действие, затем, при определенных условиях, может превратиться путем последовательных изменений и сокращений в действие внутреннее, направленное уже на создание не внешней материальной, а внутренней идеальной модели»35.
Обобщающий вывод появился в упоминавшейся здесь статье Э. В. Ильенкова, написанной для Философской энциклопедии36. В ней решительно отвергалась мысль о том, что идеальное — это чистая беспредметность, понятая как антипод всего вещественного; такой взгляд — это не более чем иллюзия человечества. В противоположность мнению о том, что мышление — это «функция головного мозга», Ильенков выводил и объяснял идеальное не из абстрактной материи и не из «механизмов» мозга, а из особой формы материального бытия – предметной практики; новая форма деятельности является единственным основанием новой, человеческой, психологии. Идеальное не существует само по себе, оно пребывает только в едином цикле: вещь – дело – слово – дело – вещь37, и там, где этот цикл прерывается, идеальное тотчас же исчезает.
Дополним сказанное им двумя соображениями. Первое, отчасти уже высказанное, состоит в следующем. «Вещь» (как, впрочем, и «слово» и «дело») – это не более чем эвфемизм; действительное ее (как, впрочем, и их) содержание может быть раскрыто лишь целостным субъект-объектным отношением [S–(О–…O–О)]. Абстрактное представление о ней впервые возникает только с рождением недоступных сенсорике, но уже подконтрольных субъекту цепей технологически зависящих друг от другаорудий. Вырванная же из полного контекста, и тем стерилизованная, «вещь» (и «слово», и «дело») остается символом принципиальной непостижности, вечным призраком сознания, «вещью в себе». Второе. Все справедливое для филогенетического аспекта реализуется и на уровне отдельно взятой жизнедеятельности.
Таким образом, единственным посредником между внечувственным содержанием материальных связей, которые возникают с рождением орудийных цепей, и психикой индивида может стать только собственная моторика биологической ткани. С развитием орудийного характера деятельности она оказывается связанной с физическим взаимодействием предметов, и эта связь не исчезает даже там, где сама деятельность превращается в некую «пантомиму» и подвергается полной интериоризации. Таким образом, с развитием праксиса базовые траектории и ритмы движения органики начинают кодировать собой ключевые принципы организации взаимодействия внешних по отношению к живому телу начал. Отсюда и нейронные связи головного мозга в конечном счете оказываются вынужденными воспроизводить внутреннюю структуру именно этих первооснов технологий, которые создаются самим человеком.
Закрепление и диверсификация практического опыта не может не подчинять себе дальнейшее развитие нейронных структур. Не что иное, как интериоризированные алгоритмы управления совокупным инструментарием становятся для действующего субъекта той моделью, по которой создается вся надстроечная над «биологией» их система. И, как в конструкторе Lego, элементарные формы предмет-предметных взаимодействий становятся исходным строительным материалом, из которого будет создаваться и первая картина его непосредственного окружения, и, в перспективе, всего мироздания в целом. Но и законы языка не могут быть свободными от рождающихся технологий, поэтому грамматика речи в конечном счете оказывается аутентичным слепком с них же, она впечатывает в себя всю совокупность и всю логику связей именно этих «кирпичиков» впервые рождаемых человеком материальных взаимодействий. Словом, первые внечувственные представления, которые вспыхивают в пространстве индивидуальной психики (и от поколения к поколению становятся все более отчетливыми), — это прежде всего внутреннее единство конструкционных элементов общей структуры Техниума и, одновременно, грамматики первых знаковых систем.
Подводя итог, можно сказать, что пространство человеческой психики заполняется скрытой под кожным покровом пульсацией интериоризированных ритмов и траекторий никогда не прерывающегося движения органической ткани. Именно его алгоритмы на внешнем слое поведенческой активности реализуют всеобщую «связь вещей». Именно их массив становится специфическим преломлением того, что вносится творческой деятельностью человека и в его внешнее окружение, и в его собственный, внутренний, мир. Поэтому микрокосм, становится не отвлеченным иносказанием связи с макрокосмом, но его действительным отражением. Не что иное, как сложное переплетение интроецированных в самую глубь органики амплитуд, ритмов, траекторий мышечных движений и энергетических потоков, составляет собой точную матрицу переплетения всех (вошедших в круг человеческой практики) элементов объективной действительности. А следовательно, не что иное, как фрагменты именно этих биомеханических структур, впечатывая в себя ключевые закономерности и уже существующих для человека, и впервые рождаемых им самим новых реалий, становятся первичными элементами единого языка его творчества.
Нам не известны ни логика, ни внутренние механизмы последнего. Наблюдению доступны лишь те преобразования, которые непрестанно вносятся человеком в окружающий мир. С уверенностью же можно утверждать лишь одно: материалом всего, что создается и пересоздается им, является только наличествующее в природе; ничто не может быть создано из ничего. А значит, и единственным материалом всех порождений новой психики являются элементы языка, формирующегося как новый этаж той системы коммуникации, которая существует и в мире животных. Любая конструкция впервые рождающегося духа может собираться только из них. И вместе с тем нет ничего более ошибочного, чем видеть духовное именно в этих формах биомоторики,– все они лишь заместительная форма идеального и не более того.
Как и на внешнем слое движения, творчество в конечном счете сводится к перестройке, по существу, всего интроецированного внутрь психического пространства человека мира, начиная с самого фундамента неразложимых далее его элементов. Это напряженный поиск некой гармонии прежде всего там, внутри себя, в глубинах собственного микрокосма. И уже только потом апробированное в этом пространстве может быть материализовано в Универсуме вещественного мира.
Строго говоря, ничего неожиданного здесь нет. Любое физическое тело уже своим собственным составом по-своему отражает (копирует, моделирует, воссоздает) окружающую среду, и делает это с достаточно высокой точностью. Может быть, самым наглядным примером служит простой фотографический отпечаток. При этом оптический диапазон электромагнитных волн вовсе не единственная сфера, в которой возможно подобное моделирование — сходный эффект имеет место при любых других воздействиях извне. Между тем любое из (во всяком случае достаточно больших) тел обязано вместить в себя всю «таблицу Менделеева», а его внутренняя структура — испытывать без исключения все формы фундаментальных физических взаимодействий (сегодня известны четыре: гравитационное, электромагнитное, сильное и слабое). Словом, в той или иной форме в геометрических его границах обязано присутствовать все, что содержится в природе и подчиняется ее законам. Причем не только уже известное науке, но и то, что еще сокрыто от нее. Науке же известно не так много, если более 90 процентов истины о мире скрывается во мраке «темной материи», где могут таиться и совершенно неожиданные виды взаимодействий. Тем не менее даже не познанное человеком, в полной мере должно входить в состав любого физического объекта. А значит, любое тело может быть своеобразной моделью всей Вселенной. Так уже неоднократно упомянутый здесь осколок голограммы способен хранить в себе информацию обо всем целом. Все это справедливо и в отношении живого тела.
В отличие от реактивного поведения неживой материи, органическая ткань действует как субъект. Но и жесткие алгоритмы инстинктивных реакций, и динамические программы направленной целевой деятельности подчиняются тем же особенностям вещества, тем же (включая не известные нам) видам физических взаимодействий и тем же (включая еще не открытые) законам природы. Поэтому не только состав и структура биологической ткани, но и формы жизнеобеспечения организма в той или иной форме вбирают в себя всё, что есть в мире, пусть по-другому, по-своему, но с такой же точностью воссоздают, моделируют его законченность и полноту. Правда, психика животного еще не в состоянии сформировать «в голове» создаваемую модель как нечто предшествующее собственно деятельности, но строгое соответствие ее алгоритмов реальному физическому окружению не подлежит никакому сомнению. Отчуждение, объективация внешней действительности как живущей своей собственной жизнью реалии начинается только с появлением человека, с рождением феномена сознания. Первая его вспышка— это и есть первый шаг в дистанцировании от внешнего мира, в формировании опережающей деятельность динамической программы, которая становится «образом действий». Но и новая психика не возникает сразу; для ее становления необходимо прежде всего разрушить целевую структуру поведения животного: в центр формирующегося «образа действий» должен встать не предмет непосредственного потребления, но, на первый взгляд, не связанное с ним, совершенно постороннее по отношению к биологической потребности начало — орудие, которое еще только предстоит изготовить своими руками. Впрочем, это только в самом начале, ибо, как уже говорилось, очень скоро между человеком и предметом его потребления должна будет встать целая цепь инструментов. А это значит, что новый субъект природы должен утратить способность к самостоятельному жизнеобеспечению, поскольку каждый элемент этой цепи потребует каких-то своих, доступных не каждому индивиду умений и навыков. Только формирование первооснов социальности — разделение труда и специализация и (оборотная сторона этих явлений) отчуждение продукта от своего производителя и возникновение распределения — станут залогом выживания и сообщества в целом, и каждого индивида. Ниже мы еще будем говорить об этом.
Пока же повторим: эффективность даже самого простого орудия обеспечивается не действием физических законов (хотя в известном смысле и ими тоже), но прежде всего распределением энергетических потоков и векторов движения исполнительных органов собственного тела исполнителя. Именно их структура составит глубинное содержание первого «образа» предмета, скрытую семантику первого знака, элемента новой коммуникационной системы, которая обеспечит не только межиндивидуальное общение, но и межпоколенный обмен коллективным опытом. Управление именно этими процессами станет первой функцией сознания, и именно они составят первое основание микрокосма, которому предстоит вбирать в себя весь универсум.
Разумеется, ни одна из моделей микрокосма — ни та, которая впечатывается в материальные структуры биологического тела, ни та, которую отражают глубинные алгоритмы его психики, ни даже опережающая программа целевого действия уже обретшего сознание субъекта — не может быть механически уподоблена монадам Лейбница. То есть самостоятельным телам, из которых складывается все мироздание и каждое из которых без остатка вмещает его в себя. Моделирующие начала представляют окружающий мир в заместительных формах, поэтому, скорее, речь должна идти о некоем подобии теней в известной пещере Платона: «Люди как бы находятся в подземном жилище наподобие пещеры <…>. С малых лет у них там на ногах и на шее оковы, так что людям не двинуться с места, и видят они только то, что у них прямо перед глазами <…>. Люди обращены спиной к свету, <…> а между огнем и узниками проходит верхняя дорога, огражденная <…> невысокой стеной <…>, за этой стеной другие люди несут различную утварь, держа ее так, что она видна поверх стены; проносят они и статуи, и всяческие изображения живых существ, сделанные из камня и дерева <…> ты думаешь, что, находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, <…> кроме теней, отбрасываемых огнем на <…> стену пещеры?»38. Спросим себя: чем отличаются основания наших сегодняшних знаний от этих теней? Все то, что наблюдается в телескопы, микроскопы, и т. п., — по существу их полный аналог. И все же систематические наблюдения за этими «тенями» дают довольно точные представления о природе всей проносимой мимо нас «утвари».
Таким образом, в концепции единства микро- и макрокосма нет ничего, противоречащего действительности, вся Вселенная, пусть в специфической, превращенной форме, присутствует внутри нас, и в конечном счете именно это обстоятельство делает возможным преобразование природы, открывает возможность творчества.
Логика творчества – это не что иное, как продолжение логики всеобщего развития, и разгадывать ее нам придется еще долго, не исключено, что найденный ответ будет знаменовать какой-то новый этап в развитии самой природы. Рождение жизни, рождение разума, рождение ...? Сегодня этому многоточию нет даже имени. Сегодня же, может быть, наиболее точным остается вдохновенное слово одного поэта, сказанное о другом: «На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, — катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир»39. Поэт же — «сын гармонии; и ему дана своя роль в мировой культуре. Три дела возложены на него: во-первых, освободить звуки из родной безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых, привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в-третьих, — внести эту гармонию во внешний мир»40.
Блок говорил о близком ему, но стоит заменить «волны эфира» и «звуки» тем, что на самом деле таит в себе наше собственное тело, и в нерасторжимом единстве микро- и Макрокосмоса все встает на свои места:
Сознание человека существенно отличается от психики животного, законы Техниума — от принципов самоорганизации биологической ткани. К тому же и сознание человека и созидаемая им культура — это такое же эволюционирующее начало, как сама Вселенная и все в ней, следовательно, и сознание, и язык, и творчество в ходе собственной истории меняют свои формы.
Связь между предметом потребности и средством добычи доступна многим представителям животного царства; более того, многие виды способны не только подбирать в окружающей среде подходящий к использованию предмет, но и самостоятельно изготавливать нужное средство. Вот только, в отличие от человека, лишь «голыми руками»: еще в прошлом столетии было обнаружено, что производство какого-то одного орудия с помощью другого образует рубеж, непреодолимый ни для кого из них41. Животное не в состоянии связать в единую инструментальную цепь два простых предмета даже в том случае, когда принцип их интеграции намеренно подсказывается экспериментатором. Добавим, что с диверсификацией и усложнением орудийной деятельности составные звенья единых технологических процессов все в большей и в большей мере отдаляются друг от друга, и каждое из них, как правило, выполняется разными исполнителями. Рецепторная же система в состоянии регистрировать только то, что представлено здесь и сейчас, нет для нее более надежного изолирующего начала, чем разрыв в пространстве и времени. Между тем именно в этом разрыве скрывается то главное, что зарождается в Техниуме, где главенствующую роль станет играть не прямое воздействие конечного орудия на предмет непосредственного потребления человека, но система предшествующих взаимодействий, без которых окажется невозможным само существование действующего субъекта. Со временем практически полностью стираются жесткие границы между предметом деятельности и ее средством. В едином арсенале зарождающихся технологий, прежде чем стать средством достижения отличной от себя цели, орудие само должно выступить предметом сложноорганизованных процессов. К тому же и предмет и средство перестают быть отдельно взятыми вещами: развиваясь и совершенствуясь, они начинают вбирать в себя целые комплексы вещей и процессов.
Именно тем устойчивым зависимостям, которые возникают между алгоритмами внутренней моторики и внешними предмет-предметными отношениями, предстоит сформировать первичные «атомы» всех представлений человека о мире; именно из них, как из фрагментов какого-то грандиозного паззла, и будет складываться целостная картина мироздания.
Забегая вперед, заметим, что эволюция сознания — это весьма инерционный процесс, и вплоть до XIX века в фокусе интегрального опыта рода будет прежде всего то, что могло быть описано с помощью механических взаимодействий, законов механики. Именно им долгое время будет подчиняться эволюция всего того, что совершается вокруг человека и создается им самим. И пусть в действительности окружающая действительность никогда не сводилась к чисто механическим связям, именно их эволюция составит то главное, из чего складывалось и (во многом сегодня) продолжает складываться главное в воспроизводстве нового фигуранта всеобщей истории природы.
Словом, начальный пункт осмысления действующим субъектом всех внешних по отношению к нему зависимостей и связей — это самоощущение той работы, которая производится в потаенных глубинах его собственного организма. А значит, и сущностное ядро всех тех абстрактно-теоретических представлений о мире, которым предстоит рождаться в сознании человека, будет выражать прежде всего структуру ее составляющих; единственным ключом к тайнам макрокосма на этапе становления развитых форм сознания может быть только собственная биомеханика перенимающего эстафету творения субъекта.
Понять это обстоятельство помогают простые примеры, вспомним классическое:
<…> живое веселие в грудь Одиссея проникло:
В громе Зевесовом он предвещанье благое услышал.
Быструю взял он стрелу, на столе от него недалеко
Вольно лежавшую; прочие ж заперты в тесном колчане
Были — но скоро их шум женихам надлежало услышать.
К луку притиснув стрелу, тетиву он концом оперенным,
Сидя на месте своем, натянул и, прицеляся, в кольца
Выстрелил, — быстро от первого все до последнего кольца,
Их не задев, пронизала стрела, заощренная медью42.

Дело не только в том, что сам лук оказывается слишком тугим для женихов. Чтобы попасть в цель, необходимо совместить на оси зрения цель, условную прорезь прицела и мушку, но уже под действием силы тяжести оружие уходит с линии прицела, поэтому само удержание требует противопоставить закону земного притяжения работу всей скелетно-мышечной системы. Между тем, одно количество костных сочленений, начиная от стоп и кончая фалангами пальцев, свидетельствует о невероятной сложности задачи. Как при сложении волн только полное совпадение противофаз обеспечивает неподвижность поверхности, так и здесь требуется — хотя бы на короткий миг — обеспечить близкое к абсолюту сложение неопределенно большого числа факторов. Свои возмущения вносит даже дыхание и биение пульса; пусть и микроскопические, при умножении на дистанцию выстрела и они делают попадание в цель совсем не простым делом. Поэтому уравнение итога обеспечивается не чем иным, как микромоторикой в конечном счете всех систем и органов тела.
В сущности, любой (не только из остающихся в истории высших достижений человека) результат обеспечивается именно таким с ювелирной точностью выверенным сопряжением разнонаправленных движений; только это сложение сил и векторов позволяет лепить материал природы по не известным ей самой лекалам.
В известной мере уже законы механики позволяют объяснить, как сложносочиненная работа скелетно-мышечной системы порождает отличные от нее реалии внешнего мира. Но древний человек не имеет никаких представлений о физических зависимостях, для него все сводится исключительно к уравнениям сил и сопряжениям разнонаправленных движений где-то под кожным покровом. Только острота самоощущения процессов, которые развертываются там, обеспечивает точность конечного результата.
Между тем еще на уровне чисто биологической активности каждый устойчиво повторяющийся комплекс движений впечатывается в мышечную память организма и, вырабатывая условный рефлекс, создает в его управляющих центрах какую-то свою систему синапсов, специализированных контактов между нервными клетками. При этом их взаимодействия не ограничиваются простым возбуждением и торможением, — без способности модулировать активность контактирующих элементов, подчинять их сопряжение каждый раз меняющимся условиям внешнего окружения невозможно никакое управление, невозможен никакой целевой процесс. Таким образом, тонкая моторика, назначение которой состоит в том, чтобы нейтрализовать влияние физических факторов (или, напротив, воспользоваться им в своих целях), — это еще и точная подстройка работы всего организма под действие тех материальных сил, которым подчиняется сама действительность. Словом, в конечном счете интегральная формула собственной микромоторики живого тела становится своеобразной калькой фундаментальных законов самой природы. И пусть в условиях сложноорганизованной орудийной деятельности возникают новые, не известные ей формы взаимодействий, и они обязаны подчиняться диктату ее же собственных принципов и оснований. А значит, намертво впечатываются в рождающееся сознание нового субъекта и эта калька и формы гибкого целенаправленного манипулирования всем содержанием того, что она отражает.
Надо думать, что освоение любых видов деятельности не ограничивается скелетно-мышечной активностью; управляющее движение не может не затронуть нервную, иммунную, сердечно-сосудистую и эндокринную, — словом, все системы организма и проникает на клеточный (возможно, более фундаментальный) уровень. Только такая глубина управления способна служить посредником между абстрактными законами технологии и насущными потребностями развивающейся органики, только с ее помощью могли реализоваться на практике ранее неведомые живой природе предмет-предметные зависимости. Именно формы этой активности и принципы управления ею становятся единственным средостением между физически данным и тем, чему еще только предстоит родиться сначала в качестве некоего пред-физического начала и лишь потом найти свое место в пространстве и времени в виде подлежащей материализации цели. Не случайно и сегодня освоение новых форм взаимодействия человека с окружающим его миром начинается с простого подражания тому, кто уже постиг его тайны. Впрочем, и подражание дается не просто — оптимальная энергетика и траектория движения вооруженного посторонним предметом исполнительного органа нащупывается в ходе бесчисленных повторений и повторений, высший же артистизм достигается лишь там, где рождается способность управлять микромоторикой биологической ткани едва ли не на клеточном уровне.
Из сказанного следует, что и подражание — это не что иное, как самостоятельное воспроизводство принципов строения самого универсума. Прямая производность алгоритмов собственной биомеханики от допустимых законами природы физических взаимодействий и, одновременно, столь же строгая подчиненность последних целевым установкам обретающего сознание человека делают логику рождающихся технологий строго комплементарной фундаментальным началам мира. Своеобразным их отражением. Отсюда и нейронные связи, которые формируются в процессе многократных повторов, оказываются слепком с материальной действительности. В свою очередь, и начала новой психики вносят новое, свое в развитие форм коммуникации между нею и миром, становятся основой второй и третьей сигнальных систем.
Таким образом, тезис о врожденности грамматических правил не может быть принят. Но вместе с тем и абсолютное отрицание здесь недопустимо. Анатомия и психика человека изначально таковы, что максимальная эффективность практической деятельности может быть достигнута лишь там, где она в наименьшей мере противоречит устоям объективной реальности. А это значит, что при всех отличиях языков единая их структура, принципиальная схожесть их синтаксиса оказывается предопределенной.
Феномен практически полной зеркальности опорных ориентиров внешнего мира и принципов построения речевых конструкций, равно как и способность грамматических правил, лежащих в основах сознания, направлять течение реальных физических процессов в нужное русло открывают перед мыслящей тканью широкую свободу творчества. Но, повторим, долгое время, вооруженная сложной цепью взаимозависимых инструментов, она не в состоянии выйти за рамки тех ограничений, которые накладывают на нее законы физической механики. Начала Техниума лежат именно в них, а следовательно, и сознание человека — во всяком случае на первых этапах его развития — может быть только механистическим. Рождение новых взглядов на мир и новых технологий его освоения потребует радикальных переворотов в уже развитой орудийной практике человека, впрочем, и механицизм позволит ему осознать себя со-творцом своего окружения.
Подводя промежуточный итог, можно утверждать, что уже само строение органической ткани и фундаментальные принципы ее жизнеобеспечения открывают неограниченно широкие возможности и моделирования, и практического переустройства окружающей действительности. Дело за малым — за развитием и совершенствованием управления новыми формами бытия.
Говоря о высших достижениях человеческого гения, мы, как правило, имеем в виду совершенство орудий, между тем действительным залогом становится не только инструментарий деятельности, но и эти формы управления ею. «Душой исполненный полет» — это не только подвиг вдохновения, но и ювелирная точность максимально мобилизованной плоти. Свидетельства древности (Плиний Старший об Апеллесе43) хранят память о необычном состязании художников. Апеллес, прибыл на Родос, чтобы познакомиться с работами Протогена, известными ему только по рассказам. Того не было дома, и одна старуха караулила картину большого объема, поставленную на мольберт. Она заявила, что Протогена нет дома, и спросила, как ей сказать, кто его спрашивал. «Вот кто», – сказал Апеллес и, схватив кисть, провел цветную линию чрезвычайной тонкости. Когда Протоген вернулся, старуха рассказала ему, что было. Передают, что художник, увидев такую тонкую линию, заявил, что это приходил Апеллес, потому что такая совершенная работа никому другому не подходит, и сам по той же самой линии провел другую, еще более тонкую, только другого цвета. Уходя, Протоген наказал старухе показать, в случае возвращения приезжего, эту линию и прибавить, что это тот, кого он спрашивает. Так оно и случилось. А именно: Апеллес вернулся и, стыдясь грозившего ему поражения, пересек обе линии третьей опять нового цвета, не оставляя более уже никакой возможности провести еще более тонкую линию. Протоген признал себя побежденным, немедленно устремился в гавань, и было решено, чтобы эта картина в таком виде была сохранена для потомства, всем, и особенно художникам, на удивление. Как слышно, она сгорела во время первого пожара при Августе, когда на Палатине сгорел императорский дворец. Видевшие ее раньше передают, что эта обширная картина ничего не содержала, кроме линий, едва приметных для глаза, и среди прекрасных произведений многих художников была похожа на пустую, и как раз этим самым она привлекала к себе внимание и была знаменитее всякого другого произведения.
При всей противоположности приведенных здесь примеров — и в оборении женихов Пенелопы, и в состязании древних художников Греции говорится именно о такой культуре управления самим собой. Ведь даже самое совершенное орудие бессильно без развитой способности к максимальной концентрации энергетических потоков, которые пронизывают микрокосм собственного тела человека, без ювелирной точности сопряжений микромоторики всех его исполнительных органов. Рука дилетанта не способна извлечь ничего волнующего слух даже из скрипки Страдивари; микроскоп Левенгука, открывший миру новое измерение природы, — это прежде всего искусство шлифовальщика стекол; но даже самым тонким образом настроенный, инструмент не способен выявить аномалии в рассеянии альфа-частиц, проходящих сквозь золотую фольгу, там, где нет тренированной способности исследователя разглядеть отдельную траекторию; не в последнюю очередь благодаря именно этой способности появляется планетарная модель атома, рождается физика ядра. Примеры можно множить и множить, — вся история человеческой цивилизации — это их цепь. А значит, и вся ноосфера, и все формы культуры, и Техниум — это не что иное, как разные имена одного и того же феномена, в основании которого лежит ювелирная точность подчиненной какой-то надбиологической цели микромоторики органической ткани.
Прямым подтверждением этому является абсолютная строгость всех законов физики и всех физических констант. Задумаемся, установление каждого и каждой из них опирается на наблюдение и измерение. Но чем, как не безупречностью приборов, обеспечивается их точность? Между тем прибор — произведение самого человека.
Мы восхищаемся щитом, который был выкован за одну ночь Гефестом, но при этом не забываем, что здесь многое от вымысла. Способность к безупречной графике выдающихся художников Греции — это уже вполне документированная вещь. Таким же документом является так называемый Антикитерский механизм, своеобразный древнегреческий компьютер, созданный в середине II в. до н. э. Это устройство моделировало движение всей Солнечной системы, которая в то время включала в себя Солнце, Луну и пять планет: Меркурий, Венеру, Марс, Юпитер и Сатурн. Уже одно количество знаков, нанесенных на его шкалы (на сохранившихся фрагментах удалось расшифровать 2000 символов, в целом же, по мнению экспертов, здесь могло содержаться порядка 20 000), свидетельствует и об объеме, и о степени детализации предсказаний, которые могли делаться с его помощью. На любую заранее заданную дату устройство (с точностью до нескольких часов, с поправкой на високосные годы) показывало позиции Солнца, Луны, ее фазы, солнечные затмения (и даже их цвет), позиции всех пяти планет. Здесь поражает не только уровень знаний о Солнечной системе, но и способность культуры того времени перевести движение небесных тел на язык сопряжения деталей механизма — его валов и тщательно рассчитанных шестерен. Между тем все они выполнены вручную. О способности человеческой руки соперничать в точности с современными прецизионными станками говорит описание: «А по краю располагались около 200 крошечных неровных зубчиков, которым рука древнего мастера придала треугольную форму. Они были столь малы, что подсчитать их удалось только с помощью увеличительного стекла. Второе, меньшее зубчатое колесо на той же стороне, похоже, соединялось с первым, и был намек на другие, еще меньшие колесики или круги, хотя рассмотреть их было труднее. С другой стороны самого большого обломка видно было еще несколько шестерен с еще более мелкими зубчиками <…> поразительно острых и аккуратных»44.
Правда, и этот механизм — товар штучный. А вот обыкновенные часы уже в Средние века становятся вполне привычным атрибутом человека. Пусть и довольно дорогие, они уже не вызывали тог катарсис, который порождает произведение искусства. Как и древнегреческий компьютер, это все те же валы и шестерни; как и от него же, от них требовалась точность хода и долговечность (мы знаем, что долгое время они хранились в роду, передавались от отца к сыну). То и другое в конечном счете обеспечивалось близкой к абсолюту геометрией каждого зубчика. В свою очередь последняя — это не что иное, как результат все того же движения напильника в руке (пусть не рядового) ремесленника. Словом, точность измерений — это прежде всего точность микромоторики, и рука часового мастера на поверку этим сравнением ничем не уступает руке Апеллеса.
Научные наблюдения неотделимы от измерений, прежде всего от измерений времени. Для этого необходимы некие стандартные единицы. Еще К. Гаусс показал, что, все физические зависимости могут быть измерены с помощью весьма ограниченной их совокупности, и первой стала предложенная им самим, где в качестве основных фигурировали сантиметр, грамм и секунда. Позднее Максвеллом было установлено, что вполне достаточно двух – длины и времени. В настоящее время принята Международная система единиц измерений, основными в которой являются длина, масса, время, количество вещества, температура, сила тока и сила света. При этом четыре последние в ней не поддаются определению без трех первых. В свою очередь все производные единицы, что используются в механике, термодинамике, электромагнетизме, акустике, оптике могут быть выражены через семь основных с помощью математических операций умножения и деления.
Долгое время механические часы оставались продуктом ручного производства, специальные приспособления для изготовления ключевых его деталей появляются только в Новое время. Но и на первых металлорежущих станках еще отсутствует суппорт, приспособление для фиксации резца,— он появляется только в XVIII веке. А значит, прецизионность научных измерений а с ними и вся классическая физика — это прежде всего твердость руки и верность глаза средневекового ремесленника. Вот таким, неожиданным образом сплетаются точность физических законов и безупречность микромоторики пусть не простого, но все же далекого от абстрактных наук часового мастера.
Впрочем, не ограничимся понятием времени. Природа не знает не только единицы его измерения; подобно секунде, и сантиметр и грамм в конечном счете являются ничем иным, как точно выверенными формулами практических действий, некими операционными программами. Иначе говоря, опираются на ту же микромоторику органической ткани, которая лежит в основе всех измерений времени. А так как все в физике измеряется ими, решительно ничто в ней не может быть определено без этой формы движения органики. Здесь важно понять, ни сантиметр, ни секунда, ни грамм не являются самостоятельными сущностями, это физические понятия, всего лишь лексические единицы языка науки, род «слова». И, может быть, главное, что обнаруживается в них, — это все та же цепь метаморфоз, где «вещи» (время, длина, масса) преобразуются в «дело» (способ измерений), «дело» — в «слово» (метр, грамм, секунда), которое предстает и как его точная формула и как специфический дозатор действий. В свою очередь, и каждая новая «вещь» дает начало новому «слову», и каждое новое «слово» реализуется в новом же «деле».
Но продолжим.
Природа не знает ни строгих прямых линий, ни идеальных окружностей. Более того, ни те, ни другие вообще не существуют в ней. Последний бастион веры в наличие какого-то физического аналога рухнул, когда обнаружилось, что луч света, образ идеальной прямой, отклоняется под действием сил тяготения. Поэтому в действительности и окружность, и прямая существуют лишь как операционные же программы, как виртуальные сущности. Как специфические действия с неким условным циркулем и такой же условной линейкой. То есть в конечном счете и здесь мы обнаруживаем все ту же микромоторику исполнительного органа. Мы можем построить («дело») лишь приближающиеся к идеалу линии, но абсолютная точность достигается исключительно в абстракции («слово»). Если убрать из геометрии ключевые единицы ее языка, от нее ничего не останется, и тем не менее на практике («дело») мы можем с неограниченной точностью измерить все что угодно на сколь угодно искривленной поверхности. Иначе говоря, конвертировать «дело» в результат, в «вещь».
Природа не знает и числа; оно существует только у нас «в голове», как абстракция нашего сознания. Не существует ничего в мире, на что можно было бы указать пальцем как на его точный референт. Самое таинственное и в языке физики, и в языке математики, оно существует только как «слово». Но именно оно конвертируется во все наши технологии и во все наши «вещи».
Таким образом, связи, соединяющие человека с природой, на поверку анализом оказываются намного более глубокими и всепронизывающими, чем это кажется на первый взгляд. Даже предельно общее представление о том, что «вся человеческая практика» входит в определение каждой вещи, не исчерпывает их существа. Человек не просто смотрит на окружающий мир через призму рождаемого им «слова», культура его тела и совершенство природы — это разные измерения одного, еще не до конца понятого нами начала. Микрокосм ничтожной монады и макрокосм бесконечной вселенной — это разный взгляд на одно и то же — способность самой материи существовать, перетекая из физического в метафизическое состояние и обратно. Соединяющим же их звеном встает человек.
Словом, культура тела нового субъекта всеобщей истории выходит на первый план и познания объективных законов природы и ее собственной эволюции. И там же, на первом плане, оказывается способность поступательно совершенствующейся психики переводить образы новых артефактов в тонко структурированные алгоритмы практической деятельности и обратно. Иначе говоря, система коммуникации, в ходе которой «слово» преобразуется в «дело», «дело» — в «вещь», а «вещь» — в новое «слово». Так называемая производящая экономика, которая приходит на смену собирающему хозяйству, которое господствует в переходный период, зиждется именно на этих устоях.
III. ПЕРЕСОТВОРЕНИЕ МИРА
3. 1. Изменение целевой структуры
История развития производства знает два основных этапа: охотничье, собирательное хозяйство и производящую экономику. Строго говоря, только последняя порождает культуру. Присваивающая экономика по большому счету не добавляет ничего нового к сложившимся формам жизни, довольствуется тем, что создается самой природой, и предстает чем-то переходным от чисто биологических форм движения к социальным. Напротив, производящая деятельность порождает надстроечные над самой природой формы существования и развития, и только на этом новом уровне обнаруживается действительное существо человека.
В силу приведенных выше причин производящая экономика начинается с организации преимущественно механических взаимодействий вещей. И здесь важно понять следующее.
Первое. Есть основания полагать, что не существует критерия сложности организации субъекта разума. Если все в конечном счете сводится к способности формирования новых, недоступных «естественной» природе, предмет-предметных отношений и управления ими, то его анатомия, физиология, психика могут быть какими угодно. Разумеется, какие-то ограничения по признаку сложности должны существовать, одноклеточные едва ли способны на создание достаточно высокой культуры. Но красной черты, которая могла бы разделить весь органический мир на тех, кто (при стечении определенных условий) способен преодолеть ее, и тех, кому обретение разума в принципе недоступно, наверное, не существует. Мы вынуждены смотреть только на самих себя, и не случайно, что даже в наших фантазиях носитель инопланетного разума чаще всего оказывается похожим на человека.
Да, у человека все начинается с механических воздействий на предметы окружающего мира. Прежде всего именно в них возникают новые для него сочетания следствий естественно-природных законов, рождаются и специфические формы предмет-предметных зависимостей и способность воплотить их в специально организованных процессах управляемого преобразования вещества. Другими словами, предмет сознания, собственно сознание и способность к творчеству возникают одновременно, все это разные имена одного и того же — нового витка единой спирали всеобщей истории универсума. Но ведь вовсе не исключено, что жизнеобеспечение органического тела может быть организовано по-другому, скажем, на химической основе. Вовсе не исключено (скорее наоборот), что и в этих взаимодействиях с каким-то другим веществом природы возможно появление своего инструментария, — а значит, и принципов сочетания другой группы объективных законов, освоение которых точно так же будет рождать сознание и разумную деятельность. Вот только порождаемая подобной организацией жизни культура будет совершенно иной. Таким образом, возможно, что даже в условиях нашей планеты человек не является единственным существом, способным к созданию нового мира. Так, согласно гипотезе академика В. П. Казначеева, носители альтернативных форм жизни сожительствуют с нами на нашей планете; эти формы существенно отличаются от известной нам и имеют энергетическую структуру. Глубокое качественное отличие — возможная причина того, что мы не замечаем ее проявлений. Неясно, правда, обладает ли ее носитель сознанием. Но ведь и сознание, в основе которого лежит совершенно иной ряд преобразований возможного в действительное (ниже мы будем говорить о том, что творчество, целеполагание и достижение цели — это не что иное, как общефилософский синоним отношения категорий возможности и действительности) может иметь качественно иные, (до поры) не опознаваемые человеком формы.
Второе. Наш образ мысли, а следовательно, и результат поиска истины производны от содержания исторически сложившихся форм практической деятельности. Поэтому практика, подчиняющаяся каким-то иным принципам организации, вовлекающая в себя иные вещественные потоки, должна порождать иное видение мира, формировать отличный от того, что рисуется человеку, облик материальной действительности. Но, несмотря на то, что матрица мироздания и в этом случае должна оставаться той же самой, возможность ее расшифровки может долгое время оставаться проблематичной. Иначе говоря, само опознание такой культуры носителем другой оказывается вероятным только по достижении очень высокого уровня развития. Тем более сложным должно быть ее прочтение. Таким образом, не исключено, что даже в одном и том же пространстве в одно и то же время могут существовать не опознаваемые друг другом культуры, каждая из которых мнит се6бя единственной. Разумеется, это не значит, что они так и должны навсегда остаться изолированными друг от друга, ведь предметом освоения является один и тот же мир, а значит специфическим формам его переустройства подлежат одни и те же феномены. А это, в частности, означает, что результаты творческого преобразования действительности, рано или поздно, могут быть приведены «к одному знаменателю», и, как минимум, переведены на каждый из языков.
Но мы имеем дело с собственной историей, а она сложилась именно так, как сложилась, и, как уже было сказано, переходный период завершается неолитической революцией. В сущности, только с нею и начинается собственно история человека, все предшествующее — это только переходный период. Одно из главных достижений революции — это производящая экономика, в которой рядом с привычными формами жизнеобеспечения появляются принципиально новые, рождается производство никогда не существовавших в природе реалий. Это требует радикального изменения целевой структуры деятельности, а значит, и радикальной перестройки всей психики живого тела.
Уже отдельно взятое орудие, которое не может быть использовано в пределах доступного животному горизонта событий, представляет собой абсолютный биологический нонсенс. Тем большей адаптационной несообразностью отличается сцементированная единой технологией целостная орудийная система. С самого начала и новый способ связи действующего субъекта со средой своего обитания, и создаваемый им инструментарий, и, тем более, алгоритм его действия становятся чем-то аномальным, если не сказать большего — трансцендентным по отношению к «биологии». А это может означать только одно: становление новой, «технологической», формы движения представляет собой событие, равновеликое если и не «большому взрыву», то зарождению жизни на планете.
Производство орудий, которое не в состоянии разрешиться немедленным удовлетворением базовой потребности, означает необходимость реструктуризации самих основ существованияорганической ткани. Во всяком случае те из них, орудий, которые не могут быть изготовлены без применения других, свидетельствуют о целой цепи качественных перемен в формах жизнеобеспечения — и в первую очередь о становлении задельного производства. То есть об изготовления вещей впрок, о формировании известных запасов, которые не могут быть использованы тотчас же по их появлении и требуют стечения определенных условий, а со временем и управляемой подготовки последних.
Между начальным звеном единого целевого потока («производство») и его завершением («потребление») существует естественный пространственно-временной разрыв, и неразвитая, по существу полу-животная, психика еще не в состоянии заполнить его, овладеть тем, что связывает обе фазы жизнеобеспечения воедино. Ведь сознанию, способному оперировать причинно-следственными связями, которые не обрываются ни пространством, ни временем, еще только предстоит сформироваться. Но и оно рождается далеко не сразу, поэтому само существование такого разрыва должно порождать необходимость становления новых стимулов деятельности, то есть, конечном счете, новых алгоритмов самой жизни. Без этого не может быть речи о производстве даже простейших орудий, и уж тем более о таких, которые требуют больших трудозатрат; появление же сложносоставных средств немыслимо без хотя бы начальных представлений о «всеобщей связи вещей».
С ходом преобразований количественный состав потребляемых продуктов расширяется. При этом каждая отдельная позиция их общей номенклатуры требует того, чтобы вся цепь необходимых для их производства орудий была создана заранее. Но субъект задельного производства не может оставаться голодным, и если «про запас» начинает производиться обширный арсенал, то и непосредственное удовлетворение базовых потребностей становится доступным лишь при наличии такого же задела всей разновидности средств непосредственного воспроизводства жизни. Ведь если создание сложного орудия нуждается в больших затратах времени, то всякий, кто занят его изготовлением, должен кормиться из добычи, приносимой кем-то другим. Таким образом, развитие орудийного арсенала, а с ним и производящая экономика становится реальностью только там, где уже никакой результат не может оставаться личным достоянием производителя. Отчуждаться должен не только промежуточный, но и конечный результат деятельности, предмет непосредственного потребления. Это одно из главных условий развития и одна из главных перемен, сопровождающих реструктуризацию жизнеобеспечения. Но если достоянием производителя перестает быть даже добытый или произведенный им предмет непосредственного потребления, реальностью должно стать и тотальное распределение всего, что производится человеком; всеобщее распределение — это оборотная сторона того же всеобщего отчуждения.
Думается, что именно отчуждение всех форм продукта и становление начал распределения способно объяснить загадочный факт выживания инвалидов уже на ранних этапах человеческой истории. В 1953—1960 годах археологическая экспедиция в пещере Шанидар (Северный Ирак) обнаружила многослойную стоянку древнекаменного века, возраст которой определяется в 50—70 тысяч лет. Нижние ее слои относятся к мустьерской культуре (позднейшая культура раннего палеолита), верхние — к позднему палеолиту. Самое интересное в пещере — это девять скелетов мужчин, среди них примерно сорокалетний инвалид. У него была повреждена левая глазница (скорее всего, он не видел левым глазом), сросшийся перелом левой стопы, изуродованная артритом нога и сильно стершиеся зубы. К тому же у него практически отсутствовала правая рука45. Ясно, что с такими повреждениями он не мог обеспечивать себя сам, а значит, его кормили и похоронили сородичи. Забота о нетрудоспособных по каким-то альтруистическим соображениям на этом этапе истории маловероятна, если вообще не исключена. Но там, где появляется избыток необходимого продукта, который отчуждается от своего производителя, оказывается возможным успешное выживание даже не способных к самостоятельному жизнеобеспечению инвалидов. Право на «ничей» продукт там, где нет острого дефицита, получает каждый. Поэтому в подобных захоронениях мы застаем лишь переходный этап от все еще полу-животных форм сосуществования к только зарождающейся социальности. Когда в полной мере заработают механизмы, регулирующие собственно общественную жизнь, этот «альтруизм» исчезнет, чтобы возродиться вновь лишь через несколько десятков тысяч лет на уже принципиально новой основе.
Словом, уже на первых этапах формирования производящей экономики отчуждаться должен любой продукт, будь то орудие, необходимое для добычи (производства) предметов непосредственного жизнеобеспечения, или предмет удовлетворения базовых потребностей человека. Первое обстоятельство делает возможным использование уже готового средства любым, кто умеет пользоваться им (что существенно повышает шансы всей общины на выживание), второе — возможность специализации на производстве орудий, что, в свою очередь, улучшает их технические характеристики46.
Впрочем, отчуждение никоим образом не сводится к тому, что результат практической деятельности становится общим достоянием, этот феномен имеет куда более серьезные следствия.
3.2. Феномен отчуждения
Способность биомоторики уже на фундаментальном уровне строения органической ткани моделировать устройство внешней действительности, формировать грамматику первых знаковых систем и, одновременно, всю совокупность нейронных связей влечет за собой не одни положительные следствия. Рождаемые производящей экономикой новые формы праксиса делают человека зависимым не только от его инструментария и его технологий, но и от возникающего вместе с ними социума, понятого как единый организм. Это совершенно новое образование, которое встает над видом, и, как клетка единого тела нового субъекта эволюции, отдельно взятый индивид утрачивает способность к самостоятельному автономному существованию вне его.
Развитие Техниума разрушает складывавшуюся миллионолетиями целевую структуру деятельности живого организма; уже изготовление первичного орудия и удовлетворение потребности, отделяются друг от друга в пространстве и времени, и — два звена, по существу, единого сквозного процесса — превращаются в относительно самостоятельные поведенческие формы. Там же, где в единую последовательность действий вплетаются новые искусственные средства, положение становится тем более несовместимым с чисто биологическими формами контроля над ними. Управление жизнеобеспечением отдельно взятых организмов переходит на новый уровень, каким предстает целостное сообщество; подлинным субъектом оказывается только оно, в свою очередь, субъектоспособность каждой его составляющей практически полностью утрачивается.
Многообразие рождающихся технологий, их сложность имеют своим следствием то непреложное обстоятельство, что отдельно взятый индивид оказывается не в состоянии овладеть всеми ими. Заметим, что такое овладение предполагает освоение не только стандартов качества, но и соблюдение норм времени на производство всех необходимых вещей. Между тем трудоемкость такого производства велика, поэтому неоправданные трудозатраты ставят под угрозу существование всего общественного организма. Установлено, что на изготовление неолитического шлифованного топора из твердых пород сланца затрачивалось 2,5—3 часа, на изготовление его же из нефрита при шлифовке рабочего края 10-15 часов и на шлифовку всего топора 20—25 часов47. Данных, которые бы свидетельствовали о затратах времени в палеолите, нет, но можно предположить, что сложнейшие для того времени артефакты требовали ничуть не меньшего времени.
Столь значительные величины (10-15 часов — это целый день напряженной работы) говорят не только о том, что орудие должно быть изготовленным заранее. Тем более, что речь идет о сложном процессе, где в едином потоке действий объединяются несколько технологически зависимых друг от друга инструментов. Задельное производство — это принципиальный эволюционный рубеж, и его преодоление требует радикального изменения всех механизмов развития. На смену биологическим должны прийти качественно новые, и на уровне предельных обобщений мы обнаруживаем, что потребность в «вещи» сменяется потребностью в деятельности. Именно эта потребность нового субъекта всеобщей истории становится главенствующей над всеми остальными.
Строго говоря, уже первые технологии представляют собой биологически немотивированные формы практики. Искусственно произведенный предмет, если его невозможно использовать здесь и сейчас, — это в известной мере «ненужная» (если не сказать вредная) вещь, поскольку даже у высокоразвитого животного пределы обозримого горизонта событий, связанных причинно-следственными отношениями, весьма ограниченны. Поэтому без радикального изменения всей индивидуальной психики и всей системы мотивации еще полу-животного исполнителя развитие жизни не может не оказаться в эволюционном тупике. Но и этого недостаточно. Ведь даже если внезапные вспышки провидения будущего результата и возможны (в конце концов, из абсолютного ниоткуда сложные орудия и тем более сложные инструментальные цепи появиться не могут), сложившиеся формы коммуникации еще не располагают средствами передачи от одного субъекта к другому одновременно рождающийся вместе с ними массив информации. А следовательно, исключен межиндивидуальный и тем более межпоколенный обмен ею. Поэтому управление сложноорганизованными потоками преобразования вещества природы требует совершенно новой психики, для которой на первый план выходит не собственно предмет как некая физическая масса, застывшая в определенных геометрических контурах, но некий modus operandi, способ его производства и последующего использования.
Кстати, в миросозерцании действующего субъекта долгое время сохраняется именно такой взгляд. Перекинем мостик через тысячелетия: «В глазах ремесленника <…> знание о какой-либо вещи есть знание о том, как она была создана. И, соответственно, ремесленное познание есть познание о том, как вещь делать, а, следовательно, и о ее сути. Не случайно описание изделия начинается с указания на происхождение исходного материала. Например, с тезиса: «хрусталь есть вода, затвердевшая в лед, а лед с течением времени превращается в камень», начинается рецепт изготовления хрустального навершия для епископского посоха48. «Знание о вещи включает в себя знание о ее происхождении, в том числе изготовлении, более того, делание вещи и является актом познания. <…> В сущность вещи включается пройденный ею путь изготовления»49. Не будет ошибкой сказать, что этот взгляд существует и сегодня. Но, строго говоря, таким представал и предстает перед человеком только создаваемый им самим предмет. За пределами его профессиональной сферы (и тем более в представлении любого другого ремесленника) сила отчуждения изгоняет из артефакта все следы субъектности. Так, прибегая к образному сравнению можно сказать, что мастер, вырезающий шахматную фигуру, видит в ней одно, шахматист — совершенно другое, никак не связанное с ее происхождением. Впрочем, и ремесленник может не иметь никаких представлений не только о шахматных стратегиях, но и об элементарных правилах игры.
Ясно, что социум не способен развиваться (впрочем, и просто существовать) как целое в условиях взрывным образом усложняющейся «связи вещей» и порождаемого отчуждением ее распада. Поэтому возникает категорическая необходимость в совершенно других формах общения на всех уровнях коммуникации. Как на межиндивидуальном (когда от одного к другому должна была бы передаваться не конечная фактура, но застывшая в артефакте предмет-предметная связь, информационная составляющая нового культурного феномена), так и на межпоколенном (когда непосредственный контакт коммуникантов чаще всего вообще невозможен, поскольку между ними встает непреодолимый для чувственности барьер времени). Для этого требуется принципиально новая — знаковая система общения. А до тех пор, пока она не сложилась, одни артефакты стихийно, бессознательно отчуждаются в «биологическое никуда» (в условные «закрома» формирующегося сообщества), другие производятся с помощью берущихся из «биологического ниоткуда» (отчужденных) вещей.
Вот только важно понять, что отчуждение, о котором говорится здесь, ни в коем случае не следует трактовать как феномен права; прежде всего мы сталкиваемся со специфическим состоянием психики, которая претерпевает радикальную перестройку, но еще не в состоянии справиться с новыми формами жизнеобеспечения. Это не отнятие предмета от непосредственного производителя, но стирание всех следов субъектности, которые сохраняются в артефакте, его причастности к результату. Юридические же следствия возникнут гораздо позже, с появлением самого права.
Специфика отчуждения в том, что еще «не превратившийся» человек не связывает получаемый результат с собственными действиями. В самом начале переходного периода в его лице действует не просто лишенный права на импровизацию, но и вообще не способный на нее статист, который чисто механически исполняет механически же заученную роль, но не понимает значения ни произносимых звуков, ни выполняемых телодвижений. Еще так действует робот, лишенный всякого представления о содержании своих действий, причинах и законах, которые определяют их очередность, направление, энергетику. Не будет преувеличением сказать, что отношение пред-человека к своей работе и к ее результату такое же, какое существует у этих персонажей. То чувство, которое заставит будущего ремесленника ставить личное клеймо на изготовленном предмете, возникнет лишь через тысячелетия. К слову, и через тысячелетия многие рабочие машинных производств будут крутить рукоятки и нажимать рычаги своих станков, большей частью оставаясь в полном неведении, что именно они делают, и сохраняя полное безразличие к результату. Словом, в переходном периоде артефакт появляется на свет как бы сам собой, действующий субъект лишь принимает роды какой-то невидимой стихии. В принципе, это понятно — действительным субъектом является вовсе не он, отдельно взятая особь нового биологического вида, но только формирующееся сообщество в целом; конкретный исполнитель — всего лишь малая часть его собирательного тела. Так никакая клетка нашего собственного тела (будь это даже одна из важнейших) не может претендовать на свою причастность к тому, что составляет нашу жизнь.
Разрушение целевой структуры деятельности, появление принципиально новых форм мотивации, говорит и о более глубоких переменах, которые происходят на уровне формирующихся сообществ и которые не ограничиваются изменением форм их жизнеобеспечения. Более того, здесь мы сталкиваемся с очередным этапом эволюции, о прорыве самой природы в совершенно новое, ранее не известное ей самой, вневещественное, измерение самой материи. Ведь если простое использование и даже самостоятельное производство примитивных орудий доступно животному, то изготовление более сложного и эффективного инструментария с помощью других средств означает преодоление какого-то качественного рубежа. Выше мы уже ссылались на проводившиеся в прошлом веке исследования. Именно на этом рубеже начинается принципиально новый цикл всеобщей истории природы, где дальнейшее развитие принимает форму обращений метафизического в физическое и обратно, метаморфоз «слова» в «дело» и «дела» — в «вещь». Само понятие производящей экономики является не чем иным, как иносказанием именно этой ильенковской триады.
Здесь важно понять, что ни разделение труда, ни специализация не являются результатом направленного управления формообразованием вещества природы, и то и другое происходит стихийно (во всяком случае, на этапах переходного периода от еще полу-животного существования к собственно человеческой истории). Должны истечь тысячелетия, прежде чем в процессы дальнейшей эволюции вмешается фактор сознания. А пока оно еще только зарождается, психика индивида (о психике собирательного субъекта речь ниже) оказывается не способной адаптироваться к тем переменам, которые вторгаются в сложившиеся отношения организма и среды. Механизмы управления этими переменами формируются на совершенно ином уровне. Поэтому стихийно происходит и полное устранение всех следов субъектности в произведенном отдельной особью продукте. Еще не развитая психика становится главной причиной того, что произведенный предмет становится «ничьим», того, что артефакт и его создатель остаются чужими друг другу.
Как бы то ни было, в едином потоке эволюции жизни и метафизическое измерение бытия, и феномен социальности, и сознание формируются в ходе очерченных преобразований всей структуры мотивации и только благодаря им.
Благодаря происходящим изменениям, новый характер принимает и та общность, которая нередко определяется как «первобытное человеческое стадо». Это уже не простое биологическое сожительство; в условиях разделения труда, специализации и отчуждения всех форм производимого продукта любое объединение должно было бы распадаться, поскольку никакие биологические связи не в состоянии обеспечить его сохранность. Здесь объектом интеграции становятся уже не отдельные особи, но обретающие относительную автономность формы разделенной деятельности. Не что иное, как встающие над биологическим уровнем технологические зависимости цементируют общность, становятся главным объединяющим всех началом. Именно они незримо управляют и разделением труда и специализацией исполнителей. Именно они же определяют и принципы кооперации. Благодаря им отдельно взятый индивид перестает быть самодостаточной величиной, благодаря им же возникает новый субъект развития — общество.
Как уже сказано, с рождением социума полная субъектоспособность становится исключительно общим достоянием, за индивидом, сколь бы он ни был развит, остается лишь ограниченная способность к самостоятельному жизнеобеспечению. Со временем утрачивается и она. Стремительная диверсификация технологий, резкое усложнение интегральной системы жизнеобеспечения, взрывное развитие орудийного фонда, приводят к тому, что, в отличие от животного, отдельно взятый индивид оказывается всецело зависимым от других, и вне социума его выживание становится попросту невозможным. Все это взламывает традиционную технику жизни. Если на предшествующих стадиях развития органической ткани отдельная особь являлась носителем всей суммы умений, доступных виду, то человек по мере становления первых технологий превращается в своеобразное устройство для осуществления лишь узкого сегмента всего того, что доступно его роду. Индивид превращается в специфический придаток своего Техниума, своей культуры; его развитие замыкается в рамках тесного туннеля специализации.
Утрата полной субъектоспособности прослеживается и сегодня, ее следы обнаруживаются даже в языке, где понятие человека начинает обозначать две разные сущности: человек «вообще» и человек «в частности». При этом обе, и человек-род и человек-индивид, во многом едва ли не полярно противопоставляются друг другу. И это обстоятельство становится центральным противоречием всей человеческой истории, ее, может быть, самым больным местом, причиной самых острых социальных конфликтов.
Именно разделение труда рождает лучшие достижения человечества. Уже А. Смит, который впервые вводит в теоретический оборот этот термин, писал: «Величайший прогресс в развитии производительной силы труда и значительная доля искусства, умения и сообразительности, с какими он направляется и прилагается, явились, по-видимому, следствием разделения труда»50. Он же связывает с ним и феномен отчуждения, в результате которого эти лучшие достижения оказываются недоступными индивиду. Правда, в понимании Смита отчуждение «представляет собою последствие <…> склонности к торговле, к обмену одного предмета на другой»51. Иначе говоря, он видит причину в факторах культуры, в основаниях права, а не в принципиальном отличии индивидуальной жизни от жизни социума и неспособности индивидуального сознания вместить в себя все завоевания родового.
В действительности это гораздо более фундаментальный феномен, и первым, кто проводит его детальный анализ, становится К. Маркс52. Он впервые обнаруживает, что отчуждение не сводится к простому отнятию продукта от непосредственного производителя; здесь первопричина гораздо более глубоких перемен и в развитии индивида, и в развитии всего общества. От человека отчуждается его собственная сущность, то, что делает его человеком, и в этом действительная трагедия.
Развитие общественного производства, как показал К. Маркс, ведет к обеднению личности. Ведь даже там, где артефакты ремесленничества станут восходить к вершинам доступного только богам искусства (щит Ахиллеса), сам ремесленник будет оставаться носителем лишь узкого сегмента совокупного опыта. Но даже такого ремесленника со временем будет вытеснять мануфактура; возникновение же массового машинного производства доведет деградацию труда отдельно взятого индивида до предела. Крупная промышленность «…технически уничтожает мануфактурное разде­ление труда, пожизненно прикрепляющее к одной частичной операции всего человека, и в то же время капиталистическая форма крупной промышленности воспроизводит это разделение труда в еще более чудовищном виде: на собственно фабрике — посредством превращения рабочего в наделенный сознанием придаток частичной машины…»53.
Уже в условиях мануфактуры развитие специализированных орудий труда и специализация рабочих влекут за собой предельное упрощение и, одновременно, жесткую стандартизацию производственных алгоритмов. В отличие от ремесленничества, мануфактура не терпит уникальности исполнителя; любой работник, независимо от его возраста, личного опыта, психофизиологических особенностей, должен быть заменимым. Широкая субъектоспособность, богатство личности становятся препятствием развитию производства, поскольку оно начинает нуждаться в роботоподобном исполнителе. Именно это обстоятельство позволяет добиться наивысшей для своего времени производительности труда и, что не менее важно, предельно рациональной его организации. Именно эта рациональность создает предпосылки появления машинного производства, ибо внедрение в рабочий процесс машины оказывается возможным только там, где в доведенных до предельного автоматизма действиях работника уже невозможно изменить ничего. В свою очередь, машинное производство совершает настоящую революцию.
Напомним, что, по Марксу, основным отличием машины от всех искусственно создаваемых инструментов, является передача ей технологической функции, которую до нее выполнял только человек. Именно машина впервые берет на себя осуществление тонкой моторики его руки, тем самым не только многократно увеличивая ее производительность, но и освобождая (к сожалению, только в далекой исторической перспективе) человека (увы, не каждого) для выполнения каких-то более сложных, творческих, задач. Но все же первым итогом становления всеобщего машинного производства оказывается вовсе не освобождение, но, напротив, закабаление работника; сам он,— и об этом тоже пишет Маркс, — постепенно становится простым придатком производственного монстра. «В мануфактуре и ремесле рабочий заставляет орудие служить себе, на фабрике он служит машине. Там движение орудия труда исходит от него, здесь он должен следовать за движением орудия труда. В мануфактуре рабочие являются членами одного живого механизма. На фабрике мертвый механизм существует независимо от них, и они присоединены к нему как живые придатки»54.
Вина, конечно же, лежит не на «капиталистической форме промышленности». В действительности это общая закономерность всей человеческой истории, поскольку отчуждение, как мы видим, начинается задолго до возникновения капиталистических производственных отношений. Выделим главное: с разделением труда, которое с самого начала сопровождает развитие орудийной деятельности, человек — с самого же начала — превращается в дробную часть некоего огромного целого. Развивается и совершенствуется только сам Техниум (для простоты ограничимся его фигурой), новый интегральный субъект всеобщей эволюции природы, и он же, Техниум, становится главным препятствием развитию индивида. Только собирательный человек способен ощущать себя высшей ценностью мира, отдельно же взятый индивид, утрачивая возможность освоения всех богатств культуры, превращается в простой придаток одного из органов этого монстра, рабом его собирательного инструментария, родом бездушного приспособления для исполнения какой-то частной функции.
Сегодня в наиболее отчетливом виде результат таких превращений можно видеть в подготовке профессионального спортсмена. Правда, прививаемая еще в детстве способность пользоваться развитыми формами знаковых коммуникаций уже не позволяет ему окончательно превратиться в не рассуждающее механическое устройство. К тому же существенную роль играет и упомянутая выше культура тела, общефизическая подготовка (нам еще придется говорить о значении этой компоненты). Но если попытаться каким-то образом вычеркнуть все то, что вносится в формирование человека действием этих двух факторов, перед нами предстанет именно его подобие. Да, человек-индивид может достигать высот совершенства в своей работе, но что человеческого в ней, если живой исполнитель со временем заменяется бездушным техническим устройством, которое станет выполнять ее с куда большей точностью и производительностью?
Не случайно о феномене отчуждения будут писать великие романисты: «Сквозь дымку болезненных восприятий недоразвитой натуры и угнетенного сознания он смутно ощущал, что над ним тяготеет какая-то чудовищная сила. <…> всякий раз с яростью и страхом видел, как воздвигается над ним, уступ за уступом, круто вздымаясь в недоступную для глаза высь, какая-то жуткая громада вещей, законов, предрассудков, людей и событий, — громада, чьи очертания ускользали от него, чья давящая масса преисполняла его отчаянием; пред ним была колоссальная пирамида, называемая нами цивилизацией. В этой полной движения и бесформенной груде он вдруг различал то совсем рядом с собой, то вдали, на недосягаемых высотах, какую-нибудь ярко освещенную группу или отдельную фигуру: надсмотрщика с палкой, жандарма с саблей или архиепископа в митре, а на вершине в солнечном нимбе, самого императора в сверкающей короне. И казалось ему, что этот далекий блеск не только не рассеивает, но, напротив, сгущает мрак окружающей его ночи, делает его еще более зловещим. Все это — законы, предрассудки, события, люди, предметы — кружилось, проносилось над его головой, повинуясь сложному и таинственному велению, которое бог продиктовал цивилизации, и все это топтало и уничтожало его с какой-то невозмутимой жестокостью, с неумолимым равнодушием»55. Поэты: «Вечно прикованный к отдельному малому обрывку целого, человек сам становится обрывком; слыша вечно однообразный шум колеса, которое он приводит в движение, человек не способен развить гармонию своего существа, и вместо того, чтобы выразить человечность своей природы, он становится лишь отпечатком своего занятия, своей науки»56. О нем же станут говорить социологи: «...нормальное развитие общества и нормальное развитие личности сталкиваются враждебно. <…> Общество самым процессом своего развития стремится подчинить и раздробить личность, оставить ей какое-нибудь одно специальное отправление, а остальные раздать другим, превратить ее из индивида в орган»57.
Словом, уже с первых шагов развития своих технологий человек начинает превращаться в подобие математической дроби, где в числителе стоит единица, символизирующая индивида, а под дробной чертой — вся громада социума с не только благотворными порождениями его культуры. Единица, деленная на бесконечность — вот во что превращается человек-индивид; с ходом истории неограниченно возрастает только знаменатель, и если «человек вообще» вбирает в себя все определения рода, то противостоящая ему сущность отдельно взятой единицы практически полностью исключает их из себя.
Это обстоятельство и порождает основной конфликт нашей истории. Ведь и откровения пророков о «царствии небесном» на земле, и построения великих утопистов, и коммунистические учения порождаются не несправедливостью (хотя, конечно и ею тоже) общественных отношений, которые позволяют одним концентрировать у себя все богатства, производимые совокупным трудом, а другим прозябать в нищете, но поступательной утратой субъектоспособности «дробной части». Действительная причина лежит в отчуждении «человеческого» от человека. Сердцевиной же отчуждаемого является не что иное, как творчество. Именно оно составляет то главное (и, может быть, единственное), что отличает нас от животных, но ход развития порождаемого человеком-родом Техниума приводит к тому, человек-индивид лишается даже не права на творчество, но и самой возможности. Развитие общества и развитие индивида проходит по совершенно различным траекториям, и обогащение интегральной культуры рода сопровождается деградаций основной массы индивидов, низведением их до уровня животных или бездушных механизмов. Что, собственно, и подтверждается всей историей промышленности; человек действительно заменяется сначала животным, а затем и машиной. Не менее красочной иллюстрацией является и то, что уже в середине XVIII века некоторые мануфактуры предпочитают употреблять не квалифицированных работников, но не обученных женщин, детей, даже «полуидиотов»58. Не остаются в стороне и инвалиды. Способность массового производства использовать труд людей с существенно ограниченными возможностями блестяще иллюстрируется статистикой, которую приводит в своем жизнеописании Генри Форд: «Во время последнего статистического подсчета у нас работало 9563 человека, стоящих в физическом отношении ниже среднего уровня. Из них 123 были с изувеченной или ампутированной кистью или рукою. Один потерял обе руки, 4 были совершенно слепых, 207 почти слепых на один глаз, 37 глухонемых, 60 эпилептиков, 4 лишенных ступни или ноги. Остальные имели менее значительные повреждения»59.
Мы начали с того, что опирающаяся на Маркса философская мысль привыкла видеть в отчуждении уродующее человека зло. Но все же абсолютизировать это обстоятельство (во всяком случае, применительно к переходному периоду) не совсем верно. Ведь если бы не было отчуждения, не было бы и отчуждаемой от человека культуры, а значит, и собственно человеческой истории. Маркс увидел в этом феномене следствие разделения труда и специализации исполнителя. Но в равной мере оно является и необходимой предпосылкой рождения и дальнейшего развития нового субъекта истории природы. Ведь появление деятельности, целью которой становится не удовлетворение сиюминутно испытываемой потребности, а «биологически ненужный» предмет, возможно только благодаря отчуждению. Только благодаря ему же становится возможной и сама деятельность, свободная от диктата сиюминутных позывов плоти, следовательно, и регулярное задельное производство.
Таким образом, мы вновь обнаруживаем, что переходный период, в течение которого биологический полуфабрикат становится собственно человеком, представляет собой критический пункт всеобщей истории природы, где следствия и предпосылки постоянно меняются местами и где в единый узел завязываются совершенно разнохарактерные и разнонаправленные процессы, которым предстоит слиться в единый поток созидания новых реалий природы. Следующая за ним история может продолжиться только коллективным творчеством рождаемого ею собирательного субъекта.
Как и в живой природе вообще, эволюционирующей единицей оказывается не индивид. Действительным субъектом истории и ее единственным творцом является только социум. Но для того чтобы он мог стать им, должны были появиться на свет механизмы, с помощью которых стихийные, бессознательные наития отдельно взятых индивидов становились бы общим достоянием. В свою очередь, посредством каких-то других реалий, каждый получил бы возможность с помощью общего ресурса единой культуры формировать свою собственную субъектоспособность. Мир порождаемых человеком вещей, явлений, процессов и мир отчужденных от него, существующих независимо от его чувственности, его сознания «идей» являют собой разные ипостаси этой надстройки над живой природой.
Это позволяет понять, почему даже в условиях всеобщего отчуждения культуры «дробная часть» бесконечности, индивид, все-таки остается самоценностью и при определенных обстоятельствах оказывается способным вырваться за пределы узкой специализации, освоить любой вид деятельности.
Ответ вытекает из сказанного. Два начала формируют человека.
Первое — это способность органической ткани к ювелирной точности неограниченно расширяющегося множества тонко дифференцированных форм биомоторики. Только благодаря этому дару «человеку вообще» оказывается доступным выполнение все расширяющегося комплекса сложнейших операций, которые делают многое из создаваемого им произведением настоящего искусства, а его самого — эффективным инструментом преобразования окружающего мира и, одновременно, его познания. Поскольку действительным субъектом остается только он, то и совершенствование физической культуры касается прежде всего его интегрального тела. Отдельно же взятые индивиды сохраняют возможность существования лишь в качестве частных элементов этого сложного новообразования всеобщей эволюции и вынуждены приспосабливаться к частным отправлениям жизни собирательного организма.
Вместе с тем, как организм животного складывается из специализированных клеток, так и собирательное тело действительного носителя культуры обязано существованию именно этих клеток-индивидов. Не что иное, как связь всех исполняемых каждой из них функций образует единство интегрального образования, прежде всего ей обязано сохранение его собственной жизни. Сама же связь обеспечивается знаковой системой коммуникации. Не чем иным, как ею обеспечивается преобразование «вещи» в «слово», а «слова» в «дело», физического в метафизическое и обратно. Лишь благодаря ее законам коллективный опыт рода может быть переведен на язык тонко дифференцированных ювелирных движений биологической ткани индивидов. Благодаря механизмам надорганических форм общения, благодаря слову, развивается и встречная способность индивидуальных психик трансформировать внутреннюю логику этой биомоторики как во вневещественное содержание знака, так и в материальную его плоть.
Таким образом, вторым формирующим человека фактором рядом с физической культурой интегрального тела встает культура коммуникации — межличностной и межпоколенной. Вот только следует иметь в виду, что ни первая не является непосредственной связью индивидов, ни вторая отношениями отцов и детей. И в том и в другом взаимодействии между коммуникантами всегда стоит социум, — уже хотя бы потому, что единственным обладателем всей тайны всех форм знаковой коммуникации (речь — главная из них, но не единственная) является только он.
Но прежде чем говорить о знаковых формах общения, необходимо остановиться на других следствиях отчуждения.
Здесь было сказано, что точность физических представлений о мире опирается на безупречность моторики исполнительных органов человеческого тела. Взглянем на это еще с одной стороны.
Массово-энергетические и пространственно-временные характеристики окружающей действительности формируются на основе неких модулей, в качестве которых выступают среднестатистические параметры нашего (усредненного) тела и стандартные элементы его поведенческих реакций. Мы до сих пор пользуемся выражениями: «день пути», «два человеческих роста» и даже такими экзотическими единицами сравнений сложности наших дел, как «раз плюнуть». К слову, в Древней Греции существовала особая профессия геодезистов, одной из задач которых являлось измерение расстояний. В IV в. до н. э. команда этих бематистов (именно так назывались они) сопровождала Александра Македонского в его походе. Их же услугами, вероятно, пользовался и Эратосфен в его определении расстояния между Александрией и Сиеной (современный Асуан). Ошибка в расчетах часто не превышала 1-2%, что и сегодня является очень хорошим (во всяком случае, вполне достаточным в быту) достижением. Ясно, что стать эффективными средствами измерений подобные модули (в любой культуре их разновидности составляют бесчисленные множества) могут стать только в том случае, если стандартизируется собственная метрика измерителя. Ведь, строго говоря, важен не размер его условного «шага», но равномерность хода, только в этом случае, зная поправку на общепринятый стандарт, можно добиваться высокой точности результата. Так в более поздние времена для каждого механического морского хронометра будет определяться своя поправка. Благодаря этому становилось неважно, какое время показывают часы, — действительное легко определялось расчетным путем. Вещественные эталоны длины, массы, времени и другие появляются сравнительно недавно, на протяжении же тысячелетий все цивилизации довольствуются усредненной величиной, которая закрепляется в мышечной памяти по-своему аккредитованного носителя меры. Стандартные модули собственного тела и его двигательных реакций — вот единственное мерило всего того, с чем сталкивается человек в стремительно раздвигающемся мире формируемой им культуры. Добавим, что закрепление в мышечной памяти предполагает еще и развитую способность индивидуального организма определять точные поправки на собственную анатомию, которая практически всегда отличается от усредненной анатомии рода.
Строго говоря, такой способ отражения внешнего мира совсем не нов. Расшифрованный «танец пчел» показывает, что даже насекомое способно ориентироваться в пространстве и передавать информацию о ключевых его ориентирах с помощью неких стандартных движений собственного тела. Но между человеком и предметом его устремлений встает промежуточное начало – орудие, и орудийная деятельность перестает быть непосредственным взаимодействием с предметом сиюминутной потребности. К тому же, как мы могли видеть, растворяющийся в его деятельности предметный мир начинает отчуждаться от исполнителя. А это влечет за собой революционные следствия для его психики, которые тесно связаны с феноменом отчуждения. Мир животного — это поток непрерывно меняющихся взаимодействий с собственным окружением, и, подобно тому, как для младенца ни руки, ни грудь его матери не существуют отдельно от него самого, это взаимодействие не расчленяется на субъект и объект, на «Я» и «не-Я». Животное никогда не будет поставлено в тупик вопросом о том, что останется на поверхности зеркала, если закрыть глаза или отвернуться от него, оно вообще не способно задаться им. Только сознание человека в состоянии сформировать представление о существующем независимо и вне его мире (и только оно же рождает с трудом преодолеваемую веру в то, что зеркало может хранить отражение даже когда мы выходим из комнат). В результате того же отчуждения все то, что производится в «биологическое никуда», объективируется за границами внутрисубъектного континуума, обретает там, в «нигде», статус неких самостоятельных сущностей. Не случайно долгое время создаваемым самим человеком вещам будут приписываться мистические и волшебные свойства, присваиваться собственные имена.
Беркли станет первым, в ряду тех, кто усомнится в независимом существовании внешнего мира. Это сомнение явится прямым следствием все тех же изменений, которые происходят на новом витке всеобщей истории природы. То есть, преобразования целевой структуры деятельности интегрального субъекта, разделения труда и отчуждения его продукта. Только смена парадигмы жизнеобеспечения, только встающая между человеком и предметом его потребности цепь орудий способны вызвать представление о независимом существовании внешнего мира и действующих в нем сил. Только предмет-предметная деятельность становится причиной сомнений в его реальности.
Разумеется, Беркли понимал, что внешний мир существует: вот его собственные слова: «Я вовсе не оспариваю существования какой бы то ни было вещи, которую мы можем познавать посредством чувства или размышления. Что те вещи, которые я вижу своими глазами, трогаю своими руками, существуют, – реально существуют, в этом я нисколько не сомневаюсь»60. Но строгих доказательств этого существования нет и сегодня. И все же философу открылось главное: действительное содержание того, что «я вижу своими глазами, трогаю своими руками», не вмещается в рамки чувственного опыта отдельно взятого индивида.
Чувственный опыт даже совокупного субъекта и его же «опыт вообще» решительно несопоставимы друг с другом ни количественно, ни качественно. Первое обстоятельство объясняется тем, что никакая чувственность не в состоянии вобрать в себя весь мир, ей доступно только то, что явлено здесь и сейчас в непосредственном сенсорном контакте. Второе — тем, что ни зрение, ни осязание, ни какие другие чувства не способны выявить скрытые под поверхностью свойства вещей. Как ни назови то, что порождается человеческим сознанием (Ноосфера, Культура, Техниум, понятия, одно из которых вберет в себя остальные, два других составят ее «душу» и «тело») главное — это то, что таится за границами непосредственных восприятий. Более того, явленное органам чувств может быть понято (а нередко и просто «увидено», «услышано» и т. д.) лишь благодаря «умозрению» и «умослуху». Другими словами, благодаря существованию каких-то абстрактных утверждений, которые вносятся в физический мир метафизикой, вневещественным содержанием физических реалий. Инженер, изучающий чертеж, различает там не сплетения линий, но незримые векторы взаимодействующих сил и ускорений; врач, приникающий к фонендоскопу, диагностирует логику работы невидимых им внутренних органов; музыкант, читающий партитуру, слышит и звучание каждого инструмента и всего оркестра в целом, и, одновременно, — мысль композитора; читатель находит на страницах книги не упорядоченный набор литер, но красоту слога и глубину смыслов; женщина, глядящаяся в зеркало, обнаруживает в нем«чистейшей прелести чистейший образец»… Да и в словах самого Беркли мы слышим не по-разному сплетающиеся звуки, но одни из удивительнейших откровений человеческого разума. Так что подлинная сущность всех эскалибуров и дюрандалей скрывается вовсе не в их материале и не в геометрических формах.
Беркли обнаруживает главное: все в этом мире существует для нас исключительно благодаря восприятию: «познающее деятельное существо есть то, что я называю умом, духом, душою или мной самим. Этими словами я обозначаю не одну из своих идей, но вещь, совершенно отличную от них, в которой они существуют, или, что то же самое, которой они воспринимаются, так как сществование идеи состоит в ее воспринимаемости»61. Но действительное понимание этой истины наступит лишь через два столетия, когда будет осознано, что даже простое «видение» одного предмета чаще всего возможно только с помощью чего-то другого, отличного от глаз, — микроскопа, телескопа, Большого адронного коллайдера... А значит, в содержании познанного пусть не всегда осознаются, но всегда присутствуют характеристики используемого инструментария интегральной познавательной деятельности рода. Как, впрочем, и самой деятельности, ибо и собственно род, даже физически присутствуя в физическом мире, не существует вне ее. К слову, именно об этом будет говориться в знаменитых тезисах Маркса, которые столь же применимы к Фейербаху, сколь и к Беркли: «Главный недостаток всего предшествующего материализма — включая и фейербаховский — заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно <…> Фейербах хочет иметь дело с чувственными объектами, действительно отличными от мысленных объектов, но самоё че­ловеческую деятельность он берёт не как предметную деятельность <…> (2) «Вопрос о том, обладает ли человеческое мышление предметной истинностью, — вовсе не вопрос теории, а практический вопрос. В практике должен доказать человек истинность, т. е. действительность и мощь, посюсторонность своего мышления»62. «(5) Фейербах апеллирует к чувственному созерцанию: но он рассматривает чувственность не как практическую...63 «(11) Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»64.
Физика XX века обнаружит еще более парадоксальное для механистического сознания прошлых столетий: даже простое наблюдение способно менять многое в предмете. А следовательно, все то, что мы видим, вовсе не то, что есть «само по себе»; результат любого восприятия вбирает в себя практически всю культуру, и если каким-либо образом очистить знание о предмете от всех ее наслоений, перед нами предстанет вконец истаявшая его улыбка. По сути дела именно она и составляет подлинное содержание ускользающий от анализа философской «вещи в себе».
3.3. «Мир идей»
Таким образом, пространственно-временные и массово-энергетические характеристики исполняемых органической тканью операций фиксируют в мышечной памяти взаимодействия внешних по отношению к ней сущностей, иначе говоря, физические параметры всеобщей «связи вещей». Одновременно собственное тело человека становится и первоосновой всех, включая научные, физических измерений. Первые производные от предмет-предметной связи, элементы его биомеханики закладывают базовые принципы расчета всех мировых констант, аккумулируют информацию обо всех (включая даже еще не открывшиеся сознанию) мировых законах. Отсюда и синапсические связи головного мозга и, как уже было сказано, правила грамматики оказываются не чем иным, как особой формой их отражения. Словом, структурированное движение живой материи само становится первым знаком, материальным явлением, которое выступает представителем некоего другого, отличного от себя начала (предмета, процесса, явления) и используется для хранения, переработки и передачи информации уже не о себе самой, но об этом другом. Не будем забывать, что здесь мы имеем дело не просто с «пантомимой», но с биомоторикой, которая отягощена орудием и, одновременно, испытывает сопротивление предмета приложения сил. А значит, и используемые средства и качественные характеристики обрабатываемых материалов впечатываются в нее; поэтому и процессы развивающегося отчуждения в конечном счете объективируют все составляющие единого потока предмет-предметного действия, всю упомянутую выше триаду орудия, предмета и собственно деятельности.
Между тем понятие объективации означает рождение представлений о совершенно независимом не только от деятельности, но и вообще от сознания, существовании вещей, ничем не обязанных человеку, и отчуждение, о котором шла речь выше, — это один из ее синонимов. В действительности носителем всей истины предмета является сам субъект. Забегая вперед, скажем, что именно поэтому и главной формой коммуникации — во всяком случае, на первых этапах эволюции знака — станет простое подражание чужому действию, в ходе которого происходит прежде всего механическое переятие образа действий, и уже через него, говоря языком Канта «трансцендентальный» перенос значений (их собственно технологического содержания). Многократный повтор (пресловутая зубрежка и в самом деле мать любого обучения) станет исходным пунктом социальной коммуникации, и прежде всего главной ее формы — межпоколенной. И тем не менее представление о независимом вместилище, в котором растворяется существование всего того, что наполняет сознание человека, — это тоже неотъемлемая часть его сознания, и рождение такого взгляда — это результат отчуждения.
Впрочем, существуют и социальные механизмы отчуждения, которые оказывают свое влияние на развитие сознания его базовых настроек. Поэтому не следует мистифицировать ни «биологическое нигде», ни таинственные «закрома» возникающего социума, где исчезает весь производимый продукт и объективируются все составляющие первых технологий, — и то и другое обнаруживают вполне земные и хорошо различимые очертания. Процессы преобразования целевой структуры деятельности, отчуждения ее результатов и формирование механизмов распределения всего того, что необходимо для жизни, образуют реальный хорошо документированный исследованиями уклад древних сообществ. Правда, этот уклад устанавливается в значительно более позднюю эпоху, уже по завершении переходного периода, но возникает он как результат именно той эволюции, начало которой лежит в нем.
О многом из тех форм совместного жизнеобеспечения, которые должны были складываться если и не в «нуль-пункте», то, по меньшей мере, на самой заре человеческой истории, говорит фольклор следующих тысячелетий. К числу его свидетельств можно отнести и некоторые библейские сказания. Вот например: «Был человек в земле Уц, имя его Иов <…>. Имения у него было: семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов и пятьсот ослиц и весьма много прислуги»65. Уже упомянутые здесь количества говорят о многом. Правда, в древних сказаниях многое же и преувеличено, но вообразить существование даже значительно меньшего хозяйственного комплекса без отчуждения ключевых его продуктов, их учета, организации хранения и распределения решительно невозможно.
Помимо письменных свидетельств такого рода, существуют и данные археологических раскопок, например огромного комплекса царского дворца в древних Микенах. Он относится к эпохе вполне сформировавшейся государственности. Но и здесь можно выделить то главное, что касается затронутой темы. Воспроизводственный комплекс, ремесленные мастерские и кладовые, — вот что составляет доминирующую над остальными часть его строений. Повседневная жизнь дворца микенской эпохи предстает перед нами прежде всего как мощная, разветвленная протоэкономическая система. При этом она, как и хозяйство библейских патриархов, не замыкается внутри периметра, обозначаемого сторожевыми вышками, или крепостными стенами, сложенными из мегалитов. Эта система захватывает весьма значительное внешнее пространство и определяет собой практически всю жизнь микенского социума.
Не только важнейшие отрасли ремесленного производства того времени монополизируются службами дворца — дворцу же принадлежит и весь инструментарий совокупного производства, и весь производимый как собственными структурами, так и частными хозяйствами продукт. Частное хозяйство нуклеарных семейств существует в древнем государстве лишь как простое продолжение дворцового, как его ответвление, элемент развивающейся сети филиалов, и играет в жизни архаического общества лишь подчиненную, вспомогательную роль. Это следует уже из того, что ни одна экономическая корпускула не имеет не только юридической самостоятельности — само ее существование невозможно без принадлежащего государству технического и технологического ядра. Любое частное хозяйство функционирует на арендуемой у дворца земле, и большая часть используемых им орудий принадлежит все тому же центру управления, предоставляется лишь в пользование, но ни в коем случае не в полную собственность непосредственного производителя. Да и сам продукт большей частью не нужен последнему и производится лишь в обмен на блага, отпускаемые все тем же дворцом. Именно в обличии этих форм организации интегрального жизнеобеспечения и предстают те самые «закрома» социума, в которые уходит отчуждаемый продукт, то «биологическое нигде», из которого вдруг материализуется все необходимое и для работы и для пропитания.
Другая, столь же необходимая, часть строений состоит из помещений дворцовых канцелярий и государственных архивов. Залог бесперебойной работы всего автаркического хозяйства — это детальная организация планирования, строжайший учет и контроль всех этапов производства, поэтому дворцовый комплекс — это еще и развитый бюрократический аппарат. Доступные прочтению архивные документы и других дворцов (Нестора в Пилосе, кносского на Крите) позволяют судить о штате многочисленных писцов, служивших непосредственно в дворцовой канцелярии и архиве, чиновников, ведавших работами и наблюдавших за выполнением повинностей, и прочих лиц, ответственных за функционирование всех звеньев единого хозяйственного организма.
Правда, как уже замечено, уклад жизни и собирательного дома Иова и крито-микенской общины на несколько тысячелетий отстоят от радикальных перемен, которые свершаются на самой заре цивилизаций. Но мы вправе видеть в имеющихся свидетельствах продукт длительной истории именно тех объединений, которые возникают еще в палеолите и подготавливают неолитическую революцию.
Могущественные древние царства возникают вокруг формирований, подобных дому Иова; мы помним, что свою роль в истории еврейского народа играли и возглавители «двенадцати колен Израиля». Разумеется, и в земле Уц, и в древней Иудее — повсюду они не одиноки, рядом с ними существует множество других социальных объединений, пусть и не столь могущественных, но все же способных обеспечить собственную автаркию. Но только самые сильные становятся центрами кристаллизации будущей государственности, и царский дворец, обиталище центральной власти, — это результат своеобразного естественного отбора среди конкурирующих друг с другом формирований, другими словами, эволюции некоего единого протосоциального архетипа.
Итак, все отчуждаемое от человека в конечном счете оставляет вполне различимые следы, причем не только в континууме материального наследия. Древняя экономика рисует нам модель действительности, которая постепенно предстает перед человеком, но вовсе не вещественная компонента составит ее настоящую тайну.
Рядом с сокрытыми за стенами дворцовых хранилищ собраниями вполне материальных вещей, откуда будут появляться те, право пользования которыми получит индивид, с развитием и совершенствованием способности к абстрактному мышлению начнут появляться и порождаемые чистым воображением сущности. Многое в тех невидимых собраниях будет существовать в виде недоступного не только никому из смертных, но и ничьей сенсорике вообще. Словом, скрытая крепостными ограждениями действительность окажется не просто сложно организованной, но и чем-то вроде особого, живущего какой-то своей жизнью мира, с которым обязан считаться каждый человек. Этот мир являет собой прямое следствие объективации, отчуждения порождаемых им же самим реалий, придания им статуса самостоятельной сущности, которая живет своей собственной — отдельной от человека — жизнью. Возможно, и это обстоятельство станет одной из основ веры в параллельное существование «мира вещей» и мира их абстрактных заместителей. При этом «мир идей» будет главенствовать над первым; именно и только ему предстоит порождать контуры чего-то еще не сформировавшегося, но уже возможного. Активным, творческим началом в этом двуединстве стихий физического и метафизического окажется вовсе не то, что «я вижу своими глазами, трогаю своими руками», но тающие в «нигде» над-веществеые прототипы как всего наблюдаемого человеком, так и всего того, чему еще только предстоит открыться. А с этим и возможность перетекания виртуального в доступную чувственности реальность и обратно постепенно станет обыденностью человеческого сознания.
Своеобразным иносказанием этого результата является и давно уже ставшая тривиальной мысль о том, что «самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска он уже построил ее в своей голове»66. «В начале было слово», но не его звуковая оболочка — значение, вот что становится главным в нем, и закономерно встает вопрос о том, как происходит рождение, передача и восприятие его смыслов. Только способность к самостоятельному созданию ранее никогда не существовавшего делает субъектоспособным нового фигуранта всеобщей истории природы, порождение же значений — это и есть первый шаг в его творчестве.
Никакой особой философской зауми в противостоянии материального идеальному нет и не может быть. Содержание «слова» вовсе не трансцендентно «миру вещей», в действительности все, что таится за его звуковой (графической и др.) оболочкой, является не чем иным, как особым состоянием вполне материальной действительности. Материальное и идеальное — это просто разные измерения одного и того же начала, модусы его бытия. Вдумаемся, на первый взгляд абсолютная противоположность всему вещественному, содержание знака существует не само по себе в каком-то особом «информационном поле», но, повторим, в едином цикле «слово-дело-вещь», только как стадия единого процесса превращений одного состояния вещества в другое. А значит, лишь на первый взгляд здесь может мерещиться непреодолимая пропасть, которая намертво изолирует идеальное от всего доступного чувственности. Строгий анализ показывает совершенно иное: стоит вспомнить о существовании таких категорий, как «возможность» и «действительность», и отношение между двумя мирами принимает совершенно иную, лишенную всякой мистики, равно как и всякого противостояния, форму. Возможное и действительное — это не что иное, как закономерно сменяющие друг друга стадии формирования всего нового в уже существующем, фазы поступательного развития.
А в самом деле, когда и как появляется «новое»? Вправе ли мы утверждать, что предмет не существует, если он уже родился в нашей «голове»? Когда он становится реалией — облекаясь в чертежи и спецификации или окончательно застывая в материале и оседая в недоступных «закромах»? Стоит задаться этими вопросами, и мы обнаружим, что никаких миражей принципиально ненаблюдаемого мира, никакой «потусторонности» здесь нет и в помине, напротив, это рутина любого преобразования вообще — и любой отдельно взятой вещи и вещества природы в целом. Вся история окружающей нас действительности — это не бесконечное вращение в замкнутом круговороте одних и тех же форм; она складывается именно из таких сменяющих друг друга превращений возможного в действительность и порождения новой действительностью каких-то новых возможностей.
В порядке отступления отметим два обстоятельства. Первое связано с тем, что единицы обиходной речи и философские категории — это не одно и то же. Часто их значения расходятся. Прежде всего, это связано с тем отмеченным выше (3.4) обстоятельством, что над обиходной речью господствуют догмы механистического сознания, которые порождаются спецификой первых форм творческого вмешательства человека в окружающую действительность. В научном познании механистическая мысль исчерпывает себя уже в XIX столетии, в обыденном она продолжает оказывать сильное влияние и сегодня. Поэтому логическую категорию возможности никоим образом нельзя отождествлять с той, что используется в широком обиходе. По существу, на языке философии возможность существует только там, где совершается невозможное, то есть там, где разрывается круг ограничивающих обстоятельств и складывается принципиально новое их сочетание. Простое видоизменение вещей, явлений, процессов, которое допускается сложением или перекомбинацией прочно укоренившихся факторов, имеет мало общего с нею. Возможность — это стадия развития познаваемого предмета, значит, ее открытие ее познание — это всегда прорыв в качественно новое измерение бытия, а не простая отсылка к тому, что отсутствует здесь и сейчас, но уже существует в опыте человека. Второе обстоятельство вытекает из общефилософского принципа, согласно которому «нет субъекта без объекта и объекта без субъекта». Все то, что обживается в формирующейся культуре, связано с деятельностью человека, несет на себе отпечаток и аксиоматического ядра его сознания, и логики формирующихся технологий, и инструментария деятельности, другими словами, тем, что не вмещается в собственные границы вещей. Поэтому не случайно анализ логических оснований любой теории, сталкиваясь с невозможным, в обличии которого впервые предстает принципиально новая их опция, всякий раз обнаруживает действие внешних по отношению к самим вещам сил. Одни ищут здесь вмешательство бога, другие обнаруживают квинтэссенцию опыта сквозящего в тысячелетиях человеческого рода, одни — находят свидетельства божественного творения, другие результат — нашего собственного творчества.
Но вернемся к предмету. На языке эволюции еще не реализованная «возможность» — это своеобразный прототип «идеального», его близкий литературный синоним, иносказание того, что пока не существует, но уже ничем не противоречит объективным законам вселенной, более того — является ключевым элементом их содержания. Здесь напрашивается прямая аналогия с известным котом Шредингера, который одновременно находится в принципиально разных состояниях. А значит, по некоему большому счету идеальное/возможное (т. е. построенное еще только «в голове») и вещественное/действительное (уже воплощенное в материале) являют собой разные перетекающие друг в друга модусы суперпозиции чего-то одного, более масштабного и фундаментального, чем каждое из этих состояний в отдельности. Иначе говоря, всеобщая эволюция природы являет собой гольфстрим непрерывного порождения все новых и новых форм какого-то еще не познанного нами первоначала. Поэтому как ни назови то, что было в его нуль-пункте, — животворящее ли Слово Творца, скрытая ли возможность самой материи, все будет разными именами этого, одновременно над-вещественного и над-мысленного, начала.
Тесная смысловая связь между понятиями идеального и возможного прослеживается достаточно отчетливо, но, строго говоря, полного совпадения здесь нет, значения перекрываются лишь частично. Впрочем, так обстоит дело с любыми формами синонимии, существует лишь приближение к тождеству, но полного совпадения смыслов нет; к тому же само умножение и развитие этих форм не может не повлечь за собой семантические расхождения. Сегодня сфера материального уже перестает исчерпываться тем, что можно увидеть, услышать, потрогать, она начинает полниться вещами, недоступными никакой сенсорике, но вместе с тем обладающими всеми чертами объективно данного. Бертран Рассел в своей «Истории западной философии» писал: «Обыденный здравый смысл считает, что физический мир состоит из «вещей», которые сохраняются в течение некоторого периода времени и движутся в пространстве. Философия и физика развили понятие «вещь» в понятие «материальная субстанция» и считают, что материальная субстанция состоит из очень малых частиц, существующих вечно. Эйнштейн заменил частицы событиями; при этом каждое событие, по Эйнштейну, находится к каждому другому событию в некотором отношении, названном «интервалом», который различными способами может быть разложен на временной элемент и элемент пространственный…» Словом, «физика делала материю менее материальной». Впрочем, одновременно «психология делала дух менее духовным»67. К слову, и сами законы физики (как и законы природы вообще) непосредственному наблюдению решительно не поддаются, мы имеем дело только с их проявлением во вполне наблюдаемых предмет-предметных взаимодействиях.
По-видимому, первыми из предметов мысли, не способных быть представленными ничем вещественным, оказываются те, за которым встает стихия чисел.
Здесь уже было замечено, что целостность и структурное единство действительного субъекта Техниума и всех материальных порождений праксиса обеспечивается, кроме прочего, количественными соотношениями. Хронический дефицит не только ключевых орудий, но и любой позиции из общей номенклатуры производимых продуктов — это прямая угроза коллективному жизнеобеспечению. Равным образом и переизбыток каких-то запасов по вполне понятным причинам таит в себе не меньшую опасность. Но не только разделение труда (а указанный аспект касается в первую очередь его) нуждается в количественном учете, такой же контроль требуется и для организации распределения продукта непосредственного потребления, который отчуждается от своего непосредственного производителя.
Все измерения и вычисления начинаются с простого учета того, что имеется в распоряжении человека, поэтому среди первых значений в над-биологических, знаковых, формах коммуникаций должно стать представление о числе (так, значительная, если не сказать львиная, доля вавилонских клинописных записей связана с математикой). Не исключено, что оно вообще становится первым из «мира идей», чему не может быть сопоставлено решительно ничто вещественное (ведь даже такие абстракции, как представления о богах опираются на чувственное восприятие человека).
Переходных форм от приблизительно определяемой совокупности предметов к их числу может быть множество. Это и собираемые воедино заместители — камешки, каждый из которых соответствует одной учетной единице («калькуляция» и «калькулятор» происходят от латинского «камень»), зарубки на чем-либо (первые из них появляются на волчьей кости еще 30 тыс. лет назад), узлы на шнурах разной длины и цвета, схематические изображения самих вещей и т.п. Практика обеспечения требуемых количеств, когда замещающее, символьное, начало соответствует одной учетной единице или численно фиксированной группе предметов, не может не привести к пониманию того, что чувственно воспринимаемая форма самого символа не играет никакой роли, она может быть какой угодно. Отсюда и знак обретает способность символизировать все что угодно, и через тысячелетия появляется абстрактное представление о числе.
Ясно, что рождение абстракции числа не может не сопровождаться и появлением представлений о других невыразимых ничем вещественным внечувственных феноменах. В том числе и более сложных абстракций, касающихся высших начал нашего мира.
Как бы то ни было, в истоке формирования знаковых систем слово несет в себе не только образ еще не существующего предмета, но и «мышечную память» действующего субъекта о своем собственном прошлом. Обретающая власть над жизнью человека, в своей исходной точке семантика первых знаков — это вовсе не бестелесное «розовое пламя, что где-то «проплывало в вышине» (Н. Гумилев), но ощутимо отягощенный вполне конкретным орудием и структурированным сопротивлением столь же конкретного материала фрагмент физической истории действующего тела. Именно потому, что комплекс этих ощущений не существует сам по себе, вне реального физического процесса порождения нового артефакта, «слово» не может не нести в себе содержание других компонент единого цикла метаморфоз, то есть и «дела» и «вещи». Иначе говоря, его содержимое остается пусть и едва различимой на общем фоне, но все же значимой струей того же грандиозного потока единой истории природы. Все новое, что создается руками человека, запечатлевается в нем, — «без него ничто не начало быть, что начало быть».
Таким образом, обеспечением чисто количественных пропорций дело жизнеобеспечения нового вида органической материи не ограничивается. «Мир идей» обязан включать в себя не только количественный аспект, любая единица языка должна обрести и качественное измерение, то есть то, что отличает ее содержание от содержания всех других. Поэтому в бесконечно ветвящемся потоке последовательных обращений «слова» в «дело», «дела» в «вещь» и «вещи» в новое «слово», который теперь, с появлением мыслящей ткани, оказывается генеральным руслом всей истории природы, наряду с грамматикой, принципиальную роль начинает играть лексика и семантика. На следующих этапах развития именно они выходят на первый план. Если исходные грамматические формы были призваны кодировать лишь ключевые принципы рождающихся технологий, то взрывоподобное умножение вещного мира приводит к тому, что в знаковой коммуникации лексика и семантика начинают заслонять в родной речи практически все. Отсюда неудивительно, что в обыденном сознании именно они становятся тем первым, что предстает в языке. В то же время впитываемые в себя всем переплетением синапсов, принципы грамматики растворяются в самой «физике» новых форм жизни и едва ли не полностью теряются в ее тени до тех пор, пока не обнаруживаются там первыми филологами и логиками античного мира. Именно их горением культура языка становится становым хребтом «культуры вообще». Не случайно по сию пору первые имена, которые приходят в голову при ссылке на достижения чужих культур, — это имена писателей и поэтов. И это притом что мало кому из них удается обогатить родную речь принципиально новым словом; на поле чистого словотворчества в состязании с физиками и математиками, конструкторами и инженерами они — явные безнадежные аутсайдеры.
Разумеется, это не значит, что лексика и семантика играют лишь вспомогательную функцию. Напротив, фактура всех представлений не только о материальных, но и о надфизических составляющих нашего бытия формируется большей частью именно ими. В противоположность этому, грамматика и синтаксис трактуют о том, что их соединяет, — иными словами, о выходящем за границы тел, явлений, процессов. Но ведь и в реальной жизни и в абстрактно-логических суждениях о ней принципиально ненаблюдаемое господствует над всеми частностями.
«Мир идей» как самостоятельное новообразование встает над осязаемой действительностью, и все формы первичной интеграции (в ходе которой биологические, кровные связи вытесняются социальными) становятся неотделимыми от обмена прежде всего его содержимым. Именно этот мир становится основой, на которой появляются общие системы ценностей и языки. Не случайно у Леви-Стросса предмет всеобщего обмена — это женщины, товары и информация68. Вот только важно понять, что значимость этих начал не одинакова. Обмен женщинами способен стать вакциной от кровосмешения, но не в состоянии полностью заменить биологические связи социальными отношениями. Обмен товарами, конечно же, расширяет возможности жизнеобеспечения, но, взятые сами по себе, вещи мало что значат. И только общее информационное поле, единый «мир идей» (разумеется, в единстве с другими формами обмена) создает действительную альтернативу биологическим сообществам, рождает социум.
Нам еще придется возвращаться к феномену отчуждения, и мы обнаружим, что он играет немаловажную роль не только в рождении «мира идей», но и в формировании способности воспринимать его абстракции, в формировании субъектоспособности человека.
3.4. Функции знаковых систем
Именно этот, явленный прежде всего в грамматике языка, мир и становится тем единственным, что образует и сохраняет целостность человека и общества.
Между тем, как уже было показано, невозможность овладения всем тем богатством, которое порождается развитием интегральной культуры и даже той сравнительно узкой ее части, что составляет единый корпус Техниума, имеет своим следствием превращение человека в узкоспециализированный придаток набирающего мощь монстра. Человек-индивид превращается в подобие математической дроби, в числителе которой стоит символизирующая его единица, в знаменателе — стремящееся к бесконечности содержание всего того, что создается собирательным творчеством общества, человеком-родом. И здесь мы сталкиваемся с парадоксом. То обстоятельство, что по мере развития технологий отдельно взятая личность оказывается в состоянии вбирать в себя все меньшую и меньшую долю общего культурного достояния, должно ослаблять (в конечном счете рвать) все ее связи с себе подобными и с социумом в целом. Однако в действительности этого не происходит, история не останавливается. Формирующееся общество, новый субъект всеобщей эволюции природы, не распадается на изолированные атомы робинзонов. Да и сам индивид на всех этапах собственной жизни и истории своего народа сохраняет способность к единению со всеми, способность руководствоваться и системой ценностей, порождаемой целостным организмом социума, и материальным инструментарием их достижения.
Сказанное выше позволяет утверждать, что едва ли не главным залогом сохранения и человека и социума становится язык. Полнота владения им означает возможность освоения каждым индивидом в конечном счете любого сегмента культуры, и (во всяком случае, в потенциале) чем свободней становится человек в распоряжении всем арсеналом родной речи, тем шире его собственная субъектоспособность. Язык в не меньшей степени, чем орудийная деятельность, становится центром кристаллизации всей культуры; и чем более выражена словоцентричность последней, тем выше субъектоспособность ее интегрального обладателя, социума, тем более развита в нем и способность к творчеству и (что не менее важно) потребность в нем. Словом, родная речь служит если и не единственным, то одним из главных гарантов того, что формирующаяся общность и дальше будет развиваться не как механическая сумма изолированных, независимых друг от друга единиц, но как единое целостное образование, как организм. Равным образом, и отдельно взятый индивид не перестанет быть человеком даже в условиях уродующего личность всеобщего разделения труда.
Строго говоря, следовало бы говорить не только о речи, но о знаковых системах вообще, поскольку со временем появляется множество других форм общения — языков искусств, науки, техники, технологии. Но все же основной формой оказывается речь.
Именно в знаковых системах впервые появляется то, что предшествует воплощению всех новых реалий мира, которые могут быть созданы только разумом человека, — феномен идеального. Словесность же становится и своеобразной квинтэссенцией любых проявлений творческого начала во всех сферах человеческой деятельности — в искусстве, в науке, в религиозных и нравственных исканиях и так далее. Вспомним: в представлении древних, «пятая (квинт) сущность» противостояла всем остальным началам мира — огню, воде, земле и воздуху, но в то же время, как наиболее тонкая стихия, пронизывала и одухотворяла каждое из них. Гений словесности не числился в ряду греческих муз, и вместе с тем ни одно из искусств не существовало (и не существует по сей день) без того, что выражается «декаэссенцией» слова. Каждое из них наполняется тем, что рождается им, и если каким-либо образом «очистить» от рождаемых родной речью образов, чувств, идей, то сегодня ни в физике и математике, ни в музыке, живописи и танце, ни в инженерных конструкциях не останется ровным счетом ничего. Но и развитие словесности невозможно без языков, рождаемых в каждом сегменте единой культуры. Благодаря формируемым ими представлениям о возвышенном и низменном, прекрасном и безобразном, об уравновешенности композиции и хаосе, о гармонии ритма и контрапункта и сама речь принимает свои окончательные формы. Но все они неотрывны от слова, и не случайно ни один музыкант, живописец, скульптор, как кажется, никогда не стремился возвысить стихию своего творчества над его магией. Это же касается и наук, и технологий, и религиозных верований, словом, без исключения всех сфер человеческого творчества: если исключить из их языков начала обыкновенной грамматики, исчезнет все, прервется сама «связь вещей».
Вкратце резюмируя, можно утверждать, что назначение языка вовсе не в том, чтобы навешивать условные «бирки» на вещи, явления и процессы, не сводится оно и к простому воспроизводству в представлении его носителя чего-то отсутствующего здесь и сейчас. Его законы прокладывают путь к пусть еще и не существующему в мире, но уже принципиально возможному в нем, и тем способствуют становлению и развитию всех (не только грамматических) форм модальности в каждом сегменте единой культуры социума. Только через дематериализацию физических данностей, их расчленение или обобщение, приведение к согласию с прошлым опытом или опровержение кажущихся параллелей рождается импульс к практическому переустройству мира. В нем, в слове, лежит начало созидания совершенно новых реалий; именно оно главное и решающее средство пред-познания и переосмысления всего того, что составляет и окружает жизнь человека. Слово же служит и единственным гарантом того, что поток диверсификации и разделения труда так и не вымывает даже из наиболее покалеченного этими процессами человека того главного и, может быть, единственного, что отличает его от животных, его человеческую сущность, способность к творчеству, субъектоспособность.
IV. ГЕНЕАЛОГИЯ СЛОВА
4. 1. До-знаковые формы обмена
Как уже сказано, производящая экономика — это создание вещей, которые никогда не существовали в природе и не могут появиться случайно. Поэтому психика, ориентирующаяся на показания органов чувств, на то, что реально окружает человека здесь и сейчас, должна смениться той, которая, в дополнение к образу налично данной действительности, в состоянии создавать «в голове» еще не имеющие места в пространстве и времени сущности.
Именно так обстоит дело у человека. Параллельно безостановочному (отслеживаемому на протяжении всех 24 часов в сутки) потоку внешних воздействий, которые исходят от материального окружения, у него формируется поток перемен какой-то внечувственной, виртуальной действительности, часто не связанной с физической данностью, но при этом нисколько не заслоняющей ее. Но откуда он может взяться, если живой природе такая способность не только не известна, но, возможно, и прямо противопоказана? Биологическое тело вплетено в материальный мир и само его существование зависит от того, насколько эффективно оно функционирует в окружении ключевых для него факторов среды. Критичным является уже скорость обнаружения опорных ориентиров жизнеобеспечения а также адекватность и острота реакции на окружающие условия и происходящие перемены. Между тем параллельно возникающее представление о чем-то несуществующем едва ли способствовали бы успешной ориентации и формированию адекватного ответа на внешний посыл. Эмансипированная от физической реальности психика у низшего животного вообще невозможна, но и у высшего она вплетается лишь в ту, которой управляют чисто физиологические позывы69. Ни одно животное не могло бы просуществовать и дня, если бы его деятельность была полностью оторвана от действительности, т. е. в конечном счете от повелений собственной плоти. Разумеется, это не означает абсолютной невозможности не связанных с сиюминутной действительностью образов — так, например, феномен сна и галлюцинаторных реакций известен и животному. Но здесь речь идет о формировании не заслоняющего данность параллельного потока образов в бодрствующем состоянии и без воздействия галлюциногенов, словом, о психической норме, а не об отклонении от нее.
Точно так же, как и любая способность вообще свойственна не отдельно взятой особи, но виду в целом, способность произвольно вызвать в себе образ отсутствующего предмета свойственна человеческому роду, но — точно так же, как и в живой природе — в той или иной мере ею обладает любой индивид. Просто одно и то же свойство на разных уровнях — вида и отдельного его представителя — проявляется по-разному. Таким образом, вопрос состоит в том, как она формируется, и сказанное выше дает возможность первых итераций.
Мы видим, что главные и, возможно, единственные устои всего того, что возникает на новом витке всеобщей истории природы, — это культура знаковых форм коммуникации (прежде всего родной речи) и культура физического тела их носителя. В то же время мы помним, что и культура языка и культура тела обеспечивают не только смену модальности физических реалий, последовательный переход от абстрактно допустимого законами природы к наличной данности (или, что то же самое, от возможного к действительности). Поскольку же единственным субъектом является только собирательное тело социума, то с диверсификацией орудийной деятельности, разделением труда и специализацией индивидов ключевой задачей становится сохранение целостности этого нового фигуранта эволюции. Поэтому главным для всех форм знаковой коммуникации оказывается не столько согласие между собой отдельно взятых коммуникантов по поводу каких-то частностей, сколько единое понимание всеми любых информационных посылов и единая норма ответа на них. Решению этих задач должна служить не просто система знакового общения, но и определенный способ ее организации, и тому, как она будет устроена, предстоит сыграть очень важную роль в истории человека. Не только содержание (пусть даже всей совокупности) знаков, но и принципы их сопряжения друг с другом, объединения в составе единой многоуровневой структуры определят исторические пути рождающихся на планете цивилизаций.
Здесь уже было сказано, что на первых этапах истории в основе практического освоения мира лежат преимущественно механические взаимодействия вещей, все другие преобразования вещественности появляются позднее. Отсюда и становление первых форм сознания удобней всего рассматривать на их материале, на материале первичных технологий. Вот только следует помнить о том, что и в палеолите далеко не все сводится к ним.
Начнем с того, что знаковая форма обмена не возникает сразу в готовом виде, привычное нам обличие она обретает сравнительно поздно. На первых же стадиях информационного обмена ей, как уже говорилось, предшествует показ и подражание. Не что иное, как бессознательное, механическое копирование наблюдаемого действия и многократное его повторение формируют у действующего субъекта некий биомоторный и психонервный динамический стереотип. Уже на этой стадии показ и подражание образуют собой предзнаковую форму контакта, в рамках которого человеческая психика выходит за пределы чувственно данной действительности. Речь идет о предмет-предметных процессах, главную роль в которых играют не внешние обличия вещей, но технологии их преобразований, а значит, и объектом информационного обмена предстают именно внутренняя логика последних, то есть то, что может быть увидено лишь чем-то над-сенсорным в человеке. Это может показаться искусственно построенным парадоксом, но уже с самого начала, наблюдая вполне физические реалии чужих действий и подражая им, мы выходим за пределы вещественного, в сферу принципиально ненаблюдаемого и тем не менее фиксируемого как данность.
Впрочем, если быть строгим, собственно показа как специально организованной процедуры, здесь нет, он появляется значительно позднее. Есть только врожденный инстинкт подражания взрослым особям и связанная с ним, такая же врожденная, потребность наблюдения. Само же наблюдаемое действие — это, как правило, стандартная для любого вида составляющая жизнеобеспечения. Поэтому о показе можно говорить лишь с известной долей условности. Но как бы то ни было, подражать можно только наблюдаемому процессу, наблюдать — только исполняемый на практике. К слову, и подражание на первых ступенях касается далеко не всего действия, но лишь отдельных его элементов; обучающийся организм не в состоянии сразу освоить все целое.
Именно в первых собственно человеческих действиях происходит тонкая настройка всех систем организма на специфический, вначале преимущественно механический, сегмент всеобщей «связи вещей». Здесь, как уже было показано, сама органика действующего тела впитывает в себя ключевые принципы, которыми руководствуется природа в своем развитии. Поэтому формирование первичных динамических стереотипов становится ключом к пониманию ее скрытого устройства, порталом в мир человеческой культуры. Уже в простом повторении отдельно взятого орудийного процесса, помимо того, что запечатлевает сенсорика действующего субъекта, незримым образом в глубинные структуры живой ткани впечатываются и куда более фундаментальные вещи. Там, где животное видит только пространственно-временные отношения, человеку начинают открываться первые причинно-следственные зависимости. Правда, обмен, основанный на показе и подражании, доступен практически всем высокоорганизованным видам, но все же там, где начинается сложная орудийная деятельность (во всяком случае, производство одного орудия с помощью другого), перед животным встает барьер; мы уже ссылались на опыты, подтверждающие этот вывод. Именно его преодоление, возможно, и есть самый трудный шаг, который в своем становлении делает человек.
Выделим еще одно обстоятельство. Уже в процессе показа-подражания между его участниками, «мастером» и «учеником», вырабатывается своя, возможно, не доступная посторонним, система звуковых, тактильных и других сигналов, позволяющих уточнять очередность операций, точки приложения сил, траектории движения орудий, энергетику управляющих ими исполнительных органов и многое иное. При этом сигнальная система обязана учитывать не только состависполняемых действий, но и пропорции тела «ученика», его массу, уровень развития исполнительных органов, особенности сенсорики, и другие анатомические и психофизиологические показатели, которые так же должны адаптироваться к требованиям технологии. Иначе говоря, между «мастером» и «учеником» складывается свой язык звукоуказаний, жестов, тактильных стимулирующих воздействий (каким и сегодня служит обыкновенный подзатыльник). Этот язык допускает возможность достаточно тонкой настройки друг на друга и тем облегчает обоим коммуникантам достижение цели обучения. Вместе с тем уже этот, с трудом членимый на отдельные значащие единицы, праязык вбирает в себя не только ключевые требования осваиваемых технологий, но и многие тонкие их детали. Иными словами, все те «(xx)о»—«(xx)»ее — «еще (хх)ее, все множество место-указаний (от — к, из — в, …о — …ее) и другие грамматические отношения, о чем уже говорилось выше. Разумеется, это еще не язык, но энергетика, ритмика, тональность даже не вполне членораздельного звука способны сообщить многое из его будущей грамматики. К слову, все это сохранится даже не факультативом, но системой контрфорсов уже собственно речи, и нам еще придется говорить об этом.
За всеми подобными указаниями, как мы помним, стоят строгие законы природы, которым подчиняются любые предмет-предметные взаимодействия, тонкие детали единой матрицы мироздания, «всеобщей связи вещей». А значит, уже эта предтеча языка способна сообщить многое обо всем окружающем мире даже тому полу-животному, каким остается человек в начале переходного периода.
Но, может быть, не менее важное здесь состоит в том, что следуя за чужими указаниями, «ученик», даже оставаясь в жестких границах интериоризируемых алгоритмов, научается более гибко использовать потенциал своего тела. То есть манипулировать теми особенностями собственной анатомии, физиологии, психики, которые даны ему природой, чтобы найти более выгодные формы достижения цели, согласовывать уже известный состав операций с сиюминутно складывающимися внешними условиями. Это, в свою очередь, становилось необходимой предпосылкой будущего совершенствования закреплявшихся в опыте стереотипов предметной деятельности, а с ними — и входящих в его жизнь сторонних предметов. Легко понять, что это необходимая, возможно главная, предпосылка будущего пересоздания мира, поскольку, не владея ресурсами собственного тела, нельзя господствовать над стихией недоступных животному предмет-предметных зависимостей и скрытых от него законов преобразования самой вещественности. Таким образом, уже простой показ и подражание, которые начинают сопровождаться пусть даже предельно простой системой корректирующих жесто- и звукоуказаний, становится первым шагом на пути обретения субъектоспособности, началом того гигантского качественного скачка, в результате которого еще не расставшийся со своим животным прошлым пред-человек становится властелином природы.
Гибкость такого праязыка, несмотря на кажущуюся его примитивность, позволяет добиться такого взаимопонимания, которое способно поставить в тупик любого специалиста в области коммуникаций.
Даже в общении человека с животным обнаруживаются, казалось бы, совершенно не свойственные психике ни того, ни другого опции, когда оба вдруг сливаются в один организм и каждого пронизывает ток еще ничем не выказанных намерений другого. В распоряжении того, кто обучает кавалерийскую лошадь, есть только шенкеля, шпоры и удила, однако животному, которое прошло полный курс выездки, всадник мог доверять свою жизнь. Нередко — честь. «…Свита проходила по мосту; дойдя до середины его, король остановился и, обращаясь к Зейдлицу, который был со всех сторон окружен лицами свиты, сказал: “Вы говорите, что кавалерийский офицер никогда не может быть взят в плен, это замечание бесспорно храброго человека; бывают, однако, случаи, когда можно бы сдаться без всякого бесчестья. Предположим, например, что мы ваши враги; вы, конечно, и не попытались бы пробиться. Что же сделали бы?” Зейдлиц с быстротой мысли дает шпоры лошади, бросается в реку и без всякого повреждения возвращается к свите; затем, кланяясь королю, говорит: “Ваше Величество, вот мой ответ”»70. Не случайно лучшие специалисты в ремесле выездки ценились во всех армиях мира на вес золота (будущий командир Первой Конной еще на царской службе сумеет скопить на этом сумму, достаточную для того, чтобы основать свой — пусть небольшой — конный завод71). Известны и настоящие чудеса общения человека и животного. Так, в свое время известный всему СССР пограничник Н. Ф. Карацупа мог отдавать приказы своей служебной собаке… по телефону72. Конечно, далеко не с каждым биологическим видом можно достичь такого уровня взаимопонимания, когда, повинуясь команде человека, животное выполняет то, что прямо противопоказано органической ткани. В Интернете73 можно найти фотографии того, как кавалерийские лошади одна за одной штурмуют одноэтажный дом: на всем скаку они, с наездником в седле, взмахивают на крышу, преодолевают конек, спускаются вниз и во весь опор несутся дальше. Наконец, вспомним хотя бы хрестоматийное: «А, товарищи! не куды пошло!» — сказали все, остановились на миг, подняли свои нагайки, свистнули — и татарские их кони, отделившись от земли, распластавшись в воздухе, как змеи, перелетели через пропасть и бултыхнули прямо в Днестр. Двое только не достали до реки, грянулись с вышины об каменья, пропали там навеки с конями <…> Остановились ляхи над пропастью, дивясь неслыханному козацкому делу и думая: прыгать ли им или нет? Один молодой полковник, живая, горячая кровь, <…> бросился со всех сил с конем за козаками: перевернулся три раза в воздухе с конем своим и прямо грянулся на острые утесы. В куски изорвали его острые камни, пропавшего среди пропасти, и мозг его, смешавшись с кровью, обрызгал росшие по неровным стенам провала кусты»74.
Редкие исключения из мира животных способны на такие, жертвенные, отношения с человеком, но ведь сам-то человек — именно из этого ряда исключений, следовательно, предрасположенность к выработке единого языка контакта, к взаимопониманию у него развита во всяком случае не хуже, чем у прирученного существа другого биологического вида. Ничем иным, кроме полного соединения животного и человека в некое общее тело, образования кентавра, обладающего одной общей «душой», объяснить возможность такого понимания одним намерений другого решительно невозможно. Основания же той первой формы коммуникации, которая позволяет добиться полного стечения действий не только субъектов одного, но и представителей разных биологических видов, лежат, конечно же, не в началах специфического языка понуканий, но прежде всего в принципах сложения волн биомоторики.
Но если можно добиться соединения настолько отличных друг от друга тел, то нет ничего невероятного в подчинении единому потоку действий органов и функциональных систем одного. Такое сложение волн разнохарактерных движений можно видеть и сегодня на примерах подготовки профессионального спортсмена. Она начинается с обучения каким-то общим законам. Первое — это как держать руки, голову, корпус; как, не нарушая прививаемых правил постановки тела, выполнять основные движения, наконец, как дышать. Все здесь может вступать в острый конфликт с уже сложившимися у ученика стереотипами собственной биодинамики, поэтому требуются большие усилия над самим собой, чтобы справиться с новым для него образом действий; но только после того, как будут освоены эти базовые правила, начинается главное в учебе.
В эпоху ручного труда во многом похожим образом обучался и будущий ремесленник; точно так же и ему далеко не сразу доверяли тонко настроенный инструмент и дорогостоящий материал.
Показ-подражание, разумеется, еще не знак. К тому же эта форма информационного обмена ограничивается передачей-восприятием лишь отдельных атомов собирательного опыта вида на уровне отдельных же атомов-индивидов. Между тем, действительное назначение коммуникационных процессов состоит в том, чтобы, во-первых, каждый член сообщества имел возможность освоить максимально широкую их совокупность, во-вторых, чтобы наитие, осенившее кого-то одного, в течение короткого времени становилось бы достоянием многих, наконец, в-третьих, чтобы оно становилось константным элементом систематического межпоколенного обмена. Это понятно уже из того, что подлинным субъектом формирующейся культуры является только социум в целом. Индивид — это лишь некое подобие кисти в руках художника; именно индивидом, как инструментом, социум «пишет» новые реалии своей собственной жизни.
Уже первая задача нуждается в мобилизации всех ресурсов человека; ее сложность и необходимый для выполнения уровень мобилизации организма в состоянии ощутить каждый, кто возьмет на себя труд довести до автоматизма хотя бы собственную подпись левой рукой. Решение второй требует выхода за рамки межиндивидуального обмена, ибо (в пределе) особым образом организованный коммуникационный процесс должен вовлекать в себя всех. Третья диктует необходимость вовлечения индивида в над-биологические формы активности с самого раннего возраста. Тот факт, что подлинным субъектом культуры является только общество в целом, означает, что оно же выступает и отправителем и конечным адресатом любого информационного посыла. Словом, даже в качестве получателя информации отдельно взятый индивид фигурирует преимущественно как средство, а не как конечная цель.
Следы таким образом организованного коммуникационного процесса мы можем видеть в ритуале. Вырастающий из обыкновенного подражания, именно он начинает играть ключевую роль на следующем этапе формирования собственно знаковых форм обмена.
4. 2. Ритуал
Обычно под ритуалом понимается вид обряда (ritualis означает обрядовый), исторически сложившуюся форму сложного поведения, упорядоченную систему действий, которые символизируют некую ценность. В развитой культуре это действительно так, но корни ритуала уходят в те глубины человеческой предыстории, когда, отвлеченные от всего прикладного, метафизические ценности еще и не начинали формироваться. А следовательно, его роль куда более фундаментальна, чем это кажется на первый взгляд. К тому же вплоть до настоящего времени весь ход истории показывает, что не существует вероучений, которые бы рано или поздно не распадались на противоборствующие секты. Всякий распад сопровождается серьезными потрясениями и для веры, и для общества. Поэтому, если даже ограничиться идеологемой, в жизни ритуала принципиальным является не только содержание, но и единство понимания этой ценности. Более того, есть серьезные основания полагать, что монолитное единство понимания и есть то главное, ради чего существует любой культ, что позволяет любой общности отличить «своих» от «чужих» (напомним: культура — это очень агрессивное образование).
В основе ритуала, как правило, видят некую мифологему, существо которой связывает человека с большим миром и его устройством. Но такой взгляд предполагает наличие вполне сформировавшегося сознания и речи, более того, сознания и речи, которые впитали в себя развитую систему весьма сложных, не всем доступных абстракций. Не случайно на протяжении тысячелетий далеко не каждому открывался свод эзотерических знаний. Между тем есть основания утверждать, что в действительности отношение между ними прямо противоположно: не мифологема рождает ритуал, но ритуал — мифологему. А если речь идет о самых первых шагах, то и речь, и сознание, и субъектоспособность человека — все уходит своими корнями в ритуал. Ритуал сопровождает человека с самой глубокой древности; уже в жизни самых примитивных из когда-либо наблюдавшихся этнографами племен он занимает до чрезвычайности важное место, и уже одно это позволяет утверждать, что его истоки уходят еще дальше, в самые истоки антропогенетического гольфстрима. Другими словами, формирование ритуала должно начинаться еще в полу-животном прошлом, задолго до того, как человек становится собственно человеком. В общем, становление ритуала — это одна из основных сюжетных линий всей предыстории нового субъекта эволюции.
В своем истоке, вырастающий из подражания, ритуал выполняет несколько основных функций.
Первая заключается в том, чтобы преодолеть тот качественный барьер, о котором уже говорилось здесь. То есть связать в одной операционной программе технологически зависимые предметы, объединенные причинно-следственной зависимостью процессы. Простейший пример — это изготовление одного орудия с помощью другого и уже затем, с помощью вторичного средства, овладение предметом непосредственного потребления.
Не следует думать, что разделение труда и специализация ведут к тому, что каждый оказывается способным заниматься лишь чем-то одним — до такого уровня специализации человечество дойдет только в эпоху мануфактур. Поэтому каждый член формирующегося сообщества на деле в состоянии выполнить многие работы. Правда, психика далеко не каждого индивида в состоянии объединить разрозненное, собрать распадающиеся части сложного комплекса жизнеобеспечения. Отсюда не случаен тот факт, что только редкие исключения из первобытного человеческого стада, становятся первыми культурными героями-патриархами. Именно эти герои служат своеобразной точкой кристаллизации, вокруг которой образовывались над-биологические общности75. Но как бы то ни было, на практике рядовой индивид должен овладеть пусть ограниченной, но все же достаточно широкой совокупностью разнообразных технологий. Само же появление на свет каждой из них начинается не столько с овладения отдельно взятыми орудиями (это доступно многим, причем не только высоко организованным животным, но и насекомым), сколько с освоения принципиально новых зависимостей и связей между физическими реалиями окружающего мира, которые впервые возникают в нем с появлением человека. Между тем мы уже знаем, что собственно технологические зависимости представляют собой чистую трансцендентность; это континуум причинно-следственных зависимостей, недоступных сенсорике организма, поэтому психика пред-человека еще не готова к их восприятию. Простой кухонный пример позволяет понять сказанное: чем тщательней затачивается нож, тем легче чистится картофель. Однако за два года службы в армии автору не приходилось видеть, чтобы бы хоть кто-то из проштрафившихся солдат, попадая в наряд на кухню, шел к точильному камню, прежде чем приступать к своему мешку картофеля, который предстояло очистить каждому. К его стыду, такая мысль не приходила в голову и ему. Поэтому даже на ранних стадиях антропогенеза единственной реальностью для еще не обретшей сознание особи остается лишь фокус приложения сил и живое движение исполнительных органов своего тела. Все относящееся к собственно технологическому содержанию исполняемых действий полностью выпадает из «поля зрения»; отчуждение — это не только следствие возникающей социальности, но и феномен радикально перестраивающейся психики. Отсюда, освоение скрытых зависимостей может происходить не за счет осознания логики предмет-предметных взаимодействий, но только через механическое сопряжение сложившихся динамических стереотипов биомоторики. А значит, и предметом первых форм межпоколенной коммуникации становятся именно эти стереотипы. Коммуникационные каналы пред-человека в состоянии пропускать через себя только их содержание, все то, что составляет собственно информацию, остается недоступным, ведь уже «по определению» обозначающее и обозначаемое относятся к разным сферам действительности, если угодно, к разным мирам.
В порядке отступления следует заметить, что в специально организованных экспериментах по обучению речи (R. Allen и Beatrix T. Gardner — шимпанзе Уошо, Duane Rumbaugh — шимпанзе Лана и многих других76) психика животного обнаруживала опции, позволяющие делать заключение о способности высших приматов формировать абстрактные представления о вещах. Однако, несмотря на впечатляющие достижения, серьезные сомнения в этом не преодолены и сегодня. Прежде всего, потому что подобного рода опыты демонстрируют не столько гибкость органической ткани (здесь никаких возражений нет), но и другое, не замечаемое многими, — возможности единой сложной системы: «экспериментатор-инструментарий-животное». Собственные возможности подопытного — всего лишь одна, причем не самая главная, из составляющих результата; ключевыми же здесь оказываются вовсе не они, но методика и инструментарий, который используется исследователем. И, разумеется, сам экспериментатор с его собственными идеями и наработками, другими словами, в конечном счете, и весь корпус науки, уже вобравшей в себя опыт не одного поколения зоопсихологов, и наития первопроходцев. Достаточно изъять из результата (представим на минуту, что это возможно) любой из элементов приведенной триады и от него не останется ровным счетом ничего. Так что в действительности эксперименты показывают прежде всего возможности самого человека и его разума и только потом — способности животного. Ведь в конечном счете сама природа пишет Сикстинскую мадонну, но стоит убрать из такой же единой системы «лабораторию» живописца вместе с самим мастером и то, что останется, говоря словами знаменитого сыщика, «будет ответом, каким бы невероятным он ни казался».
Словом, подобного рода исследования никоим образом не стирают черту между психикой животного и сознанием человека. И вместе с тем, как ни парадоксально, именно ограниченность первой делает возможным выход из обнаруживающегося здесь эволюционного тупика. Ведь вследствие того, что сопряжению подлежат вполне доступные для животного реалии обыкновенной моторики, воспроизводство всей технологической цепи в составе какого-то одного целевого акта может быть достигнуто еще в рамках биологических форм управления. Нельзя самостоятельно воссоздать логику «поведения» сторонних предметов, постичь ту причинно-следственную зависимость, что объединяет ранее не существовавшие в природе вещи, но нет ничего невозможного в том, чтобы свести в непрерывный поток алгоритмы собственной биомеханики. Таким образом, первым шагом в новую реальность становится построение некой «пантомимы» целостного целевого процесса, своеобразной модели, сотканной из материала заместительного, не отягощенного предметом, движения.
Разумеется, это не следует понимать буквально, «пантомима» не обязательно предполагает отсутствие предмета или инструмента. В животном мире детеныши обучаются на полу-придушенной жертве; так и у человека во все времена ученику дают в руки и предмет, и орудие, но и то и другое носит заместительный же характер, — доверяется только то, что не страшно испортить.
Именно эта модель, шлифуя все тонкости предмет-предметных взаимодействий, может повторяться и повторяться (иногда и в отсутствие самих предметов), и там, где речь идет о предельно простых технологических связях, принципиальные препятствия на пути объединения орудий начинают исчезать. Надо думать, что это происходит на протяжении жизни не одного поколения (ниже мы увидим, что даже не одного тысячелетия), но эволюционирующий вид в состоянии справиться с подобной задачей, поскольку ее содержание не выходит за рамки чисто биологических форм управления и контроля.
Таким образом, на первых этапах переходного периода интеграция технологически зависимых друг от друга вещей может быть только механической, рефлекторной, не одухотворенной даже зачатками сознания. Но даже такая механически заученная «пантомима», подвергаясь поступательной интериоризации (3.4), готовит почву для вполне контролируемого и управляемого исполнителем объединения орудий.
Взаимодействие «семантических единиц» технологии (орудий и предметов деятельности) рождает и первые формы технологического же «синтаксиса» (производную от законов самой природы логику предмет-предметных взаимодействий). И это обстоятельство становится решающим не только на пути формирования качественно новых форм психики. Здесь одновременно и ключевой пункт переходного периода, в течение которого «полуфабрикат» человека обретает свою субъектоспособность, и веха всей естественной истории.
Пусть поначалу, взятые сами по себе, орудия и изменяемые с их помощью вещи являются элементами среды, функциональное содержание первых и логика преобразования вторых выходят за рамки свойственных самой природе определений. Во всяком случае, вероятность самостоятельного (без помощи человека) рождения ею новых вещей совершенно ничтожна. «Демон Лапласа» — чистая фикция человеческого сознания, но если даже новой психике пришлось ждать миллиардолетия, для того чтобы создать первый каменный топор, то вряд ли рождение второго заняло бы меньше времени. Волей-неволей встает вопрос: сколько времени потребовалось бы для рождения цифровых технологий? Наш же предшественник, если считать от неолитической революции, справился со всем всего за 15 тысячелетий. Словом, оставляя иронию, можно утверждать: «синтаксис» языка технологий совершенно не свойствен тому состоянию природы, в котором она пребывала до появления нашего прародителя. Прежде, как уже говорилось, должна появиться сама возможность рождения на свет новых физических реалий. При этом возможность понимается здесь не как простая допустимость чего-то в сложившихся условиях, но как совершенно особая модальность самой «природы вещей» и особая же фаза всеобщего развития, единственным движителем которого на этом витке становится не что иное, как творчество впервые появляющегося на свет субъекта. Поэтому ясно, что не последнюю роль играет собственный потенциал обретающего субъектоспособность человека. Только в ходе обретения качественно новых опций органической ткани возникает первый предмет его сознания, первый феномен идеального и первая же реалия, воплотить которую в материале без помощи человека сама природа не в силах.
Как следует из всего сказанного выше, именно «грамматика» первых технологий становится предтечей грамматики языка, а с ней и новой действительности, имя которой культура. Спор о том, что именно познается человеком и каковы конечные пределы его познания, не решен и сегодня. Но все больше и больше он склоняется в пользу того, что во всем познанном нами светится не только то, что существовало до нашего появления на свет (хотя, конечно, и оно тоже), но (нет объекта без субъекта) то, что привносится нами самими в этот мир. То, что надстраивается над ним в качестве новых его измерений, сумма которых образует и наши технологии, и достижения нашей культуры в целом, и всю ноосферу планеты. Так что библейская максима: «В начале было Слово» обнаруживает себя не отвлеченным иносказанием господствующих над нами начал, но (во всяком случае — и) сухим остатком нашего собственного, сквозящего через поколения, опыта.
Только по совершении первого шага на пути формирования знаковых форм общения (а именно им и становится формирование заместительных моделей) антропогенетический процесс становится необратимым. Ведь последующая диверсификация предметной деятельности, разрушение ее целевой структуры, отчуждение ее продукта, наконец, появление первичных механизмов общественного распределения закономерно приводят к тому, что эволюционирующий субъект оказывается нежизнеспособным вне кооперации с другими, вне своего сообщества. Таким образом, дальнейший антропо- и социогенез становятся принудительными. А значит, принудительным становится и дальнейшее развитие психики как отдельно взятой особи, так и всего сообщества.
Здесь уже было замечено о том, что более развитые формы информационных процессов решают разные задачи. Одни из них — на уровне, который в сегодняшней терминологии может быть обозначен как межличностное общение. Другие — на уровне массовой коммуникации, чтобы информация, циркулирующая по ее каналам, могла становиться достоянием уже не отдельно взятых индивидов, но одновременно больших групп. Третьи — в ходе межпоколенного обмена. Остается добавить, что в социогенезе первые две — это лишь частные формы третьей. Словом, в пределе назначение информационного обмена состоит не только в преодолении пространства, отделяющего психику одного индивида от психики другого, но и времени, поскольку единый коммуникационный процесс призван служить эстафетой поколений, одни из которых уже ушли из жизни, другие еще не появились на свет. Социум не сводится к одновременно живущим особям, его монолит образует только вся их череда, но она требует появления над-биологических форм обмена, и первой ступенью становится ритуал.
Известные предпосылки к организации массовой коммуникации существуют в живой природе. Примеры кодирования информации в формах заместительного движения, которое перенимается большими группами, можно наблюдать не только у наделенного сознанием человека, «массовая информация» существует даже у низкоорганизованных. Для иллюстрации достаточно обратиться к уже упомянутому здесь «танцу» пчел. Правда, в этом случае возникают трудности для понимания, ибо на первый взгляд восприятие информации происходит в процессе пассивного созерцания. Но может ли такое низкоорганизованное существо, как пчела, простым наблюдением за действиями «разведчика» постичь ее в полном объеме? Ведь перевод его «танцевальных па» в пространственно-временные реалии предполагает наличие развитых форм абстрагирующей деятельности сознания, предположить же его наличие у насекомых невозможно. Поэтому обмен может состояться только в процессе прямого соучастия, через самостоятельное воспроизведение исполняемого действия каждым наблюдателем в отдельности. Только такое соучастие и может сформировать то, что на поверхности явлений предстает как память тела. Положение цели в пространстве может быть определено направлением движения и количеством неких стандартных для биологического вида «шагов» до нее. Именно эти параметры и должны быть усвоены всеми, кто механически повторяет (пусть даже и в какой-то сжатой, свернутой до едва видимого возбуждения форме) ключевые движения «разведчика», главного фигуранта обмена. В свою очередь, только эта синтезированная в процессе копирования формула действий в пространстве и времени может служить руководящим началом, которое доводит каждое насекомое к цели. Безучастному же наблюдателю, пассивному «зрителю из партера» она остается недоступной.
Впрочем, дело не только в механической мышечной памяти. Никакой психический образ немыслим вне сложно структурированной работы всех уровней строения органической ткани. Поэтому даже то, что внешнему наблюдателю представляется пассивным созерцанием, на деле является именно такой уходящей в глубь едва ли не субклеточных структур организма активности. Но если содержание транслируемого образа и состав сопровождающей его восприятие работы неразрывно связаны друг с другом, то максимально точное воспроизведение наблюдаемого действия дает возможность запечатлеть в структурах собственной психики хотя бы контуры той же самой реальности, которая уже сформировалась у первопроходца. Таким образом, в процессе повторения того, что выполняет «разведчик», формируется далеко не одна мышечная память. Здесь скрываются куда более фундаментальные процессы, чем те, которые могут быть описаны лишь с помощью механистических представлений, ведь именно в этих процессах и формируются начала того, что в ходе эволюции станет «высшей нервной деятельностью».
Но вернемся к человеку. Известно, что в поле любого целевого процесса, который вовлекает в себя большие группы, образуется особая атмосфера. В наше время в наиболее выраженном виде это проявляется в действии хорошо сыгранных спортивных команд. Одновременно выполняемые действия позволяют настроиться на какую-то общую для всех психонервную волну, способную нести на себе большую информационную нагрузку. Многократно повторяемые на протяжении многих лет, эти действия формируют в каждом способность чувствовать друг друга, откликаться на тонкие движения психики. Помимо тех примеров контакта разных биологических видов, о которых говорилось ранее, можно сослаться и на опыт, имеющийся практически у каждого: часто нас пронзает мысль, которую не только не высказал, но, напротив, пытается скрыть наш собеседник. Способность такого проникновения в чужую ментальность развита, пусть и по-разному, у каждого, но долгая практика совместных занятий всегда совершенствует ее. Именно благодаря таким единодействиям создаются коллективы, в которых каждый способен «спиной» видеть то, что делают другие. Известная каждому футбольному болельщику формула: «Порядок бьет класс» говорит как раз об этом. Надо думать, что и люди древнекаменного века, исполняя ритуал перед каждым выходом на охоту (в какой-то мере, сама охота, как, впрочем, и любой другой предметный процесс, становится элементом единого двухзвенного потока ритуал-деятельность), добивались с его помощью слияния всех именно в такой единый организм-команду.
Между тем не только уже сформировавшиеся группы и не только общая цель формирует единодействие. Стихийно собирающиеся множества так же способны пронизываться единым силовым полем психонервного контакта и — даже против своей воли — поддаваться когда общей панике, когда общему же взрыву энтузиазма. Известно, что даже случайным бесструктурным скоплением людей легко овладевает эмоциональный настрой, который передается от организма к организму на психофизиологическом уровне. В результате этого стираются едва ли не все индивидуальные различия и людское собрание неожиданно начинает выступать как единое тело. С появлением же общего объекта внимания именно на нем фокусируются чувства и воображения всех. Бессознательным творчеством такого внезапно формирующегося собирательного организма рождается некий общий для каждого образ, который дает единую ориентацию действий, становится сиюминутной целью совместных устремлений.
Мы уже видели примеры образования, казалось бы, невероятных соединений, рождения кентавров, обладающих общей психикой, тесного слияния организмов разных биологических видов. Здесь же речь идет о представителях одного.
В числе первых, кто сделал поведение их случайных собраний предметом специального научного исследования, был Г. Ле Бон. Им было установлено, что действием каких-то скрытых механизмов психики толпа, невольно для каждого, растворяет в себе сознательно действующих индивидов; «разнородное утопает в однородном»77. В этом однородном целом индивидуальное сознание подавляется коллективным бессознательным, которое образует своеобразную «душу толпы»78. Именно доминирование бессознательного в совместном действии толпы приводит к тому, что чувства и мысли людей получают одинаковое направление. Ле Бон отмечал поразительный факт: индивиды составляют толпу вне зависимости от их образа жизни, занятий, характера или ума, и одного факта превращения в толпу достаточно для того, чтобы у людей образовался род коллективной души, заставляющей их чувствовать, думать и действовать совершенно иначе, чем чувствовал бы, думал и действовал каждый из них по отдельности. Возникает некая коллективная душа, имеющая временный характер и очень специфические свойства. Впрочем, в отличие от первобытных обществ, развитые не требуют непременного и одновременного присутствия нескольких индивидов в одном и том же месте. Тысячи индивидов, отделенных друг от друга, могут подпадать одновременно под влияние некоторых сильных эмоций или какого-нибудь великого национального события и приобретать все черты одухотворенной толпы79.
Uptolike
• 4Talk
• ВКонтакте
• Facebook
• Одноклассники
• Google+
• Twitter
• Mail.ru
• Pinterest
• Evernote
• В кругу Друзей
• Tumblr
• LiveJournal
• Pinme
• Pocket

• БобрДобр
• Blogger
• Digg
• Delicious
• Instapaper
• LiveInternet
• LinkedIn
• MySpace
• Readability
• Surfingbird
• StumbleUpon

• По почте

– кнопки "Поделиться" предоставлены сервисом улучшения соц. активности Uptolike.
– сервис для привлечения клиентов из интернета без комиссий и переплат.
Привлечение клиентов из интернета
Без посредников и переплат
О коллективном бессознательном будет говорить К. Г. Юнг. В его понимании оно обозначит одну из форм психики, общую память всего человеческого рода, которая хранится в тайниках нашей души, в глубине некоего единого сознания и содержит воспоминания и импульсы, не осознаваемые ни одним индивидом, но общие для всего человечества в целом. Это объясняется тем, что содержание скрытой общей памяти представляет собой продукт наследуемых структур мозга80. Коллективное бессознательное — это архетипы, общечеловеческие первообразы, которые складывались еще в доисторическую эпоху. Еще до-сознательные праформы, они могут стать «коллективным» достоянием исключительно в совместном действии, никакая россыпь изолированных индивидуальных опытов ни в каком сочетании не в состоянии породить их. Приведенные же выше примеры дают основания думать, что истоки лежат еще глубже, а именно в тех механизмах психики, благодаря которым даже представители разных биологических видов оказываются способными, пусть на короткое время, слиться в единое тело, внезапно пронизываемое током единого же понимания общей цели. По-видимому, именно эти механизмы эмоционально-психического взаимодействия, вернее сказать, формирования единодействующего единочувствующего организма из разрозненных единиц, и включаются во время ритуального обряда.
Важно понять, что этот обряд исполняется не механической суммой особей, но на время сливающимся в единое существо телом, которое тут же обретает собственную субъектность. При этом важно учесть, что синергия слияния в уже сформировавшейся социальной группе носит не разовый, но регулярный характер; точно так же системным становится и сам объект совместных устремлений, и способ и инструментарий их реализации. Поэтому и «коллективная душа» новоявленного природой многосоставного тела, и порождаемые ею феномены уже не исчезают полностью с распадением толпы на свои атомы. Все пережитое оставляет после себя своеобразный шлейф, род послевкусия, становится постоянно действующим фактором единого потока жизни, одним из устоев формирующегося надличностного менталитета, которому предстоит занять свое место в числе факторов, определяющих основной вектор нашей общей истории.
Разумеется, подобные формы слияния, равно как и все порождаемые «коллективной душой» архетипы, требуют постоянного закрепления в опыте, общем и индивидуальном, на протяжении долгой череды поколений. Да, именно так, на том самом повторе, благодаря которому наш предшественник совершает решительный шаг в своем генезисе, на той самой «зубрежке» о которой позднее будет сказано так много ругательного, стоит наш, человеческий, мир. Ведь каждое следующее поколение, благодаря тому, что вносится в его жизнь межпоколенным обменом — и ею, оказывается в уже обновленном, отчасти пересозданном, но в то же время и унаследовавшем все лучшее от прошлого мире культуры, который рождается одновременно с социумом. А значит, и все ключевое, что будет заполнять каналы третьей сигнальной системы, уже не сможет не оставить в структурах головного мозга какие-то свои, со временем становящиеся наследуемыми, отпечатки. Другими словами, развитие органической ткани со временем начинает подчиняться законам, которые обеспечивают режим наибольшего благоприятствования становлению качественно новых поведенческих форм и форм психики.
Собственно знаковая система общения приходит на смену развитому ритуалу. Но это вовсе не означает того, что он исчерпывает себя с возникновением сознания и речи. Как Техниум — это всего лишь силовой каркас единого феномена культуры, так и технологическая составляющая интегрального опыта человека — это только один (возможно, не самый главный?) из его сегментов. Формирующаяся же знаковая система общения не замыкается ни в какой части целого, ее генезис — это специфическая стадия самой эволюции, единого потока всех тех преобразований природы, которые уже не могут происходить без участия человека. А значит, и ритуал, который предшествует ей, и показ-подражание, что предшествует ритуалу, и повтор, повтор, повтор всего того, что входит в опыт индивида, уже с самого начала переходят не только границы материального производства, но и пределы «практической деятельности» вообще. Единый цикл «слово-дело-вещь», который становится сердцевиной нового витка эволюции, начинается с них, но собственно «слово» занимает свое место только там, где диверсификация «дела» окончательно переступает черту утилитарного, прикладного и вступает в границы метафизического, над-вещественного континуума. Где воздействие на мир начинается и кончается не механическим воздействием на отдельные предметы, но уже в виртуальном облаке впервые рождающихся возможностей преобразования самой предметности и самого вещества.
Разумеется, ни один отдельно взятый ритуал не способен ввести кого бы то ни было в мир тех начал, которые стоят за абстрактными представлениями человека. Так и сегодня, никакое отдельное, даже самое глубокомысленное, речение незнакомого языка не дает представление о культуре его интегрального носителя. Действительное овладение речью начинается лишь с накоплением какой-то критической массы лексики и грамматических правил, так и здесь дело решает только целостная система до-знаковых форм общения. Вся же система включает в себя и другие «языки», примерами которых являются языки искусств (нам предстоит обратиться и к ним).
Как первичная форма переятия чужого опыта (подражание) никуда не исчезает с рождением ритуала, а продолжает играть важную роль даже в современном овладении культурой, так и ритуал продолжает жить с появлением речи. И сегодня он исправно служит информационному обмену. Уже хотя бы потому, что есть еще и третья задача, которую тысячелетиями мог выполнять только он. Речь идет о выработке единой нормы реакции на ценности и цели социума, на вызовы, которые бросает ему его окружение. Несколько импрессионистское представление о ней мы уже видели в стихийной реакции толп, обретающих «коллективную душу». Но та норма реакции, о которой говорится здесь, это не взрывная стихия бездумного рефлекса, которая на короткое время охватывает случайно собравшихся людей помимо (часто против) их воли и которая так же внезапно и так же необъяснимо может смениться на прямо противоположную. Прежде всего, это единое понимание состава информационного посыла, единая форма вполне осознанного ответа на него и, наконец, единое (как можно более короткое) время, которое требуется для выработки того и другого. Только таким образом понятая единая для всех норма реакции делает возможным знаковое общение там, где уже нет живого контакта масс, где между субъектами общения появляются пространственные, временные, социальные, да и собственно культурные барьеры. Сама история человека и его социума обязана возникновению такой нормы, и необходимость ее обеспечения встает уже на самой заре цивилизации. Вернее сказать, само рождение цивилизации становится реальностью только благодаря решению этой третьей задачи. Впрочем, ее решению обязано не только рождение, но и последующая их история; вся она — это цепь событий, пронизанных развитой системой над-организменных и даже над-групповых ритуалов.
Забегая вперед, скажем, что на протяжении долгого времени действие и роль механизма выработки единой поведенческой нормы острее всего проявлялись в храме, где с самого начала ритуал становился инструментом сплочения масс вокруг неких единых ценностей.
Обычно, под храмом понимается место совершения религиозных обрядов, однако в действительности его роль не ограничивается собственно литургией, как, впрочем, и верой вообще. Храм берет свое начало от простого жертвенника, на котором приносятся воздания богам, покровителям человека, и на протяжении своей эволюции развивается в сложное архитектурное сооружение. Алтарь древнейших племен — это просто кострище, в лучшем случае оборудованное чем-то для сбора жертвенной крови. Только у оседлых народов он становится стационарным сооружением. Но и у них алтарь долгое время не узаконивается обычаем, и каждый в случае необходимости заручиться покровительством, может построить его сам: «И устроил Ной жертвенник Господу»81. «И создал там [Аврам] жертвенник Господу82 <…> «и устроил там Авраам жертвенник, разложил дрова и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров»83. Примеры можно множить и множить. Его сооружению служат любые подручные материалы. Вспомним, Авраам собираясь в дорогу для принесения в жертву своего первенца, берет с собой лишь вязанку дров: «Авраам встал рано утром, оседлал осла своего, взял с собою двоих из отроков своих и Исаака, сына своего; наколол дров для всесожжения, и встав пошел на место, о котором сказал ему Бог»84. Но уже в это время, даже там, где человек предоставлен самому себе (и своему религиозному чувству), он действует по определенному канону. Тем более по единому канону возводится жертвенник для общих приношений. Поначалу он возводится на ничем не огораживаемом месте — на поляне, у ручья, в роще, главное, чтобы оно регулярно посещалось божеством, еще лучше, если божество постоянно обитает здесь. Так, мишкан (место подобных собраний) на языке Торы означает «обитать», «проживать». Именно здесь собирается уже распадающаяся на отдельные семейства община для исполнения своих богослужебных ритуалов. Позднее для алтаря возводится специальное замкнутое сооружение, подчиненное единому плану. Уже походное святилище оставивших Египет евреев, скиния собрания, представляет собой строго ориентированный по оси Восток-Запад храм, внутреннее пространство которого разделялось завесой на два больших помещения. Первое от входа, — «святое» (кодеш), следующее за ним — «святое святых» (кодеш-кодашим), оно отделялось завесой, и входить туда имел право только первосвященник, да и то — лишь один раз в году. Жертвенник по-прежнему находится вне храма, но вокруг всего святилища сооружается большой огороженный льняными занавесями большой, если не сказать огромный по тем временам двор. Его размеры составляли примерно 60 на 30 метров, т. е. достаточные для того, чтобы собрать вместе весьма большие массы. Все прочие в городах, где будут обустраиваться переселенцы, станут строиться по этомуобразцу. Со временем алтарь переносится внутрь храма, место же собрания огораживают стационарные стены.
Как видно, долгая эволюция архитектурного канона подчинена в первую очередь тому, чтобы собрать общину для выполнения каких-то совместных действий. Только сдавив ее в узком огражденном пространстве, можно добиться максимального эффекта «коллективной души». По-видимому, это единый закон развития социума. Ведь планировка египетского, греческого, христианского, мусульманского, — любого другого храма подчинена ему же, они так же эволюционируют к замкнутому стенами пространству, которое назначено для исполнения ритуалов. Но, как уже сказано, механическим сдавливанием всего многолюдья в единую массу дело не ограничивается, хотя, конечно, и это является обязательным для тонкой калибровки развивающихся механизмов коммуникации.
К функции ритуала, назначенного крепить единство граждан, сплачивать социум, формировать единство ответа на знаковый посыл восходит и греческий театр.
Но прежде, так же забегая вперед, выскажемся о знаке; это замечание позволит легче понять то, о чем будет говориться в следующем разделе.
Известно, что любое слово может означать собой не только то, что привычно обыденному сознанию, но и прямо противоположное его формальному, закрепленному в академических словарях и справочниках, смыслу, если сопровождается какой-то особой интонацией, жестом... и полная структура того, что в действительности воспринимается нами в процессе информационного общения, включает не только обертона звучащей речи, не только ее мелодику, ритм, тональность, тембр, но и многое-многое другое, что зачастую вообще не осознается нами. А следовательно, знаком, в строгом смысле этого понятия, является не простое чередование звуков, но и все то, что в каждом данном случае его сопровождает. Не случайно отношение древних к письменной речи было совсем иным, чем у нас, сотворивших из книги некий род культа; пер­вые академии не всегда и не во всем доверяли ей, ибо знали: никакое письмо не в состоя­нии передать весь смысловой микрокосм живого звучащего слова. Вернее сказать, живого общения людей, ибо собственно слово, взятое в привычном для нас понимании, составляет лишь неуловимо малую его часть. (Впрочем, и сегодня никакой, даже самый «продвинутый», учебник не в состоянии заменить собой хорошего лекционного курса.) К тому же уместно напомнить и то обстоятельство, о котором говорил еще Платон: «…отец письмен, из любви к ним придал им прямо противоположное значение. В души научившихся им они вселят забывчивость, так как будет лишена упражнения память: припоминать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам, а не изнутри, сами собою»85.
Содержание этой мысли можно выразить простым примером. Попробуем представить, что стоит за словами, выражающими горе, отчаяние. Вот только в одном случае произнесем их в той тональности, которая на письме обозначается восклицательным знаком, в другом — смысловой бездной многоточия, и перед нами встанет совсем не одно и то же. Да, впрочем, и в более примитивном примере кроется такая же тайна: как мы узнаём, что если горе обрушивается на близких, нужно убиваться им и сочувствовать жертвам, напротив, торжествовать (die reinste Freude ist die Schadenfreude, самая чистая радость — злорадство), если оно настигает наших врагов? Главным, если не сказать исключительным, образом — по реакции окружающих. Ни единого атома смысла не содержится в том, что составляет звуковую или графическую форму слова, жизнь ему сообщает только наш ответ. Значение любого в отдельности и всех вместе речений формируется и существует в эфире совершенно иных стихий; ни звучащая, ни письменная речь не сводится к взаимодействию анатомических аппаратов — это всегда диалог чувствований, сознаний и действований. Истина справедлива даже там, где он развертывается «в голове» одного и того же человека. Ведь даже одиночка в своем порыве к истине нуждается в какой-то опоре, ею же служит только одно — массив индивидуализированной им культуры. В свою очередь, в этом массиве, сколь бы мал он ни был, всегда звучит голос всего социума. А значит, первым ключом к содержанию слова служит только одно — чувственно регистрируемая реакция социального окружения на знак.
Здесь уместно обратиться к классическому наследию.
Греческий театр говорит о куда более сложных вещах, нежели те, что обставляют обыденность. А значит, его цель состоит в том, чтобы сделать отчетливо различимым не только информационный посыл сцены, но и ответ на него самой публики. Чтобы бежать зла и следовать добру, необходимо научиться надежно отличать одно от другого, и в конечном счете не патетика актера и даже не голос хора — только реакция публики становится надежным поводырем в сплетениях характеров и сюжетных поворотов. Впрочем, и этого недостаточно: все время сценического действа хотя бы периферией своего собирательного взора общее собрание должно наблюдать реакцию каждого отдельного зрителя, и каждый индивид должен чувствовать самого себя в самом фокусе устремленной именно на него пронзительной рентгеноскопии всего собрания. «С кем ты?» — вот главный вопрос, который задает гражданину сам театр, и испытуемый им обязан не только найти правильный ответ на него, но и — перед всем собранием — подтвердить преданность сделанному выбору. К слову, отсюда и архитектура самого театра; геометрия театрального пространства призвана решать, в частности, и эту непростую задачу, поэтому поле зрения каждого из тех, кто составляет публику, не может быть ограничено лишь происходящим на сцене. Театр озабочен не только простым различением совокупной реакции пассионарной части полиса на вызов драматургии, но и прямым формированием ответа. Может быть, главное в вершимой им литургии состоит именно в том, чтобы сделать такой ответ единым для всех, — а эта задача решительно исключает прямоугольную планировку зрительских мест.
Может быть, поэтому же греческий театр подчиняет жесткому, не допускающему никаких отклонений стандарту, всё, что касается игры: модуляцию голоса, графику жеста, пластику позы, ритмику сценического движения. Намертво — маской — закрепляется даже мимика и грим исполнителя. Многое из древнего канона сегодня граничило бы с карикатурой, но на избыточную патетику завывающих трагиков, акцентированное воздевание или заламывание рук, согбение или распрямление спин — на все это мы обязаны смотреть глазами того, а не нашего времени. Между тем то время требует от полиса мобилизации всех, не только материальных, ресурсов, «в строй» должен быть поставлен и нравственный потенциал его собирательного гражданина. Монолитная сплоченность города — это прежде всего единая форма ответа на вызовы времени и пространства, другими словами, политической ситуации и этнического окружения. «Свои» должны отличаться «чужих» прежде всего этой реакцией (не в последнюю очередь именно по этой причине вход в театр закрыт для последних). Заметим, что и сегодняшний театр, в отличие от кинематографа, сохраняет многое от греческого: аффектация речи, движения, мимики, грима обусловлены не одним расстоянием, которое отделяет зрителя и актера, все это подчинено тому же стремлению вызвать единый отклик публики.
Таким образом, представление о том, что ритуал — это исторически сложившаяся упорядоченная система действий, символизирующих некую ценность, применимо лишь к сравнительно поздним стадиям социогенеза. В развитой культуре это действительно так, но корни ритуала уходят в те глубины истории, когда отвлеченные от всего прикладного метафизические ценности еще и не начинали формироваться. А следовательно, его роль куда более фундаментальна. Впрочем, и сегодня не трудно разглядеть, что главная функция состоит в объединении людей вокруг какой-то идеологемы; не так важно символическое содержание последней, как единство ее понимания и ответа. Одно и то же содержание может пониматься по-разному, и мы помним, что каждое вероучение распадалось на свои секты. По большей части они враждовали друг с другом, но каждая создавала монолит своих единомышленников, готовых на любые жертвы в защиту своего понимания веры. Словом, есть основание утверждать, что монолитное единство своих приверженцев и есть то главное, ради чего существует любой культ.
Строго говоря, мифологема фактического ритуального действия может быть какой угодно, но, если основной функцией ритуала является сплочение вокруг нее всех участников, она обязана быть производной от сиюминутно данной действительности. При этом не следует думать, что она способна носить только возвышенный («Да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе») характер. И на «волю твою», и на «царствие небесное» всегда падает тень того, что называется злобой дня. Поэтому на практике живая литургия ритуалов вершится не только в храмах, но и на улицах, а улица — это еще и арена низменного. А значит, и там лозунги майданных единений на поверхности явлений могут требовать одно: «Я девочка! ... Хочу кружевные трусiкi i ЕС!», собственно же ритуальные скакания цементируют массы, как правило, совершенно иным: «Хто не скаче, той москаль». Скрытое назначение ритуала состоит вовсе не в явно прокламируемой им цели, а в том, чтобы из разрозненной массы создать единочувствующее и единодействующее тело, энергетический потенциал которого намного больше механической суммы всех составляющих его органов. «Бей жидов!», «Грабь награбленное!», «Убивайте всех! Господь отличит своих» (ответ папского легата на вопрос о том, как отличить праведников от последователей альбигойской ереси) — все это тоже формы многоликого ритуала, зовущего к сплочению «своих» перед лицом всех «чужих».
Добавим, что ритуал — это не только разовые кратковременные порывы, калибрующие единую реакцию собраний на вызовы дня. Непрерывная литургия может вершиться годами и даже столетиями. Ритуал — это прежде всего коллективное постоянно воспроизводимое действие, а следовательно, справедливо утверждать, что и любой регулярно исполняемый целевой процесс, в который вовлекаются большие значительные массы, способен выполнять его функции, формировать монолит из россыпи независимых индивидов. И чем большие массы вовлекаются в этот процесс, тем более отчетливым становится след, оставляемый им в истории человека и созидаемой культуры. Можно высказаться и категоричней: тем более развитые цивилизации и тем более высокая культура порождаются таким образом понятым ритуалом.
Отсюда можно сделать вывод о том, что, мифологема ритуала может носить не только отвлеченный, но и вполне прикладной, утилитарный характер. «Тому в истории мы тьму примеров слышим». Так, те «встающие по барабану», о ком упоминает эпос Древнего Востока, возводя стены Урука, решают вполне прагматическую задачу, и вместе с тем единочувствование и единодействие делают их товарищами Гильгамеша. И это притом, что все они — простые смертные, тот же — на две трети бог, и только на одну человек86. Точно так же гигантские ирригационные системы Междуречья, Египта, Индии, Китая, мегалиты Баальбека, Стоунхенджа, Тиагуанако, Саксаигуамана, идолы острова Пасхи, вавилонские зиккураты, египетские пирамиды, едва ли не зеркальное их отражение — храмы и пирамиды, похороненные в джунглях Гватемалы и Юкатана, — все это результат длившихся десятилетиями (а в случае ирригационных систем веками) действий, в которые вовлекались огромные массы людей. И овеществленные результаты всех этих длившихся на протяжении целой череды поколений литургий создавали не только материальные символы великих цивилизаций, но и сами цивилизации и монолиты могущественных народов.
Ритуал продолжает свою жизнь и сегодня; и сегодня он не перестает быть коллективным действием даже в том случае, когда миллионные многолюдья, казалось бы, распавшиеся на изолированные атомы, зачитываются одними и теми же стихами, воспламеняются одними и теми же художественными образами. И здесь совершается та же магия воспитания одной и той же реакции на ценность, на знак, формируется единое тело наций.
Впрочем, ритуал продолжает жить и в социуме, и в жизни отдельно взятого индивида. Без исключения каждого, никто из нас не минует этой стадии инициации. Каждый раз, когда мы берем в свои руки руки ребенка и учим его самостоятельно пользоваться ложкой или завязывать шнурки на своих ботиночках, мы совершаем обряд введения его в наш большой взрослый мир. Каждый раз, когда мы сталкиваемся с простым повторением и повторением того, чему когда-то учили нас наши наставники, мы видим перед собой великое таинство рождения способности к творчеству, таинство ритуала. Собравший все возможные призы всех возможных конкурсов музыкант каждый день повторяет те же самые гаммы, с которых когда-то начиналось его приобщение к музыке, — и это тоже ритуал. Тот же ритуал стоит и за механической зубрежкой национального алфавита, простой таблицы умножения и многого другого, без чего невозможны ни технологии, ни науки, ни искусства. В сущности, вся наша жизнь пронизана ритуалами, и только благодаря им совершается таинство рождения способности к самостоятельному творчеству, формирование субъектоспособности. Не каждый, кто повторял и повторял гаммы, зубрил таблицу умножения, заучивал наизусть какие-то хрестоматийные стихи, становился музыкантом, математиком, поэтом, но каждый входил в мир человеческой культуры, чтобы оставить в нем что-то (пусть и далекое от высоких искусств) от себя, прежде всего благодаря именно этому многоликому и вездесущему ритуалу.
4.3. Магия
Здесь было произнесено слово «магия» и это требует остановиться на ней.
То «коллективное бессознательное», что возникает в ходе ритуального действия, претерпевает свою собственную эволюцию, которая не завершается ни с окончанием переходного периода, ни (во всяком случае, есть основания так думать) даже сегодня.
Пусть, отвлеченное от всего чувственно данного, технологическое содержание предмет-предметного процесса скрыто от исполнителя, но ритм, темп, если угодно, «мелодика» целостного физического действия полностью захватывают его. Ясно, что подчинение его потоку не ограничивается кругом исполнительных органов — по-особому настраивается весь организм. Между тем «физика» биологического тела неотделима от его психики, а значит, и психика и ее механизмы во всех своих проявлениях также вовлекается в ритуальное действие. Таким образом, ритуал становится единым сложносоставным каналом восприятия всех реалий и окружающей действительности в целом, и особенностей того предметного процесса, моделью которого он является, и самоощущений собственного тела действующего субъекта. И все это завязывается в единый сложный узел.
Но мы видели, что уже в пред-знаковых формах коммуникации рождается способность встраивать индивидуальные особенности организма действующего субъекта в тонкую структуру физических зависимостей, из которых складывается сложная орудийная деятельность. То есть, способность, оставаясь в жестких рамках динамических стереотипов, находить оптимальные для самого себя пути достижения цели, согласовывать конкретные характеристики собственного физического строения, устройства своей психонервной системы не только с ними, но и с текущими изменениями внешних условий деятельности. Это не что иное, как, одна из важнейших предпосылок пересоздания окружающей действительности. Ведь, строго говоря, любое изменение, которое вносится в структуру рождающихся технологий, накладывает свою печать на конечный результат целевого процесса. Конечный же результат — это новая реалия самой природы, поэтому любое, даже незначительное, изменение рисунка действий становится элементом общего пересоздания всего того мира, который создает одно поколение и в который входят все следующие за ним. Пусть этот элемент малозаметен, но и в живой природе развитие складывается из накопления таких же микроскопических мутаций, поэтому и здесь мельчайшие изменения готовят революционные перемены, их количественное накопление вызывает качественный скачок, которому предстоит менять облик всей планеты. Таким образом, ритуал становится единым сложносоставным каналом не только восприятия внешнего мира, но и единственным же способом воздействия на него (мы помним, что во второй, предметной, фазе он включает в себя и собственно предметную деятельность). В его и только в его потоке рождаются новые, уже не регистрируемые сенсорной системой организма модусы существования физических реалий. А следовательно, только в нем же складываются и формы их отражения, рождается новая психика.
Там, где еще не осознана собственная роль исполнителя в преобразовании вещей, не личная субъектоспособность и даже не собственные действия, но власть их порядка, последовательности исполнения, слепое подчинение диктату операционной программы и ничто иное порождают осязаемую плоть результата. Но если в начале переходного периода формирующийся биологический вид еще не способен ощутить зависимость вооруженных орудием действий от слияния мировых сил, стечения природных процессов (другими словами присутствие рядом с собой каких-то внешних могущественных начал, способных воздействовать и на него самого, и на его окружение), то ко времени неолита вполне развитое и детализированное представление о них уже складывается. Эволюция биологических структур развивающегося «полуфабриката» — это еще и радикальное преобразование психики. Механизмами же более развитой конечный артефакт (во всяком случае поначалу) может быть осознан и осознается как результат помощи неких незримых сущностей, которые скрываются за чувственной данностью. Это они, благоволя и помогая человеку, приводят в движения реалии внешнего мира. Подчиненное единому алгоритму коллективное действие порождает феномен «коллективной души», а с нею и ее собственные фантомы, и в этих коллективных же фантомах не энергетика собственных тел, но могущество и власть именно этих сил заставляет вещи воздействовать друг на друга и тем создавать что-то новое.
Но, повторим, такому представлению еще только предстоит сформироваться. Поэтому в начале пути полу-животное, полу-человек чисто механически подчиняется логике распорядка, жесткой последовательности интериоризированных структур биомеханики. Да, эта логика как в оптический фокус, сводит в себя всю силу законов, которые управляют миром, но на первых ступенях восхождения к полной субъектоспособности для исполнителя ритуала за нею не стоит ничего из них. (Так и сегодня большинство пользователей, к которым относит себя и автор, не имеют ни малейшего представления о том, как манипуляции на клавиатуре преобразуются в осмысленный текст на мониторе компьютера, для них, как и для него, существует только порядок, внимательность и аккуратность нажатия клавиш.)
Уже такое положение вещей способствует появлению особого, не свойственного животному, взгляда и на конечный артефакт и на тот мир, в котором появляется что-то новое. Ведь в подобном раскладе действительным распорядителем происходящих изменений оказывается то, что стоит за или над регламентом действий, что определяет все их характеристики и всю их очередность. Именно это внешнее незримое начало обретает власть и над субъектом деятельности и над ее предметом; его власть становится абсолютом, ее велениям подчиняется вся моторика тела и вся рецепторная система организма. В сущности, только его диктат и оказывается единственной реалией, все остальное, включая механику собственного тела, становится полностью производным от него. Разумеется, необходимость подчинения этому диктату дисциплинирует исполнителей, способствует выработке единого образа действий у всех, точной калибровке тонких деталей процесса. Эта же дисциплина исполнения способствует формированию новых опций и новых фантомов «коллективной души» и индивидуальной психики.
Мы помним, что силой отчуждения предмет, как и весь необходимый инструментарий, возникают из «ниоткуда», там же, в «нигде», пропадает и произведенный продукт, чтобы потом, пройдя через еще стихийные механизмы общественного распределения, вернуться к каждому в качестве предмета непосредственного или производственного потребления. Без исключения все истоки вещественности предмета, средства и результата, как и все содержание собственного опыта отдельно взятого исполнителя и интегрального опыта сообщества перемещаются куда-то в новое измерение повседневности, которое не существовало ранее, в их животном прошлом, и ясно, что эта недоступная чувственности сфера не может не ассоциироваться с тем зазеркальем, где кроются первопричины происходящих вокруг индивида изменений. То, что возвращается оттуда и к собирательному и к частному субъекту пробуждающейся культуры, воспринимается как порождение анонимной стихии, живущей своей самостоятельной жизнью. В непосредственном же восприятии производителя остается только магия диктата и подчинения, только утративший все следы субъектности абстрактный состав и распорядок действий, где сам исполнитель оказывается подобием марионетки, которая подчиняется импульсам невидимых приводных нитей. Это и понятно: влияние механизмов отчуждения может быть эффективным лишь в том случае, если немедленно по завершении целевого процесса истаивает память не только о вещественном результате физических процедур, но и о собственной роли исполнителя в появлении новых реалий.
Но вместе с тем, с каждым новым погружением уже в первую, бесконтактную, фазу заместительного движения в зарождающемся сознании начинает проступать и то, что остается за вычетом комплекса внутренних самоощущений. В следующем же, предмет-предметном, звене единого потока ритуал-действие, и обретаемый опыт, и само вещество, и свойства задействованных вещей начинают подсказывать исполнителю наиболее выгодную энергетику, максимально эффективные векторы приложения собственных усилий, сочетания того и другого с используемым и преобразуемым материалом. Наконец, раскрывать будущие характеристики самого артефакта. Все это от поколения к поколению будет прокладывать путь к необходимым усовершенствованиям, в которых нуждается и применяемое орудие, и преследуемый результат и, разумеется, многое другое, что из чего складывается любой целевой акт. Собственно, это и есть начало постижения недоступных сенсорике субъекта внутренней логики предмет-предметных взаимодействий, первооснов будущих представлений о «всеобщей связи вещей».
Таким образом, повторение, повторение и повторение одних и тех же процессов должно приводить к рождению новых механизмов и новых феноменов психики, к первым представлениям о скрытой связи, которая существует между вариативностью собственных действий и характером изменений конечного результата. Разумеется, здесь еще нет фиксации строгих причинно-следственных зависимостей между ними, скорее, речь может идти только о функциональных отношениях, то есть таких, в которых могут находиться два явления, не порождающие друг друга, но имеющие одну общую причину. Только развитое сознание трудами многих поколений способно сформировать представление об объективных законах мира, в первых же его вспышках фигурируют лишь некие незримые безымянные стихии, которые властвуют над всем окружением человека. Поэтому в первых «умосозерцаниях» собственные действия человека хоть и связываются с конечным результатом, но вовсе не генетической связью. Результат порождает не действующий субъект, но именно они; текущие преобразования вещества вызваны ими и подчинены только им. Сам человек действует в особом, едва ли не сомнамбулическом состоянии. Как будто что-то властное и могущественное подхватывает и ведет его; его действия — это цепь безвольных, не связанных с наличной реальностью пассов, которые еще только начинают обретать эзотерический смысл.
Заметим, что полное погружение в ритуал — это и полное отрешение от всего, что не связано с ним, сосредоточение исключительно на том, что способствует достижению успеха. (Кстати, вплоть до настоящего времени такое отключение от всего постороннего и такое сосредоточение остается одним из главнейших условий совершения любого сложного и ответственного шага; примером может служить спорт высших достижений — только полная концентрация и «физики» и «психики» спортсмена на чем-то одном открывает дорогу к рекорду.) Поэтому даже впечатываемая в память тела череда этих безвольных пассов не может быть активирована действие до того, как субъект будет подхвачен чем-то, что господствует над ним, его инструментарием и его окружением. Ничто до начала самих действий не может вспыхнуть ни в одной «голове». Но допустимо предположить, что с началом «сотрудничества» подобием то ли полу-призрачной улыбки известного кота из графства Чешир, то ли таким же неотследимым переходом от небытия к жизни кота Шредингера, что-то расплывчатое проступает и в пред-сознании действующего субъекта. Здесь даже восприятие производимой вещи (если речь идет о ней) — это еще не сама вещь (ей только предстоит появиться на свет), но что-то внечувственное. Работа сенсорного аппарата фокусируется лишь на опорных ориентирах среды, на порядке пробуждения управляющих всем сил и на строгости биомоторного ответа их велениям. В каждом звене единого потока «ритуал-деятельность» из своего недоступного измерения незримая стихия, прикасаясь к струнам памяти органической ткани, заставляет исполнителя действовать именно так, как он действует. Ее действительность — это глубоко интериоризированные структуры собственного опыта; это они вбирают в себя ключевые законы мироздания и подчиняют себе все, из чего складывается двухактный процесс ритуала. Но первая форма их идентификации связывается с чисто внешним диктатом, и, если ритуал исполняется группой, именно внешний посыл порождает согласную реакцию «коллективной души», калибрует действия каждого его участника, сплавляет всех в единодействующий и единочувствующий организм и тем обеспечивает достижение общей цели.
Но не следует думать, что подчинение незримо витающей над исполнителем сторонней силе может так и оставаться чисто механическим, рано или поздно слепое повиновение обязано переходить во взаимодействие, если не сказать в сотрудничество с нею.
Мы помним (4.1), что, в отличие от животного, человек живет в двух потоках восприятия мира, и только тот, который развертывается параллельно чувственно фиксируемым изменениям происходящего здесь и сейчас, имеет отношение к созданию нового, к третьей сигнальной системе. Истоки же этого параллельного потока лежат именно здесь, в ощущении неразрывной связи со скрытно действующей причиной, которая руководит и собственными усилиями исполнителя, и преобразованием вещей.
Мы помним и то, что в основе встроенных в память динамических программ содержится весь свод законов, управляющих окружающей действительностью. Поэтому, с изменением тонких настроек собственного тела, в пред-сознании каждого участника ритуального действия неизбежно начинает формироваться какая-то своя информационная база, если так можно выразиться, своеобразный каталог соответствий между вносимыми в исходный инвариант изменениями и вещественным результатом. Но так как речи о причинно-следственных связях еще нет, зависимость между теми и другими, как уже сказано, может быть только функциональной. Другими словами, восходить именно к тому третьему началу, которое определяет и состав практических действий, и содержание сопряженных с ними видоизменений вещества. Тем не менее, даже функциональные зависимости открывают индивиду перспективу направленного поиска новых возможностей в освоении и преобразовании мира. Ведь если можно адаптировать особенности собственного строения к тому, что требует операционная программа, найти оптимальную именно для себя форму реализации ее велений, то почему нельзя направленно видоизменять и характер самих действий, если вдруг подмечается, что случайная их модификация меняет в лучшую сторону преследуемый результат? Пусть действия индивида, не являются причиной изменения вещей, это не более чем условный обряд, но скрытое его назначение состоит в том, чтобы склонить себе на пользу действительную причину предмет-предметных преобразований. И если можно исполнением этого обряда склонить к себе могущественную стихию, порождающую вещи, то, опираясь на собираемую базу данных и внося что-то новое в его, обряда, структуру, можно в конечном счете влиять и на характеристики будущих артефактов; пусть опосредованно, менять свойства самих вещей. Словом, взаимодействие со временем переходит не просто в сотрудничество с правящей миром стихией, но в своеобразную манипуляцию, управление ею. И надо думать, что это происходит не только на уровне индивидуальной психики, но и в «коллективной душе» регулярно собирающихся групп, в конечном счете — сообщества в целом.
Не оставим без внимания и фактор наследственности. Не только прямая генетическая преемственность, но и механизмы эпигенетической, то есть вызываемой не изменениями структуры ДНК, но другими факторами (эпи- означает «в дополнение»), должны были делать свое дело. Способствуя преимущественному закреплению именно тех поведенческих моделей, которые калибруются ритуалом, они не могут не влиять и на образование «надстроечных» опций психики, которые способствуют развитию «коллективной души» всех следующих поколений. Словом, те психические феномены, что сопровождают освоение новых форм праксиса, никуда не исчезают с уходом из жизни старших возрастов, напротив, как будет показано ниже, крепнут и умножаются, своим разнообразием рождая все виды первобытного искусства.
Со временем ритуал перестает быть тем единственным началом, которое приуготовляет результат вещественных процессов. Длящаяся веками, часто тысячелетиями, традиция его исполнения рождает совершенно новый, свойственный уже не «полуфабрикату», но собственно человеку, взгляд на мир. В ходе эволюционных преобразований психики ее носитель постепенно перестает слепо подчиняться диктату внешних начал, положение меняется и многое в нем становится подконтрольным уже ему самому. Ритуал становится не механически исполняемой процедурой, но отчасти управляемым обращением к могущественным силам природы, обрядом их вызова — и даже их мотивации. Постигая принципы действия этих стихий, человек учится манипулировать их расположением к нему, и тем самым, отчасти самостоятельно, управлять преобразованием входящих в круг его праксиса вещей. Интуитивное провидение того, что возникновение новых форм предметности неразрывно связано с таинством именно тех действий, которые диктуются дисциплиной ритуала, рождает иллюзию возможности направленно воздействовать на вещи (и уже существующие и те, которым только предстоит появиться на свет), манипулируя составом заместительного движения. Здесь и появляется новая опция новой психики. Оставаясь пред-знаковой формой коммуникации, ритуал и его способность давать начало каким-то новым реалиям являет на свет искусство магии. В свою очередь, благодаря магии, человек не только приобщается к тайнам внешнего мира, но и постепенно сам становится его демиургом. Словом, наступает время, когда ритуал, еще в его условно беспредметной фазе, обретает способность вызывать к жизни могущественные начала природы, и уже они (если церемониал обращения не содержит никаких отступлений от диктуемых его дисциплиной правил) благоприятствуют порождению того, что нужно для благоденствия исполнителя. Далее он переходит в осторожное манипулирование и, наконец, в прямое управление ими: «Нашепчет на палочку, камушек, на какой другой пустяк — и весь звездный свод в Тартар низринет, и мир погрузит в древний хаос»87.
Следы этой далекой эволюции видны и сегодня. Обратим внимание на одно важное обстоятельство. С древнейших времен принятие любого ответственного решения, будь то приготовление к какому-то сложному ответственному шагу — заключению брачного союза, предоставлению займа и др. — всегда обставлялось сложным обрядом. В нем состав и порядок произносимых слов, совершаемых действий (при одновременном обращении к свидетелям) играли какую-то особую, не во всем понятную, но от того еще более важную, сакральную, роль. Древнейшие из примеров мы можем видеть уже в библейских книгах. «Прежде такой был обычай у Израиля при выкупе и при мене для подтверждения какого-либо дела: один снимал сапог свой и давал другому, [который принимал право родственника,] и это было свидетельством у Израиля»88. «Если раб скажет: люблю господина моего, жену мою и детей моих, не пойду на волю, то пусть господин его приведет его пред богов и поставит его к двери, или к косяку, и проколет ему господин его ухо шилом, и он останется рабом его вечно»89.
Ничего удивительного здесь нет, ибо в представлении древнего человека только диктующая «порядок вещей» внешняя сила, могла служить гарантией ожидаемого результата. Любое неточно произнесенное слово, неправильно выполненное движение, ошибка в начертании знака могли оттолкнуть могущественное покровительство. Мы можем видеть это уже в хрестоматийных примерах:
(«Фауст
Ты испугался пентаграммы?
Каким же образом тогда
Вошел ты чрез порог сюда?
Как оплошал такой пройдоха?
Мефистофель
Всмотритесь. Этот знак начертан плохо.
Наружный угол вытянут в длину
И оставляет ход, загнувшись с края90»)

Поэтому обнаруженное нарушение установленной процедуры могло стать, и становилось, достаточным основанием для расторжения договора, отказа от обязательств, отмены принятых решений, причиной разрушения планов. Но только ли к древности, и тем более только ли к еще «не произошедшему» человеку применимо это правило, если и сегодня в сношениях возглавителей всех великих и малых государств огромную роль играют службы церемониала и протокола. И сегодня на всех уровнях управления крупными общественными объединениями, отраслями промышленности, государственными департаментами принципиально важная роль отводится не одному содержанию принимаемых решений, но и самому порядку их принятия; малейшие нарушения протокола делают их нелигитимными, а следовательно, способными потрясти самые устои управления. И сегодня при получении неожиданного результата в практическом ли деле, в научном ли опыте, в военном ли поражении исследуется прежде всего соблюдение особым образом сертифицированных процедур и использованного инструментария. Откуда это? Почему даже незначительное отступление от жесткого извне навязанного регламента действий может сломать ход событий, играющих подчас судьбоносную роль в жизни человека, группы, общества, наконец человечества?
Все это берет начало в первых формах взаимодействия с материальным окружением и закрепляется в тех обрядах сотрудничества со скрытой стихией, которые вырастают из ритуала и становятся формами управления действительностью, пересотворения мира.
Ясно, что эволюция взаимодействия природы и нового фигуранта ее всеобщей истории не кончается на этом. В пред-сознании развивающегося субъекта функциональная связь между его собственной деятельностью и изменением предмета должна сменяться представлениями о причинно-следственной зависимости. Уже проблеск веры в возможность склонить к себе потусторонние силы является первой вспышкой субъектоспособности. Попытка манипулирования ими и тем более управление — это уже явление вполне сформировавшегося «Я». С окончательным же осознанием того, что подлинной причиной, порождающей артефакты, являются собственные (пусть и сопровождаемые покровительством внешних сил) действия, перед нами во весь рост встает полноправный субъект.
4.4. Начало искусства
Таким образом, новые опции претерпевающей качественные изменения психики перерастают границы пассивного восприятия вневещественных стихий, человек получает возможность самостоятельно воздействовать на них, человек обретает субъектоспособность. Правда, направленное манипулирование ими предполагает в качестве необходимого условия существование определенного вектора; невозможно управлять чем бы то ни было, не задавая направления, в котором должен развиваться ход вещей. Между тем, возникающая «в голове» «ячейка из воска» как первая фаза рождения новых реалий не может появиться вдруг. Переход от первых проблесков чисто функциональной связи между собственными действиями и овеществленным результатом к осознанию строгих причинно-следственных зависимостей нуждается в промежуточном звене. Только с его помощью окончательно взламывается преграда, отделяющая физическое от метафизического.
Этим промежуточным звеном становится эмоция. Не что иное, как субъективно окрашенные переживания, которые выражают значимость воздействующих на индивида раздражителей (предметов, вовлекаемых в процесс, собственных действий и их вещественного результата, наконец, помощи правящих миром стихий) формируют нужное направление, куда может и выплескивается его субъектность. И если магия вправе рассматриваться как своеобразная «технология» пересоздания мира, то эмоция — это его вектор.
Эмоция выражает не просто отношение действующего субъекта к чему бы то ни было, — это глубинная основа деятельности, концентрат всего того, что бродит и бурлит в недрах органики, квинтэссенция ее ответа на вызовы внешних рздражителей. Она не просто сопровождает все формы восприятия предметов, явлений, процессов, но и предвосхищает то направление практического их пересоздания, которое обеспечивает режим наибольшего благоприятствования развитию самого человека, ориентир, в сторону которого выплескивается энергия его тела. Именно эмоция отсекает всё несогласное с самой собою и образует род магнитного поля, к сердцевине которого поиском новых вариантов интериоризированных действий устремляются все доступные человеку способы умилостивления покровительствующих ему сил природы, наконец управления ими.
В составе единодействующей группы одна и та же эмоция заражает всех носителей «коллективной души», что делает весь состав участников еще и единочувствующим организмом; одна эмоция формирует ее и обеспечивает стремление общей энергии единого тела в одном направлении. Но и по завершении действия, оставаясь наедине с собой, каждый участник действия не может не ощущать в самом же себе ее послевкусие. С одной стороны, это способствует формированию, закреплению и развитию единой нормы реакции на общий посыл социума и вызовы внешней среды, с другой, — позволяет согласовывать выплески своей эмоциональности с индивидуальными особенностями собственной органики. А поскольку каждый действующий субъект уникален, это создает почву и для диверсификации общей эмоциональной сферы, и для преимущественного развития у каждого члена сообщества тех из ее сегментов, которые в наибольшей мере гармонизируются именно с его индивидуальностью.
Развитие эмоциональной сферы нового фигуранта истории природы происходит на фоне параллельно развивающихся процессов диверсификации собирательного праксиса, разделения труда и специализации исполнителей, которые порождают великое множество самых различных ритуалов. Последние же в конечном счете вбирают в себя не только биомоторику исполнителей, но без исключения все формы активности. А значит, и первобытная магия вбирает в себя все, из чего складывается живая повседневность нового субъекта. При этом разный состав предметных действий требует и неодинаковых форм обращения к властвующим над миром силам, и по-разному окрашенных эмоцией форм экспликации его отношения к ним. Словом, есть основания думать, что магия — это не специфическое порождение уже вполне сформировавшегося сознания, но и собственный зародыш последнего и его действительный состав. Все продуцируемое как «физикой» человека, так и его психикой поглощается ею и накладывает свою печать на конечный продукт любого целевого действия, если вообще не становится самим продуктом. Именно магия создает первообразы будущих артефактов; властью вызываемых ею сил они наполняются плотью и отдаются в распоряжение нового фигуранта.
Это означает, что и эмоция обретающего субъектоспособность человека окрашивает все, во что выливается его активность, и, по-разному проявляясь в многоликой предмет-предметной среде, она сама обретает знакообразующие свойства. Между тем, как и магия, эмоция — это сложносоставное образование, которое поначалу не поддается членению на свои компоненты. Но разные формы выражения впервые возникающей субъектности могут и должны эволюционировать по каким-то своим законам, поэтому и развитие каждой из компонент, слагающих единое магическое действие, движется по не совпадающим траекториям. В результате должен формироваться широкий веер последних, и это не может не сказаться на таком же умножении форм эмоционального выброса. То же разделение труда, та же специализация, те же особенности индивидуального строения организмов и те же способы согласования их с доминантами собственной психики создают специфическую среду, в которой появляются зародыши столь же широкого спектра знакообразующих средств самовыражения. Именно здесь берут начало такие формы сопровождения практически любого информационного посыла, как тональность издаваемых звуков, их ритмика, энергетика, тембр; совокупность изобразительных жестов, мимических движений, рисунок принимаемых поз; окраска побудительных прикосновений, и многих других, не все их которых получают свои имена, но вполне отчетливо воспринимаются и распознаются нами. Не что-то одно, но вся их совокупность окутывает собой любой знаковый посыл, и этот посыл может быть до конца расшифрован только в их полном ансамбле. Лишенная этой многоцветной ауры, механическая артикуляция звуков и сегодня остается или не понятой до конца, или понятой совсем не так.
Простой пример из современных коммуникаций хорошо иллюстрирует сказанное. Так (для начала ограничимся речью) решительно не поддается осмыслению взятое в отрыве от других знакообразующих форм суждение: «Казнить нельзя помиловать». Попробуем произнести это словосочетание, на манер некой бездушной говорящей машины, и обнаружится едва ли не полная неопределенность, бессмыслица. Только игра тональностью, расставляемыми акцентами, длительностью пауз, ритмикой звуков позволяет наполнить конкретным значением сказанное. Этот же язык тонов, акцентов, ритмов позволяет обнаружить «двойное дно» даже таких суждений, которые на целые столетия становились своеобразнымпаролем для философских школ. Таковы в русском языке максимы: «Бытие определяет сознание» и «Сознание определяет бытие». Здесь уже говорилось о том, что по-разному расставленные ударения, меняя подлежащее, позволяют услышать в каждом из них и свое собственное опровержение и неожиданное, парадоксальное дополнение, лишь с помощью которого можно понять действительное внутреннее содержание и настоящую глубину этих фундаментальных истин о мире. Разумеется, истекшее время накладывает свой отпечаток на все, и, ставшая обыденностью, способность к абстрактной мысли маскирует нашу зависимость от этих вспомогательных (впрочем, вспомогательных ли?) языков, но там, где она еще не обрела господство над нашим сознанием, эта зависимость была обязана проявляться с гораздо большей силой. Достаточно обратиться к способу общения людей, не знающих языка своего собеседника, чтобы убедиться в сказанном.
Но вовсе не одним звукопроизношением исчерпывается людское общение, если даже язык домашних животных не сводится к ним. Кстати, и наши питомцы понимают не только звуки, но и многое такое, что не всегда замечается нами и чему, часто, нет даже осмысленного имени. Для человека же тем более значимым становится то, чему в будущем предстоит развиться в самостоятельные искусства, сформировать свои специфические языки, понимание которых сегодня требует специальной подготовки. Начало первых из них — первобытной скульптуры, наскальной живописи, декламации, танца — кроется именно в этом многообразии знакообразующих средств. Поначалу не отчлененные (время их относительного обособления друг от друга еще должно наступить), только все они вместе способны образовать единое облако коллективного сознания, ауру, которая окутывает любую новацию (как, впрочем, и любую рутину). И только особенности индивидуального строения организмов, свойства индивидуальной психики будут приводить к тому, что доминирующими формами самовыражения у каждого будут становиться какие-то свои, что, в свою очередь, будет способствовать их обособлению и самостоятельному развитию.
Сегодня накоплен огромный материал, который позволяет проследить, как развиваются древние искусства.
Первые скульптурные изображения встречаются на евразийском континенте в обширной области от Западной Европы до Сибири и в основном датируются эпохой расцвета ориньякской культуры (35-26 тыс. лет до н. э.). Впрочем, новые находки несколько сдвигают временные шкалы. Наиболее древняя из всех сегодня известных науке палеолитических скульптур – это статуэтка из Костёнок Воронежской области (Россия). Она датирована 42 тысячелетием до н. э., и относится к древнерусскому комплексу Костёнко-Боршевских стоянок. Происхождение остальных датируется между 35—40 и 20 тысячелетиями до н.э.
Одним из наиболее ярких образцов первобытной скульптуры предстают так называемые палеолитические венеры (в отечественной литературе часто фигурирует определение Макошь, от богини Макоши), статуэтки с сильно гипертрофированными признаками женщины-матери.
Впрочем, матери ли? Ответ на этот вопрос способен изменить многое в наших представлениях о далеком предшественнике и о путях формирования сознания. Одно дело, когда мы видим перед собой неуклюжую попытку простого отображения действительности, совсем другое… Огюст Ренуар как-то признался, что он никогда не стал бы художником, если бы природа не создала такую волнующую материю, как женская грудь. Мужчина, автор хорошо понимает его, но точно так же его понимает любой мужчина вообще. Почему мы должны думать, что первобытный художник лишь холодно и отстраненно протоколировал то, что отличает от него самого противоположный ему пол? Только ли неточность глаза и неверность руки обнаруживаются в этих пышнотелых феминах? Не правильней, не справедливей ли по отношению к нашему прародителю было бы сказать, что в точности то же, что волнует нас, сегодняшних, воспламеняло и его? Не одухотворенная ли глубоким чувством магия пересотворения обыденного стоит за этим творчеством, не собственная ли попытка создания некоего идеала женщины по уже пульсирующему где-то в глубине его души образу встает из глубины верхнего палеолита? Что же касается необузданных нагромождений плоти, то не плохо было бы вспомнить и о Рубенсе… Если же говорить о фертильности, как о какой-то ценности, то порождаемые ею «лишние рты» — это скорее обременение, чем благо, и долгое время уже вполне развитые цивилизации будут регулировать рождаемость, избавляться от них. Другими словами, избыточная плодоносность едва ли могла служить идеалом того нелегкого для жизнеобеспечения времени.
Точного ответа не существует, но в любом случае искусство палеолита иллюстрирует рождение абстрагирующей способности человеческого сознания. Независимо от того, чем именно являются все эти «венеры», символом женственности, символом фертильности, секс-символом, здесь мы имеем дело именно с символом, с условным знаком неких отвлеченных, воспаряющих над реальной действительностью материй. Это одна из первых попыток пересоздания мира, стремление человека воплотить в материале камня ли, кости уже пульсирующий в пред-сознании образ какой-то иной, над-чувственной, реальности, чистую фикцию. Словом, это практически первое прямое доказательство рождения на свет качественно новой психики. Ведь даже орудия, которые дают возможность осуществлять тонкую деталировку этих произведений первобытного искусства, могут быть интерпретированы как простое количественное преобразование уже вошедших в совокупный инструментарий человека вещей, как рутина, которая сопровождает жизнь целой череды поколений. Здесь же перед нами внезапный взлет индивидуального духа.
Несколько позднее скульптуры появляется живопись. Возможно, это объясняется тем, что плоскостное изображение требует значительно более развитой способности к абстрагированию. К тому же и состав биомоторики, которая создает новую разновидность артефакта, принципиально отличен от привычных анатомии механических воздействий на обрабатываемый предмет.
Первые художественные находки были сделаны знаменитым археологом Эдуардом Ларте, который в 1836 году нашел в гроте Шаффо пластинку с гравировкой. Он же обнаружил изображение мамонта на куске мамонтовой кости в гроте Ла Мадлен (Франция). В 1868 г. на юго-западе Франции же в департаменте Дордонь французским палеонтологом Луи Ларте была открыта пещера Кро-Маньон. Кстати, именно благодаря этой стоянке все люди верхнего палеолита получают наименование кроманьонцев. Здесь, помимо человеческих погребений, были найдены кремниевые орудия, а также украшения, возраст которых составляет примерно 30 тыс. лет до нашей эры. Но, может быть, самое главное, что интересует нас, — это 400 наскальных зооморфных и антропоморфных изображений, относимых к эпохе верхнего палеолита, найденных в этом же регионе в пещере Комбарель (1901 г.).
Открытия множатся. В 1879 г. в Испании археолог-любитель обнаруживает Альтамиру, пещеру с полихромной наскальной живописью. Он же вместе с археологом из Мадридского университета, Хуаном Виланова-и-Пьера, произвел первые раскопки. Их результаты были опубликованы в 1880 г.; обнаруженные рисунки были отнесены к эпохе палеолита. Позже были открыты пещерные росписи в других местах. В 1901 г. на сводах и стенах грота Фон-де-Гом было обнаружено около 80 рисунков. По отзывам специалистов, живопись Фон-де-Гома принадлежит к лучшим образцам не только пещерного искусства. Многочисленные изображения бизонов, диких лошадей, мамонтов, северных оленей и других животных выполнены в различной манере от древнейших линейных рисунков черной и красной краской до великолепнейших полихромных композиций, относящихся к мадленской эпохе (15 000 — 11 000 лет до н. э.). В 1912 году на стенах пещеры Тюк д’Одубер во Французских Пиренеях находят скрытые слоем сталактитов изображения бизонов. Их возраст составлял более 10 000 лет. В сентябре 1940 г. обнаруживается пещера Ласко. Первым ее исследователем стал Анри Брейль, он установил подлинность наскальных рисунков, описал и изучил их. С конца 1940 года им было сделано множество измерений. Ему принадлежит и звучное романтичное определение: «Если Альтамира — столица пещерной живописи, то Ласко — ее Версаль»91.
Аналогичные открытия делаются в Африке (Тассили-Аджер, Алжир), на территории СССР (пещера Каповая на Нижнем Урале, где в 1959 г. были открыты замечательные памятники палеолитического искусства), наконец, во множестве других мест, что обнаруживает общность законов, которым подчинено формирование человека и рождаемого им искусства.
Как и скульптура, пещерная живопись претерпевает свою эволюцию. Примерно с 30 тысячелетия до н. э. первобытный художник просто заполнял поверхность внутри контура рисунка черной или красной краской. Позднее (с 18 и по 15 тысячелетие до н. э.) он начинает уделяться внимание деталям: косыми параллельными штрихами изображается шерсть, появляются дополнительные цвета (различными оттенками желтой и красной краски), чтобы нарисовать пятна на шкурах быков, лошадей и бизонов. Линия контура также меняется: она становится где-то ярче, где-то темнее; отмечая светлые и теневые части фигуры, складки кожи и густую шерсть (например, гривы лошадей, массивные загривки бизонов), возникает способность к передаче объема. В некоторых случаях контуры или наиболее выразительные детали подчеркиваются вырезанной линией. Ок. 12 тыс. до н. э. пещерное искусство достигает расцвета. Живопись того времени уже умеет передавать объем, перспективу, цвет и пропорции фигур, наконец, движение. Тогда же были созданы громадные живописные «полотна», покрывшие своды глубоких пещер.
Здесь необходимо понять отмечаемое знатоками искусства важное обстоятельство: ни разноцветье красок, ни формы их сочетаний не имеют ничего общего с предметом, образ которого встает при их созерцании: «...внеэстетическая природа материала – в отличие от содержания – не входит в эстетический объект <…> с ней «...имеет дело художник-мастер и наука эстетика, но не имеет дела первичное эстетическое созерцание»92. В еще меньшей степени корреспондируется с изображением материал поверхности, на которой напечатлевается композиция. Таким образом, нет, казалось бы, оснований для каких бы то ни было отождествлений образа с предметом. Но мы легко распознаем если и не все, то многое из того, что хотел сказать художник, и это — явный парадокс, который тем острей, чем примитивней рисунок.
Мы привыкли смотреть на древние примеры живописи как на что-то естественное и рядовое; необыкновенное видится только там, где обнаруживается произведение, способное занять достойное место в современных музеях изобразительного искусства. Между тем одним из величайших чудес природы является любое изображение вообще... сколь бы примитивным оно ни было. Мало того: чем минималистичней изобразительные средства и проще первобытный рисунок, тем большая тайна его окружает. Уже хотя бы только потому, что его прочтение требует обратно пропорциональных усилий абстрагирующего сознания зрителя. Правда, между нами и тем далеким мастером (и его публикой) пролегло несколько десятков тысячелетий интенсивного культурного развития в непрерывно сгущающейся среде все более и более сложных идей и образов. Но ведь между ним и животным еще больший, качественный, разрыв, ибо животное не в состоянии опознать изображенное; сколь бы реалистичным оно ни было, ни одна кошка не бросится на нарисованную мышь и ни одна мышь не убоится нарисованной кошки. И уж конечно животное не в состоянии воплотить собственное видение (предположим на мгновение, что оно у него есть) в материале, который не имеет ничего общего с изображаемым предметом.
Все это свидетельствует о том, что уже первые наскальные рисунки являются знаком фундаментальных преобразований психики, о начале подлинной революции, происходящей в организации жизни на нашей планете. Впрочем, вернее было бы сказать о близком завершении некоего переходного периода, в течение которого окончательно выделившийся из животного царства полуфабрикат становится собственно человеком. В сущности, только эти изображения (или, быть может, какие-то другие, еще не открытые или не осмысленные нами свидетельства) являются надежным свидетельством того, что первобытный субъект действительно обретает сознание и то, не поддающееся внятному определению, что в просторечии именуется душой. Все предшествующее им — это лишь промежуточные состояния живой материи, которые обязаны подчиняться отличной от одухотворенного бытия логике. Словом, в известной мере было бы справедливым утверждать, что собственно история начинается даже не с производства сложных орудий, но лишь с этими артефактами первобытного искусства.
К тому же, в отличие от отчуждаемых орудий и продуктов непосредственного жизнеобеспечения, первообразы произведений искусства, оставаясь со своим создателем, становятся и достоянием первобытной публики. Другими словами, средствами коммуникации, формой первичных знаковых систем. Способность вызвать в своей «голове» образ отсутствующего предмета, повторим, свойственна не отдельно взятому человеку, но его социуму. Мы говорим не о биологическом виде Homo sapiens sapiens, поскольку завершение эволюционного процесса не означает того, что любой индивид обретает способность ко всему, что доступно виду. Только в социуме, только по мере совершенствования форм коммуникации эти способности могут стать достоянием каждого. А могут и не стать — все зависит от степени вовлеченности индивида в коммуникационные процессы, степени овладения всеми формами языков. Но как бы то ни было, тот факт, что вдруг родившийся образ не умирает в душе художника, но, претерпевая головокружительно сложный процесс объективации, запечатлевается на сводах пещеры, свидетельствует о том, что он обращается отнюдь не в мировое пространство. Иначе говоря, свидетельствует о появлении собственно знаковых систем общения, то есть таких, которые способны преодолевать пространственный и временной барьер, разделяющий индивидов, и служить средством межпоколенной коммуникации.
4.5. Речь
В конечном счете, все формы искусства, скульптура, живопись, танец, как и речь, появляются из единого, не расчлененного на отдельные составляющие облака магии, она является их общим лоном. Но, даже полностью сформировавшись, все они продолжают оставаться разными сторонами этой единой породившей и выносившей их стихии. В одной из своих прежних работ93 автор был склонен сомневаться в существовании связи между нею и изобразительными искусствами, однако новый взгляд на магию как на первобытную единую сложносоставную форму сознания, устраняет эти сомнения.
Разумеется, первобытная магия принципиально отлична от той, которая появляется позднее, с уже развитой способностью к абстрактному мышлению. За ней еще не стоит вполне оформившаяся картина мира; смутным наитием ощущается лишь присутствие чего-то таинственного и потустороннего в окружении человека: «Не было ни одной вещи в городе, при виде которой я считал бы ее за то, что она есть. Все мне казалось обращенным в другой вид волшебными заклятиями. <…> Я уже ждал, что статуи и картины заходят, стены заговорят, быки и прочий скот запрорицают и с самого неба, с солнца внезапно раздастся предсказание»94. Но все же и это — магия. В это время, на самой заре истории, магия предстает как древнейшая форма сознания, она объемлет собой без исключения все еще не обособившиеся проявления человеческой духовности. В свою очередь, и каждое из ее проявлений использует все ресурсы организма и выражается всем инструментарием человеческой субъектности. В дальнейшем, по мере эволюции, какие-то из ее частных форм конституируются как самостоятельный род деятельности и обретают собственный способ выражения, свой специфический язык. Но и каждый из таких языков существует только в неразрывном единстве со всеми другими; до конца понять любой из них можно лишь оперируя всеми, обращаясь к опциям остальных. Не случайно Руссо связывал происхождение речи с музыкой. С «музыкальными кадансами», звучавшими во время ухаживаний первобытного человека и выражавшими различные эмоции, связывал происхождение языка и Ч. Дарвин.
Связь речи с другими знакообразующими формами самовыражения лежит на самой поверхности. Уже в общении с ребенком можно заметить, что, чисто механическая, лишенная модуляций темпа, ритма, тональности, без жеста и «подтанцовки», словом без всего того, что сопровождает обращенное к нему слово, она просто непонятна ему; таким образом выхолощенная, она не может обеспечить общение поколений. А значит, отвечать своему главному назначению — служить средством выработки единой нормы поведенческой реакции на установки и требования единой культуры. Впрочем, это касается не только обыденной речи. Без развитого изобразительного ряда, а именно к нему относятся простейшие его формы — тот же ритм, та же тональность, та же мелодика — невозможно ни слово поэта, ни даже слово ученого (именно внутреннее совершенство теории постулируется Эйнштейном как один из критериев ее истинности95). Без образности, без обращения ко всему спектру чувственных форм восприятия не может быть той силы воздействия, которая создается искусством словесности. В общем
Любите живопись, поэты

речь — это не только членораздельная артикуляция, работа активных «произносительных органов». И, может быть, благодаря тому, что именно речь в наибольшей мере вбирает в себя все от той древней магии, которая порождает из себя все другие знаковые системы, она и становится основной, главенствующей формой людского общения. Только она оказывается способной ввести даже слепоглухонемого человека в собственно человеческий мир, ведь от рождения такой ребенок вплоть до XX столетия оставался вне своего социума, другими словами, так и не обретшим душу зверьком.
Становление речи проходит одновременно с появлением на свет первобытных искусств; развитие же и совершенствование происходит за счет обогащения достижениями каждого из них. Не будь их, она, возможно, так и осталась бы «второй сигнальной системой», способной выражать лишь то, что, даже отсутствуя здесь и сейчас, уже наличествует в мире и давно укоренилось в собирательном опыте человека. Только то в ней, что относится к третьей, сообщает человеку способность к абстрактной мысли, а значит, и способность к творчеству. И только сформировавшаяся субъектоспособность знаменует действительное рождение человека в полном смысле этого понятия. Как на уровне рода в начале переходного периода мы имеем дело лишь с «полуфабрикатом» нового субъекта всеобщей истории, так и на уровне отдельно взятого индивида все в постнатальном периоде, что не содержит творческого начала, — не более чем своеобразная «заготовка», которой еще предстоит проходить долгую доработку социализацией, основным инструментом которой является речь.
Нельзя видеть условием ее формирования развитие одного артикуляционного аппарата. Без явно выраженного отношения к предмету высказываний, замещающий его знак вообще нежизнеспособен, не в состоянии сообщить о нем ничего (или почти ничего). Только из облака чужой эмоции, с помощью сопровождающих слово всех других смыслообразующих форм, извлекает суть информационного посыла его получатель. До тех пор, пока компоненты языка — фонетика, лексика, грамматика, синтаксис — еще не достигли своей зрелости, лишь окрашенное эмоцией отношение к предмету, которое соединяет в себе все доступные человеку формы его восприятия и взаимодействия с ним, способно сформировать достаточную полноту представлений о нем. То есть, представлений о том, какую роль новой реалии предстоит играть в жизни человека, и то субъектное начало, что делает возможным ее появление на свет.
Мало того, там, где речь идет о механизмах третьей сигнальной системы, даже чувственное восприятие предмета невозможно без эмоционального отношения к возможности его пересоздания. Эмоция — это порыв к новому, допустимость чего уже не является чудом, это то, с чего начинается любое пересотворение мира. Вернемся к уже упоминавшимся здесь палеолитическим «венерам». Легко иронизировать по поводу сильно гипертрофированных признаков пола в древнекаменных скульптурах. Но что на самом деле стоит за ними — недостаточная верность глаза, гибкости руки? Или, может, все дело в том, что первобытный художник вовсе не копирует предмет, в том, что он выражает именно то, что в действительности предстает перед его взором? Так ребенку, который берет в руки цветные карандаши, нет дела до того, что создаваемый им образ его матери не имеет ничего общего с оригиналом. Он живописует то доброе и светлое, что исходит от нее, и так ли уж преувеличены в этом детском рисунке ее «красота» и его собственная любовь к ней?
Да, собственно, и видит человек вовсе не глазами, во всяком случае, не только ими. Будучи своеобразным физическим прибором, орган зрения обязан подчиняться строгим законам оптики, но если бы результат его работы следовал только им, перед нами вставало бы совсем не то, что мы наблюдаем в действительности. В этом легко может убедиться каждый. Так, по законам оптики все контуры объемного предмета, спроецированного на плоскость, подвергаются неминуемому искажению, и уже школьные начала геометрии позволяют с точностью рассчитать их. Поэтому смотрясь в зеркало, на его плоскости мы каждый раз должны были бы видеть подобие того, что отображается выпуклым самоваром, — однако, вопреки всему, каждый раз перед нами встают совсем другие, существенно облагороженные, куда более приятные нам самим черты. Точно так же, но уже в прямую противоположность этому примеру, страдающая анорексией женщина даже в критической фазе своего недуга обнаруживает в зеркале следы уродующих ее небесную красоту жировых отложений.
Как в приведенных выше экспериментах с обезьянами дар их говорения принадлежит вовсе не им, но целостной системе «экспериментатор-лаборатория-животное», так и в любом чувственном восприятии работает не только датчик, но весь организм. На самом деле «видит» целостное сложное устройство; разумеется, нельзя абсолютизировать, но все же до некоторой степени справедливо говорить, что главенствующая роль в нем принадлежит сознанию и лишь подчиненная — глазам. А это значит, речь должна идти не только о действительных контурах и объемах, цветах и пропорциях воспринимаемых вещей, но и обо всей системе предпочтений и — самое главное — ценностей самого созерцателя. Добавим, созерцателя, воспитанного единой нормой реакции на зримый образ-знак. Вот так и первобытный скульптор создает то, что он «видит» именно этой целостной системой, и вовсе не случайно им выделяются те самые черты, которые более всего будут волновать мужчину всех следующих тысячелетий. Кстати, в противоположность пращуру, средневековый художник, стремясь запечатлеть дух, будет так же старательно убирать все, что когда-то воспламенило его далекого предшественника, и в этом тоже будет отражаться диктат впитанных норм современной уже ему культуры. А значит, и работа его собственного сознания, для которого главное в человеке кроется вовсе не в физических рельефах живой натуры.
Зрительное восприятие — это уже начало постижения окружающей действительности; оно всегда пристрастно, между тем пристрастность — враг фотографичности. Только окрашенное эмоцией оно способно представить предмет, и требуется особая выучка (нет объекта без субъекта), чтобы увидеть его без искажений вносимых «физикой» живого оптического прибора. До изобретения фотографии существовало особое ремесло рисовальщика (не путать с художником), одной из задач которого было отсекать все то, что привносится в предмет содержимым «головы». Это ремесло, точно так же, как и искусство живописца, требовало своих талантов. Такие специалисты сопровождали экспедиции, служили в военных штабах; благодаря тем из них, что были призваны Наполеоном, Европа узнала много нового о Египте. Но и в их видении — все та же пристрастность, вот только взятая с обратным знаком. Что же касается художника, то не будет преувеличением сказать, что его восприятие — это уже и форма пересоздания; собственно, только поэтому (нет объекта без субъекта!) воспринимаемое им становится «предметом». Словом, во всем, что предстает перед человеком, светится не одно то, что пребывает вне нас, но и мера собственной субъектности созерцателя. Художественное познание — лишь специфическая форма познания «вообще», поэтому все в нем подчинено единым законам новой фазы эволюции — творчества. Правда, если речь идет о самых истоках, о первобытном мастере, то создаваемый им образ — это еще не творчество в строгом смысле понятия (создание принципиально нового, не существовавшего ранее). Но даже здесь мы уже сталкиваемся с попыткой пересотворения внешней сущности по мерке какого-то особого отношения к ней.
Эмоция наследуется человеком еще от предшествующих, биологических, форм бытия. Но в новой фазе их общей эволюции, перерождаясь в таинстве магии, она становится концентратом всего практического и чувственного опыта, как бы перемножаемого на совершенно новую систему, ценностей и целей того, кто становится ее движителем. Неким единым началом, переплавляющим в себе все свойства и все проявления новой формы жизни, благодаря которым возникает новый мир. Обновленная магией, эмоция — это такое же, как и сама новая жизнь, комплексное отношение к миру. Как и магия, эмоция проявляет себя всеми доступными органике формами, ни одно из проявлений субъектности не может быть свободным от нее. Но в то же время, концентрируя в себе все проявления жизни субъекта, она все же по-разному выражает его отношение к пересоздаваемому, и это разнообразие выражений рождает целый спектр языков.
Речь — лишь одна из всей совокупности знаковых систем. Правда, именно ей предстоит играть главенствующую, если не сказать исключительную, роль в межпоколенной коммуникации, но, повторим, без других форм самовыражения, которые порождаются порывом человека к чему-то новому, уже возможному в его мире, она мертва.
Анатомический аппарат управления речью складывается около 50 тыс. до н. э., иначе говоря, «полуфабрикат» человека практически в полной мере обладает им уже в начальном пункте социогенеза. Часто это понимается так, будто уже здесь начинается речевое общение. Но это не так, требуется долгое время, чтобы оно вошло в жизнь нашего далекого прародителя. Здесь уже говорилось о том, что рождению сознания предшествует появление его предмета, и точно так же предмет сознания предшествует обозначающему его слову. Не будет преувеличением сказать, что эволюция артефактов, будь то орудия, жилища, первобытная скульптура, наскальная живопись, и все другое, создаваемое человеком, является своеобразным зеркалом, в котором отражается эволюция и речи, и сознания в целом. Сознание и речь неотделимы друг от друга, но, как уже сказано, речь — это лишь одна из форм общения, вся же их совокупность может быть описана только всем многообразием знаковых систем, в числе которых языки всех ремесел и всех искусств.
Необходимо понять еще одно обстоятельство. О становлении речи как о решающем факторе социогенеза можно говорить только там, где численность и плотность населения переходит какие-то критические границы. В подкритическом диапазоне ее возникновение невозможно, допустимо говорить лишь о до-знаковых формах коммуникации. Речевое же общение возникает вовсе не там, где можно обозначить отсутствующий здесь и сейчас предмет, но там, где появляется способность, не прибегая к показу, дать хотя бы общее представление об организации специфического отношения к нему, о содержании и порядке выполнения какой-то функции.
Хронологические рамки формирования таких общностей очерчиваются уже приводившейся выше динамикой численности населения планеты. Не вызывает сомнений, что равномерно рассеянные на ее территориях первые общности не смогли бы создать ту насыщенность информационного поля, при которой возникает необходимость в речевом общении людей и уж тем более — в появлении у них абстракций высокого уровня. Но, принимая, что далеко не все регионы благоприятствуют человеку, о равномерном расселении говорить не приходится, поэтому необходимая концентрация все же может быть достигнута уже в глубокой древности. Но даже с учетом этого обстоятельства она возникает значительно позже того времени, которым датируются первые находки ископаемого человека. В сущности, об этом говорит один из виднейших российских лингвистов С.А. Старостин: «Это значительная величина, но она заметно меньше, чем датировка возникновения вида Homo sapiens. 40-50 тысяч — это максимум, потому что те макросемьи, которые нам известны, имеют датировку порядка 15-17 тысяч»96.
Численные границы группы, где может зародиться речевое общение, не известны, но ясно, что искомая величина должна быть ощутимо большей, чем минимальная численность жизнеспособной популяции, которая у человека составляет около 100 особей97. При этом в расчете параметров численности учитываются не все особи, а лишь те, кто принимает участие в размножении. Таким образом, реальная численность жизнеспособного минимума оказывается значительно более двухсот. С этой величиной хорошо корреспондируется другая, которую, со ссылкой на Lande (1995) приводит Р. Б. Примак98; правда, здесь имеются в виду позвоночные (но ведь и человек относится к ним). Впрочем, эти величины недостаточны. Возникновение в пределах столь ограниченного множества базисных элементов знаковой коммуникации, может быть, и не исключено, но вызывает сильное сомнение способность замкнутой группы сформировать систему сложных идеологем. Словом, требуется интенсивный информационный обмен на межгрупповом уровне, между тем этот уровень образуется только при достаточно плотной заселенности некоего региона, границы которого, с одной стороны, не вызывают конфликтов, с другой — не препятствуют систематическому общению. Только формирование целой системы крупных сообществ, частично связанных хозяйственной деятельностью, может дать толчок окончательному расставанию человека со своим животным прошлым.
Ориентировочные показатели плотности населения можно установить по данным археологических раскопок. Древнее жилище, вскрытое в Костёнках I раскопками 1931-1936 гг., имело в плане овальные очертания. Длина его была 35 м, ширина — 15-16 м. Жилая площадь достигала, таким образом, размера почти 600 кв. м.99. В Авдееве близ Курска раскопаны остатки такого же овального в плане наземного жилища длиной 45 м и шириной 19-20 м. Оно почти тождественно жилищам из Костёнок I, но значительно крупнее. Площадь самого большого жилища из Костёнок I более 600 кв. м, площадь авдеевского — более 800 кв. м. Из описаний, сделанных специалистами, жилища объединяют под своей крышей довольно большие группы. Их формирование это еще и рождение своих — довольно крупных — коллективных имуществ: в одной из построек найдено 55 тыс. сохранившихся каменных изделий. Каждая вещь представляет собой большую ценность, от многих изделий зависит жизнь обитателей; не случайно они передаются от поколения к поколению, и общее их число — наглядное тому свидетельство, ибо такой объем невозможно создать в течение жизни одного.
Трудно сказать, является ли достаточной численность 150-200 человек для формирования языка. Но такие стоянки существуют в окружении других, пусть и не столь больших. «При условии, что только костёнко-боршевская группа насчитывает более 60-и стоянок, и таких очагов – Сунгирь, Костёнки, Елесеевич, Зарайск, Авдеево, Гагарино, Пушкари и др. – насчитывается, как минимум, около десятка, получим, что на каждую группу стоянок приходилось по 4 – 8 тыс. человек в группе и по 70 – 150 человек на каждой отдельной стоянке»100. Таким образом, интенсивность информационного обмена оказывается достаточно высокой, и, по-видимому, необходимая для появления жизнеспособных языков плотность достигается на таком уровне интеграции. Правда, и существование крупных объединений, живущих под одной крышей, трудно предположить без развитых форм общения. Так что, по-видимому, и здесь мы наблюдаем, что в единый эволюционный поток сливаются совершенно разнохарактерные процессы, при этом каждый стимулирует развитие и интенсификацию других и все вместе — ведут к завершению переходного периода.
В основном, можно согласиться с Леви-Строссом, когда он говорит о механизмах объединения первобытных общин. К факторам, способствующим ему, он относит следующие: обмен производимым продуктом, позволяющий создать более крупный и значительно более надежный комплекс жизнеобеспечения, перекрестные браки, наконец «обмен словами». Существование излишка одних продуктов и дефицита других не вызывает никаких сомнений. Поэтому не вызывает сомнений и взаимовыгодный обмен. Можно согласиться и с «обменом женщинами», который дает возможность сократить неблагоприятные следствия инцеста и — уже на межгрупповом уровне — форсировать вытеснение чисто биологических связей социальными отношениями. Однако «обмен словами», как один из механизмов (а значит, и обязательное условие) интеграции, предполагает наличие вполне сформировавшейся речи. Иначе говоря, здесь в предпосылки закладывается то, что должно стать следствием; меняться можно только тем, что уже существует, поэтому общий язык должен сложиться заранее.
Истоки языка подобны началам великих рек, они теряются среди малоприметных ручейков, и где именно начинаются многоводные течения, сказать трудно. Но как бы то ни было, такие «ручейки» существуют задолго до появления речи. В их качестве предстают первые формы жесто- и звукоуказаний, — тех самых, которыми пользуемся и мы при первых встречах с носителями иноязычной культуры. Эти формы закладываются еще на биологическом уровне. Так, «телеграф» птичьего гомона оповещает весь лес о происходящих в нем событиях. Но это еще не язык. Те же «музыкальные кадансы», что сопровождают брачные танцы, тоже имеют к нему лишь косвенное отношение. Решающую роль в формировании речи играют над-биологические формы жизнеобеспечения — а значит, и над-биологические же формы продолжения рода (т. е. формы межпоколенной коммуникации). Сигналы, подаваемые животными, — это элементы первой сигнальной системы, в лучшем случае, предпосылки второй. Собственно же язык — это третья, и он может возникнуть исключительно там, где пробуждается творческое начало, где рождается и новый предмет, и субъектоспособность его производителя.
Мы знаем, что операционные программы предмет-предметных процессов, которые становятся новыми формами жизнеобеспечения, определяются такими элементами, как фокусы приложения сил, векторы, траектории движения орудий, наконец, энергетика исполняемых действий. В тех примитивных технологиях, которые возникают в самом начале переходного периода, для всего этого не нужно никаких слов, достаточно красноречивых жестов и основных форм модуляции звука (вот, может быть, где проявляется косвенное влияние тех вокальных упражнений, о которых говорил Дарвин). Не сказав ничего значащего, с их помощью, можно определить практически всю «физику» предметных действий. Мы встречаемся с этим и в наше время. Так, случайно собравшейся группе, которая помогает вытащить застрявшую машину, достаточно сложения сил и единого ритма, который задается ничего не значащим рыком: «и-ррраз!». Часто достаточно нескольких жестов, чтобы определить и поле действия со всеми его координатными осями, и фокусы приложения сил, и их векторы. Другими словами, все то, что в развитой речи обозначается системой многочисленных предлогов, приставок и других элементов грамматики. Точно так же простой тональностью звука можно регулировать энергетику, темп, ритм действия. Таким образом, уже самые простые, если не сказать примитивные, жесто- и звукоуказания способны предвосхитить многое из того, что станет назначением ключевых грамматических форм. Между тем за ними, как мы помним, стоит единая структура «всеобщей связи вещей». Таким образом, с образованием новых форм деятельности доступные животному формы подачи сигналов могут наполняться принципиально новым содержанием, и это делает из них строительные элементы собственно языка.
Словом, в главном Леви-Стросс, как кажется, прав. Пусть не язык, как таковой, но предшествующие ему знакообразующие архетипы действительно способны играть интегрирующую роль на межгрупповом уровне. Кодифицированная же их система, которая неизбежно складывается при регулярном общении, вводит всех его участников в какой-то общий континуум, способствует и взаимопониманию, и формированию единой шкалы ценности всего того, что становится предметом обмена, и росту зависимости первобытных общин друг от друга.
Если начало становления речи лежит еще в нечленораздельных звукоуказаниях, то завершение знаменуется обособлением языковых семей. Их формирование идет параллельно с процессом расообразования и датируется, по данным лингвистики, начиная с 12 — 10 тыс. до нашей эры, другими словами, временем той же неолитической революции. Таким образом, и собственно речь возникает значительно позднее появления анатомически «законченного» человека. Обособление языковых семей в известной мере завершает ее становление. Мы делаем здесь оговорку только потому, что развитие речи продолжается и сегодня.
Подводя предварительный итог, можно утверждать, что к рубежу 15-10 тысячелетий до н. э. сходится все: рождение новых форм жизнедеятельности и ее специального инструментария, появление сознания, и целый спектр развитых форм знаковой коммуникации, у многих из которых со временем появится своя покровительница-муза. Это слияние и вызывает неолитическую революцию, которой завершается переходный период и начинается собственно история человека.
Но мы говорим о речи. Многое о ней уже сказано, но все же речь — это еще и лексика. Поэтому обойти ее вниманием невозможно. Только на первый взгляд она собирает в себе имена всех вещей, явлений, процессов, в то время как грамматика отражает их «всеобщую связь»; их действительное соотношение куда сложней и интересней. Как грамматика не является искусственным образованием, которое призвано кодифицировать правила речевого общения, а отражает в себе законы мироустройства, так и лексика имеет самое непосредственное отношение к общей архитектонике все того же мироздания, другим измерением все той же «связи вещей». Ни в коем случае нельзя видеть в лексическом составе языка простой набор обозначений отдельных элементов мироздания, — весь универсум встает не только в законах синтаксиса, но и в содержаниях слов.
Вернемся к тому, о чем говорилось выше (2.2). Определить содержание слова можно только с помощью других, но все другие, в свою очередь, требуют отсылок к третьим, и в конечном счете полным определением каждого является без исключения весь состав языка. Может быть, самым простым (но, одновременно, и самым сложным) примером может служить понятие Бога. Теологическая мысль в попытке дать Ему определение оперирует всем содержанием наших знаний о мире. Но ведь и опровержение Его существования в полной мере использует тот же самый массив знаний. Самое же интересное состоит в том, что все опровержения — равно как и все доказательства — на равных входят в состав этого понятия. Кратчайшая форма этого парадокса — взаимоисключение и взаимное же дополнение как действительное определение всей полноты смысла — уже приводилась здесь («бытие определяет сознание»).
И все же прямое уподобление лексической единицы монаде Лейбница, которая включает в себя все мироздание, недостаточно для понимания.
Содержание слова вбирает в себя опыт всех контактов человека с предметом, и ясно, что «всех» означает не только страдательных. Страдательное в содержании представлений о нем не выходит за рамки все той же первой сигнальной системы, в лучшем случае второй. Другими словами, за пределы того, что является константным элементом окружающего мира, или, если речь идет об артефактах, уже прочно укоренилось в собирательном опыте и рода и индивида. Глубинное же существо слова, в который раз повторим, — это то, что относится к третьей, что служит этапом рождения самой возможности чего-то нового в мире и дальнейшего ее преобразования в действительность, частью глобального потока метаморфоз метафизического в физическое и обратно, составным элементом единого цикла «слово-дело-результат». Квинтэссенция слова — это и есть то главное, что определяет развитие самой природы на том, высшем, этапе, когда она порождает сознание и его носителя. Повторим и другое: в строгом смысле предмет — это только то, в чем светится субъект (нет объекта без субъекта!), и не случайно в построениях Канта денотат слова — это предмет и результат синтетических суждений. Напомним, он отличает их от аналитических, которые не способны сообщить решительно никакое новое знание. В его концепции даже возможность созерцания, то есть того, с чего, казалось бы, должна начинаться познавательная деятельность человека, реализуется не в рамках обычной эстетики (в терминологии «Критики чистого разума» это обозначает все формы чувственных восприятий), но только в трансцендентальной101. Проще говоря, где начинается умозрение, поскольку все, что порождается голой сенсорикой, не выходит за рамки доступного любому животному.
Разумеется, это не значит, что слово хранит в себе исключительно то, что относится к третьей сигнальной системе и не касается содержания первых двух. Так, органика сохраняет в себе все от «физики» и «химии» составляющих ее материй. Если бы не было этого сохранения, то каждый раз мы бы имели дело с единицей никому не известного языка. Начало любых сознательных пересотворений действительности опирается исключительно на данность, на то, что уже прочно закрепилось в совокупном опыте. Перспектива же творения не имеет конца, поскольку любой результат всегда рождает потребность в чем-то еще, и цикл продолжает развиваться по нескончаемой спирали. Но вместе с тем, даже обогащенное новым содержанием, со временем слово обречено становиться тривиальностью, иначе, опускаться на ступень ниже, на уровень второй коммуникационной системы (что, впрочем, не мешает ему оставаться опорой, от которой можно отталкиваться в дальнейшем восхождении).
Никакой предмет наших суждений не сводится к геометрическим контурам и физическим массам, на которые можно было бы указать пальцем и воспринять органами чувств, а значит, и слово о нем выходит в сферы внечувственного. В конечном счете оно включает в себя весь цикл егосуществования в мире нашей культуры. На языке современной прагматики этот цикл может быть описан категориями создания, использования и утилизации. То есть понятиями, за которыми стоит развитая система не только широкого круга объект-объектных отношений, но и экономических связей, и специальных научных исследований, и организационно-технических мероприятий. Не случайно большое развитие сегодня получают специальные дисциплины, трактующие все стадии жизни производимых нами вещей от инициации научно-исследовательских и опытно-конструкторских работ до снятия их с обслуживания и вторичного использования отходов. Между тем все перечисленное представляет собой еще и многомерную систему отношений с не поддающимся никакому определению кругом других предметов, процессов, явлений. Кстати, это применимо не только к искусственно создаваемым человеком вещам, но и к порождениям самой природы. Ведь полное знание о них включает в себя такой же огромный информационный массив, который начинается с условий происхождения и заканчивается природоохранной политикой человека, поэтому в конечном счете и за каждым понятием о любом из таких порождений встает тень всего универсума. В результате мы вновь убеждаемся в том, что действительное содержание слова, вбирая в себя накопленный опыт человека, становится подобием осколка голограммы, о которой говорил Дэвид Бом. Отличительное же свойство каждого ее осколка состоит в способности хранить ключевую информацию обо всем целом, и такое представление применимо практически к любой лексической единице любого языка.
4.6. Слово и творчество
Таким образом, содержание слова вбирает в себя весь опыт взаимодействия человека с обозначаемым предметом. Но есть опыт рода и есть опыт индивида. На уровне первого в этом содержании открывается все богатство человеческой культуры, на уровне второго — та (по-своему структурированная) часть ее объема, что освоена отдельной «клеткой» единого социального тела. При этом, как и в живой природе вообще, возможности организма и потенциал его отдельной клетки представляют собой не одно и то же. Что же касается человека, то здесь разность все время возрастает — уже хотя бы потому, что достояние индивида уподобляется математической дроби, знаменатель которой стремится к бесконечности. Поэтому для каждого человека в отдельности в понятии предмета существует только то из всей суммы его определений, что вошло в его собственную жизнь. Между тем прожитая жизнь у каждого своя, и даже профессиональный электрик, который никогда не совал два пальца в розетку, не все знает о свойствах электрического тока.
Одно и то же суждение разных людей в разных обстоятельствах, которое к тому же сопровождается по-разному же структурированным использованием вспомогательного знакообразующего инструментария, может означать далеко не одно и то же, и чтобы до конца понять его необходимо считаться со всей околовербальной аурой речений. «Так как рече­вое общение протекает в конкретной естественной среде, создаваемой обстановкой, антуражем и всеми физиче­скими характеристиками самих коммуникантов, то паралингвистический контекст также включается в общение и служит существенной опорой при обмене информацией, дополняющей информацию, содержащуюся непосред­ственно в вербальной единице. Физические характери­стики коммуникантов, свойства голосовой модуляции, кинесика, мимика, предметное окружение и т. д. образуют паралингвистический контекст, в котором языковые еди­ницы получают свое однозначное содержание только при учете роли указанных обстоятельств»102. Отсюда получается, что двух тождественных представлений ни об одном предмете в природе социума не существует. Более того, не может сложиться. Мы могли убедиться в этом уже хотя бы по взглядам на женщину.
На первый взгляд, полное взаимопонимание возможно, но лишь в той мере, в какой представления о вещах одного участника общения в деталях совпадают с представлениями другого. В учебниках по логике это изображается кругами Эйлера (совпадающими, пересекающимися, подчиненными и др.), которые иллюстрируют полную или частичную идентичность содержаний. Но анализ обнаруживает наличие острого парадокса в таким образом формализованном обмене. Ведь в той мере, в какой содержание понятий в сознании одного совпадает с представлениями другого, он вообще не нужен, поскольку не способен сообщить решительно ничего нового. Эвристическое же начало — а настоящей целью обмена является именно оно — может быть обнаружено только за границами совпадений, то есть того, что уже и так известно каждому. Но именно потому, что в этой области значений нет никаких точек соприкосновения, ранее не известное в принципе не может быть воспринято, поэтому там подобный обмен равносилен говорению на разных незнакомых языках.
Впрочем, полное совпадение содержаний невозможно даже в тех границах, которые очерчиваются формализованными схемами математика. Да, приходится считаться и с этим обстоятельством — ничто, даже из, казалось бы, полностью совпадающих объемов, не может быть ни передано, ни воспринято без искажений. «Понимание любого текста (если специального, то для профессионально подготовленного читателя, если художе­ственного, то для культурного, образованного читателя) незримо опирается на знание содержания соответству­ющих языковых единиц, на тезаурус читателя, что и обу­словливает функционирование их только в определенном семантическом контексте»103, — говорит лингвист. Словом, и эти границы не более чем фикция, поскольку индивидуальные особенности каждого коммуниканта проявляются во всем, а значит, не только за ними, но и внутри их.
Обобщая, можно было бы сказать, что вообще никакой контакт не способен передать никому из нас готовое знание. Но мы выскажемся еще категоричней. Собранные по одной и той же схеме из одних и тех же элементов два представителя одного биологического вида неодинаковы до такой степени, что пересаживаемая от одного к другому ткань, за исключением редчайших случаев, отторгается всем организмом. Не только люди науки и мастера искусств («волна и камень, стихи и проза, лед и пламень»), но и представители одного цеха «не столь различны меж собой». Точно так же и содержания отдельных языковых единиц, и тем более тезаурусы коммуникантов, не тождественны друг другу, не взаимозаменяемы. Нет более глубокого заблуждения, чем то, согласно которому, произнося одни и те же слова, мы имеем в виду одно и тоже. В действительности нужно проделать огромную интеллектуальную работу, чтобы понять своего собеседника. Без исключения все воспринимаемое в слове должно быть адаптировано к нашей собственной анатомии, физиологии, психике, переведено на язык нашего личного опыта, полностью перестроено из его и только его материала. Но материал может быть соломой, как у одного поросенка из детской сказки, прутиками, как у другого, наконец, камнями, скрепленными глиной, как у третьего. К тому же и место, которое занимает предмет обмена в жизни одного коммуниканта, может быть совершенно несопоставимым с тем, которое он занимает в жизни другого (здесь уже приводился пример с шахматными фигурами).
Механической передачи значений, подобной отпасовке мяча от одного игрока к другому, когда мяч остается одним и тем же, ни в речевом, ни в каком ином общении не существует. На деле все происходит примерно так же, как в объяснении дороги; единственное, что возможно здесь,— это указать общее направление, куда должна стремиться собственная мысль собеседника, и подсказать ключевые ориентиры, которыми надлежит руководствоваться в пути. Словом, все в нашем собственном микрокосме должно быть самостоятельно воссоздано нами же самими. Любой, даже в совершенстве знающий родной язык, может легко убедиться в этом, открыв на случайной странице «Критику чистого разума» или «Науку логики», — только предельное напряжение собственной мысли позволяет понять, о чем именно говорится там. Лингвисты, шахматисты, физики, кулинары (перечень бесконечен) могут привести свои примеры того, каким трудом дается постижение даже того, что уже давно известно другим. Но и запредельное напряжение не обеспечивает тождества, и каждому цеху интеллектуалов знакома отнюдь не анекдотичная истина, согласно которой два специалиста рождают три концепции одного и того же предмета.
Таким образом, мы вновь убеждаемся в том, что грамматика (не только в речи, но и в формальной логике) играет не менее важную роль, чем лексика, синтаксис столь же существен в организации мысли, сколь и семантика. Постижение сути вещей невозможно без свободной ориентации в базовых принципах их, вещей, взаимодействия, без постижения структуры всеобщей их связи. Вот только подчеркнем главное: ни в собственно речи, ни в ее до предела формализованной модели сказанное не может быть понято так, что «лексика дура, грамматика молодец» (редкий русскоязычный интеллигент в своем детстве проходил мимо упомянутой выше книги Льва Успенского). Просто, для того чтобы выпрямить что-то, нужно поступиться истиной известной поговорки и перегнуть предмет в другую сторону. В речи существенно все, и каждая лексическая единица имплицитно содержит в себе весь Макрокосм, но он не сводится к сумме изолированных друг от друга предметов, явлений, процессов. Поэтому ни выстроить целостное знание о нем, ни постичь содержание отдельных его составляющих невозможно без помощи грамматики и синтаксиса — лишь им доступно вводить собеседников в незримый континуум «связи вещей». Вытекающий из сказанного вывод не ставит одно над другим, он утверждает: ничто единичное не может быть понято, если нет представления об общем. Лишь в той мере, в какой постигается целое, могут быть поняты отдельные его части, действительная полнота познания монады исчерпывается только там, где открывается последняя тайна всего мироздания.
Но мы помним, что процессы диверсификации, разделения деятельности и специализации индивидов приводят к тому, что «дробная часть социума», индивид, становится носителем все меньшей и меньшей части совокупного опыта рода. А если так, то любая коммуникация должна сокращать и объем родового знания — ограниченная сумма неограниченно малых не может создавать бесконечность. Почему же на деле происходит обратное, почему культура — это стремительно развивающееся образование? Да потому что обмен — это вовсе не передача информационных массивов от одного к другому, не перекладывание информации «из головы в голову». С самого часа рождения всю свою жизнь каждый из нас пусть и с чужой помощью, но совершенно самостоятельно строит собственный взгляд на вещи из строительного материала постоянно копимых им же самим представлений о мире. Иначе говоря, любой акт «обмена словами» — это не что иное, как творческий процесс, где решающая роль принадлежит вовсе не чужим знаковым посылам, но поступательно развивающимся у нас же самих навыкам созидания, степени нашей собственной субъектоспособности. Именно это объясняет, почему перечитывая и перечитывая одну и ту же книгу, мы каждый раз обнаруживаем в ней что-то новое; почему освоение любой дисциплины дается только с огромным трудом; почему Господь изгнал из рая первых людей, которые, убоясь этого труда, соблазнились запретной дармовщиной с «айфона познания». Каждая новая мысль, которая приходит в нашу голову, должна быть встроена в постоянно формирующуюся там же, в голове, общую матрицу мироздания, найти свое место в единой «связи вещей», что возникает и множится в микрокосме индивидуального сознания. Ничто иное, только собственный труд и, конечно же, навыки этого строительства делают человека носителем, хранителем и умножителем нашей общей культуры.
Так что творчество начинается совсем не там, где подступают к решению задач, долженствующих облагодетельствовать человечество…
Но все же и чувственное восприятие действительности не лишено творческой компоненты.
Мы видели, что речь существует только в обрамлении всего спектра других языков, а это значит, что и их семантика обязана отразиться семантике речи, в значениях слов. Человек с нормальным слухом и глухой от рождения в конечном счете пользуются одним языком, но если для первого он является в звукоряде, то для второго основой общения становится ряд зрительный и те вибрации, которые воспринимаются сенсорными рецепторами, расположенными в суставах и мышцах. Подобные замены знакообразующих форм возможны и в других языках. Так, Бетховен, потеряв слух, слушал музыку, прислоняя трость к деке фортепиано, другой ее конец зажимался зубами; вибрации корпуса инструмента передавались костям черепа, далее поступали во внутреннее ухо. Так слепой от рождения скульптор, подчиняясь тактильному контакту, создает зрительно воспринимаемый образ.
Не привносит ли необычная форма восприятия знака что-то свое в его содержание? Думается, да, определенно да. Но это свое не становится неодолимым препятствием общению. Взаимопонимание вполне достижимо; его основание лежит в том, что, вырастающая из ритуала и магии, речь в скрытом виде пользуется одновременно всем арсеналом как восприятия мира, так и выражения своего собственного отношения к нему. А когда так, то и возможности звукоряда в принципе способны размениваться на опции зрительного, тактильного и наоборот.
Может ли слепой ориентироваться в пространстве с помощью слуха? Да, может: звуковая картина мира в принципе позволяет это, и мы знаем, что многие виды животных (в том числе и морских) используют эффект эхолокации. Правда, огромное значение имеют и особенности самого вида, и индивидуальные отличия отдельно взятой особи, но (во всяком случае теоретически) биологическая ткань в состоянии отличить любые отражения, идущие от любого предмета и даже от его материала. Между тем человек соткан из тех же материй, что и любое другое живое существо на нашей планете (как, думается, и сама планета не содержит в себе ничего того, что не содержалось бы в его теле). Ведь и в нем присутствует в полном объеме та же «таблица менделеева», и в нем проявляются все виды физических взаимодействий. А значит, и он должен обладать способностью к ориентации в пространстве не только с помощью зрения, но и с помощью звука.
Научно-исследовательские работы в этом направлении ведутся. Так, в аннотации испанских ученых к отчету о проделанной работе по изучению способности человека к эхолокации говорится: «Активная эхолокация может быть чрезвычайно полезной для слепых людей. В активной эхолокации могут использоваться сигналы, подаваемые как искусственным устройством, так и самим телом. При этом органические имеют преимущество перед первыми. Сигналы, подаваемые животными, хорошо изучены, в то же время способности человека — недостаточно. Представленная работа касается тех, которые могут служить средством эхолокации. В ней анализируется звуки, физические характеристики которых наиболее пригодны к этой цели. Результаты исследования могут быть использованы для формирования методики обучения эхолокации» [перевод мой. — Е. Е.]»104. Эти результаты показывают, что в определенных обстоятельствах человек может успешно конкурировать с летучими мышами.
Впечатляют и практические достижения. Наиболее известный сегодня человек, который использует эхолокацию для ориентирования в пространстве, — это Дэниел Киш. Слепой от рождения, он развил в себе навыки бисонарного зрения до таких масштабов, что самостоятельно может передвигаться на горном велосипеде. Это не единственное достижение, он так же с легкостью определяет любые предметы. Д. Киш создал организацию помощи слепым, и сегодня его уроками пользуются тысячи людей по всему миру. Самый способный его ученик — это Бен Андервуд (Ben Underwood) из Сакраменто Калифорния родился абсолютно здоровым ребенком, но его глаза были удалены хирургическим путем из-за рака сетчатки в трехлетнем возрасте. Однако Бен продолжил жить полноценной жизнью зрячего человека. При этом у него никогда не было ни собаки-поводыря, ни тросточки; он не помогал себе руками, даже если передвигался в незнакомом помещении. Вместо этого Бен использовал свой язык, издавая щелчки, звук которых отражался от близлежащих объектов. Исследования врачей показали, что слух мальчика не обострился (компенсация потери зрения), — он обладал слухом обычного среднестатистического человека. Просто мозг Бена научился переводить звуки в визуальную информацию, и это сделало молодого человека похожим на летучую мышь или дельфина. В нем развилась способность улавливать самые тонкие оттенки эха, и на основе этого определять точное местоположение объектов. К сожалению, Бен умер от рака в подростковом возрасте в 2009 г.
Кстати, слуховое (бисонарное) «зрение» имеет и свои преимущества. К ним относится трехмерность, другими словами, возможность «видеть» не только в том направлении, куда устремлен взгляд, но во всем объеме одновременно. Кроме того, оно позволяет видеть сквозь объекты, которые визуально непрозрачны. Так исследователи из группы Мартинеса со временем научились различать геометрию предметов, помещенных в непрозрачный для света, но звукопроницаемый мешок. Эти навыки, по мнению авторов работы, могут не только помочь слепым людям по новому ощутить окружающий мир, но и будут полезны пожарным или спасателям, которым часто приходится работать в условиях практически нулевой видимости. (Не забудем и о различных формах шпионажа, включая промышленный.) При этом проникающая способность таких звуков оказывается настолько большой, что позволяет ориентироваться даже в очень шумных местах, например, таких как метро (тренированное ухо музыканта явственно различает голос любого инструмента в громе всего симфонического оркестра).
Поскольку органическая ткань воспринимает мир одновременно всем имеющимся в ее распоряжении инструментарием, постольку и любой — зрительный, слуховой, тактильный — образ не является стерильным, в той или иной мере каждый содержит в себе показания всех рецептеров. Правда, в зависимости от обстоятельств (индивидуальных особенностей организма, контекстной ситуации и других факторов) одни показания могут заглушаться другими, но это не меняет дело — пусть в неравной мере, в итоговой сумме присутствуют все слагаемые. К тому же, кроме сенсорной системы, у человека работает и сознание, которое так же способно служить и эффективным фильтром, и столь же действенным усилителем, в конечном счете, любых раздражений. Но как бы то ни было, восприятие любого предмета — это не автономная работа какой-то одной группы рецептеров, но всегда полного их ансамбля. При этом работа каждого подчиняется общим, одним и тем же законам. Сегодня это признается и филологами: «Параллельное существование и взаимодействие языка тела и языка слов в коммуникативном акте возможно в силу того, что глубинные процессы, лежащие в ос­новании невербальной и вербальной деятельности человека, по всей видимости, в существенных отношениях аналогичны»105. А значит, и конвертация одних форм восприятия в другие, в конечном счете, оказывается возможной благодаря тому, что в каждом случае мы имеем дело не с отдельным слагаемым, но с целой суммой. Поэтому отсутствие какой-то одной из многочисленных составляющих последней не является непреодолимым препятствием для получения полного представления о предмете. Как и в математическом итоге, неизвестное слагаемое может быть восстановлено психофизиологическим аналогом вычитания.
Повторим и то, что представления о предмете не сводятся к геометрическим очертаниям, фактуре поверхности, к физическим массам — это еще и весь опыт взаимодействия с ним. «Весь» означает практику его создания, использования, наконец, утилизации. А значит, в его восприятие вносится многое от всех (известных воспринимающему) стадий его жизненного цикла. Между тем индивидуальные особенности человека сказываются не только в частном взаимодействии с чем-то единичным из внешнего окружения, они накладывают свой отпечаток на все. Поэтому даже при отсутствии явных аномалий, то есть там, где эти особенности не переходят какую-то критическую черту, представления разных людей об одних и тех же предметах, никогда не совпадают полностью. Речевое же общение, будучи универсальной формой, требует приведения к некоему общему знаменателю и те результаты чувственных восприятий, что отличаются друг от друга.
Поясним это принципиальное для культуры обстоятельство на примере весьма чувствительных для постреволюционной России материй. Красный цвет — это цвет пролетариата, пролитой им крови; отсюда и Красное знамя как ее символ. Но законы речи, как и в приведенном выше выражении («бытие определяет сознание»), позволяют придать высказыванию «пролитой им» два прямо противоположных смысла: собственной крови порабощенных и крови их жертв. Прямо противоположным образом может быть понят и цвет знамени. Есть «алый» и есть «пурпурный», и часто лишь тренированный взгляд художника способен отличить их. Пурпурный образуется при смешивании красного с синим или фиолетовым, и если речь идет о крови бывших хозяев жизни, намек на «голубую кровь» аристократа напрашивается сам собой. Конечно, и в лексике большевистских агитаторов могли развеваться пурпурные знамена, но для остро чувствующего слово интеллигента-цензора здесь был вполне достаточный повод для обвинений, за которыми
«Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг»106.

Словом, в речевом обмене от человека требуются какие-то дополнительные, часто огромные, усилия, для того чтобы согласовывать собственную картину мира с особенностями той, что формируется в чувственном восприятии его собеседника. Строго говоря, эта внутренняя работа выполняется в любом общении, даже там, где соприкасающиеся пространства значений не слишком отличаются друг от друга; всегда существуют различия полов, возрастов, образований, наконец, идеологических позиций, а следовательно, и несовпадение форм восприятия одного и того же предмета разными людьми. Большей частью остающаяся в тени, во всяком случае, не всегда выступающая на авансцену сознания, эта работа является одной из (отнюдь не факультативных) его функций. Таким образом, во время общения мы, не всегда заметно для себя, заняты еще и постоянным переформатированием всего чувственного ряда (для штирлицев во вражьем окружении это еще и условие выживания). Но ведь именно с такого переформатирования, как показывает уже палеолитическая скульптура, и начинается творчество.
Наконец еще одно измерение «обмена словами».
Мы уже знаем, что общение на одном языке — это еще и способ постоянной выработки единой формы ответа, — не единой формы рефлексии, но единого рефлекса, и калибровка последнего происходит не в одних «головах». Макрокосм культуры и микрокосм отдельных сознаний должны (разумеется, с учетом приведенных здесь оговорок) совпадать в деталях, и это согласование обеспечивается не только сознанием, но всеми ресурсами органики, возможно, не исключая клеточный уровень ее строения. Казалось бы, все предпосылки для этого налицо. Здесь уже было сказано, что независимо от того, на каком уровне, межличностном или межгрупповом, он происходит, подлинным его субъектом всегда выступает социум. А что может быть естественней согласия с самим собой?
Однако согласия нет и не может быть. Индивидуальное сознание из копимого им же самим материала выстраивает в себе не только окружающий мир, но и по-своему структурирует все свое социальное окружение. Впрочем, даже не так — единственной формой существования индивидуальных сознаний является непрерывное созидание и пересотворение того и другого. Одновременно то и другое становятся и главным инструментом этого процесса.
Таким образом, и предмет и средство, и результат в микрокосме индивидуальных сознаний, не переставая быть самими собой, сливаются воедино. Но если так, то природные отличия людей в единстве с несходством их образа жизни не могут не порождать поляризацию всей суммы взглядов на мир и на общество. Так стоит ли удивляться тому, что: «В каждой национальной культуре есть, хотя бы не развитые, элементы демократической и социалистической культуры, ибо в каждой нации есть трудящаяся и эксплуатируемая масса, условия жизни которой неизбежно порождают идеологию демократическую и социалистическую. Но в каждой нации есть также культура буржуазная (а в большинстве еще черносотенная и клерикальная) — притом не в виде только «элементов», а в виде господствующей культуры107. По сию пору эта истина не опровергнута никем. Не опровергнута никем и другая: «Итак, на одном полюсе — художественная интеллигенция, на другом — ученые, и как наиболее яркие представители этой группы — физики. Их разделяет стена непонимания, а иногда — особенно среди молодежи — даже антипатии и вражды. Но главное, конечно, непонимание. У обеих групп странное, извращенное представление друг о друге. Они настолько по-разному относятся к одним и тем же вещам, что не могут найти общего языка даже в плане эмоций»108. Этот вывод принадлежит знаменитой лекции, прочитанной 7 мая 1959 г. в Кембридже английским писателем Ч. П. Сноу. Ее текст был включен в число ста наиболее влиятельных книг послевоенного периода. Бурные дискуссии, вызванные этой лекцией стали причиной широкой общественной дискуссии не только на Западе, но и в СССР (у нас это была дискуссия о «физиках и лириках»).
Словом, культурного монолита не существует, и единство реакции больших масс на знак может быть достигнуто только вблизи крайних точек поляризующегося духа. Великие ереси, религиозные распри, гражданские войны начинаются (вспомним Свифта) с мелочных расхождений по поводу того, как разбивать обыкновенное куриное яйцо, но далее, в своем самовозбуждении, уже сама органика, сама конституция человека начинает отторгать все, что не вступает в консонанс с нею. И если в середине диапазона расхождений еще можно говорить о каких-то компромиссах, то вблизи полюсов все обстоит иначе. Полная стерильность окружения — вот действительная цель отторжения чужих ценностей, иного видения мира, и ради нее можно поступиться даже своими единоверцами: «Убивайте всех, Господь отличит своих».
Но и отторжение иного взгляда на мир — это тоже форма его пересоздания: «Мы наш, мы новый мир построим!»
Впрочем, творческая составляющая коммуникационных процессов не ограничивается тем, что человек, каждый раз, сталкиваясь с новым взглядом на вещи, вынужден надстраивать что-то над уже сложившимися у него представлениями о предмете, а то и перестраивать собственный взгляд на него, нередко — на мир в целом. Словом, не сводится к преобразованию каких-то внешних по отношению к нему сущностей. Есть и другая сторона, о которой впервые заговорил в своей «Поэтике» Аристотель. Имя ей — катарсис. Обычно это понимается как возвышение, очищение, оздоровление души. Порождаемое трагедией сопереживание, сострадание, страх за судьбу героя, очищает душу зрителя, облагораживает и возвышает его. Однако термин существует не только в эстетике, им пользуются и в других сферах. Так медицина говорит о выздоровление от тяжелой болезни, религия — об очищении души от скверны и мук. Не трудно видеть, что во всех случаях речь идет о некоем перерождении того в человеке, что, собственно, и делает его человеком. Напомним, по тому же Аристотелю он состоит из души и тела, и все люди ранжируются только тем, в какой степени первая руководит вторым. Так что вызываемый словом катарсис — это вовсе не род химчистки, способной придать поношенной вещи более пристойный вид. Это подлинное перерождение души. Вот только для того чтобы переродиться, она обязана умереть, а это куда глубже поверхностных представлений о переживаемых в театре чувствах — «словом разрушали города».
Суммируя, можно утверждать: в каждом столкновении с чем-то новым даже на уровне частных общений мы видим все то же пересотворение данного. Правда, в катарсисе речь идет о микрокосме человеческой души, но и в его пределах «обмен словами» (во всяком случае там, где речь идет о третьей сигнальной системе) обнаруживает сопричастность к всеобщему. Пусть здесь совершается таинство перерождения всего лишь отдельной монады, но ведь каждая монада, вспомним Лейбница, вбирает в себя без остатка весь Универсум, а следовательно, рано или поздно перерождаться предстоит и ему. В общем, не только «в муках ночей рожденное слово», но часто и не претендующее на величие предстает как нечто «величием равное Богу»109.
Таким образом, именно речь, ключевой элемент третьей сигнальной системы, является и пред-познанием всей окружающей действительности и первым основанием творчества. Если же учесть, что решающим отличием нового субъекта всеобщей истории от животного является способность к пересотворению того мира, в котором замыкается его жизнь, именно дар слова делает человека человеком.
Слово в его собирательном смысле — это род инобытия всего Универсума. Но даже в качестве крошечной монады, осколка всевселенской голограммы, отдельная лексическая единица собирает в себе, пусть потерпевшее от утраты тонких деталей, все то же содержание. Это нельзя понимать так, будто оно вбирает в себя всю полноту его определений лишь в каком-то далеком логическом и временнóм пределе, его эволюция есть эволюция самой природы, правда, до времени — в ее пред-вещественной метафизической фазе, в фазе возможного. И качественные, и количественные границы мироздания в конечном счете определяются только одним — составом слова, взятого в его собирательном значении. Кстати, последнее включает в себя не только свод уже подтвержденных знаний и научных гипотез — магия слова, катарсические его откровения в такой же мере вбирают в себя и все сокровения искусств. В общем, «любите живопись, поэты» — это не только про «лириков», но и про «физиков». Ничто иное как тот объем, который оно вбирает в себя, становится исчерпывающим определением и отдельно взятого человека, и всего человеческого рода; только тот потенциал, который оно содержит в себе, оказывается потенциалом развития того и другого. И в то же время — единственным ориентиром и пределом возможного в дальнейшем развитии самой природы.
V. МЕЖПОКОЛЕННЫЙ ОБМЕН
5. 1. Организация обмена
По существу, знак оказывается не чем иным, как специфической тенью человека, которая падает на «мир вещей», и, подобно самому человеку, он предстает нерасторжимым единством «души» и «тела», где «телом» оказывается то материальное начало, в котором воплощается его содержание, «душа» — собственно содержанием, системой его связей как со всеми другими, так и с ценностными установками действующего субъекта. Действующим же субъектом в строго смысле этого слова является только социум.
Внутреннее убеждение, настаивая на том, что содержание любого воспринимаемого человеком предмета не просто связано с его собственной активностью, но полностью производно от нее, ничуть не подводило Беркли. Оно решительно неотрывно от субъективности; все то, что представляется нам существующим вне и независимо от нашего опыта и сознания, в действительности является результатом действия сложных механизмов отчуждения и объективации результатов нашего же собственного творчества. Иначе говоря, искусственного исключения нашей собственной роли в возникновении представлений о них и их назначении в нашей же жизни; ничто, не имеющее отношения к ней, не может обрести место в нашем сознании. Мы видели, что эти механизмы формируются еще в переходный период от полу-животного состояния к собственно человеку, что только благодаря им он обретает способность к творчеству. В свою очередь, только творчество, только собственная субъектоспособность порождает новые измерения материальной действительности, и только эти измерения («Анатомия человека — ключ к анатомии обезьяны»110) раскрывают нам секреты всех предшествующих стадий развития природы. Секреты всего того, что Кант назовет «вещью в себе».
Но все же следует понимать, что отчужденный, объективированный результат познания и кантовская «вещь в себе» — это далеко не одно и то же, и знаменитый вопрос В. И. Ленина (существовала ли природа до человека?) в действительности не разрешает противоречие между ними. Всеобщее развитие на новом витке его нескончаемой спирали протекает по совершенно иным законам, нежели те, что определяли эволюцию природы, лишенной дара творчества. В известной мере именно об этом говорит ядовитая реплика Беркли: «можно спросить, с какой целью бог избрал окольный путь производить посредством инструментов и машин вещи, которые, чего никто не отрицает, он мог бы создать простым решением своей воли, без всего этого аппарата»111. Рождаемые, кроме прочего, и новой психикой нового субъекта, реалии нашего мира обязаны выходить не только за границы того, что фиксируется его чувственностью, но и вообще за границы материального. В конечном счете это означает осознание того что сама материальность имеет какие-то другие, еще не познанные нами, измерения. Напомним приводившиеся выше слова Б. Рассела: «физика делала материю менее материальной» и спросим себя: может ли «меньшая материальность» ограничиться сферой релятивистских и квантово-механических феноменов? Предварительное построение всего нового «в голове» действующего субъекта заставляет задуматься и об этом.
В конечном счете, знак, слово — это не что иное, как особая форма материи, специфическое состояние самой природы. При этом всей природы, не исключая природы самого человека; слово преобразует не только внешнее окружение (в конечном счете мир), но и его пересоздателя, и под «всей природой» мы в состоянии видеть исключительно то, на что падает его, пересоздателя, тень. Не случайно анализ содержания слова обнаруживает практически полное подобие монаде, впервые описанной Лейбницем, или осколку голограммы, в котором оно находит свое воплощение. Знак (в любой его форме) никоим образом не «отражает» статически застывшую действительность, но выражает то, что привносится в нее человеком, принципиально новое в ней, то, что может служить ступенью к дальнейшему ее преобразованию, и это обстоятельство рождает одну из ключевых проблем человеческого познания. Если вообще не центральную. Сознание отдельно взятого индивида не существует само по себе, оно не поддается решительно никакой локализации. Обыденный взгляд, согласно которому его существо сводится к процессам, протекающим в изолированной «голове», не соответствует действительности. Это всегда диалог части с неким незримым целым, выходящим далеко за ее пределы, в его качестве предстает даже не сумма взаимодействующих сознаний разбросанных в физическом пространстве современников, но некая единая стихия, которая вбирает в себя еще и всю цепь ушедших из жизни поколений. Их связь — это не периодически вспыхивающая перекличка отдельно взятых или даже групповых сознаний, но не прекращающийся ни на минуту монолог чего-то одного, что в каждый данный момент пронизывает и заполняет собой все тело человеческой культуры. Это одно во всей своей полноте присутствует в каждой точке общего для всех пространства (отдельно взятой «голове» отдельно взятого индивида) и в каждой точке любого частного времени (той или иной фазе дискретного целевого процесса). И не надо думать, что связь между частным и общим в едином континууме пространстве и времени опосредуется лишь памятниками письменности или другими артефактами культуры.
Таков предельно широкий взгляд на межпоколенный обмен.
Впрочем, если даже рассматривать коммуникацию в некоем узком смысле, как общение отдельно взятых носителей отдельных фрагментов информации, то и тогда «обмен словами» не вправе рассматриваться как частное взаимодействие изолированных от своего окружения коммуникантов, в котором одна сторона выступает как действующее, вторая — как пассивное страдательное начало. Анализ показывает, что между ними всегда обнаруживается третье. Уже хотя бы потому, что обе стороны пользуются одним и тем же языком. Язык же — это матрица мироздания, а следовательно, именно ее суверенный обладатель оказывается обязательным посредником во всех формах контакта. Он же присутствует и в монологе любого отдельно взятого сознания. У Хайдеггера это звучит еще более категорично — язык сам является субъектом: «…в кругу господствующих тысячелетиями представлений <…> язык является выражением внутренних страстей человека или руководящего им мировоззрения. Можно ли разрушить этот сложившийся круг представлений о языке? Но почему его следует разрушить? Язык по своей сути не выражение и не деятельность человека. Язык говорит»112.
Согласимся в главном: «Sprache spricht». Язык не инструмент, не средство людского общения. Но, впрочем, и не самостоятельная сущность. Это специфическое измерение того модуса вещественности, который связывает «старое» и «новое» в ее поступательном развитии. Поэтому в действительности «обмен словами» обнаруживает в себе лишь составную часть чего-то неизмеримо большего и значительного, чем это представляется на первый взгляд.
Эстафета культуры никоим образом не сводится к механическому обмену уже достигнутым знанием; действительным ее назначением является его умножение, предвосхищение новых реалий, которым долженствует воплотиться в новые формы вещественности. Кстати, простое «перекладывание из головы в голову» готовых сведений не исчерпывает опции даже второй сигнальной системы, отдельные элементы которой складываются еще в животном мире. Как мы уже видели, даже простое понимание предмета обмена немыслимо без творчества, без самостоятельного его воссоздания. В той третьей, что делает человека человеком, обнаруживается начало становления качественно нового мира, и это становление происходит в каждой его точке; только в обмене впервые рождается его возможность, которая с преобразованием «слова» в «дело» воплощается в действительности. Меж тем новая действительность, как правило, создается уже другими поколениями. В сущности, точно так же задуманное кем-то одним «дело» завершает нередко новый клеточный состав организма, который, несмотря на все перемены, остается тем же самым субъектом. Всеобщая же история природы не тороплива в еще большей мере. Поэтому от того, насколько эффективна коммуникация поколений, зависит многое в ней.
Насколько большим может быть разрыв между объемом индивидуализированной кем-то одним и собирательной культурой рода, уже было показано выше. Однако сухие математические выкладки красноречивы не для всех. Поэтому приведем иллюстрации другого рода. Тезаурус Эллочки Щукиной сводился всего к тридцати словам, с помощью которых она могла выразить практически любую свою мысль. Но не станем иронизировать над женщиной, — проблема человеческого общения требует предельной серьезности. Ведь общее число приводившихся выше категорий Канта еще меньше, но его (куда уж более серьезный) пример показывает всю мощь аналитической мысли. Продолжим ряд. Как уже было сказано, основу Международной системы единиц измерений составляют: длина, масса, время, количество вещества, температура, сила тока и сила света. Все остальные, что используются в механике, термодинамике, электромагнетизме, акустике, оптике (их около 200), могут быть выражены с помощью математических операций умножения и деления семи основных. Словом, в конечном счете выходит, что все физические реалии могут быть представлены как различные сочетания неких «порций» аморфной массы, «пустого» пространства и столь же «пустого» времени. Сопоставим этот ряд с уже приводившимися ранее примерами. Три философских понятия (вещь, свойство, отношение) в различных сочетаниях способны представить все многообразие Вселенной. Три части речи, существительное, прилагательное, глагол, образуют основные элементы каркаса языка. И тем не менее даже этих микроскопических количеств вполне достаточно, чтобы обеспечить работу и обывательских сознаний и сознаний рафинированных интеллигентов.
Не станем обманывать самих себя, ведь только для узкого круга профессионалов многие понятия наполняются содержанием. Для подавляющего же большинства «атом», элементарная частица», « космос» — это лишенные всех, кроме пространственных, характеристик существительные; «зеленое», «красивое», «возвышенное» — отвлеченные от всего вещественного свойства… Но вместе с тем именно эти предельно общие начала организуют, упорядочивают, систематизируют весь практический и ментальный опыт каждого человека и всего человеческого рода в целом. Между тем опыт даже у эллочек-людоедок выходит далеко за пределы доступного им лексикона к самым пределам мироздания, поскольку в конечном счете его предмет один и тот же и для домохозяек и для эйнштейнов. Это единство предмета дано нам не только в словах, но и в чувствах, и в инстинктах, и в приобретаемых рефлексах, навыках, умениях, и, кто его знает в чем еще… Не будь всего того, на чем когда-то формировалась магия, ничто из приведенной номенклатуры понятий не могло бы служить вообще никому. Поэтому можно утверждать: схемы Эйлера грешат очень многим, ибо в действительности точки соприкосновения лежат не только в совпадающих областях смыслов. Именно эта греховность и лежит в основе непонимания «физиков «лириками»
Содержания никаких слов не замыкаются в резко очерченных кругах; хаотично, их элементы разбросаны по всему уходящему в бесконечность пространству смыслов всех других, и в действительности мы отличаемся друг от друга вовсе не объемами накопленных знаний, а формой их организации, способом упорядочивания. Отличия мудреца от невежды большей частью связаны с целостной системой ценностей, с тем, что в них, знаниях, мы считаем первостепенным, а что — факультативным. Хрестоматийный пример — тургеневский герой Базаров, для которого в числе последних многое из того, что составляет гордость европейской культуры.
Знание формальных правил мышления, разумеется, необходимо каждому, но вовсе не его тонкости делают человека субъектоспособным. Формальная логика начинается с определений, то есть с жесткого ограничения значений используемых понятий. Между тем в действительности каждое из них — это смысловая бездна, в которой встают тени всех остальных. А следовательно, и выводы этой логики могут быть справедливыми только в очень узком диапазоне значений, только в решении частных прикладных задач, но не в постижении истины, как таковой. Не случайно Гегель говорил, что знание ее законов столь же мало помогает познанию, сколь знание законов физиологии — пищеварению, «Поэтому хотя презрительное отношение вообще к познанию форм разума иследует рассматривать только как варварство, должно все же признать, что обычное описание умозаключения и его отдельных образований не есть разумное познание или изображение их как форм разума и что силлогистическая премудрость своей малоценностью заслуживает то пренебрежение, с которым к ней стали относиться»113. Впрочем, еще задолго до него было вопрошено: «Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие? Ибо когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих. Ибо и Иудеи требуют чудес, и Еллины ищут мудрости; а мы проповедуем <…> для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие»114.
Не ограниченный тезаурус, но без исключения весь континуум смысловых сочетаний, связей, зависимостей обеспечивает субъекту общения возможность не пассивно воспринимать идущие со стороны информационные посылы, но совершенно самостоятельно воспроизводить предмет «обмена словами» из всего массива беспорядочно разбросанных в его личном пространстве опыта строительных материалов. Между тем никакой индивидуальный опыт не возникает и не существует сам по себе, это неотъемлемая часть собирательного опыта рода. Тень чего-то большого, всеобъемлющего встает за тем, что не всегда выражается словами, но — «соблазном» для одних, «безумием» для других — всегда присутствует в микрокосме любого человека. И как ни назови того, Кто или что отбрасывает ее, — всем ли человечеством, его ли Создателем, интегральной ли культурой социума или Его Словом, — именно это искомое образует подлинный субстрат, глубинную первооснову и общности и сходства всех вещей, свойств, отношений. А значит, и всех сочетаний, зависимостей, связей всех смыслов всех слов.
Посредник-социум, как единственный создатель и единственный носитель интегральной культуры (а значит, и всей логики и всей философии языка), каждый раз обнаруживается в лице любого, с кем человек-индивид вступает в информационный контакт. Ведь каждый раз, вступая в общение, мы вынуждены согласовывать собственные представления об отдельном предмете, о мире в целом с каким-то более широким контекстом, и многое в нем заставляет нас по-иному упорядочивать уже сложившееся в нашем сознании или переосмысливать что-то привычное нам. Именно этот посредник, в какой-то трансцендентальной форме, руководит каждым коммуникантом, когда рождается новый взгляд на вещи или происходит хотя бы микроскопическое приращение знаний о них. Более того, даже оставаясь наедине с самим собой, человек продолжает вести разговор с тем же социумом; то, что развертывается в каждом индивидуальном сознании — это всегда столкновение с ценностями и целями, нормами и запретами, которые вырабатывает и формулирует он, а значит, это всегда диалог с ним.
Все сказанное остается справедливым и там, где в качестве субъекта общения выступает группа или социальный слой. Словом, во всех случаях не составляет большого труда разглядеть в этом третьем суверенного обладателя всех богатств интегральной культуры. Так организм — и только он — руководит действием всех своих систем и органов; его здесь и сейчас преследуемым целям подчинена жизнь в конечном счете каждой отдельно взятой клетки. Меж тем ни органу, ни тем более клетке не дано знать о существовании целого, и только поэтому мир эллочек-людоедок сводится исключительно к тому, что вращается вокруг них. Впрочем, и миры «физиков» и «лириков» часто вращаются по несовпадающим орбитам.
5. 2. Посредник межпоколенной эстафеты культуры
Итак, на рубеже неолитической революции заканчивается формирование связной совокупности ключевых форм знаковой коммуникации, которая не сводится исключительно к речи. В действительности возникает целая система языков, каждый из которых обладает своей, пусть не формализованной, лексикой и семантикой, своей грамматикой и синтаксисом. Только все они вместе способны выразить полноту содержания того — метафизического — модуса собирательного предмета человеческого творчества, которому предстоит воплощаться в материале. Не каждый из этих языков способен конвертироваться в другой, но каждый может быть передан упомянутой ранее «декаэссенцией» слова. Только, спаянное словом, единство всех составляет законченную полноту надстроечной над первой и второй сигнальной системы, существо которой ни в коем случае не сводится к «обмену словами». Действительное назначение всех знаковых форм общения состоит не в передаче их смыслов, но прежде всего и главным образом в передаче творческого импульса к самостоятельному пересотворению каждым того мира, который становится его скорлупой. Пересоздание доставшегося от природы наследия — вот что составляет жизнь человека, понятого и как род, и как индивид. Все остальное — вторично.
Знаковая коммуникация по самой своей природе назначена к единению людей, собственно, об этом говорит уже корень существительного. Однако обыденный, поверхностный взгляд на родную речь обнаруживает в ней лишь способ выработки согласного представления о целях и средствах решения каких-то частных сиюминутных задач. Между тем главное в истории — это достижение долгосрочных стратегических целей, которые выходят за горизонты индивидуальных и даже групповых сознаний, и даже совокупного менталитета здравствующего поколения. Совместная же деятельность, преследующая их, решительно невозможна без одинакового отношения всех к неким отвлеченным (и вместе с тем превосходящим своей практичностью все известное человеку) началам. Только общее согласие с воспаряющими над материальной действительностью принципами мироустройства способно выработать единое понимание даже сиюминутных практических целей, сформировать действенные алгоритмы их достижения, обеспечить эффективность работы всего доступного человеку инструментария. В конечном счете всё в этом «голографически» организованном мире производно от всеобщей связи вещей, времен, пространств, и любая практическая цель — это особое состояние именно ее эволюции, отдельный водоворот в едином потоке поступательного пересотворения мира, фаза перехода от абстрактно возможного к новой действительности. Только то, что впервые рождается «в голове» собирательного человека, определяет вектор развития внешнего мира, но и пространственно-временные, и причинно-следственные, и функциональные связи там, «в голове», подчиняются общим законам мироздания, а следовательно, и фундаментальным законам речи. Именно грамматические формулы выступают тем опосредующим звеном, которые связывают объективные законы природы с алгоритмами наших технологий; именно освоение правил словосложения раскрывает перед нами скрытые измерения гармонии всего мироздания. Они и только они прокладывают путь к осмыслению и реализации всего того, что возможно в нем, формируют вектор дальнейшего восхождения к вершинам культуры. Между тем, носителем языка является только единый организм социума, а значит, и подлинным субъектом творчества в конечном счете является именно он, а вовсе не россыпь талантливых одиночек. Поэтому многое, если не все в истории жизни этого организма зависит от степени его единства, уровня его сплоченности. Единство же и сплоченность формируются прежде всего дисциплиной общения.
Заметим, что уже в начале переходного периода новыми реалиями жизни становятся не только орудия и технологии. Пусть неуклюжие, памятники первобытного искусства являются наглядной демонстрацией того, что в жизнь нового субъекта всеобщей истории вполне самостоятельным предметом его устремлений входят не только «вещи», «свойства» и «отношения». Их перечнем может быть исчерпано только содержание Техниума, но к нему одному не сводится высшая фаза эволюции. Уже геометрия орудий (музейные коллекции показывают, что со временем она начинает восхищать еще и эстетическим совершенством), ритмика, пластика формообразований выходит далеко за пределы чисто утилитарных целей, механических предмет-предметных взаимодействий. Можно утверждать, что к завершению переходного периода самостоятельным предметом человеческой деятельности становится сама гармония; пересотворение мира оказывается решительно невозможным, если руководствоваться законами одной «физики», игнорируя всё метафизическое. Более того, нередко именно эти, метафизические, начала становятся ключом ко многим сокровениям самой вещественности.
Не оставим без внимания и то, что с рождением социальных форм жизни в ряду «вещей» оказываются и сами их создатели; что же касается общего спектра «свойств» и «отношений», он начинает разнообразиться тем, что отличает людей от их неодушевленного окружения. Между тем, унаследованные от животного состояния механизмы психики оказываются недостаточными для восприятия новых материй, а значит, и для того, чтобы руководствоваться ими и тем более подчинять их себе. Сама возможность ориентации в сфере тех (большей частью скрытых от сенсорного восприятия) реалий, которые рождаются уже первыми технологиями, а также в новой стихии собственно человеческих свойств и отношений, вызывает необходимость и новых форм чувственности, и новых средств коммуникации. Ни «вторая сигнальная система», ни даже восходящие к третьей языки инженерных искусств, наук, технологий не в состоянии вобрать в себя в полной мере все измерения даже такого скромного по сравнению с культурой начала, как Техниум. Без того, что составляет тайну его собирательного создателя, смысл его жизни, которая в принципе не сводится к существованию отдельных клеток-индивидов, далеко не во всем понятно и назначение всех форм чисто материального ее обеспечения. В общем, тайна словесности рождается не в механическом взаимодействии действующего субъекта с неким бездушным предметом (S-O), но, во-первых, во взаимодействии со специфическим объектом, каким предстает и сам человек, во-вторых, во взаимодействии одухотворенном. Другими словами, которое требует одновременного переплава всех форм чувственности и всех средств ее выражения. Может быть, поэтому словесность так и не получает своей персональной музы.
К тому же, дальнейшее развитие и совершенствование новых способностей органической ткани оказывается возможным только там, где происходит передача накопленных знаний не от одного человека к другому, но от уходящих поколений — к приходящим на смену. Иными словами, и здесь мы видим, что известная дистанция в пространстве и тем более во времени, которая в биологическом мире надежно изолирует стороны обмена, преодолевается с помощью принципиально небиологических, отчасти вневещественных процессов и механизмов. Поэтому и психика нового вершителя всеобщей истории должна быть способной не просто к восприятию метафизического модуса развивающейся вещественности, но и к самостоятельному порождению этой формы существования материи.
Между тем уже развитие Техниума представляет собой неограниченное, в перспективе взрывное, умножение новых форм жизнеобеспечения и, такое же взрывное, их усложнение. И тем не менее, в который раз повторим, — это всего лишь структурная часть целого, его силовой каркас; собственно культура представляет собой значительно большее, чем он. Отсюда не удивительно, что неограниченная диверсификация собирательного опыта построения новой действительности приводит к тому, что возглавители первых человеческих сообществ очень скоро перестают справляться со своей ролью. Да, эта роль фундаментальна. Редкие исключения из общего массива тех, кто образует «первобытное человеческое стадо», прообразы мифологических героев, долгое время были единственными хранителями формирующейся культуры, живыми «флеш-картами», призванными хранить практически весь свод необходимых знаний и ремесел, интегральный код жизнеобеспечения архаических общин. Именно они же становились и прототипами древних сказаний о легендарных героях, изобретавших невиданные инструменты и передававших человеку секреты первых технологий. Таков Агамед, знаменитый строитель, соорудивший вместе с братом Трофонием Дельфийский храм, святилище Посейдона в Мантинее, сокровищницы царей Авгия (в Элиде) и Гириея (в Беотии); Аристей передавший людям свои знания охотника, врачевателя, прорицателя, пастуха и пчеловода; Дедал, изобретатель столярных инструментов и мастерства, искуснейший архитектор и скульптор; превзошедший его мастерством Талос, изобретатель гончарного круга и других орудий; Триптолем, который засеял землю пшеницей и обучил земледелию людей. Но уже в сказании о Прометее выражается совершенно новое содержание коммуникационной эстафеты поколений. Титан передает человеку не отдельные тайны отдельных ремесел, но (лишь символизируемый огнем) совершенно новый образ жизни. Фигура этого титана подчеркивает, что еще задолго до тех времен, которые отразились в библейских преданиях, повествующих о древнем укладе, эта жизнь перестает замыкаться в поисках пропитания.
«Смотрели раньше люди и не видели,
И слышали, не слыша. Словно тени снов
Туманных, смутных, долгую и темную
Влачили жизнь. Из кирпичей не строили
Домов, согретых солнцем. И бревенчатых
Не знали срубов. Врывшись в землю, в плесени
Пещер без солнца, муравьи кишащие
Ютились. Ни примет зимы остуженной
Не знали, ни весны, цветами пахнущей,
Ни лета плодоносного, И без толку
Трудились. Звезд восходы показал я им
И скрытые закаты. Изобрел для них
Науку чисел, из наук важнейшую.
Сложенью букв я научил их: вот она,
Всепамять, нянька разуменья, матерь муз!
Я первый твари буйные в ярмо запряг,
Поработив сохе и вьюкам. Тяжести
Сложил я с плеч людских невыносимые.
Коней в телегу заложил, поводьями
Играющих, — забава кошельков тугих.
А кто другой измыслил льнянокрылые,
Бегущие по морю корабельщиков
Повозки? Столько хитростей и всяческих
Художеств я для смертных изобрел…»115

«Восходы звезд» и «скрытые закаты» становятся неотъемлемым ее содержанием, «границы хитростей и всяческих художеств» прорывают границы Техниума.
Новый образ жизни требует новых форм управления ею. К тому времени, когда начинают складываться межгрупповые объединения, управление единым общежитием перестает довольствоваться перелицовкой врожденных биологических инстинктов и требует собственно социальных рычагов и передаточных ремней. Древний фольклор, свод текстов, образовавших библейский канон, отразил радикальные перемены в передаче культурной эстафеты от еще полу-сказочных героев-покровителей полу-стадных общностей к вполне земным патриархам. Именно вокруг этих мифологизированных персонажей группировались крупные общины; мы понимаем, что именно они строили города, полагали начало царствам, учреждали законы. Именно с их появлением уходила в прошлое матрилинейная преемственность, заканчивался переходный период, предыстория человека, и начиналась производящая экономика. А с нею и собственно история. Но с дальнейшим развитием новой формы организации жизни уходят и они. Рождение собственно знаковых систем и лавинообразное увеличение объема циркулирующей по коммуникационным каналам информации приводит к тому, что прежний универсал, вокруг которого сплачивались все остальные, оказывается вынужденным уходить со сцены. Объединителем статистов и действительным субъектом истории становится уже не герой, но социум как целое. Растет и развивается он сам; беспорядочная россыпь автономных семейств сливается в единую мозаику целого, где правят новые — социальные — законы, где над патриархами встают судьи, судей сменяют цари. Как и все в Библии, история маленького народа — это иносказание большой истории единого человечества.
Происходящие перемены, преобразуют и технологию межпоколенного обмена. Пропускная способность коммуникационного канала, организованного на непосредственном наблюдении и подражании (а он продолжает оставаться основой обмена вплоть до настоящего времени), весьма ограниченна. Наблюдение и подражание эффективны только там, где объемы передаваемой и перенимаемой информации сравнительно невелики. Лавинообразный же их рост диктует необходимость появления принципиально новых механизмов, ведь даже тайны отдельных ремесел уже не могут быть переданы каждому. В частности, и это можно прочесть в свидетельствах Плутарха, где он уподобляет мастера полководцу, уже хотя бы по той причине, что не каждый способен в восприятии мира выйти за рамки доступного сенсорике. Долгое время вершины и практического мастерства и чистых искусств будут обозначаться одним и тем же понятием — арс, которое обозначит материи, принципиально не доступные чувственному восприятию. Уже это говорит о том, что настоящее понимание тайн ремесла приходило лишь с годами и только к наиболее одаренным. Не случайно подготовка квалифицированного подмастерья даже в Средние века (об этом свидетельствуют сохранившиеся документы116) занимала долгие годы. Но, и тогда обретенное знание, не находя возможности обратиться в «слово», запечатлеться в системе запечатленных в материале знаков, вынуждено было умирать в новом мастере. Поэтому и на заре цивилизации в архаических формах ученичества, и в средневековой Европе не могло быть управляемой передачи дара самостоятельного целеполагания. Между тем именно оно было и остается первой ступенью творчества.
В общем, формирование способности к самостоятельному пересозданию действительности происходило стихийно. «Память рук» может характеризовать очень высокую степень исполнительского мастерства, но все же это еще не полная субъектоспособность. Высокоодаренный копиист — еще не артист, и полностью субъектоспособный выученик оставался, в сущности, такой же редкостью, как его наставник. Не случайно по смерти мастера только к такому преемнику ремесла переходило и дело, и мастерская и даже его вдова (уставами средневековых гильдий часто предписывалось ей выходить замуж за такого преемника), и опека всех чад и домочадцев. Словом, еще средневековый хранитель арса, продолжал исполнять многие функции древних патриархов, включая те, что регулируют правила общежития. Кстати, не только средневековый. В далеком прошлом, выпускник старого ремесленного училища, относившегося еще к системе трудовых резервов СССР (в начале шестидесятых гг. прошлого столетия ее сменит система профтехобразования), автор отчетливо помнит совершенно особые отношения между мастером и его воспитанниками, тринадцати-, четырнадцати-, пятнадцатилетними подростками. Отношения, в которых допускались пусть не во всем педагогические, но вполне обычные и ничем не возбраняемые в семейном обиходе меры внушения.
Становление более развитых форм социальной структуры и последующее рождение письменности приводят к тому, что сама межпоколенная коммуникация выделяется в совершенно самостоятельный род деятельности. Но сложность ее природы в том, что не каждый готов стать ее субъектом. Поэтому гигиена передачи эстафеты творения нового мира обеспечивается тщательным отбором и воспитанием достойных, строгим ограничением доступа к огромному своду эзотерических знаний, которые открываются лишь немногим. Врожденный инстинкт социума пробуждает ответственность за сохранность ключевого содержания кода его жизни, и одной из форм гарантий становилось выделение всех прикосновенных к эзотерическому знанию в совершенно особую, закрытую для посторонних, касту.
Таким образом, кроме прочего, о чем уже говорилось ранее, возникновение государственности сопровождается появлением сложного разноцветья профессиональных посредников, специализирующихся в тех или иных областях межпоколенной культурной эстафеты. В сегментах собственно Техниума на первые места выдвигаются ведущие мастера-носители ремесел, в других функции посредника передаются служителю культа. Храмовый жрец начинает выполнять роль сертифицированного по нормам своего времени внесемейного агента социализации, и не в последнюю очередь именно с этим обстоятельством связана его особая роль в единой системе управления формирующейся государственности. Во многом благодаря его роли в передаче межпоколенной эстафеты жречество (а вслед за ним и духовенство) становится обязательным элементом единой пирамиды центральной власти. Пусть со временем в сфере начального и среднего образования храмового жреца вытеснит нанимаемый за деньги воспитатель, еще позднее — школьный учитель, принадлежность служителя веры к властной пирамиде долгое время будет сохраняться; не всегда и не всем заметная, эта принадлежность существует и сегодня.
В особую сферу управления выделится и светское посредничество в межпоколенном обмене. Развитие социума потребует формирования не только интеллектуальной элиты социума, хранительницы его знаний, но и развитой профессиональной администрации, управленческого аппарата социума. Поэтому и светский агент постепенно встает в эту же властную вертикаль. В ней же окажется и школьный учитель, и светский пассионарий культуры в лице художника (распоряжения телом становится недостаточно, если оно не крепится властью над душой человека — умами, чувствами, вкусами). В ней же остается и артист-ремесленник высшей квалификации. Говоря о последнем, мы нисколько не оговариваемся, включая его в институт управления. Это бросается в глаза уже античным мыслителям: «При этом,— пишет Плутарх,— словно у полководца, имеющего собственную армию, у каждого ремесла была организованная масса низших рабочих, не знавших никакого мастерства, имевшая значение простого орудия»117. Словом, власть авторитета сменяется авторитетом сложносоставной пирамиды власти.
Разумеется, не каждый член общества способен стать полноценным посредником межпоколенного обмена. Уже во время переходного периода первых возглавителей первых сгустков аморфного «человеческого стада» должен был отличать не только более богатый опыт, но и более развитая способность обращения с новым для человеческого рода явлением — метафизическим модусом вещественности, феноменом информации. Поэтому в передаче культурной эстафеты свою роль должны были играть и специфические природные данные. Между тем и сегодня они сформированы далеко не в равной мере у всех; по сию пору в человеке, превосходящем в своем развитии других, окружение готово видеть обладателя некой «харизмы», «божественной искры», «особой природы». Надо думать, что и на заре истории нечто подобное могло выделить отдельных индивидов из общего ряда. Не случайно древний герой — это сверхчеловек, в жилах которого течет иная кровь:
«Велик он более всех человеков,
На две трети он бог, на одну — человек он»118.

Выделение информационной сферы в нечто самостоятельное, точно так же, как и чисто практическая деятельность, потребует своих героев. Не случайно уже первые системы стратификации содержат в себе ярко выраженный оценочный элемент. Так платоновское «золото» полиса (философы-правители), «серебро» (воины-стражи законов), «медь» (земледельцы, ремесленники, торговцы) – это еще и система ценностей. В самом деле, золото лучше серебра, серебро лучше меди. Все это — оттого что материи, управляющие человеком («разум», «яростный дух», «вожделение»), далеко не равноценны. «Разум», которым руководствуются одни, выше «яростного духа» других и тем более «вожделения» третьих. Ценно лишь то, что рождается «выше пояса»; все, что ниже, — тяготеет к низменному. Между тем, лучшее встречается реже, а значит, и тем, кому надлежит готовить будущих мудрецов-правителей, способен стать далеко не каждый, это совершенно особая категория собирателей, хранителей и сеятелей культуры. Поэтому тщательному отбору подлежат прежде всего те, в ком в наибольшей мере «душа» господствует над «телом», кому предстоит перенимать от старших поколений культурные коды своего социума, «ибо много званых, а мало избранных»119. Только «избранные» могут возглавить межпоколенный обмен и обеспечить его бесконфликтность, его гигиену. Таким образом, на месте титанов и героев, строивших города и учреждавших царства, даривших человеку закон и сообщавших ему правила общежития, появляются обыкновенные управленцы, и уже в Египте времен Древнего царства «титулов и должностей развелось так много, что перечень их заполнил бы целый том»120.
В единой же системе управления, как ее структурные звенья, возникают специальные образовательные учреждения, школы. Они появляются повсюду, где зарождается цивилизация: в Египте, Месопотамии, Китае, Индии, поэтому можно утверждать, что рождение специализированного института социализации — это общая историческая закономерность121. Появление специального посредника между социумом и индивидом (а и сертифицированный агент, и специализированное учреждение, являются именно таким органом) означает, что возможности и прерогативы отца семейства существенно сокращаются. Пусть роль родителя будет сохраняться еще долгое время (она существует и сегодня), количественные и качественные характеристики того информационного массива, который обеспечивает существование нового субъекта всеобщей истории, переходят все границы доступного ему, сколь бы талантлив и многосторонен он ни был. Никакое индивидуальное сознание уже не в состоянии вместить необходимое для воспитания полноценного члена общества, поэтому функцию управления межпоколенным коммуникационным процессом вынужден брать на себя сам социум.
О чрезвычайной роли внесемейного профессионально выстроенного воспитания и образования мы можем судить по документу, дошедшему до нас из Египта времен Среднего царства. В нем перечисляются невзгоды, выпадающие на долю необразованного человека и выгоды, которые несут с собой знания. «Сделайся писцом! — так начинается упомянутое выше наставление непутевому сыну. «Мне говорят, что ты забрасываешь учение, ты предаешься удовольствиям, ты бродишь из улицы в улицу, где пахнет пивом <…> я свяжу твои ноги <…> ты будешь избит гиппопотамовой плетью <…> Вставай на твое место! <…> Читай прилежно книгу <…> Не проводи дня праздно, [иначе] горе твоему телу!» — так завершает свое наставление родитель122. Разумеется, такие документы не единственны. В сущности, ту же мысль можно проследить и в другом123: «Не проводи ни одного дня в безделье, иначе будут бить тебя. Уши юноши на спине его, и он внемлет, когда бьют его. Пусть внемлет сердце твое тому, что сказал я, — будет это полезно тебе. Обучают обезьян танцам, объезжают лошадей, помещают коршуна в гнездо и за крылья ловят сокола. Будь настойчив в получении советов! Не ленись!».
И в этом отцовском и в другом наставлениях отчетливо читается инстинктивное осознание непререкаемой роли некоего надсемейного абсолюта, в котором сегодня отчетливо различаются контуры государства. А значит, дело не только в тех выгодах, которые несет с собою образование, но и в недопустимости любого противостояния структурообразующим ценностям этого над-людского начала. Социум в лице государства стремится подчинить себе вступающего в жизнь человека, и его формирование постепенно уходит из-под контроля семьи; организация воспитания новых поколений требует беспрекословного их подчинения его институтам, а для этого воспитуемые прежде всего должны быть лишены семейной защиты. Так что и гиппопотамовая плеть родителя, о которой говорится в приведенном памятнике письменности, и спина юноши, на которой растут его уши,— это не что иное, как иносказание государственных стандартов воспитания, его, государства, воли и его, государства, инструментария.
О роли наставника в межпоколенном коммуникационном процессе красноречиво говорит и норма закона Хаммурапи: «Если ремесленник возьмет малолетнего (?) приемыша и научит его своему ремеслу, — он не может быть потребован обратно»124. Другими словами, ценность сообщаемых ученику знаний такова, что социум в лице наставника получает на него свои права, которые во многом сопоставимы с отцовскими. Позднее Демокрит скажет, что в лице воспитателя действует сама природа, ибо человек является ее частицей, и это тоже констатация того, что воспитание выходит за пределы возможностей семьи и перестает быть ее функцией. Действительным субъектом воспитания становится не она, а значит, и включаемый в систему межпоколенной коммуникации человек принадлежит уже не ей.
5.3. Европейская школа
Понятно, что на заре цивилизации образование оказывается доступным только статусным семействам. Во многом это объясняется тем, что сама способность к освоению высших достижений культуры (а долгое время уже одно умение «читать книгу» относится к ним) формируется по преимуществу в достаточно плотном окружении лучших образцов человеческого творчества. Даже более высокий врожденный потенциал личности не в состоянии реализоваться в разреженной атмосфере и тем более в культурном вакууме. К тому же, получивший образование человек a priori становится причастным к власти, но мест на ступенях ее пирамиды по вполне понятным причинам достаточно лишь для немногих, и это тоже ограничивает доступ к знаниям. Известную роль играют и принципы сословной гигиены. Здесь уже говорилось о том, что один и тот же знаковый посыл воспринимается разными людьми по-разному, и социальный инстинкт во все века был склонен видеть в человеке низших слоев опасное вирулентное начало. Наконец, не каждый дом мог позволить себе известные расходы и на учителя, и на книгу.
На европейском континенте первая культура, которая рождает потребность в ней, — это культура Греции. Ее переятие Римом вводит своеобразную моду на нее и там; в богатых домах возникают огромные частные библиотеки, которые насчитывают до 30000 и более свитков. Появляется множество книжных лавок, в которых работают скорописцы; с их помощью любой может издать свое сочинение, нередко авторам выплачивался гонорар (иногда в виде бесплатных экземпляров). Однако закат античной цивилизации приводит к упадку издательской индустрии, что влечет за собой исчезновение мастерских по выделке сравнительно дешевого, но не очень практичного в частом обращении к нему папируса. В условиях поступательного сокращения тиражей возникает потребность в более устойчивых к износу материалах; на смену приходит практически не знающий износа пергамент (известный, впрочем, еще до папируса, но вытесненный когда-то дешевизной последнего). Это резко удорожает издание, что делает книгу еще большей редкостью, и в Средние века библиотеки, насчитывавшие более тысячи манускриптов, становятся богатейшими книжными собраниями. В своем большинстве библиотеки гораздо более скромны: 300 книг в аббатстве Флёри, 570 — в Клюни, 300 — в Сен-Жермен-де-Пре, 700 — в Боббио, 580 — в Рейхенау. (Правда, едва ли это общее число экземпляров, поскольку во многих монастырях того времени существовали собственные скриптории; скорее речь идет о номенклатуре названий.) А это означает еще и немалую стоимость каждой, не случайно книги в их хранилищах приковывались цепями, а библиотекарь назывался «thesaurarius» — «сберегающий богатство» 125. Впрочем, существовали и совсем скромные собрания: «Осушив несколько сот бутылок этого вина и поглотив двадцать два тома, составлявших монастырскую библиотеку...», о которых напоминает Дюма126. Рассказывают даже, что в это время существуют целые города, в которых не было вообще ни одной книги. Дело начнет меняться лишь с появлением первых университетов.
Но мы говорим о школе.
На европейском континенте именно Греция начинает закладывать основы образовательной системы, которая предстоит получить широкое распространение. Здесь впервые образование свободнорожденных граждан перестает быть частным делом родителя и становится массовым. Когда начинается ее военно-политическая экспансия (широкие территориальные захваты и формирование школьной системы, которая заложит основы образования всей Европы, практически совпадают во времени), межпоколенная коммуникация превращается в одну из главных забот самого полиса. Плутарх, опираясь на древние источники, писал, что греческие мальчики по существу изымались из семьи и передавались под контроль государства: «…спартанских детей Ликург запретил отдавать на попечение купленным за деньги или нанятым за плату воспитателям, да и отец не мог воспитывать сына, как ему заблагорассудится. Едва мальчики достигали семилетнего возраста, Ликург отбирал их у родителей»127. Словом, в Греции образование становится всеобщим и обязательным. Одно это достижение ее культуры, достойно встать в один ряд и с рожденным ею же новым государственным строем, и с ее философией. К тому же обучение в группе рождает состязательность, а состязательность занимает в Греции чрезвычайно важное место, это едва ли не главный принцип организации общественной жизни. При этом важно понять, что в общей атмосфере агона (спора, борьбы, состязания) «далеко не в первую очередь проявляется жажда власти либо воля к господству. Первичным является стремление превзойти других, быть первым и на правах первого удостоиться почестей»128. Так что «гиппопотамовая плеть» родителя перестает быть главным и стимулом к образованию. Соревновательность же в образовании не может не сказаться и на развитии культуры в целом, равно как и всех ее граней.
Впрочем, необходимо уточнить представление о всеобщности. Обязательства государства в сфере образования распространяются исключительно на полноправных граждан. Между тем, последние составляют подавляющее меньшинство жителей полиса. Из общей численности населения необходимо вычесть женщин и детей, рабов (составлявших, например, в Аттике от 25 до 43% жителей129), наконец значительную часть свободнорожденных выходцев из других мест и (свободных же) уроженцев своего полиса, которые занимаются ремесленничеством и также не располагают всей полнотой прав. Но в миропонимании того времени лишь остающиеся после вычитания количества и составляют собственно демос, в свою очередь, обнимаемое только им становится «всем» для полиса. Поэтому в представлении эллина принцип всеобщности никоим образом не противоречит тому, что львиная доля населения остается за его границами. Однако и этот уровень позволяет говорить о глубоких качественных переменах в организации межпоколенной эстафеты, которая становится уникальным явлением того времени. Ведь и центральная власть восточных государств брала на себя труд воспитания новых поколений, но это касалось только приближенных к ней статусных семейств (к слову, в Египте отец мог отправить в школу и пятилетнего ребенка130), — в Греции же образовательный ценз становится обязательным для куда более широкого массива.
Образованность настолько глубоко входит в жизнь античного города, что лишение возможности учиться превращается для гражданина в наказание. Не случайно занятия в школах не прерываются даже во время войн, их отмена допускается лишь в исключительных случаях. Например, в память о гражданах, внесших неоценимый вклад в развитие культуры. Когда правители города спросили, одного из них, что они могут для него сделать, он ответил: «пусть на тот месяц, когда я умру, школьников каждый год освобождают от занятий»131. Речь идет об Анаксагоре, человеке, который «перешел пределы познанья».
То же касается и обязательности. Даже рожденный свободным, юноша, не получив надлежащего образования, не может принести присягу своему городу. Это понятно: он не прошел через сито государственной системы социализации, а значит, полис едва ли согласится довериться ему, положиться на его преданность высшим ценностям города. Такому человеку не может быть вручено оружие, и, следовательно, он оказывается не вправе претендовать на свою часть в государственных трофеях, занимать оплачиваемую общественную должность. Словом, даже будучи свободнорожденными, он легко может оказаться неполноправным гражданином своего полиса, и, лишенному государственного обеспечения, ему остается только унижающий человека ручной труд ремесленника. Думается, что тайна неполноправия метеков (лично свободных выходцев из других городов) не в последнюю очередь кроется именно здесь, в не полученном образовании. Немалая часть их корпуса формируется преимущественно из таких людей; в родном городе они оказываются морально запятнанными, и эта неполноценность вынуждает уходить в чужой. Свободный же человек рождается для свободных (от физической работы) искусств, он не должен, не вправе пятнать себя и свой род тем, что составляет назначение рабов и тех, чьей верности не может довериться государство.
Однако не только всеобщность и обязательность образуют устои греческой системы образования, к ним относится и ее трехчастность, иначе говоря, градация ступеней — начальное, среднее, высшее. На первой образовательной ступени греческие мальчики обучались чтению, письму, счету. На второй, в так называемых грамматических школах, учеников знакомили с более сложными материями, составлявшими предмет классических произведений писателей, ораторов, историков; их изучение сопровождалось необходимым для понимания комментарием, касающимся всех затрагиваемых областей знаний. Третья ступень — это риторическая школа. Над нею же вставала академия — именно ей надлежало завершать подготовку особо талантливых, будущих мудрецов-правителей города-государства.
Содержание общеобразовательных программ сводилось к трем дисциплинам, которые должны были воспитывать в будущем гражданине ответственность за судьбы своего города. Позднее они будут названы свободными искусствами. Правда, окончательно номенклатура сложится только в Средние века, но еще в античности они составят так называемый тривиум — грамматику, диалектику (логику), риторику. Именно тривиум составит образовательный базис, лишь овладение которым способно открыть доступ к настоящим вершинам культуры (даже в современном языке «тривиальный», т. е. относящийся к тривиуму, означает то, что должно быть общеизвестным, без чего невозможно дальнейшее совершенствование человека). Рим практически полностью перенимает греческую систему, в свою очередь, объединенная его легионами Средневековая Европа — римскую. Именно в Средние века происходит формализация образовательных программ, но в главном средневековая школа наследует и развивает античные достижения.
Культурная эстафета поколений западноевропейских народов долгое время будет зиждиться на двух началах. Одно из них — это глубокое убеждение в единстве и системной организованности мироздания, другое — совершенно особое отношение к слову. Оба устоя восходят к культурному наследию Греции, и в своей сущности означают одно: слово (Логос) во всей полноте отражает Вселенную, в свою очередь, строение последней является воплощением всей тайны слова. Откровение Иоанна («В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог») не внесет сюда ничего нового, но сделает эту связь общим местом уже для всего объединенного христианской проповедью мира.
Жесткая неразрывная связь Логоса, единой всеобъемлющей мировой компоненты, и отраженного в нем Макрокосма находит свое выражение в традициях европейской образовательной системы. Ее истоки лежат в собраниях вокруг бродячих культуртрегеров-песнопевцев, создателей национального эпоса. Именно их творчеством в греческом социуме зародится уникальное отношение к родной речи и к воспитываемой ею гуманитарной культуре. Благодаря им же, единство и системность мира станут аксиоматическим ядром, первой предпосылкой всякой регулярной мысли. Будущей же школе останется только перекинуть и укрепить мостик от рождаемых фольклором первоначал мироустройства к тому, что предстает простому обывателю в калейдоскопе его повседневности.
Не следует видеть в дисциплинах тривиума строгое подобие тех, которые сегодня изучаются в высшей школе и на специальных курсах повышения квалификации (ведь если о грамматике ребенок узнает за школьной партой, то о риторике и диалектике — лишь на вузовских лекциях). И все же в неявной форме грамматика, риторика, диалектика продолжают оставаться фундаментом современного образования. Простая аналогия позволяет понять его не во всем доступное поверхностному взгляду существо. Сегодня в начальных классах школьники учатся правописанию; на материале вошедших в национальные хрестоматии классических текстов они знакомятся с формальными требованиями, которые предъявляются к правильно организованной речи, и освоение этой ступени демонстрируется их способностью безошибочно написать диктант. Пусть школьник (нередко и сам учитель) не сознает, что законы, которые управляют «словами», скрывают под собой вечный предмет человеческого познания — «всеобщую связь вещей», учась и привыкая повиноваться тому, что требуют правила языка, ребенок учится подчинять себе реалии окружающего мира. Этот начальный уровень культуры может быть соотнесен с античной грамматикой. Следующая ступень образования — это умение самостоятельно изложить мысль. Пусть, на первых порах, чужую. Усвоение подтверждается способностью к написанию изложений. Этот уровень может быть отнесен к началам логики. Наконец, основы логики и диалектики вырабатывают способность порождать, формулировать и отстаивать свою собственную мысль и опровергать чужую. Доказательством этой способности предстает сочинение. Потом, в своей «взрослой» жизни, человек будет демонстрировать умение мыслить куда более сложными вещами, нежели школьные изложения и сочинения. Но всё, в том числе и развернутые формы коммуникации, начинается в детстве.
Впрочем, и во «взрослой» жизни далеко не все овладевают доступными даже школьнику ступенями: «Знаю, но не могу сказать» остается распространенной формой ответа даже на вузовских экзаменах. Таким образом, обнаруживается, что действительное освоение тривиума — это и сегодня весьма тяжелый труд для многих. Не случайно, дети своих прародителей, мы наследуем их грех, и пусть запретное древо познания сменяется айфоном, существо отступничества от заповеданного нам остается все тем же. «Sprache spricht», и тот, кто остается чужим родному языку, становится чужим племени субъектоспособных.
Разумеется, сказанное не означает, что обучение в древней школе сводилось лишь к изучению словесности. Преподавались и начала счета, и астрономия, и география. Цитируя египетского писца Хори, Монтэ приводит вопросы, которые тот задает своему коллеге: «Каков рацион войска на марше? Сколько нужно кирпичей для постройки платформы заданных размеров? Сколько нужно людей для перевозки обелиска? Как поставить на пьедестал колоссальную статую? Как организовать военную экспедицию?»132. Между тем Греция заимствует многое откультуры Востока, и надо полагать, что подобные вопросы не могли поставить в тупик ее интеллигента. Поэтому общий уровень познаний и в этих сферах отвечал довольно высоким не только для того времени стандартам (ведь и сегодня даже среди обладателей дипломов высшей школы немало тех, кто не в состоянии перечислить законы Ньютона, объяснить смену сезоновна нашей планете и даже доказать теорему Пифагора).
Об уровне образования свидетельствуют поразительные артефакты, к которым, в частности, относится упомянутый ранее антикитерский механизм. Без фундаментальных математических познаний предсказания, которые можно было делать с его помощью, невозможны, но точно так же невозможны они и без глубокого постижения законов механики. Для того чтобы создать подобное вычислительное устройство, абстрактные знания должны были конвертироваться в прецизионную технологию, в которой законы астрономии, математики, физической механики принимают форму строгих разрешений, обеспечивающих точность геометрических параметров каждой вручную вытачиваемой детали. Впрочем, недостаточно и этого — без знания основ материаловедения невозможно обеспечить их долговечность, согласовать назначение каждой из них с условиями работы всего конечного механизма. Только тесная взаимосвязь основанных на математике и физике дисциплин делает возможным практическое создание вычислительного устройства высокой степени точности. При этом существуют свидетельства, что оно не было уникальным. Так, например, Цицерон упоминает о механических планетариях, созданных Архимедом и Посидонием133.
Но все же естественно-научная составляющая в стандартных программах античной школы представлена значительно слабее. Во многом это обусловлено именно тем, что они были рассчитаны на воспитание будущих правителей и защитников, «золота» и «серебра» полиса. Не нужное этим категориям граждан сознательно вычеркивается из образовательных программ. Еще Платон говорил о том, что обучение первых сословий должно воспитывать способность не к прикладной деятельности, но к глубокому философско-теоретическому осмыслению общих принципов устройства Вселенной и правил управления городом. Поэтому та степень фундаментальности, с какой изучалась словесность, в сегменте естественно-природных знаний будет достигнута лишь через тысячелетия. По понятиям же античности и Средневековья уже начала квадривиума (которые к тому же были густо замешены на далеких от реальности представлениях) удостоверяли вполне достаточную образованность, напротив, уровнем постижения законов речи древняя школа могла бы успешно соперничать и с современной.
Рим, перенимая от Греции многое, что-то меняет и в школе, здесь она обретает более практическую направленность. Из программы воспитания исключаются изящные искусства — музыка и пение; они, как полагали многие римляне, развивают склонность к мечтательности, в то время как от гражданина требуется прежде всего способность действовать. Барабан и флейта — вот к чьему голосу должен быть приучен слух свободного гражданина. К слову, и это не останется забытым в веках, не случайно И. Бродский, отзываясь на смерть маршала Жукова, обратится именно к ним:
«Бей, барабан, и военная флейта,
громко свисти на манер снегиря».

Практическая польза — вот альфа и омега римской системы воспитания и обучения своего гражданина. Правда, и здесь следует уточнить. Практическая польза лежит вовсе не в низменной сфере управления вещами — говорящими, бессловесными и немыми (напомним: Варрон к первым относил рабов, ко вторым рабочий скот, и к третьим инвентарь134); по-прежнему это удел неполноправных. Она — в организации подчинения людей, племен, народов государственному мифу и государственной же воле Рима. Поэтому воспитываться должна способность не к абстрактному философствованию «обо всем» или о чем-то отвлеченном, но лишь о том, что идет на пользу ему, великому городу, назначенному править миром.
В первые века нашей эры в Римской империи устанавливается свой образовательный канон; основными школьными дисциплинами становятся грамматика, риторика, диалектика, арифметика, геометрия, астрономия, музыка, медицина и архитектура. Последние две к пятому веку выпадают из этого списка и на долгое время остается программа из семи свободных искусств с двухчастным делением на тривиум (грамматика, риторика, диалектика) и квадривиум (арифметика, геометрия, астрономия и музыка). Этот вид придаст ей Исидор (560—636), епископ Севильи, один из крупнейших энциклопедистов Европы того времени.
Низшей ступенью обучения свободных граждан становятся тривиальные школы, продолжительность обучения в которых не превышала двух лет. Учились приблизительно с семилетнего возраста. В круг дисциплин входили латинская (иногда и греческая) грамота, общее знакомство с литературой, начала счета. На занятиях арифметикой систематически пользовались особой счетной доской — абаком, считать учили по пальцам. Учитель занимался отдельно с каждым учеником. Усердие в обучении поощрялось, но, разумеется, находилось место и для «гиппопотамой плети» — физическим наказаниям. Следующий уровень — это частные грамматические школы. Здесь после домашней подготовки обучались подростки с 12 до 16 лет. По сравнению с тривиальными, программа грамматических школ была более содержательной и, как сказали бы сегодня, «продвинутой». Помимо грамматики латинского языка, обязательным становится знание греческого, основ римского права, фундаментальных правил риторики. В IV в. появляются специальные риторические школы по греческому образцу, где обстоятельно изучают греческую и римскую литературу, основы математики, астрономии, права, наконец, философию. Риторические школы были призваны готовить специалистов для разраставшейся государственной машины Римской империи. В целом образовательные программы в достаточной мере отвечали вызовам своего времени, и не только благодаря своим легионам, но и им Рим становится мировой державой.
Но мы помним, что формирование человека не ограничивается развитием его менталитета — способность к самостоятельному творчеству воспитывается только в единстве с высокой физической культурой; одна неотделима от другой. Поэтому физическая подготовка продолжает оставаться одним из главных направлений в формировании личности будущего гражданина.
Первое, что бросается в глаза при общем взгляде на европейскую школу, — это ее словоцентричность. Классические тексты, произведения лучших художников и методистов слова составляют основу всего, что преподается в ней. Входящий в мир человек учится смотреть на мир через призму слова; его культура, его дисциплина — вот первое и главное, что прививается ученику.
Меж тем мы видели, что уже первые, пред-знаковые, формы начинают не просто кодировать в своих структурах сложные взаимодействия вещей, явлений, процессов, но и порождать качественно новые, до этого не существовавшие в природе реалии. Уже с ними сущностное содержание человеческого бытия преодолевает границы простого воспроизводства жизни. Представление о единстве и упорядоченности мира рождается не в результате познания действительности (хотя и в его итоге тоже), но существует a priori как первая предпосылка любого анализа, и эта предпосылка («Sprache spricht»!), берет свое начало в глубинной организации языка. Поэтому прежде всего постижение его внутренних законов делает возможным и активное познание действительности, и практическое ее переустройство.
Разумеется, человек не остается единственной силой, которая движет всеобщим развитием природы, но, подобно специи, добавляемой в блюдо, именно его деятельность сообщает результату совершенно новый вкус. Предметом и целью его устремлений становится уже не он сам, как это обстоит у биологического тела, но весь окружающий мир,— и вся совокупность порождаемых им знаковых систем играет в этом свою роль. Вот только нужно отрешиться от тех представлений, согласно которым все они ограничиваются функцией простого технического средства. Оборотной стороной власти над их декаэссенцией, «словом», становится господство над всеми видами «вещей», включая самого человека, понятого как объект управления.
Европейская система межпоколенной коммуникации в наиболее полной форме вбирает в себя соотношение «слова» и «вещи», «слова» и «дела, «дела» и «вещи», «вещи» и нового «дела». И не случайно до Галилея именно слово служит монадой всей европейской культуры. Только с ним в последнюю входит «цифра», но и это не отменяет ее словоцентричности, поскольку язык цифр является лишь специфической разновидностью все того же языка. Душа человека, душа мира и душа слова сотканы из одних и тех же стихий,— вот иносказание тезиса о единстве и тождестве диалектики, логики и теории познания, которое — пусть и по-разному — будет признано всеми философскими школами Европы. Понятно, что не одно это единство обеспечит более высокую субъектоспособность европейской культуры, в известной мере это утверждение справедливо по отношению к любому языку. Другое дело, что его справедливость не всегда различима, во всяком случае, на уровне отдельно взятых индивидов нельзя разглядеть решительно ничего, что давало бы преимущество той или иной этнокультуре. Истина проявляется лишь там, где действуют «законы больших чисел», и это обстоятельство отчетливо прослеживается в широкой исторической ретроспективе больших этнокультурных массивов. Социальная общность, которая делает межпоколенную коммуникацию одной из главных забот центральной власти, где культура и дисциплина языка подчиняют себе много бóльшие массы, получает решающее преимущество над всем своим окружением. Впервые это проявляется в Греции. Системное образование там становится обязательным именно для таких чисел, поэтому, в дополнение к прочему, срабатывают еще и они; и пусть количества не простираются за границы контингента полноправных граждан, уже их оказывается достаточно, чтобы история европейской культуры вдруг осветилась внезапной вспышкой сверхновой звезды.
Но все же и там, где доминирует преимущественно гуманитарная культура, связь между «словом» и «вещью» опосредуется только «делом», а значит, пусть и в не поддающейся прямому контролю, имплицитной форме — культурой собственного тела человека. Полнота овладения тем слоем интериоризированного движения, о котором говорили Дюркгейм и С. Л. Выготский, А. Н. Леонтьев и П. Я. Гальперин, которое вбирает в себя базовые алгоритмы предмет-предметных взаимодействий, становится непременным условием формирования метафизического модуса действительности. А с нею — залогом его власти в конечном счете над всем миром вещей. Таким образом, греческая культура, подчиняясь тем же законам больших чисел, приходит к неразрывному единству слова и тела. Физическая культура становится столь же обязательным элементом социализации, как и культура гуманитарная.
Правда, неразрывная связь между ними еще не осознается в полной мере. Строка из латинского стиха «…mens sana in corpore sano», наиболее известный перевод которой звучит как «в здоровом теле здоровый дух», и сегодня многими понимается так, что здоровый дух чуть ли не сам собою порождается здоровым телом. Между тем Ювенал (именно ему принадлежит прошедшая через два тысячелетия мысль) говорил, что об этом еще нужно просить богов:
«Надо молить, чтобы ум был здравым в теле здоровом.
Бодрого духа проси, что не знает страха пред смертью,
Что почитает за дар природы предел своей жизни,
Что в состоянье терпеть затрудненья какие угодно»135.

Даже величайшие мыслители Греции в воспитании будущих граждан большей частью заботятся о здоровье и культуре тела, поэтому военно-спортивная подготовка юношества занимает значительно большее место по сравнению с воспитанием души. К тому же, не забудем, греческие палестры готовят прежде всего солдат-защитников города. И все же соотношение, стихийно найденное Грецией, во многом унаследованное Римом, за ним и всеми теми, кто перенимал его культуру, оказывается вполне удачным и эффективным.
На протяжении долгих столетий воспитание новых поколений тех, кому надлежало руководить социумом, складывалось из физической, грамматической и музыкальной подготовки. После всего сказанного первые две компоненты не требуют пространных пояснений, обратим внимание на последнюю. Ведь еще Платон утверждал, что человек не умеющий участвовать в хороводе, то есть не умеющий петь и танцевать, считается необразованным. Случайно ли?
Первоначально музыке обучали только в начальной школе, потом оно стало обязательным элементом средней. Греки очень скоро узнали, что музыка оказывает сильное воздействие не на одну душу человека, и начинает сопровождать ею формирование тела. Под музыку проводились военно-спортивные занятия, читались обязательные для заучивания воспитывающие гражданина-патриота стихи, большое место занимало хоровое песнопение и хороводный танец. Дело в том, что музыка способна и гармонизировать течение всех психофизиологических процессов, и мобилизовать дополнительные ресурсы организма, направлять их в нужное для достижения цели русло. К тому же и на плацу и на поле боя единая мелодия, единая тональность, единый ритм, единое исполнение синхронизируют поведение больших масс, благодаря чему воинское подразделение значительно быстрее обретает «коллективную душу» и научается действовать как единый же организм, способный мгновенно откликаться на любую команду. «Зрелище было величественное и грозное: воины наступали, шагая сообразно ритму флейты, твердо держа строй, не испытывая ни малейшего смятения — спокойные и радостные, и вела их песня. В таком расположении духа, вероятно, ни страх ни гнев над человеком не властны; верх одерживают неколебимая стойкость, надежда и мужество, словно даруемые присутствием божества»136. Эта же мысль звучит и в других словах Плутарха: «Поистине фаланга напоминает могучего зверя: она неуязвима до тех пор, пока представляет собою единое тело, но если ее расчленить, каждый сражающийся лишается силы, потому что они сильны не каждый сам по себе, а взаимной поддержкой»137. Так что вполне закономерно, что военные оркестры станут неотъемлемым атрибутом всех армий Европы, а военные марши — одной из самых ярких составляющих ее культуры.
Вкратце резюмируя можно сказать, что европейская система образования, с самого начала формируется как уникальный институт. В течение истекших тысячелетий менялись организационные формы, образовательные стандарты, сама идеология школы, но в классическом образовании оставалось главное — постижение тайны слова.
Еще Шекспир посещает школу, в которой доминирует филология. Уместно привести ее описание: «Учение в елизаветинской школе — тяжкий труд. <…> день начинался в шесть утра — молитвой на коленях, затем продолжался вопросами по заданиям предыдущего <…>. В семь все классы повторяют то, что было заучено на память <…>. В восемь ученики получают латинскую «сентенцию» для перевода, варьирующуюся от класса к классу по степени сложности. Старшеклассники кроме перевода должны изложить ее латинскими стихами. Около девяти часов старосты читают по памяти урок тем, кто <…> на одну ступень младше. Затем это делает учитель. Вплоть до обеда в 11 часов ученики переводят (младшие — прозой, старшие — прозой и стихами). Учителя читают латинских авторов <…>. Чтение, перевод, обсуждение, повторение, заучивание продолжаются вплоть до семи часов вечера138.»
Только переворот, в результате которого ремесло отрывается от искусства, появление мануфактуры, далее — машинного производства, рождает потребность в иной системе образования. В ней школа ориентируется уже не на субъект культуры, но на выполняемую им функцию, и к исходу Средних веков, рядом с классической, встает реальная, начинает выстраиваться система обучения, стержнем которой оказывается не слово, но дело. Как результат, для многих в единой эстафете межпоколенной преемственности утрачивается первое звено, все сводится к жестким стандартам превращения дела в вещь. И все же именно классическая школа остается главным звеном образовательной системы. «На протяжении восьми лет его <…> заставляли проделывать изощренную языковую гимнастику; формальный строй древних языков и стелющийся за соответствующим дискурсом идеологический шлейф, система ценностей оказались вшиты в сознание Ленина»139. «Литература на всю жизнь осталась для него не менее адекватным способом «расшифровки» действительности, чем естественные науки; и если старший брат изучал мир исследуя под микроскопом повадки кольчатых червей, то младший готов был реконструировать мировое устройство, копаясь в образах и символах сначала «Илиады» и «Одиссеи», а затем Чернышевского и Толстого…»140 Добавим к сказанному биографом, что и его герой и его ученики, говоря о радикальном переустройстве общества, будут иметь в виду не только демонтаж социально-классовых скреп, но и культурную революцию, и индустриализацию, и коллективизацию села, — и все это так же будет восходить не к одним гегелям и марксам, и даже не к чернышевским и толстым, но к илиадам и одиссеям.
Пусть по сию пору многие из нас успешно обходятся без того, чему учат другие школьные дисциплины, но нет никого не владеющего родной речью. «Декаэссенция» классического образования даже сегодня, когда изучение древних языков и античных авторов осталось в далеком прошлом, по-прежнему являет собой вовсе не свод гуманитарных знаний, обнимаемых вечно живым единством основ филологии, логики и философии, как представляется на первый взгляд, но всеобъемлющий Логос, стройную понятийную систему, которая отражает связь прежде всего слов и уже только затем — вещей, физических первооснов мироздания.
5.4. Организация слова
Поначалу все в европейской школе сводится к греческим и римским авторам. Далекая от всего, чем живет «медь» города, что преследует выгоду, материальную пользу, она вбирает в себя базовые принципы греческой философии, начала аристотелевской логики, но прежде всего — строгие законы организация самого языка. Воспитание (вспомним Платона) и «разума», и «яростного духа», назначение которых состоит в том, чтобы руководить городом и защищать его высшие ценности, несовместимо с тем, что питает «вожделение» черни, и требует совершенно другого подхода. Разум школяра взращивается и дисциплинируется лучшими образцами греческого и латыни, огромным массивом затверживаемых наизусть, если не сказать намертво вбиваемых в его мозг текстов, которые подбираются таким образом, чтобы отобразить весь круг знания. И, надо сказать, alma mater добивается своего, ибо и «рацион войска на марше», и «как поставить на пьедестал колоссальную статую» хорошо известно ее выпускнику. Так, описывая приготовления к четвертой осаде Ла Рош-Пона, Виолле-ле-Дюк упоминает спор инженера строителя замка с его владельцем о том, как лучше укрепить оборону. Барон не соглашается с мнением инженера-строителя и настаивает на своем решении; ход событий подтверждает его правоту141. Мы же, кроме прочего, вправе сделать вывод и об уровне образованности барона, доказавшего способного состязаться в искусстве фортификации с профессионалом.
Последнее обстоятельство весьма знаменательно, и на нем нужно остановиться. Благодаря какой-то удивительной способности древнего сознания, отсутствие книгопечатания и массового распространения книги ничуть не мешает всестороннему образованию даже там, где передача культурного наследия от поколения к поколению не опосредуется письменностью. В полной мере понять достижения великих культур прошлого мы сможем только тогда, когда уясним, что и античный и средневековый мир имели дело с совершенно особой (возможно, утраченной сегодня) организацией сознания, которая наследуется человеком еще от дописьменных времен.
Здесь уже говорилось о том, что информационный массив, который обеспечивает существование и развитие нового субъекта всеобщей истории, ко времени неолита становится таким, что его не в состоянии вместить никакая (основанная на чисто биологических реакциях) психика. Между тем сам факт того, что древний фольклор хранил бесчисленный свод еще более древних памятников человеческой культуры, свидетельствует о том, что никогда не прерывавшийся диалог поколений существовал даже в предшествующие ветхозаветным времена. Привыкшему к книге, нашему современнику трудно понять, как вообще в отсутствии письменности могла существовать эстафета энциклопедического знания, но факт остается фактом: наличие широкой культурной преемственности вовсе не является чудом на заре цивилизации. Мы не знаем, как закладывался самый фундамент представлений о мире, об отвлеченных от всего утилитарного, прикладного материях, — их истоки теряются еще в полу-животном прошлом человека и впервые сколько-нибудь заметно проявляются только в магии. Но уже первые профессиональные хранители культурных богатств, храмовые жрецы, — это еще и первые энциклопедисты, в обязанности которых, кроме отправлений культа, было передавать не искаженные ничем откровения абстрактной мысли. Точно так же, как первые патриархи, вокруг которых кристаллизовались первые социальные объединения, хранили все секреты рождающихся ремесел, эти агенты культуры сберегали полный круг тех знаний, которые, на первый взгляд, далеки от любых прикладных целей. Однако без них, без общих представлений об устройстве мироздания, об ойкумене, о месте, которое занимает в них город, не могли развиваться никакие технологии. Собственно, это невозможно и сегодня; любое конкретное знание опирается прежде всего на не доказуемые ничем прикладным истины, именно они формируют аксиоматическое ядро всей человеческой культуры. Так обстоит дело сейчас, так оно складывалось и ко времени завершения переходного периода, к началу собственно истории человека. Разделение всего свода знаний на точные и абстрактные, которые не опираются ни на измерения, ни даже на простое наблюдение своего предмета, складывается именно там, в ее нуль-пункте. Впрочем, если быть строгим, следует сказать, что в конечном счете и они суммируют и переплавляют опыт собирательного человека, но дело в том, что опыт частный и опыт «вообще» — это совсем не одно и то же, как не один и тот же его и его предмет, и его обладатель. Нередко они могут вступать в непримиримое противоречие друг с другом. Поэтому должно признать: в обработке того и другого используются не одни и те же технологии интеллектуального переплава и такие же разные формы обращения с их результатами.
Как бы то ни было, сохранение недоступной чувственности компоненты единого свода знаний о мире в потоках межпоколенной коммуникации становилось столь же обязательным, сколь и передача чисто прикладных секретов первых ремесел. Специфическая же организация сознания, которая не может опереться ни на сенсорное восприятие предмета, ни на «память рук», требовала совершенно других культурных героев, каста которых очень скоро и появляется рядом с возглавителями крупных социальных формирований, судьями и царями. В Библии это находит отображение в истории выделения левитов. Впрочем, как и многое в ней, эта история так же иносказательна. Правда повествования заключается в том, что, как и сегодня, в истоках цивилизации далеко не каждое индивидуальное сознание было способно к великой миссии посредничества в сфере абстрактных знаний. Поэтому и отбор достойных служить межпоколенной эстафете был возможен лишь благодаря существованию пусть небольшой, но статистически значимой массы тех, кто в формате абстрагирующегося от прикладных целей сознания значительно превосходил своими способностями других. Разумеется, предпочтение каким-то социальным группам могло существовать и в этой сфере, но и среди них наиболее эффективно справляться с ролью могли только избранные.
Но, как показывает историк архитектуры, не только начала общей образованности, но и многие подробности специальных знаний не остаются чуждыми для интеллигента тех времен. Приведенный пример достоин удивления — тем временам уже вполне привычна книга, но все же доступ к ней имеет не каждый, и едва ли библиотеки Ла Рош-Пона изобиловали нужными справочниками; скорее всего, и здесь приходилось полагаться на собственную память.
Между тем, количественная сторона воспринимаемого на слух и хранимого ею заслуживает особого внимания. Тем более (вернемся от Средних веков к истокам), если речь идет о том, что уже на самой заре истории составляло предмет межпоколенного обмена. Выше (3.3) уже приводилось заключение специалиста о том, что и среди избранных один человек едва ли мог овладеть даже частью текстов, представляющих какой-то самостоятельный корпус частных же знаний. Словом, кроме специфической организации менталитета, способного оперировать не поддающимся верификации знанием, этим посредникам приходилось иметь дело с огромными информационными массивами. Но не менее важно понять, что и способности обывательской массы к овладению богатствами устного фольклора способны поразить воображение нашего современника. В самом деле, как без опоры на письменное слово человеческое сознание может впечатывать в себя огромные терриконы информации? Вдумаемся: каким образом сохранялись для нас библейские сказания, массив, объявший историю, быт, право, мораль не одного тысячелетия; как семьдесят филологов сумели воссоздать единый канон веры? Благодаря чему греческая культура смогла сохранить для нас песни ушедших из жизни задолго до изобретения письма бродячих аэдов, если не каждому поселению древней Эллады доводилось встречаться с их создателями больше одного-двух раз? Каким чудом лучшие образцы греческих драматургов смогли остаться в памяти поколений, если они ставились в театре лишь однажды (и только в порядке исключения, особой награды, повторно)? Объяснение в одном — архаическое сознание обладало способностью воспринимать богатство слова на слух и сохранять его практически неискаженным на всю оставшуюся жизнь. Наглядным подтверждением этому являются сохранившиеся памятники, которые и сегодня внушают трепет уже своими размерами. Книги библейского свода были записаны через века после их создания; Гомер — через сто лет после своей смерти, Сократ не оставил после себя ни единой строчки, общаться же с ним могли только единицы. Перечень можно длить и длить, но факт остается фактом — сокровища древних культур живы и сегодня.
Впрочем, и рождение письменности меняет дело не сразу. Далеко не каждому доводилось слушать бродячих рапсодов; не каждому было дано сидеть в столичном театре в дни празднования Панафиней; речи лучших правоведов не распространялись средствами массовой информации, — и все же слово древних сказителей, философов, драматургов, юристов доходило до самых широких масс, не знавших никакой грамоты. Но и записанное (кстати, с того же голоса, на слух); из уст в уста оно передавалось не прерывающимся даже на время войн потоком людского общения. Книги, которые еще долгое время будут приковываться цепями к своим сундукам, могли храниться только «в голове», а значит, только живое слово могло служить эстафете межпоколенной коммуникации на протяжении долгого времени, уже познавшего искусство письма. Да, еще в античности появляются библиотеки, богатейшая из них, Александрийская, содержала около 700 тысяч свитков, но редко у кого даже знающего грамоту существовала возможность постоянного доступа к их содержанию. Известное распространение (в кругах интеллигенции) получали и копии, но все же главным хранилищем оставалась людская память, основным же агентом коммуникации — человек, образованность которого была обязана исключительно слуху.
Добавим, что долгое время и после широкого распространения искусства письма человек не во всем доверялся ему, письменный знак не способен передать все то, что запечатлевается в устной речи, интонацию, акценты, мимику, жест, многое. А ведь именно эти невербальные и паравербальные сигналы, которые всегда сопровождают любое устное слово, часто составляют то главное, что выражает существо многих наших речений. Для того чтобы воспринять всю полноту сказанного, нужно было хранить еще и эти составляющие, письмо же утрачивает такие подробности — а вместе с ними и ключ к дешифровке их подлинного смысла. Поэтому и с широким распространением письменности многое продолжало передаваться из уст в уста. В общем, уже сами количества говорят о том, что древнее сознание обладало какими-то утраченными нами опциями.
Кстати, с подобными потерями знакомы и близкие к нам дни, и современность. Так, появление калькулятора повлекло за собой утрату способности к устному счету, всеобщая компьютеризация и рождение блогосферы — потребности (часто способности) читать пространные сочинения... Между тем в древности заучивание классических текстов совсем не требовало тех усилий, без которых невозможно обучение современного школяра; как кажется, все происходило так же просто и естественно, как просто и естественно происходит освоение родной речи младенцем. Впрочем, не только родной — изучение незнакомого языка в первые годы жизни так же не составляет решительно никаких трудностей, между тем в зрелости — это тяжелая работа, к которой способен уже не каждый. Словом, механизмы речевого общения меняются и с возрастом отдельно взятого человека, и с общим развитием цивилизаций, поэтому жизнь индивида в какой-то мере может служить моделью для них. Но, повторим, как и в сугубо практической, утилитарной, своя градация способностей должна была существовать и в гуманитарной сфере. И если безвестные ариныродионовны могли служить неистощимым кладезем фольклорных откровений, где предел возможного для лучших питомцев этих подвижниц национальных культур, для тех, кому было начертано стать учителями целых народов?
Таким образом, способ организации архаического сознания, а также способ структурирования абстрактных представлений о мире вещей и о мире людей заслуживает самого пристального внимания, и первое, с чем мы сталкиваемся здесь, — это сюжетная линия повествований, общая тональность информационного посыла и ритмическая организация слова.
Именно сюжет становится главным организующим началом, стержнем, на который нанизываются все составные части того, что служит предметом повествований. Именно благодаря ему оказывается возможным самостоятельно восполнить по каким-либо причинам утрачиваемые при передаче культурной эстафеты детали. В одном из приближений, фабула образует собой подобие информационного скелета, к которому вполне применима русская пословица: «были бы кости, мясо нарастет». Так зоолог по одним костям может воссоздать внешний вид вымершего животного, палеонтолог — даже никогда никем не виденного. Уже, Аристотель, высказывая свое суждение о том, что делает цельным памятник культуры, говорит, что «…подобно тому, как в других подражательных искусствах единое подражание есть подражание одному предмету, так и сказание, будучи подражанием действию, должно быть [подражанием действию] единому и целому, и части событий должны быть так сложены, чтобы с перестановкой или изъятием одной из частей менялось бы и расстраивалось целое, — ибо то, присутствие или отсутствие чего незаметно, не есть часть целого»142. Оборотная сторона сказанного им состоит в том, что только сохранение общего помогает сбережению всех частностей. Что же касается самостоятельного воссоздания каких-то утрачиваемых памятью деталей, подробностей, то и здесь не трудно обнаружить одно из проявлений формирующейся субъектоспособности, ибо любое самостоятельное воссоздание чего бы то ни было — это тоже акт творчества.
Сюжет создается не частной деятельностью отдельно взятого мастера слова, но не поддающимся никакой персонификации гением словесности. Сама литература порождается сплетениями сюжетных линий, за которыми стоит чередование событий, развитие вовлеченных в них характеров, живых судеб, но подлинным вершителем всех перемен является только социум, лишь он движет ими. Матрица мироздания, которая обнаруживается в структуре языка, это матрица вошедших в полный круг человеческого опыта вещей, свойств и отношений, и главным среди первых оказывается сам человек, а значит, и другие составляющие включают в себя свойства человеческой природы и характер человеческих отношений. При этом вся триада дана не в статике, но в движении от возможного к действительному и далее — к новым горизонтам возможного во всем спектре человеческой деятельности. Пересоздавая по своей мерке весь вошедший в его жизнь мир, только собирательный человек, человеческий род в целом, социум и никто другой создает над-вещественный модус бытия и определяет вектор его дальнейшего развития. Он и никто другой «пишет» любым артистом, принадлежащим любому виду ремесел, любому виду искусств.
В своей первооснове сюжет — это выхваченная из единого гольфстрима перемен струя, текущая из возможного в какую-то новую данность. Но подхваченная служителем культуры, она сама по себе начинает вызывать острый интерес, и тем рождает настоятельную потребность в постижении всего, что пронизывается и объединяется ею. Между тем пронизывается и объединяется сюжетом не одна фактология. Роль фабулы не ограничивается обозначением простой череды событий, сопутствующих им обстоятельств и формами сплетений тех и других. И строгие сюжетные линии, и причудливые орнаменты их переплетений погружают человека в тонкие детали мироустройства, в тайные особенности своей собственной природы, знакомят с составом и сопряжением сил, которые являются причиной всех происходящих вокруг него изменений, наконец, незримо руководят им самим. Обобщая, можно было бы утверждать, что в неявной форме именно фольклорные сюжеты формируют первичный круг знаний, способствуют поступательному раздвижению умственных горизонтов человека. Но все серьезней, поскольку во многом благодаря им его мысль вырывается за пределы налично данного, выходит в надчувственные измерения его собственного бытия, помогает постигать не одну «физику», но и метафизику общего бытия. А это тоже вносит немалый вклад в формирование способности к созиданию.
Говоря об общей тональности посыла, необходимо отметить связанный с нею парадокс. Агент коммуникации большей частью не представляет, а то и вообще не задумывается о том, какие силы порождают его слово и какие оно само приводит в движение (кстати, в разных знаковых системах оно может принимать совершенно разные формы). Но всё переживаемое им самим каким-то таинственным образом передается получателю. Так, в водах, омывающих Красного коня, отражаются вселенские вихри, предвозвестившие и Первую мировую войну, и русскую революцию, но сам автор поймет свой собственный замысел далеко не сразу. «Так вот почему я написал «Купание красного коня», — скажет он лишь после начала войны, а ведь будет и революция… Редкий художник (в том числе и художник слова) способен внятно ответить на вопрос о том, что именно он хотел сказать своим посланием миру. Однако это не меняет ничего в механизмах передачи культурного наследия; способность к творчеству пробуждается вовсе не им — имманентной организацией самого языка, взятого во всех его обличьях (ниже мы остановимся на этом подробней). Действительным посредником является только социум и никто другой.
Выход в другие измерения действительности не исчерпывает назначение сюжета. Ранее уже говорилось о том, что главной целью межпоколенного обмена является формирование единой нормы ответа на знаковый посыл. Любая культура во враждебном ей окружении обязана заботиться о сплочении своих носителей; распад социума означает ее кончину. Поэтому единая норма ответа — это не только поведение слушателя, но и настрой самого повествователя; тональность посыла, окраска повествования — это такой же ответ на то, что когда-то было заповедано самому автору уже ушедшими из жизни поколениями. Другими словами, формат повествования является столь же обязательной компонентой культурной эстафеты, сколь и сюжетная линия. Поэтому всякий раз из всего спектра возможного создателем слова отбирается только то, что способствует гигиене его передачи, сплочению социума вокруг чего-то главного. А это с необходимостью влечет за собой тщательную сортировку всего лексического состава. Так, говоря о вражеском нашествии мы никогда не произнесем: «воссиял его свет», мы скажем: «опустилась тьма, сгустился мрак». Так (несколько утрируя), о великом горе можно говорить только языком профессиональных плакальщиц и только с теми завываниями, которыми славились трагики древней сцены; о великом благе — с восторженным закатыванием глаз и пафосом умилений… Сравним, наконец, два портрета. Вот один:
«А сама-то величава,
Выступает, будто пава;
А как речь-то говорит,
Словно реченька журчит».

Вот другой:
«С могучим станом, грозной грудью.
Ее не раз судили судьи
За то, что ловко на крючок
Она ловила кошелек,
Кольцо, платок и что придется.
Народ топил ее в колодце,
Но утопить никак не мог, —
Сам сатана ее берег»143.

В устной передаче тщательно сортированная лексика плотно укутывается еще и в пара- и невербальную оболочку, которой предстоит менять свои цвета на всех изгибах и переломах сюжета, и аура этой оболочки так же запечатлевается в каких-то своих секторах памяти, — не тех, что отвечают за сохранность внечувственных параметров единой логики повествования, но тех, которые передают и эмоциональное и нравственное отношение к предмету. Чтобы понять не только поверхностный смысл сказанного, достаточно сравнить синтезированную бездушным искусственным устройством речь и вдохновенное слово Левитана, один голос которого заставлял замирать миллионы слушателей. В общем, не случайно даже безупречное владение законами языка еще не делает человека оратором, тем более великим, способным повести за собой огромные массы.
Все это вместе, и перипетии сюжета и тщательно фильтрованная лексика, определяют нормативную окраску (эмоциональную, нравственную) информационного посыла, а потому и реакцию всех тех, кому адресуется повествование. Поэтому одни и те же события, характеры, судьбы в составе разных сюжетных построений предстают (и воспринимаются) неодинаково, часто полярно, воинствующе противоположным образом. «А то война — это любимая забава праздных и легкомысленных людей... Военное сословие самое почетное. А что такое война, что нужно для успеха в военном деле, какие нравы военного общества? Цель войны — убийство, орудия войны — шпионство, измена и поощрение ее, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия — отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство. И несмотря на то — это высшее сословие, почитаемое всеми. Все цари, кроме китайского, носят военный мундир, и тому, кто больше убил народа, дают большую награду... Сойдутся, как завтра, на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга»144.
Таким образом, справедливо утверждать, что далеко не всё в содержании эстафеты подконтрольно повествователю, — многое в ней передается неявно и воспринимается подсознательно, и часто именно скрытая компонента слова является главной.
Культура Греции, может быть, в наиболее отчетливой форме осознала жесткую зависимость, которая существует между сюжетно-образной концепцией произведения и внутренней организацией информационного посыла; особенности ее театра, над которыми не считается грехом иронизировать, производны прежде всего от нее. Даже иронизируя, каким-то внутренним чутьем мы понимаем, что первосущностное назначение самой драматургии воплощает именно эту связь. Повторим уже сказанное о греческом театре: чтобы стремиться к добру и бежать зла, нужно сначала научить человека отличать одно от другого; субъектоспособность не может сформироваться там, где не определен вектор творчества. Вырванное же из сквозного контекста, лишенное эмоциональной окраски, другими словами, практически полностью выхолощенное, слово в принципе не способно отвечать своему основному назначению. Только подчиненное специально выстроенному сюжету, только прошедшее сито строжайшего отбора, только окрашенное чувством, оно позволяет в максимальной степени донести до слушателя все то, что диктует гигиена межпоколенной преемственности.
Правда, роль социума в рождении сюжетно-образной организации знаковых систем трудно проследить на примере искусства словесности; здесь все заслоняется личностью автора. Но законы коммуникационных систем общи для всех их форм, поэтому для более наглядной иллюстрации обратимся к другим, к языку архитектуры.
Здесь уже говорилось о том, что любое совместное регулярное действие выполняет функцию ритуала. Главное, что вершится в храмах, — это литургия (от греческого λειτουργία — «служение», «общее дело»). В христианстве ее идеологема — в таинстве превращения хлеба и вина в тело и кровь Господа, и причащении верующих. Но даже не зная ее содержания, не трудно понять, что в обряде причастия собравшиеся на литургию сливаются не только со своим Господом, но и (самое главное) — друг с другом. Падающая в океан капля сливается с океаном, но в то же время и со всем множеством других. Именно поэтому неправильно, учит церковь, говорить: «прослушать» или «отстоять литургию» — литургия требует от христианина активного участия, личной деятельности каждого. Активного участия в совместном обряде требуют и все другие церкви мира. Любой храм, собирая в одно время в одном месте людскую толпу, лепил и продолжает лепить из нее единое тело с единой психикой.
На формирование этого тела, способного к единому же ответу на внешний вызов работает и вся архитектура храма.
Шуази видел в греческом храме простое перенесение принципов организации царского жилища на жилище божества. В своей «Истории архитектуры» он писал: «Помещение, заключавшее в себе очаг, превратилось в святилище; в него помещают статую бога как олицетворение нового владыки. Портик, предшествующий целле, — пронаос, —сохраняет свой характер убежища, открытого для всех, в противоположность замкнутому жилищу. Храм окружается оградой наподобие двора, окружавшего дом, причем в этой ограде ставится жертвенник, как ставился домашний алтарь иво дворе микенской эпохи. Идея храма-жилища присуща не одним только грекам. Храм является для большинства древних народов обителью божества, как гробница – обиталищем покойника. Месопотамские храмы, не служащие обсерваториями, ничем не отличаются от дворцов: это – дворцы, населенные идолами. Персидские же храмы огня, тип которых восстановлен Дьелафуа, вполне сходны с микенскими жилищами»145. В подтверждение этих слов приводится сравнительная планировка строений. На первый взгляд, она подтверждает сказанное. Но первый взгляд никогда не является исчерпывающим. Дело в том, что уже античное сознание явно расходилось с таким выводом. Ведь даже в представлении непривычного к сложным абстракциям эллина божество представляет собой начало, которое принципиально не вмещалось ни в какой физический объем. Об этом убедительно свидетельствуют уже стихи Гесиода. Вдумаемся в его слова:
«Широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный,
<…>
…прежде всего родила себе равное ширью
Звездное Небо…»146

Какой рукотворный дом может вместить «всеобщее»? Да еще и «равное ширью» звездному небу? Уже одно это говорит о том, что храм вовсе не место обитания божества, как рамка с фотографией не может быть жилищем того, кто изображен на ней, но специфическое вместилище совсем иных материй. Пусть и не выраженная явно, сюжетно-образная его концепция имеет целью не только формирование единого представления об устроителе вселенной. Здесь, в замкнутом пространстве, происходит таинство единения человека с божеством и единение самих людей в их общей вере. Здесь рождается единая ценность города и вместе с ней — сам город-государство, как носитель единого духа, как субъект единой истории. Назначение храма состоит в том, чтобы лепить единое тело и единую душу «града и мира», а не предоставлять жилплощадь для их небесного покровителя.
Мы уже видели (4.2.), что эволюция архитектурного канона подчинена в первую очередь тому, чтобы собрать общину. По-видимому, это единый закон, ведь планировка египетского, греческого, христианского, мусульманского, — любого другого храма подчинена ему же, они так же эволюционируют к замкнутому стенами пространству, которое назначено для исполнения ритуалов. Но механическим сведением всего многолюдья в единую массу дело не ограничивается, хотя, конечно, и это является обязательным для тонкой калибровки механизмов коммуникации, формирования «коллективной души» верующих. Уже в греческом храме главная часть святилища, где стояло изображение божества, получает названия корабля (naos). Оно весьма символично: во время обряда весь мир за бортами стен превращается в пустыню и только здесь, в их пределах, обретается надежда. Казалось бы, утлая вещь, но, удивительное дело, этот корабль способен даровать спасение даже во время самого грозного шторма. Позднее, в христианской традиции, название будет звучать как неф (nef, от фр. navis), но этимология останется прежней, вот только теперь он станет восходить к тому кораблю-ковчегу, на котором во время Потопа спасался праведник Ной.
Укреплению социального монолита служит и внешний облик греческого храма, который рождается вместе с греческим миром, в VII-VI вв. до н. э. Этот мир простирается от берегов Испании и Южной Франции до дельты Нила и Северного Причерноморья. Место литургий создает особый психический настрой, рождает импульс к сплочению перед лицом внешних угроз. Ритмика мраморных колонн создает образ бестрепетных в своем мужестве гоплитов, сомкнувшихся в несокрушимой дорической фаланге, что оградила святыню родного города — целлу храма.
Ногу с ногою поставив и щит о щит опирая,
Грозный султан — об султан, шлем — об товарища шлем,
Плотно сомкнувшись грудь с грудью, пусть борется каждый с врагами,
Стиснув рукою копье или меча рукоять147.

Храм — это символ того идеала, каким долженствует стать самому полису. А еще — воплощение высшего совершенства, каким надлежит быть его гражданину. Сплотившиеся в боевом строю герои-фалангиты охраняют покой божества, благодарные же олимпийцы охраняют покой города. Гоплиты на земле, бессмертные боги на подпираемом воинами небе фронтона — единый строй богов и героев, сплотившихся в противостоянии темным силам вечного зла… А там, за ним — величественное и спокойное шествие граждан, которые идут воздать должное и тем, и другим. Так, барельефная полоса по верху целлы Парфенона изображает шествие граждан города к своим божествам, и не отважнейшие ли из них стоят в едином строю периптера? «Отправной точкой и объектом всей греческой цивилизации является человек. Она исходит из его потребностей, она имеет в виду его пользу и его прогресс. Чтобы их достичь, она вспахивает одновременно и мир и человека, один посредством другого. Человек и мир в представлении греческой цивилизации являются отражением один другого — это зеркала, поставленные друг против друга и взаимно читающие одно в другом»148.
Заметим: рождение периптера совпадает с пиком военно-колониальной экспансии Греции и, одновременно, с расцветом творчества лучших ее поэтов, Архилоха, Тиртея, воспевших подвиг гражданина, ремесло воина. Именно этот подвиг читается в архитектуре храма: боги на небе фронтона, люди и герои — в боевом строю колоннады, и все вместе — на страже против того, что заперто где-то там, глубоко внизу, под ногами. Едва ли те, кто создавал архитектурный канон, руководствовались этими сюжетами, но уже Витрувий сумеет разглядеть, что «…дорийская колонна стала воспроизводить в зданиях пропорции, крепость и красоту мужского тела»149.
Повторенная в камне, фаланга отобразила готовый к решающей битве порядок: «Зрелище было величественное и грозное...»150. Ключевая ценность античного полиса, вооруженный гоплит, а вовсе не механическое повторение в камне балочно-стоечных деревянных конструкций, о чем говорил тот же Витрувий и будет говорить Виолле-ле-Дюк. Воин-патриот рождает главную вертикаль греческой (а впрочем, и всей европейской) архитектуры. И пусть Шуази видит в храме жилище бога, совсем иные сюжеты возникают задолго до него и становятся аксиоматичными для нашего времени. «Современного зрителя поражают согласное усилие, которым строй колонн периптера подъемлет немалую тяжесть перекрытия, своеобразное ощущение и «особости» каждой колонны и целостности всей колоннады. Но и у него созерцание периптера вызывает также мысль об аналогичности этого согласного усилия тому могуществу, которое в идеале несло в себе стройное согласие объединяющей свободных граждан дисциплины, гражданского единства полиса. Было что-то общее в строгом строе дорической колоннады, в сурово стройных рядах гоплитов и в величавом порядке изображений торжественных народных процессий…»151.
Словом, сюжетно-образная концепция храмовой архитектуры рождается вовсе не частным творчеством (пусть даже выдающегося) мастера, но единой системой воспитания героев-патриотов. Другие виды межпоколенных литургий — хоровые декламации, хороводные танцы, сама музыка — все служат ей же; всё существует только в совместном исполнении и в совместном же восприятии рождаемых единым организмом социума посланий.
Воспитанию единых ценностей, единого ответа на них, служат и сами сюжеты. В сущности, они просты, бесхитростны и их совсем не много. В 1895 г. Жорж Польти французский писатель, филолог, создал их каталог, который свелся к 36 «драматическим ситуациям»; список стал результатом анализа тысячи двухсот драматических произведений разных времен и народов. Споры вокруг числа продолжаются и сегодня, но решающих аргументов к его расширению нет, напротив, время от времени возникают перечни из 6, 7, 12 сюжетных мотивов. Как бы то ни было, и ограниченность числа, и простота содержания тоже способствует формированию единых этотипов, которым предстоит вылиться в национальные характеры. Время, когда стремление к изощренности, вычурности, запутанности сюжетов станет самостоятельной целью творчества, придет не скоро, но это будет временем заката классического воспитания пассионарной части народов, временем эпигонства.
В сущности, то же можно сказать и по поводу ритмической организация слова, она служит тем же целям — сохранению и умножению генеральных ценностей социума. Метрика, ритм — такой же элемент организации, структурирования больших информационных массивов, без чего невозможно их сохранение и передача. Отличие, возможно, в том, что сюжет структурирует слово на некоем макроуровне, метр — в пределах частного сюжета. Усвоение ритмически организованной речи дается намного легче, чем запоминание прозы. Любой любитель кроссовордов знает, что уже заданное количество литер резко сокращает область поиска. Если к тому же известны какие-то из них, то обладание достаточно объемным тезаурусом позволяет обойтись без обращения к внешним источникам. Вылетевшая из памяти часть стихотворной строки без особого труда восстанавливается метром и ритмом, поэтому в единстве с сюжетом, и эти материи позволяют добиваться предельной точности передачи культурной эстафеты. Как раз по этому поводу иронизирует Пушкин:
«И вот уже трещат морозы
И серебрятся средь полей...
(Читатель ждет уж рифмы розы;
На, вот возьми ее скорей!)152».

Но мы отнесемся к подобным ожиданиям искушенного читателя со всей возможной серьезностью, и не только потому, что без таких предвосхищений не было бы ни самих литераторов, ни искусства словесности. Ирония поэта невольно свидетельствует о том, что восприятие текста немыслимо без активизации гораздо более широких, нежели содержание стихотворного романа, информационных массивов, уже впечатанных в оперативную память человека.
Впрочем, дело не только в количествах. Это может показаться удивительным, но метр, ритм, тональность слова играют не только формо-, но и смыслообразующую роль, помогают раскрыть более тонкие детали общего мироустройства. Рассмотрим это утверждение на хрестоматийном примере. Для этого выпишем его в строку без знаков препинания и без указания акцентов: «Пришла рассыпалась клоками повисла на суках дубов153».
Уже начало допускает два разных прочтения, вот одно из них (отметим ключевые в рассматриваемом аспекте знаки препинания): «Пришла, рассыпалась клоками, повисла…» Собственно, многие, если не большинство, не вдумываясь, именно так и воспринимают первую строку известного чуть ли не из детского сада двустишия. Но такая форма прочтения сразу же наталкивается на принципиальное возражение знатоков: рассыпаться может только гранулированная субстанция, но ничто гранулированное не в состоянии образовать клок — оно может сформировать только ком. Другими словами, уже здесь обнаруживается великая истина: за вязью слов стоит «связь вещей», и никакому поэту — тем более великому преобразователю национального языка — не позволено противоречить ей. Но вот совсем другой, аутентичный, узор этой вязи (а значит, другой, подлинный, смысл, который вкладывает в него сам Пушкин): «Пришла, рассыпалась; клоками повисла»… Едва заметная в речевом потоке пауза после «рассыпалась», которую требуют метр и ритм стиха (равно как и рождаемый им поэтический образ), ставит все на свои места, тем подтверждая незыблемость законов мироздания и верность их познания человеком. Обозначенная точкой с запятой, к тому же сдвинутая на один такт вперед, она обнаруживает здесь два совершенно разных предложения с общим подлежащим. Рассматриваемой же в разных ракурсах, одной и той же стихии (зиме) доступно и рассыпаться клоками, и виснуть на суках, и далее по тексту…
Что касается второй строки, то она вообще способна вызвать оторопь у любого дотошного натуралиста. Дубы не знают полового диморфизма, к тому же и «склад речей» при сдвиге ударения становится не вполне печатным для «московских франтов и Цирцей». Но даже если пренебречь правилами приличий, то остается вопрос: где причина подобной избирательности, что мешает зиме точно так же виснуть и на самцах деревьев? Однако тот же метр, тот же ритм, та же связь вещей, которая выражается вдохновенным словом поэта, не оставляют никакой возможности скабрезного прочтения смыслов; форма организации слова становится своеобразным фильтром действительных значений из всего спектра возможных его толкований. Все это делает и читателя более чутким в дальнейшем постижении мира, и чем более строгим становится восприятие грамматических тонкостей, тем более точным оказывается образ изображаемого предмета.
Таким образом, метрически выверенное, ритмически организованное слово помогает увидеть предмет любого посыла, с одной стороны, во все более широком и многоплановом контексте, с другой — именно в том ракурсе, который раскрывает действительное строение окружающего нас мира. Иначе говоря, не только формо-, но и смыслообразующая роль ритма способствует развитию, шлифует субъектоспособность читателя.
Кстати, приведенный ранее пример с двойным толкованием максимы: «бытие определяет сознание» говорит нам о том же — за грамматическими отношениями стоят незримые связи фундаментальных значений.
Развивающаяся практика и подобной фильтрации, и реставрации неизбежно утрачиваемых деталей приуготовляет входящего в мир человека к постижению все более и более тонких деталей строения окружающей действительности и природы самого человека, и в то же время способствует поступательному расширению его оперативной памяти. Между тем, развитие культуры ведет к тому, что подлежащие овладению информационные объемы становятся поистине огромными. Так, в одной «Илиаде» 15689 строк, что уже само по себе составляет довольно значительную величину. Но в действительности это лишь малая часть того фольклорного массива, который столетиями вбирал в себя бесчисленное множество других сказаний о подвигах ахейских вождей, грабивших Трою задолго до Гомера. «Илиада» не рождалась из ничего, она была творческой их переработкой, и даже заняв свое место в греческой культуре, продолжала существовать в их плотном окружении. «Одиссея» (более 12 тысяч стихов) могла возникнуть только благодаря существованию точно такого же облака фольклора.
Строго говоря, все это справедливо по отношению к любому устному творчеству. Так, например, сказания о русских богатырях — это более двухсот былинных текстов, которые были собраны и записаны П. Н. Рыбниковым в его экспедициях по северо-западным областям. Они вошли в четырехтомник «Песен, собранных П. Н. Рыбниковым», изданный в 1861—1867 годах, но и это собрание, хранившееся исключительно устной традицией, было существенно расширено А. П. Гильфердингом, издавшим уже 318 былин. Опыт только этих подвижников национальной культуры свидетельствует о том, что не опирающаяся на письмо межпоколенная эстафета продолжает существовать (и развиваться) даже в эпоху развитого книгопечатания. Их дело было продолжено, но и сегодня филологические экспедиции делают новые и новые открытия. Словом, время рождает запрос лишь на новые формы литературной обработки того, что создается новым укладом коллективной жизни, самим же литератором, как и любым художником вообще, «пишет» некто стоящий над ним.
Не оставим без внимания и то, чему не удалось кристаллизоваться в устной традиции, — и эта часть культуры вовсе не утрачивалась безвозвратно. Оставались сюжетные схемы, благодаря им рождались новые герои, новые варианты сказаний, и все это только способствовало обогащению культуры, формированию единого менталитета, единого ответа на слово. А ведь, не в одной Греции кроме своих гомеров и гесиодов были свои драматурги, творчество которых существовало главным образом в устной же передаче, были свои платоны и аристотели, пифагоры и евклиды, историки, географы, врачи, инженеры… И (точно так же) сохранившееся от них составляло лишь часть культурного наследия, которое (точно так же) заучивалось наизусть и только на слух. Не следует думать, что устная передача касалась исключительно гуманитарного знания. В отсутствие письменности и математические открытия могли передаваться от поколения к поколению только с помощью специально разрабатываемых мнемонических техник. Вот один из современных примеров:
«Чтобы нам не ошибаться,
Надо правильно прочесть:
Три, четырнадцать, пятнадцать,
Девяносто два и шесть.
Ну и дальше надо знать,
Если мы вас спросим –
Это будет пять, три, пять,
Восемь, девять, восемь».
Эта «считалка» позволяет запомнить число «пи» с избыточной едва ли не для любых практических целей точностью; другая, применимая к началам оптики: «каждый охотник желает знать, где спят фазаны» — последовательность цветов в спектре.
Подводя промежуточный итог, можно утверждать: далеко не в последнюю очередь тайна овладения огромными «нетто» объемами информации, не связанной ни с чем конкретным, практическим, утилитарным, объясняется специфическим способом их форматирования, «упаковки». Поступательное же совершенствование самих форматов помогало тому, что всё большие пласты знаний становились доступными все более широким массам. Разумеется, сказанное не является отрицанием роли яркой творческой личности. Напротив, она существовала всегда; как уже было сказано, на самой заре предыстории ее появление создавало центр притяжения, вокруг которого и формировалась новая общность. Но и феномен такого притяжения есть не что иное, как умение оценить чужой талант. «Подобное познается подобным», — гласит старая истина, а значит, и это умение есть форма все той же (просто менее выраженной) субъектоспособности, разновидность творчества. Культурный герой, не может быть соткан из совершенно иных, чуждых человеку, материй, только наличие земной природы может сделать его примером для других, сплотить их вокруг себя и повести за собой. И если первые патриархи, которые становились центрами кристаллизации формирующегося социума, еще могли восприниматься как пришельцы из каких-то других миров, то уже библейские (даже в своих пороках) мало чем отличались от простых смертных. Не случайно и Греция времен пифагоров, платонов, александров, даже почитая своих героев, открыто иронизирует над их попытками убедить окружение в своем божественном происхождении.
Завершим сказанное обращением к тому, о чем говорилось ранее: за вязью слов стоит «связь вещей». Слово — это матрица мироздания. Специально фильтрованная лексика сюжетно выстроенного, метрически выверенного, ритмически организованного повествования существует только в развитой системе семантических, грамматических, синтаксических связей. Поэтому самостоятельное воссоздание их узора означает, что поиск правильного стечения слов не может ограничиться механическим отражением формальной полноты и точности посыла. В свою очередь, расширение оперативной памяти и практика работы с поступательно возрастающими информационными объемами в имплицитной форме способствует освоению самой действительности. Иначе говоря, не одно усвоение смысла, но и способ организации слова становится действенной формой пред-познания мира, постижения природы вещей и природы самого человека. А значит, и началом его пересотворения.
VI. СУБЪЕКТОСПОСОБНОСТЬ И САМООРГАНИЗАЦИЯ СОЦИУМА
6.1. Культура «тела»
Обучение, в ходе которого духовное достояние социума воспринимается главным образом на слух, кроме прочего, воспитывает еще и особую дисциплину мысли. Сознание человека уже не довольствуется хранением в оперативной памяти аморфных массивов разрозненных сведений, оно оперирует огромными объемами специфическим образом структурированного знания. Ясно, что это повышает и дисциплину творчества, которое становится главным в жизни собирательного носителя культуры.
Может быть, самым ярким свидетельством высокой субъектоспособности древнего социума является культурное наследие все той же Греции. Принадлежащее сообществу народов, суммарная численность которых составляет незначительную часть общего населения даже не планеты — крохотной части континента, в гуманитарной сфере это наследие становится эталонным, в научно-технической — доминирующим, в военной — подавляющим.
Вдумаемся. Общая численность населения Афин (встав во главе сопротивления персидскому нашествию, построив мощнейший по тем временам военно-политический союз, дав миру лучшие образцы искусства, именно этот город воплотил ее в наиболее полной мере) во время расцвета составляла не более 450 тысяч человек. В этом числе доля рабов, как уже было сказано, составляла от 25 до 43%. Средние величины дают численность свободнорожденного мужского населения порядка 150 тысяч, откуда нужно вычесть еще и несовершеннолетних. Но, несмотря на столь небольшие количества, вклад этого города в мировую гуманитарную культуру станет вполне сопоставимым с тем, что будет создано всей Европой на протяжении двух с лишним тысячелетий. Здесь, на ничтожном пространстве сконцентрировалось все лучшее, что будет служить образцом для классического искусства, литературы, философии, истории, права. Никогда в истории планеты не было и, наверное, уже не будет такого, чтобы столь малая общность вносила столь огромный вклад в историю без преувеличения всей мировой цивилизации. Достояние Рима невозможно понять, ни даже представить без наследия Греции. Мыслители римского мира воспитывались прежде всего на ее литературе; Марк Аврелий даже свои «Размышления» писал по-гречески. В свою очередь, культурную эволюцию племен, покорившихся римским легионам, невозможно осмыслить без того, что было воспринято ими от Вечного города. Словом, ничто в европейской культуре из созданного за следующие двадцать с лишним столетий (за исключением техно-ориентированного ее сегмента) уже не будет оригинальным; начало всему было положено греческим полисом.
В Средние века обозначится отставание латиноязычного Запада от арабского мира (прежде всего, в естественнонаучной сфере), но это отставание будет обусловлено забвением собственных же богатств. Лишь восточная, грекоговорящая, часть Римской империи по-прежнему будет в оригинале читать Платона и Аристотеля. Раскол приведет к тому, что Запад станет возвращаться к общему интеллектуальному наследию уже не напрямую, но по обратным переводам с арабского. К слову, во многом все то же наследие Греции, став достоянием исламского мира, обеспечит взлет и арабской культуры; и в арабском мире греческий язык будет доминировать над родным, а античные памятники станут образцом для подражания. Правда, Восток утратит главное — достижения Греции сохранятся не как единая система знаний, где каждый элемент сопряжен со всеми остальными и решительно не мыслим вне целого, но как россыпь отдельных не связанных друг с другом файлов. Глубокое единство тела и слова, слова и дела, Логоса и Макрокосма здесь, на Востоке, не будет осознано в той мере, в какой оно войдет в самую кровь народов, которые станут действительными наследниками греческой культуры. Арабский мир так и не сумеет перенять то главное, что обеспечит субъектоспособность Запада, но и его расцвет будет во многом обязан тому, что рождалось в Греции.
Но не одни богатства культурного наследия отличат народы, ставшие составной частью Римской империи от ее окружения; простой их передачи недостаточно для того, чтобы определить ход всей мировой истории на два тысячелетия. Единение социума по-прежнему будет составлять одну из главных задач межпоколенной эстафеты; бесконфликтность ее преемственности все так же, в первую очередь, будет зависеть от степени сплоченности. Последняя же обеспечивается исключительной дисциплиной слова, и в центре всего того, что перед остальным миром спаяло Западную Европу, встает особое отношение к знаковым формам коммуникации. Именно эта дисциплина породнит ее разноязыкие земли, создаст единый менталитет, единую для них систему ценностей, а с нею — общность народов, пусть и продолжающих смертельно враждовать между собой, но уже навсегда отъединившихся от всех прочих. Именно этот менталитет, эта система ценностей и эта дисциплина передачи сообщат им несопоставимый ни с чем другим уровень самоорганизации. В общем, гегемония Западной Европы обусловлена прежде всего более высокой субъектоспособностью, которая формируется особой дисциплиной и языка, и ее (во многом) единого «тела».
Относительное отставание Запада будет преодолено, а система его межпоколенной коммуникации по-прежнему будет воспитывать не отдельно взятых героев, но весь пассионарный актив социума (разумеется, об абсолютной всеобщности по-прежнему речь не идет). И по-прежнему эстафета поколений, основание которой составляет особое отношение к слову, будет вырабатывать не просто согласный взгляд на механизмы мироустройства мира и правила общежития, но и единый подход уже к их творческому пересозданию. Словоцентризм европейской культуры, который будет формироваться всей системой воспитания, создаст единую для всех организацию сознания, базисные принципы мышления.
Ясно, что существо межпоколенной эстафеты не может ограничиться только сферой ментальности. Да, и на уровне единого организма социума, и на уровне отдельно взятого индивида преобразование «слова» в «дело» и «дела» в «вещь» представляет собой воплощение в материале именно тех форм модальности, первые представления о которых человек получает при освоении родной речи. Но материализоваться эти формы могут лишь посредством прямого физического действия, а это означает, что и культура слова немыслима без культуры тела, что последняя играет столь же первостепенную роль. Вот только на разных уровнях обобщения она проявляется по-разному. На уровне социума — в степени единства практического ответа на коммуникационный посыл; на уровне индивидов — в градации частных талантов, которые могут быть измерены степенью точности воплощения каких-то нюансов этого посыла в материале новой «вещи. Только благодаря культуре тела может реализоваться способность поступательно развивающейся психики (как индивидуальной, так и коллективной) переводить абстрактные образы новых артефактов в тонко структурированные алгоритмы практической деятельности и обратно. Но точно так же и способность слова, ничтожного осколка единой голограммы, отразить в себе в конечном счете всю культуру социума создает лишь абстрактную же возможность образования единого вектора общего развития. И лишь нерасторжимое единство дисциплины языка и культуры тела его — собирательного ли, или отдельно взятого — носителя обращает возможность в действительность, и ясно, что полнота такого воплощения прямо производна от уровня развития как метафизики нового содержания жизни, так и ее чисто физических форм, от мастерства прославивших себя апеллесов и оставшихся безвестными артистов слесарного дела.
Строго говоря, система коммуникации, в ходе которой «слово» преобразуется в «дело», «дело» в «вещь», а «вещь» в новое «слово» — это основа любой культуры. Но в греко-римской эта истина проявляется наиболее рельефно. Каким-то счастливым наитием европейская цивилизация приходит к осознанию нерасторжимого единства физической культуры и культуры гуманитарной, поэтому не случайно первая становится столь же обязательным элементом формирования нового гражданина, сколь и вторая.
Мы говорим о едином теле социума. Всесторонняя военно-спортивная подготовка в единстве с воспитанием высокой дисциплины и культуры речи дают исключительный результат. Разумеется, это не может быть прослежено на уровне отдельно взятых индивидов, но упомянутые выше законы больших чисел дают знать о себе и здесь. Но если говорить о едином теле социума, то следует помнить, что культура — это еще и физическое явление, которое требует для себя все новых и новых пространств, все новых и новых ресурсов, поэтому основной формой ее существования является непрерывная экспансия. А значит, и культура собирательного слова, и культура единого общего тела в конечном счете должны воплотиться в единой дисциплине совокупного дела, направленного на ее обеспечение.
Воспитываемая государством норма реакции на знак на протяжении тысячелетий играла (и продолжает играть сегодня) огромную роль в мобилизации и сплочении народов Запада, и не однажды самым сокрушительным образом проявлялась на полях сражений. Повторим, норма реакции масс на слово имеет множество измерений, но прежде всего — это триединство времени осмысления знакового посыла, понимания его смысла и монолитной формы действенного ответа. Как кажется, самым заметным образом организующая и сплачивающая роль языка проявилась в культуре военного приказа, и уже на заре европейской цивилизации дисциплина слова становится одним из главных факторов, предопределивших исключительное положение Греции, а вслед за ней и Рима. Сочетание этой дисциплины с выдающейся культурой собирательного государственного «тела» уже в античности приведет к образованию величайших империй.
При этом словоцентрично организованная культура первых европейских республик будет воспитывать отнюдь не бездумных исполнителей их воли. Претендующая на гегемонию государственность нуждается в человеке, который проникся духом ее идеологем, и лейтмотивом торжественной песни о гражданском долге и патриотизме становится готовность к подвигу, к жертве во имя своего отечества. Основной вектор воспитания легко прочитывается уже в произведениях античных авторов.
Гордостью будет служить и для города и для народа
Тот, кто <…> забудет о бегстве позорном,
Жизни своей не щадя и многомощной души.
Будет бессмертным всегда, даже под землю сойдя,
Тот, кто был доблести полн, кто в схватке за землю родную
<…> злым был Ареем сражен154.

Воспитание юношества занимает умы таких мегавеличин античного мира, как Платон и Аристотель, которые сходятся в том, что его целям должно быть подчинено едва ли не всё в жизни государства. Неудивительно, что уже античность для воспитания своего гражданина мобилизует традиции и обряды, народные предания и завоевания философской мысли, авторитет выдающихся сограждан и подвиги отцов. Философская мысль сойдется в том, что, оно должно быть не только «гимнастическим», но и «мусическим»155, при этом мусическое обязано предшествовать и доминировать. При этом оба сознают, что далеко не все в искусстве пригодно для взращивания единого государственного тела156.
Кроме прочего, городу не следует забывать и о формировании особой системы устрашений. Обывательская мораль, может быть, и запрещает подобный ход мысли, но философский анализ обязан видеть не только парадную сторону явлений. Взгляд же с изнанки обнаруживает то, о чем принято умалчивать в обиходных суждениях о природе культурных ценностей: ни одна из них не является абсолютом, каждая подчинена практической цели конечного субъекта. Вот так и здесь: традиция восславления подвига и клеймения трусов — это еще и форма морального принуждения к жертвенности там, где отсутствует внутренняя готовность к ней. Заградительных отрядов от искусства еще нет в Илиаде, лишь однажды Гомер высмеивает в ней человека, уклоняющегося от самозабвенного служения единой государственной цели157, но уже у Тиртея мы обнаруживаем прямое принуждение к подвигу:
«…трус <…>
Будет он жить ненавистным для тех, у кого приютится,
Тяжкой гонимый нуждой и роковой нищетой <…>
Нет никого, кто бы мог до конца рассказать все мученья,
Что достаются в удел трусу, стяжавшему стыд»158.

Разумеется, не Греция и не Рим являются первооткрывателями того, что единая норма сложноорганизованной реакции больших людских масс на лаконическую команду — это одна (если вообще не первая) из главных ценностей военной культуры, и ее формирование требует особых, часто суровых, мер. Достаточно вспомнить Сунь-Цзы и его «Искусство войны»: «Если инструкция не ясна, если разъяснениям и приказам не доверяют, то это вина полководца. Но когда эти инструкции повторены три раза, а приказы объяснены пять раз, а войска по-прежнему не выполняют их, то это вина командиров. Согласно предписаниям военной дисциплины, каково наказание? Знаток законов сказал: «Обезглавливание» 159! Так что древние законы не возбраняют гнать на войну кнутом. Особенно на Востоке, где отсутствие массового образования приводит к тому, что смысловая бездна слова в гораздо меньшей степени связывается с бесконечным многообразием универсума, и, как следствие, его лаконизмы, при всей глубине их смысла, способны преодолеть пределы первых поверхностных значений только в тренированном сознании интеллигента. Отсюда и наблюдаемое в его культуре бездумное, механическое, подобное смирению перед роком, подчинение принудительно сгоняемых масс диктату армейской дисциплины, в результате чего кнут вынужден заменить сознательное отношение к долгу. Об этом говорит Геродот, описывая переправу персов через Геллеспонт160 и сражение в Фермопильском ущелье161; об этом же пишет Ксенофонт162. Впрочем, не гнушается жесткими правовыми нормами принуждения к подвигу и сам Рим; в случае крайней нужды он не останавливается даже перед такой свирепой дисциплинарной мерой, как децимация163. Но все же в культуре Запада рядом со всеми видами наказаний рождаются и первые примеры морального принуждения человека к жертвенности, — в отличие от Востока, здесь создаются еще и заградительные отряды от искусства.
Насколько действенны такие отряды? История словесности дает ответ и на этот вопрос. Еврипид говорит о решимости Агамемнона принести в жертву свою дочь, и вот результат — сама Ифигения изъявляет готовность принять смерть за отечество. Геродот, упоминая одного из спартанцев, оставшихся в живых в Фермопильском ущелье, пишет, что даже болезнь не могла служить оправданием тому, что он отступил от закона, оставалось только одно — искать смерти в бою, и он погибнет при Платеях164 в решающей битве с персами. Здесь необходимо пояснить: законы Спарты разрешают воину сдвинуться с места, только преследуя отступающего врага; при столкновении с неодолимой силой он обязан умирать там, где стоит. Закон не знает исключений, между тем фаланга погибла, он — остался в живых, и это, вопреки всему, делает его преступником. Об атмосфере, которая создалась дома вокруг опорочившего себя воина, свидетельствует и Ксенофонт165. Другого выжившего в Фермопилах ожидала еще более страшная участь: «По возвращении в Спарту его также ожидало бесчестие, и он повесился»166. Между тем уже для того, чтобы быть причисленным к тремстам героям, павшим в ущелье, нужно было не однажды доказать и свою доблесть, и свою выучку, способность действовать в составе команды.
Словом, эффективность заградотрядов от искусства не вызывает никаких сомнений, и неудивительно, что тема гражданственности, патриотизма, жертвенности становится сквозной для всей европейской культуры. Не останется чуждой к ней и наша отечественная — от греков у нас не только письменность.
Здесь уместно перекинуть социокультурный мостик от клятвы, приносившейся афинскими юношами167, к той, которую более полувека назад перед замершим строем произносил сам автор: «Если же я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся»168.
Не будет преувеличением утверждать, что стойкость греческих фаланг, римских легионов, средневековой рыцарской кавалерии, близких к нашим дням элитных гвардейских контингентов, да даже «мари-луизочек» Наполеона Бонопарта и необученных военному делу ополченцев, которые отдавали свои жизни в сражениях 1812 и 1941 гг., во многом обязана словоцентрично организованной межпоколенной коммуникации, той роли, которую играла она в сплочении общества и мобилизации нравственного потенциала гражданина. Значение формируемой ею культуры и дисциплины единого тела социума долгое время будет оставаться во всяком случае не менее важным, чем значение военной тактики и стратегии. Это сегодня могущественные державы отличаются от второстепенных подавляющим военно-техническим превосходством, на протяжении же столетий европейское воинство отличалось прежде всего особой организацией, в основе которой лежала впитанная всей системой воспитания способность по слову действовать как единый хорошо отлаженный механизм. Вплоть до появления массовых армий в строй элитных формирований вставала только получившая хорошее образование молодежь. Всем прочим доставалась роль «пушечного мяса» и вспомогательные войсковые функции. Поэтому не случайно даже при значительном численном превосходстве практически не отстававшие в вооружении толпища разрозненных одиночек Востока на протяжении истории терпели поражение за поражением в столкновениях с Западом.
Только свирепая дисциплина единого тела собирательного культуртрегера была способна сделать его ценности неодолимой материальной силой, но ее привитие начинается вовсе не в казармах новобранцев. Заметим, что и закат Спарты и падение Рима не в последнюю очередь были обусловлены тем, что в ряды элитных воинских формирований одном случае стали допускаться вчерашние илоты, в другом — иноплеменники, но в обоих случаях люди, не получившие классического образования. Прочертим условный пунктир от Марафона и Фермопил к нашим дням, напомнив об исходе Франко-прусской войны, центральным сражением которой стала битва близ богемского города Садова. Прусские войска одержали в ней убедительную победу, и это положило конец австрийскому влиянию в Германии. По историческому преданию, ее честь Бисмарк отдал прусскому школьному учителю. Правда, мысль приписывается железному канцлеру ошибочно, действительный ее автор — лейпцигский профессор Оскар Пешель, и в оригинале она звучит несколько иначе: «Народное образование играет решающую роль в войне <…> когда пруссаки побили австрийцев, то это была победа прусского учителя над австрийским школьным учителем»169. Однако ошибка в указании автора нисколько не умаляет глубины и верности самого суждения.
Единый поток становления и экспансии могущественных культур не может быть уподоблен слиянию творческих исканий отдельных талантов. Представление о том, что великие реки рождаются слиянием мелких ручейков, верно лишь в первом приближении. Только общий рельеф континентов определяет генеральный вектор их течений, и фундаментальное назначение всех видов искусств состоит в формировании именно такого рельефа национальной культуры, благодаря которому все интенции индивидуальных и групповых сознаний будут сливаться в единый поток консолидированного менталитета.
Кристаллизация культурного монолита достигается только там, где общие ценности становятся абсолютом, отсюда функцией искусства, а значит, и задачей любого художника становится утверждение их непререкаемости. Впрочем, не следует забывать и о ниспровержении чужих идолов: восторжествование консолидированной общности над внешним окружением — вот что станет одной из главных задач европейской словесности. Именно об этом говорят ключевые призывы, формировавшие дух европейских народов:
«Римлянин! Ты научись народами править державно —
В этом искусство твое! — налагать условия мира,
Милость покорным являть и смирять войною надменных!170

«Правь, Британия, морями!»

«Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим…»

И сегодня мы видим, что в мобилизации масс выработка единой нормы реакции на слово остается главной задачей Запада. На весь мир его лидеры, с трибуны ООН заявляют о собственной исключительности и праве на «глобальное доминирование». Но теперь достижению этой цели служит не только школа, и не только искусства, ей подчинятся без исключения все средства массовой информации.
Нужно ли удивляться тому, что в традиции европейской исторической мысли военные походы, начиная с греческих завоеваний, представлялись как миссия культуртрегерства, обеспечение общечеловеческого прогресса? Особенно ярко эта точка зрения была выражена Эрнстом Курциусом, который считал колонизацию священной миссией греков как служителей культа Аполлона. Но и сегодня колониальная экспансия определяющих мировую политику западных держав представляется все той же миссией цивилизаторов, пусть и запятнавших себя насилием, но все же служивших всеобщему процветанию:
Неси это гордое Бремя –
Родных сыновей пошли
На службу тебе подвластным
Народам на край земли –
На каторгу ради угрюмых
Мятущихся дикарей,
Наполовину бесов,
Наполовину людей171.

Благодаря именно такому взгляду на вещи любые знаки недовольства любых недочеловеков станут для европейских факелоносцев свободы и демократии дерзким (если не сказать наглым) посягательством на основополагающие ценности цивилизованного мира. А значит, и ответ может быть только один — рефлекторный сокрушительный удар, мгновенно аккумулирующий в себе силу всех единоверцев. И этот ответ уже не может сдерживаться ограничениями обыденной морали; ценности собственной свободы станут неотделимыми от унижения остальных.
Так что не следует обманываться: розовая патока славословий, изливаемых подавляющей массой литературоведческих изысканий на искусство словесности и на художника слова (как, впрочем, и на многие другие разновидности коммуникационного посыла), имеет мало общего с истиной. Повторим: ничто в культуре социума не может быть абсолютным. В особенной мере это касается духовной атмосферы тоталитарных обществ, формирование которой происходит не только под влиянием инстинктов центральной власти, но еще и благодаря жертвенному служению собирательного комиссара всех заградительных отрядов от искусства — художника. Еще раз напомним: во время подавления альбигойской ереси и его пламенный призыв звучал в словах папского легата: «Убивайте всех! Господь узнает своих», и не этот ли пламень будет бушевать в национальной песне и в воззвании гимна Великобритании? Вторые строфы обоих текстов стоят того, чтобы их привести.
Нации, не столь достойные как ты,
Должны пасть.
В то время как ты будешь процветать,
Будешь процветать великой и свободной,
Внушающей всем страх и зависть.
Правь, Британия, морями…

Господи Боже наш, восстань,
Рассей её врагов
И приведи к погибели.
Посрами усилия их государств,
Расстрой их подлые уловки…

(Одновременно заметим вполне красноречивое обстоятельство: по соображениям политкорректности сегодня и в том и в другом случае публично исполняются только первая и третья строфы.)
Ни в какой мере не призывая к осуждению, заметим, что родственные культуры (а словоцентрично организованная российская имеет единые корни с европейской) не могут не рождать те же парадигмы:

«Мы знаем все. Мыпомним все. Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово "немец" для нас самое страшное проклятье. Отныне слово "немец" разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. Если ты не убил за день хотя бы одного немца, твой день пропал. Если ты думаешь, что за тебя немца убьет твой сосед, ты не понял угрозы. Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. Он возьмет твоих и будет мучить их в своей окаянной Германии. Если ты не можешь убить немца пулей, убей немца штыком. Если на твоем участке затишье, если ты ждешь боя, убей немца до боя. Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину. Если ты убил одного немца, убей другого - нет для нас ничего веселее немецких трупов. Не считай дней. Не считай верст. Считай одно: убитых тобою немцев. Убей немца! - это просит старуха-мать. Убей немца! - это молит тебя дитя. Убей немца! - это кричит родная земля. Не промахнись. Не пропусти. Убей!»172.

Чуть раньше это же скажет Симонов:

Так убей фашиста, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоем дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял173.

Впрочем, и автор не вегетарианец, и ему так же не чужда светловская максима:
«Я стреляю — и нет справедливости,
справедливее пули моей!»

Но ведь, и он — воспитанник той же европейской культуры, многое о которой может быть выражено словами Платона:

«Афинянин. Бог или кто из людей, чужеземцы, был виновником вашего законодательства?
<…>
Клиний. Бог, чужеземец, бог, говоря по правде <…> все это у нас приспособлено к войне, и законодатель, по-моему, установил все, принимая в соображение именно войну. <…> Ибо то, что большинство людей называет миром, есть только имя, на деле же от природы существует вечная непримиримая война между всеми государствами174».
6.2. Два полюса слова

Более высокая субъектоспособность — это прежде всего более развитая способность к творчеству. Во всех сферах человеческой деятельности. Что именно в нашей природе определяет способность к нему до сих пор не известно, но пройденный (во всяком случае в письменной истории) путь показывает, что в большей мере она проявляется там, где наличествует свобода обращения с не поддающимися определению понятиями и неформальная, то есть не подвластная алгоритмизации логика. Творчество — это всегда разрыв с механистичностью когнитивных процедур и жесткой однозначностью знаковых конструкций, неукоснительное же подчинение им замыкает мысль в рамках обыкновенных тавтологий.
Не существует никаких правил, руководствуясь которыми можно было бы выйти в новое измерение каждой из этих составляющих. Ведь если бы такие правила наличествовали, уже само их открытие означало бы возможность построения доступного каждому алгоритма нисхождения к последним основаниям мира и, одновременно, достижения предельных вершин культуры.
Заметим, что предположение обратного, то есть того, что они все-таки существуют, идет много дальше того приведенного выше суждения Лапласа, согласно которому можно обнять в одной формуле движения и «величайшие тела Вселенной», и «мельчайшие атомы». Физика его времен видела в законах Галилея, Кеплера, Ньютона окончательные истины, которые способны объяснить всё в этом мире, и для нее дело оставалось лишь за малым — созданием некой сверхмощной вычислительной машины. Правда, сам путь к такой «машине мысли» терялся в неизвестном, но овладение формальными законами творчества несомненно открыло бы прямую дорогу именно к ее конструированию. Поэтому даже если бы вдруг обнаружилось, что сделанные такой «машиной» открытия — всего лишь промежуточная ступень к вершине, с которой можно оглядеть и звездное небо над моей головой, и нравственный закон во мне, те же законы пролили бы свет на такие же безальтернативные алгоритмы вычисления еще более глубоких оснований и неживой природы, и одухотворенного бытия. Другими словами, с той минуты, когда человеческая мысль стала бы обладателем методологии открытия во всех сферах интеллектуального поиска, нужда в гении полностью бы исчезла — ее заменила бы простая образованность. В этих условиях не только для избранных, но для любого обладателя аттестата зрелости вообще, говоря словами французского астронома, «не осталось бы ничего, что было бы для него недостоверно, и будущее, так же как и прошедшее, предстало бы перед его взором».
В конечном счете именно этому — созданию единого, предвосхищающего будущее торжество механицизма, безальтернативного метода вычисления всех возможных открытий во всех сферах разума, абсолютных истин в последней инстанции, посвятят себя и Бэкон, и Декарт. Однако и тот, и другой потерпят неудачу, а Кант заявит, что аналитические суждения, истинность которых устанавливается чисто логическим анализом терминов и элементарных высказываний, вообще не являются предметом теории познания, поскольку не добавляют ничего нового к уже известному. Познавательную ценность составляют лишь синтетические, то есть те, которые диктуют необходимость выхода во внелогическую действительность.
Добавим к сказанному и то обстоятельство, что поддающийся алгоритмизации метод требует не только строгого единства когнитивных процедур, но и исключения любой неоднозначности в толковании используемых понятий. Только в этом случае конечные суждения, выносимые во всех сферах разума, могут стать непререкаемыми. Однако на практике язык — мы это уже видели в предыдущих параграфах — оперирует принципиально не поддающимися формализации единицами значений. Следовательно, любое умозаключение, сколь недоступным опровержениям ни выглядело бы его содержание, обречено на то, чтобы рано или поздно обнаружить в себе серьезные противоречия.
И все же взаимодополнительность, комплементарность знаковых систем и физической реальности, означает, что матрица языка обязана содержать в себе некое (пусть не зеркальное) подобие скрытых пружин эволюции самой природы; логика развития одного не может быть свободной от самодвижения второй. Иначе говоря, правомерно утверждать не только тождество диалектики, логики и теории познания, но и то, что законы человеческого творчества и законы всеобщего развития природы по некоему «большому счету» — едины. Библейская притча о древе познания, плоды которого могут сделать человека равным Богу, предвосхищает именно этот вывод.
Таким образом, искусство обращения с многослойным и противоречивым содержанием используемых человеком понятий, к тому же обнаруживающих способность менять свое содержание в процессе умозаключения, является, может быть, самым главным в формировании его субъектоспособности. И именно словоцентричность европейской культуры шлифует его, дает человеку возможность встать даже над велениями Рока, разглядев в них простое иносказание тайн, что лишь до времени остаются в тени непознанного.
Законы математики, имеющие какое-либо отношение к реальному миру, ненадежны; а надежные математические законы не имеют отношения к реальному миру, — сказал Эйнштейн. И все же творческая мысль на протяжении тысячелетий учится работать не только с действительностью, но и с вербальным ее выражением, и лишь благодаря неразрывному их единству тайна природы, включая природу самого искателя, открывается человеку. Но все же одно дело, когда культура этой работы оказывается доступной лишь избранным, совсем другое — когда ее освоение становится обязательным элементом всеобщего образования.
Формальная строгость логических построений доступна даже рядовому ремесленнику от мысли; умение следовать жестким правилам исчисления смыслов — это всего лишь вспомогательная функция творчества, к тому же лежащая едва ли не на поверхности явлений. Подлинная же его тайна кроется в способности к гармоническим сочетаниям взаимоисключений и представляет собой, может быть, самое высокое из искусств. Не случайно именно в этом искусстве Новое время увидело прямую причастность к Божественному промыслу.
Ни одно из явлений нашего мира не существует изолированно от других и может быть раскрыто до конца лишь в свете полной суммы своих взаимодействий. В конечном счете, тождество Логоса и Макрокосма, способность слова, казалось бы, ничтожного осколка величественной вселенской голограммы, выразить содержание того и другого является не чем иным, как иносказанием всеобщей связи вещей. Но важно понять, что эта связь непрерывно порождает новые возможности. Как это происходит, не известно. Внезапный скачок в развитии явлений не объясняется механическим накоплением каких-то количественных изменений. Философский закон является иносказанием того, что внутренняя механика качественных перемен подчиняется совершенно иной, пока не доступной нам логике; он говорит лишь о том, что накопления количеств способны подвести к рубежу, за которым возникает новое, но не объясняет действие механизмов его рождения. Скачок именно потому и предстает как что-то взрывающее постепенность, неожиданное, что логика их действия сокрыта от нас. Но она — существует, и вовсе не исключено, что вергилием здесь служит не «физик», но «лирик», ибо, по уже приводившимся здесь словам Блока, сказанным в память о Пушкине, «сыну гармонии», именно ему возложено «внести эту гармонию во внешний мир»175.
В основе всех совершаемых нами открытий и переворотов лежат не только измерения и расчет, но и наитие. А это означает, что есть логика дисциплинированного здравым смыслом ума, но есть и логика безумия. Того самого, о котором еще Нильсом Бором было сказано: «Если идея не кажется безумной, от нее не будет никакого толку». Но если она есть в природе, она присутствует и в языке. А значит, и сам язык оказывается значительно более фундаментальным началом, чем это представляется обыденному сознанию. Он ни в коем случае не сводится ни к полной сумме имен наполняющих мир вещей, ни к уже известным человеку формам модальности. Внутренняя логика пока еще не познанных нами механизмов развития, которые порождают совершенно новые реалии, должна присутствовать и в его внутренних законах; именно это обстоятельство позволяет человеку время от времени «на кончике пера» обнаруживать ключи к еще непознанному, совершать неожиданные открытия удивительнейших материй. Тождество вязи слов и связи вещей, идея которого пронизывает мысль уже не одного столетия, открывает дорогу к ним.
Стремление к предельной однозначности слова и свобода обращения с его антиподом, не поддающимся формальным дефинициям и алгоритмизированным процедурам, — вот два полюса единой стихии мысли. Первое формирует кристаллическую решетку точных наук, вторая — живую плоть гуманитарной культуры. Ни один из этих полюсов не существует без другого, но именно связь Логоса и Макрокосма, наиболее ярко выраженная в философии, является, может быть, самым великим открытием греческой мысли, а смутное осознание тождественности законов человеческого творчества и всеобщего развития природы — самым величественным предвосхищением европейской культуры.
Строго говоря, существование этого второго полюса не являлось секретом и для Востока, но всё тяготеющее к нему становилось там предметом эзотерического знания, доступ к которому открывался лишь немногим. Напротив, светский характер философии и всеобщность школьного образования создавали совершенно иной интеллектуальный климат в греческой системе межпоколенной коммуникации. В отличие от культурной эстафеты Востока, школа Греции заставляет по-иному работать сознание всего пассионарного актива ее городов, и словоцентричность образовательных программ в единстве с обязательностью обучения резко повышает субъектоспособность уже не отдельных лиц, но широких масс. В конечном счете, там, где основанное на углубленном изучении родной словесности образование становилось императивом, становилась общим достоянием и свобода ориентации в сфере неопределяемых понятий. Разумеется, в том понимании общности, о котором было сказано выше. А значит, и более высокая субъектоспособность сообщалась уже не только полубогам, культурным героям социума, но и самому социуму в целом.
Этот климат сохранялся в европейской культуре на протяжении всей ее истории, и высокая субъектоспособность ее носителя не в последнюю очередь обязана ему.
Добавим, что и восприятие христианства обязано во многом тому же обстоятельству. Ведь язычество — это песнь о слепой подчиненности чужой воле, о неподвластности мировых перемен стремящемуся к истине человеку. Новый же завет утверждается в европейской культуре не в последнюю очередь именно потому, что сам человек становится в нем во главе эволюции, высшей ценностью мира и единственной целью его развития. Не ожидание бесплатных наград где-то в загробном бытии, но осознание своего пожизненного долга в посюстороннем мире совершает ментальную революцию. Новый завет обращается не к лишенным субъектоспособности рабам, а потому и не замыкается в катакомбах; он вменяет в обязанность действенное («вера без дел мертва»176) служение тому, что наполняет смыслом Крестную жертву: «…не слушатели закона праведны пред Богом, но исполнители закона оправданы будут»177.
6.3. Душа и тело знака
Словоцентричность европейской культуры вовсе не означает, что культура социума формируется исключительно словом, — лишь вся совокупность форм знаковой коммуникации способна обеспечить монолитное единство не только его пассинарного актива, но (по крайней мере перед лицом иноплеменной угрозы) практически всех слоев общества. Отчасти уже на примере языка архитектуры (4.2) мы могли видеть ту организующую социум роль, которую само «тело» знака играет в ритуальных процессах. В связи с этим необходимо остановиться еще на одной стороне знаковых систем.
Знак — это единица языка, которая отсылает к чему-то другому, отличному от себя — предмету, свойству, отношению. Но это еще и материальное, чувственно воспринимаемое и воспроизводимое в коммуникационных процессах образование. В силу этого он имеет две, казалось бы, несопоставимые стороны: означающую (в просторечии — «тело» знака) и означаемую (некую внеязыковую сущность, «душу»). На первый взгляд, значение, смысл, содержание знакового посыла не связаны с его чувственно воспринимаемым «телом», обозначающий и обозначаемый предметы принципиально отличны друг от друга, часто не имеют ничего общего. Но так ли это? Первыми о двусторонности знака заговорили греки, но все ли было исчерпано в этом следующими тысячелетиями, если до сих пор собственно значение и его материальный носитель противопоставляются друг другу?
Уже говоря о ритуале, одним из назначений которого является формирование единства социума, мы могли видеть, что сама организация пространства (архитектура), где совершается его таинство, способствует становлению общей нормы ответа на вызовы внешнего окружения (как, часто, и внутренних неблагополучий). Огромное значение имеет уже то обстоятельство, что ею, архитектурой, все многолюдство соисполнителей ритуального действия, регулярно вершимого в замкнутом пространстве храма, театра, цирка, сбивается в достаточно плотную для образования «коллективной души» массу. Сокращение дистанции между составляющими ее атомами до какой-то критической величины по еще не ведомым нам законам приводит в действие специфические механизмы психики, которые на время литургии делают собрание самостоятельным единочувствующим и единодействующим субъектом. Пусть только на время, образующаяся здесь общая нервная система калибрует реакцию каждого, благодаря чему простая россыпь индивидов вдруг обращается в подобие монолита, но чем чаще совершаются подобные таинства, тем тверже становится он в своей повседневности. Представление о «своих» и «чужих» в любом социуме возникает и крепнет далеко не в последнюю очередь именно в таких процессах, и эти представления становятся элементами аксиоматического ядра его общего взгляда на мир.
Словом, даже внешняя материальная оболочка, в которую упаковывается знаковый «нетто-посыл», обнаруживает прямую прикосновенность к его внутреннему содержанию. При этом физическая фактура этой оболочки, вопреки тому, что предстает на первый взгляд, вовсе не противопоставляется метафизике значения как что-то чужеродное; она, как правило, многослойна, и чем к более глубокому слою мы обращаемся, тем в большей мере истаивает ее вещественность и проступает что-то метафизическое. Тем трудней становится отделить собственно содержание от того, что встает между ним и сенсорной системой человека. Ведь, строго говоря, даже сюжеты всех литургий, в которых участвует человек, при внимательном рассмотрении обнаруживают себя не более чем разновидностью «обертки» какого-то более глубоких смыслов. Если не понимать этого, каталог тридцати шести «драматических ситуаций» легко исчерпал бы все, что способен сказать миру художник. Между тем, любая позиция этого на удивление краткого перечня может раскрываться бесконечным числом вариаций, принадлежность которых к чему-то единому обнаруживается далеко не сразу и далеко не каждому.
Примеры бесчисленны, ограничимся лишь наиболее значимыми для нас именами Пушкина и Достоевского, Гюго и Вальтера Скотта. Русский пушкинист Д. П. Якубович писал: «Всесторонний анализ «Капитанской Дочки» и выяснение ее значения в творческой эволюции Пушкина невозможны без полного учета взаимоотношений романа с романами В. Скотта. Эти взаимоотношения являются одной из существеннейших сторон в сложении «Капитанской Дочки», этой — по прекрасному выражению П. А. Катенина — «родной сестры «Евгения Онегина». Как последний, являясь «энциклопедией русской жизни», в то же время кровно связан с байроновской стихией, так и «Капитанская Дочка», будучи типически русским романом, возникшим на основе знания русской жизни и представляющим органическое завершение пушкинской прозы, включает тем не менее в себя бесспорный и важный комплекс связей с В. Скоттом»178. Точно так же достаточно сравнить тему «преступления и наказания» в хрестоматийных для всей европейской культуры текстах Гюго и Достоевского, чтобы обнаружить и их глубокое родство и единство. Такое же родство и то же единство прослеживаются и в теме отвержения. «Не случайно формулой «парии общества», примененной впервые к героям Гюго, Достоевский через несколько лет воспользуется в период работы над «Преступлением и наказанием», отнеся это определение в черновиках романа к Раскольникову и Соне, а одной из задач «Идиота» он будет считать изображение судьбы «miserablей» (отверженных – Г.Ф.) всех сословий»179. Отверженные — это и обитатели каторги, и люди, по разным обстоятельствам оказавшиеся вне общества. Так что и классики западной литературы, и русские писатели говорят, в общем-то, об одном и том же, но это вовсе не значит, что кто-то из них может быть безболезненно вычеркнут из обязательной программы образования европейского интеллигента.
Все это мы видим при обращении не только к книге, но и к любому знаку вообще — архитектурному строю, живописному полотну, музыкальному ряду, научной идее… До конца понять тот глубинный смысл, о котором, нередко, не подозревает даже профессиональный критик, можно только «перечитывая» и «перечитывая» то, что принимается каждым из нас за содержание. Но всякий раз, возвращаясь, казалось бы, к уже давно знакомому, мы обнаруживаем в сплетениях событий и характеров, свойств и отношений, причин и следствий, которые кроются под оболочкой сюжетов, композиций, теоретических построений, инженерных расчетов что-то более глубокое и значительное, не замеченное или не до конца понятое раньше. Не случайно диалог художника и его публики не прекращается даже через века после кончины первого; каждое новое столетие обнаруживает, что все прочтенное в прошлом было не более чем ступенью восхождения к настоящим высотам когда-то провидимых ими, столетиями, истин. Нередко тайный смысл собственного послания миру (вспомним «Купание красного коня») даже самому автору открывается лишь через годы, с коренным переломом эпох. Более того, доживи до тех дней, когда заговорят о красном смещении, разбегании галактик, Большом взрыве и пульсирующей Вселенной, даже — «высокоумный и надменный, превыше всякого»180 — Гераклит поразился бы собственным словам о том, что этот мир не создан никем из богов и никем из людей, а всегда был, есть и будет вечно живым огнем, закономерно воспламеняющимся и закономерно же угасающим. Иначе говоря, тому, что высказанная им мысль будет тысячелетиями будоражить сознание потомков и служить одним из источников бесконечной череды открытий. Словом, знак, — это когда «всё, всё» в посыле одного:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною
Окружена была, чтоб громкою молвою
Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне…

в конечном счете становится «нашим всем». Высказанная Аполлоном Григорьевым мысль», хоть и не распознана до конца, не вызывает сомнений. Но именно такова природа слова. Сам знак в нерасторжимом единстве его собственной «души» и собственного же «тела» обнаруживает в себе то же, что содержится в нескончаемом потоке метаморфоз слова и дела, дела и вещи, то есть то же поступательное преобразование чисто вещественной фактуры чего-то единичного в метафизическое вместилище всеобщего и обратно. Что, впрочем, неудивительно — будучи монадой единой матрицы мироздания, любой знаковый посыл должен нести в себе в конечном итоге все определения универсума; и если в их числе лежит не только действительное, но и пока еще не воплотившаяся возможность, единство обоих состояний обязано проявиться в полной мере в каждой из противопоставляемых сущностей, означающей и означаемой. Таким образом, диалектика не одного значения, но и его материального (впрочем, материального ли?) носителя столь же сложна и неохватима частным сознанием индивида, сколь и все остальное в человеческой мысли и в человеческой практике, и всякий новый опыт каждый раз обогащает то и другое чем-то ранее не известным.
Все это (в который раз) подтверждает то обстоятельство, что никакой знак не может быть творением кого-то одного; до конца суверенным субъектом творчества является только социум, точнее сказать, только особым — «социальным» — образом структурированная живая ткань. Не что иное, как ее сквозящая через века и тысячелетия жизнь, порождает новые для нее же самой ожидания, и именно эти ожидания рождают переходное к ним, метафизическое, состояние, которое, застывая в слове, в умах отдельных поколений предстает в виде новой общественной ценности. Новый же общественный идеал утверждается как вектор дальнейшего движения единого тела культуры и — уже по-новому — организует и направляет творческую энергию сначала пассионарного актива, а там — и самых широких масс. Иначе говоря, становится материальной силой, способной пересоздавать весь мир: «мы наш, мы новый мир построим». Касающиеся не одних политических борений, слова: «Оружие критики не может, конечно, заменить критики оружием, материальная сила должна быть опрокинута материальной же силой; но и теория становится материальной силой, как только она овладевает массами» 181 — сказаны задолго до нас. Но если еще недавно они звучали по преимуществу метафорически, то сегодня становится очевидным, что «гибридные» войны XXI столетия только начинаются с информационного подавления несогласных. Конечный итог — практическое уничтожение целых государств — наглядно подтверждает правоту слов о материальной силе слова. Что же касается отдельно взятых индивидов, то и здесь мы видим лишь набор «кистей», которыми социум живописует свою историческую перспективу, собственную судьбу.
Таким образом, можно утверждать: «тело» знака не сводится ни к чему фиксированному, его полная структура представляет собой весьма сложное многослойное образование, в котором все более глубокое оказывается все менее и менее вещественным и, может быть, оттого — все более и более могущественным. Обнаруживается, что между ним и собственно содержанием нет никакой контрастно выраженной границы, за которой кончалось бы одно и начиналось другое. История о подвесках королевы — это не более чем форма упаковки куда более значимых и для Дюма, и для его читателя ценностей, на которых воспитывается вот уже которое поколение юношей. Внимательное прочтение всего того, что сказано о Наташе Ростовой, являет нам совсем не то, что остается в романтическом сознании не только русского читателя. В самом деле: в череде метаний (она целуется с одним, ищет поклонения другого, обручается с третьим, изменяет ему с четвертым, выходит замуж за пятого, наконец, как пишет Толстой, «…то что называют, опустилась»…) перед нами вполне земное существо, которое в его беспомощности перед давлением уже пробуждающихся материнских инстинктов не может, подчас, не вызвать и осуждения. И все же нет в русской литературе более возвышенного и светлого, более чистого и жертвенного образа девочки, девушки, женщины, вглядываясь в образ которой, поколения юношей мечтали и продолжают мечтать о «доблестях, о подвигах, о славе». Так что тайна знакового обмена вообще и одной из его высших форм — искусства, в частности, состоит еще и в этом неуловимом переходе от физики материала к метафизике принципиальной вневещественности.
Знак немыслим вне созидания, вне творческого взлета человеческого духа. Все означаемое им существует только в потоке устремленной к правде ли, к истине мысли, и как только — хотя бы на мгновение — мы перестаем думать о предмете поиска, оно исчезает, чтобы тотчас же вновь пробудиться к жизни при новом обращении к нему. Так отражение в зеркале существует лишь до той поры, пока на него падает наш взгляд. Никакого промежуточного состояния между бытием и небытием, никакого подобия глубокому анабиозу, в котором можно было бы пребывать на протяжении долгого времени, не существует, — только энергия человеческой психики, только вектор творческого порыва порождает его. Этот же порыв и возвращает искомое из абсолютного небытия… но никогда в прежнем обличье. Новое обращение к, казалось бы, уже исчерпанным смысловым глубинам знака обнаруживает в них что-то другое, более значимое — и тотчас все прежнее перестает быть элементом третьей сигнальной системы. То, что еще вчера было поразительным открытием, становится обыкновенной банальностью и опускается на уровень тривиального, формируя там очередной слой сложносоставной оболочки едва ли исчерпанного даже новым озарением содержания, иначе говоря, становится частью «тела». Что же касается «души», она пульсирует исключительно в третьем измерении сигнала; это то, что всякий раз впервые открывается в знаке и сознанию одиночки и коллективному духу социума в целом.
Но мы говорим о «теле». Чисто вещественный заместитель обозначаемого здесь невозможен уже по определению; заместить то, чего еще не существует, нельзя. Вместе с тем и здесь должно наличествовать нечто такое, что могло бы пробудить и чувственность и мысль, что-то переходное от одного к другому. Другими словами, носитель значения должен сохранять безусловную прикосновенность к физическому миру и вместе с тем содержать в себе что-то над-вещественное.
Ключ к решению дает все тот же цикл «слово—дело—вещь» и стоящий за ним переход от возможного к действительному. Метаморфозы, которые совершаются в нем, указывают на то, из чего, собственно, и складывается реальная жизнь знака. Именно в этой его жизни материя, говоря словами Б. Рассела, делается «менее материальной». Но со временем все впервые появляющееся на свет только благодаря этим превращениям, входит в практический и ментальный опыт индивида, группы, социума и укореняется в нем, становится элементом будничной повседневности, оседает в массиве второй сигнальной системы. В физическом его измерении принципиально новое сменяется рутиной механического воспроизводства, практикой слепого тиражирования. Метафизические же озарения рано или поздно преобразуются в динамические стереотипы интериоризированных форм движения органической ткани. Именно это теряющееся на клеточном уровне основание опыта и становится конечным материальным носителем всех значений. Глубинные смыслы в конечном счете растворяются там, где дух становится «менее духовным». И только очередное пробуждение творческого начала в человеке, новая вспышка субъектности рождает принципиально новое и в физическом содержании вещей и в абстрактных представлениях о них. Только с нею пересоздаваемое человеком возносится на уровень третьей, но ничто впервые рождающееся в индивидуальном сознании не может обрести вечную жизнь здесь, на высшей ступени развития форм обмена.
Все это, как было показано, является прямым следствием того непреложного обстоятельства, что в конечном счете в основании любого знака лежит ни на мгновение не останавливающееся движение органической ткани. Именно оно, повинуясь уже известным законам физического мира и одновременно впечатывая в себя те, в сферу действия которых впервые вторгается человеческая практика, создает не образ чего-то прошлого или настоящего, но иносказание будущего. Метафизика знаковых форм в принципе неотделима от действенной физики непрерывного пересотворения действительности. «Душа» и «тело» знака противостоят друг другу как что-то самостоятельное лишь в абстрактном логическом анализе, но на самом деле образуют собой два совершенно равноправных состояния одного и того же над-вещества универсума. При этом ни одно (действительность), ни другое (возможность) решительно не способны к самостоятельному существованию без своего вечного визави, их жизнь — это развивающееся по нескончаемой спирали взаимоперетекание друг в друга.
Не будет преувеличением сказать, что нет решительно ничего в мире, что было бы в состоянии фиксировать в себе содержание собственно знака, то есть элемента третьей сигнальной системы. Подлинное его значение всегда будет находиться за линией горизонта вещественности, которая отодвигается тем дальше, чем дольше мы приближаемся к ней. (Может быть, в особенной мере это осознано математикой, для которой давно уже стало аксиоматичным принципиальное отсутствие денотата числа.) Все то, что касается конкретных форм, в которых воплощаются самые глубокие значения, образует собой лишь подобие годовых колец какого-то несмертного ствола. Ни одно из них, будучи рассмотрено в отрыве от всего остального, не содержит в себе ничего значащего, и только сквозящий во времени поток жизни дает представление о ее смысле.
Заметим и другое. Никакое обозначающее начало, ни предмет, ни свойство, ни отношение, не предстает перед нами как нечто изолированное и застывшее, это всегда концентрат копимого опыта (практического и ментального) обращения с ним. А значит, и все обозначаемое — точно так же всегда — вписано в неопределенно широкий круг отношений со всеми другими. Значение любого предмета не в нем самом, и тем более не в его заместителе, а вне их — в системе всех связей того и другого и с человеком, и с миром. То есть, в конечном счете, и обозначаемый и обозначающий предстают как своеобразный терминал всего мироздания и всего опыта. Вот только в одном случае (если речь идет о второй сигнальной системы) уже интериоризированный субъектом опыт предстает как накопленный, в другом (на уровне третьей) — как прогнозируемый. Поэтому подлинное «тело» знака составляет именно он, а не внешние заместительные образования. Словом, ничто, ни сотрясения воздуха, ни геометрические формы, ни физические массы сами по себе не являются носителями никаких значений, не являются их действительным «телом».
Любое обозначающее начало всегда вплетается в клубок бесчисленных связей со всем окружающим миром и вне их чувственное восприятие его самого не говорит ни о чем. Не случайно трансцендентальное единство апперцепции — чуть ниже нам еще предстоит вернуться к этому понятию — станет одной из самых темных категорий философии Канта (а впрочем, и философии вообще). В конечном счете именно и только «связь вещей» выполняет обозначающую роль, и все то от нее, что было впитано опытом, в той или иной форме растворяется в собственном микрокосме действующего субъекта.
Подводя краткий итог, можно сделать два утверждения, касающихся носителя значений на высшем уровне коммуникации. Первое: на этой ступени обмена «тело» знака в принципе не сводится ни к чему фиксированному, оно простирается далеко за границы любого частного объекта, процесса, отношения, любой частной группы объектов, процессов, отношений. Второе: оно не ограничивается сферой вещественности, но простирается и на духовный сегмент собирательной культуры социума. В сущности, все, в содержании знака, что прочно закрепляется в опыте и потому нисходит к значениям сигналов второго уровня, становится его неотъемлемой частью. Другими словами, все, что фиксируется в стандартных трактовках всех достижений человеческого творчества — в литературных сюжетах, литературной же основе музыкальных произведений, живописных полотнах, скульптурных позах, словарных статьях, инженерных чертежах и в бесчисленном множестве других форм выражения смыслов, относится не к значению, но к «телу» знака третьей сигнальной системы.
Действительное значение последнего существует только в стремительном промельке творческого прорыва из этого круга. Все, что сводится к простому воспроизведению, тиражированию одних и тех же смыслов и не добавляет к ним уже ничего нового, относится ко второй, и практически вся она, как содержание одной большой голограммы в своем собственном осколке, светится в «теле» любого знака третьего уровня. Вместе с тем именно вторая система образует аксиоматический фонд наших знаний, всего достояния духовной культуры. Ее знаки — это специфическая форма организации уже обретенного опыта и не более того, но именно он, кристаллизовавшийся в ней опыт, становится ступенью восхождения к новым вершинам. Таким образом, последовательность метаморфоз «слова», «дела» и «вещи», возможности и действительности, физического и метафизического может быть описана как цепь преобразований новых значений в инструментарий переосмысления и пересоздания мира и его образ.
Но тот же промельк творчества существует и в ходе частных общений (иначе, зачем они?). Ведь многое из того, что стало достоянием культуры социума, долгое время остается закрытым для индивида, и не будет преувеличением сказать, что в сознании довольно широких масс по сию пору сохраняются представления, имевшие хождение еще в Средние века. А значит, и здесь, когда в привычном вдруг высвечивается что-то новое, в знаке преобразуется многое, если не все. И это касается не только значений — все что вбирает их в себя, тоже становится иным. Как элемент более высокой сигнальной системы, значение любого знака — это непрерывно развивающаяся сущность, и лишь постоянное обновление поддерживает ее жизнь. Как и сама культура в целом, отдельно взятая монада знака, может существовать, только вбирая и вбирая в себя все новообретения духа. Непрерывная же цепь перерождений каждой отдельной «души», обогащает и содержание ее собственного носителя, он тоже не остается одним и тем же. Мы помним, что вся сумма восприятий аккумулируется в эмоциональном отношении ко всему воспринимаемому нами, поэтому, как сам знак является заместителем чего-то отличного от себя, так и этот эмоциональный интеграл его «тела» вбирает в себя не только результаты механических раздражений сенсорной системы. Сама субъектность человека устремляется в том направлении, в формировании которого не последняя роль принадлежит этой сумме. Только змеи сбрасывают кожи, — сказал поэт,—
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.

Но и «телу» знака есть, что рассказать
…о тех, что раньше
В этом теле жили до меня182.

Здесь уместно вспомнить о Шпенглере. Это он разделил цивилизацию и культуру, но, по-видимому, полагая, что отличие между этими понятиями достаточно очевидно, не дал ему внятного определения, поэтому для многих эти понятия представляются если и не синонимичными, то во всяком случае близкими по смыслу. Однако отличия — и отличия принципиальные — существуют. Есть основание думать, что то кристаллизованное в содержании всех разновидностей знака, что поддается механическому воспроизводству, — это структурный элемент цивилизации, в то время как живая монада культуры пульсирует исключительно в потоке творчества. Есть повторение известного, и есть новое толкование неумирающих смыслов, и это не одно и то же. Подлинное содержание знака вопиет против жесткой фиксации; любое определение — это положение конечных пределов, другими словами, вивисекция, форма убиения великих значений. Лишь формализованное (а значит, выхолощенное) содержание поддается механическому тиражированию в неизменном виде; собственно же значение при каждом обращении к нему может только толковаться, и это справедливо по отношению ко всем разновидностям значений, имя которым — легион. Формы культуры — «народы, языки и эпохи, битвы и идеи, государства и боги, искусства и произведения искусства, науки, права, хозяйственные формы и мировоззрения, великие люди и великие события — сами являются символом и, как таковые, подлежат толкованию»183. Толкование же неотделимо от внесения в них чего-то своего. Поэтому, говоря лапидарным языком, все доступное простой репродукции относится к цивилизационному измерению бытия — культура же связана исключительно с первосозданием чего бы то ни было. Или с самостоятельным его пересотворением, что тоже никогда не приводит к механическому воспроизводству исходного материала. В сущности, мы уже видели это, когда обращались к построениям Эйлера.
В общем, не будет грехом повторить сравнение действительного горизонта содержания любого знака с тем, что предстает перед нами в чувственном восприятии самой действительности — он отодвигается тем дальше, чем более развитым становится наше понимание последней. И точно так же не будет преувеличением сказать, что состав его материального носителя предстает все более и более сложным с увеличением разрешающей способности условного микроскопа культурологического анализа. И при этом не ограничивается физическим измерением реалий.
Но здесь говорится о слове. Самый совершенный вид знака, именно оно демонстрирует сказанное с наибольшей отчетливостью. Выше уже говорилось о том, что и пара-, и не-вербальная составляющие всех наших высказываний накладывают свою печать на их смыслы. Нередко эти — обязательные, не устранимые ничем — компоненты информационного посыла придают слову значение, которое прямо противоположно общепринятому. Это касается не только поверхностных бытовых суждений, но и тех, которые входят в аксиоматическое ядро самых сложных концепций (мы уже могли видеть это на хрестоматийном и вместе с тем ключевом для многих вопросе о том, что первично, бытие или сознание).
Слово доходит до нас исключительно через чувственность, никаких других каналов в природе вещей не существует. Между тем чувственному восприятию (а все около- и не-вербальное в наших речениях фиксируется только им) доступно лишь материальное. Но если мы способны извлекать из чужих речений то, что, казалось бы, не содержится в них (или тщательно скрывается от нас), то вся физическая оболочка транслируемых нам содержаний оказывается тесно переплетенной с самими смыслами.
В общем, никакой пропасти между «телом» и значением не существует, и, оказывается, уже чувственное восприятие посыла обязано нести (и несет) в себе ключ к фильтрации и дешифровке его значений. Мы уже знаем, что звукоряд суждения «бытие определяет сознание» способен обозначить две прямо противоположных истины; достаточно сопроводить его общеупотребительными, а значит, легко читаемыми паузами, акцентами, интонацией. Какая из этих истин должна приниматься прежде всего и как именно они должны соотноситься друг с другом, определяют именно эти подробности, но, взятые сами по себе, они не несут в себе решительно ничего содержательного.
Да, многое в спектре возможных значений при желании можно скрыть. Классические примеры смыслов, переливающихся в собственную противоположность, оставлены знаменитыми прорицаниями древних оракулов. Так, уготованные для рабов железные цепи обнаруживаются на ногах и жителей Тегеи, и самих спартанцев. Ничто не мешает истолковать одно и то же пророчество пифии о гибели великого царства и в пользу Лидии, и в пользу Персии. Блистательным примером других речений, способных менять собственное содержание в ходе суждения о них, является знаменитый монолог Фауста (Написано: «В начале было Слово»… 184). Но если мы хотим довести до собеседника именно то из всего спектра возможных значений, что считаем нужным, необходимые средства, как правило, находятся. И, как правило же, многие из этих средств паралингвистичны, но все же доступны чувственному восприятию. Невозможно изменить что-либо в значении, не меняя ничего в его носителе. В этом смысле письменная речь существенно отличается от звучащей, и, может быть, поэтому древние не слишком доверялись письменном слову.
Но справедливо и обратное, поэтому свой инструментарий находится и для того, чтобы запутать смыслы. Говорят, Талейран в беседе с испанским послом, на упрек о нарушении когда-то данных испанскому королю обещаний, заметил, что язык дан дипломату для того, чтобы скрывать свои мысли.
Еще раньше об этом писал Кант. Может быть, самая таинственная из всех категорий «Критики чистого разума» — это уже упомянутое понятие «трансцендентального единства апперцепции». Оно обнаруживает прямое отношение к сказанному, хотя сам философ не дает ему внятного определения (впрочем, он вообще не считал нужным облегчить жизнь своему читателю). Во времена Канта еще не говорили о профайлинге, но в обязанности талейранов уже задолго до него входило умение читать между строк и слышать то, что собеседник пытается скрыть. Все это оттого, что без исключения каждое слово всегда предстает перед нами окутанным многослойной паралингвистической аурой, и эта аура, хотим мы того или нет, входит в состав материального носителя смысла, в «тело» слова. Отделить ее невозможно, любая же деформация меняет смысл. Другими словами, как уже сказано, само «тело» знака накладывает свою печать на обозначаемое им. Это легко заметить, даже если ограничиться только модуляциями звукоряда — уже они способны радикальным образом изменять содержание наших речений. Но смысл произносимых слов деформируется, вуалируется, просто скрывается не только ими. Психическое состояние,вызванное обстоятельствами, которые предшествовали высказыванию, или теми, что могут стать следствиями речений, сопряженная со всем этим кинесика, жестика, мимика говорящего, даже предметное окружение коммуникантов всегда вносят что-то свое в произносимое нами, поэтому дешифровка сказанного оказывается вовсе не таким простым делом, как это представляется поверхностному взгляду. Не случайно сегодня в широкий обиход входит понятие профайлинга и ремесло специалиста по бесконтактной детекции лжи, делом которого является анализ непроизвольных реакций, сопровождающих каждое высказывание человека. Способность видеть действительное содержание сквозь плотную завесу — это и есть одно из его определений вводимого в оборот понятия. Кстати, контактный метод (полиграф) занимается ими же, только скрытыми более глубоко под кожным покровом.
Разумеется, значение впервые введенного Кантом понятия много шире, ибо даже «тело» знака выходит далеко за пределы чувственно воспринимаемого в нем.
Главная задача системы немецкого мыслителя состоит в том, чтобы понять, откуда берется любое принципиально новое (и прежде всего наиболее общее) знание о мире. Поэтому он с самого начала уходит от рассмотрения того, что может быть получено простой комбинаторикой уже известных истин (в его терминологии — аналитических суждений). Происхождение противоположных им (априорных синтетических), говоря простым языком, объяснение внутренней логики открытий, которые совершают настоящие революции в науке, — вот действительная цель предпринятого им труда.
Для него очевидно, что в занятом поиском истины сознании не только в многоуровневую систему физических связей, но и в свою информационную ауру укутывается каждый предмет, процесс, отношение, — и эта аура становится неотъемлемым элементом вещественной составляющей знака. Как, впрочем, и наоборот — все компоненты интегрального «тела» знака вносят свой клад в его значение.
Действительно, высеченное в камне и начертанное на песке передают не одно и то же. Кодекс Хаммурапи, свод старовавилонского права, высекался на базальтовом столбе, законы XII Таблиц Рима запечатлевались в металле. Уже материал сообщал не только состав юридических норм, но и неподвластность их самому времени, и священный трепет перед вечностью предварял содержание:
«Бессмертен только Я,
Трепещите! Ангел мести вечен»185.

Надо думать, что и этот трепет становился неотъемлемой частью грозного государственного посыла; вещественная составляющая знака сама становилась знаком монументальности его смысла.
Таким образом, без исключения все, что может накладывать свою печать на значение суждений должно служить предметом самого тщательного анализа. Единство апперцепции говорит прежде всего об этом; стоит упустить что-то одно — и истина ускользнет, стоит ошибиться хотя бы в подробности — и целое предстанет искаженным. Определение же трансцендентальное основывается на ясном понимании того, что действительное таинство познания совершается вовсе не в чувственном восприятии наличной данности, но на том рубеже, где физическое переходит в метафизическое и обратно.
Трансцендентальное — это вовсе не то, что существует до всякого опыта, поскольку на языке философии любое проявление субъектности, включая само восприятие — это уже опыт (более того, долгое время именно чувственное восприятие служило его главным, ключевым синонимом). Это то, что вершится на стыке состояний, в их встречном перетоке друг в друга, там, где старое уже утратило следы своей вещественности, а новое еще только начинает обретать ее, где «слово» переходит в «дело». Все многообразие свойств и отношений может быть дано в наглядном представлении, которое имеет исключительно чувственный характер, — говорит Кант. Но соединение этого многообразия в нечто целостное в принципе не может быть воспринято нами через чувства, оно есть акт рассудка, их соединение означает синтез186.
В язык Канта еще не вошло понятие практического опыта, но он уже стоит на пороге, через который готовится переступить философия. Пороге, перед которым, говоря словами уже приводившихся Тезисов о Фейербахе, философия все еще апеллирует к чувственному созерцанию. Только за ним простое объяснение мира, переходит в практическое его изменение.
В конце концов, все находит свое выражение в слове; слово — это ключевая форма людского общения, а значит, не может быть игнорировано ничто и из его сложносоставной оболочки, ибо ею является весь универсум. Не что иное, как способность вещи вступать в свои отношения в логическом пределе со всем миром, стоит за способностью слова вбирать в себя все определения культуры, и каждое из них каждый раз по-своему и каждый раз по-разному форматируют полное значение каждой ее монады. Поэтому таинство перетока физического в метафизическое и обратно вершится в любом речении, и человеческое сознание никоим образом не сводится к «отражению» чего-то статичного. В свою очередь, перетекание одного в другое есть не что иное, как иносказание тех переходов возможного в действительное и обратно, из которых и складывается вся история природы. Трансцендентальное в эстетике Канта обязано именно этим метаморфозам вещей и смыслов, наполняющих понятия о них.
6.4. Субъектность человека и мировая воля
Но мы говорим о слове и мироздании, о человеке и мире — именно их единство является главным предметом нашего анализа. Как все представления об отдельно взятых вещах, так и все определения создаваемой человеком культуры не более чем тень, которую отбрасывает на Вселенную он сам. Субъект-объектное отношение, поток преобразований слова, дела и вещи, переход возможного в действительное, метафизического в вещественное — все это иносказания одного и того же. Созидательная деятельность человека, его творчество — вот что стоит за всем этим. А значит, и вещь, и слово, и возможность, и действительность — суть ничто иное, как собственные модусы его субъектоспособности. Вот только, повторим, сам человек — это и отдельно взятый индивид и сквозящий во времени род. Все приводившиеся здесь определения — это прежде всего определения родового бытия. Но и жизнь каждой из отдельно взятых монад по законам голограммы вмещает его в себя, и существование целого точно так же обязано их множеству, как назначение целого организма может реализоваться только благодаря атомам его собственной структуры. Знаменитая проповедь поэта, настоятеля собора Св. Павла говорит и об этом: «No man is an island, entire of itself; every man is a piece of the continent, a part of the main… (Нет человека, который был бы как остров, сам по себе, каждый человек есть часть материка, часть суши; и если волной снесёт в море береговой утёс, меньше станет Европа, и так же, если смоет край мыса или разрушит замок твой или друга твоего; смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством, а потому не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по тебе»).
Заметим: в любой из приводившихся здесь координатных систем (будь то субъект-объектное отношение, цикл «слово-дело-вещь», перетекание возможного в действительное, физического в метафизическое и обратно) и человек и вещь выступают одновременно и как страдательное и как действующее начало. Человек одновременно предмет познания и сам исследователь, все зависит только от контекста; точно так же предмет — это и продолжение действующего человека (инструмент в его руках) и то, на что направлено целевое действие. Кстати, в обеих ипостасях может представать один и тот же, ибо предмет как страдательное начало может служить, и служит, еще и средством настройки инструмента. Как, впрочем, и настраиваемым инструментом долгое время выступает сам человек — им становится любой ученик «в руках» мастера, само же ученичество длится всю жизнь каждого, не исключая наставника. Человек не существует вне целостной системы связей, которые соединяют его со всем миром людей и вещей, и даже становясь объектом патолого-анатомического анализа или предметом раскопок он вовсе не выпадает из нее. Так, остаются ее структурной частью экспонаты музеев полиций всех стран мира. Так, не выпадает из нее бедный Йорик, ибо и того хоронят так, чтобы, вставая по зову труб на последний решительный бой со Злом, он оказался лицом на восток, к Богу (противное Ему укладывают иначе). Так, остаются действенным инструментом межпоколенной эстафеты перезахораниваемые солдаты, павшие за свое отечество. Меняется состав действий, но и субъектность и объектность человека продолжают существовать; продолжают действовать на умы, формировать новые поколения и жертвы давних преступлений, и бедный Йорик и тем более сам Шекспир, и павшие герои.
Все это означает, что экспансия культуры движется не только началами термодинамики (как, впрочем, и всеми законами физики вообще). Подчинение им справедливо лишь по отношению к Техниуму, но и здесь — в очень ограниченной мере. В такой же степени над-вещественное, как и физическое, феномен человека и создаваемой им культуры вбирает в себя (и в то же время активно формирует) без исключения все, что становится предметом наших представлений и об окружающем мире (включая наши заблуждения о нем), и о нас самих, и нас же самих. Пересотворение мира — это в то же самое время и пересоздание самого человека, то и другое — это разные измерения одного и того же потока всеобщего развития; вещью в этом потоке становится и сам его движитель, знаковые же системы — тем, что форматирует и пересоздает его. Словом, роль межпоколенной коммуникации не ограничивается формированием единой нормы ответа на знаковый посыл, на сиюминутные вызовы времени. Ее содержание куда более глубоко, задача состоит в воспитании подлинного субъекта истории, способного сохранять свою субъектоспособность не только в условиях настоящего, но и перед возможными вызовами будущего. В свою очередь, будущее (и как провидимость, и как становящийся, и как ставший результат) — это не только продукт его творческой деятельности, но и специфический инструмент формирования самой способности к творчеству. Человек — это прежде всего деятельный субъект, субъектность же человека не замыкается в границах его материального тела; она простирается на весь окружающий мир, и это обстоятельство подводит нас к очень важной мысли, касающейся самых основ мироздания: субъектность человека не поддается строгой локализации ни в пространстве, ни во времени.
Открытие микромира привело к столкновению с необъяснимым в классической науке. Оказалось, что там, где невозможно прямое наблюдение, никакое явление не может быть определено само по себе, его анализ обязан включать следствия, которые порождаются его взаимодействием с классическим макроскопическим прибором. Научные эксперименты показали, что одновременно с корпускулярными свойствами микрообъекта обнаруживаются волновые, при этом с точностью можно определить либо одни, либо другие, но не те и другие одновременно. Поэтому обе стороны предмета должны рассматриваться как дополнительные по отношению друг к другу. Уже интерференционная картина, которую создавало прохождение электрона через щели физического прибора, показала, что даже простое перемещение в пространстве вовсе не так просто, как это рисуется обыденному сознанию, и даже парадоксы Зенона блекнут перед открывшейся действительностью. Интерференция свидетельствовала об отсутствии единственно возможной траектории, но еще более парадоксально то, что движение точечного тела проходит не по одной из них, но одновременно по всем. Словом, в микромире классического объекта, который поддавался бы точной локализации, не существует, перед нами куда более сложное формирование, нежели сведенная в точку масса, движение которой оставляет в пространственно-временном поле след в виде не имеющей никаких разрывов линии. Все это требовало отказаться от многого во взглядах на материальное тело.
Поначалу о невозможности точной локализации в пространстве и времени и о движении физического тела одновременно по разным траекториям можно было говорить лишь применительно к элементарным частицам. Однако дальнейшие исследования показали, что корпускулярно-волновой дуализм обнаруживается и в пограничной сфере между квантовой и классической реальностями. Сенсацией 1985 г. стало открытие новых химических соединений. Их сферическая форма вызвала у одного из авторов (Harold W. Kroto) ассоциацию с геодезическим куполом американского архитектора Р. Б. Фуллера (Экспо-67, Монреаль), в результате чего они получили название фуллеренов187. Последующие эксперименты с ними показали, что даже эти по масштабам микромира очень крупные тела обнаруживают свойства волны, рассеивание на дифракционной решетке. В Венском университете исследовательской группой Антона Цайлингера волновые свойства были обнаружены у молекул фуллерена C60 (1999), фторфуллерена C60F48 и биологических молекул тетрафенилпорфирина C44H30N4, входящих в состав гемоглобина и хлорофилла (2003). Отсюда не случайны предположения того, что в состоянии суперпозиции (наложение друг на друга всех возможных его состояний) может находиться любой не наблюдаемый объект, аналог кантовской «вещи в себе», независимо от его внутренней структуры и размеров. Только считывание информации о нем внешним приемником приводит к коллапсу волновой функции и переходу в классическое (доступное сенсорному восприятию) состояние. При этом переход способен необратимо изменить его или, как минимум, показать, что «проявленное» состояние не имеет ничего общего со «скрытым» (об этом было сказано еще Шредингером в его знаменитом мысленном эксперименте над неким котом). Одновременно высказывается мнение, согласно которому и внешним приемником может служить любой материальное тело, вступающее с ним во взаимодействие. Не что иное, как взаимодействие с приемником меняет характеристики объекта, и совершенно не важно, что предстает в его качестве — окружающая среда, специально поставленный детектор, или сам человек. Существенно только принципиальное наличие необходимой информации о частице, а кто или что ее получит и как обработает — не имеет значения. Но если речь идет о человеке, то его роль не сводится к простой констатации информационного взаимодействия; он не просто свидетель, принципиально важным является осознание результатов опыта, ибо в дальнейшем сама информация становится инструментом в его руках.
Добавим к сказанному, что любая масса должна вмещаться в известные габариты, поэтому невозможность локализовать материальное тело в пространстве и времени означает, что оно не имеет и четких массовых определений. Другими словами, предмет не поддается локализации не только в пространстве и времени, но и в пределах самой вещественности («физика делала материю менее материальной»). Это выводит в еще более широкий контекст. Ведь единицы измерения пространства, времени, массы составляют основу не только всей международной системы измерений. Таким образом, если в действительности не только квантовый объект, но и объект, пограничной сферы не имеет строгих определений ни в пространстве, ни во времени, ни в самой вещественности, есть основания утверждать, что и все представления о феноменах макромира являются лишь первой итерацией познания, «поверхностью вещей».
Само понятие информации выводит нас в новое и вместе с тем известное уже с того времени, как человек научился «заглядывать в конец процесса», измерение физической реальности. Вспомним приводившееся выше (3.4) высказывание: «Существенно, что вся работа с камнем <…> приобретает смысл лишь для того, кто сумел заглянуть в конец процесса, увидеть результат мысленным взором. <…> Закрепление в сознании могло проходить успешнее всего в словесной форме»188. Иначе говоря, в виде информации. Вот только в определение последней, в зависимости от контекста, вкладывается разный смысл. «В классической физике разделяется сама информация и ее материальный носитель. Считается, что без материального носителя информация существовать не может. В квантовой физике информация — это физическая величина, характеризующая систему, подобно таким величинам, как объём, масса, энтропия и т. д. Можно сказать, что сама система [неоднозначность словоупотребления: на протяжении всего текста автор именует системой и квантовый объект и сумму «объект+окружение»; в данном случае речь идет о последнем значении — Е. Е.] является носителем информации, и вопрос о ее материальном носителе отпадает»189. Однако и в макромире она обнаруживает себя как особое состояние сложного S-(O-O) взаимодействия. Именно его — не сводимое ни к чему действительному — содержание наполняет модус возможного, становится промежуточной ступенью к качественно новому состоянию предмета. Но для этого информация должна обрести специфический носитель. Уместно вспомнить, что кто-то (то ли Роден, то ли Микеланджело, то ли вообще Цицерон — ни одна остроумная идея не рождается на пустом месте) как-то сказал, что уже глыба мрамора таит в себе прекрасные скульптуры — достаточно отсечь лишнее. Но это верно только в том случае, если наличествует способность «заглянуть в конец процесса» (информация) и уже сформировавшаяся технология. В самом же начале «работы с камнем» есть только развеянные в природе общие физические принципы, позволяющие «отсекать лишнее» — конкретным же правилам их реализации, равно как и соответствующему инструментарию, еще только предстоит найти свое выражение в знаке.
Впрочем, и в макромире никакой предмет не замыкается в собственных физических границах, в действительности это своеобразный терминал бесчисленного множества самых разнообразных связей, которые соединяют его с окружающей действительностью. Можно спорить о пределах последней (известные ограничения теории относительности говорят о том, что они не могут уходить в бесконечность), но в любом случае они не сопоставимы с его размерами. При этом каждое из всей суммы отношений позволяет выявить не только особенности внутренней структуры и определяемые ею свойства предмета — тренированное сознание способно сделать фундаментальные заключения об устройстве вселенной. Так тень, отбрасываемая гномоном, позволяет судить о шарообразности Земли и об ее размерах (Эратосфен вычислил их, не покидая стен библиотеки, в которой работал, и результаты его расчетов лишь незначительно отличаются от тех, которые получаются с использованием современных средств измерений). Сезонные изменения в природе позволяют судить о наклоне земной оси; наблюдение за вращением маятника Фуко — о вращении планеты вокруг нее. В свою очередь, вращение порождает силы Кориолиса, благодаря которым в северном полушарии правые, а в южном левые берега рек более крутые. Эти же силы определяют направление вращения циклонов и антициклонов, планетарные течения вод в мировом океане, износ железнодорожных рельсов. Примерам нет числа...
Таким образом, тайна предмета вовсе не в нем самом; нечто на фоне абсолютной пустоты не способно сказать о себе решительно ничего. Только располагаясь среди знакомых человеку вещей, событий, явлений оно обрастает множеством качественных определений, которые могут быть получены сравнением или противопоставлением; они же, вещи, события, явления, дают и ключевые оси первых количественных измерений: больше-меньше, дальше-ближе, до-после и так далее. Словом, любое физического тело — это прежде всего развитая система связей со своим окружением; дать полное определение ему можно только через нее. Без этого даже самое скрупулезное изучение внутренней структуры оставляет его безликой массой, ограниченной ничего не говорящими объемами. В сущности, все это уже давно стало чем-то аксиоматическим для нашего сознания и нашло свое выражение в народных мудростях («скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты», «ты есть то, что ты ешь» и др.). И вместе с тем на уровне так называемого здравого смысла действие механизмов отчуждения сводит эту систему к застывшим вместилищам вещества.
Чтобы увидеть абсурдность таких представлений в обыденном сознании, достаточно обратиться к атрибутивным вещам современной цивилизации. Для подавляющего большинства телевизор — это просто «ящик», но если мы остаемся без него, многое уходит из нашей собственной жизни, ведь он связывает нас с миром. В точности то же можно сказать и про компьютер. Ни состав «железа», ни его «софт», ни то и другое вместе, как правило, не известны подавляющему большинству пользователей, но вовсе не эти составляющие делают его тем, чем он является для пользователей. Действительным определением того и другого становится целый мир, порталом в который предстают плоскости их экранов. К слову, именно то, что разворачивается там, становится мерилом и собственного развития тех (не исключая автора), кто проводит перед ним свое время. Ничего удивительного в этом нет — любой новый предмет, входя в нашу жизнь, обогащает наш опыт. Любой предмет по мере его освоения превращается в инструмент (сегодня, в эпоху «гибридных войн», и компьютер, и телевизор становятся даже невиданным по своей мощи оружием), и с помощью этого инструмента мы по-своему форматируем все наше окружение… и самих себя. С ними все стало другим; другими стали и мы.
Таким образом, практически ничто из озарений человеческой мысли не имеет единственной основы в непосредственном чувственном восприятии каких-то изолированных предметов, явлений, процессов; вообще лишь очень немногое из всего множества отношений, которые связывают их друг с другом и со всем окружающим миром, доступно сенсорике. И это только подтверждает вывод о том, что «тело» знака не сводится к чисто физическим габаритам, но включает в себя все богатство опыта воспринимающего субъекта.
Сегодня уже не только профессионалу становится ясно, что картинка на экране телевизора или мониторе компьютера никоим образом не исчерпывает содержание несущегося оттуда посыла, более того — часто это завеса, назначение которой в том, чтобы спрятать за собой что-то более основательное. Мы уже видели это на примере книги, где глубоко под покровами сюжета скрываются действительные ценности культуры, и далеко не каждому дано сделать их достоянием собственной. И все же сказанное вовсе не значит, что действительные сокровища остаются недоступными, — в той или иной мере они становятся неотъемлемой часть жизни каждого, кто прикоснулся к ним. Уже хотя бы потому, что многое (если вообще не подавляющее большинство из главного в этом мире) воспринимается нами без прямого контакта, через посредство совершенно других вещей и событий. Действительные основания всего нашего опыта — практического, ментального, нравственного — лежат далеко за пределами чувственно воспринимаемой данности. Шарообразность Земли, наклон ее оси, вращение планеты вокруг последней и многое другое недоступно непосредственному восприятию, и все же представления об этих материях рождаются отнюдь не на пустом месте. Как уже говорилось, самые фундаментальные принципы мироустройства, равно как и самые тонкие его детали, впечатываются едва ли не в клеточную память и в конечном счете всплывают в нашем сознании именно оттуда, из глубоко интериоризированных форм нашей связи с окружающим миром людей и вещей; все самое главное, что мы знаем о нем, в скрытом виде уже присутствует там, и сама субъектоспособность живого тела обязана этим пластам информации.
Именно интериоризированный опыт органической ткани и то обстоятельство, что он существует в не доступном никакому созерцанию виде, заставляет Канта говорить о его особом характере. В системе «чистого разума» он остается априорным (то есть заранее известным, изначально предшествующим любому сенсорному контакту с предметом) и трансцендентальным. Явные знаки решительного «коперниканского переворота» читаются здесь. Дело в том, что предшествовавшая философия видела начало любого опыта в чисто сенсорном контакте с предметом. Не в последнюю очередь поэтому она долгое время верует в то, что все воспринимаемое впервые существует само по себе и не имеет никакого отношения к реальной человеческой практике, разновидностью которой являются и все формы специально организованных наблюдений. Кант делает шаг к прямо противоположному заключению — опыт (правда, скрытый, не осознаваемый, трансцендентальный) предшествует созерцанию.
Нет ничего в разуме, что прежде не содержалось бы в чувствах, — задолго до Канта утверждалось сенсуализмом. Душа человека — это tabula rasa, на которую чувственные восприятия наносят какие-то свои письмена. Но такой взгляд вызывал возражения еще у античных мыслителей, поскольку он не был способен объяснить возникновений понятий о принципиально не доступных чувственности материях. Философы будут лишь объяснять действительность, дело же познания, как впервые скажут цитировавшиеся выше Тезисы о Фейербахе, заключается в том, чтобы пересоздавать и пересоздавать мир. Вместе с тем, в отличие от своих предшественников, основоположник новой философии отчетливо понимает, что даже созерцание обязано опираться на какое-то основание. Видеть (слышать, осязать…) и при этом распознавать видимое (слышимое, осязаемое…) можно только в том случае, если одновременно на предмет восприятия накладывается сеть уже кристаллизовавшихся в самой структуре органики, но все еще сокрытых от разума представлений о мире. При этом всех представлений без какого бы то ни было исключения. Не найдя для них более ясного имени, именно их не расторжимую ничем полноту, он и называет трансцендентальным единством апперцепции. Вообще все, что остается за пределами окончательно оформившейся, отлившейся в слово мысли, он называет трансцендентальным.
От того факта, что работа сознания начинается в более глубоких пластах органики еще до того, как она принимает рационально организованные формы, отталкивается и Шопенгауэр. Непознанное в нас самих и непознанное в окружающем мире, — говорит он, — имеет одну и ту же природу.
В сфере абстрактной мысли познающий мир человек свободно разделяет физический закон и результат его действия, информацию и ее носитель, но при этом «видеть» сам закон не в состоянии никто. Доступно лишь его проявление в чем-то. Субъект познания способен чувственно воспринимать только реальную материализацию уже задуманного («дело») и ее итог («вещь»). Так, например, можно наблюдать рождение и расцвет, смерть и разложение, но нельзя увидеть саму силу, действием которой одно сменяется другим. Сущность всего сокрытого от нас только представляет себя в действии и его результатах, но никоим образом не сводится к ним. Любое «дело», — говорит его философия, — это форма реализации воли действующего субъекта (кто бы он ни был), сама же воля не принадлежит физическому миру. Не принадлежит уже хотя бы потому, что все вещественное сначала должно стать предметом мысли («слово») и только потом благодаря действенному вмешательству субъекта в ход вещей и событий застыть в результате («вещь»). Правда, это будет сказано уже после Шопенгауэра, но к такому выводу торил дорогу и он — это только в наше время, как в случае с Ноаном Хомским, принято забывать о великих предшественниках.
Действующий субъект — это и сам человек, и все мироздание в целом; в то же время человек — это такое же материальное тело, как и все его физическое окружение, поэтому и собственное бытие человека должно подчиняться тем же силам, что приводят в движение совокупный предмет его целеполаганий. Любое движение вообще лишь представляет, но никоим образом не раскрывает единую вселенскую волю. Именно ее скрытая энергия пробуждает волю самого человека, которая, говоря словами Шопенгауэра, немедленно реализуется в действии: «Каждый истинный акт его воли тотчас же и неизбежно является также движением его тела: субъект не может действительно пожелать такого акта, не заметив в то же время, что последний проявляется в движении тела. Волевой акт и действие тела — это не два объективно познанных различных состояния, объединенных связью причинности; они не находятся между собою в отношении причины и действия, нет, они представляют собой одно и то же, но только данное двумя совершенно различными способами, — один раз совершенно непосредственно и другой раз в созерцании для рассудка. Действие тела есть не что иное, как объективированный акт воли <…> это относится ко всякому движению тела, — не только совершающемуся по мотивам, но и непроизвольно следующему за простым раздражителем, <…> все тело есть не что иное, как объективированная, т. е. ставшая представлением воля190.
Есть два мира: один — это тот, в котором живут и действуют люди, второй — запредельный для них, где действует и по-разному проявляется мировая воля. Именно этот мир он называл подлинным. Действующая в нем бессознательная мировая воля воплощается во всех явлениях Вселенной и в то же время чужда им, Шопенгауэр писал: «Воля как вещь в себе совершенно отлична от своего явления и вполне свободна от всех его форм, которые она принимает лишь тогда, когда проявляется, и которые поэтому относятся только к ее объектности, ей же самой чужды»191. Соотношение явленных человеку реалий и этой вещи себе в какой-то мере напоминает то, что стоит за платоновскими тенями, движение которых позволяет нам судить о невидимых сущностях. Весь мир как чувственно воспринимаемое движение — это реализация одной огромной вселенской воли,— говорит Шопенгауэр. Эта воля пронизывает всю историю, все настоящее и все будущее вещественности. А значит, и воля самого человека — это не что иное, как часть единой мировой воли, повинуясь которой неисчислимые толпища каких-то неведомых существ проносят мимо нас галактики и звезды, утварь и статуи, наконец, изображения живых существ; и тени всего этого представляют нам одушевленную и неодушевленную природу. Относительная автономность человека от физического мира, его исключительность, которая делает возможным не запятнанное ничем физическим, созерцание, не более чем иллюзия, которая порождается видовыми особенностями аппарата его психики. Так могла бы позиционировать себя любая клетка нашего организма. Ведь с позиции биологии клетка — это тоже организм, т. е. вполне самостоятельное тело, живущее какой-то своей индивидуальной жизнью и решительно ничего не подозревающее о существовании целого. Впрочем, закрытым для нее оказывается и содержание чужих жизней. Столь же одинок и человек Шопенгауэра, действуя под влиянием бессознательных импульсов воли, он оказывается оторванным и от других людей существом.
В сущности, и Кант и Шопенгауэр говорят об одном и том же. Один — о трансцендентальном восприятии чего-то в принципе не доступного созерцанию, другой — о некой единой мировой воле, которая единосущна воле самого человека, но сокрыта от его сознания; ни один не может быть понят без другого, оба дополняют друг друга. И оба, пусть в неявной форме, закладывают представление о том, что никакая физическая реалия — ни как предмет, ни как инструмент, ни как результат ее пересоздания — не поддается строгой локализации. Другими словами, и представления о голографичности мира, и понимание того, что ни один предмет не замыкается в своих собственных границах, его действительная сущность, его истина лежит вне их, рождалось задолго до физических открытий XX столетия. Поэтому сегодня особых доказательств тому, что не только в не доступном прямому наблюдению микромире, но и в мире классическом предмет не поддается локализации, не требуется. Элементарная частица одновременно существует в пространстве всех возможных ее траекторий, но и классический объект в одно и то же время проявляет себя во всей совокупности и во всем пространстве его отношений с другими.
Это сводит воедино все детали паззла — слово, мироздание и самого человека (в конце концов, именно его творческая мысль и его созидательное «дело» создают и объемлют исчерпывающую полноту сущего).
Таким образом, слово — это не столько бирка, которую знаковая система навешивает на отдельно взятые предметы (хотя, конечно, и она тоже), сколько та грандиозная тень, которую отбрасывает на них весь Макрокосм и вся совокупность ценностного для человека. В нем сходится все — великие смыслы и шлифованные лучшими грамматистами правила, неколебимые устои логики и тысячелетиями копимый опыт. И только все это вместе формирует глубинное существо «образца всего сущего», надмирной «идеи всех идей», Логоса, систематизированного свода могущественных заклинаний, перед которыми обязаны раскрываться все тайны Вселенной. Тождество Логоса и Макрокосма, единство практического опыта пересоздания мира и логики его познания — вот что предстает перед нами на поверку философским и лингвистическим анализом той связи, которая существует между означаемым и означающим. Их тесно переплетенное, противоречивое и вместе с тем гармоническое единство — это слиянность контр-рельефов, комплементарных сущностей, противоположных и вместе с тем взаимодополняющих друг друга начал, модусов возможного и действительного, физического и над-вещественного измерений одной и той же реалии, которая существует отвечно и вместе с тем всякий раз впервые рождается на каждом новом витке всеобщего развития человека и мира. Субъектоспособность мира и человека — вот что единит их и противопоставляет друг другу.
Вместе с тем важно понять, что значимо в этом сложном переплетении не только целое. Отдельно взятый атом речи фокусирует в себе без исключения все ее богатства; ничто не может существовать отдельно от него, вне связи с действительно исчерпывающим его содержанием. Точно так же и автономно взятый предмет в конечном счете замыкает на себя всемирную «связь вещей»; нет ничего в пространстве вещественного, что прямо или косвенно, пусть через бесконечные цепи взаимозависимостей, каким-то образом не соприкасалось бы с ним, не нарушало его отдельность. Наконец, точно так же органическая ткань, что образует собой единое тело человеческого рода, вбирает в себя все те же законы все того же мироздания, и все они вместе находят свое выражение в живом биении Логоса, в пульсации тех информационных потоков, которые пронизывают сквозящий в тысячелетиях организм. И точно так же здесь — каждая отдельно взятая «клетка» последнего, благодаря каналам коммуникационных систем, соединяется в конечном счете со своим целым; не только род вбирает в себя весь мир, но и отдельно взятый индивид таит в себе всю полноту знания его устоев. Таким образом, куда ни кинуть взор, — повсюду ничтожный атом структуры и единое целое обнаруживают равновеликость и равномощность друг другу.
И только одно нарушает эту гармонию всеобщей связи и всеобщей слиянности — столь же всеобщее отчуждение. Действие именно его механизмов возводит стены и роет рвы между человеком и человеком, между ними и родом, между предметом и действующим субъектом, между вещью (свойством, отношением) и «природой вещей». В какой мере действительная гармония мироздания и мысли, полнота бездны, скрываемой вещью и именем, актуализируется в каждом из нас, зависит от всеохватности «дела» и того от единой культуры социума, что впитано нашей жизнью. Не вмещаемое ее пределами остается принципиально непостижной «вещью в себе», и именно единство и полнота слова и дела оказываются первыми жертвами незримой работы этих механизмов. С утратой же своей полноты и единства весь мир замыкается в границах доступного непосредственному созерцанию и предстает как россыпь живущих своей жизнью предметов. Именно оно же, отчуждение, влечет за собой жесткую локализацию каждого из них и, в частности, самого человека. Только одно хранит полноту и голографичность всех элементов единого многомерного паззла, всех состояний субъектоспособности мира и человека — родная речь. Вот только каждая единица социума воплощает в себе эту полноту лишь в той мере, в какой действительное содержание живого слова становится ее собственным достоянием.
Логическим пределом всеобщего разделения труда является превращение человека в своеобразную машину для производства какой-то одной ограниченной группы движений. Ясно, что, как и всякий, этот предел может рассматриваться лишь как подобие математическому, то есть чему-то недостижимому, но природе человека враждебно любое стремление к нему. Ведь на месте монады человеческого рода, микроскопической единицы, вбирающей в себя все его определения, появляется, по меткому замечанию Козьмы Пруткова, раздутый в одну сторону «флюс». Неограниченное же движение к пределу грозит обернуться тем, что пресекается сама история. Субъектоспособность социума, который становится собранием по-разному деформированных инвалидов (от латинского «invalidus», непригодный, бессильный), или, выражаясь более жестко, профессиональных кретинов, утрачивается.
Часто дело понимается так, что уродующее человека разделение труда проявляется исключительно в сфере физического труда, в пространстве же умственного сохраняется возможность неограниченного совершенствования. Но в действительности любая специализация вообще отнимает у человека что-то важное, делает его лишь «дробной частью», и эта часть стремится к такой же — бесконечно малой — величине.
Отчуждаются не только богатства мира, но и вся мудрость слова. Человек давно утратил необходимость хранить в голове терриконы текстов, появление же «айфона познания» повлекло за собой утрату потребности хранить в ней то, что требует огромного труда освоения. Одно влечет за собой другое, и утрата необходимости не может не повлечь за собой утрату способности. Именно поэтому выше (3.2) и говорилось о том, что главное здесь — это поступательное отчуждение самой субъектоспособности, того, что, собственно, и делает человека человеком.
Повторим сказанное в самом начале: переходный период от биологического «полуфабриката» к собственно человеку — это только предыстория, на этой стадии возникают лишь зачатки сознания и речи, которые наследуются от еще животных форм психики и коммуникации. Последние сводятся к очень ограниченному спектру сигналов, способных обозначать лишь существующие в природе реалии. Для производства же вещного мира, который будет окружать человека, требуется и новая психика, и новая система общения, которые способны формировать представления о никогда не существовавших вещах у одних и делать эти представления достоянием других. Вместе с ними рождается и способность к творчеству как созданию принципиально новых, над-природных реалий. В конечном счете именно этой цели служит и хронический дефицит каких-то ключевых продуктов. Искусственная его организация, как уже говорилось, служит тому, что постоянно возрастающая масса прибавочного труда отвлекается на производство вещей, далеких от непосредственного утоления сиюминутных позывов физиологии, а значит, и от сиюминутной реальности.
Напомним еще одно ключевое понятие — расширенное производство. Пусть исторически первая его форма — это просто дополнительные объемы давно вошедших в жизнь человека реалий, действительная сущность феномена заключается в порождении все тех же ранее не существовавших в природе вещей. Но для того чтобы они могли появиться на свет, в человеке должна пробудиться инициатива, потребность в поиске более эффективных способов удовлетворения прежде всего базовых потребностей. Благодаря этому поиску совершенствуются орудия и технологии, в свою очередь высвобождающиеся энергетические ресурсы биологической ткани устремляются в какие-то новые сферы.
Не оставим без внимания и то обстоятельство, что совершенствование орудий и технологий — это еще и более глубокое проникновение во всеобщую связь вещей, в тонкое устройство природы. И если поначалу развитие абстрактного мышления порождает лишь более рационально и гармонично вписывающийся в эту связь инструментарий простого жизнеобеспечения, то формирование объективной потребности в собственно творчестве распахивает перед человеком совершенно иной мир. Со временем ему начинают открываться начала новой гармонии, которая не поддается точному описанию с помощью формализованных языков. Ведь даже самый совершенный аппарат современной науки до сих пор способен дать лишь ту или иную степень приближения к истине, но не саму истину в ее чистом виде.
Между тем новые принципы технологии рождаются не открытиями в физике и математике. Начало всему полагают иррациональные — в том числе эстетические — формы постижения еще не воплотившейся в материале, но уже пробуждающейся «в голове» действительности. Появлением на свет именно этих форм рождает потребность в поэзии, музыке, живописи, скульптуре, архитектуре. Законы этих сфер творчества, пусть в неявной, но от того не менее властной форме, начинают диктовать свою волю и естествознанию и технологиям. Не будь эстетического постижения более высоких уровней организации природы, не было бы речи и о сугубо рациональных формах познания. Пространственно-временные, причинно-следственные, логические связи, которыми описывается всё подведомственное научным дисциплинам, — это не более чем перевод с какого-то еще не понятого нами языка на доступный любому образованному человеку. Видеть в них окончательное решение каких-то вопросов — ошибка, ибо вот уже какое тысячелетие за всеми поддающимися формализации отношениями обнаруживается нечто, упрямо сопротивляющееся любому упорядочению, и чем глубже мы погружаемся в ранее сокрытые измерения вещества, тем больше таинственного обнаруживается в глубинной природе вещей. Парадокс в том, что залогом истины строгих научных представлений являются принципиально алогичные вненаучные начала. Другими словами, не «физик», но «лирик», художник, в собирательном значении этого слова, становится первым вергилием в еще не познанном мире.
Как именно работают скрытые механизмы совокупной психики социума, действием которых рождается способность ориентироваться в еще несотворенной действительности, остается тайной. Но ясно, что развитие цивилизации начинается только там, где значительная часть общественного труда направляется на удовлетворение каких-то новых (биологически бессмысленных, не существующих у животного) запросов. Если продукт труда будет сохранять неизменной свою исходную форму, развитие рано или поздно остановится. Напротив, появление вещей, не связанных с непосредственным воспроизводством жизненных сил, само по себе служит индикатором того, что в человеческом обществе начинают работать какие-то новые механизмы восхождения к эволюционным вершинам.
Лавинообразный рост информационных объемов, всеобщее разделение функций и специализация исполнителей ведутк тому, что любая деятельность оказывается изолированной частью целого. А значит, и творчество человека оказывается таким же специализированным, и в конечном итоге не только землекоп оказывается не в состоянии понять музыканта, но и «физик» — «лирика»; свои эллочки щукины появляются повсюду, не исключая ни интеллектуальную, ни художественную сферы. Человек-род переделывает мир, но жизнь человека-индивида — кем бы он ни был, какими бы дипломами он ни обладал — замыкается в подобии темной пещеры, откуда ему, узнику, видны лишь тени «статуй и всяческих изображений живых существ, сделанных из камня и дерева». Поэтому два, казалось бы совершенно несопоставимых образа («Поэт идет: открыты вежды, / Но он не видит никого…»192 и другой: «…тупо молчит / И механически ржавой лопатою мерзлую землю долбит»193 ) живописуют одну и ту же сущность. Самые проникновенные стихи, самые высокие научные теории, самые совершенные мраморные изваяния… самые оптимальные приемы уборки нечистот и самые изысканные «галантереи» завязывания знакомств или скандалов по некоему «большому счету» являют собой абсолютно равнопорядковые вещи, которые являют человеку лишь бледные тени реальности. Действительным же содержанием жизнедеятельности каждого должно стать то, что определяет сущностное содержание человека «вообще»: «Речь идет о том, что каждый живой человек может и должен быть развит в отношении тех всеобщих («универсальных») способностей, которые делают его Человеком (а не химиком или токарем)»194. Профессиональная же кретинизация страшна не тем, что жизнь индивида замыкается в рамках узкой специальности, но в том, что сама адаптация к ней делает его неспособным к совершенствованию в других видах деятельности. Поэтому необходимость возвращения того, что по праву, более того, по самой природе принадлежит действующему субъекту,— его собственных способностей — никуда не исчезает. Вот только простым перераспределением общественных богатств, «экспроприацией экспроприаторов», это не достигается; их развитие достигается совершенно иными средствами. Кстати, конспект действительного решения этой проблемы дается самим же Марксом в «Экономическо-философских рукописях 1844 года» еще за двадцать с лишним лет до появления из печати его главного труда.
Однако справедливость требует заметить и другое. Первый том «Капитала» появился в 1867 году, на переломе эпох. Ко времени его публикации «дикий» период первоначального накопления уже уходил в прошлое, рождалось трудовое законодательство и возникала известная ответственность капитала перед наемным работником; сокращался рабочий день, претерпевали заметные изменения условия труда, росло благосостояние рабочих масс; в лучшую сторону менялся нравственный климат общества, и наемные работники начали получать к культурным ценностям своего времени. Работа же Маркса отразила в основном предшествующую эпоху. Кстати, не в последнюю очередь потому, что его занимала не политическая «злоба дня» — он творил своеобразный суд в истории. Поэтому нет ничего удивительного в том, что многое в содержании «Капитала» — и в особенности вывод об абсолютном обнищании пролетариата — вступало в противоречие уже с современной ему политической данностью. И все же главное и в нем, и в «Экономическо-философских рукописях 1844 года» — необходимость глубокой перестройки всего организма социума для преодоления уродующих человека следствий всеобщего разделения труда в полной мере сохранило свою актуальность.
6.5. Эволюция межпоколенной эстафеты
Но все же в первую очередь любая культура — это язык. А значит, и ее носитель (это справедливо для любого этноса) субъектоспособен лишь в той мере, в какой развит он. Пассионарный актив социума может пробуждаться к действию в любой сфере прежде всего законами его устройства. Свобода обращения со всеми производными формами знаковых систем — языков науки, инженерного искусства, технологий — достигается благодаря ему же, и их собственные достижения обогащают смыслы нередко уже известного из словесности. Это обстоятельство становится одним из ключевых и в собственном движении культуры, и в организации воспитания новых поколений. Армируют людскую общность прежде всего проступающие в речи веления трансцендентальной «мировой воли»; именно они чертят и чертят перстами руки человеческой свои загадочные письмена, осмысление которых не поддается никаким расклинаниям «мудрецов и обаятелей», но вместе с тем легко открываются внутреннему чувству языка. Письмена природы — вот что обнаруживается и на «извести стены» глубоко интериоризированного опыта человека, и в грамматиках его языков. Так, укоренившаяся в речи симметрия противопоставлений позволила Дираку предсказать существование позитрона. Она же дала основание Фейнману выдвинуть идею обратного времени. Не что иное, как анализ знаков надстроечного над речью языка математики показал, что во всех уравнениях квантовой физики величины, связанные с энергией, всегда содержат время. Позитрон имел знак минус, и Дирак интерпретировал его как символ отрицательной энергии, Фейнман же предположил здесь возможность сочетания положительной энергии с отрицательным временем. В сущности, все законы Ньютона, — заметил он, — допускают изменение t на -t, другими словами, принципиальную равновозможность физического движения от прошлого к будущему и от будущего к прошлому195.
Словом, комплементарную мировой, частную «волю» отдельно взятого индивида формируют не застывающие в словарях и энциклопедиях смыслы общеупотребительных слов, но прежде всего годами вбиваемые в мозг школяра законы грамматики, риторики, диалектики. Только многолетняя практика, пусть по-разному организованного, написания диктантов, изложений, сочинений учит входящего в мир человека тому, что согласуется с внутренним устройством и всего универсума и своего социума.
Пережившая и античность, и распад великой империи, европейская школа мысли долгое время продолжает опираться не просто на собрание канонизированных текстов, которые вобрали в себя всю мудрость предшествующих поколений, но и на строгую дисциплину языка. Именно его построения формируют законы логики и в то же время выверяются ею. Впрочем, и сегодня все то, что «режет слух», становится неприемлемым для речевой культуры, ибо, как правило, противореча «связи вещей», вступает в конфликт с интегральным опытом человека, с самими устоями созидаемой им действительности. в общем, европейская система воспитания новых поколений в своем стремлении постичь последнюю истину окружающего мира учит их искусству пользоваться прежде всего тем, что имеется в непосредственном распоряжении — матрицей слова.
Строго говоря, тому же учит и Восток. Но принципиальные отличия все же существуют. Они, главным образом, в том, что в культуре Запада это носит гораздо более выраженный характер, поскольку — здесь уже говорилось об этом — опирается совсем на другие количества. Европейское образование продолжает сохранять унаследованные от античности принципы обязательности и всеобщности. Разумеется, в приведенном выше значении этих понятий; европейское «общество» по-прежнему исключает их своего состава всех, кто обязан содержать его своим трудом, и, конечно же, тех, кто не обладает личной свободой. Поэтому и здесь высшие ценности культуры существуют далеко не для каждого, но право назвать себя господином — а значит, и право на приличествующий тому образ жизни — принадлежит куда большему кругу. Пусть в государствах, которые образовались на месте распавшейся Римской империи, каждый является чьим-то вассалом, но (вассал моего вассала не мой вассал) никто из них не видит себя рабом центральной власти. Каждый сознает себя единственным источником права в пределах собственных владений. Среди подобных суверенов не только те, чьи замки способны соперничать с королевскими, но и те, у кого не достает средств на поддержание часто разваливающихся жилищ. Вот одна из характерных зарисовок Средневековья (впрочем, только ли его?): «Его дом располагался в деревянной башне, он считался самым знатным среди других домов Шатийона. В башне на верхнем этаже были апартаменты <…>, в которых Сеген жил со своей семьей. В башне также проходили собрания, жили близкие Сегена. Кроме того, в нижней части башни находилось хранилище необходимых продуктов питания. Пол апартаментов Сегена был сделан <…> из деревянных балок, которые не отличались достаточной толщиной, шириной и особенно длиной. <…> Сеген говорил, находясь на краю одной из половиц. Едва он закончил свою речь, как балка перевернулась, край ее поднялся кверху. Сеген провалился в кладовую, его голова вошла, как клин в дерево, между двух сундуков, и тело было отброшено на один из них»196.
Меж тем, всякий, кто принадлежит кругу господ, обязан отвечать определенным требованиям, в число которых входит известная образованность. Ценза не существует, но уже одно умение читать делает человека обладателем особых привилегий. Никто из подданных не способен осознать ту скрытую связь, которая существует между знакомством с классическими текстами и законами мироздания, но ни один не смеет усомниться в прикосновенности господина к тому, на чем стоит мир, что крепит устои всеобщего порядка. Словом, даже минимальное образование возносит его обладателя над другими, там же, где оно сочетается с властными полномочиями, выделение становится абсолютным. Только наследница римской культуры, римского взгляда на мир, феодальная Европа сформирует особый слой людей, даже бездомные из которых по-прежнему будут бросать в заграницах вызов вышестоящим: «Разве вам позволено бичевать Римского гражданина, да и без суда?»197. (Только ее преемник, «коллективный Запад» и сегодня будет воспринимать туземцев как часть местной фауны и отказывать им даже в праве на суверенность земли, которую они занимают).
Правда, удельный вес тех из господ, кто получает приличествующее статусу образование, снижается, но все же продолжает составлять значительную величину. Так, во Франции к 1789 г. численность свободных от всех видов податей составляет от общей порядка 4%, более миллиона человек. Отсюда не случайна и другая статистика: «Такими замками покрылась в изобилии вся Западная Европа: в одной Франции их насчитывалось до 50000»198. Как бы вторя ей, фельдмаршал Манштейн напишет в своих мемуарах: «Мы не задерживали себя долго поисками мест расквартирования. Во Франции на каждом шагу стояли большие и маленькие замки»199.
Здесь было замечено, что уже само умение читать говорит о знакомстве с книгами, но, строго говоря, не в каждом из «больших и маленьких замков» можно было найти хотя бы одну. И все же знание классических текстов является обыденностью тех времен, когда книга оставалась большой ценностью, редкой диковиной, — довольно было и других источников, странствующих культуртрегеров, актеров, певцов, музыкантов. Разносимое ими — это постоянный элемент едва ли не всех тогдашних застолий:
Слилися речи в шум невнятный;
Жужжит гостей веселый круг;
Но вдруг раздался глас приятный
И звонких гуслей беглый звук;
Все смолкли, слушают Баяна200…
Поэтому шлягеры устного фольклора входят в жизнь не одних хозяев, но и гостей, в результате чего многие из них сами становятся способными соперничать с профессионалами:
Какая дама всех красой затмила
Иль пеньем, пляской, или говорила
Про жар любви чувствительнее всех201…

Надо полагать, что в указанное выше число не входят «замки» гг. сегенов, дʼартаньянов, полунищих братьев несчастной Мари де Крессэ, одной из героинь исторического цикла «Проклятых королей» А. Моруа, и других подобных им. Но и их владельцы — это люди совсем другого сорта. Они точно так же обязаны подтверждать собственный статус своему окружению, сословная же принадлежность (дворянские грамоты, если вообще они сохранились, лежат на самом дне каких-то забытых всеми сундуков) удостоверяется лишь одним — подражанием образу жизни аристократов. Приведенные в самом начале «галантереи» «салфета вашей милости» и «красоты вашей чести» являются примерами именно таких подражаний. Разумеется, знаменитости того времени, обходят стороной празднества, устраиваемые этой голытьбой, но огромная масса бродячих менестрелей, трубадуров, труверов, миннезингеров средневековой Европы кормится именно там. А значит, те же стандарты культуры впитываются и этими собраниями, ведь наибольшим спросом пользуются те из культуртрегеров, которые быстрее всего перенимают последние шлягеры своих более успешных коллег.
Впрочем, и в домах титулованной знати эти стандарты впитываются не одними аристократами и их высокородными гостями, но и слугами. К слову, и слуги — это нередко начинающие свою карьеру дети благородных вассалов, соседей-рыцарей. Но и потомки простолюдинов могут получить долж­ность при дворе се­ньо­ра. Складывающийся в феодальной Европе весьма значительный слой министериалов (в Германии динстманнов), который несет во­ен­ную, при­двор­ную, хозяйственную, даже ад­ми­ни­стра­тив­ную (любой замок — это еще и центр управления землями и всеми теми, кто их населяет) служ­бу, формируется именно из них. Этот слой занимает место ниже свободных рыцарей, первой ступени феодальной лестницы, но все же выше зажиточных го­ро­жан и сво­бод­но­го сель­ско­го на­се­ле­ния. Усердие, проявляемое в своей должности, открывает перед наиболее старательными возможность взойти на более высокие ступени стратификационной пирамиды, чем те, которые определяются происхождением. Иногда — получить свой бенефиций, а значит, и право поставить на нем уже свой замок, основать свой род, создать свой двор, устраивать свои празднества. Между тем никакие заслуги не могут найти вознаграждения, если не перенимаются нормы поведения того сословия, частью которого стремится стать пассионарий.
Правда, кроме назначенных властвовать уже по рождению, этим нормам специально не учат никого, поэтому не последним по значимости способом их переятия оказывается все то же наблюдение, все то же подражание. Впрочем, подражание не механическое; влияние тех, кто стоит на социальной лестнице выше окружающих, как правило, значительно больше того, что подразумевается стандартными опциями табели о рангах, и склонение перед ними — это не в последнюю очередь смирение перед самим феноменом культуры и лишь затем перед инструментарием власти. Ключевые же ценности культуры проявляются не в поведении — в чем-то не доступном для глаза, поэтому и подражание — это подражание в их освоении. Заметим, что чаще всего в общественном восприятии высшие ценности существуют только в жизни привилегированных сословий, и не удивительно, что усвоение принятых там норм, обретение свободы ориентации в системе этих ценностей становится не только обязательным условием любой карьеры, но часто и органической потребностью для многих. Словом, регулярные развлечения для одних становятся серьезной школой (если не сказать университетом) для множества других, и в результате круг перенимающих императивы культуры первых сословий оказывается значительно шире того, который включает в себя лишь номинальных обладателей привилегий.
Этот круг единит и другое. Распад империи, смешение языков, обычаев, верований (начало этим процессам дает даже не паровой каток великого переселения народов, но начавшийся задолго до этого вывод из завоеванных территорий миллионов и миллионов рабов), уничтожает многое, и все это рождает настоятельную потребность в каких-то новых скрепах. Ими становятся духовное наследие античности, единое средство общения (сначала греческий язык, затем адаптированная к смешению разноязыких племен латынь) и, разумеется, формируемая не в последнюю очередь этим же смешением новая вера. Последняя говорит о грядущем воскресении к новой жизни, где уже не будет места никакому угнетению. Но все же блага настоящей расстилаются лишь перед теми, кто подчиняется ее нынешним устоям и смиряется перед ее реалиями. Это, в свою очередь, множит их массы. Но здесь мы говорим о языке, о роли словесности в жизни людей и государств.
Если говорить о латыни, то следует различить классическую и вульгарную. Первая — это язык патрициев, он создается и шлифуется лучшими художниками слова, юристами, ораторами, поэтами. Вторая — язык «перемещенных лиц», которые перемешиваются с социальными низами рождающейся империи, с городской чернью. Именно вульгарная латынь со временем становится основой для новых национальных языков, сегодня объединяемых под общим названием романских.
В русском языке слово «вульгарный» означает грубый, низкопробный, пошлый, оно выражает презрение к обозначаемому предмету. Иногда, правда, высказывается мнение о том, что это не применимо к языку, но вспомним, насколько презрительное определение афинским низам дает Аристотель в своей «Политике»: «…корабельная чернь [став причиной Саламинской победы и благодаря ей гегемонии Афин на море, способствовала укреплению демократии»202]. Чернью называет низы Рима Тацит, и здесь интересен комментарий к этому определению, который дает Г. С. Кнабе203; Другие интеллигенты Вечного города, Саллюстий, Цицерон, обозначают его социальное дно еще более непристойным образом — «sentina» (подонки, клоака, нечистоты)204. Поэтому оценочный оттенок вполне применим и к народной латыни. Не случайно долгое время все столицы будут говорить на одном языке, далекие окраины — на другом, — и это даже в том случае, когда этнический состав населения тех и других будет оставаться по преимуществу однородным. Рим же с ростом завоеваний радикально меняет свое этническое лицо. Об этом свидетельствуют уже могильные надписи. Так, например, на кладбищах времен ранней империи 75 процентов имен явно не италийского происхождения. Кладбищенская статистика других городов говорит о том же: в Медиолане, Патавиии, Беневенте их больше 50 процентов, даже в маленьких городках Италийского полуострова — около 40. Та же тенденция подтверждается и другими данными. Так, из 1854 римских ремесленников, известных по прямым данным надписей, лишь 65 — определенные италийцы, из 300 владельцев кораблей в Остии — 4. Из 14 районов Рима один почти сплошь еврейский, очень значительны поселения сирийцев, финикийцев, каппадокийцев и других народов205. Все это делает категорически необходимым появление языка, который мог бы служить средством межэтнического общения.
Кстати. Говоря об этническом составе, не следует излишне доверяться статистике официальных отчетов римских полководцев, добивавшихся высшей государственной награды, триумфа. Переходящая из одних исторических справочников в другие, она не дает даже приблизительного представления о реальных масштабах, ибо не учитывает во много раз большие массы тех, кто захватывается и продается простыми солдатами. Вспомним хотя бы упомянутых «Анабасисе» рабов, которые в критический час бросаются на дороге206. И это при отступлении, что же тогда говорить о победоносных походах? Для каждого рядового их участника и, конечно же, для их командиров рабы — это источник личного дохода. Пусть все они за продаются на местных рынках за бесценок («бык стоил в лагере драхму, раб — четыре драхмы, а прочую добычу вообще ни во что не ставили и либо бросали, либо уничтожали. В самом деле, сбыть ее товарищу воин не мог — у того ведь тоже было всего вдоволь»207), но этим рынкам нет числа, а значит, солдаты не остаются в убытке. Местные же торговцы рабами в конечном итоге перепродают их добычу в столицах. Кстати, не следует думать, что брошенные на дороге рабы тут же обретали свободу, скорее всего, значительная их часть становилась нежданным призом для местных хозяев, а значит, и ее постигала та же участь. О подлинных количествах могут свидетельствовать только косвенные данные. Так, только на одном рынке острова Делос за сутки продавалось до 10 тысяч рабов208. Подобные рынки требуют создания известной инфраструктуры — бараков для невольников, казарм для охраны, кухонь для тех и других, лазаретов, обеспечивающих «предпродажную подготовку» товара, отхожих места, мест захоронений, амбаров, хлевов, конюшен, складов, постоялых дворов для покупателей и продавцов, развитой логистики, обеспечивающей поставку продуктов питания, фуража и т. д. и т. п. Вкладывать же в ее создание огромные средства никто не станет, если средний уровень продаж будет много ниже рекордных величин. Примем во внимание и то, что рабов на них поставляют не одни римские захватчики. «Варвары» тоже воюют друг с другом, и поскольку военнопленные начинают приносить немалый доход, тоже начинают пользоваться услугами этих торжищ. Делос не одинок, но и он со всеми его рынками — лишь один из промежуточных этапов на пути во все тот же Рим и другие центры империи. Потомки именно этих людей входят составной частью в состав нового социума.
Но как бы то ни было, общее правило, согласно которому хозяева жизни говорят на одном языке, их слуги — на другом, долгое время сохраняет свою справедливость и в Римской империи; появление единого средства межэтнического общения не меняет расклад — одни говорят на классической, другие на вульгарной латыни.
Да, вульгарная латынь создавалась отнюдь не лучшими мастерами слова, но, как и во всех сферах пересоздания мира, художником «пишет» социум, лишь он является подлинным субъектом истории любой культуры, истории любого языка. Поэтому народная латынь со временем перестает быть средством общения городских изгоев. Разговорная речь этнически неоднородных масс встает рядом с классической lingua latina, и постепенно конфликт между нею и эстетикой цицеронов теряет свою остроту. Вместе с тем принципиально важным оказывается то обстоятельство, что язык низов делает доступной для понимания классическую речь, в результате чего менее враждебными становятся общие представлениях и о матрице всего мироздания, и о Pax Romana, римском формате социального мироустройства. Во многом общими ценностями становятся и императивы классической греко-римской культуры. В итоге постепенно рождается единый взгляд на мир, единая форма ответа на ключевые его посылы, единый образ жизни новой, уже полиэтнической, общности, которая постепенно растворяет в себе и природных римлян. Спаянному именно этой культурой единству народов и предстоит сформировать тот ударный отряд, который поставит своей целью утверждение ее ценностей во всем мире.
Этот процесс не линеен, преемственность культурного наследия отнюдь не бесконфликтна и сочетается с глубокими потрясениями. Изменение этнического состава, начало которому полагает массовый вывод рабов из покоренных Римом земель, получает новое развитие и становится необратимым. Общее похолодание климата дает толчок еще более мощным миграционным потокам, которые так же накладывают свою печать на этническую картину (теперь уже всего евразийского континента). Дополнительный импульс им сообщает породившее эффект домино, отступление гуннов от Великой китайской стены. Начинается «Великое переселение народов» — термин, который вошел в научный оборот в первой половине XIX в. пре­ж­де все­го бла­го­да­ря французским и германским ис­сле­до­ва­те­лям, за­ни­мав­шим­ся по­ис­ка­ми ис­то­рических кор­ней сво­их на­ций. Аланы были первыми, кто испытал последствия гуннского натиска, за ними последовали герулы, бургунды, готы. Отступление этих народов заставило сняться со своих мест другие германские племена, и все они давили на границы Римской империи, выгибая и даже прорывая их. Дело доходит до того, что в 410 г. вестготы во главе с Аларихом захватили и разграбили Рим. В 476 г. Вечный город окончательно теряет свое значение, и год его падения становится рубежом, отделившим античность от средних веков. Выживает лишь Восточная часть империи со столицей в Константинополе, при этом сама она из латинской превращается в греко-византийскую. На месте же Западной возникают новые государственные образования, первые варварские королевства, предшественники современных европейских государств. Процесс сопровождается крупными культурными, языковыми, позднее и религиозными конфликтами между германскими племенами и романизированным оседлым населением. Не забудем и о безжалостном истреблении многих коренных народов Северной Европы, которое сочеталось с разграблением памятников их наследия, что тоже вносило известный вклад в трансформацию культуры складывающейся общности народов.
И все же влияние античной культуры остается столь могущественным, что новые образования наследуют от нее не только язык Рима, но и многое от того государственного мифа, который начинал складываться еще в Греции. Варвары — это не только носители второсортной культуры. В аксиоматике Аристотеля одни с самого часа рождения предназначаются для властвования, другие — для подчинения209; «одни люди по природе свободны, другие — рабы, и этим последним быть рабами и полезно и справедливо»210. Другие — это и есть варвары. Сами же эллины рабами не бывают нигде211. Спаянные именно этим представлением народы формируют особый менталитет, о котором через два тысячелетия очень выразительно скажет Тойнби: «...мы не осознаем присутствия в мире других равноценных нам обществ и рассматриваем свое общество тождественным «цивилизованному» человечеству. Народы, живущие вне нашего общества, для нас просто «туземцы». Мы относимся к ним терпимо, самонадеянно присваивая себе монопольное право представлять цивилизованный мир, где бы мы ни оказались».212 И добавит: «Жители Запада воспринимают туземцев как часть местной флоры и фауны, а не как подобных себе людей, наделенных страстями и имеющих равные с ними права. Им отказывают даже в праве на суверенность земли, которую они занимают»213.
Единство перенимаемых культурных норм, дисциплина становящегося межэтническим языка к концу X века создают высокую степень сплоченности теперь уже на уровне более широкой общности, что, в свою очередь, обеспечивает и ей — уже как целому — более высокую субъектоспособность.
Долгое время самым заметным образом это проявляется на поле боя, но с течением времени доминирование там становится недостаточным для обеспечения режима наибольшего благоприятствования развитию своей культуры, а значит, в конечном счете и для жизнеобеспечения растущего организма нового надэтнического вершителя истории. Крестовые походы с особой отчетливостью показывают, что гуманитарно ориентированная культура уже не в состоянии обеспечить военно-политическую экспансию, для нее требуется подпитка достижениями других сфер знания. Поэтому стремительно диверсификацируется вся система межпоколенной коммуникации, опережающим образом развиваются надстроечные над речью языки наук и технологий. При этом каждый из них обогащает свое собственное основание и способствует форсированному развитию других. Не случайно ко времени расцвета Римской империи специализация в техно-ориентированном сегменте единой культуры перестанет быть занятием второго сорта. Впрочем, не все от старой системы предпочтений отмирает, и еще родителя Микеланджело придется убеждать в том, что скульптор и каменотес не одно и то же214, но к тому времени это уже станет явным пережитком.
Более быстрое развитие техно-ориентированных сфер деятельности — это еще и рождение новых форм межпоколенной коммуникации. Мы видели, что сама история требует появления внесемейных форм преемственности опыта. Правда, покровительствуя искусствам, долгое время элитарная культура отторгает все связанное с чисто прикладными занятиями, но со временем эти формы появляются и в сфере праксиса; простой показ и подражание становится недостаточным для передачи опыта и здесь. Необходимость развития знания, ориентированного на практический результат, и его отделения от ремесла строго объективна, а значит, закономерно и появление развитой системы понятий, способных кодировать новые, технические, технологические, измерения «всеобщей связи вещей». История не стоит на месте, и развитие производительных сил может остановиться перед пределами возможностей патриархальной эстафеты поколений, формализация же сферы прикладных знаний сообщает им дополнительный импульс. Словом, упорядочение информационной составляющей праксиса и появление отвечающих его потребностям институтов межпоколенной эстафеты становится настоятельной потребностью, и в Средние века возникает система ученичества, главным фигурантом которой становится мастер. В Новое время рядом с классической встает реальная школа. В общем, задолго до великих промышленных революций субъектоспособность социума перестает определяться культурой войны, уровнем сплоченности и дисциплины воинских контингентов, доблестью и выучкой их боевого ядра, которое формируют привилегированные сословия.
На эволюцию межпоколенной коммуникации оказывают влияние и те изменения, которые происходят в сословно-классовой структуре.
В Средние века начинает складываться «дворянство шпаги». Его формированию способствует закон майората, который призван препятствовать дроблению крупных земельных владений. Титулы и земли наследуются старшими сыновьями, младшие дети вынуждены искать службу. Именно им предстоит сформировать офицерский корпус военных формирований и крупных земельных баронов, и самой короны. Но вакансии не столь уж и многочисленны, поэтому очень скоро все они оказываются заполненными. Заметим, что, кроме признаваемых законом, существует и значительная масса побочных сыновей, каждый из которых мечтает о своем месте на престижных ступенях единой социальной пирамиды. Поэтому остается либо расстаться с претензиями на офицерские патенты (вспомним отважных друзей честолюбивого гасконца, которым в XVII веке приходится служить рядовыми солдатами в мушкетерских ротах), либо довольствоваться гражданской службой, на вершине которой появляется так называемое «дворянство мантии». Впрочем, необходимо заметить, что новые представители господствующего сословия носят не только судейские одежды, как это нередко утверждается историческими справочниками. Обиталище короны — это не жилище и не фортификационный пункт, но прежде всего публичный центр власти. Но и замок средневекового аристократа (к слову, долгое время сохраняющего иммунитет перед властью королей) представляет собой ее же средоточие. Властная же пирамида государства никогда не ограничивалась военной и судейской иерархией. Не забывая об уже упомянутых выше служителях веры, добавим, что во все времена, начиная с древних цивилизаций, сюда включались и те, обязанностью которых было претворять в жизнь экономические начертания центра. Поэтому любой сержант многочисленных таможенных застав, вырастающих на границах земель, контролер, удостоверяющий чистоту монеты, качество выставляемого на продажу товара, соответствие стандарту используемых на рынке мер и весов, и другие чины в такой же мере, как и военная аристократия, принадлежат единому корпусу управленцев. Пусть в «табели о рангах» им достаются не столь высокие и престижные позиции, какие занимают выходцы из аристократических семейств, это не рядовые исполнители. Впрочем, и многие чины муниципальных администраций, не признающих власть земельных баронов, принадлежат этому же социальному слою. Как правило, вакансии таких управленцев занимаются теми, кто относится к наиболее состоятельной части третьего сословия, но с течением времени все большая и большая их часть резервируется для младших (и побочных) сыновей феодалов. В Европе складывается обычай, оставляющий административные должности именно для них. Нередко он устанавливается законом, примером чему может служить Испания, где XVI в. «благородным» принадлежит не менее половины административных мест215. Не только судейская — вся гражданская верхушка этой части разрастающегося управленческого аппарата начинает родниться со старыми рыцарскими родами, новое же «дворянство мантии» — с древним «дворянством шпаги». В конечном итоге образуется единое сословие, которое освобождается от всех видов налогообложения.
Но и управление — это особая форма человеческой деятельности, которая подчиняется своим законам и требует от исполнителя особых знаний. Вспомним наставления юношам, которые дошли до нас из Древнего Египта, а заодно и то обстоятельство, что их объем только возрастает. Развитие этой сферы коллективного опыта так же зависит от них, и даже самое глубокое постижение людской природы, даже рентгеноскопическое проникновение в тайны человеческих характеров становится недостаточным. Успешное администрирование требует свободы ориентации в устоях права, экономики, социотехники, и все это — своя система понятий, свои языки, со своей лексикой, семантикой, грамматикой, логикой, и, разумеется, все это — своя матрица социального мироустройства. Отсюда справедливо утверждать, что развитие субъектоспособности социума все в большей и большей мере определяется и теми законами, которые действуют в этих измерениях жизни.
Таким образом, межпоколенная коммуникация уже не может довольствоваться тем, к чему сводится ее ядро, словоцентрично организованная классическая школа; растущие требования к организация межпоколенной эстафеты перерастают возможности прежних учебных центров. В Средние века меняется организующий центр образовательной системы, от государства он смещается в сторону церкви. Возможно, это связано с тем, что именно она остается объединяющим началом. Возникают новые государства, рождаются новые языки, но утверждающееся в Европе христианство продолжает цементировать во многом еще единую культуру. Церковь принимает на себя и образовательную функцию; не только вероучительная, но и светская составляющая образования переходит к ней и развивается под ее эгидой.
Дети благородных родителей получают домашнее воспитание, которое призвано подготовить человека к службе воина, правителя, церковного иерарха. Собственно же школа раннего Средневековья во всей Западной Европе, — это своеобразное подразделение церкви, которое воспитывает пассионарный актив третьего сословия, будущих рядовых священнослужителей и тех, кому предстоит брать на себя технические функции управления. Но общеобразовательные программы в основном одни и те же. В результате достаточное для того времени образование получают не только первые сословия. Более того, выходцы из третьего нередко более образованны, правда, по преимуществу лишь в той части, которая касается прикладных, технических вопросов управления.
Школа, как правило, образуется при ведущих монастырях и делится на внешнюю и внутреннюю. Первая готовит низовое звено будущих управленцев и сертифицированных посредников межпоколенной эстафеты, вторая — тех, кто проявляет способность занять более высокие ступени (разумеется, исключая высшие, которые доступны только нобилитету). В отличие от внешней, она не сводится к чтению (псалтири), обучению письму и началам грамматики, церковному счислению, церковному пению. Внутренняя школа более основательна; в ней, главным образом, обучаются свои послушники из числа тех, кто обнаруживает известные таланты, но принимаются и ученики со стороны. Это представители белого духовенства, монахи из других монастырей и даже дети лично свободных состоятельных мирян, которых мечтают вывести их «в люди».
Во внутренних школах прежде всего, изучается латынь, международный язык того времени. Несмотря на принадлежность к церкви, в широком обиходе светская литература; собственно, с нее и начинается весь образовательный цикл. От простых текстов переходят ко все более сложным, к Плавту, Цицерону, произведениям Вергилия, Горация, Овидия, Саллюстия. В подражание им ученики пишут сочинения в прозе и в стихах. Сен-галленский аббат Соломон требовал, чтобы младшие ученики приветствовали его латинской прозой, средние — ритмически организованным слогом, старшие — метрическими стихами, которые должны были демонстрировать их знакомство с лексически развитыми и грамматически сложными текстами. Это способствует поступательному освоению языка, дисциплинирует ум школяра. Широкой популярностью пользуются диалоги Платона. Для наиболее способных проводятся индивидуальные занятия по богословию. В ход идут сочинения Алкуина, Беды Достопочтенного, Исидора Севильского, Боэция, Марциана Капеллы, Доната. Постепенно объем знаний увеличивается; в образовательные программы, кроме семи свободных искусств, входят произведения таких энциклопедистов, как Марк Теренций Варрон. Многие монастырские школы начинают специализироваться на отдельных науках: Мец — на музыке, Тур — на медицине, Комбре — на математике.
В конце XI века появляется первый университет (Болонья 1088), в XII—XIII вв. университеты возникают в других городах Европы. Они создаются как высшие образовательные учреждения. Как и монастырские школы, университеты существуют под патронажем церкви, для их основания требуется специальная папская булла; значительная часть преподавателей и даже студентов — это представители духовенства. Это уже более гибкое и приспособленное к жизни формирование. «Свободные искусства» тривиума и квадривиума остаются здесь лишь подготовительной ступенью — над ними встают медицинский и юридический факультеты, вершиной становится богословский. Кстати, не только потому, что теология — это номинальная вершина средневековой образованности, именно она воспитывает культуру абстрактной мысли, залог свободы в сфере мысли вообще. При всем этом фундаментом по-прежнему остается классическая школа, и, опрокинутое в ретроспективу, суждение о победе прусского учителя над австрийским сохраняет под собой все основания и в Средние века.
Она продолжает развиваться и в Новое время, и по-прежнему в ней господствует словесность (здесь уже приводился пример той, которую посещал Шекспир). Привитый словесностью же, взгляд на мир господствует и над сознанием гимназистов XIX столетия. Кстати, и старший брат Ленина, как отмечает уже цитировавшийся нами его биограф, отнюдь не в повадках кольчатых червей искал рецепты гармонизации социального устройства. В общем, только воспитанники классической словесности, только те, кто проходил ее муштру, становились учителями поколений.
6.6. Смена вектора
К Новому времени субъектоспособность социума — это господство не только на поле боя. Впрочем, если быть строгим, то, по-прежнему, в конечном счете все решается там, просто стремительное развитие естественно-научных представлений о мире и техно-ориентированных сегментов единой культуры постепенно готовит эпоху промышленных революций, а вот они коренным образом меняют природу самой войны. И пусть во времена наполеоновских войн Бог еще оставался на стороне «больших батальонов» («Dieu est toujours pour les gros bataillons»), уже в битве при Улунди (1879) для демонстрации преимуществ английских казнозарядных (а значит, обладающих повышенной скорострельностью) винтовок, нарезных орудий и митральез Гатлинга над копьями и боевыми палицами зулусов не требовалось ничьей поддержки. К слову, и несчастливая для России война была проиграна во многом по той причине, что открывшийся тульскому мастеру секрет («у англичан ружья кирпичом не чистят: пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся») еще нужно было донести до власти. Вот только донести было некому. «А доведи они Левшины слова в свое время до государя,— в Крыму на войне с неприятелем совсем бы другой оборот был».
Но как бы то ни было, все имеет свои пределы; на каждом этапе истории свои пределы имеет и субъектоспособность социума. Впрочем, оговорим сразу: здесь предел — это вовсе не абсолютная величина. Речь может идти только о кризисе развития, но если он не преодолевается, носитель культуры сходит с пути; история помнит не одну угасшую (а то и просто уничтоженную) цивилизацию.
Как ни парадоксально, именно развитие технических средств насильственного подавления чужой субъектоспособности кладет предел военно-политической экспансии доминирующих культур. Сегодня самые разрушительные средства ведения войны, ядерное оружие и ракетные технологии, оказываются доступными тем, в ком собирательный Запад не одно столетие отказывался видеть самостоятельный субъект.
Даже если оставить в стороне Россию, которая не однажды доказывала миру, что для ее завоевания недостаточно мобилизации всей Европы, новое тысячелетие — это совершенно иной расклад сил. Сегодня о своих собственных правах начинает открыто заявлять вчерашняя «фауна», и обнаруживается, что неминуемые следствия военных столкновений с нею могут оказаться катастрофическими даже для гегемонов. Иначе говоря, реальный уровень субъектоспособности даже недавних аутсайдеров оказывается таким, что о безоговорочном подчинении себе всей планеты уже не приходится думать. Самые разрушительные технологии давно уже перестали быть секретом, и вчерашние «зулусы» обретают оружие, способное нанести неприемлемый ущерб самым исключительным нациям и их союзникам. Та же «фауна», те же «зулусы» стремительно сокращают отставание и в сфере науки (по известному выражению Сергея Капицы даже математика становится тем, «что русские преподают китайцам в американских университетах»), и в развитии гражданских технологий. Уже одни эти перестановки на мировой сцене заставляют задуматься о многом. Но главное все же не в них — под сомнением оказываются куда более фундаментальные вещи, ибо пределы своих возможностей обнаруживает генеральный вектор.
Уже в Средние века развитие производительных сил и товарно-денежных отношений вызывает, с одной стороны, экспоненциальное увеличение потребности в изделиях ремесленного производства, с другой — миграцию населения. В первую очередь той его части, которая, вследствие социального расслоения деревни, оказывается в экономической безысходности. К тому же и «воздух города делает человека свободным». Растущие города требуют все больших объемов сельскохозяйственной продукции, и это становится стимулом экономического роста; деревня начинает вывозить излишки своей продукции на городской рынок, и это делает ее заинтересованной в увеличении производительности собственного труда. Господа переводят повинности в денежную форму, развитие же товарно-денежных отношений раскручивает спираль взаимной зависимости сельскохозяйственного и ремесленного производств.
На первый взгляд массовое переселение в город открывает возможность существенного увеличения объемов ремесленной продукции. Однако это не так, поскольку выходцы из деревни обладают низкой квалификацией. Заметим еще одно важное обстоятельство. Средневековая социализация вцелом и ее ключевое звено, обучение, по-прежнему не опираются на письменность; эстафета знания может передаваться только показом и косноязычным комментарием к нему. Меж тем психика человека едва ли не генетически предрасположена именно к тому образу жизни, который формируется чередой поколений, — а значит, и к овладению адаптированной именно к нему знаковой системе и формам коммуникации. К тому же с возрастом ей свойственно терять детскую гибкость. Поэтому с бурным развитием городов основная масса мигрантов остается практически невосприимчивой и к особенностям их языка, и к господствующим здесь формам культуры. Отразившая в своих устоях ритмы дыхания, биение пульса, течение кроветоков самой природы, древняя культура деревни, носителями которой остаются выходцы из нее, оказывается неприменимой в городе, где властвуют совсем другие стихии, — и уже в следующем поколении утрачивается. Полноценное же восприятие новой требует значительного — к тому же уже упущенного — времени. Так иностранный язык в зрелом возрасте дается с огромным трудом и редко усваивается во всей его полноте, в то время как в детстве он вообще не требует никаких усилий. Словом, удовлетворение растущего спроса требует глубокой перестройки не только ориентированной на изготовление штучного товара ремесленной мастерской, но и всей системы передачи межпоколенной эстафеты культуры.
Все сказанное — и резкое увеличение потребности в сельскохозяйственной продукции, и расширение встречного спроса на городские товары, и рост необученной массы городского населения, и неспособность системы ученичества обеспечить потребность в кадрах квалифицированных исполнителей, наконец, внутренняя логика развития самих ремесел — рождает мануфактуру. Ее главной отличительной особенностью становится разбиение сложных технологических процессов на предельно простые операции, не требующие ни знаний, ни сложных умений, — ничего, кроме простейших производственных навыков. А с мануфактурой на свет появляется и новая система ценностей. Главной среди них становится вещь (товар) — как в своем собственно виде, так и (особенно) в виде «всеобщего товарного эквивалента».
Новые потребности диктуют необходимость стандартизации технологических процессов; только строгая повторяемость рабочих операций способна обеспечить неограниченную воспроизводимость результатов и, следовательно, массовое производство. Под влиянием этого диктата новые знаковые системы изгоняют из себя и актуальную бесконечность слова, и многоцветье сложных грамматических конструкций, и даже стремление понять глубинную природу числа. Появляются формализованные языки, которые отличаются отсутствием многозначности и синонимичности своих лексических единиц, жесткой кристаллизацией связей и форм управления ими. Развивающаяся массовость и стандартизация производства нуждаются именно в таких упрощенных и вместе с тем обеспечивающих строгую однозначность формах информационного обеспечения, где слово низводится до термина. Но утратившие гибкость, ставшие неспособными к широким обобщениям, искусственные лингвистические формы утрачивают (во всяком случае непосредственную) связь и с Логосом, и с Макрокосмом.
С рождением мануфактуры начинает исчезать не только взаимная комплементарность языка и мироздания — утрачивается неповторимость человеческой личности, ее способность к творчеству. На месте суверенной единицы появляется нерассуждающая часть бездушного механизма: «…мы должны прежде всего констатировать тот очевидный факт, что рабочий, выпол­няющий всю жизнь одну и ту же простую операцию, превращает все свое тело в ее автоматически односторонний орган <…> комбинирован­ный совокупный рабочий, образующий живой механизм ману­фактуры, состоит исключительно из таких односторонних частичных рабочих»216. Машинное производство, превращая самого человека в свой собственный придаток, доводит эту трансформацию до предела.
Машина — победитель человека:
Был нужен раб, чтоб вытирать ей пот,
Чтоб умащать промежности елеем,
Кормить углем и принимать помет217.

Да, отдельно взятый человек может достигать совершенно невероятных высот в каких-то (отдельных же) видах занятий, но при этом оставаться ничем во всем остальном. При этом речь идет не столько о том, что человек не в состоянии сделать своим достоянием все богатства собирательной культуры, сколько о сокращении самой способности к их созданию. Разрыв между собирательной субъектоспособностью рода и творческим потенциалом индивида стремительно увеличивается не только вследствие развития единого тела культуры, но и по причине деградации отдельно взятого ее носителя, и это не оставляет перспектив ни тому, ни другому. Исполненным смысла для индивида остается только то, что приносит пользу ему, все остальное теряет значимость. Утрата же общих ценностей чревата распадом всего организма общества. Мы помним, что одна из главных функций культуры заключается в формировании единого взгляда на всю их систему, там же, где он исчезает, распадается все, поэтому не случайно сегодня в условиях «гибридных войн» первоочередным объектом атаки становится отношение к ним.
В эпоху экспоненциально развивающейся диверсификации производства и разделения труда единственной защитой от распада становится массовое потребление. Только оно сохраняет единство отношения человека к широко растиражированному предмету и, благодаря ему, — этнокультурное единство, целостность всего социального организма. Но оборотной стороной становится то, что все уникальное (а значит, предельно трудное в освоении) выбрасывается за борт и перестает существовать и в общем обиходе и в массовом сознании. Так, в наши дни тиражи печатной продукции показывают, что с расцветом социальных сетей и «клиповой культуры» (термин, введенный в оборот Эвином Тоффлером) исчезает былая потребность в книге, напротив, культурный «ширпотреб» становится обязательным к овладению, и во многом именно он оказывается главным залогом сохранения целостности общества. Не отношение к уникальному, но широкая мода начинает играть роль, которую ранее исполняла общественная ценность, подражание ей становится едва ли не главной формой слияния людского стада. Таким образом, отчуждение проявляется не только в том, что многие завоевания культуры становятся недоступными «человеко-дроби», но и в том, что они вообще перестают быть предметом ее потребности, необходимым и достаточным условием ее развития.
Все это не может не сказаться на механизмах межпоколенной коммуникации, которая оказывается в кризисе. Массовый исход сельских жителей ведет к тому, что меньшая численность деревни оказывается вынужденной кормить стремительно возрастающее городское население. Между тем далеко не каждый возглавитель автаркичного деревенского хозяйства способен повысить его производительность, для этого необходим более совершенный инструментарий, который поставляет только городской ремесленник. Однако и тот способен обеспечить запросы деревни лишь в том случае, если сам будет располагать достаточным числом квалифицированных помощников-подмастерьев. Система же передачи опыта по-прежнему стоит на живом контакте мастера и ученика, поэтому подготовка компетентного исполнителя занимает годы и годы; обучение наблюдением и подражанием делает квалифицированного исполнителя очень дорогим «штучным» товаром. Словом, необходимо появление новых технологий профессиональной подготовки, но они могут появиться лишь там, где знание отделяется от умений и начинает существовать как самостоятельный сегмент культуры.
Развитие городов — это эпоха больших перемен не только в истории европейских государств, но и во взгляде человека на мир. Рядом с бездонным значением слова (если не сказать над ним) встает число; в сфере познания чистая умозрительность обогащается результатами организованного эксперимента, и это знаменует становление научного метода и самой науки. Цифра противостает многозначности слова, и культура, в которой она получает главенствующее значение, становится другой. Отсюда не случайно, обращаясь к тому, что в сфере мысли было сделано Галилеем, говорят о революции. Его вклад — это не только начало нового прорыва на путях познания, но и новые ориентиры. Именно в его время начинается окончательное смещение вектора поиска от философии и филологии к точному знанию, от того — к естественно-научному и далее — к узко прикладному, утилитарному.
Впрочем, до тех пор, пока новое направление познания и новая парадигма мысли оставались в полу-зародышевом состоянии, европейская культура продолжала испытывать сильное влияние гуманитарной, философско-филологической традиции, и только в XIX столетии, долгое время остававшиеся в тени, прикладные науки начинают выходить прямо под софиты. Заметим, что и расцвет механистического сознания обязан тому же смещению от метафизики к эмпирике. В конечном счете рождается совершенно невозможное ни в Греции, ни в Риме, ни в средневековой, ни в ренессансной Европе, ни даже в Европе Нового времени отношение к классическим ценностям:
«...довольно, повернитесь к прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что — ее можно кушать? Или она способствует ращению волос! Я не понимаю, для чего мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это — портной, художник, гений сегодняшнего дня!»218

Так что дело вовсе не в «падении нравов», это строго объективный, а значит, не зависящий от человека процесс, поэтому даже самое активное сопротивление не способно остановить его. Казалось бы, не имевшие живого доступа к книге, еще студенты первых средневековых университетов могли иметь основания заноситься над носителями европейской культуры близкого к нам времени за их (и нашу) неспособность сохранять в своей памяти содержание целых библиотек. Но это верно лишь отчасти — информационный массив, который хранит в голове наш современник, вполне сопоставим, возможно, даже превосходит прежние рекорды, вот только его переполняют вещи, по большому счету не нужные никому. Не следует думать, что фасоны тысяч и тысяч платьев всех елизаветпетровен и других законодательниц мод, терялись в их памяти. Служение вкусам — тяжелый ежедневный труд не только для статусных персон и не только для женщин:
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил.

Но ведь и после них у модельеров, куаферов, парфюмеров, прочих исполнителей все новых и новых запросов работы только прибавлялось. Между тем вещный мир, окружающий человека, стремительно расширялся не только их трудами. Словом, культурный багаж нашего современника нисколько не уступает багажу «человека эпохи Возрождения», иносказанию некой титанической универсальной особы, перенимающей эстафету творения у Создателя нашего мира. Вот только «корзины, картины, картонки и маленькие собачонки» этого не поддающегося обозрению багажа значимы исключительно для индивида и не имеют никакой ценности для его рода. Ведь даже полная утрата всей номенклатуры каждым в отдельности мало чем грозит человечеству в целом, если сохраняется то, что не влезает ни в какие багажные вагоны. Только вся сумма невмещаемого ими является показателем действительной полноты нашей общей жизни, но если переятие хотя бы какой-то ее части перестает быть потребностью индивида, неизбежен общий коллапс.
Невместимость тайны единого кода жизнеобеспечения во фрагментарное сознание «человеко-дроби» ведет к тому, что полнота бытия («не хлебом единым…») начинает воплощаться в обилии вещного окружения. В нем ищет прибежище индивид; вещный мир заменяет ему мир горний, и не случайно поражение гордынной спеси Египта довершается именно его разорением. Пусть «каждая женщина выпросит у соседки своей и у живущей в доме ее вещей серебряных и вещей золотых, и одежд, и вы нарядите ими и сыновей ваших и дочерей ваших, и оберете Египтян219. <…> Господь же дал милость народу [Своему] в глазах Египтян: и они давали ему, и обобрал он Египтян»220, — говорит Писание.
Этот же мир вещей становится и мерилом статуса, ведь положение в обществе с достаточной точностью может быть измерено той частью совокупного достояния социума, которое находится в чьем-либо распоряжении. Любые деяния индивида, группы, сословия вплетаются в единый поток жизнедеятельности суверенного субъекта, которым в конечном счете является единый же организм социума, но каждая из всего множества составляющих его единиц нуждается в закреплении права распоряжаться той или иной частью совокупного ресурса. Без этого ничто из назначенного им (включая поддержание собственной жизни) не поддается реализации. Так что никакой статус не существует сам по себе, это всегда элемент неопределенно большой и достаточно сбалансированной иерархической структуры; лишь целое располагает необходимым инструментарием своего саморазвития, но этот инструментарий обязан распределяться среди частных исполнителей отдельных функций. Поэтому иерархия статусов рисует не только статическую структуру общества, но и определяет систему рассредоточения по месту и времени всех его ресурсов221. Добавим к сказанному, что статус — это еще и мера претензий на дополнительные, не всегда документируемые, опции сложившейся системы распределения общественных благ. Словом, не удивительно, что вещное окружение само по себе становится самоцелью. Не удивительно и стремление обеспечить его «священность и неприкосновенность».
Новые знаковые системы, где господствует не слово, но термины, не грамматическая матрица мироздания, но стремящиеся к предельной формализации отношения между ними, порождают новую форму межпоколенной преемственности — так называемое реальное образование. Оно сообщает новый мощный импульс развитию производительных сил. Но прогресс обусловлен не только развитием техно-ориентированного знания. Важно понять, что вплоть до Нового времени оно не существует отдельно от своего обладателя. Каждый мастер отличается своим, часто уникальным, взглядом на вещи; уникальной в условиях до-мануфактурного производства остается и производимая им вещь. Потребность же в широком тиражировании артефактов ремесленного искусства диктует необходимость не только унификации технических приемов, но и перевода их на язык таких же унифицированных, не допускающих разночтения, знаков. Таким образом, только с развитием массового производства на смену обучению показом и подражанием приходят новые формы коммуникации.
Здесь важно понять: патриархальные формы информационного обмена не имеют ничего общего с теми, которые существуют сегодня. В современных условиях можно обучиться многим ремеслам с помощью специальной справочной литературы, обращением к экспертам, наконец, к Интернету. Но там, где еще не существует даже самого примитивного глоссария, с помощью которого можно было бы транслировать от человека к человеку тонкую специфику впервые появляющихся на свет технологий, обучение подчиняется совершенно иным принципам взаимодействий. Оно требует своеобразного резонанса психики отца и сына, мастера и ученика и решительно немыслимо без образования «коллективной души», без того, чтобы оба участника межпоколенной эстафеты на какое-то время становились частями некоего единого организма. Отчуждение их друг от друга становится возможным — и начинается в действительности — лишь там, где между ними встает слово. Уже не мастер, сколь бы талантливым он ни был, воплощает в себе действительный субъект культуры, но оно, и его фиксация в письменных документах форсирует этот процесс отчуждения. Школа и книгопечатание сообщают ему дополнительное ускорение. Таким образом, только в результате длительного развития новых, прежде всего технологических, форм движения знание отделяется от своего носителя и информационным донором ученика становится безликий аноним социума, незримый воздух культуры, далекий прообраз сегодняшних «облачных» информационных технологий.
Между тем адаптированный к условиям специализированных форм деятельности язык — это вовсе не универсальный язык классических грамматистов. Пусть и немыслимый вне единого корпуса речи, он способен выделить только то, что попадает в его условный фокус. Поэтому овладение таким средством коммуникации сообщает человеку субъектоспособность лишь в очень узкой профессиональной области. «Специалист подобен флюсу: полнота его одностороння»; единый язык общекультурного обмена не может заменить терминологию профессионалов, как ничто универсальное не может заменить тщательно отшлифованный и подогнанный к руке инструмент. Но и доведенное до совершенства специализированное орудие беспомощно там, где требуется какое-то другое. Специальное знание становится недоступным человеку иной профессиональной сферы не только потому, что «никто не обнимет необъятного», но и по причине принципиально разных языковых культур, взращиваемых разными цехами. И чем более развивается и диверсифицируется общественное производство, тем дальше расходятся не только узко специализированные знаковые системы, но классическое образование и производственное обучение, гимназия и реальная школа, университет и колледж.
Становление национальных государств, развитие книгопечатания и перевод на национальные языки ключевых памятников письменной культуры в своей совокупности приводят к тому, что европейская интеллигенция отучается мыслить на одном универсальном языке. А это значит, что иноязычная мысль, даже переведенная на родной, часто становится недоступной его носителю; во всяком случае требует от него дополнительных, часто огромных, усилий. Выпускник Политехнической школы, «первый позитивист» Огюст Конт в просветительских целях был вынужден просить Гегеля изложить суть его учения популярно, в одном томе и по-французски, на что тот ответил, что его система не может быть изложена ни популярно, ни кратко, ни (здесь часто добавляют: «тем более») по-французски. Заметим, это и в самом деле так. Но заметим и другое: в еще не потерпевшей урон от промышленного переворота образовательной системе Пруссии сочинения философа составляли национальную гордость, а следовательно, являлись программными, и вчитывание в действительно тяжелый для понимания текст не составляло непосильного труда для ее интеллигенции. Еще Маркс гордился тем, что его труд был доступен рабочему (это тоже так: его язык много проще гегелевского). Но сегодня даже многие универсанты в своем образовании проходят мимо «Капитала» и «Науки логики», причем не только в силу приверженности другой философской вере, но и по решительной недоступности текстов. В сущности, об этом говорил и Умберто Эко: «Прочитав рукопись, мои друзья из издательства предложили мне подсократить первые сто страниц, показавшихся им чересчур серьезными и скучными. Я моментально отказался. Потому, что был убежден, что тот, кто собирается поселиться в монастыре и прожить в нем семь дней, должен сперва войти в его ритм. Если это ему не под силу — значит, ему не под силу прочитать мою книгу. Такова очистительная, испытательная функция первой сотни страниц. А кому не нравится — тем хуже для него, значит, на гору ему не влезть. Входить в роман — все равно что участвовать в восхождении. Надо выработать дыхание, наладить шаг. Иначе быстро выдохнешься»222.
Пусть во время этих перемен военно-политическая экспансия продолжает оставаться основной формой существования культуры, долгое время она находится в относительной гармонии со своим естественным окружением; ее носитель не видит себя иначе, как во главе всех, кто населяет планету, но о покорении самой природы речи еще нет. Но (в системе образов, используемых Шпенглером) аполлоновская культура сменяется фаустовской, и роль Техниума становится иной; в ее рамках техника становится средством борьбы уже с самой природой. «Фаустовский» человек, — утверждает даже не Шпенглер, но сама история этого монстра, — одержим волей к абсолютной, не сдерживаемой решительно ничем власти, символом его культуры становится пространство во всей его безграничности. Машина становится средством покорения мира. «Вечный двигатель был бы окончательной победой над Богом и над природой (deus sive natura): малый мир творит сам себя и, подобно большому миру, движим своей собственной силой, послушной только человеку. Самому построить мир, самому быть Богом — вот фаустовская мечта, из которой проистекли все проекты машин, насколько возможно приближавшиеся к недостижимой цели Perpetuum mobile. Тот, кто никогда не был одержим этой волей к всевластию, должен находить ее дьявольской — машин всегда боялись, считая их выдумкой дьявола»223. Разумеется, построения Шпенглера не раскрывают всю перспективу развития культуры (как, впрочем, и ее ретроспективу), но стоя на его плечах, как и на плечах его великих предшественников, можно увидеть большее по обе стороны истории. И, в частности, то, что эта мечта абсолютизирует саму вещественность, исключает возможность любого другого, кроме физического, состояние природы. Поэтому не удивительно, что с течением времени в результате очерченных выше перемен в центре всего оказывается вещь. Это обстоятельство предоставляет дополнительные опции развитию Техниума, но одновременно превращает его в подобие раковой опухоли, пожирающей тело культуры.
Как в истории рода, так и в жизни индивида подлинный смысл вещи всегда находился где-то вне ее, она становилась и оставалась не более чем средством достижения какой-то новой цели. В одном случае — создания новой вещи, в другом — обновления самого человека (вхождение в его быт всего нового, меняет уклад жизни, а с ним и его самого). Отсюда и подлинное назначение крылось не в ней самой, но в спектре возможностей, формирующих вектор творческих способностей и интенций ее обладателя. Но ничто не стоит на месте, и в «обществе потребления», где обладание вещью становится ключевым признаком принадлежности к чему-то избранному, из чисто вспомогательного она превращается в господствующее над человеком начало. Массовое производство становится стихией, в которой не одна машина начинает требовать себе раба, «чтоб вытирать ей пот, чтоб умащать промежности елеем», но и все ее порождения. Это влечет за собой многое и в нашем отношении к миру — меняется связь возможного и действительного, зримого и подлинного, скрытых значений и явленных форм их воплощения. Однако в «обществе потребления» вещь перестает быть инструментом, простым воплощением, оболочкой иных значений; значением становится она сама, и человек начинает служить ей. Опоздавший купить последнюю марку чего-то знакового, он уже сам видит в себе изгоя, и во имя спасения готов идти в долговую кабалу.
Нельзя сказать, что такое положение рождается сегодня, вспомним хотя бы Портоса и его пышную перевязь. Как видно, «понты», говоря языком улицы, были «дороже денег» и в его время. Впрочем, только ли с ними мы сталкиваемся в бессмертном романе, и с ними ли вообще? В герое Дюма многое от простолюдина, но при всем этом он, безусловно, человек чести, верности клятве, человек долга. Между тем преданность этим высоким материям еще с древности ассоциировалась с избранностью, с рыцарством, и в своем простодушии Портос стремится даже собственной витриной походить на благородного защитника идеалов, преданность которым и в самом деле коренится в его собственном сердце. Но времена меняются, и видимость становится реальней действительного, «понты» — едва ли не выше самих идеалов.
VII. ПЕРСПЕКТИВЫ
7.1. Промышленная революция
Об отчуждении великих смыслов, как уже было замечено, говорил в своей лекции Ч. П. Сноу. Но не только художественная интеллигенция начинает служить одним ценностям, ученые — другим; не одни эти группы разделяет «стена непонимания <…> даже антипатии и вражды». Дело много серьезней, ибо огромному массиву всех, кто занят чисто исполнительским трудом, становятся чужды ценности одновременно и «физиков», и «лириков». В свою очередь, и для творческой интеллигенции, объединяющей в себе тех и других, реалии нового технологического уклада (Industry 4.) оказываются чем-то запредельным.
В условиях, доминантой которых является стремительное умножение и диверсификация вещного мира, становится ясно, что возможности дальнейшего развития субъектоспособности собирательного человека, близятся к исчерпанию. Уже по тому, что в своей подавляющей массе отдельно взятая единица перестает быть значимой величиной, мы можем судить о приближении эволюционного тупика. Современные технологии перестают нуждаться в большом числе квалифицированных исполнителей; функция основной массы занятых в производстве все в большей и большей мере сводится к простому переключению режимов работы технологических аппаратов. Культура тела, когда-то явленная миру в доведенном до абсолюта глазомере одиссеев, механической точности древних бематистов, искусстве апеллесов и подлинных художников от ремесленничества, уже давно утратила статус эталона, долгое время служившего основой всей системы физических измерений. В новых обстоятельствах промышленный робот получает неоспоримые преимущества перед человеком, а значит, и вектор развития всей культуры становится производным уже не столько от его совершенств, сколько от порождений Техниума. Во всяком случае, массовый живой исполнитель становится явным тормозом, мешает ускорению. Но вместе с ним и «штучный» ремесленник утрачивает былой статус.
Происходящая на наших глазах новая промышленная революция, предполагающая массовое внедрение в производство киберфизических систем, наделяет машины искусственным интеллектом, в результате чего, по прогнозам, должна радикально измениться вся структура занятости, другими словами, состав определений совокупного работника. Доклад Всемирного экономического форума («The Future of Jobs 2018»224) утверждает, что благодаря внедрению новых технологий 75 миллионов рабочих мест исчезнут до 2022 года. В то же время новые технологии создадут 133 миллиона принципиально новых и их общее число увеличится на 58 миллионов. В дальнейшем масштабы сокращений будут только возрастать. В странах ЕС в результате дигитализации производства они, по прогнозам, должны составить от 40 до 60 процентов всего трудоспособного населения. Наибольшие ожидаются в периферийных странах Европы. Так, в Румынии работу должны потерять 61,9 % занятых, Португалии — 58,9, Болгарии — 56,6, Греции — 56. В то же время страны Центральной и Северной Европы в меньшей степени столкнутся с этой проблемой. Германия лишится 51,2 процента рабочих мест, Бельгия 50,4, Франция 50, Нидерланды 49,5, Великобритания 47,2, Швеция 46,7.
Ясно, что столь значительная перестройка мировой экономики не сможет ограничиться чисто косметическими изменениями современного потенциала совокупного работника, этот потенциал, в свою очередь, должен обрести качественно новый характер. При этом меняться будет не только производство вещей, но и подготовка самих производителей. Сам работник должен стать продуктом неких «ферм», задачей которых будет выведение полной номенклатуры его специализированных разновидностей-пород. «В условиях «цифровизации» сущность человеческого капитала приобретает другую окраску, его необходимо рассматривать шире, чем просто совокупность знаний, умений, навыков <…> переходный период требует быстрого управления знаниями, вложений в человеческий капитал и деятельность по его качественному улучшению, быстрой адаптации в сложившихся условиях, программных мер со стороны государства»225. Словом, уже в недалеком будущем «фауной» должно стать не только поголовье обитателей далеких заморских территорий, но прежде всего собственное население промышленно развитых гегемонов. Ясно, что это не может не менять общий взгляд на вещи и на их создателя.
Сегодня прогнозируемые следствия, которые говорят о грядущем изменении всей структуры занятости в результате массового внедрения IT-технологий, как правило, лишены апокалиптических мотивов. В них делается вполне оптимистический вывод о том, что становящиеся невостребованными контингенты (разумеется, при желании и должной настойчивости) смогут найти достойное место и в новой экономике. Но есть ли достаточные основания для подобного оптимизма? Ведь изменения обязаны затронуть не только тех, кто будет вынужден сменить рабочее место или профессию, но и многих других, поскольку создание принципиально новых форм занятости и обучение им, в свою очередь, потребует масштабных изъятий персонала из сохраняющихся производств. А значит, и реформирование последних не сможет ограничиться заменой существующих там систем «машина-исполнитель» киберсистемами. Падение домино не остановится, пока не уляжется все.
Впрочем, даже соглашаясь с лишенными драматизма прогнозами, необходимо помнить, что переобучение в зрелом возрасте проходит намного труднее, чем в раннем, поэтому в новом ремесле бывшие профессионалы будут обрекаться на роли явных статистов. Другими словами, становятся неизбежными существенные статусные (то есть наиболее значимые для личности) утраты, и там, где уже в самом начале преобразований речь идет едва ли не о половине занятого населения, это не сможет не вызвать глубокие социальные потрясения, не исключающие острый конфликт возрастов.
Добавим, что там, где опыт старших, перестает играть ключевую роль в воспитании новых поколений, они уже не в состоянии оставаться и хранителями сложившихся нравственных ценностей социума; апостолами нового времени могут стать бросающие школу гретытунберги. Между тем история помнит о том, куда вели пассионарии детского крестового похода, которые истово веровали в то, что само море должно расступиться перед ними. Впрочем, как бы в скобках заметим, что этот конфликт способен сыграть и некоторую положительную роль, ибо к тому времени сами старшие будут воспитанниками именно таких пророков, которые уже сегодня не имеют решительно никакого отношения к классической словоцентричной культуре Европы.
Разумно ожидать появление и других, не документированных аналитиками следствий промышленной революции. Так, например.
Цифровизация производства неминуемо ведет к тому, что между технологиями и человеком встает промежуточное звено — виртуальная реальность, надстроечная знаковая система, в результате чего предмет-предметное их содержание практически полностью заслоняется над-материальным потоком сигналов новой природы. В этих условиях реакция оператора на них перестает быть действенным вмешательством, призванным корректировать вещественное содержание контролируемых процессов, и становится внефизическим ответом на такие же внефизические посылы. Человек полностью замыкается в герметической капсуле искусственных киберфизических взаимозависимостей, и с некоторой долей преувеличения допустимо говорить, что он может вообще ничего не знать о фактическом содержании доверенных ему реалий. Здесь его задача сводится к запоминанию нормативного перечня готовых информационных посылов в ответ на поступающие сигналы и своевременному выбору правильного варианта для каждого конкретного случая.
Между тем, замкнутая оболочка сферы виртуальных зависимостей, которой предстоит отгородить человека от физической реальности производства, способна стирать всякую ответственность за судьбы последнего. К тому же там, где общий массив носителей нового взгляда на вещи начнет измеряться десятками миллионов, человек перестанет быть самостоятельным субъектом в ней, им самим начнут править искусственные вневещественные начала.
Игра в бисер — вот во что грозит обратиться вся наша деятельность. Ведь, разумеется, прогнозируемые перемены не могут не деформировать сложившиеся представления человека и о том мире, который простирается за пределами производства, а знчит, в конечном счете вся сфера его творчества грозит превратиться в не имеющую ничего общего с его действительным назначением в этом мире игру. Что стоит за образом, который давно стал культовым? Критика массовой или «фельетонистической» культуры, как ее называет историк вымышленной Касталии (от немецкого «фельетон» — «газетная статья развлекательного характера»), загадка, которую задает своему читателю Герман Гессе, пророчество? Овладевший всеми тайнами игры стеклянных бус ее гросмейстер, Magister Ludi, обнаруживает полное бесплодие того, что представало в ней квинтэссенцией всех форм научного и художественного творчества. В сущности, Кнехт (имя героя), даже взойдя на вершины кастальской иерархии, так и остается кнехтом (слугой, рабом), которому в действительности решительно нечего передать потомкам, и в результате все поле его деятельности сводится к воспитанию одного. К слову, здесь опять игра смыслов, ибо второе значение Мастера Игры — Школьный учитель, который когда-то, в античном мире, нередко выбирался из образованных невольников. Впрочем, успеха нет и на учительской стезе. Но еще раньше бежит к прежней (настоящей или уже выродившейся?) жизни его друг и оппонент аристократ Плинио Дезиньори (от «сеньор» — господин).
Уже сегодня бросается в глаза, что тонущие в омуте виртуала люди становятся чем-то «не от мира сего». Ведь искусственные информационные системы не перестают и не перестанут играть роль матрицы окружающей действительности, но там, откуда изгоняется любая неоднозначность и любая синонимичность (формализованные языки не допускают ни то, ни другое), не может не меняться и общая философия макромира. Поэтому следует ожидать, что когда статистический массив носителей тех представлений о нем, которые базируются на «новоязах», начнет преодолевать какой-то критический порог, «сим миром» будет становиться прежде всего то, что поддается объяснению в рамках принятых в их грамматиках отношений. Сам человек может превратиться в составную часть герметически замкнутых информационных взаимодействий, вот только, изолированные от первой сигнальной системы, в своей совокупности они дадут начало не четвертой сигнальной системе, но специфическому новообразованию в пределах второй и третьей. Разумеется, и оно будет способно приносить какие-то свои плоды, но, до предела формализованное и лишенное всех определений голографичности, при чрезмерном развитии это новообразование способно поставить вне закона любое творчество в мире вещественного. Другими словами, оно способно стать злокачественным и сам человек как носитель созидательного начала может быть пожран этой опухолью.
Наглядной иллюстрацией способны служить современные компьютерные игры. Сложноструктурированные и столь же сложно проходимые, они требуют длительного времени на первичное обучение, вживание в миссии («прокачку») виртуальных персонажей, постижение ключевых идеологем той реальности, в которой те существуют, наконец, на постоянную шлифовку мастерства самих геймеров. Можно согласиться с тем, что погружение в киберфизическую реальность в состоянии сформировать у человека какие-то новые способности, даже таланты, но, как и современного геймера, оно не может не делать выдавливаемый из реальной действительности субъект нового производства проблемой психиатрии. Окажется ли общество в состоянии справиться с этой опухолью там, где раздвоение личности будет становиться принудительным, общий же счет пусть и не докторджекилов и мистерхайдов, но несогласных ни с действительностью, ни с самими собой, пойдет на миллионы и миллионы, если носители иного менталитета смели Римскую империю? К слову, уже сегодня на наших глазах поток мигрантов меняет лицо современной Европы, но ведь и это еще не цунами — цунами придет с теми изменениями, которые прогнозирует «The Future of Jobs 2018».
Впрочем, и сказанное далеко не исчерпывает все следствия. Не исключено, что перемены, связанные с качественным преобразованием структуры занятости, способны влиять на взаимоотношения не только возрастов. При всем том, что сегодня господствует скептический взгляд на способности женщины в области IT-технологий, необходимо признать, что и в них она завоевывает все большее и большее пространство. Разумеется, отличие женской психики от мужской обязано сказаться и в новых сферах занятости, поэтому абсолютная взаимозаменяемость полов, скорее всего, так и останется недостижимой и какая-то поляризация будет сохраняться и в них. Но именно эта поляризация может воспрепятствовать развитию апокалиптических тенденций, связанных с уходом совокупного исполнителя в альтернативную реальность. Женщина в гораздо меньшей степени, чем мужчина, подвержена отрыву от чувственно данности, поэтому ее функция в Industry 4 может стать еще и своеобразным якорем; возрастание же ее охранительной роли обязано изменить многое в созидательной деятельности социума в целом. Но и утрата руководящей роли мужчины в развитии культуры — способна стать серьезной гуманитарной проблемой, следствия которой (не исключено) могут быть вполне сравнимыми с революцией, которую породила замена матрилинейной преемственности и утверждение патриархата.
Прогнозируемые масштабы высвобождения численности занятых заставляют задуматься и над другим, поскольку и переориентация и переобучение столь значительных контингентов — это не более чем паллиатив, в действительности же нужна смена всей системы потребностей, начиная с запросов социума и кончая настояниями личности.
Обратимся к актуальной прежде всего для пространств нашей страны проблеме градообразующих предприятий и «моногородов», которые возводятся в удаленных, часто неблагоприятных для проживания, географических регионах.
Только обязательность прямого участия человека в технологических процессах делает необходимым размещение всех видов производств в непосредственной близости от наших жилищ, в свою очередь, строительство последних — рядом с производственной зоной. При этом ясно, что расстояния, разделяющие их, должны быть, по возможности, минимальными, и принципы современного градостроительства во многом обусловлены именно этим. Вытеснение же человека из непосредственного производственного процесса позволяет разорвать зависимость, когда одно требует расположения жилых зон в непосредственной близости от заводов, другое — приближения производств к источникам сырья и энергии, в свою очередь, сопряженных технологических переделов — к ним. Между тем многие месторождения, как правило, располагаются в отдаленных регионах, поэтому промышленные предприятия, возникающие там, вынужденно становятся градообразующими, но для населения «моногородов» на долгое время оказывается недоступным большинство благ современной цивилизации и достижений культуры. Развитие информационных технологий делает возможным устранение основных пороков подобного градоустройства.
Уже «цифровизация» экономики в перспективе делает возможным удаленное управление как основными для отдельно взятого производства технологическими потоками, так и многими функциями оперативного управления ими. Это значит, что исчезает необходимость ежесменного присутствия непосредственно в производственных цехах значительных контингентов рабочей силы, и уже одно это может самым благоприятным образом сказаться на интегральном здоровье наций. Поддержание нормального производственного ритма, устранение «дежурных» неполадок, словом, весь комплекс технологических операций и организационных действий по поддержанию работоспособности или исправности оборудования, может быть обеспечен работой вахтовых бригад ограниченной численности. Основная же масса операторов (во всяком случае, теоретически) может располагаться на сколь угодно большом расстоянии, в том числе и в местах традиционного расселения. Такая организация производственного процесса позволяет значительно сократить численность населения в местах, противопоказанных для постоянного проживания человека. В свою очередь, сокращение постоянного контингента позволяет снизить затраты на строительство и содержание многих элементов инфраструктуры жизнеобеспечения таких городах и поселках. Излишними должны стать и масштабы снабжения их всем необходимым для жизни и обеспечения современного уровня цивилизации.
Заметим, что многое здесь должно получить кумулятивный эффект, поскольку сокращается не только производственный персонал градообразующих промышленных предприятий, но и численность тех, кто занят в инфраструктуре самих городов. (Не забудем и о членах семей обеих категорий работников.) К тому же общий эффект не может ограничиться масштабами удаленного региона, поскольку позволяет снизить нагрузку и на содержание транспортных коммуникаций, связывающих его с «большой землей», и на экономику других областей, так или иначе связанных с ним.
В результате череда перемен не сможет не коснуться материального обеспечения всей современной логистики. Оптимизация распределения в пространстве мест традиционного проживания человека и узкоспециализированных производств в неприспособленных для его жизни регионах означает не только рационализацию материальных потоков, но и существенное сокращение их объемов. А следовательно, справедливо ожидать снижение общей потребности и в транспортных средствах, и в коммуникациях (включая трубопроводы и линии электропередач). В результате, в новых условиях должна сокращаться вся цепь объективно избыточных расходов на их строительство, обустройство и содержание. То есть, в конечном счете, и на финансирование той же добывающей промышленности и на обустройство тех же моногородов, что располагаются в неприспособленных для жизни природных географических зонах. Все это, в свою очередь, не может не умножать кумулятивный эффект.
Многое из того, что бросается в глаза уже при поверхностном взгляде на промышленность неблагоприятных для жизни географических регионов, является актуальным и для современных мегаполисов. Не в последнюю очередь это касается регулярных пассажиропотоков от места жительства к месту работы и обратно. Сегодня удовлетворение только их запросов влечет за собой экспоненциальный рост потребности в транспортных средствах и затрат на ремонт дорожного покрытия. А значит, существенное увеличение нагрузки на тот жеавтопром и тот же автодор. Удаленный же доступ к рабочим местам позволяет существенно сократить наполнение пульса ежесуточных перемещений людских масс из спальных районов города и обратно, и, как следствие, связанную с ними нагрузку на муниципальный бюджет. Дистанционное управление сокращает потребность и в поступательном расширении самих городских «спален», и в затратах на содержание их собственной инфраструктуры (открывая при этом более широкие возможности для социального и культурного строительства в них).
Впрочем, стимул к сокращению создается не только тем, что в новых формах управления производством мегаполис перестает быть насосом, который сегодня обречен вбирать в себя дополнительные людские массы, поскольку концентрируемые в нем производства не в состоянии развиваться без привлечения новых контингентов рабочей силы и соответствующего наращивания инфраструктуры их жизнеобеспечения. Свою роль играют и более содержательная жизнь в национальных культурных центрах, какими являются большие города, и более высокие заработки, и отсутствие рабочих мест на периферии. Возможность же оперативной связи с удаленным рабочим местом позволяет существенно сократить значение и этих факторов. Словом, и в современном городе рождается целая цепь следствий, которые способны влиять на развитие всего народно-хозяйственного и культурного комплекса.
Добавим, что жизнь мегаполиса (как, впрочем, и города вообще) определяется не одними контингентами производственного персонала. Сегодня это не только крупный промышленный центр, но и — такой же крупный — центр, порождающий потребность в бесчисленных бухгалтерах, сметчиках, менеджерах по кредитам, статистиках, корректорах, турагентах, юрисконсультах, нотариусах, банковских служащих, операторах государственных услуг, системных администраторах и других работников умственного труда. Развитие цифровых технологий не может не повлечь за собой отмирание таких профессий (как это случилось с исчезновением многочисленных чертежниц и машинисток), и это обстоятельство, в свою очередь, не может не влиять на судьбы города.
Как бы то ни было, уже краткий очерк возможных следствий позволяет прогнозировать принципиальное изменение самой философии освоения территорий и градостроительства. Ведь даже простое высвобождение времени, которое сегодня затрачивается человеком на ежедневные переезды из конца в конец города, потребует его заполнения чем-то осмысленным, другими словами, потребует качественного изменения образа жизни городских «спален». Прогнозируемое же сокращение материальных затрат открывает более широкие возможности культурного строительства на городских окраинах. Но, может быть, главным результатом промышленной революции должно стать исчезновение самого феномена мегаполиса. Переставая быть полюсом притяжения людских масс, в условиях высвобождения средств для культурного строительства в других регионах, он становится анахронизмом. Поскольку же речь идет не о какой-то одной стране, общие для всех следствия не смогут не сказаться и на экологии более широких географических зон, и на ландшафте континентов, и на климате планеты. Таким образом, ожидаемый кумулятивный эффект не может быть ограничен одними экономическими следствиями, хотя бы потому, что уже они способны вызвать глубокое изменение общего взгляда на мир, поэтому весь их комплекс — это предмет самостоятельных фундаментальных исследований социологов и экономистов, но и предмет медицины, филологии, философии.
Но продолжим.
В условиях новой промышленной революции сохранение и укрепление собственных позиций на мировой арене не перестает быть стратегической задачей доминирующих культур, но для ее практического обеспечения уже сегодня требуются совершенно иные средства подавления чужой субъектоспособности. В современных условиях военные арсеналы, призванные обеспечить превосходство одних над другими, делают своей жертвой не только объект возможной атаки, но и ее субъект. Полномасштабное их применение становится решительно невозможным, и это в известной мере уравнивает шансы даже тех, кто относится к полярно противоположным весовым категориям. Провальная попытка лобового давления одной из самых могущественных держав современности на ту, с которой еще вчера в среде тяжеловесов было вообще не принято считаться, наглядно продемонстрировала, что линейное увеличение мощи существующих вооружений заводит в тупик обе стороны конфликта. Но ведь именно производство оружия составляет значительную, если не сказать львиную, долю едва ли не всех национальных экономик.
Впрочем, только ли собственная экономика ставится под угрозу, если печатный станок США сегодня способен полностью обеспечить не одни расходы на вооружения? Государственный долг — это еще и скрытое средство подавления своих кредиторов, и стоит остановить его прирост, соотношение сил начнет меняться. Однако расти до бесконечности он не может; не может и остаться без оплаты. Вот только выплатить государственный долг уже практически нереально, и многие аналитики утверждают, что единственный выход — война. Но, ограниченная против отдельно взятых кредиторов, она не способна решить общую проблему, полномасштабная же против всех практически невозможна, поскольку даже сокрушительная победа в ней способна отбросить в каменный век самого должника.
Невозможность цивилизованного выхода из складывающегося тупика заставляет задуматься о витальных угрозах для всего человечества. Сохранят ли уже в недалеком будущем свою значимость ориентированные на физическое уничтожение разумной жизни на чужих территориях сферы развития производительных и интеллектуальных сил «исключительных» наций? Останется ли потребность в тех отраслях культуры, целью которых является совершенствование технологий производства других, пусть далеких от военной направленности, но, по большому счету, не так уж и нужных человеку, вещей, которые заполняют наши гардеробы, шкафы, подсобки, гаражи? Что станет с инфраструктурой всех тех сфер, которые их порождают, то есть не только с самими предприятиями, которые их производят, но и с техническими школами, университетами, исследовательскими центрами, их оборудованием, библиотеками, типографиями… их строительством, обслуживанием… et cetera, et cetera? Заметим: для каждой сферы это огромный комплекс, который включает в себя все стадии человеческой деятельности, начиная даже не с научно-исследовательских и опытно-конструкторских работ, но с обучения самих специалистов, которым предстоит вести их, и кончая утилизацией овеществленных результатов. Все это так же становится предметом самых фундаментальных раздумий, категорическую необходимость которых уже сегодня преступно игнорировать.
Словом, даже беглый очерк показывает, что реальные следствия промышленной революции никоим образом не ограничатся появлением новых рабочих мест и переквалификацией тех контингентов рабочей силы, о которых говорится в докладе ВЭФ. Изменения в мире должны стать значительно более масштабными и глубокими, чем это представляется в нем. Ведь даже поиск занятий для высвобождающихся контингентов рабочей силы на поверку анализом оказывается серьезной социальной проблемой, поскольку нуждается в создании целых армий своих агентов. В свою очередь, их обучение и тем более обучение их подопечных — подлинно героических напряжений сил.
Вытеснение человека из непосредственного производственного процесса означает и обратное — вытеснение самого производства из его жизни. Сохранятся ли при этом взаимоотношения между человеком и окружающей средой, растительным и животным миром? Не затронут ли перемены ландшафт и климат континентов? Бесчинный перечень вопросов, встающих здесь, говорит о том, что говорить о коммунистической идее с помощью сложившихся стереотипов мысли невозможно. Закономерные следствия вытеснения человека из непосредственного процесса его собственного жизнеобеспечения — это предмет самых фундаментальных раздумий.
Самое же главное следствие — это смещение производства в гуманитарную сферу: единственным его предметом и единственной целью должен стать человек. Само представление о его благосостоянии должно стать таким, где материальное до конца подчинится духовному в нем.
7.2. Камо грядеши?
Действительно, главная проблема вовсе не в создании новых рабочих мест и трудоустройстве вытесняемых из производства рабочих масс. В исторической перспективе она в поступательно обостряющемся противоречии между «человеком-родом» и отдельно взятой личностью, между целым и его собственной частью. Сущностное содержание общечеловеческой жизни становится все более и более чуждым индивиду, и процесс отчуждения только ускоряет ход.
Еще вчера «дробью» человека управлял набирающий силу Техниум, но при этом любая часть собирательного механизма этого поступательно эволюционирующего монстра оставалась под полным контролем одушевленной жизни. Сегодня же рядом с ним между природой и человеком встает еще одно средостение — информационная среда; именно в ней растворяется и все собрание машин, и все вещественные их порождения.
Мы видели, что человек уже в эпоху мануфактуры превращается в живой придаток бездушных технологий. С становлением же всеобщего машинного производства даже конечная цель технологического процесса не всегда открывалась работнику, но при этом сама машина, казалось бы, даже победив человека, еще долгое время оставалась послушной ему. Господство раба над нею составляло предмет его гордости, выделяло из своего окружения, давало опору в жизни, уважение ее хозяев. О мастерах-виртуозах складывались легенды. Одна из них приписывается российскому академику-корабелу и часто включается в мифы теории управления. Впрочем, в ряду первоисточников числятся и другие персонажи, например, П. Капица, но тот был зятем знаменитого кораблестроителя и мог слышать ее от него. Фабула такова. То ли при сдаче, то ли при приеме какого-то ответственного заказа обнаружен серьезный дефект. Исправление поручается слесарю, который находит решение одним ударом кувалды. При подведении итогов составляется смета премиальных выплат: за удар кувалдой — 1 единица вознаграждений, за знание места, куда нужно ударить, — 999. В принципе, и эта фабула легко вписывается в состав тех «драматических ситуаций», о которых говорилось выше, но в данном случае важна мораль, мораль же состоит в том, что элита мастеров не чувствовала себя лишенной уважения даже в обезличенном машинном производстве.
Да, бездушное механическое устройство вставало между человеком и создаваемым его технологиями вещным миром, но все-таки управлял рождением вещей — человек. Только за пределами производства они обретали власть над ним. Многое из вещного мира становилось предметом поклонений — мы помним, что собственные имена и в наше время давались не только подобным Эскалибуру эксклюзивам, но и серийным ворошиловым (КВ), сталиным (ИС), яковлевым, лавочкиным, туполевым… Перечень поименованных памятников материальной культуры бесконечен, и в этом не только уважение к носителям громких имен, но и далекий отголосок отчуждения, которое возникало от утраты человеком чувства хозяина в мире создаваемой им культуры. С лавинообразным же умножением ее ценностей он оказывался не в состоянии в полной мере освоить их (до конца подчинить себе легендарное оружие способен только легендарный герой) и нередко становился безгласным, бесправным слугой своих же собственных порождений.
Но как бы то ни было, управлял созданием вещей человек, однако появившись на свет, уже они начинают управлять своим создателем, диктовать ему порядок исполнения тех или иных функций, определять его поведение (только забывшись, господин Сеген мог провалиться в свою кладовую), ритм его жизни, весь ее образ. В конечном счете, они начинают формировать его самого, его анатомию, психику, даже взгляд на мир. Более того (ниже это будет показано), только полное слияние с ними, подчинение им могло уберечь человека, охранить его род, его страну. И только возможность извлекать с их помощью какую-то пользу для себя могла создать иллюзию господства над ними. Отсюда и стремление к ничем не ограниченному их накоплению. Дальше — больше, и уже не сами вещи, но их умножение становится главным в системе целеполаганий, поэтому не удивительно, что их «всеобщий товарный эквивалент» оказывается средоточием власти обладателя и над их собственным миром, и над миром всех тех, кто порабощается ими. Деньги становятся прямым олицетворением полноты человеческого бытия, философским камнем вещного мира; их собирание становится равносвященным поиску сакральной чаши. Во многом в исканиях именно этого грааля реализуется сама субъектоспособность нового фигуранта всеобщей истории; деньги становятся главным стимулом едва ли не любого творчества. Практически все новое — и «красные автомобили», и «сияющие, как солнце, цилиндры», и даже «каменные туши венер милосских» — может получить импульс к превращению из возможного в действительное только в том случае, если прежде в нем увидится эта универсалия нашей современности.
В результате уже не человек становится суверенным субъектом нового этапа эволюции природы, но владелец контрольного пакета их, денег, общей массы. Именно он становится тем «глубинным государством», чья анонимная воля начинает претендовать на право формировать генеральный вектор развития всего человеческого рода, а с ним и его природного окружения. А значит, справедливо полагать, что сегодня уже не социум «пишет» художником любого цеха, но глубоко законспирированный Deep State.
И все же, создаваемые по слову, артефакты всех видов искусств, наук и ремесел продолжают носить на себе его, слова, печать, и потому по-прежнему сохраняют свою знаковость. Вот только теперь, с мутацией субъекта, многое мутирует и в последней.
Мы помним, что, в зависимости от места, которое они занимали в едином цикле метаморфоз возможного и действительного, вещи олицетворяли предмет предшествующих действий и в то же время средство каких-то будущих, материализованные результаты или новые возможности преобразования мира. Пусть не всегда очевидные (строго говоря, человек не всегда знает, что лежит в первооснове или чему предстоит повлечь за собой «открытие» или равновеликое «закрытие» каких-то возможностей), эти ее измерения всегда вплетаются в единый процесс творческого преобразования действительности. Но никакой частный его результат, как правило, не вмещается в начальные целевые установки субъекта, поэтому их значимость выходит за границы узко специализированного праксиса и часто обнаруживается в далеких от него сферах. Так, уже упоминавшаяся здесь шахматная фигура для резчика представляет собой одно, для игрока — другое, но даже в собраниях кунсткамер она никогда не замыкается в самой себе, поскольку выражает искусство того и другого. А еще — это отсылка к чему-то стороннему по отношению к обоим, к высшей школе абстрактной мысли, без которой невозможно никакое творение. Словом, вещь никогда не была самоцелью, которая прерывала бы цепь поступательных преобразований вещественности, а с нею и путь восхождения человека к чему-то высокому и важному для себя, его поиск смысла собственного существования в этом мире. Она всегда служила еще и ступенью восхождения к чему-то отличному от себя, и это тоже свидетельствует о невозможности жесткой ее локализации в пространстве и времени.
В условиях же массового производства широко растиражированная вещь, знаковая функция которой (а вместе с ней и скрытая отсылка к чему-то неявному, но более значительному) окончательно заслоняет собой все и начинает играть роль одной из скреп, формирующих структуру социума и единство ее восприятия. Однако способность служить не только предметом, средством и результатом, но и ступенью к чему-то безусловному для всех, приводит к тому, что становясь знаком, вещь начинает выражать известную ценность, и, следовательно, вырабатывать общую реакцию на самое себя.
Вообще говоря, (социальной) знаковостью обладает любой предмет личного потребления. Но знакообразующая функция не сводится к указанию на место его обладателя в общей иерархии. Проще говоря, к тому, что дурное платье свидетельствует о принадлежности к социальным низам, а хороший покрой — о принадлежности к общественной элите. Не менее, а может быть и более существенным является то обстоятельство, что вещь является традиционным индикатором той степени условного и, как правило, безвозмездного, кредита, который может быть предоставлен ее обладателю со стороны всех элементов национальной инфраструктуры воспроизводства. Все это можно наблюдать буквально на каждом шагу; об это говорят уже пословицы – концентрированная мудрость любого народа: в жизни и в самом деле «встречают по одежке», и перед человеком, производящим впечатление неблагополучного, просто захлопываются многие двери. Подтверждением этому является и известная реклама, которая утверждает, что даже кажущегося оборванца, на руке которого – дорогие швейцарские часы, гостеприимно встречают повсюду.
Теперь же, с накоплением критических объемов мутаций, главным в знаковости вещей становится сама цена, которая служит указанием на степень близости их владельца к новому носителю полной субъектоспособности. Назначение вещи служить предметом или средством пересотворения мира уходит на второй план, — на первый выдвигается именно этот знак своеобразной присяги генеральному распорядителю смыслов и образов жизни.
Впрочем, мы уже видели, что и в прошлом традиционные ценности часто становились модой; лишь подражание им могло обеспечить человеку утверждение в каких-то особых сферах общества, нередко помочь вхождению в круги званых, иногда («много званых, но мало избранных») — в число последних. Вот только простое подражание не есть подлинное овладение тем, что может скрывать под собою доступное чувственности. Как уже было показано, подражание — это всего лишь первая ступень освоения, но часто именно ею все и завершается. Отсюда и у всякого знака вообще форма, да даже не она, а что-то от ее внешнего слоя, оказывается способной полностью заслонить собой действительное значение. Именно так происходит с огромностью смыслов, порождаемых практически всеми видами человеческого созидания: краткие изложения сюжетов заменяют литературную образованность, знакомство с музейными коллекциями, куцые справки Википедии — настоящее знание, эрудицию. Словом, все, что объединяется тем таинственным трансцендентальным единством глубинного содержания знака с философией всего миропорядка, о котором впервые заговорил Кант, уходит куда-то за горизонт сознания. И, точно так, как заменители истинных смыслов становятся подобием бутафорских перевязей для парадных шпаг или гоголевских фестончиков на платье («пелеринка из фестончиков, на рукавах фестончики, эполетцы из фестончиков, внизу фестончики, везде фестончики»), накопление вещей начинает служить только одному — заступничеству за их обладателей в людском мире. Так что и там, где все сводится к представительству, вещь обозначает не себя, но становится красноречием, указующим на то, какие двери обязаны раскрываться, или, напротив, оставаться закрытыми, перед ее обладателем.
В общем, богатство отдельно взятой жизни начинает измеряться не многоцветьем действительных ее проявлений, но (через разнообразие, полноту и стоимость вещного окружения) собранием застывающих в вещах имитаций. Пусть даже способных создать иллюзию прикосновенности к чему-то такому, что доступно лишь немногим, но так и не позволяющих забыть о буйволовой коже под мушкетерским плащом. Отдельно взятой «человеко-дроби», которая не желает мириться с собственной ничтожностью перед величием и огромностью интегральной культуры своего социума, остается довольствоваться лишь заместительными формами полноты собственного бытия, фиктивной принадлежностью к носителю подлинной субъектности. Проще всего было бы посмеяться над всем собранием подобных иносказаний о ней, но все же справедливей видеть здесь нежелание человека-дроби мириться со сложившимся порядком вещей; по большому счету это ее порыв к чему-то настоящему, тайная полу-детская жажда подвига и, уже как награды за него, — подлинного признания…
То же стремление сознающего свою ничтожность человека вырваться за оставленные отчуждением пределы проступает и на новом витке всеобщей истории вещей и знаков, где рядом с барьерами, намертво отгородившими мироздание от узкого мирка частной жизни, встает еще один — информационный. Но с образованием этой новой преграды положение меняется. В «обществе потребления» человек стремился заполнить свой собственный быт собранием вещей, и чем более широким оно становилось, тем выше поднималась его значимость в глазах окружающих. Правда, при этом их сумма оставалась бесконечно далекой от вожделенной полноты. Информационная же революция открывает совершенно новые перспективы — возможность преодолеть развивающееся отчуждение, минуя все вещественные контакты, прямым слиянием с миром, и человек начинает активно заполнять этот мир самим собою. Именно она, революция, уводит его в социальные сети; теперь все вершится в них. Собственная значимость личности начинает определяться пространством, которое заполняется ею там, масштабом собирательного отклика на его присутствие там, числом «лайков» на возникающий в сетях образ. Социальные сети становятся даже не порталом в мир, но самим миром, и значимым для этого мира оказывается только то, что получает заметное место в нем. Самого человека уже не существует, если его нет в интернете.
Но мы сказали, что рождение информационных технологий и киберфизических реалий — это новый поворот истории слов и вещей.
В условиях неограниченной диверсификации праксиса только полное овладение богатствами коммуникационных систем, всеми формами языков, которые порождаются собирательной жизнью рода, может остановить низведение индивида к бесконечно малой величине. Лишь их полнота может стать матрицей и предшествовавших появлению человека реалий, и тех, что создаются его собственным творчеством. Поступательное же сужение частного опыта, делает невозможным освоение всего того, что не вмещается в рамки жесткой конкретики ремесел. К слову, практика склонения философской категории субъекта по парадигме неодушевленного предмета не в последнюю очередь опирается на это основание. Ведь подлинный создатель культурных ценностей — это не индивид, и отсюда вытекает другое — освобождение от уродующей человека специализации, которая исключает возможность всестороннего развития личности, способно и обязано раскрепостить ее развитие.
Только вытеснение из непосредственного производственного процесса, способно остановить развитие отчуждения, сохранить то общее, что еще остается между биологическим придатком Техниума и «человеком-вообще», в пределе же — устранить образующуюся здесь пропасть. В свою очередь, вытеснить его может только все то же развитие производительных сил, то есть дальнейшее совершенствование создаваемых им искусственных устройств и форм управления течением природных процессов.
Есть ли надежда на такой исход, и существует ли его возможность? Да, и в какой-то мере это вытеснение можно наблюдать, его демонстрирует нам вся истекшая история человеческой цивилизации: энергия животных, воды, пара, электричества, атома заменяет мускульную энергию человека; машина берет на себя исполнение практически всех технологических операций; вычислительное устройство — контрольно-логических функций, решение многих управленческих задач. Свершающиеся же на наших глазах перемены говорят о том, что этот процесс вытеснения не только далек от завершения, но и набирает скорость. Поэтому говорить о безысходности, о глухом тупике, в который стремится разумная жизнь, было бы совершенно неправильно. Но если так, то закономерен вопрос: что в перспективе остается человеку? Ответ сам собой вытекает из всего сказанного, и он давно уже не является откровением, — творческая составляющая тех процессов, из которых складывается пересоздание доставшегося ему мира. Творчество — это единственное, что не может быть возложено ни на какое внешнее устройство.
Принципиальная невозможность объясняется прежде всего тем, что оно является функций всего социума (так в живой природе: ничто в течении индивидуальной жизни не может служить основой эволюции, единицей развития является только достаточно представительная общность). Никакой, даже самый «глубинный State» не обладает самостоятельным существованием вне его; единственным до конца суверенным субъектом был, есть и будет оставаться только целостный организм общества. Художник (поэт, инженер, ученый…) пишет «кистью», но самим художником, даже (а может, тем более) если он работает ради гонорара, «пишет» только он, социум. Художник-художник, художник-ученый, художник-инженер не более чем инструмент в его (и только его) руках. Сама кисть не способна ни к чему самостоятельному, точно так же ни к чему до конца самостоятельному не способна ни одушевленная клетка этого собирательного тела человеческого рода, ни любая их группа, ни даже «глубинное государство». Тот в ком окружение привыкло видеть культурного героя, не более чем специфический терминал единого организма, и нет ничего в его творчестве, что уже не пульсировало бы в собирательной душе искушенной «публики». И вместе с тем только он, индивид, способен найти нужные средства выражения, эксплицирует то, что тревожит ее. Но точно так же обстоит дело с любым кругом — и званых и даже избранных.
К тому же и результат творчества не есть что-то застывшее. Вырванный из единого потока интегральной эстафеты культуры, любой частный итог, будь то слово, дело или вещь, немедленно обращается из ее завоеваний в артефакт цивилизации, в застывшее тело знака второй сигнальной системы. Так, любая остановка метаболических процессов, протекающих в организме, делает бессмысленным все, что происходило в нем раньше, прерывает течение его жизни. Лишь не знающая разрывов спираль метаморфоз физического в метафизическое и обратно; превращений возможного в действительное и действительного в новую цель; цели в предмет, средство и результат — сообщает смысл любому промежуточному состоянию. Только непрерывное восхождение единого субъекта к едва ли постижным для его атомов-индивидов вершинам составляет действительное содержание общей жизни и служит единственным основанием любой частной интенции.
Наконец, любое достижение любого культурного героя — это всего лишь экспликация генерального вектора дальнейшего развития собирательного субъекта. Так, уже говоря о греческом театре, мы могли видеть, что все в нем — и его архитектура, и замысел драматурга, и манера актеров, подчинено формированию единой нормы реакции на знаковые посылы города. Недоступные частному лицу, они открываются только всему собранию в целом, и каждый его скрупул воспринимает вибрации формирующейся здесь лишь его, собрания, «коллективной души». То же касается храма, цирка, стадиона. В сущности, то же, пусть не столь представимо, происходит и в храмах литературы, где публика не сбивается в плотные массы, но тем не менее становится виртуально единым же существом. Сплочение социума, создание единочувствующего и единодействующего тела — вот в чем главная задача всех искусств, и все они в конечном счете создают единое поле напряжения и единый же вектор его общего смещения к чему-то вдруг становящемуся должным для всех. Поэтому справедливо утверждать, что и сам культурный герой — это не что иное, как особый орган целостного организма, который самим ходом истории «затачивается» на то, чтобы в кажущемся хаосе частных устремлений видеть и делать, увидеть и сделать явным для других некое результирующее начало.
Все это справедливо по отношению к любому художнику. Значение и ценность всего создаваемого им кроется вовсе не в образах и сюжетах, но именно в таком, часто (чаще!) совершенно неосознанном, сложении действующих сил-векторов. Часто (чаще!) он не способен объяснить и результат сделанного. Нередко (обстоятельство хорошо известное любому искусствоведу) не он ведет своих же собственных персонажей, но они и порождаемые ими события руководят своим создателем. А еще созданное художником можно уподобить некоему гормону, который в нужную минуту вбрасывается в кровь. Вот только сам орган не знает ничего ни о своей подлинной функции, ни о составе выброшенного фермента. Справедливое по отношению к любому созиданию справедливо и по отношению к науке, инженерным искусствам, ремеслам. Создаваемое здесь, будь то новый инструментарий, или новый плацдарм для завоевания каких-то новых территорий в пространстве неведомого, — это вовсе не завершение дела (хотя, в какой-то степени, и оно тоже), но такой же посыл, назначенный подчинять общему вектору дальнейшее движение других. В конечном счете — всех.
Трагедия всеобщего отчуждения, которое порождается диверсификацией интегрального опыта и разделением труда, состоит вовсе не в отъятии его результатов, но в порождении иллюзий их самостоятельного существования, в фетишизации вещей. Благодаря этому, лишь достижения отдельных героев становятся достойными поклонения, лишь самые яркие ориентиры движения и самые неожиданные инструменты пересоздания мира обретают самоценность (если не сказать собственную субъектность) и начинают требовать притяжения к себе всех людских стремлений. Даже принесения в жертву человеческих жизней.
И все же именно здесь, в едва ли не предельном отчуждении, кроется выход; то, что на первый взгляд предстает глухим тупиком, обнаруживает решение. Ведь если никакой промежуточный итог человеческого служения — ни собственно слово, ни собственно дело, ни, тем более, вещь, не в состоянии исчерпать его содержание, оно оказывается в самом служении. Только самостоятельное творчество способно обеспечить всестороннее развитие каждого.
Разумеется, это не означает, что всестороннее развитие личности начинается только там, где каждый берет в руки перо и кисть, припадает к какому-то научному прибору… — словом, как у Маяковского: «В полях — деревеньки. / В деревнях — крестьяне. / Бороды — веники. / Сидят папаши. / Каждый хитр. / Землю попашет, / Попишет стихи». Если не увидеть здесь шутливое иносказание, перед нами предстанет чисто механистический взгляд на исторические перспективы. Творческое служение существует не только там, где рождаются произведения искусства, совершаются научные открытия, возникают невиданные ранее инженерные конструкции. А может, даже и не столько в этих парадных явлениях человеческого гения, сколько совсем в другом — в будничной повседневности.
При всей парадоксальности такого суждения, истина кроется в нем. Мы видели, что его индикатором, помимо новых реалий природы, становится новая, третья, сигнальная система; благодаря именно ей «в головах», и прежде всего в них, возникает возможность их перворождения. Самостоятельное создание того, что недоступно природе, преобразование наследия, доставшегося человеку от прежних поколений начинается только там, где включается в действие она. Между тем начинается она лишь в общении с уже существующим, обыденным. Любое обращение к старым книгам, давно известным произведениям искусства, ставшим повседневностью сознания истинам; любое перечитывание, пересматривание, переосмысление всего того, что было создано задолго до нас, не обходится без ее механизмов. И тот факт, что каждый раз рождается какой-то новый (пусть не всегда верный, но всегда требующий подтверждений и дальнейших развитий) взгляд на привычное, со всей убедительностью подтверждает это.
Не Гераклит является первородителем идеи пульсирующей вселенной (далеко не все в натурфилософии древних греков поддается переводу на язык более поздних и, в особенности, сегодняшних представлений), но без возвращения и возвращения к его мысли было бы невозможно создание современной космологии. Резко контрастирующие с первыми четырьмя, многосложность и многословие пятого постулата Евклида («И если прямая, падающая на две прямые, образует внутренние и по одну сторону углы, меньшие двух прямых, то, неограниченно продолженные, эти прямые встретятся с той стороны, где углы меньше двух прямых») на протяжении долгого времени заставляли думающего геометра видеть в нем не самоочевидную истину, но еще не доказанную теорему. Более двух тысячелетий пятый постулат оставался проблемой номер один в математике. Ответ искали многие, решение нашли трое, но двое из них убоявшись «криков беотийцев» (героев греческого фольклора, что-то вроде «чукчей» в русских анекдотах) не решились представить его широкой общественности, и слава, по праву, досталась Лобачевскому. Именно он первым представил описание свойств реального физического пространства, и доказательства того, что постулаты Евклида справедливы лишь для частных его проекций. Но не будь бесчисленных попыток разрешить противоречие между кристальной прозрачностью первых четырех и граничащей с магическим заклинанием сложностью пятого, представления о мировом пространстве еще долгое время оставались бы на уровне аристотелевских дефиниций. Словом, творчество не только в том, что было продемонстрировано Гауссом, Бояи и российским ученым, но и в подвижничестве поколений и поколений, тысяч и тысяч других геометров, большая часть которых так и осталась безвестными.
Более того, как уже было показано ранее, самостоятельное творчество является ключевой составляющей любого обмена. Произнося одни и те же слова, мы часто говорим о разном, и каждый раз требуется проделать серьезную интеллектуальную работу, чтобы понять своего собеседника или сделать доступным для него собственное понимание предмета. Повторим уже сказанное: любое содержание любого воспринимаемого нами слова должно быть переведено на язык нашего личного опыта, воссоздано именно из его материала. И точно так же любой наш посыл должен быть адаптирован к возрасту и полу, к особенностям восприятия каждого из тех, кому он адресован. В противном случае мы будем говорить на разных языках. Но и в общении тех, которые, как кажется, говорят на общем, аксиоматичное для одного может быть недоступным для другого, поэтому что-то от разговора слепого с глухим обязательно присутствует в любом диалоге. Это означает, что действительное понимание не может быть достигнуто никогда… если нет протекающих в каком-то фоновом скрытом режиме встречных потоков творческого сознания.
Без напряжения творческой мысли не обходится и в любом научении. Ни первой, ни второй сигнальных систем, в рамках которых замыкается так называемый здравый смысл, недостаточно для вхождения в мир отвлеченных построений мысли. Но не следует думать, что их нет там, где все сводится к чему-то единичному и прикладному. Ведь без общих представлений о фундаментальных устоях мироздания, о градации пространства, времени и массы, без всевозможных форм сочетания этих всепроникающих материй, которые хранятся в интериоризированных пластах личного опыта, невозможно обойтись и в сфере обыденного. Механизмы третьей не в одних сплетениях сложных умопостроений, но и в комбинаторике устойчивых динамических стереотипов, в активизации как можно более широких пластов памяти собственного тела, — и только их включение обеспечивает достижение позитивного результата в решении запутанных вопросов даже чистой прагматики.
Тем более только механизмы третьей способствуют как первопостроению одними, так и постижению другими сложных теоретических новаций — в особенности там, где все в них противоречит и здравому смыслу и вековому опыту поколений. То есть тому, что построения Шпенглера относят к достижениям, поддающимся воспроизводству, к цивилизационному уровню нашего бытия.
Да, диверсификация совокупной практики рода и порождаемое ею всеобщее разделение труда замыкают жизнь индивида в пределах именно этих, цивилизационных, границ. Но в любом частном занятии каждый может восходить к вершинам, недоступным для окружающих, а значит, простора для самосовершенствования достаточно везде и повсюду могут появляться свои культурные герои. Вот только во всем прочем многие из них остаются не сведущими даже в аксиоматике других искусств и ремесел, и в этом «прочем» нередко лучшие их мастера замыкаются в рутине, не всегда восходящей к самым устоям здравого смысла. Интересную, в этом контексте, зарисовку приводит в «Университетской поэме» В. В. Набоков:
Итак, вы русский? Я впервые
встречаю русского..." Живые,
слегка навыкате, глаза
меня разглядывают: "К чаю
лимон вы любите, я знаю;
у вас бывают образа
и самовары, знаю тоже!"

Вот, собственно, и весь состав сведений о «фауне» одной из самых могущественных держав мира, которыми располагает вполне интеллигентная барышня из, что называется, «хорошей семьи».
Таким образом, правота Ч. П. Сноу не может быть ограничена исключительно тем массивом интеллигенции, у одного из полюсов которого группируется художники, у другого — ученые. Только уравнение всех сфер, только десакрализация немногих избранных занятий, только дефетишизация чемпионов может способствовать обнаружению подвига в самом обыденном, то есть тому, чтобы и «последние стали первыми». Свои художники и свои исследователи рождаются в любой сфере деятельности, не исключая чисто прикладную, но далеко не всё в этих сферах почитается наравне с достижениями «физиков» и лириков».
Далеко не все недоступное небожителям наук и искусств пятнает их таланты, невежество же сантехника — пусть даже подлинного артиста в своем ремесле — делает его человеком второго сорта. Между тем высшие достижения его арса, в числе которых простой унитаз, при всей неожиданности сравнения, могут быть поставлены в один ряд с мадоннами старых мастеров. И это еще вопрос, какой цех дал человеку больше? Впрочем, деление по сортам было свойственно всем временам, достаточно вспомнить античность, в которой сам художник считался простым ремесленником (разновидностью квалифицированного сантехника), частью обыкновенной «меди» полиса. Его «золото» — это мыслители, которым, в платоновском идеале, долженствовало править городом. В свою очередь, у Сноу в первом ряду стоят и деятели искусств, и уже их общей сумме с философами противопоставляется «серебро» и «медь» всех остальных. Но время продолжает менять оценки, и сегодня высшие позиции в этой иерархии занимают совсем другие — телеведущие и герои поп-арта. В общем, деление на «избранных» и «званых», а то и вообще «отверженных» сохраняется. И это притом, что объективной основы градации ни человеческих талантов, ни видов деятельности в принципе не существует, равнозначимо все.
Говоря иными словами, отчуждение проявляется не только в возвеличении первых, но и в отвержении последних. Великий роман Гюго, как о наиболее болезненной язве социума, говорит и об этом. Между тем эта язва не только разъедает основания равенства — она гасит любую инициативу там, где нет признания, и результат несет гибель всем.
Человек — прежде всего род, а следовательно, и его совершенствование — это составляющая часть общего развития всего организма социума. Достижений отдельно взятых отраслей культуры или отдельных культурных героев совершенно недостаточно не только для общего восхождения к чему-то новому, но и для общего выживания.
Забвение этого обстоятельства чревато трагедией. Вспомним судьбу механизированных корпусов РККА, которые погибли в первые же недели противостояния германскому нашествию (а вместе с ними погибла и вся кадровая армия, а с нею на краю катастрофы оказалась и страна). Не последней из причин стала культурная отсталость призывного контингента. Дело в том, что велосипед, мотоцикл, а то и автомобиль не были редкостью в германских семьях. Между тем техническое обслуживание и мелкий ремонт уже с детства входили в обязанности самих обладателей, и навыки обретаемые подростками, становились хорошей базой как для знакомства с более сложными техническими устройствами, так и для овладения настоящим мастерством вождения. В то же время получавшая вполне достойное гуманитарное образование городская молодежь СССР была далека от техники того времени, поверхностно же знакомая с трактором сельская — от отвечавшей вызовам эпохи городской, а нередко и классической школьной культуры. В результате великое множество вполне отвечавших своему времени, а то и опережавших его танков было брошено еще на пути к сражению, и прежде всего, потому что их экипажи не были в состоянии справиться с мелкими поломками. На поле же боя они гибли по той причине, что танкисты не владели навыками сложных маневров на пересеченной местности. Разумеется, пионерские кружки, готовившие будущих авиаконструкторов и естествоиспытателей, шахматистов и поэтов, делали (и в конечном счете сделали) свое дело, но цена, заплаченная за результат, оказалась значительно более высокой, чем это могло быть при других обстоятельствах.
Такого рода свидетельства не могут не поднимать вопрос: все ли в «культуре Фауста» достойно неограниченного развития, если не каждая ценность достойна стать органической компонентой культуры ее частного носителя?
Как кажется, впервые этот вопрос был поставлен еще Эпикуром. Но и сегодня необходимо понять: мы создаем не вещи, и даже не «ценности», и даже не мир вокруг нас (все это, понятое как векторы, цели, ориентиры, приоритеты до известной степени противопоставляется человеку), но прежде всего самих себя. В сущности, мы сами — это и есть единственный предмет и ключевой результат нашего интегрального творчества. Назначение человека состоит в том, чтобы построить общество, в котором никакие занятия не будут доминировать над «серебром» и «медью», но каждый цех станет школой «золота».
Индивид или общество? Личность или статус? Человек или вещь? Вот главные вопросы, которые поднимает перед нами сама история. Впервые поставила и дала на них ответ Греция. Именно ее хлынувшая в гуманитарную сферу культура обнаружила, что многие из материальных потребностей являются совершенно излишними: «мудрецу» достаточно «кувшина чистой воды и свежей лепешки». Бессмысленная роскошь вызывает разложение духа — в развращенном же погоней за вещами сознании творчество вырождается в нелепые игры в неподражаемость226, в имитацию «прекрасных дел», в карикатуру на самих себя. Достаточность, а не изобилие раскрепощаетчеловека, и максиму Эпикура ни в коем случае нельзя понимать как смирение перед неизбежностью нищеты; только первая может стать символом подлинной свободы и благородства души. Поэтому выход только в одном — в кардинальной смене всей системы потребления, более того, самой идеологии потребительства, и уход человека из сферы массового потребления в информационные сети впервые за тысячелетия открывает возможность осознания того непреложного факта, что вовсе не вещи делают человека.
Здесь мы вновь возвращаемся к фетишизации героев и их достижений. С отчуждением творчества (а мы видели, что главным результатом разделения труда становится именно оно) сама способность к нему начинает осознаваться как нечто превосходящее все другие качества, присущие «обыкновенному» индивиду, как некий особый, дар. Каждого, кто обладает ею в степени, хоть сколь-нибудь превышающей фоновые значения, общественное мнение возносит над окружением, в крайней же точке возвеличения обнаруживает в них носителей иной природы:
Плоть богов таится в его теле227.

Однако было бы ошибочным абсолютизировать неизбежность следствий; разделение труда, специализация и совершенствование технологий вовсе не означают полное лишение самой способности к творчеству — человек может потеряться на необитаемом острове, но это вовсе не лишит его способности к деторождению. Так и в нашем случае. Поэтому в действительности даром созидания (пусть в разной степени) обладает любой — не каждому открывается его возможность. В конечном счете, любая способность является принадлежностью биологического вида, меж тем объективные законы биологии таковы, что все, свойственное виду, в принципе доступно любому его представителю; вопрос лишь в степени развития тех или иных качеств. Поэтому в достаточно представительном массиве даже подлинные таланты встречаются значительно чаще, чем это представляется зашоренному социальными условностями взгляду. К тому же, реальность такова, что возможность создания новых ценностей, могущих по-своему форматировать жизнедеятельность и миросозерцание других людей, существует практически во всех сферах человеческого бытия. Иными словами, способностью, равно как и высшими формами ее проявления, наделяются не только художники и ученые, но также инженеры, программисты, военачальники, политические лидеры, спортсмены... Полный ряд даже укрупненных родов доступных человеку занятий не поддается никакому перечислению. Впрочем, возвеличиваются таланты не только одного ценностного ряда, но (не будем преувеличивать добродетели нашего общества) фальшивомонетчиков и пиратов, финансовых аферистов и проституток. Правда, там, где обнаруживается выдающийся, то есть куда выше обыденности развитый, дар, и те и другие (и бесчисленные третьи, четвертые, пятые...) облагораживаются согласным сознанием большинства и облекаются в какие-то незапятнанные ни злом, ни пороком одежды. Робин Гуд, Стенька Разин, Зорро предстают как примеры одного известного всем измерения; греческие гетеры, выходящие из трущоб византийские императрицы, маркизы помпадур, леди гамильтон — другого, общее же их число не известно никому.
Таким образом, уже само многообразие творческих способностей, даруемых ли природой, ниспосылаемых ли бессмертными богами, должно было бы наводить на мысль о том, что какой-то талант присущ каждому. Но долее двух тысячелетий в сознании европейца господствует рожденное греческими интеллигентами (впрочем, как показано, задолго до них еще и шумерским эпосом) представление о принципиально иной природе любой выдающейся личности. Согласимся, что такое представление в состоянии по-своему формировать и собственный взгляд ее носителя на вещи. Вдумаемся: кем должен сознавать себя тот, кого согласное мнение большинства возносит над другими? Первым среди равных? Едва ли, ведь равенство с прочими обесценивает личные достоинства, делает их относительными. Победителям же грезятся одни абсолюты; ставшие первыми ищут (и всякий раз находят) доказательства собственной избранности, исключительности своей природы. Доказательства принадлежности к какому-то иному, зазвездному, миру, вследствие чего языческое поклонение им нашего, земного, где вынуждены жить они сами, оказывается обусловленным не столько результатом уже свершенных ими великих деяний, сколько самой уникальностью соткавших их плоть стихий и материй... Словом, людское признание – это не награда за свершенные труды, не воздаяние за несмертный подвиг, но поклонение именно им. В свою очередь, степень экзальтации этого поклонения обнаруживает не что иное, как степень вины за не замечавшуюся ранее очевидность.
Вытеснение производства из вещной сферы обязано изменить многое — и прежде всего ценность самих вещей. Погоня за ними оправдывает целеполагание только там, где именно их номенклатура формирует статус обладателя, уход же в другие сферы, где индикаторами наполненности бытия оказываются совсем иные реалии, делает бессмысленной всю дистанцию. К тому же стремительно расширяющиеся возможности IT-технологий влекут за собой практически неограниченное расширение контингента потенциальных призеров, а это не может не девальвировать ценность наград. Наконец, преобразуется и сам мир, ведь там, где обладание вчерашними эксклюзивами становится доступным для многих, он не может оставаться прежним. Все это ведет к тому, что становятся невостребованными и многие таланты — во всяком случае способности и ледигамильтон, и робингудов едва ли смогут развиваться в прежних направлениях. Таким образом, смена технологического уклада в конечном счете означает собой качественное преобразование самой человеческой природы.
Именно так — природы, ибо встающая здесь проблема гораздо более серьезна, чем все изложенное в настоящей главе. Ведь если утрачивается связь между возможностями органической ткани и дальнейшим совершенствованием всех ее порождений, то неизбежен вопрос: зачем ей даруется жизнь? И этот вопрос рано или поздно будет поставлен, вот только самое интригующее в нем — кто, или Что это сделает?
Возможности разума, хотим мы того или нет, в конечном счете опираются на физические ресурсы его носителя, и если само тело последнего становится тормозом, препятствием к совершенствованию, сможет ли человеческий, который обладает куда меньшими «вычислительными» способностями воспрепятствовать попыткам искусственного устранить неизбежно возникающие ограничения? Между тем развитие вещной сферы отнюдь не способствует развитию возможностей собственно человека. Скорее напротив. Развитие книгопечатания привело к утрате способности с голоса запоминать целые терриконы информации; появление счетных устройств сказалось на способности к устному счету… Если связать только эти, самые очевидные, следствия научно-технического прогресса с невостребованностью (читай утратой) микронной точности искусств часовых мастеров и шлифовальщиков стекол прошлого, общая картина станет куда более унылой. Радикальное сокращение потребности во всех измерениях физического потенциала человеческого тела уже в ближайшей перспективе не сможет не сказаться на конкурентоспособности творческого. Поэтому перспектива смещения производства из вещной сферы уже сегодня должна наполняться конкретикой — куда именно? Ведь вовсе не исключено, что завтра вектор пересоздания мира, будет определяться уже не нами.
Некоторые основания для построения искомого вектора существуют уже сегодня. Учение о человеке, как о высшей цели и ценности мира породило так называемый антропный принцип, один из фундаментальных в современной космологии, физике, биологии. Он закрепил нерасторжимую связь между крупномасштабными свойствами Вселенной и существованием в ней наблюдателя. Сегодня существуют две его формулировки: «слабая» (устройство Вселенной допускает зарождение жизни и разума) и «сильная» (Вселенная должна быть такой, чтобы в ней рано или поздно появлялся субъект разума). Сам термин был предложен английским математиком Б. Картером (1973). Но, строго говоря, не он его первооткрыватель, если, как мы помним, еще Кант утверждал, что «рассудок не черпает свои законы (a priori) из природы, а предписывает их ей»228. Картер дает лишь имя, действительное же осмысление феномена подлинной субъектоспособности начинается еще в греческой философии: «Познай самого себя, и ты познаешь богов и Вселенную» (Солон), «Человек мера всех вещей» (Протагор), и соединение ее с проповедью новой религии, в которой человек создается по образу и подобию Бога, окончательно выводит европейскую культуру на особую траекторию. А может быть, начало лежит уже в первом подчинении соблазну вкусить от древа познания…
Здесь так же говорилось о неразрывной связи человека и мироздания, о том, что действительный потенциал органической ткани в полной мере сопоставим с потенциалом всей материи в целом, не исключая и тех ее опций, которые ныне еще не известны человеку. Но до сих пор, в сущности, как и в древнекаменном веке, из всего их спектра используются главным образом механические. Вместе с тем само тело человека способно к гораздо большему, чем требует от него весь спектр форсмажоров привычного уклада жизни. Это со всей доказательностью демонстрируют современные телевизионные шоу, лишь одним из примеров которых предстают «Удивительные люди» (российская адаптация китайского «The Brain»). Поэтому в недалекой перспективе можно ожидать, что развитие Культуры, понятой как особая форма жизни, склонной к тому же к весьма агрессивным (в представлениях человека) формам экспансии, в недалеком будущем начнет обращаться к ранее невостребованным (а далее — и к неизвестным ) свойствам вещества. А это значит, что на повестку дня встанет необходимость развития и совершенствования новых опций самого человека, преобразования и его собственной природы.
Таким образом, изменение философии потребления вовсе не означает отказ от вещного мира, сведение всего и вся к достойному эпикурейского идеала минимуму мудреца. Скорее, наоборот, вещественное окружение человека получит новый импульс к расширению, вот только его состав должен будет претерпеть существенные изменения. А с этим можно ожидать, что смещение общего вектора производства (впрочем, не только его, но и собирательного праксиса вообще) в гуманитарную область, кроме прочего, обретет своей целью развитие качественно новых форм субъектоспособности. Но и здесь, на новых путях развития цивилизации, Слово, взятое во всех, в том числе и новых своих формах, будет по-прежнему в начале всего.

Собственно, этот вывод и является главным. В начале было и остается слово; без него ничто не начало и не начнет быть, что начало или чему надлежит быть,— ни в субъектоспособности человека, ни в пересоздаваемом ею мире.

БИБЛИОГРАФИЯ
Аристотель. Никомахова этика. Соч. в 4 т. т 4. М.: Мысль, 1984, с. 53-294.
Аристотель. Политика. Соч. в 4 т. т 4. М.: Мысль, 1984, с. 375-644.
Аристотель. Поэтика. Соч. в 4 т. т 4. М.: Мысль, 1984, с. 645-680.
Афонин А. А. Лекции по генетике. Интернет-ресурс: http://afonin-59-bio.narod.ru. Дата обращения июль 2015.
Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. Москва, «Художественная литература», 1975.
Беркли Дж. Трактат о принципах человеческого знания. Беркли Дж. Сочинения. М.: Мысль, 1978.
Блок А. О назначении поэта // Блок А. Собрание соч., в 6 т., т. 4., с. 413-420. Л.: 1982.
Боннар А. Греческая цивилизация. М.: Искусство, 1992
Браун Дэн. Происхождение. — М.: АСТ, 2018
Брук С. И. Народонаселение. БСЭ, III изд. 1968-1978.
Великие памятники древних цивилизаций. Москва, ЭКСМО, 2012.
Верхозин А. Н. Тепловая декогеренция (анализ результатов опыта исследовательской группы Цайлингера). Интернет-ресурс: [https: // www.pskgu.ru/projects/pgu/storage/ we6137/wepgu02 /wepgu02 21.pdf. Дата обращения: сент. 2019]
Виолле-ле-Дюк Э. Э. Осада и оборона крепостей. Двадцать два столетия осадного вооружения. М.: ЗАО Центрполиграф, 2009.
Витрувий. Десять книг об архитектуре. Изд. Архитектура-С. 2006, репринт 1936 г.
Восточная литература. Средневековые исторические источники Востока и Запада [Интернет-ресурс: http://www.vostlit.info/Texts/Dokumenty/Germany/Deutsch_Stadt/text2.phtml?id=5757. Дата обращения: янв. 2019].
Всемирная история в 10 тт., т. 1, М. 1955-1965.
Выготский Л.С. История развития высших психических функций. М., 1983. Т.3.
Выготский Л.С. Лекции по психологии. СПб, Союз, 1997.
Гегель. Наука Логики в 3 тт. М., 1970-1972.
Геродот. История. Л.: 1972.
Глазычев В. Л. Эволюция творчества в архитектуре. М.: Стройиздат, 1986.
Григорьев Г. П. О первоначальном научении. Сборник материалов конференции. СПб, 2002.
ГумилевЛ. Н. О термине этнос. Доклады Географического общества СССР, 1967. вып.3, с. 90-107.
Данилкин Лев. Ленин: Пантократор солнечных пылинок. М. ЖЗЛ, 2017.
Де Бройль Луи. Революция в физике. М.: Атомиздат, 1965.
Денисон Дж. История Конницы. Кн. 1. М.: ООО «Изд. АСТ, 2001.
Джуринский А. Н. История педагогики. М., 2000.
Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М.: Мысль, 1979.
Елизаров Е. Д, Рождение искусства. Вестник Чеченского государственного педагогического института. Грозный 2011, с. 23-45.
Елизаров Е. Д. Античный город. СПб. Изд. Прана, 2006.
Елизаров Е. Д. Апология «Капитала». Интернет-ресурс: http://www.gumer.info/referenc.php.
Елизаров Е. Д. Культура как детерминант всеобщего развития. Российская Академия художеств. Институт им. И. Е. Репина. Научные труды, вып. 15, 2010, с. 3-25.
Елизаров Е. Д. Основы организации мышления или Сколько будет 2 + 2? СПб, 2015.
Елизаров Е. Д. Статус творческой личности. Российская академия художеств. Институт им. И. Е. Репина. Научные труды вып. 19. 2011, с. 3-25.
Елизаров Е.Д. Великая гендерная эволюция. Мужчина и женщина в европейской культуре. СПБ, 2015.
Жак Ле Гофф. Цивилизация Средневекового Запада. М.: Изд. Группа «Прогресс», 1992.
Запорожец А. В. Избр. соч. в 2-х тт. т. I, М.: 1986.
Зиммель Г. Женская культура // Зиммель Г. Избранное. Т. 2. М., 1996.
Ильенков Э. В. «Идеальное» // Философская энциклопедия Т. 2. М., 1962 с. 219-227.
Ильенков Э.В. Об идолах и идеалах. М., 1968.
История древнего мира. Т 3. Упадок древних обществ. Изд. 2 под ред. Дьяконова И. М. и др. М. Наука 1983.
История Европы в 8 тт. М.: Наука, 1988-1994.
История философии. Т I. Политиздат при ЦК ВКП(б), 1940.
К. Маркс и Ф. Энгельс. Из рукописного наследства. Соч. II изд. т. 12. М., 1958.
Кант И. Критика чистого разума. // Кант И. Соч. в 6 тт., М.: Мысль, М.: Мысль. Т. 3, 1994.
Кант И. Пролегомены ко всякой будущей метафизике, могущей появиться как наука// Кант И. Соч. в 6 тт. М.: Мысль, Т. 4., ч. 1, 1965.
Карацупа Никита. Записки следопыта. Изд. Граница, 1998
Клочков И.С. Духовная культура Вавилонии. М., 1983.
Кнабе Г. С. Комментарий // Корнелий Тацит. Соч. в 2 тт. т. 2 История, Ленинград, Наука, 1970, с. 249-297
Книги Ветхого и Нового завета.
Колпинский Ю. Д. Великое наследие античной Эллады и его значение для современности. —М.: «Изобразительное искусство», 1977.
Колшанский Г. В. Контекстная семантика. М. Наука. 1980.Леви-Стросс К. Структурная антропология. М.: ЭКСМО-ПРЕСС, 2001.
Коробков И. И., Новые данные о неандертальских скелетах из пещеры Шанидар (Ирак). Вопросы антропологии, 1963, в. 15; Матюшин. М. Археологический словарь. М.: 1998
Крейдлин Г.Е. Невербальная семиотика в ее соотношении с вербальной. Диссертация на соискание ученой степени доктора филологических наук. Российский гуманитарный университет, 2000.
Ксенофонт Афинский. Анабасис. Греческая история. Научно-изд. Центр ЛАДОМИРМ. 2003.
Ксенофонт Афинский. О доходах Афинского государства. // Хрестоматия по истории Древней Греции. Под ред. Д. П. Каллистова. М., «Мысль», 1964. Перевод Э. Д. Фролова
Ксенофонт Афинский.. // Аристотель. Афинская полития, Ксенофонт, Лакедемонская полития. Пер. Радциг С., Янчевецкий Г.А. изд. Академический проект, 2017
Кузнецова А.И., Ефремова Т.Ф. Словарь морфем русского языка. Изд. Русский язык, 1986.
Лаплас П. С. Изложение системы мира. — Л.: Наука, 1982.
Лаплас. П. С. Опыт философии теории вероятностей. М.: Книжный дом «ЛИБРОКОМ», 2011.
Ле Бон Г. Психология толп // Психология толп. — М.: Институт психологии РАН, 1998.
Лейбниц Г.В. Монадология. Соч. в 4 т., т. I, М.: Мысль, 1982, с. 413-429
Ленин В. И. Критические заметки по национальному вопросу. ПСС, 5 изд., т. 24, с. 113-150.
Ленин В. И. ПСС, 5 изд. Т. 18, с. 72-84.
Линден Юджин. Обезьяны, человек и язык. М.: Мир, 2016.
Манштейн, Э. фон. Утерянные победы — М.: Вече, 2015.
Маркс К. К критике политической экономии. // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч. 2 изд., Т. 13.
Маркс К. Капитал, т. I. // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., 2 изд., т. 23.
Маркс К. Тезисы о Фейербахе // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., 2 изд., т. 3., с. 1-4.
Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 г. // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 42, с. 41—174.
Мельникова Л. В. Армия и Православная Церковь Российской империи в эпоху наполеоновских войн. Приложения. М., 2007.
Мерчант Джо. Антикитерский механизм. М.: Изд. Альпина-нон-фикшн, 2017.
Мески Жан. Замки. Свидетельства и документы. — М.: Астрель. АСТ, 2003.
Михайловский Н.К. Избранные труды по социологии в 2 тт. СПб, Алетейя, 1998, т.2.
Монтэ П. Египет Рамсесов. Повседневная жизнь египтян во времена великих фараонов. — М.: Наука, Главная редакция восточной литературы, 1989.
Мотус А. А. Цицерон и Саллюстий в их отношении к гражданским войнам Древнего Рима (I в. до н. э.). АМА. Вып. 5. Саратов, 1983.
Мулен Лео. Повседневная жизнь средневековых монахов Западной Европы (X-XV вв.) М.: Молодая гвардия, 2002.
Нечаев С.Г. Катехизис революционера, §§ 1-4. Революционный радикализм в России: век девятнадцатый. Документальная публикация. Отв. Сост. Рудницкая Е. В. М.: «Археографический центр», 1997, с. 244-247.
Николай Кузанский. Об ученом незнании //Николай Кузанский. Соч. в 2 тт., т 1. М.: Мысль, 1979, с. 47-184.
Ньютон Исаак. Математические начала натуральной философии. М.: Наука, 1989.
Павлов И. П. Условный рефлекс // ПСС, 2 изд., т. 3, кн. 2, 1951.
Платон. Государство. Платон. Соч. в 3 тт. т. 3 М.: Мысль, 1970, с. 89-454.
Платон. Федр // Платон. Соч. в 3 тт. т. 2. М.: Мысль, 1970, с. 157-222.
Платон. Законы // Платон. Соч. в 3 тт. т. 4. М.: Мысль, 1970.
Плиний Старший. Естествознание: Об искусстве. / Пер. Г. А. Тароняна. (Серия «Античная классика»). М.: Ладомир, 1994. 
Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Сравнительные жизнеописания. В 3 тт. М.-Л., 1961—1964
Пржиялговская Н. Фуллерены – сенсационное научное открытие ХХ века. [Интернет-ресурс: http://www.russianscientist.org/files/archive/Nauka/2013_PRZIYALGOVSKAYA-29.pdf Время обращения: сент. 2019].
Примак Р. Б. Основы сохранения биоразнообразия. М.: Издательство Научного и учебно-методического центра, 2002.
Рассел Бертран. История западной философии. Новосибирск, 2001.
Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. М. ЭКСМО, 2007.
Сноу Ч. П. Портреты и размышления, М.: Прогресс, 1985.
Соколов Б. В. Буденный: красный Мюрат. М.: Молодая гвардия (ЖЗЛ), 2007.
Стендаль. История живописи в Италии. Жизнь Микеланджело. М.: ОЛМА Медиа Групп, 2013.
Старостин С. А. У человечества был один праязык. «Знание—сила», №8, 2003.
Сунь-Цзы. Трактат о военном искусстве. Перевод и исследование»: М.–Л.; 1950. Предисловие переводчика.
Талбот Майкл. Голографическая Вселенная. М. 2004.
Тейяр де Шарден. Феномен человека. М.: Наука, 1987.
Тит Ливий. История Рима от основания города. В 3 т. / Переводы под ред. М. Л. Гаспарова, Г. С. Кнабе, В. М. Смирина. Серия «Памятники исторической мысли». М.: Наука. 1989—1993.
Тойнби А. Постижение истории. М., Айрис-Пресс, 2002.
Тюняев А. А. Расчет численности населения в палеолите и мезолите. Доклад на Первом международном конгрессе «Докирилловская славянская письменность и дохристианская славянская культура» Ленинградский государственный университет имени А.С. Пушкина, г. Санкт-Петербург,
12–14 мая 2008 года. [Интернет-ресурс: http://www.organizmica.org/archive. Время обращения: дек. 2018].
Фейнман Р. Характеристика физических законов. Лекция 5. Различие прошлого и будущего. Библиотечка «Квант» № 62. М.: Наука, Изд. второе, исправленное, 1987.
Форд Генри. Моя жизнь, мои достижения. М.: Наука и техника, 1998.
Фридлендер Г. М. Достоевский и мировая литература. – М., 1979.
Хайдеггер Мартин. Язык. Ленинградский Союз ученых. Философско-культурологическая исследовательская лаборатория "ЭЙДОС" СПб, 1991.
Харитонович Д. Э. Ремесло. Цехи и миф // Город в средневековой цивилизации Западной Европы. Т. Жизнь города и деятельность горожан. - М.: Наука, 1999.
Харитонович Д. Э. Средневековый мастер и его представления о вещи // Художественный язык средневековья. М., 1982.
Хойзинга. Й. В тени завтрашнего дня. М.: Изд. группа «ПРОГРЕСС — АКАДЕМИЯ», 1992.
Хомский Н. Синтаксические структуры. // Новое в лингвистике. М., 1962. Вып. II. С. 412—527.
Хрестоматия по античной литературе. В 2 тт. Для высших учебных заведений. Том 1. Н. Ф. Дератани, Н. А. Тимофеева. Греческая литература. М.: Просвещение, 1965.
Хрестоматия по истории Древнего Востока: Учебное пособие: В 2 ч. Ч.1. Под ред. А. Коростовцева, И. С. Кацнельсона, В . И. Кузищина. М.: Высшая школа, 1980.
Хрестоматия по истории Древнего мира. Под ред. Ак. Струве В.В., т.1. М. 1950.
Хрустов Г. Ф. Проблема человеческого начала. Вопросы философии. 1968, № 8.
Хрустов Г. Ф. Становление и высший рубеж орудийной деятельности антропоидов. //Доклады. VII Международный конгресс антропололических и этнографических наук. М.. 1964 г.
Цицерон Марк Туллий. Диалоги. О государстве. О законах. Серия Литературные Памятники. М.: Наука, 1966.
Шайтанов И. Шекспир. М.: Молодая гвардия. ЖЗЛ. 2013.
Шатило Ю. Е., Копкова Е. С. Занятость и безработица в условиях цифровой экономики. Международный научно-технический журнал «Теория. Практика. Инновации». Окт. 2017
Шиллер Ф. Письма об эстетическом воспитании человека. Изд. «Рипол Классик», 2018
Шопенгауэр А. Мир как воля и представление. Собрание сочинений в 5 тт. Т. 1. Перевод Ю.И. Айхенвальда. М., Московский клуб, 1992.
Шпенглер О. Закат Европы, т. 1. Новосибирск, 1993.
Шуази Огюст. История архитектуры. В 2 тт. Т. 2 М., 1937.
Шухардин С. В., Ламан Н.К., Федоров А.С. Техника в ее историческом развитии. Москва: Наука, 1979.
Эллинские поэты VII—ΠΙ вв. до н. э. Эпос. Элегия. Ямбы. Мелика. Отв. ред. М. Л. Гаспаров. М.: Ладомир, 1999.
Эльконин Б.Д. Введение в психологию развития (в традиции культурно-исторической теории Л. С. Выготского). М., 1994.
Энциклопедический словарь крылатых слов и выражений. Авт.-составитель Вадим Серов [Интернет-ресурс: http://www.bibliotekar.ru/encSlov/15/250.htm].
Эпштейн Михаил. Русский язык: Система и свобода. Новый Журнал. Литературно-художественный журнал русского Зарубежья. № 250, 2008 [Интернет-ресурс: http://www.lingvotech.com/rusyazsis]
Юнг К. Г. Архетип и символ. М., 1991.
Якубович Д.П. «Капитанская Дочка» и романы Вальтер Скотта // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М.-Л., 1939.