КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Избранное [Сэнгийн Эрдэнэ] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Избранное

Сэнгийн Эрдэнэ ИЗБРАННОЕ

Составитель и автор предисловия К. ЯЦКОВСКАЯ

ПРОЗА СЭНГИЙНА ЭРДЭНЭ

В декабре 1979 года литературная общественность Монголии отмечала пятидесятилетие одного из талантливейших писателей страны, лауреата Государственной премии, автора множества повестей и рассказов Сэнгийна Эрдэнэ. На юбилейном заседании оглашались тексты официальных приветствий, вручались традиционные подарки, сменялись на трибуне многочисленные ораторы — прозаики, поэты, деятели киноискусства, признательные читатели, просто друзья… Эрдэнэ как-то напряженно всматривался в зал, был серьезен. Наверное, не просто выслушивать столько торжественных речей в собственный адрес. А выступления все продолжались. Перечисляли вышедшие книги, подводили итоги творческих десятилетий. Говорили о родине Эрдэнэ, связывая с ней истоки его таланта. Вспоминали даже первое юношеское стихотворение «Золотая ласточка», написанное им в восемнадцатилетнем возрасте. «Что ж, первое произведение, как первая любовь, остается в сердце писателя на всю жизнь», — заметил тогда в ответном слове Эрдэнэ.

Да, прозаик Сэнгийн Эрдэнэ начинал свой путь в литературе как поэт. Через несколько лет после публикации первого стихотворения вышел в свет его поэтический сборник. Однако эта книга стихов так и осталась единственной, продолжения не последовало — началась проба сил в прозе. Появляются первые рассказы и повесть «Салхитын-Гол». На какое-то время Эрдэнэ отдает предпочтение рассказам. Публикует их в газетах и журналах, не дожидаясь, пока сложится сборник. В сюжетной достоверности и простоте рассказов, целомудренно-сдержанной манере выражения сокровенных чувств, в активной позиции автора, провозглашавшего право каждого человека на счастье, на настоящую любовь, было много нового. Читатели восприняли их как удивительное откровение и не замедлили с откликами. Письма шли и самому Эрдэнэ, и в редакцию литературной газеты «Утга зохиол урлаг» («Литература и искусство»). «Когда читаешь маленькие рассказы Эрдэнэ, становится радостно, чувствуешь, как у тебя поднимается настроение, — говорилось в одном из читательских откликов. — Чтобы вместить в короткий рассказ хотя бы маленькую частичку огромного океана жизни, со всем, что есть в ней хорошего и плохого, нужно большое мастерство. Творчество писателя, который живет одной жизнью с народом, равняет по народу шаг, никогда не может быть забыто».

Сэнгийн Эрдэнэ родился в Хэнтэйском аймаке. Юрта его родителей-скотоводов стояла в просторной живописной долине, которую питает полноводный Онон, тот самый, что у Василия Яна в его знаменитом романе «Чингиз-хан» назван Золотым (наверное, у многих, читавших эту книгу, остались в памяти строки: «Вспомним, вспомним степи монгольские, Голубой Керулен, Золотой Онон…»). На родине Эрдэнэ учился в начальной школе, помогал матери в ее нелегких заботах — отца он лишился рано. Потом было офицерское училище в столице, медицинский факультет Монгольского государственного университета. Получив диплом врача-психиатра, начал работать в одной из больниц. Во время дежурств, в те дни, когда выдавались свободные часы, в маленьком кабинете врача и были созданы первые рассказы.

Эрдэнэ вместе с его ровесниками выпала судьба стать свидетелями неслыханных по дерзости социальных преобразований на просторах древней Монголии. Чтобы закрепить перемены, чтобы мечты о новой жизни стали явью, людям приходилось идти на многие лишения, бороться с сопротивлением старого. Борьба за будущее счастье не обходится без жертв — об этом Эрдэнэ узнал из жизни. Впечатления детских и отроческих лет не прошли бесследно. Они не раз переосмысливались Эрдэнэ — зрелым писателем и отразились в судьбах его литературных героев. Вот как обосновывает он выбор главного направления в своем творчестве: «Нет более почетного долга у писателя, нежели оставить будущим поколениям летопись своего времени». Беспредельно веря в силу литературы и стараясь доказать ее своими произведениями, писатель неустанно обращался к проблеме формирования личности, нравственного обновления человека. То, о чем пишет Эрдэнэ, помогает проникнуть и во внутренний мир самого писателя, мир с праздничными и скорбными днями, со страстным желанием искоренить зло и несправедливость.

На протяжении полутора десятилетий выходили в свет все новые и новые повести и рассказы Сэнгийна Эрдэнэ. К середине шестидесятых годов он становится признанным мастером психологической новеллы, и несколько его произведений, среди которых был и публикуемый здесь рассказ «Пыль из-под копыт», удостоились в 1965 году Государственной премии МНР в области литературы. В ту пору стали особенно много говорить и писать о новаторских чертах творчества Эрдэнэ. Эту добрую славу принесло писателю стремление открыть людям хотя бы частицу бесконечного богатства человеческой души. Герои произведений Эрдэнэ, обыкновенные люди — будь то живущие по соседству в большом столичном городе с его бурным ритмом будней или на далеких, разделенных десятками и сотнями километров стойбищах, занимающиеся привычным делом или постигающие совершенно новые, неслыханные ранее в Монголии профессии и занятия, — всегда остаются людьми большой души, истинно доброго сердца, готовыми к любым испытаниям во имя торжества добра, умеющими преданно любить.

В каком бы жанре ни работал Эрдэнэ, каждое произведение, выходящее из-под его пера, озарено светом поэзии. В повествование всегда органично входит пейзаж, и в этом, несомненно, обнаруживают себя традиционные эстетические представления народа, с незапамятных времен живущего в естественном гармоническом единении с природой. Пейзаж в прозе Эрдэнэ сопоставим с пейзажным параллелизмом в народной монгольской песне, где природа, переданная через живописные детали: причудливый излом линии гор, одинокое дерево, зелень лугов, туман, вползающий в ущелье или поднимающийся над озерами, реками, и, наконец, солнце, владычествущее над миром, — служит тому, чтобы углубить или оттенить мысль, сентенцию, чувство, выраженные средствами народной поэзии. У Эрдэнэ пейзаж редко выглядит пышной, насыщенной яркими красками картиной. Чаще всего это миниатюра — графически точный, изящный рисунок или чистая мягкая акварель.

Ярким безоблачным утром начинается действие в рассказе Эрдэнэ «Мы с Кулан», герои которого едут на сельский праздник. Радость несет всему живому свет восходящего солнца. Отступает перед ним густая тень, отбрасываемая горами на востоке. С юга навстречу путникам веет ласковый утренний ветерок. Росная трава отзывается веселым посвистом под ногами резвых скакунов. Заметим, что в эту картину радостного летнего утра автор ввел традиционную, истинно монгольскую деталь — все описание ориентировано по странам света. Не удержался он и от похвалы иноходцу: «Если бы на его круп поставить пиалу с водой, ни капли не пролилось бы через край». Этот рассказ — о первой пылкой юношеской любви. Сампил, так зовут юношу, влюблен в жену хозяина, красавицу Кулан. Сначала переполняющие Сампила чувства забавляют ее. Но, услышав признание юноши, Кулан неожиданно для себя обнаруживает, что она тоже неравнодушна к нему, и уже готова, приняв его предложение, порвать с нелюбимым мужем. Однако герои не успевают объясниться — появление разъяренного Цамбы, мужа Кулан, вынуждает их расстаться — как будто навсегда.

Время показало, что после выхода рассказа в свет автор не забыл своих героев. Через десять лет появляется рассказ «Кулан и Цамба». Сампил, оказавшись в родных местах, случайно встречает Кулан у того самого перевала, откуда они вместе мчались навстречу счастью. Теперь, глядя, как медленно едет Кулан, он вспоминает народное присловье: «Если человеку грустно, он не спешит. Резво скачет тот, кто радостен и весел». Кулан приглашает Сампила в дом, где она живет с Цамбой, довольным собой и накопленным богатством. Наблюдая за Кулан, Сампил старается понять, как жилось ей все это время. Остановив взгляд на расписных сундуках, он неожиданно приходит к мысли, что на дне одного из них навсегда были погребены алчным накопителем Цамбой красота Кулан, ее молодость и мечты. Живя под одной крышей, Кулан и Цамба, по мысли автора, оставались на разных полюсах. Жажда Цамбы к накопительству не передалась Кулан, но постоянное внутреннее противостояние при внешней покорности мужу отняло у нее силы. Прощаясь с Сампилом, Кулан кротко просит его приехать еще…

В сентябре 1981 года, когда работа над этим томом Библиотеки монгольской литературы уже завершалась, в газете «Утга зохиол урлаг» был опубликован новый рассказ Эрдэнэ «Мы с Кулан (тридцать лет спустя)». Повествование, как и в предыдущих двух рассказах, ведется здесь от лица Сампила, ставшего к этому времени известным журналистом. Собираясь в отпуск на родину и вспоминая о молодых годах, он размышляет над прочитанными у Достоевского строками о радости, которую несут детские воспоминания. Сампил осознает, что все эти годы в нем жила первая любовь и Кулан как бы всегда была где-то рядом. Несколько лет назад Кулан овдовела. Сампил часто думал о ней, и при этом сердце его неизменно отзывалось нежностью. Их встреча происходит на том же месте у Онона, где Кулан когда-то не хватило решимости порвать с постылым мужем. Писатель открывает нам сердце Кулан, хранившей любовь к Сампилу все долгие годы, прожитые на положении бедной невестки в богатом доме.

Почему же Эрдэнэ через много лет вернулся к героине своего старого рассказа? Вернулся после того как, движимый стремлением постичь психологию людей, их мысли, чувства, толкающие подчас на непредсказуемые поступки, он создал образы самых разных, непохожих друг на друга героев. В возвращении писателя к судьбе Кулан мы видим Эрдэнэ-новеллиста как бы на новом витке его творческого восхождения. Раскрывая внутренний мир Кулан, художник заставляет нас задуматься о женском сердце, которое трепетно отзывается на любовь, потом слабеет в смирении перед житейскими обстоятельствами и вдруг неведомо откуда снова обретает стойкость и силу, чтобы мужественно признать, что настоящая любовь еще не свершилась и ждет своего часа.

Три рассказа о Кулан, сложившиеся теперь в прекрасный цикл «Любовь и жизнь женщины», достойно обогатили монгольскую прозу.

Женские судьбы, сходные в радости и неповторимые в несчастье, проходят перед читателем во многих произведениях Эрдэнэ. Судьба еще одной героини, Сэмджуудэй, раскрывается в повестях «Год Синей мыши», «Ее зовут Сэмджуудэй» и «Девичье лето». Работа над этим циклом продолжалась с перерывами на протяжении всего минувшего десятилетия. Одновременно выходили рассказы, создавались и другие повести, появлялись новые лирические миниатюры, но постоянный зов души снова и снова заставлял писателя возвращаться к героям двадцатых годов, к поре неудержимого наступления новой жизни, к времени рождения нового человека в революционно обновленной Монголии. «Когда я работал над повестью «Год Синей мыши», мне казалось, что она станет моей главной книгой…» — говорил однажды Эрдэнэ. Однако позже, во вступительном слове к первому изданию русского перевода «Ее зовут Сэмджуудэй», он признался, что это новое произведение стало ему наиболее дорого: «Именно в этой повести я с особым волнением работал над образом простой, наивной и добросердечной молодой монголки, в которой зреет сильный характер. Она освобождается от пут невежества, выходит из мрака однообразных будней, преодолевает горечь нищеты, она верит, что открывшийся ей путь в новую жизнь сулит светлое будущее». В следующей повести, «Девичье лето», где действие происходит на фоне реальных исторических событий, появляются уже и реальные исторические лица, с чьими судьбами переплелись судьбы литературных героев Эрдэнэ. Эти три повести вместе составили единое целое, и писатель не случайно издал их отдельной книгой как трилогию.

Хронологически все повествование охватывает почти восемь лет, начиная с года Синей мыши по монгольскому традиционному календарю (1924-й по европейскому летосчислению), знаменательного для народной Монголии. Это год, когда революционные события привели к провозглашению Монгольской Народной Республики, время бурной и нелегкой жизни народа в переломную эпоху. Процесс становления и мужания нового человека — хозяина новой страны, изнурительная борьба с тайными и явными врагами, нелегко преодолеваемый барьер: сложившийся в веках уклад кочевой жизни, веками спрессовывавшаяся психология — все это нашло отражение в трилогии.

Сэнгийн Эрдэнэ ведет нас рядом со своими героями их трудной дорогой. В год Синей мыши Сэмджуудэй трагически теряет любимого человека, позвавшего ее в новую жизнь… А в «девичье лето» 1931 года мы прощаемся с Сэмджуудэй, сильной, уверенной в своей правоте, способной ныне повести за собой других. Сострадая своим героям, писатель обнажает и корни обрушивающихся на них несчастий, показывает, как хрупко, легко ранимо человеческое сердце при столкновении со злом и каким огромным запасом прочности оно обладает для того, чтобы сберечь даже самую малую искру, зажженную от добра.

Три повести о Сэмджуудэй открыли новое направление в творчестве Эрдэнэ — жанр исторической прозы. В художественном осмыслении исторических событий прозаик умело перемежает документализм с присущим ему лиризмом. Это качество ярко проявилось и в последнем произведении Эрдэнэ — лирической повести о Дашдоржийне Нацагдорже, основанной на фактах биографии замечательного монгольского писателя (повесть была опубликована в 1981 году к 60-летию народной революции). Нацагдорж для Эрдэнэ не просто классик, основоположник современной монгольской литературы. Это писатель, очень близкий ему по духу творчества. Повесть о нем была задумана Эрдэнэ как гимн молодому поколению новой Монголии: «…Я попытался показать Нацагдоржа и его молодых современников, заряженных кипучей энергией Революции, передать, как влияла на их судьбы сама атмосфера той удивительной поры — расцвета нового монгольского государства, рожденного к жизни Революцией».

Писать о Нацагдорже после выхода в свет монографических исследований и книг-воспоминаний о нем — задача непростая. И все же как писатель, проявивший свое дарование прежде всего в психологической прозе, Эрдэнэ по-новому воссоздал образ рано возмужавшего революционера, юность которого протекала в сплошной «лихорадке буден». Действие повести охватывает всего лишь один год из жизни Нацагдоржа, однако и в этих узких временных рамках автор сумел показать, как формировался его характер и шлифовалось мировоззрение, как шел Нацагдорж к преддверию того часа, когда он, переполненный необыкновенной любовью к Пагмадулам, раскрыл свой замечательный поэтический талант.

Раздумья Эрдэнэ над процессами литературного творчества нередко выливаются в статьи и выступления литературоведческого характера. В этих работах есть, конечно, место и анализу отдельных произведений товарищей по перу, однако чаще всего Эрдэнэ критически рассматривает в них то, что написано им самим, или говорит о своем понимании творчества других писателей. Так было, например, в споре о толковании рассказа Д. Нацагдоржа «Слезы почтенного ламы», когда Эрдэнэ высказался в пользу гуманистической трактовки образа служителя культа.

Эрдэнэ-художник постоянно пребывает в творческих исканиях. Казалось бы, еще в шестидесятые годы с выходом мастерски написанных психологических новелл им была взята немалая высота. Семидесятые годы отмечены сюжетным разнообразием повестей, получивших признание не только на родине писателя, но и за рубежом: «Жена охотника», «Дневная звезда» и другие произведения переводятся на русский язык, приходят к читателям социалистических стран. А теперь он задумал создать роман. «Хочется писать о том, что лучше всего знаю, — говорит он, делясь своими творческими планами. — Герои будущего романа, конечно, с Онона. Время действия — с середины тридцатых годов до конца второй мировой войны… Роман — жанр для меня новый, и не скрою, что вели меня к нему и «Строговы» Георгия Маркова, и книги Габриэля Маркеса, и роман Чингиза Айтматова «И дольше века длится день»… По-моему, все-таки нет более могучей прозы, чем русская». Когда-то, говоря о своих литературных кумирах, Эрдэнэ восторженно отзывался о Павке Корчагине Н. Островского, о пятнадцатилетнем капитане Ж. Верна. Потом на смену им пришли романтические герои молодого Горького. С годами круг почитаемых писателей стал шире, и Эрдэнэ ввел в него Ги де Мопассана, И. С. Тургенева, А. П. Чехова, М. М. Пришвина.

Полагаясь на великую силу художественного слова, Эрдэнэ хочет доверить литературе свои раздумья о жизни, о пронизывающих ее причинных связях. В новой книге писатель намерен рассказать об этапах большого пути своего поколения, которому выпала удивительная судьба: «Представьте себе, я, сорок лет назад мальчиком покидавший юрту отца верхом на коне, взятом на почтовой станции, дожил до времени, когда монгол готовится к полету в космическое пространство» (из интервью газете «Утга зохиол урлаг»). Не прошло и года после этого высказывания, как Эрдэнэ поспешил на родину первого монгольского космонавта Гуррагчи, чтобы познакомиться с его родителями, братьями и сестрами, увидеть тот уголок Монголии, где началась жизнь человека, открывшего монгольскую страницу всечеловеческой эпопеи Земля — Космос. Очерк «Зов далекой земли» Эрдэнэ написал с поэтическим вдохновением, вызванным и самим событием, и рассказом матери космонавта о детских годах сына. Писатель постарался бережно передать ее думы о сыне, к которому пришла шумная слава, и в то же время показал стоящую за ними поэзию самой жизни. Старой женщине памятно, что Гуррагчу с детства манили звезды — ведь они так близко к их стойбищу: «Стоит только взобраться на вершину одной из гор, увенчанную пиком, словно ракета, рвущаяся ввысь, да взять в руки укрюк, которым отец заарканивает коней, и дотянешься до звезды». Да, в ясном монгольском небе звезды, как верные друзья, светят запоздалым путникам, заглядывают в каждую юрту через тоно — открытое в центре круглой крыши окно… Эрдэнэ не пытается выведать у матери первого монгольского космонавта что-нибудь особенное. Сокровенное и житейское тесно переплелось в материнской памяти. Дети — ее самая большая драгоценность, и потому счет времени у нее свой — материнский. Самый большой отсчет по годам приходится на Гуррагчу, он старший… И снова бьется в сознании писателя вопрос: как постичь загадку связи времен? Ведь еще на его памяти главным средством передвижения была повозка на деревянных колесах, которую тащил вол. А сегодня монгол уже летит в космическом корабле!

Писатель должен оставить будущим поколениям летопись своего времени — таково глубочайшее убеждение Эрдэнэ. И он подтверждает это всем своим творчеством, будь то работа над большой прозой или очерком, путевыми заметками или публицистическим выступлением.

В Библиотеке монгольской литературы творчество Сэнгийна Эрдэнэ представлено тремя повестями — «Год Синей мыши», «Ее зовут Сэмджуудэй» и «Девичье лето», несколькими рассказами и лирическими миниатюрами, по своим художественным достоинствам занявшими подобающее место в истории монгольской литературы. Эти произведения — лишь небольшая часть того, что создано писателем. В какой-то мере восполнить недостающее советский читатель может по ранее вышедшим на русском языке авторским сборникам Эрдэнэ («Чистый источник», 1965; «Солнечный журавль», 1980), а также по книгам, посвященным современной монгольской прозе.


К. Яцковская

ГОД СИНЕЙ МЫШИ

© «Иностранная литература», 1974.


Онон! Величественный и прекрасный, тысячелетиями катит он свои воды, молчаливый свидетель событий. Если б река умела говорить, она поведала бы людям много интересного.

На ее берегах разыгрывались жестокие сражения, и тогда людская кровь лилась потоками. А потом река смывала следы битвы, очищала землю. Это может подтвердить хотя бы вон тот белый череп.

В мирное время люди приходили постоять на берегу. Плавное течение большой реки как нельзя лучше располагает к размышлениям. Хорошо бы узнать, о чем думали наши предки! Да разве узнаешь! С уверенностью можно сказать лишь одно: река усмиряла разгневанного, вразумляла заблудшего, утешала обездоленного.

Кто только не побывал на берегу Онона! Отправляясь в дальние походы, разбивали здесь свои биваки древние воины. С диким посвистом и гиканьем водили они коней на водопой и, глядя на катящиеся вдали воды, невольно задумывались над тем, какая участь постигнет их в чужих краях. И в суровых военных походах, видно, не одно сердце смягчалось при воспоминании о родном Ононе. Многие племена называли его берега своей родиной, бесчисленные поколения прожили здесь свою жизнь. В тяжелые времена они вверяли Онону свою судьбу, просили отпущения грехов.

Шли годы. Смещались в реке броды, вода подмывала берега, а иногда река и русло меняла; половодье уносило вырванные с корнем деревья, на их месте появлялась молодая поросль, а ведь пока сместится брод, пройдет жизнь целого поколения, и, прежде чем засохнет на корню старое дерево, пройдет жизнь нескольких поколений.

Я родился в этих краях, на берегу Онона. Брод, которым пользовались во времена моего детства, сохранился и поныне. Река всегда вызывала во мне благоговейный трепет. Еще бы! К ее зеленоватой прозрачной воде склонялись лица древних монгольских богатырей. Мать в детстве наказывала мне всякий раз при переправе бросать в реку мелкие монетки. Они, верно, до сих пор покоятся на дне Онона. Река эта постоянно будоражила мое воображение. У нас издревле так повелось: ты можешь не верить в бога, но обязан боготворить землю, на которой родился, и воду, которой тебя омыли. Для меня Онон словно живое существо, а порой река представляется мне зеркалом, в котором отражаются человеческие судьбы…

1

В самый разгар весны 1923 года караван, возглавляемый знатным хоринским бурятом Дунгаром, достиг берегов Онона. Гу́лба[1] Дунгар ехал в передовом обозе, состоявшем из четырех конских упряжек. Сам он сидел на повозке с плетеным верхом, именуемой «бурятский ходок». При нем находились жена и единственная дочь. За его повозкой следовали три возка с грузом, вверенные заботам обнищавшего ламы Цэрэнбадама. Гулба о чем-то сосредоточенно размышлял и лишь изредка похлестывал своего белого коня длинным ивовым хлыстом; у него было желтое, обрюзгшее лицо с редкими бровями, на висках отчетливо выделялись серебряные пряди. Он уныло поглядывал на остающуюся позади черную раскисшую землю, изрытую следами конских копыт. В глубине возка, откинувшись на мягкую подушку, дремала жена Дунгара Хандуумай, закутанная в старую соболью доху. Это была красивая бледнолицая женщина с тугими черными косами, заколотыми золотыми шпильками. Продетые в уши крупные кольца золотых серег мерно покачивались. Дочка гулбы шагала рядом с ходком, чтобы размять затекшие ноги. Ей шел всего лишь шестнадцатый год, но это была вполне взрослая девушка, высокая и сильная. Ее большие круглые глаза, затененные длинными ресницами, с живым любопытством поглядывали по сторонам. Лицо у нее было смуглое, нос — прямой и узкий, а губы красиво изогнуты. В ней чувствовалась примесь какой-то чужой крови.

Рядом с дочерью Дунгара шла ее подруга Сэмджид. Они почти ровесницы. Сэмджид старше всего на два года. Это коренастая, крепко сбитая девушка с широкими скулами и крупным приплюснутым носом. Большие продолговатые глаза и полные губы не оставляли сомнения в том, что перед вами чистокровная бурятка. И одеты девушки были совсем по-разному. Дочка гулбы носила юфтевые сапожки на коже, а Сэмджид — мягкую обувь, так называемые бойтоки, из сыромятной кожи, прикрученные к ногам ремешками. У себя на родине девушки едва замечали друг друга, но за время долгого пути успели подружиться.

Позади передового обоза тащился остальной караван — восемь айлов[2], доверившись гулбе, отправились в поисках лучшей доли в соседнюю Монголию. Дорога всех измотала, и босые люди молча шагали за своими повозками, невесело размышляя о том, что их ждет на новом месте. Замыкали караван собаки да домашний скот. Отощавшие и побуревшие от весенней линьки животные понуро плелись за повозками.

Размытая весенними водами дорога, по которой двигался караван, то и дело петляла. По обеим сторонам ее насколько хватал глаз тянулась степь, покрытая желтой прошлогодней травой.

Близился полдень. Дунгар, долгое время ехавший с опущенной головой, выпрямился, внимательно оглядел окрестности. Вдали виднелся невысокий горный перевал, местами поросший сосняком. Еще дальше, за перевалом, синели горы. Слабая улыбка тронула губы Дунгара. Скоро Онон! Гулба натянул поводья.

— Балджид, позови-ка Чойнхора! — сказал он дочери.

Обоз остановился. Жена гулбы очнулась от дремоты.

— Что случилось? Где мы?

— Ничего, — буркнул гулба. — Хочу Чойнхора вперед выслать, пусть разведает местность.

— Чойнхор-аха[3]! А, Чойнхор-аха! Идите скорей, вас отец зовет! — высоким, пронзительным голосом закричала Балджид.

От погонщиков отделился молодой загорелый парень лет двадцати, с острым взглядом прищуренных глаз. Черная баранья шапка его была заткнута за пояс, ворот дэли[4] распахнут, за спиной — берданка. Он пришпорил коня, и тот стремительно помчался вперед, разбрызгивая тяжелую грязь. На минуту всадник остановился подле ламы Цэрэнбадама.

— Что это у нашего ламы такой кислый вид? Неужто почтенный лама, подобно нам, смертным, испытывает голод? — насмешливо спросил Чойнхор и широко улыбнулся, обнажив короткие желтоватые зубы.

— Да уж я не чета тебе, обжора, привык подолгу поститься. А ты только и думаешь о том, как бы поплотнее набить брюхо. — Лама презрительно поморщился.

Тут на глаза Чойнхору попалась Балджид. Он украдкой окинул ее взглядом, но, заметив, что за ним наблюдает гулба, смутился.

— Где ты там, Чойнхор? Поезжай на перевал. По-моему, за перевалом должен быть Онон. Если это так, подай знак. Если нет, разобьем где-нибудь поблизости дневную стоянку.

Чойнхор ускакал, а Дунгар, спрыгнув с ходка, с удовольствием размялся — тело ныло от долгого сидения — и раскурил трубку. Подтянувшийся караван тоже остановился. Несколько мужчин подошли к Дунгару.

— Неужто скоро конец пути? Пора бы, совсем измаялись в дороге.

— Благодаря вашим заботам, уважаемый Дунгар, мы благополучно прибыли на место.

— Вы, гулба, да бурхан[5] — вот и все наши благодетели.

Разговаривая, Дунгар неотрывно следил за Чойнхором. Добравшись до перевала, тот туго натянул поводья и изо всех сил замахал шапкой. Сомнений не оставалось — за перевалом был Онон! Дунгар проворно вскочил в ходок.

— Ну, Хандуумай, радуйся! — закричал он. — Прибыли на Онон!

У Балджид не хватило терпения ехать вместе со всеми, и, раздобыв коня, она помчалась вперед.

— Эй, дочка, остерегайся этого разбойника Чойнхора! — крикнула ей вслед мать.

— Ну чего ты раскричалась? — сказал Дунгар жене.

— А ты разве не заметил, какими глазами этот парень глядит на нашу дочь? — возразила Хандуумай. — Нехороший у него взгляд, бесстыжий. Чойнхор — неровня Балджид, и нечего ему на нее глаза пялить.

Она хотела еще добавить, что Чойнхор вообще человек ненадежный, недаром по дороге он то и дело сворачивал в лес — зачем бы это? Но, чувствуя безмолвное раздражение мужа, не стала продолжать разговор. А мог ли Дунгар оставаться спокойным? Известное дело — воспитанием дочери занимается мать. Но правильно ли жена наставляет Балджид? Не внушает ли ей излишнее высокомерие? И так люди сплетничают, что жена прижила дочку, шляясь в молодости по Харбину да Хайлару. Дунгару тяжело было смириться с этим, но, к сожалению, основания для подобных сплетен были. Прежде Дунгар терзался ревностью, но с годами, поняв, что других детей у них с Хандуумай никогда не будет, смирился. Что поделаешь, надо растить эту девочку, чтобы было кому оставить дом и очаг.

Чойнхор поджидал Балджид на перевале, а ее глазам, как только она въехала на перевал, открылась поистине завораживающая картина. Вдоль горизонта с запада на восток тянулись поросшие густым лесом горы. Многоводная река, образуя огромную излучину, текла далее величественно и ровно. Левый берег реки был пологий и сливался с широкой желтой равниной. Правый берег, поросший кустарником и вереском, круто обрывался к воде. С гор тут и там тянулись к реке серебристые ленты ручьев. Лучшего места не сыщешь — словно говорили разбросанные по долине юрты. Здесь же паслись тучные стада скота, табуны лошадей. В дороге путники ни разу не встретили такого множества домашних животных.

— Юрты, смотри, Чойнхор, войлочные юрты! — радостно воскликнула Балджид, глаза ее смотрели на мир с неподдельным восторгом, длинные ресницы трепетали.

— Это твой отец, Балджид, привел нас в такие благодатные края. Может, он и прав, говоря, что в наших жилах течет кровь самого Чингисхана, — важно произнес Чойнхор. — Давай спустимся к реке, Балджид, поищем место для стоянки.

Они спустились с перевала. Из-за весеннего разлива берега Онон утратили четкие границы, бурные воды ее несли вырванные с корнем стволы деревьев.

Чойнхор и Балджид спешились, неторопливо напоили коней. Потом выбрали место для стоянки — сухую пустынную террасу, на которой лишь местами росли старые осины.

— Не набрать ли хвороста? — спросила Балджид.

— Погоди маленько! — Чойнхор оглянулся на перевал. Во взгляде его девушка успела уловить беспокойство и настороженность.

— Вы побудьте здесь, — сказала она, — а я соберу сухих веток на растопку.

Но тут Чойнхор взял ее за руку и притянул к себе.

— Отпустите, аха, не то отцу пожалуюсь.

А Чойнхор и не думал отпускать ее — в голосе Балджид он уловил не возмущение, а ожидание, и его вдруг осенила догадка, что он не первый мужчина, пытающийся сблизиться с ней.

— Всю дорогу я с тебя глаз не сводил, — угрюмо проговорил он, с досадой разжимая объятья: на перевале показался обоз.

Вскоре обоз достиг реки, и окрестности огласились таким шумом, словно голодных ягнят наконец допустили к маткам. Дунгар первым делом повязал на осину хадак[6] и поклонился Онону. Лама зажег арц[7] на плоском камне, женщины и дети приступили к обряду жертвоприношения, в реку полетели куски сушеного творога. Люди, прибывшие в неведомый край в поисках лучшей доли, искренне верили в необходимость умилостивить духов реки. К веткам осины, на которую Дунгар привязал хадак, они прицепили конский хвост, лоскутки, хадаки из дешевой ткани и бросили в воду монетки. Затем занялись делами: распрягали лошадей, готовили еду, устраивали жилье. Одни вбивали в землю колья и натягивали на них холст, сооружая четырехугольные палатки, другие создавали подобие дома, поставив торчком телегу и завесив ее с боков. Женщины, подоив коров, разливали молоко. Голодные ребятишки толпились у костров с деревянными чашками в руках, навлекая на себя недовольство взрослых.

Поздно вечером переселенцы угомонились. Лама устроился на ночлег в крытой телеге рядом с палаткой гулбы. Однако ему не спалось — мешала неотвязная мысль, что недалек, на всей вероятности, миг, когда он сможет лицезреть знаменитый монгольский монастырь богдо-гэгэна[8] в Урге или монастырь Эрдэнэ-дзу. Единственное желание томило ламу — пасть ниц перед изображениями божеств и вымолить у них прощение за собственные грехи, за прегрешения предков.

Гулба тоже не спал, но его обуревали совсем иные мысли. Последние два года неспокойно жилось ему на родине. От Байкала до Маньчжурии шла жестокая битва между красными и белыми, и в конце концов красные победили. Власть большевиков отменила все привилегии знатных и богатых. Чуял гулба — недалек тот час, когда и он лишится имущества, а может, и головы. Дунгар знал, что многие селенгинские буряты[9] переходили границу и оседали на землях соседней Монголии. Пока он размышлял, не последовать ли и ему их примеру, в Монголии тоже сменилась власть и управлять государством стали люди, по своим убеждениям не отличающиеся от красных. Однако ходили упорные слухи, что в Монголии спокойно, религия там не утратила силу. Здесь же действительно начали ущемлять богачей, и тогда Дунгар, уговорив обитателей нескольких айлов, вместе с ними пересек границу Монголии и направился на Онон. «Человек — беспомощное существо, — думал гулба, — он всецело во власти судьбы, и она делает с ним что хочет: то дарует довольство и почет, то гонит по свету, как щепку в половодье, и тогда рушится весь привычный образ жизни, и едва успеешь начать жизнь по-новому, все приходит в упадок». Тут у ног Дунгара шумит Онон. Думал ли он когда-нибудь, что окажется на его берегах? Ясно, халхасцы[10] его с распростертыми объятиями не встретят. Придется заводить новые знакомства, а кое-кому и в ноги поклониться. Однако земля большая, найдется и для гулбы место под солнцем. Настанет день, когда люди убедятся в его силе. Он словно могучий дуб, не подвластный никаким бурям и морозам.

Грозно, словно тигр, рычит ночью Онон. Гулбе и самому сейчас впору рычать от переполнявших его горьких мыслей. Он тяжело вздохнул. Рядом на постели сладко похрапывала жена. Он с досадой ткнул ее кулаком в бок. Но при чем здесь жена? Она не виновата, что в их жизни все переменилось.

Постепенно мысли гулбы вернулись к делам, которыми ему предстояло заняться. Завтра надо подыскать место для летника. Потом осмотреться, перезнакомиться с местной знатью, попросить земли в постоянное пользование — своевольничать не стоит. С утра он поедет к нойонам[11]. Кого взять с собою? Конечно, Цэрэнбадама и Чойнхора. Лама — человек с головой, даром что гроша ломаного за душой нет. И второй хоть и голь перекатная, но смекалистый. Хорошо бы ламу немного приодеть, а то у него вид как у бродяги. Попросить, что ли, Хандуумай, чтобы дала какую-нибудь одежонку? Нет, пожалуй, не стоит, все равно не даст. И как это тебя угораздило, гулба, попасть жене под пятку? Сейчас такая жизнь настала, что кого хочешь в бараний рог согнет. Время жестокое, и ты не имеешь права раскисать… Дунгар стиснул кулаки под одеялом.

Шумел, журчал Онон, и ржали в ночи кони.


Чултэм-бэйсе[12] возвращался домой, так и не дождавшись приема у Джонон-вана Ховчийского.

Джонон-ван проводил весну на южном берегу Онона, в горах Хурх. Отправляясь к нему, бэйсе рассчитывал разузнать подробно о положении дел не только в своих аймаке и хошуне[13], но и во всей стране, чтобы правильно оценить обстановку.

Высокородный князь Джонон-ван всю прошлую зиму, да и осень тоже, без конца устраивал пиры и празднества и дошел до такого состояния, что не только оценить положение в стране — коня собственного отыскать у коновязи не смог бы. Чултэм узнал, что последние несколько дней Джонон-ван беспробудно пьянствовал, и решил к нему не являться. Но потом передумал и все-таки поехал. И что же? У длинной коновязи неподалеку от большой белой юрты вана он увидел множество лошадей, а из юрты неслись громкие крики и разудалое пение.

«Прежде такое случалось только по большим праздникам. Теперь все изменилось», — подумал Чултэм и, повернув своего великолепного резвого коня, о котором говорили: «Чудесный белый скакун Чултэма», пустился в обратный путь. Сам князь, сухопарый мужчина, необычайно подвижный для своих пятидесяти лет, одет был хоть куда. Темно-синий, затканный кругами дэли подпоясан алым китайским поясом, серебряные ножны работы прославленного мастера Тоджила, да и у коня убор не хуже — новый зеленый чепрак, седло обшито желтой бахромой и украшено серебряными бляхами. Словом, все конское снаряжение было традиционно борджигидское[14].

На обратном пути Чултэм заехал в монастырь, погостил у знакомых лам, в китайских лавках приобрел подарки для своих домашних и снова выехал в открытую степь. Нет, не мог он припомнить, чтобы река Онон когда-нибудь разливалась так широко. За несколько дней до поездки к Джонон-вану бэйсе ездил в здешние края востребовать один старый долг. Но тогда река еще не вышла из берегов. Весенний паводок питается снегами, тающими в горах. Значит, этой зимой в горах были частые снегопады. Поездив по берегу и не найдя брода, Чултэм разыскал старого лодочника, Черного Молома, но тот оказался больным, и вдобавок единственную его лодчонку унесло течением. Вот незадача! Так и домой не попадешь. И вообще последнее время, как заметил бэйсе, ему не везет. С невеселыми мыслями ехал Чултэм вдоль берега. Ничего не поделаешь, придется обратиться за помощью к бурятам. Еще накануне революции несколько айлов цонгольских бурят, минуя заставы, пришли в здешние края и тут осели. Многие из них примкнули к бандам барона Унгерна. Говорили, что с халхасцами буряты сходятся туго — переселенцы, как правило, люди богатые и держатся особняком. Говорили еще, что в торговых сделках и на охоте они непримиримы, а в остальном народ покладистый. Все это припомнил Чултэм, когда, с трудом продравшись сквозь густые заросли ивняка, оказался на открытом берегу. Тут, на высокой террасе, он увидел бурятский зимник. Новенькие деревянные дома весело смотрели на мир застекленными окошками. Сараи и сложенное в стога сено говорили о том, что жилье это не временное. Возле изб играли ребятишки, бегали собаки. Тут же паслись коровы и овцы. Если за три-четыре года люди сумели так прочно обосноваться на новом месте, это, по мнению Чултэма, говорило в их пользу. Остановившись у крайнего дома, бэйсе спешился.

— Эге-гей! — крикнул он. — Есть здесь кто-нибудь?

Однако никто не ответил.

— А ну-ка, ребята, скажите взрослым, чтобы переправили меня на тот берег, — обратился Чултэм к мальчишкам.

Те бросились врассыпную. «Что они, монгольского языка не понимают?» — недоумевал бэйсе. Однако мальчишки, видимо, его поняли, так как вскоре из крайней избы появился человек с веслами в руках. Чултэм пошел за ним. На берегу бурят отвязал челнок, столкнул его на воду и вскочил в него сам. Челнок казался вовсе утлым и ненадежным, он так и подпрыгивал на волнах. Человек выпрыгнул из лодки, держа в руке веревку, и подтянул ее к берегу. Все это время бородатое лицо его было мрачным, желтоватые рысьи глаза смотрели холодно. Не произнося ни слова привета, он приказал Чултэму:

— Кидайте седло в лодку. Коня привязывайте к корме и садитесь, да осторожней, не переверните лодку.

— Сам знаю, — сердито буркнул Чултэм, — на этих берегах вырос. В молодости я и верхом переправлялся, а нынче уж нет прежней сноровки.

Он сел в лодку, перевозчик взмахнул веслами, и они поплыли. До середины реки добрались благополучно. Вдруг конь резко натянул повод, словно зацепился за что-то ногой. Челнок едва удержался на воде.

— Отпускай коня! — не своим голосом закричал лодочник. — Конь за корягу зацепился!

Однако лошадь резко рванулась и поплыла дальше. «О бурхан, неужто животное поранилось?» — с замиранием сердца подумал Чултэм. Дурное предчувствие его не обмануло. Когда Чултэм выпрыгнул на берег, а лодочник с рысьими глазами отплыл обратно, конь с большим трудом выбрался на сушу. Одна нога у него повисла как плеть.

— О, горе мне! — вскричал бэйсе, оглядывая своего любимца. — Мой конь сломал ногу.

Гордость Чултэма, прекрасный белый жеребец навсегда вышел из строя. У него была сломана передняя левая нога. Мокрое животное стояло понурив голову и вздрагивало всем телом, отряхивая воду. Чултэм и не заметил, как его окружили бурятские ребятишки. Перехватив его суровый взгляд, они бросились оповещать взрослых о случившейся беде. Один старик бурят со слезящимися глазами предложил:

— Заходите ко мне, напою вас чаем и дам коня.

Старик посочувствовал убитому горем Чултэму, а тот, поглаживая сломанную ногу коня, бормотал:

— Лучше б я ногу сломал! Какого коня собирается дать мне старик? Наверно, лошадь из своей телеги. В таких случаях говорят: «Не на коне, на деревяшке едешь». — Чултэм взял наконец себя в руки и осмотрелся. Вдали виднелась еще одна стоянка бурят. Их Чултэм знал — они не первый год кочевали вдоль Онона и Улдзы, а ему это было не по нраву. Одно время он даже подумывал о том, как выдворить их отсюда. Пробовал прибегнуть и к помощи Джонон-вана. Однако еще до революции богдо-гэгэн издал указ, разрешающий бурятам, как людям монгольской расы и единого с монголами вероисповедания, переселяться в Монголию. Видно, не последнюю роль в этом деле сыграли их щедрые подношения властям. И народное правительство, судя по всему, не собирается их изгонять. Правда, говорят, оно было весьма озабочено, узнав, что среди переселенцев много князей и вообще лиц неблагонадежных. Но и их пока не отправляют назад. Жаль, что бэйсе не удалось предстать перед бурятами во всей красе. А на телегу он ни за что не сядет — не подобает это монгольскому князю.

Кое-как добравшись до дому, Чултэм отдохнул и через несколько дней отправился к бурятам в полном параде. Поверх дэли — хантаз, в руках — ташур[15]. Голову его венчала шапка с фарфоровым шариком и павлиньим пером — знак княжеского достоинства.

Но еще не доехав до стоянки знакомых бурят, Чултэм неожиданно наткнулся на небольшое новое стойбище. Женщины и девушки были одеты тут весьма необычно. Чултэма, приехавшего верхом на красивом сером жеребце, встретили почтительно. Бэйсе обратился к мужчинам, разгружавшим телегу:

— Есть среди вас главный?

— Есть. Как не быть! — ответили те с низким поклоном.

— Как его зовут? Где он?

— Зовут его гулба Дунгар, а найти его можно вот там. — Мужчины указали на деревянное строение в самом центре лагеря.

— Гулба? Что значит «гулба»?

— По-нашему — князь, глава рода.

Чултэм привязал коня к коновязи, которой служила простая ивовая рогатина, и тут же навстречу ему вышел грузный, уже немолодой мужчина. Пояс едва сходился на его толстом животе, голову украшала черная китайскаяшапочка. Бэйсе поклонился.

— Приветствую и желаю благополучия, гулба Дунгар!

— И я желаю здоровья и благополучия знатному халхасскому князю. Прошу его пожаловать в дом.

Чултэм успел заметить, как сверкнули хитрые глаза гулбы под тяжелыми нависшими веками. Видать, хитер этот гулба.

Жена и дочь хозяина проворно расстелили шелковый стеганый тюфячок, усадили гостя, поставили перед ним низенький столик. Чултэм осмотрелся. Справа на божнице перед изображением бога Арьявала были расставлены золотые и серебряные кадильницы, кувшинчик, чайничек — словом, все необходимое для жертвоприношения. Слева один на другом стояли два больших окованных жестью сундука. Стену напротив входа украшал ковер искуснейшей работы с изображением замка. Никогда прежде бэйсе Чултэму не приходилось видеть столь роскошного ковра! Очевидно, переселенец гулба — человек не просто состоятельный, как он предполагал, а настоящий богач. Тем временем супруга гулбы накрыла на стол, разлила по пиалам чай.

— Мы слыхали о вас много хорошего, уважаемый князь, — степенно сказал гулба. — И непременно навестили бы вас, если бы нам не сказали, что вы в отъезде. Мы бежали сюда от смуты, пришли с верой, что страна, где почитают буддизм, примет нас, несчастных, и приютит.

Бэйсе догадался, что такую складную речь гулба сочинил заранее, а вот у него в ответ ничего подготовленного не оказалось.

— Мы, князья, теперь ничего сами не решаем. У нас есть народное правительство, вся власть в его руках. Права богдо-гэгэна ограничены, — сдержанно и довольно холодно ответил бэйсе.

— А я слышал, что в вашем аймаке князья по-прежнему заправляют всеми делами.

— Да, но приходится учитывать и перемены, которые происходят в стране, — несколько смягчился Чултэм. Про себя он уже решил держать с гулбой ухо востро.

— Что бы там ни было, а мы рассчитываем на вашу милость и со своей стороны готовы всячески вам служить, — дружелюбно продолжал Дунгар. Вынув из сундука фарфоровый сосуд в паутине трещин, он наполнил чаши вином. Ароматный коричневый напиток оказался очень крепким и необыкновенно вкусным — бэйсе пробовал такой впервые. За чаркой следовала чарка, и Чултэм уехал от гулбы совсем хмельной. Напоследок он бросил внимательный взгляд на женщин.

В тот день халхасец и бурят отлично столковались.

На следующий день гулба созвал глав айлов. Если принять в расчет и ламу, то собралось восемь мужчин и одна женщина, вдова, муж которой погиб на русско-германском фронте в 1916 году. На руках у вдовы Сэрэмджид остались пятеро сыновей и дочь Сэмджид, та самая, с которой подружилась в дороге дочка гулбы. В силе и ловкости Сэрэмджид не уступала иному парню, а за время перекочевки в Монголию проявила столько преданности гулбе, что иногда он полагался на нее более, чем на всех мужчин, вместе взятых. Гулба заявил собравшимся, что настало время подумать о мирной жизни на новом месте, что с местной знатью вполне можно поладить и первые шаги в этом направлении уже сделаны. Однако чужбина есть чужбина, говорил гулба, и надо получить официальное разрешение поселиться на монгольской земле, придется, видно, хлопотать не только в хошуне и аймаке, но и до правительства дойти. И тут словами ничего не уладишь. Прежде всего следует вручить щедрые подарки местным ванам и нойонам. Действовать надо сообща, в одиночку не потянем. У него, гулбы, например, от прежнего богатства и следа не осталось.

Начался сбор средств. Люди верили Дунгару и отдавали последнее. «Наживем снова», — говорили они, принося женские украшения, куски шелка и атласа. Дунгар составил подробную опись и внес свою лепту: старую соболью доху и двадцать золотых рублей. Только у бедной вдовы не нашлось ничего ценного. «Мне одной приходится кормить ораву детворы, — сказала она соплеменникам. — Работаю не разгибая спины, а денег хватает, только чтобы с голоду не помереть».

Гулба Дунгар прибыл к Чултэму-бэйсе очень торжественно. Вырядился в дэли из первосортного шелка с серебряными пуговицами и отделанным выдрой воротом. К поясу пристегнул ножны тончайшей китайской работы — с золотыми драконами по темной эмали. Надел гулба шапку с атласным верхом и собольей опушкой. Для пущей важности на нос водрузил очки в золотой оправе, и получилось, что не просто знатный, но еще и ученый человек прибыл к бэйсе в ходке, запряженном лучшей в табуне лошадью.

День, проведенный в гостях у монгола, вселил в Дунгара уверенность, что он сумел ухватиться за кончик нити, которая приведет его к желанной цели.

Войдя в юрту и поклонившись бурханам, гулба уселся на тюфяк, жадно вдыхая аромат свежесваренной баранины — с тех пор как он покинул родину, ему ни разу не довелось отведать свежего мяса.

В первый свой приезд Дунгар преподнес бэйсе дорогие серебряные часы, а жене его и детям — китайские шелка, тибетский бархат да красивое бамбуковое кнутовище. Давненько не получал бэйсе таких дорогих подарков, а тут еще гулба дал понять, что этим дело не ограничится, просто еще не наступило время для более ценных подношений.

— Мне отдаривать особенно нечем, — пробормотал едва слышно хитрый бэйсе. — Я простой человек, живу исключительно скотоводством. Держу табун лошадей да отару овец — несколько сот голов. Коровы тоже имеются — наши хангайские[16] края славятся скотом. Нуждаетесь в молоке, дам вам коров, захотите скаковых лошадей — пожалуйста, овец можете взять на мясо. Что же касается платы — заплатите сколько сможете.

Уж не уклоняется ли хозяин от разговора о политике, толкуя только о своем богатстве? Улучив момент, гулба ловко перевел беседу на другую тему — его интересовала обстановка в Монголии. Бэйсе не захотел поддерживать разговор и ограничился лишь кратким замечанием:

— Во время Цаган-сара[17] скончался Сухэ-Батор, главная опора народной власти. Теперь его сила ослабнет. Великий богдо-гэгэн восстановит свои прежние права и привилегии. Таковы его ближайшие намерения, как я полагаю.

Вот это новость! Выходит, гулба ошибся, считая, что князь далек от политики. Однако насколько правдоподобны его предсказания насчет богдо-гэгэна? Надо все хорошенько взвесить. Когда умирает крупный государственный деятель, двадцать других готовы занять его место. Неужто во всей Монголии не найдется человека, который сможет заменить Сухэ-Батора? А сможет ли богдо-гэгэн вернуть себе прежнюю власть и все полномочия верховного правителя страны? Пожалуй, если ему на помощь придут князья, но если все они такие недальновидные, как этот бэйсе, не видать богдо трона.

Покосившись на гостя, который с полузакрытыми глазами теребил свою косичку, князь продолжал:

— Недавно я ездил к Джонон-вану, да вернулся ни с чем. Новая власть, несмотря на смерть Сухэ-Батора, продолжает гнуть свою линию, насаждает новый порядок, при котором и у богатых и у бедных одинаковые права, а Джонон-ван, по-моему, если говорить откровенно, перестал интересоваться политикой и ударился в загул. Ни к чему хорошему это его не приведет.

— Мне хотелось бы встретиться с Джонон-ваном, конечно, когда кончится его загул. Нам нужна бумажка от монгольских властей, разрешающая кочевать на берегах Онона. Вы, бэйсе, влиятельный и уважаемый в округе человек, устройте мне встречу с Джонон-ваном.

Чултэм немного подумал и согласился:

— Не поможет ван, найдем другой путь, — сказал он.

На этом беседа о самом важном, ради чего Дунгар приехал к бэйсе, оборвалась. До позднего вечера хозяин и гость пировали да рассказывали друг другу разные истории.

А через несколько дней батрак князя пригнал Дунгару два десятка овец. Гулба поделил овец между айлами — пусть их новая жизнь на монгольской земле будет скрашена этими подношениями!

2

Весна набирала силу. Деревья покрылись листвою, зазеленела трава. К тому времени Дунгар успел навестить Джонон-вана, и, надо думать, не с пустыми руками. От себя лично он преподнес соболью доху да целую горсть золотых монет. По совету бэйсе, отправляясь на поклон, не забыл прихватить с собой также несколько бутылок русской и китайской водки. От имени глав айлов гулба вручил вану малую толику собранного у них золота, а взамен всех даров заручился бумагой с печатью, подтверждающей, что всем айлам, приведенным из-за кордона бурятским князем Дунгаром, разрешается обосноваться на берегах Онона.

Прежняя стоянка оказалась тесной, и переселенцы после долгих споров решили откочевать в долину реки Урты, на редкость удобную для летника и необычайно красивую. Протянувшуюся на пол-уртона[18] долину с севера замыкал отлогий холм, поросший густым лесом, ее поили несколько небольших, разбросанных кругом озер, и выпасы для скота здесь были хорошие.

В то лето Дунгару несказанно везло: за что бы ни взялся, во всем ему сопутствовала удача. У бэйсе он арендовал восемь крупных круторогих быков да десяток коров с телятами. Буряты — мастера на все руки, и редко среди них сыщется человек, не умеющий орудовать топором. В пограничной деревушке у русских переселенцы закупили сухие березовые заготовки и сколотили телеги. Восемь бычьих и десяток конских упряжек возили из леса на стройку бревна. Работали люди дружно. Одни валили лес, другие обрубали ветки, третьи тесали из бревен доски.

Лето было в разгаре. С гор тянуло приятной свежестью, и лишь изредка накрапывал дождь. Строительство летника подходило к концу — осталось подвести дома под крыши, и Чойнхор, прихватив с собой ламу да нескольких женщин с ребятишками, отправился в лес заготавливать кору. Среди помощниц оказалась и непоседливая дочка гулбы Балджид.

С первого дня прибытия на Онон, как только Чойнхора пронзила догадка, что эта хорошенькая девушка с явной примесью чужеземной крови знавала мужчин до него, он стремился убедиться в этом.

Тщедушному Цэрэнбадаму любая работа казалась непосильной. Его хватало только на то, чтобы собирать содранную кору в кучу. Все трудное приходилось на долю Чойнхора. Уже с утра, едва солнце высушит росу, он принимался за дело. У деревьев с жидкой кроной надрезал кору ножом у самого основания и сдирал ее, словно шкуру с убитого зверя. В зеленых зарослях сиротливо белели голые стволы молодых деревьев — старые Чойнхор не трогал: кора у них грубая, сухая и ломкая. На обнаженных стволах плавилась смола, издавая пряный аромат, схожий с запахом курительных палочек.

В лесу Чойнхор чувствовал себя как дома. Недаром говорится: для выросшего в лесостепи хоринского бурята лес — дом родной. До приезда в Монголию Чойнхор представлял себе ее как сплошную голую степь. Смешно вспомнить! На самом деле здесь оказались и прекрасные леса, и обильные сенокосы.

Чойнхор вместе с ламой построил шалаш в густых зарослях кустарника. В минуты отдыха он пытался завести с ламой разговор, но беседа не клеилась. Цэрэнбадам редко произносил более двух-трех слов и при этом никогда не смотрел на собеседника. Вообще этот лама весь был как бы устремлен вниз — опущенные плечи, вытянутый острый нос, даже полы дэли как-то странно обвисали на нем.

— Цэрэн-лама, я слыхал, что вы собираетесь посетить монастырь богдо-гэгэна и монастырь Эрдэнэ-дзу. Верно?

— Не знаю.

— А все-таки? — не унимался Чойнхор.

— Далеко эти монастыри отсюда.

— Утверждают, что туда настоящие паломники добираются, измеряя путь длиной своего тела: падают ниц, делают зарубку на земле, там, где коснулись головой, становятся на зарубку и снова падают. И так всю дорогу.

— Ты считаешь это выдумкой?

Чойнхор только плечами пожал.

— А правда, что Балджид не дочь гулбы?

— Почему? — вяло спросил лама, и, так как Чойнхор не мог сказать ничего вразумительного, разговор на том кончился.

«Странный человек этот лама, — думал Чойнхор. — Воспитывался и образование получил в Эгэтэ, известном дацане[19] хоринцев, ученой степени на поприще богословия не добился, хотя и считался одним из самых образованных послушников. А религии предан фанатично, ведет праведный образ жизни, не ведая, что такое жадность или ложь. Кое-кто считает даже, что в Цэрэнбадаме скрывается хутухта или хубилган[20]». С Цэрэнбадамом Чойнхору приходилось трудно, ведь его собственные мысли подобной святостью не отличались. Иногда Чойнхор принимался подтрунивать над ламой, но тот пресекал все попытки посмеяться над ним. И Чойнхор часто задумывался. Отец у него был беспокойный, непоседливый человек. Имущества имел ровно столько, сколько мог унести на плечах. Впоследствии занялся контрабандой и в конце концов пропал без вести. «Послушай, Чойнхор, а в тебе есть что-то от твоего отца. Ты беден, хочешь стать независимым, но пока тебе это не удается. Так будь же смелее, парень! Прежде ты не осмелился бы даже подумать о дочке гулбы, а теперь спишь и видишь взять ее в жены».

Однажды Чойнхор, нарезав коры на целую крышу, развалился в траве и снова вернулся мыслями к Балджид. Вдалеке настойчиво куковала кукушка, стучал по дереву дятел. «Балджид очень красивая девушка, — думал Чойнхор. — Интересно, какая в ней еще кровь течет — русская, китайская, японская? На отца своего она мало похожа. Ей бы во дворце жить, а не в простой избе. Эх, обзавестись бы собственным домом и жениться на Балджид. Как она хороша! Идет — словно плывет по воздуху. Кто научил ее так лукаво поглядывать на мужчин, так морщить носик в сдержанной улыбке? Вероятно, мать, Хандуумай. Эта не продешевит. Хандуумай, а Хандуумай, кому ты собираешься продать свою дочь? Или уже запродала за восемь быков этому бэйсе? А гулба врет, что получил скот в аренду, он расплатился за него денежками, собранными с айлов. По справедливости животных следовало бы поделить между всеми хозяйствами. Но гулба все к рукам прибрал. Ну и пусть берет — ведь это он привел нас в эти края. А пока тебе, Чойнхор, приходится строить летник для гулбы и трудиться до седьмого пота. Да еще заискивать перед хозяйкой, перед Хандуумай, вилять хвостом, словно собачонка какая. Послушай, Чойнхор, пока не поздно, забудь Балджид!»

Мысли Чойнхора прервал молодой звонкий голос, разнесшийся, казалось, на весь лес:

— Чойнхор, Чойнхо-ор! Где вы?

И тотчас громко откликнулась притихшая было кукушка: ку-ку, ку-ку!

— Эге-гей! Я здесь! — крикнул Чойнхор, вскакивая на ноги.

Легко и ловко пробираясь между ободранными деревьями, девушка грациозно, как серна, подбежала к Чойнхору.

— Сколько коры вы напластали! Теперь отец будет вас до небес превозносить.

На ней было русское платье, мягкие кожаные сапожки облегали стройные ноги. Чойнхор залюбовался оживленным лицом, темными бровями, беспечной улыбкой Балджид.

— Сколько коры… — начала она снова.

— Ну о чем тут говорить, — прервал ее Чойнхор, не выказывая удовольствия от этих похвал и вытирая потное лицо.

— Говорят, Чойнхор-аха, сегодня кончаем крыть дом для тетушки Сэрэмджид. А когда вам избу будем ставить?

— Не тороплюсь я, но уж строить так строить, чтобы в мой дом не стыдно было любую невесту привести.

— Любую?

— Нет, Балджид, нет, но чтобы той, которая войдет в мой дом, он пришелся по вкусу.

— Кто же эта счастливица?

— Дочка гулбы.

— Что такое? — Девушка даже побледнела. В последнее время она заметно похудела — от перемены ли воды, от тайных ли дум, только глаза ее на осунувшемся лице стали еще больше и еще явственнее обозначился весь ее необычный для бурятки облик. Эту перемену в ней Чойнхор приметил давно и терялся в догадках. Вот и теперь дерзкий вопрос вертелся у него на кончике языка, но он сдержался — смутная надежда заполучить Балджид в жены заставила его взять себя в руки. Как ни в чем не бывало Чойнхор спросил:

— Правда, что гулба собирается в монастырь богдо-гэгэна, а потом в Тибет на богомолье? Что же ты молчишь? Не слыхала разве?

— А как же, знаю, — со вздохом ответила Балджид. — Отец и нас с матерью берет.

— Тогда я напрошусь в сопровождающие — охота свет посмотреть.

Чойнхор бросил на девушку взгляд, от которого ей стало не по себе.

— Я пойду, пожалуй, тут неподалеку меня девушки дожидаются.

— Балджид, любимая… — Он прижал ее к себе, но она вырвалась и убежала.


К середине лета, когда месяц заметно пошел на убыль, все переселенцы, прибывшие на Онон с гулбой Дунгаром, имели крышу над головой. Но людям, которые обзавелись жильем, теперь понадобились лошади для разъездов, молочный скот, одежда: ведь перед отъездом они большую часть имущества обратили в деньги.

Лето быстротечно, не успеешь глазом моргнуть, как наступит зима, а зимой даже в деревянных домах с полом от мороза не спрячешься. Надо было утеплять летние строения мхом или покупать монгольские юрты. Средств на все это у переселенцев не хватало. Но они не унывали. Прослышав, что в этих краях в хорошей цене телеги, ящики, сундуки и прочие изделия из дерева, они принялись столярничать. Тетушка Сэрэмджид вынуждена была отдать свою дочку Сэмджид и двух старших сыновей в батраки. Девушка стала дояркой, парнишки — чабанами. Сэмджид научилась также готовить молочные продукты, нужные для богослужения, и продавала их ламам.

Чойнхор же думал не о зиме, а о поездке в Тибет. Для этого ему во что бы то ни стало нужно было обзавестись хорошим конем. Долгое время после того, как отец проиграл все хозяйство в карты, конь оставался для Чойнхора только мечтой. Здесь, в Монголии, желание это стало особенно сильным. Его подогревала мысль о путешествии, а кроме того, рассказы старых аратов-монголов о легендарном халхасском коне богатыря Гэсэра[21]. Это удивительное животное, по их словам, пробегало за месяц расстояние, на которое другим коням требовался год, а за один день преодолевало путь, на который обычно уходит месяц. После завершения постройки летника Чойнхор нанялся табунщиком к бэйсе Чултэму. Как-то раз он гнал табун с гор. В хангайских краях лошади сильно страдают от гнуса, вот и приходилось на день уводить коней подальше от низин, а к вечеру пригонять на водопой. Чойнхор никак не мог взять в толк — для чего одному хозяину такой огромный табун? Бэйсе приходилось держать трех табунщиков, кроме Чойнхора, да говорили, что на южном берегу Онона у него имеется еще один табун, не меньше этого. Сейчас к хошунному на́дому[22] готовили нескольких скакунов. Но и при таком количестве лошадей Чойнхор не имел права разъезжать на любой из них, только на той, которую разрешил брать бэйсе. Однако Чултэм пообещал: «Будешь хорошо смотреть за табуном, подарю тебе годовалого жеребенка». Кто же будет ездить на остальных? Неужто бэйсе держит табуны только из тщеславия? На всякий случай Чойнхор украдкой испытал на резвость несколько жеребят.

Кони бэйсе славились своим диким норовом на всю округу. Вот и теперь старый буланый конь затеял драку с вороным пятилеткой и, изловчившись, укусил молодого в морду. Взревев от боли, вороной лягнул противника и отскочил в сторону. Однако уступать не собирался. Вытянув шею, он внезапно ухитрился схватить буланого за холку. Чойнхор сразу принял сторону вороного и подбадривал его криками: «А ну, вставай на дыбы! Кусай его, кусай за ухо, кому говорят!» Жеребцы лягались, норовя угодить друг другу в зубы, били землю копытами, у обоих глаза налились кровью.

У молодого зубы оказались поострей — он выхватил у противника клок шкуры и торжествующе взревел, а буланый только издал жалобное ржание.

Жеребята и молоденькие кобылицы, с явным любопытством наблюдавшие за схваткой, держась на почтительном расстоянии, запрядали острыми ушами. Вороной обежал большой круг и снова ринулся в атаку. Пока буланый приседал на задние ноги, вороной обрушился ему на грудь всей тяжестью своего тела. Буланому пришлось признать поражение: распустив гриву и потупив голову, он отступил.

— Молодец, вороной! — засмеялся Чойнхор и подумал: «Вот так и люди вступают в борьбу один против другого. Интересно, с кем придется схватиться мне?»

3

Еще до конца сенокоса гулба вместе со всем семейством отправился в монастырь Ламын, а затем в монастырь Бэрээвэн. С ними поехал ставший лучшим другом гулбы бэйсе Чултэм, а также Чойнхор и лама Цэрэнбадам. Несколько батрачек гулбы не одну ночь провели за шитьем, торопясь к сроку закончить наряды — для Хандуумай длинную безрукавку из тибетского шелка да голубой чесучовый дэли, расшитый драконами, для Балджид — светлый дэли в черных узорах, отделанный светлым же кантом. Хандуумай надела золотые браслеты и кольца, волосы заколола булавками с кораллами и жемчугами. Балджид оделась по монгольскому обычаю, как принято у халхасских девушек, нанизала на пальцы кольца червонного золота, а серьги у нее были тонкой европейской работы. Гулба подновил свой ходок, велел заново обтянуть колеса железом, лошадей запряг в серебряную упряжь. При отъезде Цэрэнбадам совершил религиозный обряд — разломил пополам веточку ивы и бросил обломки в разные стороны.

Чойнхор охотно взялся сопровождать гулбу. Во-первых, это давало возможность не разлучаться с Балджид, а во-вторых, бэйсе сдержал слово и разрешил ему взять за службу хорошего скакуна. Любимая женщина и добрый конь — что еще надо Чойнхору для счастья? Только вот не было у него денег справить себе новую одежду.

Об этой поездке давно мечтал и лама. Для него едва нашлось место на заднем сиденье ходка, но восседал он там, словно на троне. К тому же напоследок Хандуумай расщедрилась — вырезала ворот на старом дэли мужа и подарила его Цэрэнбадаму.

Чудесное в тот год стояло лето. Солнечные дни сменялись дождливыми, и земля расцветала с невиданной щедростью. Утром в день отъезда над озерами и горными склонами, напоминая караван верблюдов, клубился туман, но вскоре солнце и ветер расчистили небо. Пахло привядшей травой и ее молодыми, только что проклюнувшимися побегами. Казалось, что на земле не бывает ни морозов, ни снегопадов и царит на ней вечное лето. Чойнхор и Балджид изредка переглядывались в надежде на тайное свидание.

А река текла величаво. Чойнхор и не подумал бы прежде, что Онон может быть так спокоен. Ласковая вода, словно зеленый шелк, шурша струилась по зеленовато-голубой гальке.

— Нашему Онону! — Дунгар кинул в реку серебряный тугрик. — Онон — наша судьба. Помолитесь ему, дети, — обратился он к Балджид и Чойнхору. А бэйсе с усмешкой наблюдал за гулбой, и это не укрылось от внимания Чойнхора.

Монастырь Ламын, один из старейших в хошуне Джонон-вана, раскинулся в низовьях реки Хурх, с севера окаймленной лесистыми горами Хэнтэйского хребта. Собрался в нем разный люд: русские и китайские купцы, остатки разбитых банд Унгерна, беженцы из Урги. Русская граница была недалеко, поблизости находились и золотые рудники. Следовательно, ловкие торговцы могли с большой выгодой заниматься скупкой и контрабандой драгоценного металла. Сами ламы особым благочестием не отличались. Частенько в храм Хандмы они приглашали на молебен девушек и молодых женщин, дабы те получили возможность испросить милость у Цаган Дара-эхэ и Ногон Дара-эхэ, но, едва наступала ночь, бежали к богомолкам, прикрыв лицо орхимджем[23].

В хошунном управлении путешественники никого не застали, кроме истопника, который сообщил, что Джонон-вана следует искать на летнике в местечке Навчит-Лиственном. Пришлось ехать дальше. Весной, когда Дунгар приезжал к нему на поклон, ван был не очень-то приветлив. Еще один волк объявился, кого он намерен сожрать? — отчетливо было написано на его лице. Однако подарки принял. «Интересно, куда он клонит, этот бурят с волчьим нутром? Да только халхасские князья не то что чужим — своим зверям в пасть не дадутся», — думал про себя ван.

День гости провели в главной юрте князя, восьмистенном белом строении с красным орнаментом. Под таганом на шести ножках жарко пылал огонь. Вместе с хозяином расположились они на китайском ковре, разостланном поверх белого войлока, перед ними на низеньком столике стояли закуски — седло барашка и различное печенье.

Джонон-ван, сорокалетний мужчина, сидел широко расставив ноги, так что видны были башмаки и красные шелковые носки в узорах. Высокий воротник шелковой рубахи подпирал подбородок. В руках он вертел трубку с длинным мундштуком.

— Мы, халхасцы и буряты, можем дружить. Вы, гости, ешьте и пейте сколько угодно. Теперь, при народном строе, что ван, что батрак — все едино. Если я — паразит, упившийся народной кровью, пусть берут мое добро. Однако пока не берут. И в бога теперь мало кто верит, а самого богдо, вот увидите, скоро турнут с трона, — сказал Джонон-ван и резко, отрывисто рассмеялся. В смехе его слышалась ярость. «Может, и придет такое время, как ты говоришь, да только тебе, приятель, бежать будет некуда», — злорадно подумал Дунгар. Его рысьи глаза так и шныряли по сторонам. Чултэм решил перевести разговор на другую тему:

— Издавна существует обычай — петь на пиру. Мы с гулбой побратались, можно сказать, земляки теперь. Пусть же дочь его Балджид споет нам.

Девушка сидела на левой половине юрты рядом с матерью и старалась не смотреть на вана — он внушал ей робость.

— Дочь у вас красавица, — одобрительно произнес Джонон-ван, — будь у меня в хошуне парень ровня ей, непременно просватали бы. Кстати, и наши женщины красотой не обделены. Нынешняя супруга богдо-гэгэна — из наших мест. И девушки у нас голосисты. Однако послушаем, девушка, как ты поешь.

Гулба и бэйсе переглянулись. Джонон-ван, чтобы расположить к себе слепнущего богдо-гэгэна, подсунул ему свою землячку, желтолицую, толстую и распутную девку. «Хороша буряточка, — думал ван. — Не так давно один из офицеров Унгерна, бурят Джомболон, обещал мне раздобыть красотку. Обманщик! Забрал моих лучших коней — и ни девушки, ни денег!» В то время можно было уповать на милости богдо, а сейчас и на это надежды почти не осталось.

Балджид сидела потупившись. Щеки ее пылали, она явно стеснялась петь. Хандуумай незаметно подтолкнула ее локтем: начинай же! И она запела.

Сперва голос ее дрожал, но постепенно набирал силу. Она уже без страха смотрела на мужчин. Вот сидит Джонон-ван, похожий на страшного идола — такие же выпученные глаза и оскаленные зубы; вот ближе к выходу — слегка захмелевший Чойнхор; а рядом с ним — незнакомый мужчина с тяжелой челюстью. Он наклонился к другому своему соседу, китайцу, светлолицему, с круглыми рыбьими глазами, одетому в черный халат, и шепчет что-то.

Балджид пела и пела. Чойнхор вдруг всхлипнул. Хороша была песня, а сама певица еще краше — подперла пальчиком щеку, волнующие глаза ее сияют, они как темная вода в полынье.

Взгляды Хандуумай и Джонон-вана встретились. В его глазах читалась воля человека, привыкшего повелевать, и вместе с тем изворотливый ум и пристрастие к авантюрам. В ее — готовность женщины не упустить удобный случай и извлечь из него выгоду.

В разгар пира Джонон-ван пригласил вдруг гулбу в малую юрту. «Быть принятым в этой юрте, битком набитой коврами, расписными сундуками, шкафчиками со старинными книгами, парадным платьем и оружием, означает особую милость», — смекнул гулба. Ван налил себе и гостю водки в серебряные чарки.

— Ну, за ваше счастливое путешествие. Кстати, не хотите ли погостить у меня денька два-три? Вы, гулба, видать, человек бывалый, нам бы с вами потолковать, посоветоваться.

Дунгар выпил водку, долго и старательно вытирал со лба пот: прикидывал, чем объясняется такой прилив гостеприимства у неприветливого поначалу вана.

— Какой я советчик, положение дел в Монголии знаю плохо. Однако думаю, что новому правительству доверять можно. Ведь оно оставило на троне духовного владыку — богдо-гэгэна.

— Ему осталось сидеть там считанные дни, — хмуро сказал ван.

— Но ведь новой власти уже три года.

— Хоть тигр и в горах, а конь все равно шарахается. Я вперед гляжу, уважаемый Дунгар, и вижу, что не пройдет и года, как нам, князьям, придет конец.

— Но разве вы не владеете, как и прежде, огромными стадами скота, отарами овец и табунами? Уверен, вам не придется, как мне, спасаться бегством.

— Богатства наши при нас останутся, не позволим поднять на них руку, а значит, и бежать в чужие земли нам ни к чему. Среди нас много опытных чиновников, поглядим, как без них народная власть обойдется, — гневно сказал князь и залпом осушил чарку. — Погостите у меня. Сейчас велю поставить для вас отдельную юрту.

Чтобы окончательно расположить к себе Дунгара, Джонон-ван преподнес ему в дар китайскую коляску с раздвижным верхом, на рессорах, просто чудо! Так и попался Дунгар, старый опытный волк, в ловко расставленную ловушку. Первой пришла в восторг Хандуумай.

— Какой щедрый дар! Чем мы сможем отблагодарить вана? — воскликнула она, жадно разглядывая коляску и прекрасно зная, какой расплаты он ожидает. У нее чесались руки поживиться еще чем-нибудь, не менее ценным, из богатейшей казны известного монгольского нойона.

А пир шел своим чередом. Все ели и пили так, словно завтра наступит конец света. А кое-кто рассуждал: теперь не скоро дождешься от Джонон-вана такого угощения и не следует упускать счастливый случай.

Наступила ночь.

Чойнхор ревниво наблюдал, как Хандуумай с дочерью носятся от большой юрты к малой и обратно. «Хватит пить», — сказал он себе, но было уже поздно, благоразумие покинуло его. Где же женщины? Куда они подевались? Томимый подозрениями, он постучался в юрту гулбы.

— Кто там? — раздался голос Хандуумай.

— Я, Чойнхор.

— Мы спим. А ты потерпи до рассвета и не шуми, не позорь бурят.

— Ах, вот оно что!

Чойнхор со всех ног бросился к малой юрте вана.

— Вы куда? Ночевать ступайте в главную юрту, — преградил ему дорогу караульный.

Чойнхор с силой оттолкнул его и сорвал дверь. Все, что произошло потом, представлялось ему как в тумане. Он только помнит, что тащил Балджид за волосы, а кругом него суетились люди с криками: «Вяжите его, в войлок катайте! Где ружье вана?» Как ему удалось вырваться, он не знает. Только проскакав верхом во весь опор изрядное расстояние, Чойнхор пришел в себя. На востоке едва занималась заря, с юга тянул прохладный ветерок. Неужто он взял чужую лошадь? Да нет, это его конь. Как же все произошло? Вспомнилась Хандуумай, в руках у нее свечка, она истошно вопит. Обхватив руками голые коленки, плачет навзрыд Балджид. Пошатываясь, стоит гулба и щурит рысьи глаза. Неужто у Чойнхора достало сил забежать в большую юрту, схватить седло и отыскать своего коня? Не помнил он, как вырвал Балджид из объятий Джонон-вана, как голый ван искал нож…

Чойнхор натянул поводья и ударил себя кулаком по голове. Потом стал потихоньку всхлипывать и наконец завыл низким протяжным голосом, каким воют волки.

4

Цэрэнбадам провел ночь у подножия огромного гранитного изваяния Майдари[24], на северном склоне горы, подле которой стоял монастырь Бэрээвэн. Ночи были теплые, нагревшаяся за день земля пахла полынью, но ламе не спалось. Перед его мысленным взором проходили собственная жизнь, судьбы близких людей, и все вокруг было окутано непроглядным мраком. Надо посвятить себя служению богу, тогда очистишься от грехов и достигнешь вожделенной нирваны. Велико было душевное смятение ламы. Он один как перст, в мирской жизни найти себя не может, он словно овца, отбившаяся от стада. Монастырь Бэрээвэн произвел на него совершенно ошеломляющее впечатление. «Это страна истинного блаженства, — думал Цэрэнбадам. — Такого и во сне не увидишь. Каковы же тогда другие прославленные монастыри — в Лхасе, Джагаре и Гумбэне?» Три дня назад семейство гулбы нанесло визит Бэрээвэн-номун-хану, вручило ему дары: золотые монеты, выдровые и собольи шкурки — и получило приглашение погостить у него до окончания праздника — религиозной мистерии Майдари-Цам. А он, лама, останется в монастыре навсегда. Толчком к такому решению послужил недавний случай у Джонон-вана, окончательно разочаровавший ламу в близкой ему семье гулбы. Да и гулба после того случая, как показалось ламе, переменился. Дунгар поглядывал на него с неприязнью, если не с ненавистью. Ван принес извинения гостям: все, так сказать, получилось по пьянке, но провожать их не поехал — устал, мол.

По дороге в монастырь Хандуумай вела себя смирно, не привередничала. На ее кроткие вопросы муж не отвечал, только поводил бровями да прятал дикие глаза. Но когда бэйсе, уставший от непрерывной болтовни супруги гулбы, уехал вперед, сославшись на необходимость подготовить все к их прибытию, Дунгар дал волю своему гневу. Даже вспомнить об этом было страшно. Это случилось под вечер, после переправы через реку Хурх, на дороге, ведущей к монастырю. Дорога шла в гору, и Цэрэнбадам, чтобы помочь лошади, спешился и пошел за телегой. И вдруг он увидел, как гулба тоже соскочил с ходка и бежит вдоль дороги. Воздев руки к небу, он кричал:

— Ах вы проклятые бабы! Выпили мою кровь, сожрали мою плоть, а теперь и опозорили навек! Погодите, вам это с рук не сойдет! Видит бог, всю жизнь для вас старался, а чем вы мне отплатили, чем?! Только крови на мою голову не хватает, и так род Дунгара оборвался, нет у меня сына!

Он вопил истошно, даже пена на губах выступила. Жена и дочь с ревом повисли у него на плечах. Видно, долго копил в душе гнев гулба. Никогда прежде не слыхал от него лама таких безобразных ругательств и богохульства…

Первые два дня Цэрэнбадам ночевал у ламы, наблюдающего за жертвоприношениями. А эту ночь провел под открытым небом, чтобы увидеть восход солнца. Какое же это было великолепное зрелище! Сперва лучи утреннего солнца окрасили в розовый цвет маленький храм у стен монастыря и постепенно залили крышу главного храма, заиграли на его высоких золотых ганджирах[25]. Весь монастырь лежал перед ламой как на ладони. Четко различались тропинки, ведущие к храму. Вот толпятся внизу богомольцы, пришедшие спозаранку, чтобы покрутить молитвенные барабаны и узнать судьбу. В северной части тоже храмы, поменьше, и тоже под золотыми кровлями, и еще — белые субурганы[26]. В южной размещаются школы богословия, медицины и астрономии. В северо-восточной части находится несколько храмов во главе с желтым храмом, посвященным объявлению бога. В самой южной части монастыря — хозяйственные постройки и юрты, где живут ученики. А вот и огромный хашан[27] Номун-хана. Во дворе — летний дом под зеленой крышей, перед ним кусты черемухи, чуть подальше — юрта для гостей, большая, удобная, еще дальше — амбары и другие надворные постройки. От острого взора ламы не укрылось, как от гостевой юрты отделились три фигурки и направились к воротам. Очевидно, семейство Дунгара спешило к утренней молитве. К главному храму уже со всех сторон стекались прихожане. Развеваются по ветру алые орхимджи. Сейчас ламы вознесут к небу молитвы — и отпустятся грехи людские. Этому стоит посвятить жизнь. Бурхан, бог, он могуч и велик, а человек ничтожен, как муравей. Внезапно в горле у ламы встал комок, он не понимал, что с ним происходит. Чойнхор, например, поддался греху и начал сеять вокруг себя горе. Не думаем, нет, не думаем мы о ближних, лишь о корысти своей, потому и чиним непотребное. Темен человек, темны люди. Одну женщину, явно иноземное отродье, двое мужчин между собой не поделили, двое, господин и слуга. Чойнхор наверняка будет мстить. И не миновать новой беды. Или взять бурят. Покинули они земли отцов в смутные времена, в разгар боев между белыми и красными. А ведь все сущее жаждет счастья. Однако мир и спокойствие утрачены, вместо них воцарились ненависть, ревность, зависть. И к победителю, и к побежденному одинаково приходит счастье, так сказано в священных книгах. Но всегда ли? И, усомнившись, лама принялся истово молиться.

Солнце уже залило всю землю, в его ослепительно ярких лучах сияли сотни ганджиров. Пронзительные звуки гонгов, труб-раковин оповестили о начале утреннего богослужения. Верующие заторопились, какими маленькими они кажутся с высоты!

Но лама не тронулся с места. Он сидел на корточках, опустив руки на колени, погруженный в горестное раздумье. Плечи опущены. Кроткое лицо, обветренное, обожженное солнцем, неподвижно, словно лик бурхана. «Одинок я на этом свете, — думал он, — ясно, я рожден, чтобы всю жизнь прозябать в бедности и одиночестве. Но все свершается по велению бога. Прожито уже немало. Если я буду молиться за других весь остаток моей жизни, не снизойдет ли на меня божья благодать после смерти? Да, отныне я пойду другим путем — путем, указанным свыше, чистым и светлым».

Итак, Цэрэнбадам принял решение. О нем он оповестил в ближайшем храме богов, много раз простираясь перед ними ниц, и на сердце у него стало легче. А потом смешался с толпой верующих между восемью златоглавыми колоннами на паперти великого храма. В центре его возвышалась статуя Будды, опирающаяся на спинку пьедестала, обтянутую парчой. Перед статуей лежало жертвенное печенье. Справа и слева на скамьях сидели облаченные в шелк и парчу хамбы и цорджи[28], в свете лампад поблескивали их жезлы и колокольцы. С западных и восточных стен храма грозно взирали на людей огромные, с котел, глаза шестнадцати богов буддийского пантеона. Несколько сот лам приготовились к богослужению. Цэрэнбадам только хотел занять свое старое место на самой нижней скамье, как к нему подошел служитель храма Бэрээвэн-номун-хана и сказал:

— Ваши возвращаются домой и просят вас прийти поскорее.

«Что за спешка?» — никак не мог взять в толк лама. Гулба собирался пробыть в монастыре до окончания праздника. Он накоротке сошелся с Бэрээвэн-номун-ханом, одним из известных лам Цэцэнханского аймака Халхи. И вдруг внезапный отъезд? Уж не произошел ли снова скандал, как с Джонон-ваном? Впрочем, это была лишь догадка. Когда он пришел, гулба, запрягавший лошадь, сердито сказал:

— С ног сбились, разыскивая тебя.

— Почему вы так спешите, гулба?

— В хошун прибыл представитель народного правительства и срочно вызывает нас.

— Зачем?

— Почем я знаю? Может, хотят нас на родину отправить, а?

Из дома Номун-хана вышла Хандуумай, за ней — Балджид. Их провожал сам хозяин.

— Поезжайте с миром! Все обойдется, я буду молиться за вас.

— Мы вам так благодарны, что трудно выразить словами, — затараторила Хандуумай. — На следующий год непременно приедем к вам на Цаган-сар. — Она говорила, позвякивая украшениями, лукаво и кокетливо, забыв о своем возрасте, поглядывая на Номун-хана. А Номун-хан, человек мужественного вида, скорее похожий на воина, нежели на ламу, заученно звучным голосом обратился к гулбе:

— Гулба Дунгар, я буду молиться за вас.

Дунгар снял шапку, низко поклонился в ответ, сгибая короткую бычью шею.

— Да исполнятся ваши пожелания, мудрый лама, великий хутухта! Желаю вам здравствовать много лет.

Выразив надежду на встречу в будущем, семейство гулбы тронулось в путь. Когда они выехали из монастыря на тракт, ведущий в Хангай, лама с видом провинившегося ребенка попросил гулбу остановиться.

— Мне вовек не забыть все то доброе, что сделали для меня вы, уважаемый Дунгар, и вы, уважаемая Хандуумай! И я буду за вас молиться до самой смерти. Желаю вам счастливо добраться до дому, — сказал он.

— Что-что? — не понимая, в чем дело, переспросили его супруги.

— Я решил навсегда остаться в монастыре, посвятить себя служению богу.

— Хотите стать настоятелем в главном храме Бэрээвэна? — насмешливо предположил Дунгар.

— Нет. Я, одинокий, прилепился к вам и жил при вашей поддержке. Пришло время стать самостоятельным. Но я не намерен сидеть на одном месте. Совершу паломничество в монастырь Богдо, Эрдэнэ-дзу и другие монастыри.

— Почему бы вам не вернуться домой? — всхлипнула Балджид.

— Бэрээвэн-номун-хан обещал открыть для нас, бурят, свой монастырь, — свысока сказала Хандуумай. — Подумайте, как стать ученым ламой, чтобы служить потом в собственном храме.

Гулба достал кошелек и дал ламе несколько тугриков.

— Паломники путешествуют нищими, знаю. Много вам не надо. Оставайтесь, но, если вам придется туго, вспомните о нас.

И они тронулись в путь втроем, так как бэйсе уехал раньше, а лама остался. Вслед им из главного храма неслись звуки барабанов и труб.

5

Уполномоченный народного правительства Очирбат застал в управлении хошуна Джонон-вана полное запустение. Посреди маленького поселка на южном берегу реки Хурх, покрытом выгоревшей от солнца травой, стояло несколько юрт. Очирбату удалось разыскать лишь старика за́лана[29]. Он важно восседал, скрестив ноги, на тюфяке из телячьей шкуры, в своей старой, насквозь прокопченной юрте, а перед ним на столике стоял пузырек с тушью и лежала кисть для письма. Круглые китайские очки придавали сухому, сморщенному старичку ученый вид. Он внимательно изучил мандат, выданный Очирбату от имени народного правительства, и возвел глаза к небу, словно понимая, что Очирбат и есть тот человек, который займет место Джонон-вана.

— Сейчас в управлении никого нет, ни самого вана, ни туслакчи, ни захирагчи. Бурятский нойон Дунгар поехал в монастырь Бэрээвэн. По правде говоря, все дела у нас тут заглохли, один я остался, да и то больше для охраны юрт.

— Можете вы вызвать в управление вана и бурятского нойона?

— Нойон Дунгар, я уже сказал, на богомолье, его легко вызвать, а ван занемог после попойки. Наши нойоны издавна к спиртному приохотились.

«А вас семейные заботы одолели — не до государственных дел», — грустно подумал Очирбат, вспомнив ватагу ребятишек, игравших возле юрты.

— Значит, договорились, вы вызовете этих людей?

Очирбат хотел было отдохнуть с дороги, но в юртах было нестерпимо жарко, а кроме того, в них нашли приют чесоточные щенки, поэтому он предпочел поехать осматривать окрестности.

На душе у него было невесело: края незнакомые, люди — тоже, и никакой уверенности в том, что правительственное поручение будет выполнено успешно.

Он доехал до монастыря, побродил по китайским лавчонкам, понаблюдал за снующими по узким улицам прохожими, большинство которых составляли ламы, и, не обнаружив никаких признаков новой жизни, вовсе приуныл. Потом отправился на берег Онона и уселся под сенью старой ивы. Ее крупные, с ладонь, листья отражались в воде, придавая ей зеленый оттенок. От реки веяло прохладой и свежестью. С детства Очирбат был наслышан об этой реке. Как напоминает она ему ту, другую реку, на берегу которой прошло его детство, — реку Орхон. Онзачерпнул руками воды, поднес к губам. И на вкус она похожа на орхонскую! Человеку, выросшему в непосредственной близости от большой воды, другие водоемы кажутся мельче, незначительнее. Про Онон этого никак не скажешь. Полноводный, он уходил за горизонт, рассекая плотную массу тайги, и веяло от него неизъяснимым покоем. Дышит он легко и свободно, как человек, уснувший после трудового дня. Погруженные в полуденную дремоту, стояли не шелохнувшись заросли черемухи, малины и смородины.

Очирбат сбросил одежду и кинулся в воду. Купался он долго, до посинения, шумно расплескивая воду, как в детстве. Потом, чтобы согреться, долго бегал и даже кувыркался в траве. Кто бы мог подумать, что это правительственный чиновник! Да и внешность его не внушала почтения. Худое смуглое тело, впалая грудь. А ведь парень провел несколько лет в партизанском отряде, потом служил в армии. В 1921 году он вступил в один из первых революционных партизанских полков Сухэ-Батора, храбро сражался под его знаменами. Потом служил в Военном министерстве и часто сопровождал Сухэ-Батора, а также Хатан-Батора Максаржава во всех их походах. Словом, несмотря на молодость, успел Очирбат и пороху понюхать, и со смертью лицом к лицу повстречаться.

Внезапно он услышал шум. Продираясь сквозь заросли ивняка, на берег выехало несколько бурятских повозок. У брода они остановились. Галдели чумазые ребятишки, видать, только что лакомились черемухой, громко переговаривались женщины в пестрых юбках; намочив руки в воде, они приглаживали волосы. Кони у бурят были крупные, сильные, с крепкими ногами. «Интересно, что стало с Сангарилом?» — внезапно подумал Очирбат. Он ведь совсем было забыл о нем. Теперь же, когда ему предстояло по заданию правительства произвести перепись бурят и создать специальный хошун с временным правлением, он не мог не вспомнить о Сангариле. Правда, когда перед отъездом он зашел к Пунцуку, бывшему командиру полка, тот сказал: «Ты самый подходящий для этого задания человек». В голосе Пунцука была ирония. Он имел в виду случай с Сангарилом…

Случай тот произошел в 1921 году, солнечным майским днем на берегу Селенги. В роще между деревьями на земле лежали блики солнечного света, разогнавшего застоявшийся в листве туман. Их было шестеро мужчин, шагавших по траве, все еще хранившей влагу вчерашнего дождя: два красноармейца, младший командир Народной армии Очирбат и трое пленных — двое русских белогвардейцев и юноша бурят. Русские шагали угрюмо, словно привыкли к мысли о том, что ни жизнь противника, ни своя собственная не стоит ломаного гроша. Бурят, удивительно красивый, стройный, стянутый в талии широким ремнем с латунной пряжкой, шагал, сложив на груди руки и опустив голову. Вид у него был страдальческий. Время от времени он вскидывал голову, и тогда можно было заметить в его глазах слезы. «О чем думает этот юноша в свой смертный час? — размышлял тогда Очирбат. — Кем он был до того, как попал в белую банду? Наверно, скотоводом. Запутали его, вот он и пошел против народа». Очирбат понимал, что не имеет права помиловать пленного, опираясь лишь на собственные домыслы. Но вопреки своей воле испытывал симпатию к юноше. Не мог он понять, что же покорило его в пленном — молодость, красота или отчаяние и доверчивость, которые читались у него в глазах? Трудно объяснить, как это произошло, но, когда красноармеец вскинул револьвер, Очирбат не дал ему выстрелить. «Пощадите этого арата, не расстреливайте!» — сказал он. Бурят стоял, терпеливо ожидая решения своей судьбы. «Ладно, — сказал красноармеец, — парень молодой, авось еще вернется на правильный путь». «Ступай! — сказал Очирбат пленному. — Да смотри больше не попадайся нам на глаза. Как тебя звать-то?» «Сангарил», — ответил пленный и повалился Очирбату в ноги. Отойдя на некоторое расстояние, Очирбат оглянулся. Сангарил продолжал лежать, словно поваленное бурей дерево.

Где же теперь бурят Сангарил? Одевшись, Очирбат смотрел, как буряты переходят реку вброд. «Интересно, какие у них девушки? Между нами и бурятами есть некоторая разница, значит, и у девушек характер должен быть иной, чем у наших… Что бы с нами было, если б не произошла революция? А эти вот знают, зачем сюда приехали? Или им все равно, где и как кочевать? Да разве угадаешь свою судьбу? Вот и меня занесло в этакую даль, и опять я столкнулся с бурятами. Надо бы хорошенько познакомиться с их жизнью, обычаями». Он прислушался к их речи. Непривычные ударения делали ее непонятной. Особенно женщины, словно сытые гуси, тянули слова и выговаривали их очень мягко. Среди пестрой толпы Очирбат приметил стройную смуглую девушку с длинной черной косой. Одета она была бедно: войлочные опорки, старенький зеленый дэли и никаких украшений. «Подойду поближе», — решил он. На его приветствие буряты ответили все, как один, а старик, ехавший на первой телеге, спросил:

— Далеко еще до монастыря Ламын?

— Он вон за тем холмом. Вы направляетесь на богомолье?

— Да. На Сам.

«Он имеет в виду Цам», — подумал Очирбат, украдкой рассматривая приглянувшуюся ему девушку — невысокого роста, хрупкая, на ладони подымешь. Глаза спокойные, лучистые и какие-то необычайно теплые. Она с любопытством смотрела вокруг: ясное дело, в чужой стороне все кажется интересным. Очирбат всегда отдавал предпочтение таким девушкам. И эта бурятка очень ему понравилась. «Вот если бы удалось с ней познакомиться», — подумал он.

Буряты уехали, а Очирбат остался лежать на траве, глядя в небо, омытое недавним дождем. В вышине мчались кудрявые, словно взбитая шерсть, облака — казалось, они спешат слиться с рекой. Как прекрасен мир, как хорошо и радостно жить! В прошлом его судьба складывалась счастливо, так останется и впредь, независимо от того, темное или светлое небо будет над головой. Под ясными небесами тоже иногда свершаются печальные события. Но, возвратившись с войны, цирик обычно мечтает о мирной жизни. И кроме работы, Очирбат думал о своей будущей семье, о жене, детях.

Внезапно на берег выскочил всадник. Очирбат поднялся ему навстречу. Конь у всадника был взмылен. «Бедный коняга!» — пожалел животное Очирбат. И на вопрос владельца коня, кто он такой, сердито ответил:

— Ты бы лучше конем поинтересовался, он, того гляди, ноги протянет.

— Ну и пусть, — ответил парень. — Конь все равно не мой, а одного монгольского богача. Да, я бурят. Но и монгольские и бурятские богачи и князья одинаково обходятся с нами, бедняками. Недавно дело дошло до того, что один бурятский нойон собственную дочь для монгольского вана не пожалел. Куда только смотрит народная власть?

Парень несколько раз с силой ударил кулаком по седлу, вымещая свой гнев, и неожиданно смолк. У бедняги, видно, были причины для злобы. Очирбат примирительно сказал:

— Конь-то здесь при чем? А что касается революционной народной власти, то, коли ты умный парень, у нас с тобой найдется о чем потолковать.

— Революция! Где она, твоя революция?

Парень повернул коня и поскакал прямо к воде.

6

Ван и Дунгар приехали в хошунное управление. Ван выглядел весьма представительно, не зря же он облачился в роскошный хантаз, подарок самого богдо, и надел шапку с шариком и павлиньим пером. Раз его вызвал к себе представитель нового правительства, пусть знает, с каким важным человеком ему придется иметь дело. В большой белой юрте он чинно уселся на атласный тюфячок. Очирбат, как и подобает представителю народного правительства, тоже решил не ударить в грязь лицом и появился перед прибывшими в русских хромовых сапогах и военном шлеме. Поверх шелковой куртки нацепил шашку в серебряных ножнах — подарок командира одного из красноармейских полков.

Разговор начал Дунгар:

— Наконец-то вы прибыли. Я вас ждал.

Джонон-ван важно погладил бородку.

— Что нового в государстве правителя с ограниченными правами[30] и в государстве, где власть народа не ограничена?

Очирбат уловил иронию, но сдержался и ответил как ни в чем не бывало:

— Богдо-гэгэн здоров. И у народной власти дела идут хорошо, хотя особых новостей нет. А вот как обстоят дела в вашем хошуне, мне поручили проверить партия и правительство. До сих пор у вас даже школы нет. Мой долг — организовать школу. И еще мне предстоит выяснить, правильно ли взимаются налоги.

Джонон-ван по-прежнему сидел с невозмутимым видом и курил китайскую трубку, набитую китайским же табаком.

— Вот и славно, что есть кому делами заняться, а то мне эти заботы стали обременительны. Подумываю в Ургу съездить, разузнать, не собирается ли богдо обзаводиться новой супругой, — сказал он и злобно рассмеялся. Дунгар поморщился. Но Очирбат не дал вану спуску:

— Вы собираетесь предложить богдо новую девицу из своего хошуна? Напрасно! У богдо уже давно иссякла мужская сила. — Он засмеялся и обратился к гулбе: — При нашем правительстве создано специальное управление по делам бурят. Я приехал по заданию правительства создать новый хошун, объединяющий бурят, которые кочуют по берегам Онона. Правительство приняло решение: в течение трех лет никаких налогов с бурят не взимать. Для начала необходимо собраться всем вместе и кое о чем посоветоваться. Поезжайте домой, предупредите глав айлов и назначьте место и время сходки.

Стоял ясный осенний день. Возле стойбища Чултэма-бэйсе скопилось много бурятских повозок. Бэйсе распорядился поставить все имевшиеся у него юрты, вплоть до предназначенной в приданое дочери. Потому и было в его дворе шумно и весело, словно на хошунном надоме.

Прибывших усаживали на войлочные коврики перед юртами и палатками и подносили угощение. Тарелки и блюда ломились под тяжестью молочных пенок и арула[31], а также свежей баранины, которой бедняки давно не пробовали. Вдоволь было и молочной водки. Очирбату пришлась по душе обстановка, царящая на сходке, где буряты выразили стремление войти в единую монгольскую семью. В ожидании, когда подъедут остальные, он беседовал с бэйсе и гулбой, присматривался к бурятам. Седла на большинстве их коней были деревянные, а чепраки кожаные, с латунными бляхами. Серебряная сбруя или серебряные ножны встречались очень редко. Буряты вели себя чинно, ели и пили неторопливо. А вот и молодой парень, которого Очирбат повстречал на днях у реки.

— Чойнхор, а Чойнхор! — окликнул парня гулба. — Погляди, кого еще нет.

Встретившись взглядом с Очирбатом, Чойнхор насупился и, нагнув голову, прошел мимо. И еще одного знакомого человека увидел Очирбат — ту самую девушку, которую «на ладони подымешь». По всей видимости, она была служанкой у бэйсе — подавала еду, обносила чаем. Характер женщины проявляется в том, как она подает пиалу с чаем. У новой знакомой Очирбата это получалось ловко и красиво.

Вернулся Чойнхор и сообщил, что все в сборе. Гулба вытащил из-за пазухи красный лоскут, аккуратно расправил его.

— Вывесь-ка, Чойнхор, красный флаг.

Чойнхор привязал лоскут к шесту и воткнул шест в землю перед одной из палаток. Люди притихли, глядя, как полощется на ветру алый флажок. «Ого, каков старый волк! — подумал Очирбат о гулбе. — Интересно, что он сейчас скажет?»

— Мы, буряты, собрались под алым флагом революции сегодня в замечательный осенний день тысяча девятьсот двадцать третьего года. Монгольское народное правительство предприняло в отношении нас замечательный шаг — пригласило вступить в семью монгольского народа. Много горя и тяжелых испытаний выпало на нашу долю. А теперь на нас снизошла благодать — не иначе как в награду за горячие молитвы наших отцов и дедов, совершавших паломничество в монгольские храмы! Ныне мы достигли вершины счастья. Правильно я говорю, братья мои?

— Так, так! — послышалось со всех сторон. У людей были взволнованные лица, кое-кто украдкой смахивал слезу.

— А теперь перед вами выступит уполномоченный народного правительства, герой Народной революции господин Очирбат.

Гулба нагнулся к нему и вполголоса посоветовал:

— Говорите медленно, иначе вас могут не понять.

Очирбат говорил внятно, отчетливо. Рассказал о значении Народной революции, о деятельности партии и правительства, о том, что при правительстве создан специальный орган по делам бурят, что все они объединяются в собственный хошун, подчиненный государственным властям, что у хошуна будут права и обязанности, а также собственная печать.

— Задача нашей революции, — сказал он, — состоит в том, чтобы все народы, населяющие Монголию, жили дружно и счастливо, одной семьей. В следующем году намечается созвать первый Народный хурал, который примет конституцию, основной закон нашего государства, в ней будут закреплены права граждан. Конституция будет направлена на защиту бедняков, против ханов и нойонов. И дети ваши, как и дети монголов, должны учиться, чтобы активно участвовать в строительстве новой жизни. Хошунным даргой[32] до выборов предлагается назначить гулбу Дунгара.

Очирбат вынул из сумки печать, завернутую в желтую бумагу, и передал ее гулбе. Тот принял с благоговением, обеими руками. Он был искренне взволнован. Горбатый нос его покрылся бусинками пота, руки дрожали. Очевидно, новая власть и не собиралась ставить ему в укор прежние чины и княжеское звание. Мало того, она вручила ему печать хошунной администрации. Может, временно, но этот акт еще выше поднимал авторитет гулбы в глазах его соплеменников. Бэйсе посмеивался про себя, он был доволен: выходит, зря болтают о наступлении на права феодалов и князей. Богдо-гэгэн сидит на престоле, надо думать, прочно, иначе разве признало бы правительство перебежчиков с другой стороны?

Дунгар сделал знак Чойнхору, и тот вывел вперед каурого коня в серебряной сбруе и дорогом седле. Дунгар взял коня за повод и с поклоном обратился к Очирбату:

— Араты бурятского хошуна просят вас принять в дар этого коня, чтобы вам легче было нести свою службу. Это очень хороший конь, кавказской породы.

Очирбат растерялся:

— Что вы! Зачем мне такой дорогой подарок? Я чиновник, мне положено пользоваться уртонными лошадьми.

Однако Дунгар продолжал настаивать, а Очирбату неудобно было отказываться, и в конце концов порешили на том, что конь Очирбата останется пока в прежнем табуне.

— Примите хотя бы седло и сбрую. Это работа известных хайларских мастеров, — сказал Дунгар, тщательно пряча раздражение под любезной улыбкой.

После официальной части началось празднество. Состоялись состязания борцов и конские скачки. Не обошлось и без потасовки.

Пока народ разъезжался, наступил вечер. Очирбат устроился на ночлег в одной из юрт. В открытое тоно[33] ветер доносил слабый запах меда. Чудесно дышится в такие вечера! Вспомнились Очирбату родные края, схожие со здешними и все-таки в чем-то отличные. Давно покинул Очирбат отчий кров, и когда еще ему доведется побывать там снова?

В юрту с чайником в руках вошла девушка. Да это же знакомая бурятка. Она налила Очирбату пиалу чая и собралась уже уходить, когда он остановил ее.

— Куда спешишь? — ласково спросил он. — Присядь-ка, я хочу у тебя кое-что спросить.

Сэмджид смущенно — к ней обратился большой чиновник — потупилась.

— Ты служанка у бэйсе?

— Да.

— Каковы же твои обязанности?

— Доярка я.

— Как тебя зовут?

— Сэмджид.

— Сколько тебе лет, Сэмджид?

— Семнадцать.

— Ты хотела бы учиться в хошунной школе?

Девушка задумалась.

— Нет. Мы бедные. Отца у нас нет, братья и сестры у меня совсем маленькие.

Вот она, бедность! Очирбат наивно полагал, что с победой революции исчезнет и бедность, ан нет! Он внимательно посмотрел на девушку. По сравнению с дочкой гулбы, в чьих жилах явно была примесь чужой крови, Сэмджид — типичная представительница своего племени. Широкие скулы, припухшие губы. Тяготы жизни уже наложили свой отпечаток: на смуглой коже под глазами залегли чуть заметные складочки. Девушка смущенно теребила край старенького дэли сильными, широкими в суставах пальцами.

— Я видел тебя на переправе, помнишь?

— Помню. Только мне тогда и в голову не пришло, что вы такой важный.

— Ну уж и важный! Обыкновенный человек, солдат революции. В хошуне открывается школа, и мне хочется, чтобы ты пошла учиться.

— Не получится.

— Сколько платит тебе бэйсе?

— Обещал дать моей семье юрту, чтобы перезимовать.

«Оказывается, ей, бедняжке, зимой негде будет жить, если бэйсе не выполнит обещания», — догадался Очирбат и внезапно вспомнил о сегодняшнем подарке.

— Послушай, мне подарили сегодня коня, седло и сбрую. Я дарю их тебе. Продайте и купите юрту.

— Люди удивятся, за что нам такой подарок, — возразила Сэмджид и покраснела.

— Глупости! Я тоже сын бедняка, а бедняки должны помогать друг другу. — Он осторожно погладил ее руку. — Я сам скажу кому надо насчет коня. Теперь ты можешь и о школе подумать. Вскоре вообще все переменится, перед бедняками широко откроются все дороги, это я твердо знаю. Поняла?

— Да, — тихо ответила Сэмджид.

7

Наступила зима. Богатые и зажиточные хозяйства к ней приготовились хорошо — разбили на зимниках теплые юрты, привели в порядок или построили новые загоны для скота. Беднякам же пришлось туго — кое-как утеплили летние жилища. Зимой 1923 года около сорока айлов бурятских племен хилог и ярун расположились на зимовку вокруг жилища гулбы, на лесистом склоне горы Галт-хан — Огненный хан. Гулба разбил большую белую юрту, купленную в Гоби. Батраки сделали над ней навес из сосновых досок, построили амбары. Как только выпал первый снег, Дунгар стал разъезжать на новеньких легких санях. Под дугой, на русский манер, заливался колокольчик. Дунгар держался как большой начальник. Он добился, чтобы у них в хошуне открыли отделение кооператива. Теперь не надо было ездить далеко, чтобы приобрести предметы первой необходимости. Тетушка Сэрэмджид вместе со всем своим выводком поселилась поблизости от гулбы. За работу бэйсе расплатился с Сэмджид несколькими кусками ветхого войлока. Что б они делали, если бы не подарок Очирбата? Но бэйсе и тут надул Сэмджид — вместо горячего скакуна дал старую клячу, так что вырученных от ее продажи денег едва хватило, чтобы поставить маленькую избушку. Ее утеплили как могли: набили мха в пазы, набросали на крышу навоза, перемешанного с землей. Питались кониной да кислым молоком — и не унывали. Сэрэмджид жила одной мыслью — поставить на ноги детей. О себе не думала, до самых заморозков ходила босиком, выполняла самую тяжелую работу и никогда не жаловалась. Она выделывала кожи, пилила дрова, таскала их на себе из лесу. И дети росли у нее крепкие. Старшему мальчику минуло тринадцать. Была у матери мечта — вывести его в люди. «Дети, — часто говаривала она, — мальчонка и девочка — большая разница. Мальчик — мужчина, он сумеет поправить наши дела». Этой осенью она впервые отпустила старшего сына на охоту — пусть приучается. Он оправдал ее надежды. За участие в коллективной охоте получил целую оленью ногу и немного кабаньего жира. Охота на оленя особенно поразила подростка. Он никогда не забудет, как жалобно трубил загнанный олень. Вышли охотники тогда на заре. Серебрился иней, пахло гниющими листьями и травами. Горы лежали в полном безмолвии, и казалось святотатством нарушить эту первозданную тишину ружейными выстрелами. Но вот раздался какой-то тревожный звук. «Олень, олень», — зашептали охотники, залегая в засаде. Вскоре на гребне горы показалось величественное животное. Шкура на его спине поблескивала, ветвистые рога излучали сияние. Мальчик никогда не думал, что олень может быть таким большим. Можно ли загубить эдакую красоту? Гулкое эхо выстрелов было ему ответом. После нескольких отчаянных прыжков прекрасное животное повалилось на землю, забилось в агонии. Охотники не спеша покуривали трубки. Наконец кто-то сказал: «Теперь можно». Все окружили убитого оленя. Один охотник нагнулся и ножом перерезал животному вену на шее. Мощным фонтаном брызнула кровь. Ручейки ее стекали вниз и окрашивали в алый цвет тронутую заморозком землю. Охотники наполнили горячей кровью большую деревянную чашу и пустили ее по кругу. Приторно-сладкий запах вызвал у мальчика тошноту, но он превозмог себя и сделал большой глоток. Губы охотников стали красные, как у разбойников в старых сказках. Одновременно мальчик испытывал гордость — еще бы, он настоящий охотник, вернется домой с добычей. И дома он теперь немного важничал, говорил с малышами покровительственным тоном.

Вот так и жила Сэрэмджид. Впрочем, чувствовалось, что вскоре для бедняков действительно наступят лучшие времена. Князья и феодалы были отстранены от участия в политической жизни страны: им было запрещено участвовать в выборах местных органов власти, которые состоялись в конце года, да и изменения в налоговой политике были далеко не в их пользу. Уходили в прошлое старые порядки. Когда начались разговоры о предстоящей переписи скота, бэйсе примчался к Дунгару. От верного человека Чултэм слышал, что в эту зиму не стоит экономить на мясе, а если в стаде случится падеж, хозяин его на три года будет освобожден от налога. Не скажет ли при переписи гулба, у которого мало в хозяйстве скота, что купил часть животных у бэйсе? Свой скот Дунгар раздал по айлам, а те давали ему за это молоко и мясо. Что ж, если бэйсе хочет, он и его скот раздаст беднякам на выпас. Надо только пустить слух, что состоялась сделка.

Так и поступили. Гулба от своего имени отдал скот, принадлежащий бэйсе, бедняцким айлам в аренду. Перегонять две сотни коров новым хозяевам было поручено Чойнхору. А чтобы он держал язык за зубами, подарили ему мясного бычка. Случай у Джонон-вана, казалось бы, мог привести к печальным для Чойнхора последствиям. Однако по возвращении с богомолья семейство гулбы сделало вид, что ничего не произошло. Наоборот, Дунгар явно нуждался в его услугах.

Чойнхора радовали перемены, последовавшие за революцией. Видно, скоро князья и впрямь окончательно лишатся своей власти. И опять затеплилась надежда — в новых условиях гулбе не резон отдавать свою дочь за богача. Мысль о том, что Балджид может стать его женой, туманила голову. Однако все чаще и чаще он пытался разобраться в их отношениях. В самом деле, что их связывает? Любовь? Но Балджид его не любит. А он? После всего, что было… Да, у него осталось лишь физическое влечение, не больше. Балджид от рождения легкомысленна. После возвращения из монастыря Бэрээвэн она повстречала Чойнхора в степи, и он попросил у нее прощения. «Хмельной я был», — виновато сказал он, чувствуя, что говорит не то. «Ладно уж. Я ведь, похоже, не меньше твоего виновата». Они стали встречаться и вскоре сблизились. Он хотел найти в их связи большее, нежели физическую близость, испытать самому и дать возлюбленной познать всю полноту счастья, но из этого ничего не получилось. Поэтому между ними часто возникали ссоры и размолвки. Чойнхор понимал, что такие отношения ни к чему хорошему не приведут, и все-таки надеялся.

Мясистый, жирный бычок достался Чойнхору недаром. Щедрость двух богачей объяснялась просто: один хочет избежать налогов, другой — обогатиться за чужой счет. Если бы Чойнхор мог, он разоблачил бы этот сговор. Вместе с тем он вполне отдавал себе отчет в том, что сделать это непросто. Все знали, что бэйсе скот продал. Распоряжаться собственным имуществом — его право, попробуй докажи, что бэйсе мошенник.

Чойнхор только что забил бычка, когда к нему приехал Очирбат. Покосившись на освежеванную тушу, от которой еще шел горячий пар, он поинтересовался:

— Кто же это тебе преподнес?

Чойнхор пропустил вопрос мимо ушей. Очирбат задумался. Недавно он просмотрел опись скота, принадлежащего некоторым богачам. За Чултэмом-бэйсе числилось около двухсот голов крупного рогатого скота, составлявшего основу его хозяйства. Неужто, если верить слухам, бэйсе решил подорвать эту основу?. Удивляло и то, что покупателем называли гулбу Дунгара, который вообще скотоводством не занимается. Почему вдруг ему пришло в голову купить целое стадо? Но одно дело — догадки, другое — точная уверенность в своей правоте. В выборах органов народной власти богачи феодалы и нойоны участия не принимали. Власть бедняков, по мнению Очирбата, должна вынести решение — розданный на выпас скот передать в полную собственность бедняцким и маломощным хозяйствам-арендаторам. «Это, — думал Очирбат, — будет самым справедливым актом. Надо будет потолковать об этом с Чойнхором, он батрак, ему должны быть близки интересы его класса». Они быстро нашли общий язык. Чойнхор и сам считал, что скот должен принадлежать тем, кто за ним ухаживает, кормит его и пасет.

Пообещав вернуться на ночлег, Очирбат поехал к Сэмджид. Хошунная школа была готова, но аратов, согласных послать детей учиться, находилось очень мало. Сбивали с толку ламы, эти проклятые безбрачники, гнездящиеся в монастыре Ламын. Хитрые речи, запугивания, проповеди о спасении души — все было пущено в ход. А ведь редко кто из родителей не спрашивал ламу, что ожидает их детей в школе. Понятно, какой ответ они получали. Очирбат в этом деле рассчитывал на бурят. Хотя они, как и монголы, религиозны, но ведь прежде жили в России, следовательно, мысль о школе не должна казаться им чуждой.

Вот и плохонькая изба вдовы Сэрэмджид, неужто она стоит доброго коня и дорогого седла? При появлении Очирбата Сэмджид, чинившая ребячью одежонку, испуганно вскочила и скрылась за занавеской. Ее мать приветливо встретила гостя, не переставая помешивать аарц[34] в большом котле. Четверо малышей в ожидании горячего напитка сидели за печкой на деревянной лавке. Сэмджид достала новенькую скатерку, разостлала ее в северной части комнаты, пригласила Очирбата сесть. Он осмотрелся, пока мать с дочерью о чем-то торопливо перешептывались за печкой. В доме стоял резкий запах аарца и вареной конины. В левом углу перед божницей были расставлены жертвоприношения. На стене висел ветхий коврик. Справа на лавке был свален всякий хлам: старая одежда, одеяло, какая-то посуда. «Мы бедные» — вспомнились ему слова девушки.

— Вы уж извините, — заговорила Сэрэмджид, — айл у нас бедный, люди заходят друг к другу редко. Мы так благодарны вам, что имеем крышу над головой. Трудно поверить, что нам помог почти незнакомый человек, спасибо вам! Я и детям своим твержу, чтобы не забывали вас, сына Монголии.

Из единственного в доме старого сундука Сэрэмджид достала леденцы и немного черемухи, поставила перед гостем скудное угощение. Тут и Сэмджид вышла. Она успела переодеться, вместо старого, ветхого дэли на ней был теперь почти новый, на ногах новенькие бурятские гутулы[35] на стеганой подошве. Стесняясь того, что переоделась она ради Очирбата, стояла перед ним Сэмджид, и ее полное личико пылало кумачом. Это тронуло его, он поспешил закурить. А мать и дочь принялись готовить обед. Нет, нет, обедать он не останется, только выпьет чашечку аарца. Но разве почетного гостя угощают аарцем? Чтобы успокоить хозяек, он сказал, что привык к этому напитку с детства, он тоже из бедной семьи.

В дом вошел парнишка лет тринадцати-четырнадцати, в больших войлочных гутулах, в дэли, сшитом из обрезков овчины, и серьезно, как взрослый, приветствовал Очирбата.

— Мой старший сын, — с гордостью сказала Сэрэмджид.

«Мальчик школьного возраста», — мысленно отметил Очирбат, а вслух решительно заявил, что детей надо послать в школу.

— Нет ничего лучшего, чем дать детям образование, — сказал Очирбат, — стране нужны грамотные люди. Некоторые араты этого не понимают, потом будут жалеть. Ведь и я оставил родной дом и пошел служить родине. А сидел бы под кошмой, так ничего бы не видел и не слышал. И грамоте бы не научился. Не тяните детей назад, пусть познают вкус новой жизни. В школе их обеспечат одеждой и питанием.

Сэрэмджид глубоко задумалась. Разумеется, Очирбат, к которому она питала безграничное доверие, говорил правду. Но отпустить из дому сына, который только-только начал помогать семье! Нет, это выше ее сил. Охотники его хвалили: «Он будет всех вас кормить, Сэрэмджид». Интересно, а берут ли в школу девочек? Ведь Сэмджид совсем большая, глядишь, выскочит замуж и поминай как звали. Семье от нее помощи ждать нечего. А что, если…

— В вашу школу больших девочек берут?

— Конечно.

— Тогда не подойдет ли для учебы эта девушка? — спросила Сэрэмджид, указывая на старшую дочь. А та с криком «Мама!» бросилась за дверь.

8

Чойнхор один возвращался домой с краткосрочных курсов, организованных в центре хошуна Биндэрья-Ула для председателей багов[36]. Перед ним лежала заснеженная степь. Голова лошади покрылась инеем. Чойнхор размышлял о своей жизни. Ему и во сне не могло присниться, что в его судьбе так скоро наступит крутой перелом. Жизнь, к которой он привык с детства, казалась незыблемой. А теперь жизнь всей страны меняется прямо на глазах. Изредка Чойнхор прерывал раздумья и вглядывался вдаль. На горизонте степь с двух сторон замыкали лесистые горы. Чуть заметно бежит по степи тропа. Тихо, и ничто не мешает думать. Недавно снова прошли выборы в местные органы власти. Прежде, год назад, бедняки и понятия не имели о выборах, которые были привилегией нойонов. Рухнул вековой порядок, и осознать это было нелегко. Однако большинство аратов сразу поверили в силу и возможности революции. Своими решительными революционными действиями народная власть растопила холод недоверия. Свобода расковала мысль. Выборы показали, что власть таких, как гулба, кончилась. Никто не выступал и защиту богачей.

День выборов навсегда врезался в память Чойнхора. Он и не подозревал в себе той ярости, с которой рассказал о сговоре гулбы и бэйсе, обманувших народную власть. Эту решимость разбудил в нем Очирбат. В тот памятный вечер, когда Очирбат заночевал у него, они долго говорили по душам. Бурят и халхасец быстро нашли общий язык, и тот из них, кто знал и понимал больше другого, тот, кто с винтовкой в руках сражался за народную власть, за то, чтобы беднякам жилось счастливо, сумел стать примером для другого. Выступая на выборном собрании, Чойнхор то и дело поглядывал на Очирбата — это придавало ему уверенность. Потом Очирбат, как и обещал Чойнхору, огласил решение хошунного управления о том, что скот, отданный на выпас с корыстной целью избежать уплаты налога, становится собственностью арендаторов. Какие взгляды бросали гулба и бэйсе на Очирбата и Чойнхора! Холодной ненавистью сверкали рысьи глаза Дунгара. Это же настоящий хищник, а ведь совсем недавно Чойнхор считал его своим благодетелем! Сердце батрака пылало гневом, но он взял себя в руки и взгляда не отвел. Смотри, гулба, ты проигрываешь битву.

Чойнхора поддержало большинство, а через несколько дней его выбрали председателем багового управления. Гулба, временные полномочия которого кончились, оказался под началом своего бывшего батрака. Чойнхор больше не испытывал страха перед хозяином, одно лишь связывало их — Балджид. Не мог Чойнхор решиться на разрыв с ней.

Араты, обучавшиеся на курсах вместе с Чойнхором, были, как и он, простые, малограмотные скотоводы. Однако узнал Чойнхор от них больше, чем за всю предшествующую жизнь. Да и курсы дали ему многое. Прежде у него не было четкого представления о революции, о том, какие революционные преобразования осуществляет сейчас и намерена осуществлять в будущем народная власть. На курсах ему все объяснили доходчиво и обстоятельно. Прежние сомнения — поможет ли батракам и беднякам новая власть — отпали. Ясно, поможет и защитит, на то она и народная.

Чойнхор глубоко вдохнул прохладный воздух. Прежде был он темен и слаб, как человек, которому не одолеть горного перевала выше конского седла. Теперь нет больше бессловесного батрака Чойнхора, живущего хозяйскими подачками. Есть свободный арат Чойнхор! Как поведет себя гулба? Сейчас он подобрал когти, временно затаился, поэтому надо держать ухо востро. Рассказать ли Балджид, о чем говорилось на курсах? Наверно, не стоит, она дочь своего отца, не поймет.

Внезапно Чойнхор увидел вдали какое-то животное. Присмотрелся — волк пожирает задранного козленка. «Ах ты, зверюга!» — выругался Чойнхор и, пустив коня рысью, помчался прямо на него. Злобно ощерившись, зверь пустился наутек. Бежал тяжело, высоко вскидывая зад. Чойнхор решил преследовать его. Прикинул — до гор еще с десяток верст, он наверняка догонит отяжелевшего зверя. Правда, ружья у него нет, но кнут с тяжелой ручкой из эбенового дерева — хорошее оружие.

Чойнхор страстно любил охоту, а тут перед ним был волк — заклятый враг скотовода. Ему и прежде приходилось охотиться на волков, но с одним кнутом — ни разу. Лошадь быстро настигла зверя. Но едва он занес кнут для удара, зверь прибавил ходу. Стоило Чойнхору настигнуть волка, как тот несколькими огромными прыжками уходил далеко вперед. Чойнхор кричал до хрипоты, пытаясь криками напугать зверя. Вконец разозлившись и войдя в азарт, он изо всех сил гнал коня. Волк оглянулся. Изо рта у него шла пена. «Еще верста такой гонки — и конец волку», — подумал Чойнхор. И вдруг случилось невероятное. Волк увидел старый сарай на покинутом летнике и бросился туда. Из открытой двери на Чойнхора смотрели блестящие глаза. «Вот так смотрел на меня гулба на выборах», — невольно подумал Чойнхор. Волк не собирался выходить из своего убежища. Охотнику пришлось спешиться. Чойнхор Привязал лошадь и, выдернув из забора кол, осторожно приблизился к сараю. Он во что бы то ни стало должен помериться силой с диким зверем. Волк щерился, скаля огромные зубы. Человек замер на месте, но отступать было нельзя, достаточно проявить слабость, попятиться, как волк непременно набросится на тебя. Едва подумав об этом, Чойнхор с громким криком замахнулся колом, и волк вонзил зубы в дерево. В то же мгновение Чойнхор с силой обрушил рукоять кнута на волчью морду. Зверь упал. Человек добил его несколькими ударами и вздохнул с облегчением. Зверь был крупный. «Ну и дурак же я, столько времени потратил, — пожалел охотник. — Странное существо — человек. Увидел зверя и давай преследовать». А между тем могло случиться и так, что одолел бы зверь. Об этом не думалось в пылу погони.

Чойнхор долго провозился, снимая с волка шкуру, и вернулся домой уже под вечер. В стойбище он застал привычную картину. Девушки поили скот и громко переговаривались. Дети катались на санках с гор, матери звали их домой. Над юртами поднимались дымки. Изо рта животных шел белый нар. На сердце Чойнхора потеплело. «Так мы, скотоводы, и живем. Вот и свой скот у бедняков появился. Казалось бы, чужое добро присвоили. Да нет, богачи в свое время народ хорошо пососали. А Чултэм-бэйсе не обеднеет».

Он повел коня к водопою и столкнулся с Балджид.

— Чему вы научились на своих курсах, уважаемый начальник? — с насмешкой спросила она. — Доказал отцу, что золото на самом деле обернулось медью, и исчез. Только помни, это тебе даром не пройдет.

— На курсах я кое-чему научился. Может, и ты хочешь поучиться, могу помочь!

Балджид хотела было ответить резкостью, но тут взгляд ее упал на волчью шкуру.

— Когда ты убил волка?

— Только что, по дороге домой. Загнал его и прикончил, пусть не мешает жить добрым людям.

— А если бы волк тебя задрал?

— Кому я нужен?

Балджид вытащила ведро из колодца и вылила воду в ледяную колоду.

— Пои лошадь-то!

Чойнхор уловил в ее голосе игривые нотки и быстро сказал:

— Ну и здорово же я по тебе соскучился!

— Коли так, приходи после ужина к нашему сараю, где сено, и жди меня.

Она засмеялась. Чтобы Чойнхор да упустил случай! Такого прежде не бывало. Но сейчас он решил поступить иначе.

— У меня все силы на волка ушли, — грубо бросил он ей.

9

Стояла морозная ночь 1924 года. Окно дома, где разместилось управление хошуна Биндэрья-Ула, было освещено. В холодной, нетопленной комнате, подавленные горем, сидели люди, как миллионы других людей в разных концах земного шара. Созвездие Семи Старцев[37] могло бы рассказать о глубокой скорби, охватившей и сердца жителей далекой скандинавской деревушки, и простых аратов хошуна Биндэрья-Ула. Горе сплотило весь мир в эти суровые зимние дни.

В помещении хошунного управления висел на стене портрет Владимира Ильича. Вырезанный из какого-то журнала или газеты, он был обведен черной рамкой и наклеен на кусок кумача. Под портретом горели две свечи. Люди сидели тихо, никто и не вспоминал о куреве. Наконец Очирбат стянул с головы шапку и встал.

— Товарищи, сегодня до нас дошла горькая весть — двадцать первого января скончался великий Ленин, вождь мирового пролетариата. Наше правительство, весь наш народ глубоко скорбят. Почтим же молчанием память вождя.

Все встали, обнажив голову. Очирбат достал из-за пазухи лист бумаги.

— У меня есть предложение — послать в Москву телеграмму. Я прочитаю, а вы послушайте!

«Мы, члены партии, честные араты хошуна Биндэрья-Ула, глубоко скорбим по поводу смерти Ленина, великого друга и учителя монгольского народа, народов всего мира, и клянемся не щадя жизни бороться за дело великого вождя». Ну как? Принимаем?

Руки взметнулись вверх.

— А дойдет наша телеграмма?

— Непременно. Ее передадут по телеграфным проводам, — заверил Очирбат.

— На портрете товарищ Ленин схож с монголом, — сказал кто-то.

— Ленин — человек необыкновенный, иначе разве смог бы он стать вождем всех трудящихся.

Люди посидели еще немного, обмениваясь скупыми фразами, и разошлись.

Тяжело было на душе у Очирбата. Еще не утихло горе, причиненное кончиной Сухэ-Батора. А теперь не стало Ленина. Почему такие замечательные революционеры, как Ленин, как Сухэ-Батор, совсем еще молодыми уходят из жизни? Выдержать шквал суровых боев и погибнуть уже в мирное время! Очирбат, хоть и говорил о себе, что недостаточно хорошо знает учение Ленина, тем не менее был твердо уверен: все, что он делал в годы революции, является воплощением ленинских идей, ленинского учения.

В белом свете звезд Очирбат остановился у своей юрты. Идти домой, в холодные пустые стены, не хотелось. Что ему там делать? Разве только выпить чаю да лечь спать? Так ведь все равно не уснешь.

Трудно оставаться человеку наедине с собой, когда у него большое горе. Первая мысль Очирбата была о Сэмджид, Он тайно и горячо любил эту девушку, но тщательно скрывал свое чувство, полагая, что время для любви еще не настало. Оказывается, решать личные вопросы куда сложнее, чем служебные. Сэмджид учится в школе, но она взрослая девушка, и немало парней на нее заглядываются. Замечая это, Очирбат корил себя за нерешительность. Сейчас Сэмджид, верно, еще не спит, готовит уроки. Учитель не нахвалится ею — и умница, и старательная. Очирбат очень гордился тем, что в школе, которую он организовал, учится девушка. Революция уравняла в правах мужчин и женщин. Но равенство это надо было еще осуществить на практике. Как хорошо, что мать пустила Сэмджид в школу! Когда Очирбат выступал на открытии школы, он сразу ее заметил. Одна только девушка среди мальчишек разных возрастов, и притом старше их всех! Вспомнилось, как Сэмджид приехала в школу в единственном праздничном дэли, тоненьком, без подкладки. А зима была уже на носу. Очирбат заказал женщинам, жившим в монастыре, теплый дэли, а когда он был готов, передал одежду с Чойнхором, велев сказать, что прислали из дому.

Воспоминания придали Очирбату храбрости, и он решительно зашагал к школе. Истопник вызвал Сэмджид. Она торопливо, словно только и ждала, когда он ее позовет, выбежала к нему, уже на ходу завязывая пояс.

Они пошли рядом и вскоре очутились в открытой степи. А когда глаза привыкли к темноте и стало видно, что на том берегу застывшей реки тянулась сплошная полоса густого кустарника, поняли, что забрели очень далеко. Откуда-то издали доносился лай собак. Сэмджид и Очирбат долго молчали, наконец он сказал:

— Ленин умер.

— Большое горе, — тихо отозвалась она.

Заснеженная ночная степь, черный бор вдалеке, звездное небо, казалось, тоже скорбят вместе с ними. Очирбат коснулся ладонями щек Сэмджид. Щеки были ледяными, а девичье дыхание — жарким.

— Как тихо! — говорил один из них.

— Какие яркие звезды! — говорил другой. Холода они не чувствовали. В эту скорбную ночь в жизнь обоих входило нечто большое, и обычные слова были бессильны выразить чувства, владевшие Очирбатом и Сэмджид.

— Ой, звезда упала, видели? Не моя звезда упала, а звезда неба, — скороговоркой, очевидно вспомнив о старом обычае, произнесла девушка.

— Еще кто-то умер, — грустно сказал Очирбат.

— Это правда?

— Нет, девочка, это только так говорят. На свете много людей умирает, на всех звезд не хватит.

— Глупая я, ничего еще не знаю.

— Сэмджид, дорогая, будешь хорошо учиться, многое узнаешь и поймешь. Ты непременно должна получить образование.

— Это благодаря вашим стараниям… А потом что? Я часто по ночам, когда все уснут, думаю о будущем. И видится мне чудесный город с замечательными домами, с окнами, сверкающими на солнце. И широкая дорога проходит через город, и ведет она прямо к солнцу. И люди, живущие в этом городе, умеют летать. И мне кажется, что я шагаю по этой дороге, но не одна, а с вами рядом.

— Да, интересно, что ждет нас в будущем? Иногда я мечтаю о том, как буду бродить по московским улицам. Стану большим военачальником — вся грудь в орденах. Дорогая Сэмджид, вот кончишь школу, поезжай в город учиться дальше. Почему «поезжай»? Да мне кажется, к тому времени я тоже там буду. Мы с тобой еще молоды и увидим, что будет не только через десять — двадцать лет, а через все пятьдесят!.. Всю жизнь мы будем с тобой вместе, Сэмджид!

Они подошли к школе. Очирбат погладил Сэмджид одеревеневшими от холода пальцами по замерзшим щекам и впервые поцеловал ее в горячие губы.

— Давай, Сэмджид, хоть изредка встречаться.

— Хорошо! — еле слышно отозвалась она.

10

Перекочевавшие в Монголию буряты впервые встретили здесь Новый год. Кончился год Черной свиньи шестнадцатого шестидесятилетнего цикла, и наступил год Синей мыши.

В хотоне[38] Дунгара встречали Новый год. В первый день праздника приносили богам в жертву еду и питье, по возможности все самое лучшее. Двое-трое суток молодежь разъезжала по гостям, поздравляла соседей. Дунгар велел запрячь пару лошадей в легкие сани и, усадив в них жену и дочь, поехал вдоль берега Онона. По путиим встретился Чойнхор. «Хэ-хэ!» — дико прикрикнул на коней Дунгар, стегнув кнутом, и, едва не задев Чойнхора, стрелой промчался мимо, оставив за собой облако снежной пыли.

— Счастливо оставаться, Чойнхор! — насмешливо прозвенел вслед всаднику голосок Балджид. «Ах, чтоб тебя!» — выругался Чойнхор, стиснув зубы. В бессильной ярости сжались кулаки. Никогда дочь гулбы не любила его.

Из этой поездки Дунгар вернулся очень довольный. Чойнхор сразу догадался почему. Вскоре к гулбе приехали гости-сваты из богатого айла агинских бурят, преподнесли хадак дунгаровым бурханам. После их отъезда Чойнхор поинтересовался:

— Чьей же ты станешь, Балджид?

— Да есть тут один толстый краснорожий парень. Свадьбу летом сыграем. А до тех пор между нами все может оставаться по-прежнему, да и после свадьбы тоже. Жених — дурачок, и у меня будет полная свобода.

Весна в том году наступила рано. Быстро стаял снег, обнажив пожухлую прошлогоднюю траву, побежали ручьи, овражки в лесу наполнились желтой талой водой.

Сравнивая нынешнюю весну с прошлогодней, буряты считали, что жизнь их изменилась к лучшему.

В начале весны неподалеку от хотона Дунгара среди зарослей старых осин разбил стоянку одинокий странник. Он появился, волоча за собой тележку на четырех колесах. Сгрузил какой-то хлам, поставил тележку против ветра и кое-как прикрыл лохмотьями — получилось подобие шалаша. Человек выглядел необычно: длинные волосы падали на плечи, на заросшем лице лихорадочно блестели большие глаза. Дэли у него был рваный, но, судя по воротнику, дамского покроя. Из дыр торчали клочья ваты. Носы мягких бурятских бойтоков были сбиты.

Известие о его появлении принесли ребятишки. Они обнаружили его в тот момент, когда он раскурил можжевельник и, ударяя в маленький ламский барабанчик-дамар, читал молитву. Окончив молитву, он достал из сумки кусок сахара, расколол его на несколько мелких кусочков и роздал детям. «Я — хубилган Хар Махгала[39], — сказал он. — Передайте это своим матерям, и пусть они принесут мне поесть». Некоторым ребятам показалось, что человек этот похож на ламу Цэрэнбадама. И действительно, то был он. Но он уже никого не узнавал, разум его помутился. В такое плачевное состояние Цэрэнбадам впал несколько месяцев назад. Прошлым летом, когда он расстался с семейством гулбы, вся его жизнь пошла кувырком. Лишившись опоры, превратился он в черепок, брошенный в золу. Он никому не был нужен. Никто его не знал, и пристроиться при храме ему не удалось. Каким богам он только ни молился — и Чойджо, и Майдари, и шестнадцати божествам, — все напрасно. Шатался как бездомный пес и жил подаяниями верующих. Постепенно он стал называть себя хубилганом хутухты, и сам твердо в это уверовал. Он принял обет странника и, обмотав локти и колени воловьей шкурой, провел в пути много дней, ползком добираясь до монастыря богдо-гэгэна — на это ему понадобились не десять суток, как каравану, а два с лишним месяца. Простые богомольцы, которых он встречал в пути, восхищались им и подкармливали. В благодарность лама высекал на камнях слова молитвы, подносил бурханам освященное зерно. В Гандане, крупнейшем монастыре Урги, при виде огромной статуи бога Майдари высотой в восемьдесят локтей Цэрэнбадама охватил религиозный экстаз. Он истово молился, а бронзовое божество словно одобряло его. Лама обошел все храмы Урги и окончательно потерял рассудок, забыв все, что было с ним прежде.

На остатки денег, подаренных еще гулбой, он купил в китайской лавке на окраине города четыре колеса и несколько досок. Сколотил тележку, погрузил всю свою утварь и тронулся в путь. Первый снег застал его в пади Тэрэлдж возле реки Толы. На счастье, ему повстречался там один бурятский айл. Буряты сразу поняли, что за «хубилган» перед ними, пожалели его, дали теплую одежду и еды. Он забыл о своем решении уединиться в горах и провел зиму среди нищих и чавганц[40]. А в конце концов окончательно утратил человеческий облик. Ослабел не только душой, но и телом. Вот таким и предстал он перед своими соплеменниками. Наверно, его привел сюда какой-то непостижимый инстинкт. Но земляки боялись сумасшедшего и близко к себе его не подпускали. Несколько дней раздавались грустные звуки колокольчика и барабана да курился слабый дымок между старых осин. Потом все прекратилось. К шалашу сбежались собаки, слетелись птицы. Странный человек умер! Чойнхор, как лицо официальное, съездил в рощицу и убедился, что «перерожденец» скончался. Хандуумай, а вслед за ней и другие сочли это дурным предзнаменованием и настояли на ранней перекочевке на летник.

Едва Дунгар устроился на лето, как в его хотоне появился еще один странный человек. Стояла пора, когда весенняя вода уже сошла, зазеленели травы и листья, защебетали вернувшиеся с зимовья птицы. Этот человек набрел на летник Дунгара после долгих скитаний по глухой тайге, так как, перейдя границу, старался во что бы то ни стало не попасться пограничникам. После побега из пересыльной тюрьмы он еще ни разу не встречал жилье. От волнения у него перехватывало дыхание. Он понял — здесь его спасение. Длинными худыми руками распахнул он на груди одежду, и изможденное лицо его скривилось.

В острых серых глазах, прятавшихся под черными бровями, сверкнули слезы. Только сейчас он понял, до чего вымотался в поисках прибежища. По виду хотона догадался, что здесь живут буряты. «Но ты, волчий сын Сангарил, веди себя осмотрительно», — приказал он себе шепотом. Так он говорил себе в самые опасные минуты жизни. Он затаился и решил разведать обстановку. Несколько новых изб на высокой речной террасе. Журчит ручей в каменистых берегах, размытых половодьем. Избы и сараи крыты свежей древесной корой. «Люди прожили здесь всего одно лето», — определил Сангарил. Неподалеку пасется скот, от жилья расходятся тропинки, вытоптанные копытами животных. Свернув хвост колечком, бегают сытые псы, подле сараев стоят кожемялки и телеги. Играют ребятишки.

Крайний айл показался Сангарилу самым бедным. Дом был ветхий и низенький, словно гриб. И ни саней, ни телеги возле единственного сарайчика. На завалинке, сгорбившись, сидит какой-то человек и размахивает остроконечным предметом, из которого идет дым. «Шкуры окуривает», — смекнул Сангарил. Из-за поворота к ручью направляется девушка с коромыслом на плечах. Она держит путь к бедному айлу. За этим айлом виднеется куда более благоустроенный летник. Крытые добротные сараи, несколько телег, три коновязи — значит, в хозяйстве держат лошадей. А желтый бревенчатый дом под дощатой крышей, длинный амбар, просторный коровник и примыкавший к нему телятник красноречиво говорили о богатстве хозяина. «А вдруг здесь живет гулба Дунгар? — подумал Сангарил, и что-то дрогнуло у него в душе. — Ах ты, волчий ублюдок, чего хвост поджал? А ну ступай в этот дом и попытай счастья». С этими словами Сангарил решительно покинул свое укрытие. Он вернулся к лошади, оставленной в лесу, достал винтовку и патронташ, спрятанные в дупле, и вскочил в седло. Сейчас его трудно было принять за беглеца из тюрьмы, вздрагивающего от любого шороха. Сангарил перестал быть таежным, бродягой и стал путником, едущим, как ему и положено, по дороге. Возле бедного айла в нос ему ударил кислый запах окуренной шкуры.

— Эй, придержите псов кто-нибудь! — повелительно крикнул он. Из избы выскочила хорошенькая девушка лет восемнадцати.

— Чьи здесь айлы? — с трепетом спросил Сангарил.

— Хилогские, ярунские… — начала перечислять она.

— Хорошо! — невольно вырвалось у него. — Гулба Дунгар здесь живет?

— Здесь. Вон его желтый дом, слева.

Уловив в голосе девушки любопытство, Сангарил прикусил язык. Не хватает, чтобы здесь оказались еще какие-нибудь знакомые, кроме гулбы. Он прекратил расспросы и поехал к Дунгару. Узнал его сразу — тот сидел на разостланной в дверях сарая шкуре и читал какую-то религиозную книгу. Лысая крупная голова, полное скуластое лицо и особенно хорошо знакомые китайские очки не оставляли никаких сомнений: перед Сангарилом был Дунгар, старинный друг его отца.

— Дядюшка Дунгар, здравствуйте!

— Здравствуйте, — ответил гулба, но Сангарила не узнал.

— Не признаете? Я Сангарил, сын вашего друга Цедыпова.

— Что? — изумился Дунгар. Резким движением он поправил очки на носу и, опершись о землю обеими руками, вскочил на ноги.

— Эй, Хандуумай, Балджид! Идите скорей сюда, у нас гость, сын генерала! — закричал он.

Женщины выбежали из дому.

— И впрямь — Сангарил! — запричитала Хандуумай. — Откуда ты взялся?

— Вы, тетушка Хандуумай, нисколько не изменились, а Балджид стала настоящей красавицей, — улыбнулся Сангарил.

Только тут гулба спохватился: для чего это сын генерала явился к нему? Гостю дали сперва умыться и переодеться, сытно накормили, и только потом он рассказал о себе.

Летом 1920 года после разрыва России с Маньчжурией консул царской России в Хайларе генерал Цедыпов и гулба Дунгар потеряли друг друга из виду. Ясно, что генерал не желал возвращаться на родину, где произошла революция. Он втайне надеялся на Колчака и японцев, а Сангарил жить надеждами не захотел. Считая, что ему уготовано большое будущее, он еще весной 1919 года покинул Хайлар. Но когда прибыл в Верхнеудинск, армия Колчака была уже разбита, а Красная Армия и сибирские партизаны явно шли к победе на всем Дальнем Востоке.

Сангарил свел знакомство с верхнеудинскими анархистами, пытался поднять антисоветский мятеж на правобережье Селенги, когда же красноармейцы стали разоружать мятежников, он со своими подручными перестрелял их и бежал на юг, за Яблоневый хребет. Сангарил понял, однако, что столкнулся с реальной силой, одолеть которую в следующий раз, может быть, и не удастся. И вступил в банду барона Унгерна. «Великое воинство» этого сумасшедшего барона весной двадцать первого потерпело полный крах на территории Монголии, а Сангарила взяли в плен и приговорили к расстрелу. Но ему удивительно повезло, спас его монгольский цирик, совсем еще молодой парнишка — чем-то Сангарил разжалобил его неискушенную душу. Сангарил опять присоединился к остаткам белобанды и в конце концов встал на путь беззастенчивого разбоя; позже был арестован Особым отделом Дальневосточной Республики, посажен в Даурскую пересыльную тюрьму, бежал оттуда — опять повезло, — и вот он здесь. Когда в двадцатом году он вернулся в Хайлар, отец его уже умер, младшая сестра вышла замуж за маньчжурского бурята и вместе с матерью уехала к нему в худон[41]. Он мог бы поехать туда, буряты, тем более родственники, не отказали бы ему в крове. Но человеку, который мечтал разделить с Унгерном славу и богатство, претила сама мысль об этом. Смерть отца дала Сангарилу возможность самостоятельно решать свою судьбу. Он боготворил Унгерна, но этот человек, «избранник бога», превратился в прах. Уже после побега Сангарил вспомнил о близком друге отца, но разыскать его не смог и лишь случайно узнал, что гулба откочевал в Монголию.

— Кроме вас, мне не на кого положиться, — сказал Сангарил.

Гулба задумался. Вот какой человек просит приюта! Надо хорошенько все взвесить.

— В моем хотоне, кроме нас, тебя никто не знает. Я скажу, что ты сирота, сын моих знакомых. Однако помни, настроение у людей сейчас сильно изменилось. Тобой могут заинтересоваться власти. Но мы не должны давать спуску тем, кто готов отдать жизнь за проклятую революцию, — бесстрастно сказал Дунгар.

— Ведома ли жалость тому, кто родился в немилосердное время? — сдвинув брови, сверкнул глазами Сангарил. Он изъявил готовность во всем подчиняться Дунгару, а тому это было на руку.

— Да, времена нынче трудные, милый мой. Кстати, у нас скоро свадьба, дочку замуж отдаю.

— Помнится, когда-то, когда мы оба были еще детьми, она была обещана мне, — засмеялся Сангарил.

— Ну когда это было, — сказал Дунгар, мысленно вознося молитвы богу: не хватало еще, чтобы этот нищий в зятья набивался.

11

Гулба свез гостя к бурятам на Улдзу, а по пути заглянул в айлы — пригласить людей на свадьбу, которая была назначена на начало июля. Позвал бурятов — и агинских и хоринских.

В первую же ночь, которую Сангарил провел под его кровлей, гулба замыслил подлое дело. Собственно, помышлял он об этом давно, но лишь с приездом Сангарила появилась возможность его осуществить. Чтобы добиться цели, считал Дунгар, хороши любые средства, вплоть до убийства. Лишь бы самому рук не замарать. Гулба понимал, что запутавшегося в жизни Сангарила можно подбить на любой, самый отчаянный поступок. Провожая его на Улдзу, гулба намекал, что обеспечит ему убежище, но для этого Сангарил должен оказать ему кое-какие услуги. Новая власть и новые законы, стоящие на страже бедных, вызывали у Сангарила лютую ненависть. Так что в его лице гулба нашел единомышленника.

Домой гулба возвращался в хорошем расположении духа. Незадолго до того прошли дожди, наступившая было засуха кончилась. Значит, свадьба дочери состоится при хорошей погоде. На радостях Дунгар навестил Чултэма-бэйсе. Уже подъезжая к его жилью, он услышал печальный бой барабана и звон колокольчика. В юрте лама и два молодых послушника читали молитвы, перед бурханами горела лампада, а сам хозяин сидел грустный.

— Богдо-гэгэн скончался, — сказал он гулбе.

— Какое несчастье! — с притворной горечью воскликнул гулба. Достав из кошелька три серебряных тугрика, он подполз на коленях к ламе и положил деньги на низенький столик: — И от моего имени помяните.

Лама покосился на него из-под полуопущенных век, кивнул, и голос его зазвучал увереннее.

В перерыве Чултэм и гость вышли на свежий воздух. Бэйсе был очень набожен и сейчас смотрел на жизнь мрачно.

— Вот какая беда, Дунгар, дорогой, осиротели мы. Теперь проклятые безбожники и вовсе голову подымут. Не вынес богдо испытаний, ниспосланных стране, отошел в лучший мир. — Он достал из-за голенища трубку и сел прямо на траву. — Вчера приезжал дарга Чойнхор, — заметил он после долгого молчания. — О чем-то толковал с моими батраками. Чую, не к добру это. Хотел я его подкупить, предлагал коня, но он отказался — не нужен, мол, мне ваш конь: видать, крепко Чойнхор запомнил прошлое. Я ему присоветовал: ты парень молодой, лучше о себе подумай, а то уж больно загордился. Знаешь, говорят: брошенный камень может пасть на голову кинувшего. На том мой разговор с ним кончился. Я человек не мстительный, но кажется мне, что вы, Дунгар, слишком мягкосердечны и ваше добро может обернуться злом.

Дунгар понимал, что творится в душе его приятеля. Смерть богдо удвоила ненависть Чултэма к революции, к тем, кто ее защищал. Бэйсе же, наблюдая за притворно грустным лицом Дунгара, думал: «Этот толстый бурят воспринимает кончину богдо не серьезнее, чем смерть какого-нибудь захудалого ламы». Он сердито выколотил чубук.

— Куда вы ездили? Успешно ли? Дарга вами интересовался.

«Рассказывать ли о Сангариле? Почему бы и нет? Ведь они с бэйсе теперь пара быков в одной упряжке», — подумал Дунгар.

— Видимо, я могу быть с вами откровенным, бэйсе. Я приютил одного беднягу. Это белогвардейский офицер, благородного происхождения. Он бежал из тюрьмы, идти ему больше некуда.

— Укрывать преступника? — Бэйсе выжидающе поднял брови.

— Погодите же. У него очень скверное прошлое. Чтобы спасти свою шкуру, он пойдет на все, вы меня поняли, бэйсе? Понадобится кого убрать, рука у него не дрогнет.

«Вот это кстати, — подумал Чултэм, но тут же спохватился: богдо скончался, а он сидит и рассуждает о греховном. Впрочем, почему бы не натравить одного бурята на другого? Нойонам от этого одна лишь выгода».

— Вот и пусть ваш белогвардеец возьмет на себя Чойнхора, — сказал он, наклоняясь к Дунгару. Тот давно ожидал этого момента.

— Сам Чойнхор не столь уж опасен, бэйсе, тут с другой стороны надо приниматься.

До чего хитер, до чего смекалист этот Дунгар!

Не удивительно, что Чултэм понял гулбу с полуслова. Их обоих революция лишила власти, оба, будь они в силе, начали бы войну против всех, кто стоит за новую жизнь.

Долго еще беседовали гулба и бэйсе, но никто, кроме ветра, не знал, на чем они порешили.

В дороге гулбу растрясло с непривычки ездить верхом. Едва показался впереди его хотон, он приметил дым над крышей. Верно, Хандуумай ждет его и кипятит свежий чай. Чултэм обещал вскоре наведаться к Дунгару. «Он помоложе меня, — рассуждал гулба, — и думает, я не замечаю, как он ведет себя с моей женой. Вот бы отрезать ему уши!» И, представив своего приятеля с отрезанными ушами, гулба злорадно расхохотался, да так, что едва не вывалился из седла.

В то время как гулба возвращался домой, дочь его Балджид и другая девушка — Сэмджид, выполоскав белье в ручье и разложив его на траве для просушки, сидели на берегу и тоже хохотали.

Сэмджид окончила первый класс хошунной школы и словно переродилась. Когда она в новеньком дэли, с книгами и тетрадями под мышкой появилась на летнике, все ее сверстницы ощутили жгучую зависть. Правда, кое-кто не упустил случая позлословить: «Давно ли ела одну похлебку из конины, а теперь строит из себя ученую!»

Больше всех завидовала подруге Балджид. Она побывала с родителями во многих маньчжурских и китайских городах и с детства усвоила, что счастлива девушка может быть только в городе. Вот и Сэмджид поедет в город, чтобы учиться дальше. «Да и я родилась, — думала Балджид, — вовсе не для того, чтобы стать женой худонского увальня, мне тоже хочется образованного общества, веселой жизни». Она буквально ходила по пятам за Сэмджид и все пыталась выведать у нее, как та поступила в школу.

Завидев отца, Балджид сказала:

— Отец возвращается, верно уговорился о дне свадьбы. Выйду за своего увальня, зато буду жить, как мне хочется.

Глядя на ее высоко вздымавшуюся грудь, Сэмджид подумала, что так оно и будет, своеволия подруги еще никому из парней сломить не удавалось.

— Плохо родиться женщиной, — продолжала Балджид, — но водить за нос и кружить мужчинам головы хорошо! Погляди, как Чойнхор приуныл, узнав, что я выхожу замуж. Стоит мне приказать ему: убей соперника и буду твоей — убьет ведь. Мужчины готовы из-за женщины на все.

— А ты не пыталась уговорить родителей отдать тебя за Чойнхора?

— А зачем? Я за ним не гонюсь. — И Балджид расхохоталась.

Сэмджид мысленно сравнила себя с нею. Конечно, Балджид не виновата, что все парни за ней увиваются. Еще бы — такая красивая! А она, Сэмджид, ничем не примечательна. Что только нашел в ней Очирбат?

— Твой Очирбат — парень симпатичный, — сказала Балджид. — Хотя прошлым летом я видела мужчину и покрасивее, Джонон-вана. Чойнхор меня тогда едва не прикончил, застав нас вдвоем, так нойон выхватил саблю и голый выскочил из юрты. Вот была потеха! Но Чойнхор его так и не догнал.

— Ты красивая и можешь привередничать. А по мне, была бы у парня хорошая душа. Очирбат — человек душевный.

— Мужчины сплошь обманщики. Все они из шкуры вон лезут, когда хотят до женского тела добраться. И плакать будут, и на колени становиться.

— Очирбат не такой. Он хочет помочь мне получить образование. Он любит меня, но вместе с тем и строгий он, и жалостливый, а чтобы плакать да в ногах валяться, нет между нами такого. Он мне рассказывал: в двадцать первом спас от расстрела одного бурята, белогвардейца. Очирбата так разжалобили его молодость и красота, что он упросил красноармейцев отпустить его. Бурята, кажется, Сангарилом звали. Интересно, если жив, помнит ли он Очирбата?

— Сангарил? У нас… — Балджид осеклась, вспомнив строжайший наказ отца никому не рассказывать о Сангариле. — Я хотела сказать, что в Хайларе у нас был один знакомый, которого звали Сангарилом, но тот совсем старый.

Разговор оборвался. Стоял такой тихий и ясный день, что казалось: все люди желают друг другу добра и в мире не может быть места злу. В такие дни не верится, что на земле бывают войны, горе и страдания… Вот и две девушки — Сэмджид и Балджид — греются на солнышке. Как приятно лежать в траве и мечтать о любимом. Сэмджид с нежностью думала об Очирбате, смотрела вдаль, на вершины гор, а видела его. А Балджид представлялось, что ее возлюбленный не простой человек, а посланец солнца: вот руки его — ветер, напоенный душистым запахом трав, — нежно ласкают ее разомлевшее тело. На миг предстали перед ней лица Чойнхора, Джонон-вана и еще того, кто будет ее мужем, и исчезли. Потом увидела она красивое, как у божества, тонкое лицо Сангарила. Видение это долго не исчезало. Она вздохнула — его руки показались ей холодными.

— Тот Сангарил, верно, давно умер, — сказала она так резко и неожиданно, что Сэмджид испуганно вздрогнула.

12

В сумерках, едва показались очертания летника Дунгара, Очирбат натянул поводья и пустил скакуна шагом. Впрочем, скакуном тощего уртонного конягу назвать было трудно. Однако и конь, почуяв близость жилья, повеселел, и с шумом втянул в себя воздух.

На летнике царило оживление. В прозрачном вечернем воздухе отчетливо проступали темные силуэты домов, в окнах горел свет, а главное — повсюду пылали костры. У коновязей было полно лошадей. Люди громко и весело переговаривались, окликали знакомых, спорили, и эхо их голосов отзывалось в горах. Ветер доносил запах горячего кислого молока, свежего навоза и дым горящих поленьев.

«Дунгар празднует вступление дочери в брак. Много гостей созвал гулба. Видать, почитают его земляки за то, что здесь, на чужбине, куда он их привел, они живут счастливо. А того не видят, как хитер этот матерый волчище. Ничего не делает без собственной выгоды. Ведь и меня тоже не зря пригласил. Выгодно ему, чтобы говорили: на свадьбе у дочери, мол, был важный государственный чиновник. Цену себе набивает, вот и пригласил. А я приехал в его хотон только Сэмджид повидать. Если б не она, ни за что бы не принял приглашения. Пронюхал гулба про нашу с Сэмджид любовь, рассчитал тонко — мол, не упущу случая повидаться с любимой, мы ведь с ней очень редко встречаемся. Не увезти ли ее с собой в город? Тому, кто остается, всегда тяжелее», — размышлял Очирбат. Уже у самого летника встретили его три всадника, посланные гулбой.

— Добро пожаловать, дорогой гость! Гулба узнал о вашем прибытии и велел встретить вас.

«Да он и впрямь, как волк, почуял добычу», — усмехнулся про себя Очирбат. Пока он спешивался, из дому выскочил босоногий парнишка, принял из его рук коня. Вокруг огромного костра перед домом была разостлана белая свадебная кошма. Слева от стариков сидели женщины и девушки, справа — мужчины и юноши. При виде Очирбата Дунгар поднял с ковра свою шапку — красивый головной убор с алыми отворотами и черным бархатным верхом, — надел и, оттолкнувшись от земли двумя руками, ловко вскочил на ноги. На его дэли с серебряными застежками сиял цветной пояс, не скрывающий, однако, толстого живота. К поясу пристегнуты серебряные ножны. Словом, у Дунгара был вид не богатого скряги, а щедрого и процветающего богача. Приветствуя Очирбата, он приложил к груди обе руки.

— Осмеливаюсь спросить о здоровье. Благополучно ли доехали? Я рад и счастлив, что князь революции почтил своим присутствием свадьбу моей единственной дочери, век того не забуду! — Лоснящееся лицо гулбы с прищуренными рысьими глазами сияло и улыбалось всеми своими морщинами. Старики потеснились и дали Очирбату место рядом с собой. Едва усевшись, Очирбат стал искать глазами Сэмджид. А гости все прибывали. Уже погасла вечерняя заря и коней отвели в ночное — пир, так пир до утра. Посмеивались разряженные женщины в длинных безрукавках поверх дэли, в кожаных гутулах на клееных подошвах, с золотыми украшениями в косах. Девушки сбились стайкой. Редкая из них могла похвастаться украшениями, зато все они — стройные, легкие — сияли молодостью и здоровьем. Бэйсе тоже восседал на почетном месте, одетый с изысканной простотой в дэли из китайского шелка в крупный рисунок и шапку-капюшон. На Очирбата Чултэм не смотрел. «Похоже, из-за своих коров он готов меня на куски разорвать. Ничего, пусть попользуются твоим добром буряты-бедняки», — подумал Очирбат, от внимания которого не ускользнула враждебность Чултэма.

Но вот на ковер вышел распорядитель пира, снял шапку, поклонился на четыре стороны:

— Уважаемые старцы и молодежь! Прошу приступить к пиршеству.

Люди, заждавшиеся угощения, зашумели, устраиваясь поудобнее. Коронное блюдо — сваренная баранья голова — было подано первым. Старший из мужчин отрезал кусок и совершил подношение огню. Это входило в свадебный ритуал.

Появилась невеста в сопровождении женщин. Голову ее украшала круглая шапочка из синего бархата с алой каймой по краям, синий, китайского шелка дэли был в талии перехвачен поясом с уймой серебряных подвесков.

— Отдаю единственное чадо свое в чужую семью. Так уж устроен наш бренный мир, — с грустью, тихо сказал Дунгар.

Последнее время он почему-то затосковал. Все было ему не по вкусу, все раздражало. Вот сидит супруга его, Хандуумай. Нарядилась, как в Хайларе, и резко выделяется среди прочих женщин. А насурьмилась, нарумянилась, не иначе решила затмить красотой собственную дочь. «Если бы ты, Хандуумай, родила мне сына, не рвались бы теперь корни рода Дунгара. Пусть родила бы парнишку от кого угодно, все равно он был бы признанным наследником и законным продолжателем рода гулбы. Тогда не пришлось бы людям говорить, что гулба выдает дочь замуж, а сказали бы: Дунгар берет в дом невестку. И дочь выросла распутной, под стать матушке. Не побрезговала батраком, при первой же встрече пустилась кокетничать с Сангарилом. А о Джонон-ване и вспоминать совестно», — думал Дунгар. Налив горячей водки Очирбату, он засмеялся:

— Смотрите, какие свадьбы бывают у бурят, может, и вы к ним в зятья пойдете.

Но Очирбат не слушал его, не обращал он внимания и на похвалы стариков своему уму и дальновидности — на женской половине появилась наконец Сэмджид. Она показалась ему удивительно красивой в синем дэли с желтым поясом и круглой белой шапочке. Почему переглянулись женщины? А, понятно, дэли на Сэмджид монгольского кроя.

— Не понять, Сэмджид, кто ты, парень или девка, — громко заметила какая-то женщина.

Но девушка не обращала внимания на окружающих — она видела одного Очирбата. «Я знала, что встречу тебя здесь, потому и надела монгольский дэли», — безмолвно говорил ее взгляд. Очирбат догадался и одобрил. «Правильно, девочка, нечего бояться чужих языков!» — подумал он.

— А у вас тут много молодежи, гулба, — сказал он.

Дунгар прищурился.

— Верно. Должен заметить, что буряты — люди способные, из них выйдет не один крупный государственный деятель, полезный революционному правительству. Только на что ему девчонки, ума не приложу.

Дунгар явно намекал на Сэмджид. Очирбат нахмурился. Хорошо бы поскорее сбежать отсюда. Мужские голоса с каждой новой корчагой вина крепчали. На правой стороне поднялись четверо мужчин. Отвесив поклон Балджид, они завели старинную обрядовую песню-наставление невесте:

Уезжай, уезжай, пусть ревет верблюдица,
Пусть заплачут и мать и отец.
Смахнули слезу старики, а женщины дружно подхватили:

Оседлай-ка ты кобылку,
Натяни потуже повод,
Осторожно молодая
Пусть отправится в дорогу.
И ты, парень, парень славный,
Из чужой семьи пришедший,
Поезжай быстрей, смелее,
Поезжай с почетом ты…
Пели от души. В таких случаях невесте полагается проливать слезы. Балджид закрыла лицо рукавом и зарыдала. У девушек вслед за ней тоже прорвались слезы. И вскоре заплакали все остальные. Когда песня кончилась, невеста и две ее подружки поднесли запевалам алые шелковые платки. Пели песню и о кольце. Казалось, мужские и женские голоса состязались в красоте и силе, хотя женский хор немного опережал мужской. Правду говорят: женщина сильнее в пении, мужчина — в беседе.

— Вот как мы поем! — сказал Дунгар Очирбату.

Вроде и выпил Дунгар, но пьян не был, глаза смотрели зорко и трезво, лицо блестело от пота.

— Хорошо поют, — согласился Очирбат, — так же, как халхасцы на своих свадьбах. — И подумал: «Вот бы уйти сейчас, наверно, уже можно».

И, словно разгадав его намерение, Сэмджид улыбнулась ему. Пора! Пирующим требовалась передышка: старики оделили детей лакомствами, послышались первые пьяные голоса. На мужской половине несколько молодых парней, приятелей жениха, приехавших за невестой, окружили Сангарила. Живя у новых знакомых, он ничего не рассказывал о себе, и тем не менее парни сразу признали в нем вожака. На Сангариле был серый чесучовый дэли с голубым поясом и тонкий суконный шлем. На боку висел нож с деревянной рукояткой. Женщины исподтишка разглядывали красивого юношу.

Мысль о том, что Сангарила можно будет встретить на пиру, никак не могла прийти в голову Очирбату. Поэтому, заметив его, он подумал, что где-то прежде видел уже этого человека. И вдруг вспомнил: это же Сангарил! Очирбат обрадовался: жив, выходит, человек. Наверно, нашел правильный путь, ишь каким молодцом выглядит. «Увидит меня, наверняка тоже узнает. Если б не я, не сидеть бы ему среди пирующих, а лежать в том сосняке. Интересно, кого же я все-таки спас тогда, в двадцать первом? Надеюсь, не врага. Впрочем, сейчас это выяснится».

Сангарил держался самоуверенно. Он не сомневался, что при помощи Дунгара снова обретет утраченную силу. А тут еще будоражила кровь своими взглядами красавица Балджид, и в нем проснулся гордый, удачливый мужчина. Жених Балджид, которому призанять бы ума у Сангарила, конечно, не мог быть серьезным препятствием. Сангарил уже строил планы на будущее, они были страшны и грандиозны, и горе тому, кто осмелится встать на его пути.

Распорядитель объявил, что начинается праздник огня. Поодаль разожгли огромный костер и стали водить хоровод. Дунгар ввел Очирбата в круг почти насильно. Отказаться наотрез было неудобно — надо помнить, чью водку пил. И Очирбат вместе с хороводом обошел несколько раз вокруг костра. Наконец ему надоело ходить под любопытными взглядами девушек, и он вышел из круга. К нему тотчас подскочил Чойнхор.

— Очирбат, послушай, а ведь Дунгар снова продал свою дочь, на этот раз за несколько пар быков. Он думает, что все можно продать и купить. Но мы-то ему не продадимся. — Он сплюнул и вытер рот рукавом, потом горячо зашептал Очирбату на ухо: — Сэмджид домой пошла, сказала, будет ждать в сарае.

На свадебной кошме остались всего несколько стариков, с ними — Дунгар и Чултэм. Сперва Очирбату показалось, что приятели в ссоре, но, очевидно, он ошибся — они о чем-то совещались.

— Дунгар-гуай[42], мне завтра рано уезжать, позвольте проститься.

— Что за спешка? Почему вам не остаться еще на день?

С этими словами гулба вскочил, вынул из-за пазухи хадак, поставил поверх него пиалу с водкой и поднес гостю:

— Прошу принять ради благополучия дочери! — И отвесил, словно бурхану, несколько нижайших поклонов.

Немного поплутав, Очирбат разыскал на краю летника айл Сэмджид. Сквозь щели сарая пробивался слабый свет. Очирбат привязал коня и, стараясь не разбудить собак, подошел к двери. Она тут же распахнулась. На пороге стояла Сэмджид.

— Я так и знала, что ты сейчас придешь, — с какой-то детской радостью воскликнула она. Девушка достала чайничек с самогоном. — Вот, припасла для тебя.

— Моя прекрасная, моя замечательная Сэмджуудэй[43], — сказал Очирбат, произнося ее имя на бурятский манер и целуя в щеку. Взявшись за руки, они сели рядом. Самогон показался ему райским напитком. Оба чувствовали себя счастливыми. О пиршестве они не говорили. Как можно вообще говорить о посторонних вещах? Однако приходится. Очирбату нужно было сказать девушке о своем скором отъезде.

— Сэмджуудэй, скоро я уеду в город, вызов мне прислали.

— Насовсем? — грустно спросила Сэмджид.

— Вероятно. Послушай, любимая, нам судьба быть вместе. Поедем в город и там поженимся.

Потрескивало, издавая горький запах, в коптилке масло, шуршали мыши, от телеги пахло дегтем. Очирбат ласково поглаживал руку Сэмджид.

— Скоро наступит замечательное время, Сэмджид, когда не будет на земле ни бедных, ни богатых. И претворятся в жизнь народные мечты. Так говорил наш Сухэ-Батор. Все теперь зависит от наших сил и стараний.

Пламя вспыхнуло последний раз и погасло. Сэмджид обняла Очирбата за шею и засмеялась:

— Очирбат, а ведь уже светает. Тебе пора ехать. И помни, нет на свете человека, который любил бы тебя, как я.

Свет зари и впрямь уже сочился в щели сарая. Очирбат прижал девушку к груди. Захотелось вдруг остаться здесь. «Я же солдат, клятву дал, значит, служить надо», — сказал он себе. Отвязывая повод, он опять привлек к себе Сэмджид.

— Жди меня, родная. И все будет так, как мы задумали. Будет у нас счастье. Не зря же мы пролили столько крови.

Он уехал на коне, еще сонном после теплой ночи. Это летнее утро было самым замечательным в его жизни. Тысячи жаворонков щебетали у него над головой. Медленно таял застоявшийся в горах и падях туман. Птичьи трели разгоняли тихую грусть. Манили взор яркие степные цветы. Из уст Очирбата лилась ликующая песня:

Серая ласточка сильна своими крылами,
А молодой парень — молодостью своей,
Не вычерпать половником источника,
Мужество юноши не покорить…
Он ехал и пел давно не петую им песню. «Мужество не покорить» — гордые слова, они выражают стремление добиться своей цели. В жизни у Очирбата две цели: бороться за дело революции и любить ради него же.

Очирбат оглянулся. Золотые лучи восходящего солнца затопили окрестности. Крошечная фигурка на окраине летника — Сэмджид. Она все еще не ушла. Он помахал ей рукой и погнал коня. Возле глинистого склона горного лесистого перевала замедлил ход и не спеша въехал в лес. Там было тихо. Пискнула какая-то пичуга и замолкла. Где-то глухо долбил ствол дятел, больше — ни звука. В таком лесу хорошо прятаться хищным зверям. Неожиданно Очирбату стало не по себе. Он заторопился, но копыта коня разъезжались по глине. «Нынче идет год Синей мыши, и мне сравнялось двадцать четыре года. Молод, но разве это мешает служить своему народу? Вот и с очередным заданием партии справился. Надо твердо стоять на земле и уверенно идти к цели. Этот год у меня будет особенно счастливым». Блеяние козленка антилопы отвлекло внимание Очирбата. И вновь все стихло, но это прозвучало как сигнал тревоги. Надо будет обязательно приехать сюда с Сэмджид. Интересно, что она сейчас делает? Верно, подоила корову и кипятит молоко. Как она смотрела мне вслед! Замечательная девушка! Перед отъездом надо будет ее приодеть, не допустит он, чтобы она и дальше ходила в лохмотьях. Айл у Очирбата будет как у людей…

Снова пронзительно заблеял козленок. С дерева, громко фыркая, сорвался тетерев и устремился в глубь леса. Очирбат оторвал взгляд от дороги — вот и вершина перевала. Вот и дерево, на котором развеваются жертвенные хадаки. Внезапный выстрел настиг Очирбата сбоку. «Ох!» — только и успел он крикнуть. Соскальзывая с коня, попытался уцепиться за гриву, но не смог и упал ничком в густую придорожную траву.

Эхо винтовочного выстрела постепенно погасло, и снова в лесной чащобе воцарилось безмолвие.


Пер. Г. Матвеевой.

ЕЕ ЗОВУТ СЭМДЖУУДЭЙ

© Издательство «Прогресс», 1980.

1

Лето стояло дождливое, и Онон вышел из берегов.

Но вот наконец настал день, когда небо начало проясняться, и тотчас послышались голоса птиц, застрекотали насекомые. Возле переправы у Красного луга безлюдно. Только под деревом в тени безмятежно спит перевозчик Джамц. Рот его приоткрылся, и виден влажный, прихваченный зубами язык. Он храпит. Испачканная рубашка из белой бязи задралась, обнажив большой, в синих прожилках, вздутый живот. Неподалеку привязана лодка-долбленка из могучей сосны. Обычно, когда дождь стихает, в Ононе еще день-два прибывает вода, и паром бездействует, стоит на приколе. Тогда у коренастого Джамца прибавляется хлопот — сколько раз приходится ему гонять туда-сюда лодку. Сейчас река еще только-только начинала входить в берега. Она неслась мощным потоком, вздымая на середине пенистые гребни. Порой в воде взметнется выхваченное из земли дерево, пролетят развеянные охапки смытого с берега сена. Птицы, молчавшие во время дождя, заливаются на разные голоса. Зеленые мухи облепили живот Джамца и спокойно сосут его кровь. У переправы на дорогу со следами от конских копыт, впечатанными в глину, как тавра, слетелось множество бабочек — они словно соскучились по земле, по цветам.

За несколько дождливых дней кусты, окаймляющие густыми зарослями оба берега, вдоволь напились, вымылись до глянца и теперь, истосковавшись по солнечному теплу и свету, поворачивают к небу свои листья, тянут к нему ветки. Высокий красный берег, прозванный Красным лугом, начинается сразу у переправы и изгибается как подкова, открываясь сразу во всей своей красоте. Тысячи лет воды Онона бьются о берег и мало-помалу вгрызаются, подтачивают его — теперь они настолько проникли вглубь, что почти касаются подножия горы, которая громоздится сразу за переправой. А гора с торчащими по гребню деревьями, с темными остроконечными уступами нависла над рекой. Грозное это зрелище, когда разбушевавшаяся в наводнение река бьется в глинистый берег, бурлит и пенится у самого подножия горы.

Около полудня на Красном лугу, у переправы, появился всадник на взмыленном, блестевшем от пота гнедом коне. Это был Сангарил. Истрепанный шелковый дэли распахнут на груди, под ним — белая чесучовая рубашка. За пояс на спине заткнута суконная накидка от дождя. Он без оружия — не то что ножа, даже кнута в руках у него не видно, и это выглядит странным. Подъехал к самому обрыву у переправы. Всадник был мертвецки пьян. Тоскливыми, потемневшими, еще более мутными, чем воды бушующего Онона, глазами уставился он на рвущийся из берегов стремительный поток. Совсем недавно в его сердце тоже кипело и переливалось через край половодье. Со времени свадьбы дочери Дунгара прошло три месяца, а Сангарил изменился так, будто прожил три неимоверно трудных года. А теперь, через несколько дней после встречи с Балджид, он метался по дорогам, кружа без всякой цели где-то в верховье Улдзы. Только здесь, на Красном лугу, он вдруг осознал, что очутился на переправе у Онона. Какая-то тайная сила привела его сюда. Значит, если суждено ему оборвать свою жизнь, то это должно случиться здесь, в этом месте, на Красном лугу. Куда исчезла его озлобленность, жажда мщения? Почему так спокойна кровь, всегда толкавшая его на борьбу своим кипением? Сангарил на мгновение отрезвел, узнав то самое место, где вся прожитая им жизнь превратилась в сон, мираж. Впереди не осталось ничего, будущее — одна бескрайняя пустота. Да и сейчас перед ним ничего нет, кроме ржавой, мутной воды Онона, ярко-зеленой рощи и синеющих вдали гор. Они словно обозначили границы безлюдья. Нигде никого, будто перевелся на свете род людской. Сангарил не заметил, что у самого берега на воде качается привязанная лодка; точно так же не обратил он внимания на спящего в тени дерева здоровяка Джамца. Все, что он знал с малых лет — любовь, страсть, алчность, убийства, — казалось, исчезло куда-то навсегда. Оставалось единственное: исчезнуть самому. Это был конец. Конец. Значит, не будет больше ни половодья, ни этой зеленой рощи. Ничего больше не будет. Мозг, одурманенный архи[44], не воспринимал птичий гомон, шум несущейся реки. В ушах громко звучали словно рвущиеся откуда-то из-под земли стенания Балджид. Безысходно печальный, жалобный голос девушки, которую терзал не человек — бешеный зверь. Память навязчиво возвращала ее лицо, каким оно было в последний миг, — с выражением непередаваемой скорби и ужаса. Тот вечер, все то, что случилось несколько дней назад, было последней страницей жизни, последним звеном в цепи земных страданий Сангарила.

В каком мирном расположении духа, с какими радостными надеждами ехал он на встречу с Балджид. Он был твердо уверен, что нет в мире ни единого человека, никого, кто видел, слышал, кто мог бы напомнить ему о совершенном преступлении, о всех его грехах. Он ехал к Балджид, и в нем росла убежденность, что, если не сегодня, не сейчас, пусть потом, она все равно будет с ним, она будет его. Только о такой судьбе он всю дорогу молил бурхана. Только этого ждал от жизни. В тот вечер было очень тихо, земля, наверное, затаила свое дыхание. Он возвращался с Улдзы, где поил коня, когда неожиданно столкнулся с Балджид. Она искупалась в реке, и ее мокрые волосы рассыпались по плечам. Ах, как она была прекрасна — верхом, с обнаженными ногами, вся словно налитая соком. В вечернем свете дивно блестели ее глаза. Видно, небо послало ему спасение от всех мук, от всего, в чем он запутался, очищение от всех грехов… Но с какой ненавистью встретила его Балджид! Ни на мгновение он не мог предположить такое. Едва узнав его, она вся задрожала, как слабая пичужка при виде ястреба, потом закричала прерывающимся голосом: «Какое же ты чудовище! Ты за что Очирбата, этого замечательного человека, за что ты его убил? Уж не волк ли ты, что не может насытиться кровью? Зачем, как ты посмел приехать?» Гнев вскипел в нем, разум его вмиг помутился. Он стащил Балджид с коня, разорвал на ней одежду… Это был конец жизни. С того вечера в ушах непрерывно звенел душераздирающий крик Балджид. Теперь, думал Сангарил, он должен сказать свое последнее слово земле, Онону, ясному синему небу — всему, что составляет эту непостижимую, беспредельную Вселенную, ее мир. Может быть, после того, как душа распростится с телом, произойдет ее очищение и миру останутся эти его последние слова. Говорят же, что остается дух человека… Разве это не его думы, не его желания? Лучше поведать их земле, нежели людям, Да и нет вокруг ни единого человека, кто мог бы выслушать его. Придя к такому решению, Сангарил стал думать, что же он скажет. Ничто не приходило на ум. До чего же он дожил: ни человеку, ни земле ему нечего, выходит, сказать! Ничего ему не остается, кроме смерти. Пусть говорят, что человек оставляет на этом свете свой дух, но зачем нужен дух такого человека, который низвергнулся в беспросветный мрак. Пролил человеческую кровь, слезы. Точно скотина, надругался над Балджид. Нет, не Сангарил, а какой-то зашевелившийся внутри мерзкий дьявол все это содеял. Что ж, он нечеловек и есть, он превратился в дьявола. И хватит об этом, теперь нужно думать о том, чтобы найти это свое последнее слово, положить конец страданиям. Заплакать, завопить бы напоследок. Но что из того, что он заплачет, закричит? Кого он разжалобит, в ком вызовет сочувствие? Кто услышит его вопль, кто увидит слезы?

Бросив Балджид в степи в кромешной тьме, он скакал куда глаза глядят, скакал неведомо куда, и теперь он, Сангарил, сам не знал, кто же он — человек или зверь. Так очутился он на обрывистом берегу перед красным от глины, бесновавшимся внизу Ононом. Паром стоял без движения. Да, собственно, дальше ему некуда и незачем было двигаться.

Какое-то время Сангарил смотрел на беснующуюся реку. Потом спешился. Разнуздал коня и напоил его. Зачерпнул рукой себе воды. Она неожиданно оказалась вкусной. Минуту-другую он шел по Красному лугу, ведя за собой коня. Потом остановился, отвязал от тороков сумку, вытащил две бутылки китайской водки. Перед тем как выпить, покропил привычным жестом сначала на четыре стороны света, потом еще раз, между ними. При этом он вовсе не думал ни об обычае, ни о том, что почитает таким образом мать-землю, ее духов. Все вокруг утратило для него смысл раз и навсегда. Он еще не решил, какой казни подвергнет себя за то, что унизил и бросил Балджид, но это было ему предначертано, предопределено. Как внезапный смерч, его собственная жизнь взвихрилась потоком грехопадений, отвратительных обстоятельств. Да, эту цепь нужно разорвать, нужно заставить себя принять последнюю «радость». И все-таки незаметно решение созрело: то ли он сам, то ли кто-то другой свершит эту казнь, но казнь должна свершиться. Все, что случилось, — было, и потому смерть тоже должна быть. Водки уже не оставалось. Рассудок все более терял способность колебаться, страшиться, цепляться за воспоминания прошлого. Осталось одно: заполнивший все вокруг плач, истошный вопль. Вот от чего поскорее нужно освободиться. Шатаясь, Сангарил подошел к краю Красного луга. Стремительные воды Онона, казалось, звали и манили его, обещая единственное спасение от обступившего мрака. Конь его фыркнул, и Сангарил понял это как просьбу: «Один не ходи». Словно все было продумано заранее: он расстегнул дэли, завязал своим поясом коню глаза. Потом закружил коня на месте, как это бывало, когда он трогался от коновязи в каком-нибудь айле, рванул с места, не своим голосом закричав «ха-ай», и во весь опор помчался по берегу.

2

Было начало лета 1929 года. Семейство почтенной Сэрэмджид расположилось на летнем стойбище у речки Нугастай. Дети ее за минувшие пять лет подросли, вытянулись, теперь они могли жить без чужой помощи. Старшему сыну Баатару исполнилось восемнадцать, он был хозяином в доме. Еще недавно Сэрэмджид не смела даже подумать, что придет такое время, когда ее осиротевший выводок, ее дети станут на ноги, выйдут в люди. Сколько тайком плакала она, когда в иной день, казалось, уже не было сил терпеть. Босая, голодная, закабаленная, сколько вынесла она ради того, чтобы дети стали людьми. Позже она никак не могла поверить, что безвозвратно ушли времена, при которых бедняк остается бедняком до конца своих дней.

Баатар оборудовал летнее стойбище у Нугастая вместе с младшими братьями и сестрами. Это было его первое настоящее дело, в котором он проявил мужской ум и смекалку. Старый и новый дом, оказавшись рядом, стояли как немые свидетели того, что немало лет прошло в жизни их хозяев и что дела в этом айле пошли на поправку. Может быть, Баатар намеренно поставил новый дом рядом со старым, чтоб заметней было. Старый — приземистый и продуваемый всеми ветрами, он покосился набок, дверь в нем такая низкая, что непонятно, как человек мог входить в нее. Но и старому дому нашли применение: крышу покрыли лиственничной корой и сделали в нем помещение для дойки. Новый сложили из янтарных, свежеоструганных ровненьких бревен. На крыше сосновая дранка, а к нарядной, аккуратной двери ведет настоящее крыльцо. Оба дома обнесены добротной оградой. Столбы прочные, хорошо скрепленные между собой, каждый четвертый оплетен красным свежим ивняком — на ветках еще кое-где зеленеют листочки. За домами соорудили навес для коров, а для телят — маленький сарайчик. Имущества у них было мало. Рядом с сарайчиком стояла кожемялка да единственный деревянный возок. Во дворе проложены две дорожки. Навоз собран в кучу. По всему видно, что дети у Сэрэмджид старательные. Под крышей нового дома ласточки уже успели свить себе гнезда. Баатар гордился, что их летнее стойбище он оборудовал здесь, на широкой, солнечной террасе, несколько удаленной от остальных стойбищ. Выросший в бедности, сиротой, этот горячий юноша стремился изо всех сил воспитывать в себе мужское достоинство, ни в коем случае не попадать к кому-либо в зависимость. Как бы ни было трудно, он всегда держался стойко. В нем, в его сердце жило чувство гордости, его укрепляло сознание, что он полноправный гражданин революционного государства, и он знал, что в будущем ему откроется еще более счастливая и удивительная жизнь. Так будет, будет непременно, верил он. Порукой тому, самым бесспорным доказательством служила судьба его старшей сестры Сэмджид, ее путь к знаниям, к культуре.

Когда в начале лета в хангае[45] ласточки вьют гнезда, одно блаженство ходить босиком по молоденькой траве, по земле, уже хорошо прогретой солнцем. Дети, только что приехавшие на летнее стойбище, были просто счастливы. Вчетвером они играли на берегу Нугастая, когда увидели спускавшегося по склону горы всадника. Они узнали старшего брата и наперегонки бросились к дому. Брат ездил в сомонный[46] центр и обязательно должен привезти гостинцы. Взрослые рассказывают о сомонном центре всякие диковинные вещи. Там показывают «движущиеся тени»[47]. Еще там видели необыкновенную вещь — велосипед: у него два колеса, а человек садится и едет. Что-то еще новенького они услышат от брата? Может быть, он что-нибудь узнал про их Сэмджуудэй? О старшей сестре тоже рассказывают удивительные вещи. Там, в далеком городе, где она живет, она стала очень образованной. Даже не верится, что это говорят про их Сэмджуудэй. Вроде совсем недавно она сама старательно чинила свои прохудившиеся бойтоки, доила коров у Чултэма-бэйсе, а зимой грела им, малышам, творог и конину.

— Баатар приехал! Старший брат приехал! — без умолку кричали дети. Сэрэмджид вышла на их голоса из нового дома. На ней был далембовый[48], без единой заплатки дэли, кожаные гутулы на толстой наборной подошве. Раньше она так не одевалась. Лицо ее, которое тяжкие годы испещрили морщинами, озарял спокойный свет добрых умных глаз, широко открытых миру. Как много говорят материнскому взору самые, казалось бы, неприметные вещи. По тому, как сидел в седле ее старший сын, она поникла, что этот горделивый всадник едет с добрыми вестями. Иначе зачем было коня пускать рысью?

Баатар спешился у коновязи. Одного за другим поднял и расцеловал подбежавших малышей. Отвязал от тороков переметную сумку. Сэрэмджид наблюдала за сыном, и он виделся ей посланцем одного из пяти главных бурханов. Когда он успел вырасти, ее мальчик, когда успел превратиться в такого ладного, стройного юношу? — задумалась Сэрэмджид. Она отметила про себя его прямой нос, живые, со смешинкой глаза. Она знала, как он вспыльчив, но теперь он научился сдерживать себя. Невольные слезы набежали на глаза. Сэрэмджид отерла их рукой.

— Хорошо ли доехал, сын мой? Какие новости привез? — Малыши теребили старшего брата спереди, забегали сзади, и мать прикрикнула на них: — Будет тормошить его! Устал, поди, ваш брат с дороги.

Обосновавшиеся на новом стойбище ласточки, словно обрадовавшись, летят и летят стайками во двор. Баатар степенно вошел в дом, еще пахнущий смолой, расстегнул дэли и на правах хозяина свободно уселся на деревянной кровати в хойморе. Только теперь он заговорил.

— В сомоне слыхал, не сегодня-завтра приедет Сэмджуудэй.

При этой вести Сэрэмджид, не отдавая себе отчета, быстро забормотала молитву. Дети же как шальные запрыгали, закувыркались так, что весь дом задрожал. С портрета, висевшего на западной стене, на обрадованную мать и на ликующих братьев, казалось, смотрела сама Сэмджуудэй. Красивая девушка — пряди стриженых волос полукругом зачесаны к скулам, белый пушистый берет сдвинут набок — устремила на них пристальный взгляд задумчивых узких глаз. Новость о скором приезде Сэмджуудэй предвещала огромную радость, нет, настоящее счастье. Сколько раз Баатар мечтал хотя бы во сне увидеть любимую старшую сестру! Ощущение близкого счастья, захлестнувшее его при одном только известии о ее приезде, не шло ни в какое сравнение с тем подъемом, который он испытывал, когда устраивал новое летнее стойбище.

Дети, получив причитавшиеся им гостинцы, выбежали из дома. Сэрэмджид занялась приготовлением чая для старшего сына.

— Сэмджуудэй приедет погостить или по делам службы? Что говорят?

— Будто бы отбирать имущество у богачей, у нойонов!

— А почтенный Дунгар входит в число тех богачей?

— Говорят, имущество будут отбирать у наследных халхаских тайджей-крепостников, у нойонов.

— А Чултэм-бэйсе — тайджи?

— Да.

— Вот как обернулось… Наша Сэмджуудэй у них дояркой была. Трудно ей теперь придется.

— Сэмджуудэй сейчас — чрезвычайный уполномоченный правительства. Она и расскажет сомонному начальству, что и как делать. Говорят еще, что она на машине едет.

— Бурхан милостивый, спаси мою дочь, — взмолилась Сэрэмджид.


Через два дня Сэмджуудэй приехала. Приехала и в самом деле на автомобиле, и тотчас все пришло в движение. Все бросились ее встречать. Выразишь ли словами, что значил этот приезд, да еще на такой нарядной машине: колеса рифленые, верх брезентовый, сигнал — что звук серебряной трубы, а светит — как глаза горят. Казалось невероятным, чтобы дочка Сэрэмджид, получавшая от всех тычки девчонка, стала такой важной. Прослышав, что Сэмджид прибыла в сомонный центр, Баатар поехал встретить ее.

К Сэрэмджид набилось множество земляков — старики, дети. Разве мог кто-нибудь подумать, провожая Сэмджид в Улан-Батор, в партийную, как называли тогда, школу, что она так быстро продвинется, станет государственным человеком. А теперь люди собственными глазами увидели, как эта самая революция с легкостью и решительностью, которую и вообразить невозможно, вводит свои преобразования. Да, такое настало время: и худонские девушки становятся ревсомолками[49], повязывают обрезанные волосы красными косынками, поют зажигательные революционные песий. Многие с энтузиазмом участвуют в конфискации имущества богачей, в организации коммун и артелей, в походе за ликвидацию неграмотности. Так вот и жизнь Сэмджид неузнаваемо изменилась.

Над долиной Нугастая впервые от сотворения мира колеса легкового автомобиля подняли облака пыли. Стоявшие около дома Сэрэмджид лошади шарахнулись в разные стороны, заметались и сорвались с привязи. За оградой толпились любопытные. Они наблюдали, как из автомобиля вышли Сэмджид, Баатар, молодой командир с нашивками войск внутренней безопасности, сомонное начальство. Завидев дочь, Сэрэмджид беззвучно заплакала. Люди вокруг от изумления щелкали языками, не могли удержаться от громких возгласов. Преображение Сэмджид на самом деле было удивительным. Каких-нибудь три года назад она была обыкновенной здоровой светлолицей девушкой. Теперь куда девалась ее пышность — она похудела и выглядела высокой и стройной, в этой юбке и кофте из зеленой ревсомольской материи, в хромовых сапогах на каблуках. На груди приколот значок КИМ[50]. Сэмджид была необыкновенно хороша в этой форме, со стрижеными волосами, в сдвинутой набок кепке с большим козырьком, с кожаной портупеей. Может быть, от пудры ее лицо казалось каким-то неестественно белым, будто прозрачным. А вот глаза, ясные мягкие глаза Сэмджуудэй, выдающие душевное волнение, остались, несомненно, прежними. Походка у нее стала легкой, в каждом движении проглядывала гибкость — она плавно поворачивалась, наклонялась, и одежда была под стать ее движениям. Само собой всплывает в памяти речение: тело — дьявол, одежда — бурхан. Сэрэмджид встретила дочь, поднеся ей пиалу с молоком; в глазах ее блестели слезы. Сэмджид пригубила молоко, передала пиалу Баатару, а сама, тоже в слезах, прижалась к матери. Мать и дочь на какое-то время застыли в объятиях. Подождав, пока улеглось первое волнение, люди зашумели и стали здороваться с гостьей. А малыши застеснялись перед старшей сестрой, спрятались за спины взрослых и издалека смотрели на нее, раздуваясь от гордости. Сэмджид сама позвала их, приласкала, перецеловала одного за другим. Все вместе они вошли в новехонький дом.

Вот так в летний, теплый день собрались все дети Сэрэмджид, кровинушки ее.

3

В один из благодатных дней первого летнего месяца освящали монастырь Бумбатын, возведенный на новых землях, куда перекочевал Дунгар-гулба со своим семейством, с соседями да еще с присоединившимися к ним из разных мест бурятами. Этот храм соорудили на пожертвования, собранные с народа, на вклад из джасы[51] Бэрээвэн-номун-хана, а также на подношения, сделанные Чултэмом-бэйсе и другими. Со всей округи собрались бурятские мастера, и в течение двух лет шла работа: верующие общими усилиями заготовляли лес, давали для его перевозки телеги, лошадей — возводили священные стены. Строительство это почиталось за добродетель, которая зачтется в следующем, после смерти, перерождении, в определении будущей судьбы. Умельцы показали, на что способны их руки. У слияния главных дорог в просторной долине, укрытой с юга и с севера горами, возвели они небольшой, но искусно сработанный, нарядный храм с красиво изогнутой шатровой крышей — до блеска выструганные, подогнанные друг к другу березовые доски скреплялись вставками из тонкой серебряной решетки, — с позолоченными, горящими на солнце навершиями, с многоступенчатым высоким крыльцом, с вратами из кедрового дерева, на которых резчики изобразили картины всерадостного рая Будды Амитава.

В тот день собралось много верующих из ближних и дальних окрестностей. Располагались вокруг храма кто как мог. Одни разбивали майханы[52], палатки, другие оставались в легких возках, кто-то довольствовался укрытием в тени. Кое-где уже разводят огонь, готовят чай, варят еду. Поодаль от храма на берегу маленькой речушки несколько мужчин, подоткнув полы дэли, засучив рукава, свежуют бычью тушу. Над ними, лишь только они приступили к разделке, закружила стая черных воронов. Из города приехали китайские торговцы. Они быстро соорудили прилавки и развернули торговлю едой. Люд толпился около них: покупают водку, табак, что-то еще, тут же едят, пьют. Нарядны и внушительны украшения, приготовленные по случаю освящения храма. С четырех концов изогнутой крыши свисают желтые, белые, голубые — пяти цветов — длинные шелковые хадаки, над входом с двух сторон опущен полог, шитый шелком, украшенный аппликацией с изображением докшитов — хранителей веры, раскачиваются яркие многоцветные джанцаны[53], на крыльце уже дымится благовониями огромная каменная курильница. Вокруг храма поставлены молитвенные барабаны, шесты, на которых тоже развеваются хадаки и многоцветные ритуальные флажки. На запад от храма желтеют три нарядных павильона, сооруженных для лам и знатных мирян. В среднем уже расположились цордж из монастыря Ламын, Дунгар и Чултэм-бэйсе со своими близкими. Дунгар, с тех пор как отказался от своего титула «гулба», начал сдавать: веки стали дряблыми, уголки рта обвисли, в нем появилось что-то болезненное. Худой, темнолицый цордж из монастыря, наоборот, выглядел моложаво. Он протянул руку к мясу, лежавшему на большом металлическом блюде, взял жирное ребро — сало потекло между пальцами, — отрезал от него кусок и, почти не разжевывая, проглотил.

— Говорят, ваши буряты похитили изваяние бурхана Дзандандзуу. Это правда?

Дунгар приподнял веки, поморгал и, улыбаясь только глазами, ответил:

— Майдари из их монастыря в восемьдесят локтей высотой. Если не он, то разве что Агваан-хамба в рукав положит.

— Ваш Агваан-хамба обещал устроить встречу богдо с далай-ламой, да, говорят, не сумел, — вступил в беседу Чултэм-бэйсе.

Цордж понял, что пора поддержать бурят. Благодушно прикрывая глаза, он заговорил:

— Бэйсе, смотрите, вы еще не поднесли бурхану девять белых лошадей, а бурятские братья готовят девять белых быков.

Дунгар, сидя на своем месте, выпрямился, как бы выражая неудовольствие, достал из-за пазухи золотой портсигар с сигаретами и закурил.

— Я отсоветовал — соседа Чултэма коснется конфискация имущества. Ничего не поделаешь, законы революции строгие. Подаришь бурхану девять белых лошадей, а это — государственное имущество… Наших же девять быков кто там считать будет.

Так беседовали они, угождая друг другу. Неожиданно послышался звук мотора, и люди разом загалдели. Дунгар встал, поправил пояс, надел шапку.

— Похоже, машина с чрезвычайным представителем правительства на подходе. Нельзя не встретить. А вы, бэйсе, что же? — не без укора спросил он и вышел из павильона. Чултэм-бэйсе недобро посмотрел ему вслед.

— Бессовестные люди эти буряты. Взять хотя бы Дунгара. Как ползал передо мной на коленях, когда прикочевали сюда, как сгибался вперегиб, ни на шаг не отходил. А теперь, ишь, выпрямился, большой революционер. Как изощряется — авторитет себе завоевывает. Другом после смерти будешь! — Чултэм-бэйсе демонстративно — мол, не касается меня представитель правительства — потянул рукав и высвободил руку из дэли, спустив его с одного плеча.

Машина подъехала к большому нарядному шатру, поставленному для сомонного начальства. Еще не успела затормозить, как люди окружили ее. Дунгар с трудом прокладывал себе дорогу в толпе. Выйдя вперед, он вытащил из-за пазухи красного цвета тонкий шелковый хадак и протянул его Сэмджид.

— Прими хадак цвета красного знамени, землячка наша, в честь величия революционного строя.

Сэмджид почтительно, двумя руками, приняла хадак и бережно убрала его в карман рубашки.

— Уважаемый дядюшка Дунгар, как здоровье ваше? Подружка моя, Балджид, у свекрови?

Дунгар, присматриваясь к Сэмджид, задержал на ней свой взгляд, потом со вздохом ответил:

— Я что ж, увядаю потихоньку, как это и заведено в жизни. А за Балджид мать уже поехала. Тоскует подружка твоя, не может жить вдали от родителей, — вырвалось у него откровенное признание, и тут же, непонятно почему, лицо его помрачнело. — Живем хорошо. И здоровье хорошее, — торопливо закончил Дунгар и отступил.

Сомонный дарга поднялся на подножку автомобиля и, размахивая шапкой, объявил:

— Араты! Сейчас чрезвычайный представитель правительства заведет для вас патефон — музыкальный ящик. Вы увидите и услышите, что это такое. А вы, красавицы, научитесь петь новые, революционные песни.

Людей притягивали все неожиданно появившиеся диковинные вещи. Сверкающая легковая машина. Ревсомольская одежда их же землячки Сэмджид. Командир в красивой форме с ярким значком. Сбежались все, даже те мужчины с реки, которые свежевали тушу быка. Сэмджид достала патефон и поставила пластинку с песней. Высокий чистый девичий голос зазвенел в тишине. Он звал молодых женщин, самых угнетенных на земле людей, вставать на новый путь. Все вокруг слушали с разинутыми от изумления ртами. Маленький ящик и вращающийся на нем черный диск, неожиданные звуки песни, живой голос невидимого человека — все казалось волшебством. Сэмджид меняла пластинки. Она обещала научить всех членов ревсомола и остальную молодежь, девушек, замужних женщин новым песням. Парням и девушкам давно уже наскучили частушки, которые они складывали друг о друге, а то, что предлагала петь Сэмджид, было интересно. Сэмджид усадила всех желающих в кружок перед входом в шатер.

— Сначала, — сказала она, — я вас научу петь «Монгольский Интернационал»[54].

Сэмджид запела, и ее звучный низкий голос привлек слушателей из соседних шатров. Неожиданно с высокого крыльца раздались громкие звуки бурээ, бишгура, глухие удары в барабан, звон тарелок. Прибывшие на освящение храма ламы и послушники из монастыря Ламын старались изо всех сил. Так повелел цордж. Он не сказал прямо, что религиозное пение должно заглушить революционные песни, но барабан, тарелки настойчиво созывали верующих к храму. Бурээ и бишгур славили новый храм, провозглашали его незыблемость и крепость в служении Цзонхаве[55], благо, исходящее от него для всего сущего, напоминали о долге усердного распространения святой буддийской религии. Люди один за другим уходили на эти звуки от шатра сомонного начальства. Сэмджид не очень огорчалась. На крыльце храма уже стоял цордж и кропил верующих святой водой, окуная павлинье перо в серебряный сосуд. В правой руке он держал очир[56] и, манипулируя им, посылал свое благословение толпе. Цордж, напрягая веки, чтобы они не смыкались, старался придать своим глазам умное выражение. Тем временем со стороны монастыря Ламын приближался возок, запряженный девятью белыми лошадьми. Люди зашумели: «Цзонхава-бурхан пожаловал». Девять белых лошадей с расшитыми шелком красными и желтыми шлеями и нагрудниками привезли возок со священными книгами. Сам возок тоже был украшен расшитыми шелковыми подвесками, яркой тесьмой, на нем были начертаны знаки молитвенных формул. Двери храма распахнулись настежь. Ламы стояли в два ряда. По образованному ими живому коридору хувраки[57] внесли отлитого из желтой меди Цзонхаву. Скульптура была изваяна в полный человеческий рост. Перед ней на дароносном столе зажгли яркие лампады, курительные свечи, водрузили мандал[58]. Дунгар и Чултэм, опередив остальных, молитвенно коснулись лбами Цзонхавы, чтобы им передалось его благословение. В подношение храму Дунгар вытащил из кошелька и положил двадцатипятитугриковую засаленную ассигнацию. Он покосился в сторону Чултэма-бэйсе и заметил ему:

— Ради доставленного на ваших белых лошадях Цзонхавы опустошил собственный кошелек.

Чултэм уже было собрался сунуть руку себе в карман, но передумал.

— Дунгар, ты бы эти деньги не бурхану отдал, а хомуни, так, что ли, называется новая артель, которую, говорят, собираются устраивать. Было бы лучше.

В храме Бумбатын началось первое богослужение. Верующие расположились большим кругом.

Это было время, когда казалось, что, несмотря на всю свою силу, революция не одолеет буддийскую религию.

4

Сэмджид без конца ворочается на деревянной кровати в юрте заезжего двора уртонной службы. От множества дум сон не идет. Ранним утром надо созвать на собрание всех жителей сомона. Вопросы предстоит обсудить сложные: конфискация имущества феодалов, создание коллективного хозяйства из семей бедняков, вторая чистка партии… Кровать слева занимает Аюур, представитель управления внутренней безопасности. Ему тоже не спится. Там попыхивает папироса, видно, как поднимаются красные клубы дыма. Сэмджид познакомилась с ним в 1924 году, когда он приезжал расследовать убийство Очирбата. Аюур встречался тогда с Сэмджид, чтобы расспросить, как и в какое время уехал Очирбат со свадьбы дочери Дунгара. Потерявшая любимого человека, убитая горем Сэмджид рассказала все, что могла. Но то ли следователь был слишком молод, то ли оттого, что не было никаких улик, он не сумел обнаружить следов преступника. Приехав в аймачный центр два месяца тому назад и увидевшись с Аюуром, она узнала, что дело об убийстве Очирбата так и не было раскрыто и потому прекращено еще в 1924 году. Очирбат! Он и сейчас жив в ее сердце. Милый, дорогой человек, она помнит его всегда, каждую минуту. В 1926 году, когда после окончания местной школы ехала она учиться в Улан-Батор в партийную школу, поднялась на перевал Ханхар и никак потом не могла оттуда уйти. Упала на землю, где убили Очирбата, и заплакала. То, что у нее теперь такая работа, — заслуга Очирбата. Если бы он, родной человек, был жив, работали бы сейчас рядом, выполняли бы свой долг и жили бы вместе, в любви. Чем больше думала Сэмджид об этом, тем глубже становилась ее печаль. Она всегда была очень старательна в учебе, работе, помня его заботу, желая хранить память о нем. Если в самом деле остается после смерти человека его дух, то дух Очирбата был ей опорой и помощью. В прошлом году на VII съезде партии Чойбалсан разговаривал с ней. Узнав, откуда она родом, вспомнил Очирбата.

Сэмджид не осознавала того, что нашла дорогу новой жизни по велению времени, не думала, что такая ей была уготована судьба. Она просто радовалась, что ей открылся этот новый путь, что она шагает по нему. Но она не могла целиком постичь всех свершившихся на глазах перемен, разобраться во всех тонкостях и хитросплетениях возникающих вопросов, точно так же как не могла не испытывать волнений неопытного человека.

В сомонном центре изредка лают собаки. По соседству, в глинистой заводи сонно квакают лягушки. В тоно видно, как перемигиваются звезды. Аюур продолжает курить, ему все не спится. Шофер и собака скребутся во сне — блохи кусают.

…А наши на ноги становятся. Бедная мамочка, сколько пришлось ей гнуть спину, заботиться и тревожиться о нас. Теперь и к ней приходит радость. Младшие подрастают. Когда я уезжала, кто мог подумать, что через три года Баатар станет настоящим мужчиной. Да его просто не узнать. Помню, Очирбат, уговаривая меня ехать учиться, сказал: «Брат твой скоро станет взрослым — позаботится о доме, о достатке». Тогда мне думалось, он этими словами хотел меня успокоить. Наверное, Очирбат обладал даром провидения — какой человек кем может стать. Баатар в самом деле совсем уже взрослый мужчина. Надо ведь, летнее стойбище сменил, новый дом оборудует. Его бы тоже в ученье определить. А кому тогда быть при маме? Младших непременно в школу отдам. Баатар прирос к нашим краям. Глядишь, женится, своим домом заживет и маму к себе возьмет, пожалуй. Беднякам надо в коллективное хозяйство. Ничего, что пока нет скота, имущества. Со временем все добудут. Дядюшка Дунгар постарел. А как быть, если вдруг кто-нибудь предложит конфисковать его имущество? По-прежнему ли люди с благодарностью относятся к нему за то, что уговорил их перекочевать в Халху? Он старик умный, предусмотрительный, умеет приспособиться к обстановке. А почему Балджид позвала мать к себе? Милая моя подружка, все ли хорошо у тебя? Хандуумай-гуай, конечно же, за свою дочь бросится в огонь и в воду. Если там что-нибудь не ладится, она разведет их и привезет дочь домой. Это уж точно. Не посмотрит на богачей с Улдзы…

Чултэм-бэйсе в мою сторону недобро поглядывает. Наверняка знает, что его имущество будут конфисковать, и успел кое-что припрятать. И немало. Как здесь быть? Не пришлось повидаться в аймаке с Чойнхором, от этого многое идет не так. Его мать сейчас между жизнью и смертью. Если бы свиделись, можно было помочь, в Улан-Батор отправить… А как Чойнхор добивался Балджид тогда, во время нашей перекочевки. И как я втайне завидовала ей. Шесть лет пролетело… Все стало иным! Был бы Чойнхор, его бы выбрали в председатели артели. Кого же теперь найти на это место? Будем решать большинством голосов. Вот было бы здорово, если бы Балджид приехала, пока я здесь. Вспомнили бы нашу дорогу на новое кочевье, как обосновывались здесь на первых порах.

Разве можно заранее предсказать, как у человека сложится жизнь? Вот Очирбат, как он далеко заглядывал в своих мечтах! Он и меня заставлял верить: все, чего сильно желаешь, сбывается. Бедный, прекрасный мои человек! Если б я тогда умела рассуждать так, как сейчас, может, сумела бы уговорить его не ездить… Кто мог подумать, что все так случится… Кто мог подумать! Я несчастливая. Кто знает, может, и не буду всю жизнь одна, но такого человека, как Очирбат, снова уже не встречу…

Много дум передумала Сэмджид, пока заснула. Вскоре приснился ей сон. Поднимается она на перевал Ханхар. Дорога вроде знакомая. Но впереди откуда-то взялся высокий красный утес, через него перебраться нужно. За ним — Онон или другая река, только широкая. Если эти преграды преодолеть, то можно с Очирбатом встретиться. Как будто кто-то так и говорит: «Еще раз — последний раз в жизни — дадим тебе его увидеть». И Сэмджид карабкается на красный утес. Она уже выбивается из сил. И все-таки оказывается на вершине. Но что это? Спуска отсюда нет. Там, внизу, сверкая на солнце, течет большая река. Прыгнуть с утеса? Даже если разобьюсь, все равно меня ждет встреча с Очирбатом. Значит, лечу! В это время кто-то обхватывает ее и крепко прижимает к груди… Сэмджид вздрогнула и со стоном пробудилась. Чья-то рука действительно лежала у нее на груди. Рядом слышалось прерывистое дыхание.

— Не бойся, это я, Аюур.

Сэмджид, отбросив его руку, хотела подняться, но он сильно прижал ее к себе.

— Сэмджид, милая Сэмджид, у меня нет больше сил быть просто рядом с тобой. Не думай, что я только ищу, с кем бы поразвлечься. Знала бы ты, как ты желанна, как хороша. Помоги мне, пойми меня, — шептал Аюур, не в силах справиться с охватившей его страстью. Он весь дрожал. — Всю жизнь буду тебя помнить!

Сэмджид ни во сне, ни наяву не могла предположить такого, она была ошеломлена и напугана. Аюур не отступал.

— Сэмджид, дорогая, сколько дней я держал себя в руках. Я жил стиснув зубы. Но больше нет моих сил терпеть… А я ведь, если надо, все могу выдержать. Я еще ни разу не терял над собой контроль. Ты, ты всегда так хороша… — Аюур искал ее губы, пытаясь поцеловать. Сэмджид резко отвернулась. Она сознавала, что за этим последует.

— Оставьте меня! Да что же это такое?! Оставьте меня наконец!

Аюур еще сильнее прижал к себе Сэмджид.

— Я не могу забыть тебя с тех пор, как впервые увидел в двадцать четвертом. Помню, как не поверил своим глазам, когда ты приехала в аймак два месяца тому назад. Я искал возможность быть с тобой рядом, поехать с тобой вместе. Пусть люди думают, что хотят. Сэмджид, дорогая, пожалей, полюби меня. Я ведь человек, как все. Я мужчина.

Сэмджид впервые в жизни видела, чтобы мужчина так униженно просил. Сказать что-нибудь резкое не хватает решимости. Даже если твердо знать, что все его слова — вранье и обман, все равно она едва ли отважится плюнуть в него, оттолкнуть.

— Вы успокойтесь, — постаралась уговорить его Сэмджид. — Подумайте сами — мы выполняем важное государственное поручение. Что люди скажут, если узнают? Не сегодня-завтра мы расстанемся, разъедемся в разные стороны. И не нужно меня обманывать сладкими речами. Я давно уже не прежняя Сэмджид.

— Мне-то как быть? — запричитал, всхлипывая, Аюур. Сэмджид почувствовала на щеке холодные слезы. Словно ее вдруг полоснуло чем-то, она громко позвала шофера:

— Балдан-гуай! Зажгите свет!

Аюур стиснул ее так, что кости захрустели, стремительно поцеловал и отскочил к своей постели.

Снова уснуть Сэмджид не смогла. Лишь забрезжил рассвет, она оделась и вышла из юрты. На северной окраине сомонного центра высилась сопка. Там, на вершине, Сэмджид дождалась восхода солнца. В юрту направилась лишь тогда, когда увидела, что из трубы заклубился дым. Возвращаясь, она заметила, как у коновязи спешился какой-то всадник. Кто-то знакомый как будто. Сэмджид хотела было уже войти в юрту, но задержалась на мгновение и тут узнала приехавшего — это был Чултэм-бэйсе. Неторопливо, как бы в раздумье, привязывал он своего коня. Снял шапку, пригладил косу, застегнул воротник у дэли и подошел к девушке. Осанка, повадки — все прежнее, одежда же — плохонькая, старую-престарую надел. Несколько раз почтительно поклонился Сэмджид. На лице — маска полного спокойствия.

— Хорошо ли доехала, доченька? С тех пор как халха и буряты поселились рядом, всякий раз радуешься, как за своего ближнего, когда видишь, что кто-то идет в гору, преуспевает. Я специально приехал с тобой повстречаться, переговорить кое о чем, слово твое услышать.

Странное дело, Сэмджид, служившая когда-то у него в батрачках, не чувствовала в себе ни обиды, ни ненависти. Сейчас никто ни перед кем не был в долгу.

— Чултэм-гуай, вы, как всегда, бодры. Как чувствует себя супруга? Хорошо, надеюсь?

Чултэм улыбнулся, сузив и без того узкие глаза.

— В добрые времена и сердце ширится, не так ли? У нас все живы-здоровы. — Здесь он умолк (зачем распространяться о себе), а потом с показным простодушием спросил: — Доченька, вот бы мне в твоей машине посидеть, это можно? Пока она стоит, попробовать хоть бы раз, как в ней сидят.

Изумленная этими речами Сэмджид открыла дверцу, усадила гостя на переднее сиденье и сама села на место шофера. Бэйсе, покачивая головой, приговаривал:

— Ай, хорошо. Счастливица ты, Сэмджид, в таком автомобиле ездишь. Это хорошо, что ты облечена властью исполнять важное государственное поручение. Для нас, стариков, ты, подобно скале, служишь крепкой опорой. Только я своей стариковской головой никак в толк не возьму: как без ошибки выполнить, что положено по революционному закону? Ты уж растолкуй, объясни мне, будь добра. Говорили, будут забирать имущество фядалов. Фядалами этими, сказывали, называют ханов, нойонов, которые народ эксплуатировали. Конечно, такие, как Джонон-ван или Бэрээвэн-номун-хан, должны, непременно должны вернуть все, чем поживились за счет народа. А как быть таким, как мы? Звания-то у нас захудалые — мы всего-навсего тайджи, а жили сами по себе. Так ведь? — осторожно уточнил бэйсе.

— Как вы жили, какой дорогой шли, скажут араты. Если в доброе время вы живете со спокойным сердцем, нечего суетиться, беспокоиться, — резко ответила Сэмджид. Она вышла из машины и вернулась в юрту. Аюур спал богатырским сном. Сэмджид услыхала, как быстро помчался прочь на своем коне Чултэм-бэйсе.

5

В один из дней после тихого летнего дождя к стойбищу Дунгара потянулась вереница людей, ехавших верхом на лошадях, в телегах. Когда возник вопрос, где проводить собрание аратов, сомонный дарга решил, что самым подходящим местом будет жилье семейства Дунгара. Но Дунгар жил сейчас один, без хозяйки, и, чтобы потом не было упреков, в ответ на запрос из сомона послал нарочного с запиской, старательно написанной кистью на линованной бумаге:

«Я, Дунгар, почту за честь принять собрание у себя в доме. Поскольку в своем неприбранном жилище я сейчас один, то прошу прислать несколько помощниц, пусть позаботятся о чае, угощении и прочем».

Сомонная молодежная ячейка выделила нескольких девушек Дунгару в помощь, и они занялись устройством очага под большим навесом, где обычно доили коров. Заново поставили печь, обмазали ее глиной и водрузили котел с семью клеймами. В котле булькала ароматная жирная баранина. Народу в доме все прибывало. Пожилые, войдя, кланялись в сторону изваяния бурхана, подходили к дароносному столу, на котором блестела начищенная до блеска ритуальная утварь — тонкое серебряное жертвенное блюдо, сосуд со святой водой. Они молитвенно прикладывались к святым вещам лбами, вращали молитвенный барабанчик. На тумбе, поставленной рядом с божницей, лежали стопкой — одна на другой — несколько толстых сутр[59] в шелковых обертках. И будто для того, чтобы доказать, какой он, Дунгар, начитанный человек, на книжной полке, приделанной к стене, выставлены несколько томов сочинений Льва Толстого в переплете с золотым тиснением. Он вообще был человеком дальновидным. Недаром же «сам лишил себя титула гулбы, принял порядки и идеи революции» — это его собственные слова — и сумел обзавестись множеством новых знакомых в ближней и дальней округе, снискать себе славу уважаемого дядюшки. За несколько минувших лет Дунгар мог бы разжиться многочисленными табунами, отарами отборного скота, но он этого не сделал. Сообразил, что со временем рука революции дотянется до имущества нойонов и феодалов. Поэтому скота у него было немного, но, ограничив его поголовье, он позаботился о том, чтобы отобрать самых лучших животных. Несколько дойных коров, великолепный могучий вол, верховые и упряжные кони радовали взор не одного Дунгара. Ими любовались все вокруг. И все же тайком он держал еще скот на стороне, богател с помощью сватов с реки Улдзы. Был у него и зять, который тянул лямку не хуже здорового вола, — он занимался делами Дунгара в меновой торговле, и в результате постоянно пополнялись серебром и ассигнациями те сбережения, которые Дунгар хранил в окованном железом русском сундуке. За это время Дунгар сам дважды ездил в Улан-Батор, завел там связи с известными бурятами, еще до революции поселившимися в столице и заметно разбогатевшими, научился разбираться в том, куда дует ветер, угадывать будущее. В итоге он задумался и над тем, как, оставаясь приверженцем революции, дальним прицелом все же иметь обогащение. Он хорошо знал, что жизнь не вечна, но и до самой смерти видеть себя бедняком ему не хотелось.

Когда прибыли Сэмджид, Аюур и сомонное руководство, дом Дунгара едва вмещал всех участников собрания. Увидев над входом красный стяг, Сэмджид вспомнила, как в 1924 году при создании хошуна Дунгар-гулба вытащил из-за пазухи квадрат красной материи и велел Чойнхору прикрепить его над входом в шатер.

Начальство вошло в дом, почетных гостей усадили в хойморе и тотчас поставили перед ними большое медное блюдо с мясом. Сэмджид собиралась сказать, что с мясом можно обождать, но не успела. Аюур и сомонный дарга заправили рукава и приступили к еде. Сэмджид поднялась со своего места и обратилась с речью к собравшимся. Она разъясняла решения VII съезда партии, в которых говорилось о конфискации имущества у желтых и черных феодалов[60], разбогатевших на эксплуатации бедноты, о распределении конфискованного имущества между семьями нуждающихся или об использовании его в качестве основного фонда при создании кооперированных хозяйств, которые впоследствии станут опорой в строительстве социализма. Сэмджид объявила также, что ей даны чрезвычайные полномочия для проведения собрания аратов, где должны быть выявлены тайджи, нойоны, хутухты, хубилганы, прочие лица, разбогатевшие на эксплуатации народа, что ей же поручено проводить конфискацию, содействовать организации коммун и колхозов. Сэмджид призывала собравшихся не бояться и не осторожничать — смело срывать маски с тех, кто принадлежит к классу эксплуататоров.

Первым слово попросил Дунгар. Начал он издалека:

— Весной года Синей мыши мы перекочевали к монголам в Халху пешие и голые. Нас обласкала революция, потому что мы верили, что найдем для себя большое счастье, мы предчувствовали его, и в братский союз нас объединила общая борьба. Нам не пришлось кланяться халхаской знати, тайджи — мы быстро получили от революционного правительства право на постоянное жительство. Мы устроили свою жизнь, возродили родные очаги. Наши дети нашли дорогу к счастью, к наукам. Посмотрите на нашу землячку, недавно еще малявку Сэмджид. Подумать только, она прибыла к нам разъяснить суть революционной политики! Вот каким замечательным человеком стала она. Уже семьдесят с лишним лет я, старый человек, оставляю на земле следы своих ног и много всякого повидал в этом мире, осиянном солнцем. Встретившись сейчас с Сэмджид, я испытываю величайшую радость.

Люди! Вы знаете, что я принадлежал к знатному роду, но всегда был за простой народ. Я унаследовал титул тайджи в царское время. Октябрьская революция отменила все звания и привилегии, и вы также знаете, что я сам отказался от этого звания. Я лично считаю, что партия приняла мудрое решение и правильно строит свою политику в отношении конфискации имущества, всяческих накоплений у феодалов, аристократии и передачи его людям, которым приходилось тяжко батрачить. Я уважаю такую политику. — Дунгар сделал паузу, обвел своими хитрыми бесцветными глазками всех сидящих в доме, зажег сигарету и продолжил: — Народное революционное правительство оказало нам, бурятам, большую милость, освободив от уплаты обязательных налогов. Очутись мы в другом положении, халхаские нойоны, знать зажали бы нас в тиски, известное дело. Такая вот история. Была же наша Сэмджид, чрезвычайный представитель правительства, в услужении у Чултэма-бэйсе, доила его коров… Бэйсе, кстати, сделал подношение в джасу монастыря Бумбатын, он выделил из своего табуна девять белых лошадей. На них и Цзонхава пожаловал. Поразительная щедрость!

Люди зашептались между собой. Их ошеломила эта едкая критика в адрес соседа и приятеля, с которым Дунгар все минувшие годы был не разлей вода. Некоторые бывалые араты, хорошо знавшие Дунгара, догадывались о причине этой сверхреволюционной речи: главным для него было не дать себя подвести под конфискацию имущества, заткнуть своей речью рты возможным противникам.

— Наши люди, прикочевав с севера, совсем недавно стали на ноги. Собственно, у нас-то и времени не было на накопление богатого имущества или каких-нибудь запасов. Так что мы со всей сознательностью принимаем установку революции на ликвидацию разницы между богатыми и бедными. Я лично одобряю курс партии на создание кооперативных хозяйств. Совершенно правильная это политика — изымать имущество у таких людей, как Чултэм-бэйсе, и передавать его народной кооперации.

Народ сидел какое-то время в раздумье, молча. В доме слоями поднимался дым от трубочного китайского табака, от махорки. Стало слышно, как по крыше застучали капли начинающегося, еще не сильного дождя.

Молчание затянулось. Безмолвствовал даже Шорню, в свои тридцать лет слывший пустомелей на всяком сходе. Высокий темнолицый Шорню с крупным носом, хитроватыми глазами сидел под самой печкой. Он сосредоточенно жевал табак и периодически сплевывал его в щель между досками.

— Шорню, ты скажи! — кто-то ткнул его в спину. — Хватит гулбе надрываться. Подбрось жару!

Сэмджид долго терпеливо ждала. Наконец поднялась с места.

— Это важное дело нужно обсуждать сообща и большинством голосов принимать решение. Не велика беда, если кто-то будет говорить нескладно. Это не имеет значения. Никто за такое порицать не будет.

Шорню понравились эти слова. Слегка наклонившись, он поднялся, поправил на себе пояс и, причмокивая губами, набычась, заговорил:

— Я что ж, умом слаб, человек бестолковый. Однако ж Сэмджид очень хорошо нам тутрастолковала революционные идеи, всю политику. По сравнению с нами, темнотой, Дунгар-гулба и его близкие — люди умные, начитанные, много повидавшие. Он-то первый и призвал идти за массами. — Тут Шорню неожиданно поднял изогнутый палец, сплюнул желтую слюну и фальцетом прокричал: — Да только тут возникает вопрос: а что сам Дунгар — пиудал или не пиудал?

Среди собравшихся поднялся шум.

— Шорню, поддай! Поддай! Что жмешься? Смелей! — подзадоривали одни.

— Неблагодарный! Язык без костей — мелет что ни попадя. Хватит брызгать слюной! — выражали неодобрение другие. Но Шорню уже никто не в силах был закрыть рот.

— Что хватит? То, что Дунгар-гулба нынче не гулба, а заделался революционером? Ну-ка, сами скажите! Говорят, имущий пиудал — это богатый человек, эксплуататор. Так что, Дунгара из их числа надо исключить? Тридцать с чем-то дойных коров, таких, что им собственное вымя нести не под силу, роздал по айлам — доите, пейте молочко вволю. Красиво говорит благодетель, да только обман тут вышел. В прошлом году осенью несколько бочек с молочными пенками и с маслом в Улан-Батор сволок. Будешь отпираться, что не на продажу? А кто те пенки, то масло собирал? Кого называют торговцами, купцами, эксплуататорами? Ну-ка, отвечайте! — Шорню в сильном возбуждении разинул рот, да так и остался стоять. Дунгару было не по себе, но он сдерживался, сидел со спокойной улыбкой, всем своим видом давая понять, что слова Шорню — пустая болтовня. Он подождал, пока Шорню уселся, и только тогда, не поднимаясь с места, заговорил:

— Шорню тут поминал тридцать коров, так я их отдаю артели. Мне вообще ничего не жалко. Если хватит моих возможностей, я для артели готов купить плуги, лемеха и что там еще понадобится из техники.

— Понятно. Попробовал бы отказаться, — смеялись люди.

Заседали целый день. По вопросу о конфискации имущества у Чултэма-бэйсе споров не было. Когда речь зашла о том, кого выбрать в председатели, араты разделились в своих мнениях надвое. Старики, пожилые люди были за Дунгара, молодежь предлагала выбрать Чойнхора. Несмотря на то что Сэмджид растолковывала политику партии о широком вовлечении в государственную, политическую деятельность бедных аратов — основную силу революции, — было ясно, что Дунгару многие доверяют, ибо он не подходил под мерку феодала или человека из знати. Наоборот, после двадцать четвертого года, объявив себя революционером, он сумел выдвинуться вперед как представитель класса аратов. В душу Сэмджид запало сомнение: не будет ли это несправедливо — принимать в расчет только то, чем был Дунгар-гулба прежде? У нее самой не было никаких причин — ни затаенной обиды, ни злобы, — чтобы чернить его. Только человек, намеренно ожесточившийся, может в вопросе о конфискации имущества поставить Дунгара на одну доску с Чултэмом-бэйсе. По всему выходило: Дунгар — единственный, кого можно ставить во главе создаваемого хозяйства. И потому, что еще совсем недавно на него возлагали обязанности хошунного дарги, и потому, что он знающий, начитанный, дальновидный и опытный человек. Даже люди, втайне не одобрявшие Дунгара, не могли бы назвать другого человека, способного управиться с такой хлопотной работой. Сомонное начальство тоже было на стороне Дунгара.

Собрание затянулось далеко за полночь. Пришло время спать. Те, кто жил поблизости, ушли, а приехавшие издалека остались здесь же, под крышей Дунгара. Улеглись вповалку — ногу негде было поставить. Вскоре сквозь могучий храп послышалось, как кто-то колотит в дверь.

— Старый, вставай! Мы с Балджид вернулись! — донесся женский голос. Это была Хандуумай. Дунгар поднялся, зажег свечу. Лежавший у двери человек отодвинул засов. Мать и дочь переступили порог, с их длиннополых накидок струилась вода.

— Что это у нас здесь творится? — вскрикнула Хандуумай.

Люди просыпались, поднимались с пола. Балджид сняла с себя накидку и повесила у двери.

— Здравствуйте, отец. Где Сэмджуудэй? На дворе машину увидела, поняла, что Сэмджид приехала. До самой Улдзы дошли разговоры, что она должна быть здесь.

Увидев, как в западной половине дома с постели приподнялась Сэмджид, Балджид сорвалась с места, перескакивая через людей, бросилась к ней. Девушки обнялись, как неразлучные близнецы, и заплакали. Промокшая под дождем, уставшая в дороге Хандуумай никак не ожидала, что ее дом заполнит столько людей. Она пришла в ярость.

— Старый, а ну давай освобождай место, выпроваживай их. И вообще, найдется тут человек, который догадается выпрячь лошадь, внести нашу поклажу? Они что, не могли спать в сарае? — не унималась старуха. Люди, кряхтя, сопя, поднимались, тянулись к выходу.

— Погоди, ребята помогут, нечего спешить, — бормотал еще спросонья Дунгар. Сам он никак не мог натянуть сапоги.

Балджид, уняв слезы, но все еще возбужденная, уговаривала Сэмджид пойти в машину. Сэмджид согласилась. Обе девушки быстро выскользнули из дома. Едва брезжил рассвет, дождь стих. Сэмджид и Балджид, усевшись на заднее сиденье, за разговорами скоротали ночь. Не спали и участники собрания. Развели огонь, суетились вокруг котлов в заботах о чае, еде. Балджид, не давая Сэмджид передохнуть, засыпала ее вопросами. Самой же Балджид нечего было рассказывать. Разве что о пяти годах замужества, о том, что детей не заимела, а теперь и вовсе разошлась с мужем — не хватило сил терпеть мужнину родню. И откуда такие несносные, привередливые люди берутся? Где-то в глубине души Сэмджид была рада освобождению подруги. Ей была приятна эта встреча с Балджид, которой она втайне завидовала в свои детские годы, полные нужды и лишений.

6

Учет скота Чултэма-бэйсе занял несколько дней. Сэмджид поручила это дело членам комиссии, уполномоченным от имени Народного хурала проводить конфискацию имущества, во главе с Аюуром, сама же осталась на несколько дней дома — побыть с матерью, с малышами. Присутствие Аюура теперь было ей в тягость, ее угнетала мысль о том, что до конца лета им придется ездить вместе. После того, что произошло ночью на уртонном подворье, Аюур ходил с задумчивым, даже сокрушенным видом, время от времени вздыхал или молчал, уставившись на вершину ближней горы. Может быть, притворялся, хотел вызвать жалость к себе, а может, и нет… Особенно глаза были печальными. И все же в его грусть как-то не хотелось верить. Уж очень легко и неестественно прослезился он в ту ночь. Как бы то ни было, Сэмджид решила не подавать виду, будто что-то замечает. Лучше вообще не думать и не вспоминать об этом. Нельзя же все время держаться отчужденно и постоянно сохранять официальный тон, даже в служебных делах. Теперь, полностью доверяя Аюуру, она отправила его провести конфискацию имущества Чултэма-бэйсе.

Пересчитать поголовье скота у Чултэма-бэйсе было делом нелегким. Правда, перепись крупного рогатого скота прошла, в общем, без хлопот. Куда сложнее было с его табунами. Они паслись не только на пастбище в пределах сомона; чтобы собрать их всех, пришлось ездить до самого Онона. Семейство Чултэма-бэйсе на лето расположилось в трех юртах в долине реки Баян. Все самые ценные и красивые вещи бэйсе перевез в стойбище зятя, сам же с женой постарался обставить свое жилище так, чтобы выглядело скромно и простенько. Но это его не спасло. Было ясно, что отберут все излишки, если количество скота превысит нормы. Правда, теплилась еще надежда на то, что останется у них скот, выделенный дочери. Ничего пока не было слышно и о том поголовье, которое он передал в дар храму Бумбатын при его освящении.

В распахнутую дверь Чултэму были видны люди, сгоняющие в табун его лошадей. «Черное воронье, налетели, как на падаль!» Внезапно прорвалась наружу вся его досада, злость, накопившаяся за несколько прошедших дней. Теперь он уже не мог сдержать проклятий, и от этого глаза его потемнели.

— Дай выпить! — зарычал он на жену, рывшуюся в сундуке. Старуха, решив, что отбирать надетые украшения не посмеют, чуть ли не все пальцы унизала золотыми кольцами. Поблескивая драгоценностями, она протянула руку к буфетику на хойморе, достала оттуда бутылку китайской водки и молча поставила перед мужем.

— Эти буряты и впрямь надумали меня по миру пустить. Недобрые люди. Дунгар, когда прикочевали, кланялся, угождал, а на собрании как со мной обошелся! Я слыхал, они и к богачам относятся с пристрастием, смотрят, кто халха, а кто бурят. Сэмджид-то на стороне своих бурят — она меня и живьем похоронить может.

— Вот до чего довело наше соседство с бурятами. Откочуй мы к югу, останься среди халхасцев, разве дожили бы до такого? — подлила масла в огонь жена.

— Ничего, придет еще время… Забегает у меня Дунгар, как пес. Свинья, голодранцем станет. Посмотрим, что он получит в своей коммуне, чего там нахлебается.

— Что же с нами-то будет, как отберут весь наш скот, все наше имущество? Они ведь не сегодня-завтра все к рукам пригребут, а нам нищенствовать?

— Что будет? Что будет, то и будет! Эта власть — государство нищих. А мы были опорой религии и своего строя. И кормили многих.

— Говорят ведь, вскормленный теленок телегу разбивает. Так оно и есть.

Чултэм опрокинул еще одну стопку водки. Хмель понемногу разбирал его. Он встал и начал одеваться, будто собираясь куда-то в гости на пиршество: достал шелковый коричневый дэли с большими серебряными пуговицами, креповый пояс. Надел крытую черным бархатом с двумя красными завязками шапку. Под богатое седло оседлал белого иноходца и поскакал в табун. На всем скаку подлетел к нескольким мужчинам в плохонькой пыльной одежонке и, кружа возле них на коне, которого он намеренно не удерживал, сказал:

— После вечерней дойки прошу всех к нам в гости. Устраиваю застолье по случаю сдачи имущества государству, — подстегнул иноходца и ускакал.

Аюур отправился в сомон — значит, главного хозяина не будет… Вроде Чултэму теперь и не к кому податься. Не на поклон же к Сэмджид ехать. И к Дунгару теперь не заявишься. Пей водку хоть до потери сознания, все равно добра не сохранишь. Он с маху влетел на сопку, что стояла посреди долины реки Баян. Резко остановил коня, спешился. Достал трубку и закурил. Удивительно, как переменчива жизнь. Чего только не видел человек с тех пор, как появился он в этой просторной светлой долине, раскинувшейся между двух гор, с тех пор как родился и осознал себя. Человеку испокон веков уготован путь — родиться и умереть. Так как же теперь быть? Как еще изловчиться, к какой прибегнуть хитрости, чтобы вернуть скот, возродить состояние, которое должно нынче стать добычей черной собаки? Смириться, все пустить кобыле под хвост — просто грех, другим словом не назовешь. Во все времена в этой прекрасной долине было спокойно. Жили мы, думая, что всегда будем богаты детьми в доме, несметными табунами да жирным скотом в загонах. И вот, откуда ни возьмись, наступает лихолетье, заполняют землю мерзкие бурятские бродяги, летят вверх тормашками права знати, титулы и привилегии, происходит эта самая революция, и нате! Все переворачивается, словно дерево, упавшее комлем кверху.

В долине по всему южному склону, в каждой пади, распадке, где хорошая трава, видны зимовья бурят. Поразительно, как мгновенно, как легко восприняли революционные идеи эти люди, охочие до трудной работы, на зависть ловко владеющие топором. Наверное, оттого, что они легки на подъем. Несколько лет Чултэм провел рядом с бурятами, но так и не сумел понять их характер.

Ах, как нестерпимо жаль, что все идет прахом — накопленное за пятьдесят лет богатство, скот. Жизнь его прошла в радости и удовольствиях, в достатке, и сейчас он не мог себе представить, как жить без всего, просто так. Остается одна-единственная надежда на ценности, которые он успел спрятать в старой, забытой всеми джасе монастыря Ламын. Никто об этом не знает, кроме сорок, свивших себе гнезда в покинутых сараях.

Много дум передумал Чултэм-бэйсе, с грустью глядя на родные просторы. Почти полдня провел он в седле, прежде чем возвратился домой. Для угощенья по случаю сдачи имущества приготовили корчагу архи, двух жирных валухов и всякой другой снеди. С известием о предстоящем застолье он разослал мальчишек по дальней и ближней округе. Эту его затею могли понять по-всякому: или заигрывает с государством, или решил накормить своих собак, чтобы чужим не досталось. Вообще-то сейчас правильнее вести себя так, чтобы никому не давать повода для придирок или сведения счетов. Ведь не просто так пользовался он привилегиями богатого человека, к тому же носящего титул бэйсе…

На объявленное по случаю конфискации имущества застолье — вроде бы ожидали его — собирались люди. Не отказались выпить, закусить и члены комиссии. Пировали вовсю два дня. К вечеру второго дня люди разбрелись кто куда. Все были под хмельком, а у Чултэма-бэйсе от выпитого лицо стало ярко-красным. Аюур примчался туда на машине Сэмджид. Его проводили в гостевую юрту, принесли архи — он даже не пригубил. Чултэм, едва взглянув на Аюура, почувствовал, как его охватывает страх. Аюуру было лет тридцать, и выглядел он совсем молодо, хотя виски уже тронула седина. У него были колючие, запавшие глаза, сплюснутый с боков маленький нос, презрительно вздернутые тонкие губы, злобное выражение лица, резкие движения. Чултэму вспомнилось: во время освящения храма Бумбатын он то и дело выныривал из толпы, словно не мог себя сдержать, поправлял на боку револьвер. Сейчас Чултэм, не зная, как лучше поступить, угодливо предлагал отведать угощения. Аюур же собрал в шатре членов комиссии и провел с ними «беседу».

— Вы все стакнулись с бэйсе и обжираетесь народным достоянием. Всех арестую и предам суду. Не исключено, что вы вошли с бэйсе в сговор и теперь будете укрывать его имущество. Я-то знаю, где и что у него припрятано. От зоркого ока внутренней безопасности никто и ничто не сможет укрыться.

Чултэм, прислушиваясь к твердым, падающим, как горох, словам, стоял ни жив ни мертв. Аюур чуть не бегом выскочил из шатра и приказал ему:

— Бэйсе, вы следуйте за мной, и без промедления.

Чултэм теперь уже насмерть перепугался, весь хмель выветрился из него в одно мгновение. Слова застряли где-то в горле, и он едва выдавил:

— Джа[61]. Позволь надену шапку.

Легковая машина по прямой дороге быстро, еще до наступления темноты, привезла их на место бывшей джасы монастыря Ламын. На шум мотора из покосившихся строений с проломанными крышами, с вывалившимися дверьми выпорхнули большие птицы с красными клювами, шумно замахав крыльями. Аюур спрыгнул с подножки, выхватил револьвер.

— А ну, говори скорее, где спрятал вещи.

Чултэм никак не ожидал такого оборота событий. Неизмеримая обида полоснула внутри как огонь.

— Раз до этого дошло, можешь убивать! На, убивай! — Он рухнул на колени и низко пригнул голову.

— Кто тебе сказал, что буду убивать? Говори, где спрятал вещи?

— В том дальнем доме, — показал рукой Чултэм и заплакал, обхватив голову руками.

Несколько дней после этого Чултэм ходил как помешанный. Никак не мог он понять, откуда Аюур узнал о его тайнике. Теперь ему никогда — хоть кровью плачь, хоть водой жажду утоляй — не нажить столько добра; не будет ни отрезов шелка и парчи, ни ланов[62] золота, ни серебра. Кто-то, значит, крался за ним, выслеживал. А кто это мог быть? Не иначе бурятишка, из них соглядатай нашелся. Больше некому. Может, Дунгар подослал. При его смердящих мыслях с него станет. Точно, дело рук бурят, грешников проклятых, и свою-то жизнь разоривших. Чултэм начал думать о мщении. Как бы наказать их? Решение пришло неожиданно, когда он в один из этих ужасных дней снова в раздумье сидел на сопке. Невыразимая тоска рвалась наружу, он готов был завыть. Взгляд его остановился на очертаниях зимовий. Вдруг подумалось: «А если все сжечь дотла?..» Лучшего средства для мщения не было. Он уже представлял, как забегают, засуетятся в панике бурятишки. Больше ни сомнений, ни колебаний он не испытывал. Какая-то таинственная внутренняя сила толкала, подхлестывала его: «Подожги! Скорее! Все в тартарары, в костер!» Чултэм вскочил на коня. Примчался к китайцу-лавочнику около монастыря Бумбатын, купил у него банку керосина и прямиком поскакал к зимовьям. Поджигать он начал с краю — с домов и укрытий для скота, в пади, где должны были зимовать несколько семей, близких к Дунгару. Хорошо просохшие бревенчатые постройки, копны заготовленного сена под навесами загорелись с необычайной легкостью, и кверху заклубился черный дым. Чултэм-бэйсе подался в лес и там укрылся. Ему видно было, как вскоре в долину с летних стойбищ примчались буряты. С непередаваемым ликованием смотрел он, как мечутся люди, бессильные что-нибудь сделать, как-то отвратить беду. Их горе вызывало в нем злорадство. Он был доволен своей местью — зимовья превращались в пепел; он чувствовал себя настоящим сайн-эром[63] и готов был сам себе кричать «ура!».

Все, кто жил вместе с Дунгаром, и ближайшие соседи сбежались тушить пожар. Шум, крики, взволнованные команды — ничто не помогло. Все зимовья разом сгорели дотла.

7

Два дня гостила Сэмджид дома. Мать, младшие братья и сестры просили Сэмджуудэй рассказать о том, что она видела, узнала за эти годы, и рассказы ее были необыкновенны, они были похожи на сказку, которую не приходилось слышать ни до этого, ни после. Сколько ни говорила Сэмджид, им все было мало. Все им казалось удивительным. Сэмджуудэй рассказывала про Улан-Батор, и получалось, что это не город, а какая-то сказочная страна. Все было интересно и чуть-чуть неправдоподобно: и площадка, где танцуют, и «движущиеся тени» — кино, и магазины, где продается все — разве что глаз не купить, а так все есть, — и надом там длится несколько дней. Там есть школа, после которой человек становится даргой и ездит на машине. Все, что говорила старшая сестра, было необычно. Даже ее одежда напоминала сказочную.

Младшие заслушивались диковинными рассказами, но стоило Сэмджид предложить им прокатиться, как они выскакивали и бежали наперегонки к машине. Сэмджид хотелось взять кого-нибудь из них с собой в город. Решить же, кого именно, было трудно. Да и ей бы тогда непросто пришлось — ведь она все свое время отдает работе. И все же она должна подумать о родных. Хоть говорят, что собака и пловцом станет, чтобы собственный нос достать, а все же хлопотно. У Сэмджид нелегкая работа. Любая небрежность, ошибка, допущенная ею, может отразиться на человеческих судьбах. Бурная река — революция, сметающая на своем пути все препоны, вдребезги разбивающая препятствия, подхватила своим течением и Сэмджид. В ее сознании утвердилась убежденность в том, что она не имеет права отступать перед трудностями, становиться на колени перед обстоятельствами, она знала, что всю себя до конца отдаст людям, трудовому народу, если выпадет ей такое испытание, если появится такая необходимость. То, что она пережила, особенно трагическая гибель Очирбата, то, что постигла за минувшие пять лет, ее клятва стать настоящим человеком — все звало ее на борьбу. Государственная работа, устройство личной жизни требуют немало ума, выдержки, терпения и мужества. Заранее все это планировать невозможно. Когда ее наделили полномочиями чрезвычайного представителя по конфискации имущества феодалов, ей думалось, что дело это не очень сложное — существует же подробная инструкция, соответствующее постановление… А вот приехала на место, и пожалуйста — сколько возникло мучительных вопросов! Взять хотя бы Дунгара. Кем его считать? Она как будто догадывалась об истинной цене его революционных речей. Хитрость, уловки — только чтобы его не тронули, чтобы не взялись за его имущество. Но что-то еще заставляло ее колебаться, какие-то неопределенные сомнения удерживали — не торопись. Ведь Дунгар сам не скрывал, что стремился в председатели организуемой артели. И это надо принять в расчет. Наказывать его за прошлое, за то, что он принадлежал к привилегированным? Не будет ли это перегибом?

Относительно конфискации имущества Чултэма-бэйсе сомнений не было. Он один из самых богатых феодалов хошуна, его имя есть и в списках, составленных по стране. Одна только неясность: как быть с лошадьми, подаренными им джасе монастыря Бумбатын? Если сразу посягнуть на имущество монастыря, возведение которого стало радостным событием для множества верующих, можно потерять этих людей, можно нечаянно совершить такую ошибку, что ее потом долго не исправишь. Сэмджид и здесь не хотелось спешить. Посоветоваться бы с кем-нибудь, рассказать о своих сомнениях. Единственным таким человеком мог бы быть Аюур. Но после той ночи в юрте она почему-то не верила ему, как прежде, он стал казаться ей человеком, который хочет увести ее куда-то в сторону. Аюур вернулся в сомон, когда члены комиссии по конфискации имущества пировали у Чултэма-бэйсе. Позднее с особым торжеством рассказывал, как прознал о кладах бэйсе в заброшенном селении и как сразу припер его к стенке. Он прямо не говорил Сэмджид, что она кое в чем проявляет мягкосердечие, но нередко напирал на то, что в деле революции нужна твердая рука, а больше всего осуждал отсутствие бдительности у людей из сомонного управления.

В тот день, когда запылали зимовья, Сэмджид отправилась в сомонный центр вместе с Балджид, которой не терпелось расспросить подругу о городских новшествах. Для поездки в сомон Сэмджид взяла у матери бурого рысака. Баатар, как тень повсюду сопровождавший старшую сестру, и на этот раз не отстал. Так они и ехали втроем. На Сэмджид был синий шелковый дэли — мать сшила его и берегла для дочери: после ревсомольской одежды она снова была прежней — обыкновенной и простой. Балджид, не желая выделяться, особенно не наряжалась. Впрочем, что бы она ни надела, выглядела Балджид всегда чудесно. Правда, тот, кто знал ее раньше, мог бы сказать, что после неудачного замужества она несколько приугасла. Но привычки остались прежние — она не обрела степенности замужней женщины, сохранив в себе ту же легкость, умение всегда быть непринужденной и простой. Она хранила в сердце воспоминания о том, что им пришлось вместе пережить во время долгой и трудной перекочевки, об их девичьей дружбе. Сэмджид с радостью отметила про себя, что от ее былой наивной зависти к подруге не осталось и следа. Напротив, теперь она могла наставлять Балджид, давать ей советы в жизни. Балджид готова к этим урокам, а в Сэмджид не было ни малейшего высокомерия. Она не стремилась поразить чье-нибудь воображение, потому что считала: не ей одной — всем должно быть одинаково хорошо.

Баатар рядом со старшей сестрой и Балджид чувствовал себя на седьмом небе. Он норовил держать своего коня к ним боком, заставлял его идти пританцовывая. После первого летнего дождя вся долина ярко зазеленела. Ласточки прямо стайками с лету пикировали под ноги лошадей. Непрерывно заливались жаворонки. Их было так много — не сосчитать. Похоже, на этой земле все сущее — и пернатые, и человек — радовалось самой жизни. Балджид украдкой взглянула на Баатара, подумала: «Ишь ты, какой парень великолепный вырос. А твой, что вялая трава, засох». Просто не верилось: каких-нибудь пять лет тому назад Баатар был неказистым, сопливым мальчишкой — откуда что взялось? Стройный, плечистый, с широкой грудью… В его осанке угадывалась мужская стать и сила, кровь кипела в жилах. И лицом он вышел красивее многих. Балджид спрашивала себя, осуждали бы ее люди, если б судьба столкнула с парнем моложе ее, таким, как Баатар. Так уж ли это предосудительно? Ответ не приходил, но какой-то внутренний голос нашептывал: чего в жизни не бывает. До сих пор Балджид не видела настоящей любви. Конечно, несколько лет замужества за нелюбимым запомнились. Такова уж была ее женская доля. Сейчас она не раскаивалась, что разошлась. Молодая еще, кто-нибудь ей еще встретится. Она попыталась представить, как сложилась бы ее жизнь, не послушайся она родителей, — наверное, вышла бы замуж за Чойнхора. Уж Чойнхор-то был бы ручным, ни в чем бы не перечил.

— Вот и Баатар подрос, — как бы невзначай произнесла Балджид. Ее слова прозвучали в унисон с думами Сэмджид.

— Не то слово, глава в доме.

— Славный парень…

— Что и говорить.

Баатар не подал вида, что слышит разговор старшей сестры с Балджид. Интересно, что они еще скажут; он постарался бесшумно вести своего коня. Балджид оглянулась.

— Эх, были бы мы с Баатаром ровесниками. — Тут она не выдержала и захохотала.

— Оставь! Не смущай брата, — остановила ее Сэмджид и сама засмеялась.

Баатара действительно смутил этот разговор, но чем — понять он сразу не смог. И вдруг до него дошло, что имели в виду местные парни, когда говорили о Балджид: девчонка что надо. Он стал сравнивать ее со старшей сестрой. Конечно, в Балджид не было такой душевной мягкости, но ее отличала красота. Ее смех, кокетство не могли никого оставить равнодушным. Баатар еще не вкусил плодов любви, но он был уже в том возрасте, когда надвигаются смутные предчувствия, когда душу наполняют мечты. Интуитивно он ощущал, что Балджид обладает какой-то удивительной женской тайной. Эта совместная поездка чем-то его очень волновала, она сулила какие-то таинственные открытия. Дотронуться бы до ямочек на ее щеках или коснуться розовых, как лепестки цветка, губ, ехать бы вдвоем совсем рядом — стремя в стремя. Баатар, устыдившись этих своих тайных желаний, резко осадил коня и постарался держаться на расстоянии от спутниц.

Три года тому назад Сэмджид, страстно желая представить, как сложится ее будущее, ехала по этой долине, по этим просторам, с которыми сроднилась за небольшой срок, пока они жили здесь. Три года тому назад она окончила начальную школу, и ей открылся новый путь в жизни. Пройдет еще три года… «Как предугадать, что свершится, чем они заполнятся? Не думала же я, что младшие так быстро вытянутся, подрастут. А Баатар и вправду стал великолепным парнем. Повезло мне с младшим братом. Скоро женится, станет главой семьи… Да, станет мужчиной, сможет содержать маму, младших сестер и братьев — со мной ли, без меня. Воздается, значит, человеку за испытания, лишения, познанные с малых лет. А как угадать, где живет та девушка, которой суждено стать его женой, подругой? Пусть, пусть встретится ему добрая душа, чтоб была опорой в жизни. Братик, ты-то сам еще и не думаешь, наверное, ни о ком…»

— Посмотрите, что там такое? — закричал Баатар, показывая на юг в сторону холма. Из пади, где были устроены зимние стойбища Дунгара и его соседей, валил черный дым.

— Никак наши зимовья горят! — воскликнула Балджид. Все разом повернули коней и помчались туда. Да, их зимовья были охвачены огнем; горело не одно какое-нибудь строение, горели все сразу. На всем скаку подлетели они к самому крайнему, но погасить пожар уже не было никаких надежд. Балджид, уставившись на пылающий перед ними бревенчатый дом и большой просторный коровник, с отчаянием в голосе проговорила:

— Кто же это? За что так жестоко мстят нам этим поджогом? Только человек, ослепленный ненавистью, мог решиться на такое злодейство…

«Что ты, дело не в мести бурятам. Ну кто и за что будет мстить им? Это сделал человек, который не нашел в себе сил, чтобы совладать со злобой, которую он питал против революции. Такие не только жгут зимовья в отсутствие хозяев, они еще на многое способны. Нас еще ждет трудная борьба!» — думала Сэмджид, как бы отвечая подруге.

С летних стойбищ сюда, крича и размахивая руками, верхом и на телегах неслись люди. Поднялась невообразимая суматоха. Из сомонного центра на машине примчался Аюур и с ним еще несколько человек. «Как бы это несчастье не вызвало ссоры между бурятами и халхасцами», — предостерегал Сэмджид какой-то внутренний голос, и ее вдруг захлестнула странная неуверенность: а что, если это я неправильно выполняю свои обязанности? Что, если так все пойдет и дальше, если это не остановишь? Она чуть не взмолилась: только бы не было больше таких трудных положений!.. В поджоге зимовий ей виделось лишь первое предупреждение о надвигавшихся событиях.

Сэмджид оставила своего коня и спешно отправилась в сомон. Люди не расходились допоздна, словно хотели увидеть, как догорят их зимовья. Баатар и Балджид перед заходом солнца двинулись к летнему стойбищу у Нугастая. Вернуться домой можно было накатанной, довольно людной дорогой по равнине, но Балджид предложила: давай двинемся кратчайшим путем, через перевал. Баатару почему-то хотелось возразить. Ему было странно и неловко оказаться вдвоем с Балджид в безлюдном месте. Незаметно они поднялись на гребень перевала. Балджид сошла с коня и предложила посмотреть, как будет садиться солнце. Что ж, посмотреть на заход солнца всегда интересно. Они привязали коней к дереву, а сами уселись на траву. С запада дул мягкий ветерок, он нес с собой горький запах, тянущийся от пожарища. Над деревьями по склону горы клубами поднимался густой дым, и заходящее солнце, проглядывавшее сквозь него, казалось кроваво-красным.

Баатар увидел, как освещенное лучами солнца лицо Балджид становится растерянным, как появляется в ее глазах тревога и вздрагивают губы, и подумал, что она чего-то испугалась.

— Скоро стемнеет, и все кончится, — сказал он.

Балджид вдруг будто ожила, она протянула руку и взяла Баатара за плечо.

— Садись сюда поближе. Прислонись ко мне.

Баатар всем своим телом ощутил, как вздымается грудь Балджид, как неистово колотится ее сердце, и совершенно отчетливо понял, что он во власти тайного желания этой сильной, жаркой и ласковой женщины. Кто-то коварно нашептывал ему: при чем здесь ее возраст? В жизни не будет случая, чтобы судьба еще раз дала тебе возможность испытать нежность женщины, уже познавшей вкус любви… Заходящее солнце слепит глаза, будто оно зацепилось за макушку горы.

— До чего же непростой этот мир… — Балджид закрыла глаза. Баатар не понял, что Балджид говорила о запутанном грешном мире, — он был мужчиной и потому подумал, что она просит его о помощи в этом нелегком мире. Как же не помочь человеку, тем более Балджид, такой прелестной молодой женщине. В этом нелегком мире всякое происходит, начиная хотя бы с того, что поджигают зимовья, обращают их в пепел… Вот и лучи солнца, зацепившегося за вершину горы, тоже нестерпимо слепят. Конечно, тяжело человеку быть одному. Мир устроен так, что мужчина и женщина должны существовать вместе, вдвоем. Что из того, если между ними есть разница в годах… Балджид открыла глаза. От них исходил таинственный, волшебный свет, казалось, что она молча молит небо ниспослать ей любовь. Не моргая, она смотрела и смотрела широко открытыми глазами, словно ей о многом хотелось ему сказать. В уголках ее безмолвных приоткрытых губ таилось и раскаяние, и едва уловимая тень вызывающей улыбки.

— Ах, Баатар, таков этот мир. Соединились в нем и горе, и счастье.

— До чего ж ты прекрасна! — невольно вырвалось у Баатара. Он обнял Балджид за шею и стал нежно целовать ее горячими губами.

8

Три года в Балдже существует сомонный центр, и за это время маленький населенный пункт заметно преобразился, стал оживленным поселком. Помнится, в ту осень, когда Сэмджид уезжала в Улан-Батор, так называемые «здания» сомонного управления и магазина удручали своей неказистостью — плохонькие амбары, и только. Сейчас их поселок выглядел давно обжитым местом. Несколько бревенчатых домов выстроились на русский манер — с одной стороны, другую заняли складские помещения кооператива — низкий амбар, сараи; возникла целая улица из зимних и летних домов, где в достатке живут люди, занятые на службе в сомоне. Чуть поодаль от площади — сложенные из кирпича-сырца торговые ряды и харчевня, открытые китайскими торговцами, что обосновались при монастыре Ламын. Китайцы обзавелись землей под огороды и сажают картошку, капусту. У них можно увидеть и приспособления для полива овощей, и осликов, стоящих на привязи. По единственной улице сомонного центра на немецких велосипедах фирмы «Опель» разъезжает молодежь. Эту мудреную современную технику буряты назвали «самокатом», она становится излюбленным средством передвижения. Все служащие в сомоне соперничают в приобретении велосипедов, некоторые достают их по заказу из аймака или из столицы. Что ж, этот маленький поселок стал не только центром, где располагаются местные органы власти, он, пожалуй, является теперь средоточием новой культуры. В красной юрте сомона всегда толпится народ: учатся грамоте, читают газеты, слушают агитаторов. Раз в неделю, по выходным дням, ревсомольская ячейка собирает молодежь, устраивает разучивание новых песен, танцы под музыку. Раньше у молодежи не было места для сборов и развлечений.

В один из таких выходных дней в сомонном центре царило необычное оживление. Сэмджид, приступив к выполнению главного задания, с которым она приехала, решила теперь собрать молодежь — и ту, что живет поблизости, и из отдаленных мест, — чтобы разъяснить ей современную обстановку. Кроме того, нужно было начинать и немаловажную работу по приему молодежи в ревсомол. К тому же подвернулся удобный случай — из аймака приехала молодежная агитбригада. Хотелось взять реванш за то, что от нее отвернулись в день освящения храма Бумбатын. Вообще теперь Сэмджид не оставляла мысль о том, что нужно вовремя взрывать всяческое благодушие, использовать для этого все свои возможности, действовать под лозунгом — веди революционную пропаганду среди масс, стойко борись против отсталости, против религиозного дурмана! Для этого нужна смелость и решительность. Нужно научить людей сжимать кулаки, не бояться суровых слов.

Члены агитбригады на террасе за поселком разбили огромный шатер, повесили знамена, флажки, и туда к ним из окрестных стойбищ вереницами тянутся верховые. Бездомные собаки, рассчитывающие чем-нибудь поживиться, бродят около жилья, они жмутся к заборам, домам, стараясь держаться в тени. У озера в долине собираются табуны лошадей. Пониже сомонного центра, на заболоченном лугу, расхаживают кажущиеся белыми на солнце турпаны, журавли; отчетливо можно различить цвет одежды путников, едущих по дороге в телегах и верхом.

Все это Сэмджид видит в открытое окно сомонного управления. Аюур вчера уехал в аймак. По инструкции нужно постоянно информировать центр о конфискации имущества феодалов, богачей, высшего ламства. Поэтому Сэмджид подготовила отчет о проделанной работе и отправила его с ним. Скоро окончим здесь свою работу и поедем в следующий сомон. Когда Аюур уезжал, она ни словом не обмолвилась о том, что между ними было, поручила только получить указания из аймака да условилась встретиться в сомоне. Он тоже ничем не выказывал своего раскаяния в той бесстыдной выходке, которую позволил себе ночью в уртонной юрте. Странно все-таки. Если Аюур действительно любил и даже дошел до слез, как же сумел он подавить это в себе после той единственной попытки?.. Это чем-то необъяснимо нравилось Сэмджид, хотя она по-прежнему усматривала в его поведении прежде всего признаки лицемерного и легкомысленного человека. Ее огорчало, что он думал о ней как о девушке, которую легко завоевать. Как ни крути, а придется быть вместе, пока не выполним задание. Другого выхода нет.

Оттуда, где расположилась агитбригада, слышна музыка — доносятся звуки шандзы, хучира[64], играет патефон. Похоже, люди уже собрались. Сэмджид достала из сумки зеркальце, пристроила его на подоконнике, поправила прическу, подрумянила щеки. С чего же начать свою речь? «Молодежь Монголии! Молодежь свободной страны, осиянной красной зарей народной революции!» — мысленно произносила она, наблюдая за собой в зеркало; правая рука была поднята вверх, и лицу она попыталась придать призывное выражение. Нет, немного не так. Что-то твои подведенные карие глаза смотрят чересчур принужденно. Зачем эти попытки переломить свой спокойный характер, свою скромность. Можно сказать просто: «Молодые товарищи!» или «Товарищи молодежь!» Да, так и начать спокойно: «Молодежь!» Порешив на этом, она уже готова была выйти на улицу, но в это время вошел старик ямщик из сомона и протянул ей конверт без адреса.

— Человек из управления внутренней безопасности велел вам вручить.

Она спешила, поэтому не вскрыла письмо и не прочла его сразу.

К приходу Сэмджид агитбригадники наладили музыку и учили сельскую молодежь танцам. Китайцы, безошибочно поспевающие к любому стечению народа, и здесь успели развернуть свою торговлю вразнос: продавали табак, сигареты, пончики, жареные пирожки с мясом. В Монголии не было такого места, куда бы не добрались китайцы, а в хошуне Джонон-вана, при монастырях Бэрээвэн и Ламын их было просто множество. До революции, когда граница была открыта, они повадились через бурят, через русских из караулов вести свои торговые делишки. Вообще в этой местности по берегам Онона встречались разные люди — и выходцы с Тибета, и маньчжуры. Бурятская молодежь перешептывалась, с изумлением рассматривая наряды и украшения городских певцов и танцоров, их разноцветные шелковые дэли, пояса, нити кораллов и жемчуга. Некоторые и вовсе впервые слышали мелодии песен халхасцев. Они отличались от тех, что пели буряты в свои праздники, и их своеобразие удивляло. Зрители наблюдали, с каким уважением агитбригадники встретили Сэмджид, и то, что девчонка из их среды пользуется славой и уважением среди монголов, вызывало в них гордость за землячку.

Вскоре последовало объявление:

— Перед тем как показать пьесу с пением «Господин Самьяа», мы предоставляем слово чрезвычайному уполномоченному правительства Сэмджид.

Люди расселись полукругом перед шатром. Какой-то худой мужчина с заткнутыми за пояс ременными путами, с плохоньким — одна только видимость осталась — кнутом в руках вытянул грязную шею и своими движениями сразу напомнил голодного коршуна.

— Монголки совсем другие девочки. Совсем другие, — как-то очень заинтересованно произнес он.

Толстый нагловатый парень с прикрытыми дэли раздвинутыми коленями, прочно усевшись на земле, возразил:

— Ну, не скажи. Тощие они, кожа да кости. Дотронешься — сломаются. — Сам он при этих словах захохотал до слез. Все вокруг почувствовали себя неловко — ни к чему были эти грубые, вызывающие слова.

— Тише! Придержите языки! — пытался кто-то урезонить грубиянов. Но любители щегольнуть острым словцом перед толпой не успокоились.

— Значит, коллективное хозяйство — это где будут соединяться попарно халхаски с бурятами, так, что ли? — продолжал ораторствовать первый. Другой тут же добавил:

— Еще бы не так. Конфискованных у Чултэма-бэйсе упитанных волов зарежут, поедят, смазливых монголок возьмут в жены и будут полеживать вместе…

Но их уже никто не слушал. Все повернулись к Сэмджид.

— Кем мы были пять лет тому назад? Кем была я? Пять лет тому назад, когда всех нас, измученных долгой дорогой перекочевки, неведением — куда идем и что нас ожидает, — радушно приняла под свою опеку Монголия, разве могли мы знать, что всего за каких-нибудь пять лег достигнем такого. Мне это и во сне не снилось. Для меня, беднячки, не знавшей даже первой буквы алфавита, ничего не видевшей дальше пастбища с телятами, весь мир был закрыт плотной пеленой тумана. Кто мог сказать, откуда появится солнце, способное проникнуть сквозь завесу тьмы? Все мы были такими. А теперь подумайте, благодаря чьей заботе, чьим заслугам у нас все становится иным? Пять лет тому назад, когда мы на пустынной земле ставили колышки, размечая место под свои дома, разжигали первый огонь в своих очагах, революционная Монголия приняла нас в свою большую семью. Мы действительно долго блуждали, но разве не нашли мы свою родню? Мои земляки, братья и сестры, вы знаете меня. Вы знаете — целое лето за кусок мяса, за кусок творога я доила коров у Чултэма-бэйсе, чтобы было чем накормить пятерых маленьких братьев и сестер. Все вы знаете, что голой и босой была я во время нашей, казалось, нескончаемой перекочевки. Я испытала на себе всю горечь бедности…

Люди притихли и слушали речь Сэмджид затаив дыхание. Сэмджид и не думала, что будет говорить о себе. Но, увидев знакомые лица соседей-земляков, прикинув, что бы сказать им подоходчивее, понятнее, она решила, что не ошибется, если скажет о себе. И она рассказала о том, как благодаря одному человеку (она не стала называть имени Очирбата — это было бы тяжело и ей, и остальным) она пошла учиться и узнала огромное счастье быть грамотной, о том, как за три незабываемых года учебы в партийной школе очень многое постигла, как перед ней раскрылся весь мир, рассказала и о своем участии в качестве делегата в работе VII съезда партии.

— Я нисколько не умнее других, мне не было уготовано судьбой такое будущее. Это государство вырастило меня, лелея, как мать лелеет родную дочь. Следуя обычаю предков — добром отвечать на добро, — всю свою жизнь я отдам за Монголию. Вот моя клятва, и я от нее никогда не отступлю, никогда ее не нарушу.

— Сэмджуудэй! Да здравствует наша Сэмджуудэй! — закричал кто-то.

Собравшиеся вздрогнули и зашумели. Они недоумевали, откуда взялся Чойнхор, который, чуть ли не ступая по головам, устремился к Сэмджид.

— Сэмджид, наша Сэмджид! Сэмджид, ты посмотри на меня! На несчастного, негодного Чойнхора… — Его попытки продолжать речь окончились ничем, он был изрядно пьян. Люди, негодуя, осыпали его бранью, кое-кто зубоскалил. Чойнхор, несмотря на всеобщее возмущение, пробрался к Сэмджид и упал перед ней на колени.

— Сэмджуудэй, мамашу-то я в степи оставил. Так это далеко… Один-одинешенек я теперь на этом свете, несчастное я существо!

Дальше понять его было невозможно. Сквозь его вой доносилось только всхлипывание: «ийг-гийг-гийг». Теперь замолчали и зубоскалы. Сэмджид подхватила Чойнхора под мышки.

— Чойнхор, встань! Что ты делаешь, мужчине не пристало так ползать, так распускать себя. Встань, пойдем. — Больше она не нашла слов ему в утешение.

Чойнхор свез тяжело больную мать в аймачную больницу, но спасти ее оказалось невозможно. Сегодня он похоронил ее, и нужно было возвращаться домой. По дороге завернул еще к тунгусам, решил у них заглушить свою печаль водкой. И, уже подъезжая к дому, заметил скопление народа в сомонном центре. Тогда он направился туда и устроил свой маленький спектакль. Однако стоило ему услышать от Сэмджид, что Балджид рассталась с мужем, как рассудок его прояснился и печаль немного улеглась.

Сэмджид только на уртонном подворье, куда она привезла Чойнхора, вспомнила о письме Аюура. Вскрыла его и начала читать:

«Тебе, прелестная, исполненная всех совершенств девушка, вызывающая бесконечную любовь среди тех,кто рожден на земле, осиянной золотыми лучами солнца (Сэмджид застыдилась этих слов, лицо ей опалило жаром), я пишу эти строки, поверяю белоснежной бумаге свою любовь, чтобы донесла она ее до тебя, чтобы открылась тебе моя тайна и спал с души тяжкий камень. Клянусь тебе: все, что я здесь излагаю, — правда, которая писана кровью сердца. Впервые увидев тебя еще тогда, в 1924 г., никак не думал, что ты станешь для меня воплощением совершенства. В Монголии мало таких женщин, как ты. Я понял это, когда увидел тебя два месяца назад в аймачном центре. Я понял, что ты и есть та, которая пришла на эту землю, чтобы зажечь во мне любовь. В ней, в любви к тебе, мое счастье. Я попросил у начальства, чтобы нас послали вместе, и я поклялся, что буду защищать тебя от всех и всяческих врагов. Мои мечты стали еще дерзновеннее после того, как я испытал высшее счастье быть рядом с тобой, все больше и больше поклоняться твоему уму, твоей красоте. Я думал, что вызову в тебе ответную любовь и ты станешь моей женой до конца наших дней. Я долго сдерживал себя, помня о наших служебных отношениях, но в конце концов не выдержал, и мне поневоле пришлось открыть свое сердце. Любимая, нежная моя! Будь милосердной, прости меня, ничтожного, мягким и сострадательным сердцем женщины. Как воин революции я должен уметь быть стойким, но как обыкновенный человек я бессилен. В ту ночь на твою грудь разве не падали горячие (для Сэмджид они были холодные) слезы моей любви?»

Сэмджид хотела было скомкать, выбросить письмо, потом заставила себя продолжить чтение.

«Моя Сэмджид! То было предначертание судьбы — ты приехала в Халху из далекого края и покорила мое сердце. И мне было суждено родиться мужчиной и найти тебя в этом мире…»

Нескончаемым потоком лились красивые, но лживые слова в письме Аюура, пока наконец не сменилась тема:

«На правах доброго друга должен напомнить тебе кое о чем. Хочу, чтобы мягкое сердце женщины не стало для тебя преградой в выполнении служебного долга. Разве не должны мы к таким феодалам и богачам, как Дунгар и Чултэм, относиться безжалостно? Пожалуй, правильнее было бы через аратов установить, какие подношения сделал Чултэм-бэйсе джасе монастыря Бумбатын, а также выявить содержимое подвалов Дунгара. Конфискуя имущество Бэрээвэн-номун-хана, цорджа монастыря Ламын, Джонон-вана, мы действовали решительно и твердо, в соответствии с законом. Хорошо бы и впредь руководствоваться им неуклонно. Если обнаружится, что к твоим землякам, к бурятам, мы отнеслись мягко, это может в дальнейшем помешать нашему делу. Нужно быть бдительными».

Странное письмо. Что-то не верится в искренность этих сердечных излияний Аюура. А ведь как-никак клянется в любви… За его красивыми словами проглядывает легковесность и похоть. А в последних строках, в советах по работе, звучит твердое, как угроза, «если…». Почему прямо было не сказать, если он так думает? Что он за человек, какие у него мысли на самом деле, как поведет он себя в дальнейшем?

Письмо это насторожило Сэмджид, душу ее омрачила черная тень тревоги.

9

Утро на летнем стойбище у Нугастая. Вдоль берега этой кристально прозрачной небольшой реки, тем не менее перерезающей с запада на восток всю широкую долину Баян, расположилось более десяти семейств. Закончилась утренняя дойка. От айлов идут подоенные коровы, по тропинкам, протоптанным еще в предыдущие годы, они лениво тянутся на выгоны. Из одних айлов выходит одна-две, из других — по десять и больше. Летник Дунгара устроен на возвышении, поодаль от других. Дом, сарай — все выглядит внушительно. Просторный загон для быков. У излучины Нугастая огорожен огромный квадрат земли — пастбище для телят. На летниках других айлов — приземистые постройки под лубяными крышами, за изгородями — небольшие участки. Над айлами поднимаются сизые дымки. Подхваченные легким ветерком, они уносятся к горе и, сливаясь, повисают прозрачной завесой. Бегут босоногие детишки, ивовыми прутьями погоняя быков. Девушки, чуть склонившись, несут от Нугастая на коромыслах тяжелые ведра с водой. На зеленом лугу у реки, опустив головы к самой земле, щиплют траву стреноженные кони. Утреннее солнце приятно ласкает им спины. Вся эта картина, эта благодатная летняя пора, сама природа, люди, все живое кажутся такими мирными, спокойными, словно никто и никогда здесь не знал ни спешки, ни хлопот. Жизнь течет, как Нугастай. Посмотреть, так вроде и у зажиточного Дунгара, и в других семьях, что бедно живут в своих домишках, нет причин для суеты. Даже собаки, толстые и сытые, спят спокойно. Очнутся — не лают, голоса не подают, только потягиваются.

Стойбище Сэрэмджид позади всех остальных айлов, к северу. В то утро, когда Сэмджид собралась уезжать, проводить ее пришли немногие. Дети окружили машину, с любопытством наблюдая, как Балдан старательно, до блеска моет ее, готовясь в путь. Баатар, свесив ноги, сидит на заборе, не отводя взгляда от летника Дунгара. После того как в день пожара на зимовьях он задержался с Балджид на перевале, у бедного парня внутри все ходуном ходит. Так уж устроено в мире — если между мужчиной и женщиной протягивается ниточка, если познается вкус любви, то вскипает кровь, разгорается, огонь в сердце. Однажды упустив поводья, потом трудно, очень трудно подхватить их и удержать. Балджид, от рождения наделенная даром быть нежной, ласковой, обольстительной, с поразительной легкостью сумела околдовать наивного парня, только еще открывающего для себя мир. Для нее это было, во-первых, самоутверждением — она беспрепятственно достигла того, чего хотела, во-вторых, радостью любить, ласкать такого парня, разделить с ним переполнявшие ее чувства. Завлекая его, давая ему возможность испытать блаженство, она не замышляла ничего другого.

Она не задумывалась и над тем, что их отношения могут привести к беде. Ей не пришло в голову проявить осторожность, чтобы не дать разгореться в Баатаре глубокому, серьезному чувству. Да это ее и не заботило. Слишком уж виноватыми считала она мужчин, ее сверстников, в том, что не довелось ей быть по-настоящему любимой, изведать счастье, быть преданной женой, добродетельной матерью.

Баатар после той ночи на перевале совсем извелся, непрестанно мечтая о Балджид. По ночам она снится ему, а днем его гложет единственное желание — увидеть ее хотя бы издали, и он ходит печальный, не находя себе места. Ему бы только взглянуть в ее живые черные глаза, погладить пышущие жаром нежные загорелые щеки. Наконец он решил: если в восемнадцать лет женятся, значит, он возьмет в жены Балджид. Раз так — нечего откладывать на год-другой, никакие причины в расчет принимать не будет. Нужно спешить, пока к ней еще кто-нибудь не посватался, иначе упустит. Правда, выложить все без околичностей самой Балджид очень нелегко. Что, если она ответит: не пойду за тебя. Или предложит: не будем жениться, давай просто так встречаться где-нибудь. Тогда как быть? Ведь предупредила же она в ту ночь: «Никому ни слова, нельзя, чтобы люди узнали. Встретимся как-нибудь подальше от людских глаз». Может, она так сказала, потому что вообще надо скрывать, когда между мужчиной и женщиной любовь…

От этих раздумий Баатар и вовсе запутался. Посоветоваться бы, поговорить с кем, да только надежных друзей раз-два — и обчелся. Он продолжает размышлять в одиночестве. «Прошли времена, когда препятствовали браку бедного с богатой. Тут беспокоиться нечего. А если Дунгар и Хандуумай заартачатся: мол, не отдадим свою дочь за бедняка, тогда украду ее и с мамой, со всей малышней уеду в Улан-Батор к Сэмджид. Они-то не будут возражать, что я возьму Балджид в жены».

Уже несколько дней маялся Баатар, и его переживания, как он ни старался их скрыть, становились заметными. Матери всегда проницательны. Сэрэмджид, с сочувствием поглядывая на сына, объясняла его состояние тем, что парень не смеет признаться старшей сестре в своем желании поехать с ней в столицу.

…Балджид очень уж неопределенно сказала: «Встретимся как-нибудь». А когда, сколько ждать — непонятно. Хоть ты плачь от досады!

Ночь он снова проворочался без сна, поднялся рано, помог старшей сестре уложить вещи. Теперь, нетерпеливо ожидая прихода Балджид, сидит на заборе. Отсюда летник Дунгара виден как на ладони. Вот Балджид вместе с матерью направилась на выгон к коровам; потом, словно для того, чтобы быть заметной издалека, надела ослепительно яркую желтую куртку и пошла к реке за водой; потом вынесла еду Барсу, большому пятнистому псу. Барс хорошо знает Баатара. Однажды во время перекочевки (Баатару тогда было тринадцать) на одном из привалов Барс приволок человеческий череп. Какой тогда поднялся переполох! Дунгар обругал его «мерзостным удавом» и велел Чойнхору пристрелить собаку. Там пса и бросили. А через несколько месяцев, когда он появился снова живой-невредимый, люди решили, что свершилось чудо, и не посмели его тронуть. Но это «ходячее чудо» за пять лет настолько одряхлело, что сейчас пес мог принять за кость какой-нибудь камень на берегу реки и притащить его в зубах. Баатару Барс чем-то напоминал хозяина, Дунгара. Хотя, пожалуй, Дунгар еще не успел так состариться.

В мозгу у Баатара роится множество дум. «Сестра Сэмджид, наверное, уже не выйдет замуж. Будет собирать народ, проводить конфискацию имущества у богачей, учить революционным песням, вечно где-то разъезжать на машине по служебным делам. Попробуй найти такого человека, который отважился бы предложить чрезвычайному представителю правительства, одетому по-ревсомольски, стать его женой. Может ли она, как Балджид, полюбить мужчину, встречаться с ним?.. Конечно, лицом сестра не так хороша, как Балджид, но все-таки мила. Так как же мне сказать, что я беру Балджид в жены?» Увидев, как Балджид взяла уздечку и направилась к коню, Баатар возликовал: «Сейчас приедет! Сейчас приедет!» Соскочил с забора, едва не запрыгал на одной ноге…

Появился Чойнхор, взбудораженный и шумный. Еще не так давно он похоронил мать, но сейчас печаль его заметно шла на убыль. На лице играла улыбка, точно он радовался каким-то своим мыслям. Догадываясь, в чем дело, Сэмджид подумала: «Пусть же сбудется твое желание, пусть Балджид будет твоей».

— Сэмджуудэй, начальница наша! Собираешься в путь — пыль гонять по дорогам? — громко говорил Чойнхор, привязывая коня к столбу, и его слова эхом отдавались у дома. Сэмджид, которая сидела во дворе, заплетая косички младшим сестрам, ответила:

— Надо по делам ехать, дорогой Чойнхор. Больше мне некуда и незачем спешить.

Чойнхор, как мальчишка, перемахнул через забор, подошел к Сэмджид и сел рядом, скрестив ноги.

— А разве там у тебя никого нет, ты ни о ком не скучаешь?

— Кроме этих, здесь, мне не о ком случать и торопиться не к кому.

— Я думал, ты станешь женой какого-нибудь большого начальника. — При этих словах Чойнхор посмотрел на солнце и засмеялся.

— Ну конечно! У меня даже времени нет подумать о замужестве. А вот ты не загуливайся в холостяках. На твое счастье, и Балджид вернулась. Знаешь, я предложила сделать тебя заместителем председателя. Вы с дядюшкой Дунгаром найдете общий язык и в работе, и в жизни.

Баатар слышал их разговор. Как только старшая сестра произнесла имя Балджид, его всего затрясло. «Хватит, остановитесь! Я никому не отдам Балджид! Чем этот Чойнхор лучше меня? Немного постарше, и все? Станет заместителем — возомнит о себе, за Балджид начнет увиваться. Сэмджуудэй, если бы ты знала, что творится в моем сердце, ты не говорила бы этого. Ты бы пожалела брата. Ну почему я раньше тебе не сказал? Сегодня же, когда будешь уезжать, расскажу непременно. Так напрямик и скажу — женюсь на Балджид. Попробуйте только не разрешить! Пока голова на плечах, буду бороться, никого не побоюсь. Мою Балджид я никому не отдам, никому…»

Комок застрял в горле у Баатара, на глаза навернулись слезы. И Балджид, которая еще минуту назад была видна вдалеке в лучах солнца, вдруг куда-то исчезла… Баатар, прикрывая рукой глаза, с тоской вглядывался в ту сторону, откуда она могла появиться. «На всем свете нет прекрасней женщины, чем ты. Нет! Я возьму тебя в жены. Возьму! Даже если придется умереть, все равно!» В этих заклинаниях была уже не ревность вдруг прозревшего мальчика, в нем пылал жаркий огонь любви, охватившей все сердце. К чему может привести эта суровая клятва?

Балджид вынырнула откуда-то внезапно. На ее саврасом иноходце была нарядная, в серебряных бляшках сбруя, седло с коралловой инкрустацией по седельной луке. Сама же она надела синий узорчатый шелковый дэли, голову повязала ярко-красной косынкой. У девушек, распевающих революционные песни, недавно вошло в моду носить красные, как флаг, платки, и Балджид очень шла такая косынка. Баатар, смутившись, пригнулся за сестриной машиной, и шофер Балдан очень кстати протянул ему тряпку:

— Ну-ка, сынок, протри автомобиль, чтоб блестел как новенький.

Балджид подошла, поблескивая немецкими сапожками, обтягивавшими ее красивые ноги.

— Всем желаю здравствовать! Чойнхор-аха, как ваше здоровье?

Чойнхор знал ее характер и поэтому не придал значения этой напускной почтительности. Про себя же отметил, что она стала еще красивей и ладней. Коротко отозвался на ее приветствие, сказав, что чувствует себя хорошо, в свою очередь осведомился, как поживает дядюшка Дунгар. Улыбнувшись Баатару, Балджид с готовностью сообщила:

— Отец еще с утра на телеге уехал в Шар-ухаа, собирается устроить там проводы Сэмджуудэй. Мы тоже сейчас туда отправимся. Сэмджуудэй, ты, наверное, попозже поедешь, захвати с собой маму, братьев, сестер.

Баатара обрадовало, что Балджид при всех насмешливо назвала Чойнхора «аха»: если Чойнхор ей старший брат, то я, выходит, ровесник. Это она имела в виду? Чойнхор, Балджид и Баатар втроем отправились к Шар-ухаа. Породистый саврасый иноходец Балджид между конями Чойнхора и Баатара ни разу не сбился с ноги, в такт его шагу покачивается в седле Балджид, грациозно сгибаясь в талии. Она так легка и изящна — Баатар, слегка придерживая коня, не сводит с нее глаз. Чойнхор, напротив, нет-нет да и подстегнет своего скакуна, чтобы поравняться с Балджид. У Баатара это вызывает раздражение, но ему не хватает смелости вырваться вперед или хотя бы двигаться рядом. «Какое же это блаженство, — думает он, — ехать вот так и смотреть на Балджид. Как она хороша, как мила! Что за непостижимая удача — найти ее в этом мире и полюбить! На лугу, у излучины Нугастая, поставлю светлый дом, поженимся и заживем в свое удовольствие. Дети пойдут. Обзаведемся хорошими лошадьми, двухосной телегой… Каждому по саврасому иноходцу. Рядышком будем скакать по ровным долинам, по их зеленым, цветастым коврам, и приедем к реке Балдж. В густой чаще, чтобы поблизости ни души, привяжем коней, а сами — в реку купаться…» Балджид, будто угадав его мысли, звонко засмеялась. «Наверное, Чойнхор «казал что-нибудь смешное. Может быть, он надо мной издевается?» В Баатаре вспыхнул гнев, он сжал кулаки и стиснул зубы.

Дунгар собственноручно вместе с несколькими мужчинами приготовил угощение и поджидал возле обо[65] у Шар-ухаа. Вот уже и барашек готов и разделан на куски, а рядом выложена и его голова, и конфеты, печенье, сушеный творог, молочные пенки, архи, вино — словом, все, чего душа пожелает. Кто знает, кем и когда был заведен обычай устраивать путнику проводы в открытой степи. Похоже, что раньше так поклонялись обо. Недостает только присутствия ламы да хувраков… Наконец приехала Сэмджид с матерью и малышами. Она нисколько не удивилась приготовленному застолью: такой уж человек старый Дунгар. К тому же, как председатель артели, он не мог удержаться, чтобы не оказать уважение государственному лицу, представителю революционной власти. Старик был уверен, что лучше самому показаться угодливым, чем ему будут преподавать науку чинопочитания.

На душе у Сэмджид легко. Ничто сегодня не печалит, не беспокоит ее. Над лесистыми горами — легкая дымка, а там, дальше, над синим скалистым хребтом, повисли белоснежные облака, словно бирюзово-голубое поле расписали серебристым узором. Красота этого края, пусть не от рождения близкого, но давшего другую жизнь, кажется Сэмджид символичной, она — залог будущего счастья.

Провожающие, усевшись кружком, неподалеку от обо, принялись за угощение, перемежая его застольной беседой. Вскоре заметили, что к ним на велосипеде приближается какой-то человек. Это оказался известный во всей округе лама Гэлэгбал, одетый по-европейски, но с привязанным за плечами ритуальным колокольцем и молитвенным барабанчиком, легкий, низкорослый и темнолицый человечек. Он пристроил свой велосипед к обо и подошел к сидящим, оскалив в улыбке мелкие, острые, как у тарбагана, зубки.

— Проезжал мимо обо, смотрю — машина, вот и направил сюда свой самокат. Ведь если поразмыслить, то этот велосипед — младший брат автомобиля. А может, и старший, пусть так… Позвольте и мне пожелать счастливого пути нашей землячке, представителю властей. Выпьем за это. — Оборвав свое напутствие, лама сел рядом с Сэмджид. Дунгар подал ему наполненную архи большую фарфоровую пиалу. Лама поморгал блестящими черными глазками, зашевелил губами, читая какое-то заклинание. Трижды окунул в водку мизинец, трижды покропил в разные стороны, на мгновение замер, а потом хватанул все одним глотком. Сэмджид почему-то вспомнился блаженный лама Цэрэнбадам. Вот уж вправду святой души был человек, воистину принял на себя обет благочестия. А этот Гэлэгбал разъезжает на велосипеде в европейском платье, водку запросто хлещет. Цэрэнбадама люди не воспринимали всерьез, а Гэлэгбала почитают: и волшебство, мол, постиг, и в священных книгах сведущ. Бессмысленная вещь — религия…

Баатар все это время сидел задумчивый, ничего не ел, не пил. Наконец встал со своего места, подошел к сестре.

— Сэмджуудэй, сестра, мне надо поговорить с тобой. Отойдем.

Старшая сестра с братом удалились от людей, сели рядом на землю. Со всех сторон их окружали буйные заросли татарника, цветы кланялись своими головками.

— Ну говори, братик, о чем думаешь, что беспокоит тебя. Все рассказывай. Твоя сестра никак не думала, что ты уже стал таким взрослым, честное слово. Теперь я спокойна.

Баатар сорвал макушку татарника, швырнул ее, потом, отведя глаза, сказал:

— Сэмджуудэй, сестричка, я… Я хочу жениться на Балджид.

— Что?! — воскликнула Сэмджид, но тут же осеклась, притянула к себе голову брата. — Баатар, миленький, разве так можно? Так рано жениться? Что ты говоришь? И потом, Балджид намного старше тебя. А может, она будет женой Чойнхора-аха…

Баатар закрыл лицо руками.

— Тогда зачем ты говоришь, что я… что я стал мужчиной? Я люблю Балджид… Лучше Балджид никого нет, никого нет! — Он чуть не разрыдался. Сэмджид не смогла сдержать слез, и они заплакали вместе.

— Баатар, братик, почему ты вдруг выбрал Балджид? Что произошло?

— Тогда, в тот день, когда сгорели зимовья… На перевале Нугастай… Я не думал, что так случится… Балджид сама…

Сэмджид вмиг все поняла: это Балджид не удержалась — она, легкомысленная и распущенная, совратила бедного брата! Бесстыжая! Первым движением ее было позвать сюда Балджид и самым безжалостным образом отчитать ее за то, что она сделала брата своей игрушкой. Но Сэмджид остановила себя.

— Баатар, братик мой милый. Оставь эти мысли, прогони их подальше, выбрось из сердца! Сколько есть девушек — твоих ровесниц. А ты с дочерью Дунгара-гулбы! Нет, глупая это затея жениться на ветренице, уже побывавшей замужем. Бедненький ты мой, попал в силки такой женщины. Бедный, легковерный братишка… Не думай больше об этом. Понял?

Всхлипывая, Баатар ушел, ничего ей не ответив. Вернувшись к провожающим, Сэмджид почувствовала, что совсем недавно испытываемая ею счастливая легкость мгновенно исчезла. Сердце тревожно билось в предчувствии грядущей беды. Она стиснула зубы, чтобы ничем не выдать себя, не причинить боли матери, младшим, и все-таки не выдержала. Кто мог подумать, что сегодняшнее расставание обернется горькими слезами. Хотелось бросить Балджид что-то резкое, но вместо этого она обняла ее и заплакала.

— Балджид, как мы сдружились с тобой, когда вместе перекочевывали, сколько вынесли мук и страданий. Ты уж не навлекай беду на братишку моего, не надо! — только и сказала Сэмджид на прощание.

Так печально закончилось расставание у обо при Шар-ухаа.

10

Вечер. Еще не потухла белая полоса, оставшаяся в небе после заката. Если прислушаться к журчанию Нугастая, то можно различить множество ладов, звучащих в мощной деятельности воды, которая неустанно точит и шлифует свое каменное русло. Балджид, слушая эти перепевы Нугастая, сидела в задумчивости. Земля, прогревшаяся за летний день, отдавала теперь тепло своих недр. Над перевалом вдали еще полыхала распадающаяся на отдельные полоски вечерняя заря, а выше, в бесконечности, зажглись на небе звезды. Что такое этот Нугастай с его колдовским журчанием, эта впитавшая тепло земля, что такое весь этот мир, как не обитель несчастных существ, юдоль страданий. Подняться бы на гору и исчезнуть бы в этом молочном свете или, как птица крылатая, улететь в звездное небо, а может, раствориться в этих водах, в земле. Но только чтобы везде остаться собой, такой, как она есть. И имя чтоб было Балджид, и сердце чтобы так же билось. Какой же расчетливой была и как заблуждалась она тогда, в ту весну года Синей мыши. Думала: все сбудется, как в сказке… Дура. За эти пять лет чего только не насмотрелась. Всего пять лет, а их уже не вернуть, и заново не родиться. Не смогла ослушаться отца и мать — вот и вышла за нелюбимого. Как же! Женская участь — замуж выйти, детей рожать! Ну а на самом деле, что еще суждено девушке? Нет, не сложилась у меня жизнь. Сэмджид — образованная, над всеми начальница, в машине ездит, да еще с охраной! А я и в небо не улечу, и в земле не растворюсь, так и останусь прозябать, за мужем ходить да коров доить. Это судьба. Чем девушка из богатой семьи отличается от других? Тем, что у нее куда больше парчи, шелков, золота, жемчуга, тем, что выросла изнеженной? И вообще, зачем человек живет? Рождается в этом мире человеком, попадает под власть своей судьбы. Говорят, будто нынешнее существование определяется грехами или благодеяниями, совершенными в прошлом. Будто бы есть потусторонняя жизнь. Только лучше вовсе не думать о грешных делах, благодеяниях, а испытать бы счастье в этой жизни и насладиться им сполна… Счастье. Где оно, это счастье? Хорошо, конечно, родиться хорошенькой, быть молодой, кружить парням головы — но сколько так может продолжаться? В один прекрасный день заметишь, что увяла, как весенний цветок. Где то счастье, когда можешь любить и быть любимой? Баатар… Пусть он еще совсем молоденький, но как хочется его любить!.. Люди, если узнают, всполошатся — ну да это не самый большой грех на свете. У Сэмджид какие-то подозрения возникли, так она плакала безутешно… Что, если бросить мне все это — скот, все добро — и поехать, как Сэмджид, учиться? Как бы не так, отец и мать поперек дороги лягут, будут отговаривать — и не вечны мы, и пусть будут внуки, правнуки, чем перейдет накопленное в чужие руки… Скажут: найдется человек зажиточный, умелый — выйдешь еще замуж. Кто же он? Может, назло им выйти за Чойнхора? Не станут же они возражать против того, чтобы породнились председатель с заместителем… Вот смех! А что, буду ходить в красную юрту, научусь грамоте, а то и в ревсомол вступлю! Возьму да и подамся, как Сэмджид, в революционерки, в большие начальники!.. Жди, после смерти…

На ближнем озерце кричит утка. У реки стреноженный конь с хрустом ест траву. К этому жилью нынче вечером не то что путник — ни один пьяница не заезжал, пожалуй. Появись кто посторонний, собаки бы залаяли. Ох, до чего же грустно.

Баатар! Что же ты, приходи же! — хотелось закричать Балджид, да не крикнешь такое — стыдно. Она видела, как во время вечерней дойки Баатар возвращался от северной горы с телегой, нагруженной хворостом.

Балджид назначила Баатару свидание у озера: «Приходи к заливу, когда спустятся сумерки, когда одна только белая полосочка останется на небе», но уже все сроки прошли. От долгого ожидания она готова была впасть в отчаяние. Нет, наверно, непредвиденные дела задержали его дома. Он должен прийти непременно. Послышался шорох, кто-то приближался к ней… Ее собака. Барс. Совсем стал старый, дряхлый, а все же не ошибся — приплелся вот, нашел хозяйку. Он может, не разглядев, подхватить у реки голыш вместо кости, но собачий нюх еще сохранил… Нет для Барса человека милее Балджид. Барс устроился у ног хозяйки, зевнул своей беззубой пастью, облизнулся и задремал.

Что, Барс, уже отужинал? Счастливчик — поспит, поест, больше ничегошеньки ему не надо. Так когда-нибудь и не заметит, как придет его собачья смерть. А молодым замечательный был пес, боевой: и прыгал, и кружился, и другим собакам встрепку задать мог. Во всем был первым. На осенней охоте, бывало, первым подлетал и хватал зверя за глотку. Теперь у него все позади. Хотя на то, чтобы не околеть, силы еще есть. Стрелял же в него Чойнхор, а он выжил. Ах Барс, Барс! Без тебя мне будет совсем одиноко…

Балджид издали разглядела на светлой полоске горизонта едва заметную фигуру Баатара. От радости ей, как ребенку, хотелось побежать навстречу, но она усидела на месте. Куда девалась ее недавняя грусть? Тишина отодвинулась, все вокруг наполнилось звуками. На озере весело крякали утки, в отдалении заливисто лаяли собаки. «Что это со мной? Почему я так взволнована?» — спросила она свое гулко стучавшее сердце и прижала руки к груди, стараясь унять тревожное томление. Вот наконец и Баатар.

— Ну здравствуй, — проговорил он, усаживаясь чуть поодаль. По всему было видно, что и он волнуется.

— Садись ближе. Дай руку. Сердце колотится безумно.

— Балджид, прогони пса.

— Что ты, он ведь совсем дряхлый!

— А разве ты не говорила — о нас ни одно живое существо не должно знать?

— Ах Баатар, мой Баатар, какая же это радость — быть с тобой вместе! Если бы можно было жить много лет в такой радости и чтобы о ней знали только звезды в небе да вольные птицы.

— Это так тяжело, когда нужно свое счастье от людей прятать, да еще много лет.

— Да-да, конечно, скрывать трудно, и не то что годы — дни.

— А может, не нужно скрывать?

— Баатар, не о том мы говорим. Лучше обними меня.

— Милая…

— Что ты сказал Сэмджуудэй на прощанье?

— «За нас не волнуйся, счастливого пути».

— Тогда почему она сказала мне: «Не навлекай беду на моего братишку»?

— Наверно, ей меня жалко?

— Но о чем это она, о какой беде?

— Я сказал ей, что хочу тебя в жены взять.

Оба замолчали. И вокруг ни звука. Утки на озере, видно, уснули. Старый Барс тоже спит, и ему снится, что он рычит, как лев, а на самом деле пес всего лишь тяжело дышит, с трудом поднимая грудь.

— До каких же пор Сэмджуудэй будет оставаться одна? — Балджид глубоко вздохнула.

— Был бы Очирбат, не жила бы она одна.

— Она и сейчас не знает, кто его убил?

— Кто же это знает?

— Я давно догадалась.

— Тогда почему же ты до сих пор молчала?

— Боялась за отца с матерью, за себя.

— Не понимаю.

— Баатар, дорогой, тебе я все расскажу. О своих догадках, о подозрениях. Может быть, обо мне идет дурная слава… Ты, Баатар, поверь мне — душа у меня чистая!

— Моя Балджид! Я-то хорошо знаю, какое у тебя сердце.

— Ах, Баатар.

— Балджид, родная моя.

— Небо совсем погасло.

— Ты бы прогнала Барса…

11

Балдж — одна из самых своенравных и живописных рек, берущих начало среди густых таежных зарослей в восточной впадине Хэнтэя и в конце долгого пути отдающих свои воды Онону. Она быстро выходит из берегов, когда случается наводнение. Она и быстро мелеет. Этим летом река была полноводна и щедра. В рощах по ее берегам вызревало множество ягод, поляны усеялись радужными россыпями цветов. Дунгар, задумав устроить праздник для артели, выбрал самое красивое место в излучине Балджа. Ему казалось, что работу по организации коллективного хозяйства, создаваемого волею революционного государства, правильнее начинать с праздника, на котором проявится сама сущность всеобщего равноправия: нет теперь ни высшего, ни низшего сословия, зато есть у всех равные права на землю, на воды, на зажиточное существование. Имелся у него и еще один довод в пользу праздника — он принесет необходимое ему признание среди людей.

Сколько этому бывалому человеку пришлось передумать, пережить в те дни. До сих пор не было подробных указаний, как сдвинуть с места работу артели. Оставалось руководствоваться общими лозунгами и призывами ликвидировать частную собственность, объединить скот и имущество аратов, жить коммуной, закладывать основы коммунизма. Для таких, как Дунгар, возникло множество трудностей в понимании того, как нужно вести эту новую для всех и многообразную работу по развитию революционного движения масс. Необходимо было вести культурное наступление — бороться с неграмотностью, привлекать женщин к государственным делам, уничтожать эксплуатацию бедняков, принимать в члены народной кооперации, революционного союза молодежи, МОПРа[66]. Председателю поневоле приходилось разбираться во всем этом: ведь ему надо было выступать на собраниях, митингах, надо было уметь разъяснять революционные лозунги. Дунгар занялся чтением газет и поэтому вполне сходил за человека, сведущего в идеях и задачах революции. Местные араты были недалеки от истины, когда говорили, что Дунгар стал красным революционером. Да и как же им иначе считать, если человек порвал со своим прошлым? Дунгар все знал: что говорят, чем обеспокоены, о чем думают люди. Поэтому он и решил, что прежде всего людей нужно заставить поверить в счастливую жизнь, которую принесет им этот самый колхоз. О том, что на берегу Балджа будет устроен праздник артели, объявили за два-три дня, и народу к открытию съехалось великое множество. На широкой поляне в излучине реки, среди ярких цветов, поставили конфискованную у Чултэма-бэйсе десятистенную юрту из белого войлока, с нарядно расшитым покрывалом. Вокруг нее рассыпались многоцветные шатры, палатки.

Услышав, что праздник продлится несколько дней, некоторые семьи объединились и теперь хлопотали у общих очагов. Баатар разбил залатанную палатку, которую он обычно брал на сенокос, под густым тополем. Дверь своего дома на летнем стойбище подпер поленом и всех — мать, малышей — привез на праздник. Вездесущие китайские торговцы подвозили от монастыря Ламын на конных телегах, на осликах товары и, спеша опередить друг друга, разворачивали торговлю. Из ближайших монастырей подошли сюда и паломники, направляющиеся в святые места. Праздник открывался митингом. Большой шатер украсили красными флагами. Над входом повесили транспаранты: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Да здравствует коммуна, открывшая батракам и беднякам дверь в коммунизм!» В тени поставили стол, за которым сидели руководители сомона Балдж, секретари партийной и ревсомольской организаций, председатель артели Дунгар, Чойнхор. Все, кроме Дунгара, были в военной форме. Где и когда добыл себе такую одежду Чойнхор, не знал никто. На нем были сапоги с высокими голенищами, галифе из коричневато-зеленой материи, гимнастерка с большими медными пуговицами, кожаная портупея, фуражка с блестящим козырьком, чуть сдвинутая набок. Люди с усмешкой перешептывались, обсуждая его наряд.

— Чойнхору ордена не хватает. Если б от него зависело, всю грудь бы увешал.

— Вот пес, небось прифорсился, когда свозил в аймак сокровища Чултэма-бэйсе. Успел-таки! — не забыл вставить свое слово Шорню, попыхивая неизменной махоркой.

Появился и пьяный в дым лама Гэлэгбал, перепугавший своим велосипедом лошадей у коновязи. Собрание переполошилось, и тогда сомонный дарга позвал помощников и приказал удалить баламута.

Все началось с пения. Перед шатром вышли пятеро девушек — все в одинаковых серых дэли, в красных косынках. Они исполнили две песни — «Монгольский Интернационал» и «О МОПРе», — которым их обучила Сэмджид. Пели на бурятский мотив, не совсем слаженно, но слушали их с интересом. Балджид сидела с несколькими своими подругами-сверстницами. Она рассеянно слушала и шутки их по адресу Чойнхора, и мнения о выступлении самодеятельных певиц. Ее занимали собственные мысли. В них был Чойнхор, его любовь к ней, сватовство… Много пришлось пережить из-за него несколько лет тому назад. Тогда она считала его единственным, с кем, возможно, было бы в жизни хорошо. А теперь вдруг стало казаться, что он, наверное, был бы ей в тягость. Откуда это? Из-за Баатара? Из-за того, что он завладел ее сердцем? И с Баатаром ей еще не все ясно. Скорее всего, это невинная детская игра. Ненадолго… Она была далека от мысли, что, разбив детское сердце Баатара, может довести его до беды.

После пения председатель Дунгар выступил с докладом. Говорил он долго. Все, о чем толковал, было заимствовано в основном из газет, люди же думали: раз уж он человек умный и истинно революционный руководитель, то, значит, сам дошел до всего, что говорит. После собрания началось застолье. Столы накрыли в юрте, отобранной у бэйсе. Еды и напитков было вволю — тоже перепало из запасов Чултэма. Дунгар, как распорядитель пиршества, потчевал каждого входящего, настойчиво приглашая досыта поесть и выпить.

Ему вдруг вспомнилось другое застолье — пять лет тому назад во дворце у Джонон-вана. Кто бы среди халхаских нойонов мог предположить, что имущество их конфискуют, а Дунгар-гулба вступит на путь революции, будет вести застолье уже как председатель артели. К прошлому возврата нет. Мы при новой власти занимаем почетное место, и пусть судьба будет к нам милостива. Нужно только помочь ей — быть во всем благоразумным и осторожным. «Со слепым и земля слепая, с хромым — хромая». Думая об этом, Дунгар испытывал удовлетворение самим собой и с какой-то жалостью смотрел своими хитрыми желтоватыми глазками на людей. Чойнхор пропустил несколько рюмок архи и теперь шумно требовал веселья:

— Какое застолье без песен, без музыки! Зовите сюда девушек! На собрании спели свой «Интернационал» — это правильно. А за угощением давайте вспомним песни предков.

Люди одобрительно зашумели, как будто только и ждали таких слов. Одна из девушек, подававших еду, робко заметила:

— Кто из нас поет лучше Балджид?

Тут же все загалдели: «Балджид, Балджид нужно позвать!» Лучшей певицы — дочери Дунгара — поблизости не оказалось. За ней хотели бежать, но кто-то сказал, что она с подругами ушла на речку, и поиски прекратились: где же там на речке искать? Да и других певцов найти было нетрудно. Одному только человеку непременно хотелось видеть Балджид — это был Чойнхор. Здесь, на празднике, он намеревался переговорить с ней о многом. Другого, более удобного случая не предвиделось. Праздник, так радостно открывающий новую жизнь, казался ему символическим предзнаменованием их будущего союза.

Под шум и гам застолья Чойнхор незаметно вышел из юрты. Около оборудованных китайцами в тени прилавков с едой и товарами толпились люди. У красной юрты дети и несколько взрослых слушали патефон. Слонялись, приставая к людям, успевшие захмелеть пришлые тунгусы… Чойнхору показалось несколько странным, что девушки ушли купаться на речку. Неожиданно мелькнуло подозрение: нет ли тут какого обмана? Побродил там и сям; вроде бы все сверстницы, подружки Балджид, были здесь. С кем же она ушла? Купив у китайца сигарет, он сел на коня и отправился к реке. В излучине Балджа на берегу стоят редкие старые тополя, кое-где раскинулся боярышник. Ребята, бронзовые от загара, прыгают, кричат, плещутся голышом в воде, поднимая радугу брызг. Повыше заросли становятся гуще, там начинаются настоящие дебри черемухи, боярышника, серебристой ивы. Если девушки задумали купаться, не иначе выбрали место там, в кустах. Но почему-то Чойнхору не верилось, что Балджид отправилась купаться. Грустный, брел он по берегу. В этом году прошли хорошие дожди, и все вокруг благоухает: трава, цветы, листья источают пьянящий, пряный аромат. Скоро сенокос. Сена, пожалуй, будет вдоволь. Женюсь на Балджид, и выйдем вместе на такой, как здесь, у Балджа, луг, да как пойдем рядом, плечо к плечу, косить! Радость-то какая огромная! За день намаешься, устанешь… К вечеру перед палаткой у открытого полога огонь разведем, сварим чего-нибудь, тихо поговорим о том о сем, а то и просто помолчим… Что может быть лучше…

Конь что-то почуял и насторожился. Чойнхор пристально посмотрел в сторону берега и сквозь чащу разглядел силуэты двух сидящих рядом людей. Он остановил коня. Бросилась в глаза желтая-прежелтая одежда. А ведь у Балджид из ворота дэли тоже выглядывала желтая рубашка… Так и есть, она! Кто же с ней рядом? Чойнхор спрыгнул с коня, бросил поводья и, крадучись, подошел поближе. Неужто Баатар? Этот мальчишка?! В первое мгновение он глазам своим не поверил. Нет, они сидели не просто так. Балджид распустила косу, а Баатар… Баатар обнимал ее, целовал, ласкал. Чойнхор едва не взревел, как раненый медведь. Грязная тварь! Греховодница! Куда только стыд подевала? Из какого семени ты на свет явилась? И этот еще щенок! Разомлел, недоносок, под чарами старой бабы. Как же все это? Людей постыдитесь! Беззвучный вопль рвался у него из груди, в глазах потемнело, он готов был в бешенстве грызть землю, деревья. А те двое забылись совсем, словно одни во всем мире. «Как же быть, что делать?» — растерянно думал Чойнхор; ему хотелось броситься на них, убить, но он не в силах был сдвинуться с места…

Лишь поутру, на второй день праздника, Чойнхор, выйдя на поляну, немного поостыл. Вечером, взбешенный, прискакав с реки, он хотел рассказать Дунгару, как дочь его там купается, как забавляется, но потом передумал — стоит ли поднимать скандал. А может, решительности не хватило. Молча выпил архи и ушел из-за стола. Чойнхор ходил из юрты в юрту, из шатра в шатер и пил там все подряд — русскую водку, монгольскую, китайскую, архи, смешивал все, что подносили. Не помня себя, забыв, что он заместитель председателя, упился в стельку, как последний пропойца. А теперь чувствовал себя премерзко. Выходит, и жизнь ему ни к чему… Чойнхор поплелся к шатру сомонного начальства. Все они, похоже, давно поднялись. У стенки стоял таз с остатками воды, он умылся. Лица у сидевших в гостевой юрте были огненно-красными. Чойнхора поразило, что среди них сидел и Чултэм-бэйсе, тоже навеселе.

— Ну, сынок, неимущий арат, поприветствуй Чултэма. Мое имущество перешло колхозу, так что и мне, поди, не возбраняется побыть на празднике, попировать с вами. Вишь, ты теперь тоже начальство. Одинок вот только. Да-а, собирал я, собирал свое добро — и теперь оно в руки умного начальства перешло. Пусть так. Иди же сюда, Чойнхор! Воистину пища хозяина не узнает.

С этими словами он налил полную пиалу водки и подал Чойнхору. Тот принял ее обеими руками, поднес ко рту и начал пить. Водка струйками текла из уголков рта, а Чойнхор тем временем силился понять, что произошло с председателем Дунгаром. Сидит, как, бывало, сиживал дзанги — управитель сомона, — раздобревший, самодовольный, и живот от смеха колышется.

— Сосед Чултэм, ты правильно сказал. Так устанавливается революционная справедливость — нет привилегированных, нет униженных. Я тоже когда-то заблуждался, да вот нашел выход. И ты правильно сделал, что приехал на праздник. В партийной газете писали — нельзя отталкивать человека, если он становится на сторону революции. Понимаешь? Ну, давай теперь вместе попразднуем, вместе повеселимся. Что, если нам устроить скачки рысаков, Чултэм? Потом ты же и величальное слово произнесешь в честь коня-победителя.

Чойнхор не переставал изумляться, его всего переворачивало: «Надо же, нашли общий язык. И Чултэм явился отведать мяса своего вола…»

Праздник развеял немного Чойнхора: весь день пришлось крутиться — организовывал скачки, собирал парней; пели бурятские песни на два голоса. Балджид, еще более похорошевшая, появлялась то там, то тут на своем саврасом иноходце в сопровождении подружек, и всякий раз, когда Чойнхор видел ее, в нем вскипал гнев — еще свидимся где-нибудь, от людей подальше! — но он не позволял своим чувствам прорваться наружу. Совсем неожиданно для себя решил повидаться вечером с Баатаром. Что это ему, спьяну в голову взбрело? Послал за Баатаром ребятишек. Тот приехал на большом упряжном коне. Наивный мальчик, утративший в огне первой любви чувство реальности, не знавший сейчас в своем сердце ничего, кроме счастья, думал, что Чойнхор позвал его по какому-то делу. Чойнхор велел привязать коня, а сам направился в рощу. Баатар сразу насторожился: что же, разве я не мужчина? «Да, да, ты мужчина», — заговорил в нем внутренний голос, и он невольно сжал кулаки.

Некоторое время Чойнхор шел молча. Баатар следовал за ним. Наконец Чойнхор спросил:

— Сколько тебе сейчас лет?

— Восемнадцать.

— Во время перекочевки совсем мальцом был, а?

— Как знать…

— Что «как знать»?

— Не так уж много лет прошло с тех пор.

— А ты меня слушай! С малолетства ты, видно, на дурной путь вступаешь. Рано еще тебе распускать волосы замужней женщине.

— Чойнхор-аха, что вы говорите?

Чойнхор сжал кулаки, заскрежетал зубами.

— Я вас видел вдвоем. Ты думал, никто не узнает? Дурак, последний болван! Видали — лежит в объятиях с женщиной, а она ему в старшие сестры годится. Раз до этого дошло, так знай — она моей будет… Моей.

Баатар почувствовал внезапный прилив ледяного спокойствия.

— Вы пьяны. Поговорим, когда протрезвеете.

У Чойнхора перед глазами все помутилось, словно заволокло внезапно спустившимся плотным туманом. Он угрожающе уставился на парня.

— Ах, вот как? Это я пьян? Я еще с тобой должен разговаривать? На, получай, щенок! — Чойнхор молниеносным ударом сбил Баатара с ног.

Баатар не отдавал себе отчета в том, что произошло в следующую секунду: его противник тоже оказался на земле, а Баатар, схватив большой круглый булыжник, бил им своего ненавистника по лицу, куда попало… Лицо Чойнхора сплошь покрылось кровоточащими ранами. Вдруг до Баатара дошло, что он делает что-то ужасное. Отшвырнув камень, он вскочил. Чойнхор, сплевывая кровь, со стоном: перевернулся на бок, а потом вытянулся, будто испуская дух. Баатара охватил страх, он какое-то время не мог сдвинуться с места. Обе его руки были в крови. Я убил человека! Я убил человека! Протянув вперед обагренные кровью руки, он бросился туда, где продолжалось праздничное веселье.

Мама! Мамочка! Я человека убил! — закричал он, и заросли эхом повторили: «Аа-аа-аа-и-и!»

12

В долине Керулена появились едва уловимые признаки осени. Над горами тянется дымка. Приехав в один из таких дней в центр Хэнтэйского аймака, Сэмджид никак не думала, что столкнется с бедой. Она остановилась у бревенчатого, выкрашенного суриком здания аймачного управления. Не успела выйти из машины, как со всех сторон ее окружили дети. Одежда на них была плохонькая, ноги в цыпках, и держались они очень скромно, тихо перешептываясь. Сэмджид смотрела на них и думала о своих младших братьях и сестрах, ей захотелось всех их обласкать, погладить их теплые от солнца черные головки. В дверях магазина, китайских лавчонок, закусочных уныло толпятся люди. На центральную площадь по красной песчаной дороге медленно выплывает утомленный караван верблюдов. Из открытого окна управления изредка доносится стук пишущей машинки. Неподалеку, в одной из юрт, кто-то перебирает струны шандзы. Сэмджид смотрит на все это, слушает… Со стороны кажется, что жизнь по-прежнему идет спокойно. Вроде каравана, что прошествовал сейчас по улице, потихоньку движемся мы вперед. Не так ли? Сэмджид возвращается к своим прежним мыслям. Вот и вернулась она, выполнив порученное ей дело. Работала четко, без ошибок и без перегибов. Какое задание ждет ее теперь? Какие будут выводы, оценки?.. Надо было еще решить, чем заняться в первую очередь, сейчас: пообедать ли перед встречей с руководством аймака, стряхнуть усталость или прежде всего устроиться в гостинице. Пока она так стояла в раздумье, из невысокого дома, где размещается милиция, под конвоем вывели двух человек. Поверх голов у них были накинуты дэли. Сэмджид не обратила на арестованных никакого внимания — в этом не было ничего необычного. Она уже решила, что сначала поест, и они вместе с водителем повернули к столовой. Неожиданно один из конвоируемых стащил дэли и с криком: «Сэмджуудэй! Сестра!» — бросился к ней. Милиционер выхватил пистолет:

— Стой! Стрелять буду!

Все произошло в какие-то доли секунды, и Сэмджид не сразу сообразила, что человек, в которого готов стрелять милиционер, — это ее брат, Баатар. Узнав его, она едва не лишилась чувств.

— Не стреляй! Баатар, Баатар, остановись!

Баатар обернулся и встал как вкопанный.

— Убери оружие, подожди! — не своим голосом в страхе закричала Сэмджид милиционеру, и он в нерешительности опустил руку, заметив стоявшую неподалеку легковую машину.

— Как ты здесь оказался? Что случилось?

— Я избил Чойнхора-аха. До смерти избил! — ответил Баатар и горько заплакал. Любители происшествий набежали в один миг.

— Но он жив? Или ты его убил?

— Не знаю. Ничего не знаю.

Сэмджид поняла все. Тогда, во время проводов у Шар-ухаа, он ведь в слезах признался ей, что полюбил Балджид. Потом, иногда вспоминая об этом, Сэмджид наивно надеялась, что все обойдется, хотя где-то глубоко в душе и таилась смутная тревога. Теперь вот каким несчастьем все обернулось.

— Иди, брат! Береги себя! И не беспокойся об оставшихся там. Сестра твоя все, что сможет, для тебя сделает. Не отчаивайся.

Милиционер снова накинул дэли на голову Баатара и увел его. Люди расходились, продолжая обсуждать случившееся: «Подумайте, как споткнулся, бедняга!.. И такие бывают встречи… А сестра-то, видать, человек хороший. Служащая, наверное».

Сэмджид смотрела брату вслед: жалость, боль за него разрывали ее сердце. Она не находила выхода из этого трагического положения. И вдруг вспомнила: «Аюур! Надо ехать к Аюуру и во всем разобраться!»

В аймачном управлении внутренней безопасности Аюура не оказалось. Отдыхает на Керулене. Помчалась туда. Хорошо было на берегу Керулена: шелком стелются травы, мирно пасутся стада. Но для Сэмджид вся красота мира была теперь далеко. От айла к айлу ехала она, выспрашивая, где обосновался Аюур. Наконец нашла. Семейство Аюура жило в удобном месте. Айл был внушительный. На свежей траве на возвышении поставлены две юрты: одна побольше, другая поменьше. За юртами хозяйственная утварь. Чуть поодаль, у коновязи, стоят десятка два коней. Несколько лошадей под нарядными седлами, в красивой сбруе. Чем-то они напомнили Сэмджид коней Чултэма-бэйсе. Понятно — чтобы коней не разлучать, почти по соседству с их прежним хозяином расположился… Аюур вышел хмельной, красный от выпитого кумыса. Он с неподдельной радостью раскинул руки, идя ей навстречу.

— Хорошо ли доехала, Сэмджид? Удивительно, как ты нашла нас. Как дела? Как здоровье? Ты совсем смуглянкой стала. Прямо гобийка! — Засыпая Сэмджид вопросами, он чуть не полез обнимать ее.

«О деле Баатара, наверное, не знает», — засомневалась Сэмджид. Подвыпивший Аюур с вожделением поглядывал на ноги Сэмджид, на ее фигуру. Хихикнув, словно его защекотали, пояснил:

— Вот мой дом. В большой юрте отец с матерью. В маленькой — я, одинокий воин. — Он снова хохотнул и, взяв Сэмджид за руку, повел ее к себе.

Переступив порог, Сэмджид застыла, пораженная. Ее, имевшую представление о том, как выглядят жилища нойонов, удивила эта юрта государственного служащего. На хойморе стояли в ряд сундуки, шкафчики с тонкой золотой инкрустацией, на них — всевозможные зеркала, вазы, замысловатые часы. Справа и слева — кровати с занавесками, с шелковыми расшитыми покрывалами, на них небрежно разбросаны подушки и подушечки. «А в этих сундуках еще сколько всего…» Сэмджид совсем сникла и присела на краешек кровати, стоявшей слева.

— Эй, Гандийма, принеси чаю! — крикнул Аюур, и вскоре в юрту вошла аккуратно одетая девочка лет пятнадцати. Она принесла сушеный творог, нарезанные молочные пенки на блюде, домбо[67] с чаем.

— Младшая сестра, — представил Аюур. — Осенью пришлю к тебе посмотреть столицу. — Последнее было сказано с явным намеком на то, что Сэмджид была ему не только хорошей знакомой, но и близким человеком. Что и говорить, малопривлекательно все выглядело: жилище Аюура, сам он, его манера вести себя.

— Аюур, я к тебе по делу приехала. По срочному делу.

— Знаю, знаю. Братишку твоего доставили по делу об избиении заместителя председателя. Тот, говорят, чуть не умер. Ну, одно дело — разговоры, другое — установить, что и как было. Я ждал твоего приезда. Ты, Сэмджид, сегодня отдыхай. В таком виде я не могу ехать на работу.

— Я очень беспокоюсь о брате. У нас ведь все хозяйство на нем одном держится. Он очень хороший парнишка.

— Не волнуйся. Если хочешь знать правду — все в моих руках. Выпустим, женим на Гандийме. — Аюур бесцеремонно загоготал.

Сэмджид ничего не оставалось, как принять его приглашение.

— Пойду на речку, смою дорожную пыль.

— Да-да, конечно. Вода в Керулене что кипяченое молоко. Кожа сразу нежная станет… — Взгляд его блудливых глаз был омерзителен.

Вода в Керулене действительно была теплой и мягкой. Как приятно лечь в воду на перекате, подставив тело под бьющие струи. Слушаешь с закрытыми глазами журчание воды, и оно успокаивает, как музыка. В то лето… В то лето, когда мы с Балджид лежали на берегу реки, о чем только не переговорили… Теперь из-за Балджид случилось это несчастье с братом. Что ей вздумалось играть сердцем мальчика?.. А чем занимается Аюур? Чьи у него расписные сундуки? Чьими шелковыми покрывалами он пользуется? Как это все отвратительно. Но он может освободить Баатара. Разве можно мальчика, ничего не видевшего в жизни, кроме пастбища для телят, бросить в тюрьму? Завтра же поеду туда, узнаю о состоянии Чойнхора, если худо ему — привезу сюда… Вот ведь как получается — к Аюуру на поклон иду…

Пока Сэмджид купалась, Аюур приготовил стол. Посредине дымилась свежая, только что отваренная баранина. Сам он успел еще изрядно добавить кумыса и теперь был совсем пьян. Солнце клонилось к закату. Сэмджид отказалась от угощения.

— Аюур, мне надо вернуться в аймак, там и переночую. С утра встреча с начальством, — как можно мягче постаралась она объяснить свой отказ. Аюур положил ей на колени руки и заговорил, тяжело дыша:

— Ты зря меня опасаешься — я не собираюсь брать тебя силой. Мне не удалось убедить тебя в своем чувстве. Такая уж дурная у меня голова, не вовремя родился. Что ж, не суждено мне, значит, мечтать о нашем будущем… Но один-то раз ты можешь меня пожалеть? А? Я тебе помогу, а ты — мне.

— Чем я могу тебе помочь?

— Собой. Своим прекрасным телом, омытым водами Керулена…

— Аюур, не говори чепухи.

— А ты о братце подумай. Да мало ли что еще может открыться… Помнишь дело Очирбата? Если его поднять, есть что и с тебя спросить. Ну да это ладно. Во время конфискации, между прочим, у меня было задание проверять твою работу. Хорошо, оставим это…

Сэмджид почувствовала в груди такой жар, будто там вспыхнул огонь. Застучало в висках, она стала задыхаться.

— Все, что ты говоришь, — чушь! Я женщина, но не принадлежу к слабым. Ты не добьешься от меня своего ни угрозами, ни хитрыми уловками. Прошло то время, пора бы тебе это понять.

Аюур резко наклонился к Сэмджид.

— Сэмджид, милая! Что за каменное у тебя сердце? В ноги тебе кланяюсь — подари одну-единственную ночь! Осчастливь! — Он крепко обхватил ее за колени.

Отвращение и ненависть к Аюуру дали Сэмджид силы прервать эту сцену. Напрягая голос, она позвала шофера:

— Балдан-гуай! Балдан-гуай! Мы уезжаем, немедленно!

Уже в сумерках Сэмджид, не останавливаясь, миновала аймачный центр. Она спешила на запад, к своим. Все перед Сэмджид померкло. Даже чистые краски раннего вечера не существовали для нее. В голове звенят гадкие слова Аюура, перед глазами, как кошмарное видение, мелькает его лицо. Потом все заслоняет Баатар. Она видит его бредущего, с накинутым на голову дэли.

О, до чего же все трудно дается в жизни. На каждом шагу — новое препятствие, новое столкновение… Но жизнь продолжается. И хотя бы во имя этого нужно быть готовой преодолеть все. В горе нужна твердость, в тяжелую минуту — душевные силы. К Сэмджид возвращалась решимость бороться.


Пер. К. Яцковской.

ДЕВИЧЬЕ ЛЕТО

1

Однажды в середине лета 1931 года на берегу Средней речки, что ныне протекает почти посредине Улан-Батора, появилась группа людей, которые занялись установкой юрт. Воды в прозрачной, незамутненной реке в том году было много. По обоим ее берегам далеко простирался зеленый луг, своего рода маленькая заповедная степь, не истоптанная людьми и стадами животных. Вдали виднелись очертания города, вились дымки из труб. С южной стороны возвышалась громада священной горы Богдо-Ула, над ее вершиной ослепительно сияло жаркое солнце. Неподалеку от места, где люди устанавливали юрты, за неглубоким бродом начинался монастырь Гандан. К Белому Храму у реки непрерывной чередой тянулись по дороге пешие и конные богомольцы. Обгоняя их, изредка стремительно проносились мимо автомашины или мотоциклетки, как тогда называли мотоциклы, — это спешили по своим делам военные командиры и гражданские начальники. Ставившие юрты были все люди молодые, одетые в ревсомольскую форму. Парни коротко пострижены, девушки без кос. Перед юртами, которые возникали одна за другой, были вкопаны шесты, и между ними молодежь натянула транспаранты с лозунгами, написанными крупными буквами: «Да здравствует Первый съезд батрачек и беднейших женщин!», «Мы против религиозного дурмана! Долой монастыри и храмы!», «Рядовые ламы, миряне-бедняки, вступайте в Монгольскую народно-революционную партию!»

Содержание призывов и лозунгов неопровержимо свидетельствовало о том, что дело происходило в самый разгар так называемого «левого уклона».

Городок из юрт возводился ревсомольцами для размещения делегаток Первого съезда батрачек и беднейших женщин. Для них же предназначались и большие пестрые шатры и палатки — под красный уголок, кухню, столовую.


Ночь. Сэмджид и Раднаева уютно устроились на берегу Средней речки. Порывистый ветер гнал по небу остатки туч после пролившегося вечером теплого дождя, и их рваные лохмотья время от времени закрывали луну. Вода в речке то серебрилась мелкой рябью, когда луна выглядывала в просвет между тучами, то темнела, когда тучи смыкались. От костра под большим навесом кухни разливалось неяркое красноватое зарево. В палатке, где разместился красный уголок, слышалось нестройное пение — делегатки разучивали какую-то новую песню. Пели они неуверенно, часто повторяя слова и мелодию. Со стороны брода изредка доносился скрип колес и конский топот: кочевники и богомольцы на телегах и верхом перебирались на другой берег. Временами то здесь, то там темноту вспарывали лучи фар, пронзительно квакал сигнал автомобиля. В городе лаяли собаки, ржали, словно где-нибудь в далекой глубинке, кони, мычали коровы.

Раднаева сидела, внимательно вслушиваясь в звуки, потом сказала:

— Элдэв-Очир, по-видимому, очень хороший человек…

— Да, он очень хороший, — откликнулась Сэмджид и вздохнула.

— Ты чем-то обеспокоена, Сэмджид?

— Я хочу обратиться к дарге Элдэв-Очиру с просьбой, но никак не решусь.

— А что это за просьба и почему ты не можешь решиться?

— Видишь ли, мой младший брат попал в тюрьму. Избил заместителя председателя колхоза. А я не знаю, чем ему помочь.

— Тогда тебе обязательно надо обратиться к Элдэв-Очиру. Ведь ты служишь делу революции. Чего тут стесняться — возьми и попроси его разобраться. Хочешь, я ему скажу, если сама боишься? А что там случилось с братом-то?

И Сэмджид рассказала, как в двадцать девятом году, возвращаясь в столицу после конфискации имущества феодалов, встретила она в Ундэр-Хане младшего брата — Баатара, как попыталась разобраться в обстоятельствах его преступления и обратилась с этим к Аюуру и какое условие поставил тогда он.

— Я не продала себя этому человеку за освобождение брата. Разве могла я поступить иначе!

Раднаева обняла Сэмджид за плечи.

— И как это до сих пор не нашелся человек, который стал бы твоим мужем?

— Такой человек был, я любила его. Он погиб в двадцать четвертом.

— Сэмджуудэй, дорогая! У жизни жестокие законы. Мы с тобой родились в годы суровой борьбы, нашли свой путь в этой борьбе, вместе делаем великое дело. И мы не имеем права пасовать, отступать перед личными невзгодами и трудностями!

В просвет между тучами выглянула луна, и в ее свете четко обозначились стоявшие на берегу рядком юрты, выложенный камнями огромный круг — граница лагеря делегаток съезда, грузовики «Монголтранса», сгрудившиеся поодаль. А к югу, за рекой Толой, стлалась белая пелена тумана. Блеснули позолоченные маковки дворца богдо-гэгэна, кровли храма. Пение девушек в красном уголке стало немного стройнее, сквозь ночной туман песня разносилась над притихшим и засыпающим городом.

— Чудесные голоса у монгольских женщин, — нарушила молчание Раднаева. — И вообще мне нравятся монголки: уж если женщина бойкая — то бойкая, если красивая — то уж действительно красивая. А ведь большинство из них совсем недавно были подневольные батрачки, темные, неграмотные.

— Это точно. Всего за несколько лет многое у нас изменилось. Вот я в двадцать шестом году закончила партшколу и с агитбригадой двинулась не куда-нибудь — в Гоби. И так у меня порой сердце болело, когда я видела беспросветную женскую долю. А вот для наших делегаток все это вчерашний день, они и в Улан-Батор приехали не на чем-нибудь — на автомобиле.

— Да, если б не революция, какими бы были сейчас наши народы? Плутали бы в потемках, не зная дороги, как птицы, сбившиеся с пути в тумане. Какое ужасное, мрачное время-то было! В двадцатом году я по поручению комсомола ходила по тайге пешком, босая, вела революционную агитацию среди женщин — эвенок и якуток. Жили они в тайге, как дикие звери. Хозяйничали тогда в тайге шаманы, куда ни придешь — перед каждым чумом идолы вывешены. Ни один человек не осмеливался поднять глаза в присутствии шамана. Трудно приходилось. А было мне тогда всего двадцать лет. Ходила я по тайге и все боялась, думала: где и когда утопят меня или со скалы сбросят. Именно тогда революция вошла, как говорится, мне в плоть и кровь. Потом, когда я уже работала в Москве, в Коминтерне, как-то рассказала о тех днях Марии Ильиничне Ульяновой — сестре Ленина. Так она сказала тогда, что именно через тяжкие испытания люди выходят на большую дорогу жизни. И когда меня от Коминтерна командировали в Монголию, я без всяких колебаний приняла назначение.

Обе женщины безмолвно всматривались в лунные блики на воде.

— А твой муж не собирается сюда приехать? Ведь скучаешь, наверное, ждешь не дождешься? — спросила вдруг Сэмджид.

— Конечно, скучаю и жду. Мой муж сейчас в Москве. Работа у него нелегкая. Сам-то он с Северного Урала, из крестьян, русский. Познакомились мы с ним в начале двадцатых годов в Якутске. Вместе работали там в ревкоме. Потом вместе поехали в Москву. Я стала работать в женотделе ЦК партии, а муж, его зовут Володя Самарин, был направлен в Чека. Работал под руководством самого Дзержинского. Чека у нас — это как в вашей стране управление внутренней безопасности.

— А этот твой русский… Муж-то твой, что он за человек? — В вопросе Сэмджид угадывалось любопытство.

Раднаева рассмеялась.

— Он у меня хороший. На вид вроде ничего особенного. Но большой умница, честный, верный, вот он какой. За годы гражданской войны и послевоенной разрухи побывал чуть ли не во всех концах России. И какую только работу не пришлось ему выполнять! С двадцать восьмого года на учебе, учился в Берлине, в Париже. А нынешней весной вернулся на родину.

— Трудно, наверное, вам жить порознь, вдали друг от друга.

— Конечно, нелегко. И все же главное — это работа, долг, а личное счастье — оно будет, обязательно будет. Правда, я слышала, что Володя, возможно, приедет работать к вам, в Монголию.

— Вы такие люди, прямо как герои из сказки. Всегда думаете прежде всего о большом, смотрите вперед.

— Уж ты-то, Сэмджуудэй, не прибеднялась бы! А о деле своего брата поговори обязательно с Элдэв-Очиром. Может, все-таки мне с ним поговорить? Вот уладишь семейные дела и отправляйся-ка ты учиться. Нынче осенью группу девушек будут отправлять в Москву, в медицинское училище. Вашей стране очень нужны образованные люди, специалисты. Ведь уметь читать и писать — этого, милая Сэмджид, мало.

— Не могу даже представить, чтобы я и вдруг поехала в Москву.

— А могла ты раньше представить себя в роли особого уполномоченного правительства по конфискации имущества феодалов?

— Нет, конечно. Но ведь не я одна была такая. Этим делом занимались еще двести человек.

— Не надо бояться трудностей, дорогая Сэмджид. Тот, кто перед ними пасует, никогда не добьется большой цели. Да и я тебе смогу помочь. А учиться в Москве — это для любого большое счастье.

— Ладно, сестрица… Ведь ты мне как старшая сестра… Я еще не все хорошо понимаю. Даже не представляю себе, кем стану, как буду жить дальше. Знаю только, что раньше мне надо позаботиться о матери, младших поднять на ноги.

— Это правильно. Но ведь человек добивается всего, к чему стремится, не за год и не за два. Разве плохо будет, если ты сначала пойдешь учиться? Очень скоро вашей стране будут нужны по-настоящему образованные люди. И на учебу ехать тебе все же надо, обязательно надо!

— Ладно, я еще подумаю.

Девичий хор в красном уголке голосисто и бодро выводил:

От бедствий и страданий всех избавит
Наш Третий Интернационал.
Время от времени из-за туч выглядывала луна, и тогда вспыхивали блики на золоченых маковках храма богдо-гэгэна. В реке всплескивали крупные рыбины, изредка протяжно квакали лягушки. Было уже поздно. Из стана прибывших в город караванщиков доносились разноголосые звуки — ржание коней, мычание коров, детский плач. Сэмджид и Раднаева молча вслушивались в голоса ночи. И вдруг ночное спокойствие разорвал отчаянный крик: «Спасите! На помощь!» Голос был женский — пронзительный, срывающийся на визг. Затем из темноты раздался другой — мужской, хриплый:

— Погодите вы, красные суки! Вот скоро всех вас придушим, будете у нас голыми корчиться! Эй вы там, слышите? — Голос умолк, донесся удалявшийся цокот копыт.

Раднаева вскочила на ноги и, выхватив из кармана маленький браунинг, несколько раз наугад выстрелила в темноту. Разбрызгивая воду сапогами, бросилась по берегу туда, откуда донесся крик о помощи. Сэмджид поспешила следом. В палатке-общежитии делегаток поднялся переполох. Пробежав несколько десятков шагов, Сэмджид и Раднаева увидели женщину, которая звала на помощь. Сначала они едва сообразили, что произошло. Перед ними лежала молоденькая девушка, совершенно нагая, со связанными руками и ногами.

— Спасите меня! Помогите! — отчаянно и жалобно стонала она, захлебываясь рыданиями.

— О, грязные сволочи! Просто звери дикие! — сквозь зубы, со злобой и горечью прошептала Раднаева.

С помощью Сэмджид она развязала веревки. Вскоре их окружили сбежавшиеся на крик делегатки, кто-то сорвал с себя тэрлик[68], набросил на пострадавшую. Ее отвели в ближайшую юрту, помогли одеться, успокаивали как могли. Вскоре незнакомка, немного придя в себя, смогла говорить.

— Я посудомойка у хамба-ламы. Узнала, что собирается съезд женщин-батрачек, и попросила управителя отпустить меня. А он сказал, что еще подумает… Я немножко читать умею, вот и узнала из газет. А кто это со мной сделал — не знаю. Вчера управитель хамба-ламы с угрозой этак спросил меня, уж не собираюсь ли я все-таки пойти на ваш съезд. Это очень плохой человек, он всегда придирается, пристает. Вечером, уже после захода солнца, пошла я на малое подворье. Тут на меня сзади и напал какой-то человек. Заткнул мне рот, связал, бросил на коня и поскакал куда-то. В степи бил меня больно… надругался… — Девушка горько заплакала. Из больших черных глаз, как у матери-Тары[69] на иконе хорошего письма, капали крупные слезы. На нежном и чистом девичьем лице — ни кровинки от испытанных мук и позора. Стройное худенькое тело сотрясала дрожь — так лань дрожит, преследуемая волком.

Успокоив кое-как пострадавшую, Раднаева и Сэмджид уложили ее спать в одной из юрт. Пока укладывались сами, Раднаева задумчиво проговорила:

— Что творят эти приспешники хамбы Ёндзона. А ведь сам везде твердит, будто живет тихо-мирно, занимается только делами веры, в мирские не вмешивается. И вот тебе! Об этом завтра надо обязательно рассказать Элдэв-Очиру. Они избили и обесчестили эту бедную девушку специально, чтобы запугать всех нас. Слышала, как нас обозвал этот мерзавец!

Сэмджид глубоко вздохнула:

— А ты говоришь — учиться поезжай! Когда тут такие дела творятся…

2

Новенький «форд» с опущенным верхом, сверкая лаком, подкатил к группе юрт, где жили делегатки женского съезда. Из машины вышли Элдэв-Очир и Раднаева. Элдэв-Очир — сухопарый мужчина в хорошо сшитом, ладно сидевшем на нем сером костюме, белоснежной рубашке и темном галстуке в горошек. Лицо правильное, чистое, чуть бледное. Черные брови вразлет, пытливый взгляд карих глаз. Еще довольно молодой человек, он был уже одним из руководителей республики, и по всему видно, что на людях Элдэв-Очир привык держаться подтянуто и сдержанно. Представитель Коминтерна Раднаева тоже была одета по-европейски: белая шелковая блузка, узкая и длинная, до пят пестрая юбка, у пояса — красная гвоздика, на голове — широкополая шляпа из черной соломки. Овальное лицо, брови и губы в меру подкрашены. Немного сутулившаяся, с тонкой талией, изящными, словно точенными из слоновой кости пальцами, Раднаева была очень эффектна. Она и говорила, и двигалась, и жестикулировала с особой грацией. И в то же время делала это очень естественно, без всякого жеманства.

Вместе с другими навстречу приехавшим вышла и Сэмджид, поздоровалась за руку с обоими. Когда Сэмджид пожимала руку Элдэв-Очира, Раднаева представила ее.

— Это Сэмджид, из горкома партии. Работает в женотделе. Помните, я говорила вам.

Элдэв-Очир пристально посмотрел в лицо Сэмджид, крепко пожал руку.

— Как вы находите наших делегаток? — спросил неожиданно.

Этот вопрос застал Сэмджид врасплох, и она растерялась. Продолжая пожимать руку, неожиданно выпалила:

— Приодеть бы их. Больно уж они оборваны все. Многие даже босые.

Пройдя по лагерю делегаток съезда, Элдэв-Очир внимательно осмотрел юрты и палатки, украшавшие их лозунги. Потом остановился.

— Постройте-ка делегаток.

Сопровождавший Элдэв-Очира военный бросился к дежурному, громко крикнул:

— Трубите сбор!

Из голубой палатки, стоявшей особняком перед строем жилых юрт, выбежала одетая по-ревсомольски девушка с медной трубой в руке. Как заправский трубач, вскинула она свой инструмент, и по окрестностям разлились призывные звуки сигнала «Строиться всем!»

В ту же секунду из юрт и палаток, будто заранее ожидали сигнала, начали выбегать девушки. Вскоре все они, словно солдаты, застыли в строю вдоль прочерченной известкой на земле линии.

— А вы весьма преуспели в муштровке наших делегаток, — с сарказмом обратился Элдэв-Очир к сопровождавшему его военному. И весело рассмеялся.

Шефство над делегатками съезда неизвестно по чьей инициативе было поручено комсоставу Красных казарм, и молодые командиры охотно взялись за дело — учили своих подопечных читать и писать, разучивали с ними песни и танцы. Но главное внимание уделяли строевой подготовке. Поэтому для молодых и здоровых девчат быстро построиться по сигналу трубы было уже делом привычным. Но на человека со стороны такой военизированный быт производил несколько странное впечатление. Сразу по прибытии делегаток отправляли в баню и отрезали им косы, после чего они все выходили оттуда с одинаковой прической. Вот только одежда была у всех разномастная и довольно потрепанная.

Элдэв-Очир снял с головы шляпу, ладонью пригладил коротко постриженные волосы, прошелся вдоль строя. Спокойным, ровным голосом обратился к застывшим по стойке «смирно» молодым женщинам:

— Уважаемые женщины! Радостное событие переживаем мы все. Вас избрали делегатками на первый Всемонгольский съезд женщин. Вы представляете на этом съезде беднейшие, ранее угнетавшиеся слои аратства, ставшего ныне полноправным хозяином страны — нашей революционной Монголии. На съезде вам предстоит обсудить очень важный вопрос — участие монгольских женщин в великом деле строительства социализма. Для вас будут прочитаны специальные доклады, проведены беседы. Много приятного ожидает вас в дни съезда, я не буду заранее говорить обо всем. Очень скоро мы будем праздновать десятилетие нашей Народной революции, и вы будете почетными участницами этого празднества. Женщины-беднячки стали полноправными гражданами Монголии. Они должны быть такими же полноправными участницами нашего общего революционного дела.

Элдэв-Очир немного помолчал, затем продолжал:

— Прошлой ночью враги революции совершили гнусное преступление. Они пытались запугать вас. Не бойтесь! Мы сумеем вас защитить. Чтобы вырваться из нищеты и бесправия, нужны смелость и мужество! Каждая делегатка съезда должна научиться грамоте, знать и уметь петь революционные песни, внимательно усваивать то, что вам будут разъяснять агитаторы. Хочу также сообщить, что всем вам будет выдана новая одежда.

Восхищенно смотрели девушки на Элдэв-Очира и, когда расходились, то и дело оглядывались на оратора.

— Элдэв-дарга! Вы это только что решили — выдать делегаткам новую одежду? — с улыбкой обратилась к Элдэв-Очиру Раднаева.

Тот, чуть ослабив узел на галстуке, рассмеялся.

— Точно. Увидел, какая у всех затрапезная одежонка, и решил. Сейчас же еду к премьер-министру. А то, может, вместе отправимся? Надо будет в военной мастерской заказать для всех одинаковую форму.

— А премьер-министр согласится?

— Так мы ему объясним положение.

— Говорят, у него что-нибудь получить не так-то просто.

— Это правда. Только бережливость для государственного деятеля не порок.

— Не хотите, товарищ Элдэв-Очир, поговорить с девушкой, на которую вчера было совершено нападение?

— Дельная мысль. Где она? Ведь я только что обещал, что мы никому не позволим поднимать руку на наших делегаток. Ничего, мы разберемся, найдем виновных.

Вдвоем они вошли в пеструю палатку — красный уголок. Элдэв-Очир сел, пригласив и Сэмджид.

— Сэмджид, Рая говорила мне о тебе. Я попытаюсь разобраться с этим Аюуром. Твой брат, говоришь, уже два года в заключении?

— Да. Могу я надеяться, что теперь его освободят?

— А ты уверена, что там было превышение власти? — напрямик спросил Элдэв-Очир. Сэмджид вздрогнула. Хрустя пальцами и не смея поднять глаз, молчала. — Ну ладно, — решительно сказал Элдэв-Очир. — Закон есть закон. Разберемся. А подлецам использовать наши организационные неувязки в своих грязных целях мы не позволим.

Между тем в палатку вошла девушка-посудомойка с подворья хамба-ламы в сопровождении молодого военного, который командовал построением.

Не понимая толком, кто это заинтересовался нанесенной ей обидой, девушка робко остановилась посреди палатки. Выглядела она испуганной — видно, не пришла еще в себя после случившегося — и с затаенным страхом осматривала присутствующих своими печальными черными глазами. Остановила любопытный взгляд на Раднаевой, одетой явно по-иноземному. На тонких пунцовых губах возникла и сразу же исчезла неуверенная улыбка.

Элдэв-Очир некоторое время внимательно разглядывал незнакомку, затем сказал:

— Хорошенько запомни вот эту женщину — она тебе как старшая сестра будет. Это представительница Коммунистического Интернационала. Зовут ее Раднаева. А ты вообще-то слышала такое слово — Интернационал?

— Слышала.

— Где слышала?

— Я читаю газеты.

— О, вот это хорошо! Где же ты научилась грамоте?

— Сама научилась.

— Посмотрите на нее, товарищи! Серьезная девушка. — Элдэв-Очир с восхищением, будто он увидел невесть какое чудо, обвел взглядом присутствующих. — Ты, говорят, хотела участвовать в съезде?

— Да. Только вот… Теперь я боюсь.

— Бояться не надо. Этого мерзавца, что тебя обидел, мы найдем, он у нас получит по заслугам. А родители твои где?

— Они лесорубы, батрачат.

— Скот у них свои есть?

— Нет, они дрова заготавливают и продают.

— Как же ты попала на кухню к хамбе?

— Меня устроил туда один лама, знакомый отца.

Закурив не спеша, Элдэв-Очир задумался, устремив взгляд куда-то вдаль сквозь приоткрытый полог палатки. Потом спросил:

— Ну а звать-то тебя как?

— Дуламсурэн.

— А что ты умеешь делать, Дуламсурэн?

Мягкий и благожелательный тон разговора, видимо, успокоил девушку. У нее будто камень с души свалился. Глубоко вздохнув, она ответила:

— Умею песни петь.

— Может, споешь нам что-нибудь?

Растерявшись от столь неожиданного предложения, Дуламсурэн долго не могла решить, какую ей песню выбрать. Уставилась в угол палатки, беззвучно шевеля губами и покраснев от смущения. Со всех сторон раздались ободряющие возгласы: «Пой, не стесняйся». Наконец девушка овладела собой, выпрямилась, еще раз глубоко вздохнула и красивым, слегка дрожащим от необычной обстановки голосом запела:

У Восточной горы ль это было?
Я была там, следов не нашла…
             Ай-я-яй, ай-я-яй!
Понемногу она, казалось, забыла обо всем, голос ее стал тверже, ровнее, звонче. Резонируя, начали позвякивать на столе фарфоровые пиалы. Привлеченные песней, в красный уголок набились делегатки. Элдэв-Очир слушал внимательно, напряженно, слегка прикрыв глаза и опершись подбородком на руку. Казалось, он думает о чем-то важном, сокровенном. И так хороша была эта народная песня, что она казалась неотделимой от юной прелести самой певицы. Песня навевала мысль о том, что жить на этой земле прекрасно, пробуждала у слушателей и печаль, и радость, у каждого — свое, то, что таилось в глубинах души. «И эту чудесную девушку так грубо и безжалостно осквернили? Да их надо уничтожать, как вредных насекомых, этих подонков, что сотворили такое!» Наверное, такие же мысли возникли у каждого, кто знал о случившемся прошлой ночью.

Когда песня закончилась, Элдэв-Очир резко поднялся, словно вдруг заторопился куда-то.

— Ты замечательно поешь, Дуламсурэн. Спасибо за песню. Пока, временно, все-таки отправляйся на подворье хамбы. Мы тебя оттуда вскоре заберем. Иди как будто ничего не случилось — просто ты вернулась к себе домой.

Обращаясь к Раднаевой и Сэмджид, Элдэв-Очир сказал:

— Пошли? К премьер-министру поедем втроем.

Уже сидя в машине, он все никак не мог отрешиться от пережитого волнения, вызванного чудесной песней, все думал о талантливой девушке: «Ей бы в концертах выступать. Наверняка сможет. Надо будет обязательно включить ее в число делегаток съезда и вместе с другими пригласить на надом. А что, из нее вполне может выйти отличная певица». Потом обратился к Сэмджид:

— Послушай, Сэмджид, какая у меня идея. Ее выполнение поручается тебе. Ты должна проникнуть на подворье хамбы. Под видом простой богомолки. Понаблюдай-ка острым глазом, что там у них делается. Наш человек будет тебя подстраховывать. В общем, разузнай там, что к чему. Мы должны знать, о чем думают и говорят эти люди. И да поможет тебе святое благословение хамбы Ёндзона. Нам это будет на пользу. — Элдэв-Очир сам улыбнулся своей шутке.

Как и предполагал Элдэв-Очир, премьер-министр не отверг его идею и распорядился выделить для делегаток необходимое количество ткани на дэли, пояса и косынки, а также кожаные сапоги. Вскоре портные из военной мастерской сняли с женщин мерки, и работа закипела — шили день и ночь. Впервые почувствовав осязаемую заботу революционного государства, делегатки приободрились, подтянулись и похорошели. Особый интерес к лагерю неожиданно овладел и шефами — молодыми командирами из Красных казарм: они еще чаще стали навещать своих подопечных.

3

Под видом богомолки Сэмджид отправилась на подворье хамбы.

Хамба Ёндзон крайне редко присутствовал на молебнах в своем храме, все больше отсиживался дома. Изредка, и лишь небольшими группами, принимал он у себя богомольцев, чаще всего тех, кто приходил с богатыми подношениями, произносил перед ними нравоучение, а особо приглянувшихся одаривал святой водой. После смерти богдо-гэгэна хамба Ёндзон стал главой монгольской церкви, почитаемым во всей стране «живым богом».

Чтобы больше походить на богомолку, Сэмджид пришлось приладить накладную косу, одеться в старый, поношенный дэли из синей далембы, в монгольские гутулы со скромным орнаментом. За плечи она закинула потрепанную котомку.

Еще маленькой Сэмджид доводилось ходить с матерью на богомолье в бурятский дацан в Эгэте. За прошедшие годы она почти забыла, как должен вести себя богомолец в храме, и поэтому внимательно наблюдала, как ведут себя другие. Вокруг обширного подворья хамбы многие тысячи богомольцев вытоптали в земле узкие тропинки-желобки. Некоторые особенно фанатичные верующие растягивались плашмя, бились лбом о землю. Они искренне верили в сверхъестественную святость, божественность и бессмертную душу хамбы Ёндзона.

Примечая все вокруг, Сэмджид несколько раз обошла подворье вдоль ограждавшего его частокола, затем через Красные ворота вошла в молитвенный павильон. Внутренний дворик резиденции хамбы ей подробно описала Дуламсурэн, которую она заранее обо всем расспросила. Обойдя подворье, она почти безошибочно узнавала, где что находится.

В центре двора располагалась огромная белая юрта хамбы с деревянным настилом и двойной дверью, расписанной ярким орнаментом. С западной стороны стояла юрта значительно меньше — для пожертвований от богомольцев. В глубине двора за большой юртой примостился летний молитвенный домик с решетчатыми переплетами окон, несколько неказистых юрт для прислуги, навес, где располагалась кухня. В западной же части раскинулись несколько построек, в которых помещались клетки с животными. В этом домашнем зверинце жили говорящий попугай, павлин и мартышка, которых богомольцы почитали не меньше, чем бурханов в храме. Обычай содержать зверинец хамба Ёндзон перенял от покойного богдо-гэгэна Джавзандамбы. А то, что попугай научился говорить по-человечески, богомольцы приписывали сверхъестественной силе, которой будто бы обладал хамба. Правда, «человеческий» язык попугая ограничивался тем, что время от времени он выкрикивал по-тибетски буддийское заклинание: «Ом мани падме хум». Вот и теперь любопытные богомольцы окружили клетку с попугаем, и тот прокричал дважды: «Ом мани падме хум, ом мани падме хум!»

Сэмджид раньше тоже ни разу не видела мартышку, и поэтому она остановилась, чтобы разглядеть диковинного зверька. Когда-то учитель в школе говорил, что человек произошел от обезьяны. Тогда же она видела на картинке человекообразную обезьяну, которая немного походила на человека. А вот в мартышке из зверинца хамбы ничего человеческого она не нашла. Мартышка висела вниз головой, уцепившись хвостом за перекладину. Длинными передними лапами она хватала кусочки всякой снеди, которые любопытные бросали в клетку, обнюхивала и принималась разжевывать белыми и острыми, как у крысы, зубами. Маленькими умными глазками мартышка посматривала на окруживших клетку людей, и на лице ее иногда появлялось некое подобие улыбки, скорее гримаса, от которой волосатое лицо безобразно морщилось.

Дивясь на невиданного зверя, богомольцы изредка обменивались репликами:

— Смотри-ка, а руки-то как у человека!

— Морда собачья, а глаза какие смышленые!

— Да она вроде смеется…

— Отвратительная тварь…

Создавалось впечатление, что люди забыли, зачем они пришли сюда, в резиденцию хамбы Ёндзона.

Наскоро осмотрев зверинец, Сэмджид заторопилась на кухню разыскивать Дуламсурэн, с которой заранее уговорилась встретиться. У самого навеса, где располагалась кухня, она едва не столкнулась с Дуламсурэн, которая несла ведра с помоями и сперва не узнала Сэмджид.

— Здравствуй, сестренка, — поздоровалась Сэмджид с девушкой, и та наконец узнала ее.

— Здравствуй, здравствуй. Подожди немного, вот только выплесну помои. — И Дуламсурэн быстро убежала со своими ведрами.

Они договорились с Сэмджид, что та выдаст себя за близкую родственницу Дуламсурэн, приехавшую из худона на богомолье к хамбе Ёндзону. Следуя уговору, Дуламсурэн повела Сэмджид к управителю Мушару, попросила, чтобы он устроил для сестры, богомолки из худона, лицезрение святого хамбы, которому та мечтает поклониться.

Принявший на себя монашеский обет Мушар был человеком неглупым, но большим бабником. Увидев Сэмджид, он сразу, что называется, положил глаз на нее: привлекательная провинциалочка ему весьма приглянулась. Маслеными глазками разглядывал управитель стройный стан богомолки. Тут же пообещал, что все устроит. Елейным голосом выразил радость: как, мол, это замечательно — сестры встретились после долгой разлуки, сказал, что тотчас распорядится, чтобы Сэмджид выделили место для ночлега в гостевой юрте, что она обязательно будет допущена к хамбе. Он морщил свой узенький лобик, похотливые глазки шкодливо бегали, на широких скулах играли желваки. Наблюдая тайком ужимки управителя, Сэмджид все больше проникалась убеждением, что он причастен к происшествию с Дуламсурэн, что это враг, использующий ламские одеяния как прикрытие своей волчьей сущности. «Ничего, — думала девушка, — мы укоротим твои грязные руки!» А вслух с почтением сказала:

— Вы такой добрый. Я так рада встретиться с сестрицей, увидеть святого хамбу, получить его благословение. Сбывается самая сокровенная моя мечта. И все благодаря вам, уважаемый управитель!

— Разрешите, я сама приготовлю постель для сестры в женской юрте, — попросила Дуламсурэн.

Управитель бросил на нее сердитый взгляд.

— Разве ты не знаешь, что посудомойкам не положено общаться с богомольцами? С ней, — он указал на Сэмджид, — ты встречаешься как родственница. И будь довольна этим. Об остальном я позабочусь. Идите обе за мной.

Он провел их в небольшой задний дворик, где стояли несколько юрт и шатров для знатных богомольцев. Указал на небольшую синюю палатку и сказал, что гостья будет жить здесь. Затем добавил:

— Дневная трапеза у нас уже кончилась. До ужина ты можешь с сестрой погулять по городу. А насчет лицезрения хамбы… я постараюсь устроить это завтра или послезавтра. — Он снова похотливо взглянул на Сэмджид, как-то странно хихикнул и удалился по своим делам.

Сэмджид нисколько не обманул приветливый и доброжелательный тон управителя. Когда тот скрылся из виду, она с сомнением в голосе спросила:

— Тебе не кажется, что он догадывается, кто я?

— Да что ты! Ни о чем он не догадывается. Он вообще какой-то чокнутый, с придурью, и скользкий к тому же, — ответила помрачневшая Дуламсурэн.

— А когда ты вернулась, он ничего не заподозрил? Не расспрашивал, где была да что делала?

— Нет. Я когда вернулась сюда, все сделала, как сказал ваш дарга.

— Ну а Мушар этот как реагировал?

— Сказал — вернулась, значит… А я, мол, думал, ты сбежала к этим делегаткам, что на съезд приехали. С тебя, сучки, станется… Вот так он меня облаял.

— По-видимому, Мушар считал, что ты нипочем не вернешься. А теперь, когда под видом твоей родственницы появилась я, он может заподозрить неладное.

— Тогда как же нам быть, сестрица?

— Ты только не бойся. Я разузнаю, что на уме у этого пройдохи.

Вечером, уже в сумерках, Мушар заглянул в палатку Сэмджид. Из-за пазухи он вынул бумажный сверток, в котором оказался традиционный бов[70] и кусочек сахару. Вручая подарок Сэмджид, управитель сладким голосом произнес:

— Ну как, сестрички, хорошо ли поговорили? Вот вы — две сестры, а совсем не похожи друг на друга. Отчего бы это? — В голосе управителя звучало то ли сомнение, то ли издевка.

— Так мы ведь двоюродные. Это наши матери родные сестры были. Я, например, в отца, — быстро нашлась Сэмджид.

— А Дуламсурэн у нас славная девушка, не правда ли?

— О да! Сестричка моя совсем красавицей стала.

— Очень приятно это слышать. А теперь к делу. Наш хамба приглашает к себе знатных богомольцев, людей состоятельных. У тебя-то есть что подарить святому человеку? Найдется небось несколько монет?

— Видите ли, всезаработанное я обычно отдаю родителям. Так что у меня ничего нет.

— Значит, ты хитрила, когда просилась на прием к хамбе. Может, женский съезд тебе больше по душе?

Сэмджид поняла, что управитель догадывается о ее миссии. Овладев собой, она ответила дрожащим голосом:

— Ах, да неужели вы подумали, что я перекинулась к безбожникам? Ведь это великий грех! Я в наших краях слышала разговоры об этом женском съезде. Даже делегатки на него будто бы избирались. И еще говорили, что женщин, которых избрали, посадят на эту ужасную вонючую машину и повезут в столицу. Отец с матерью очень боялись, что меня тоже увезут, вот и отправили на богомолье.

Мушар присел возле Сэмджид, пожирая ее своими маслеными глазками.

— Вот это правильно, — успокоившись, одобрительно заметил он. — Ты смышленая девушка. Нет страшнее греха, чем отказаться от веры предков и стать безбожником. А этот женский съезд, знаешь, для чего задуман? Чтобы оторвать наших монгольских женщин от родителей, от семьи, одеть всех в ревсомольскую форму да поселить всех в одном доме, солдатикам для утехи. Вот какую они скверну замыслили. Умница, что избегаешь этого. А ты, Дуламсурэн, набирайся ума-разума у старшей сестры. Надумала, видишь ли, уйти с подворья хамбы! Смотри у меня: уйдешь — шкуры лишишься, так и знай. Лучше бери пример с сестры! — Под конец тирады в голосе управителя уже звучали угрожающие нотки.

Поправив фитиль у светильника, Сэмджид обратилась к Дуламсурэн:

— Сестрица, не сходишь ли ты за салом, надо добавить в светильник.

Дуламсурэн послушно вышла из палатки.

Мушар сделал вывод, что Сэмджид намеренно удалила девушку, чтобы остаться с ним наедине. Он вынул из-за пазухи часы с серебряной цепочкой, открыл украшенную резным орнаментом крышку.

— О, время уже нашему святейшему хамбе почивать. Мне надо идти, чтобы возжечь лампаду при отходе пресветлого ко сну. Но потом я снова к тебе приду. Ты девушка смышленая и понимаешь, что в наше время, когда у власти безбожники, гонители веры, думать о божественном — значит обеспечить себе счастье и благополучие в будущей жизни. А в этой жизни надо делать добро ближним, даже если не очень хочется. Думаю, мы с тобой поладим… — Он взял Сэмджид за руку и продолжал: — Я умилостивил молитвами злых духов и тем оградил себя от греха. Со мной тебе нечего стыдиться… Все будет хорошо и без всякого греха.

Сэмджид отдернула руку.

— Я здесь поживу несколько дней. Мне бы прежде всего хамбе поклониться, — смиренно произнесла она, а про себя думала: «Ах ты, старый развратник. Теперь-то мне ясно, что ты наш враг. Хотела бы я посмотреть, как духи, которых ты умилостивил, спасут тебя от неминуемой кары». — Хорошо бы завтра удостоиться благословения хамбы. А потом можно будет и пройтись погулять в степи. Да и с городом познакомиться интересно будет.

Эти прозрачные намеки Мушар понял, сразу клюнув на них и выказав готовность проглотить наживку. Обрадованный, что удалось найти подход к девушке, он изрек:

— Конечно, конечно. Я очень хотел бы о многом поговорить с тобой… Вот, например, есть у меня мысль — направить тебя на женский съезд, да сделать это так, будто идешь ты туда по своему желанию. А потом расскажешь, что там было, на съезде-то.

Так Мушар полностью разоблачил себя как враг и провокатор. Теперь были все основания для того, чтобы принять меры и пресечь враждебную деятельность окружения хамбы Ёндзона, откуда распространялись самые гнусные слухи и измышления о съезде женщин.

…Вскоре с подворья хамбы дошли слухи, что управитель Мушар арестован. Исчезла с подворья и посудомойка Дуламсурэн вместе с богомолкой, назвавшейся ее сестрой. Приближенные хамбы в беспокойстве за свою шкуру тоже покинули подворье и перебрались в монастырь Дамбадарджи. На подворье остались лишь мелкие прислужники да ученики хамбы.

Тем временем горожане все чаще стали наведываться в лагерь делегаток съезда. Работая день и ночь, военная пошивочная мастерская выполнила заказ на одежду для делегаток. И вот однажды утром выстроились все они в одинаковых зелено-коричневых дэли, подпоясанные ремнями военного образца с медными пряжками, в сапогах из мягкой кожи и красных косынках на остриженных волосах. Весть об этом быстро разнеслась по городу, вызвав у людей интерес и любопытство. Действительно необычным по тем временам было это событие.

4

Вечером 7 июля в Улан-Баторе в клубе имени В. И. Ленина открылся Первый съезд монгольских женщин.

Делегатки с восхищением рассматривали просторный светлый зал, люстры под потолком, сияющие электрическими лампочками. Робко, с затаенным дыханием рассаживались они в зале, казавшемся им сказочным дворцом. Тихо было в зале, казалось, муха пролетит — услышишь.

На сцене стоял длинный стол, накрытый красной материей. За столом сидели руководители партии и правительства республики, делегация секретариата по делам женщин при Коминтерне, члены президиума съезда. По обе стороны просторной сцены развешаны лозунги, написанные огромными буквами на ярко-красных полотнищах: «Да здравствует Первый съезд женщин — работниц и крестьянок!», «Да здравствует X годовщина Народной революции!», «Да здравствует некапиталистический путь развития!»

Сэмджид сидела в президиуме, во втором ряду, рядом с делегаткой из худона. По примеру Раднаевой она стала одеваться по-европейски и сейчас была в белоснежной блузке, накинутой поверх нее темной шерстяной безрукавке, в длинной черной юбке, в туфлях на высоком каблуке. Зачесанные назад коротко остриженные волосы скрепляла большая коричневая гребенка.

Ей и раньше много приходилось участвовать в разных собраниях и совещаниях, но сегодня она особенно волновалась. Ведь именно ей поручено огласить перед собравшимися делегатками приветствие секретариата Коминтерна. От волнения у Сэмджид пересохло в горле, она страшно боялась, что во время чтения сорвется голос. Потом взяла себя в руки, но сердце продолжало биться учащенно. Чтобы совсем справиться с волнением, стала всматриваться в лица сидевших в зале и в президиуме, выискивая знакомых. В одном из первых рядов Сэмджид заметила Дуламсурэн. Да ее бы всякий заметил — такая она красивая. За несколько последних дней в жизни Дуламсурэн произошли такие перемены, каких у других и за всю жизнь порой не бывает.

Добившись ареста управителя хамбы — Мушара, Сэмджид вместе с Дуламсурэн побывала у Элдэв-Очира. Он одобрил действия Сэмджид, помог Дуламсурэн: позвонил кому-то, и ее пригласили петь на Народном стадионе во время торжеств по случаю десятой годовщины Народной революции. Потом Элдэв-Очир с Сэмджид сидели во дворике управления внутренней безопасности, на скамейке под старым тополем. Говорили о разном. Между прочим, Элдэв-Очир сообщил, что скоро из Москвы в Монголию приедет муж Раднаевой. Рассказал о том, что при проверке выяснились неблаговидные дела Аюура, который во время конфискации имущества феодалов совершил должностные проступки и вообще в последнее время забросил работу, стал на путь стяжательства. С работы его сняли. Насчет брата Сэмджид отдано распоряжение освободить его и направить к старшей сестре.

Обрадованная таким быстрым, благоприятным исходом дела, Сэмджид тогда не нашлась даже что сказать, как поблагодарить Элдэв-Очира.

И вот теперь она сидит в президиуме женского съезда, думая о том, какое большое влияние должно оказать это событие на жизнь и судьбу многих монгольских женщин. Взять хотя бы батрачку Дуламсурэн, беднейшую из бедных. Вот она сидит как полноправная делегатка. Певица Народного стадиона. О судьбе этой девушки Сэмджид собиралась упомянуть в своем выступлении на съезде. Есть у нее много и других примеров того, как революция пробудила монгольских женщин к общественной жизни, к участию в революционном обновлении страны. И действительно, треть женщин Монголии уже вступили в кооперативы, более шестисот работают на руководящих партийных и государственных постах. Вот, например, заведует женотделом ЦК партии Догсма, которая выступает с докладом на этом съезде. В президиуме сидит Пунцаг — она министр здравоохранения. Две делегатки, сидящие за ней, — председательницы аймачных управлений. Около тридцати женщин являются председательницами сомонов и хоронов[71]. Всего несколько лет назад такого участия женщин в государственных делах нельзя было даже представить.

Наконец было объявлено об открытии съезда, зачитали приветствие ЦК партии. В нем говорилось: «Женщины — работницы и скотоводы! Добивайтесь сплочения своих рядов, активно поддерживайте и осуществляйте генеральную линию партии! Высоко держите революционное знамя! Все силы свои, всю энергию отдавайте делу искоренения феодализма, осуществлению благородной цели — некапиталистического развития страны на пути к социализму!»

Направляясь к трибуне, Сэмджид поймала взгляд Раднаевой, сидевшей в первом ряду президиума. Своими веселыми, насмешливыми глазами она как бы говорила Сэмджид: «Не волнуйся, смелее!»

Дойдя до трибуны, Сэмджид вынула текст приветствия, положила его перед собой на подставку и сделала глубокий вдох. В голове сразу прояснилось, слова на бумаге проступили отчетливо. И она стала читать: «Для вас, освободившихся от феодальной темноты и бесправия женщин революционной Монголии, открылась широкая дорога равноправного участия в великом деле пролетариев всех стран — построении социализма во всем мире…»

Закончив читать, Сэмджид направилась к своему месту. Элдэв-Очир кивнул ей, чтобы подошла. Она приблизилась и услышала негромкий шепот Элдэв-Очира:

— После заседания приходи в Центросоюз, там будет прием.

Учащенно забилось сердце Сэмджид. С 1927 года Сэмджид приходилось выполнять различные поручения, была она и чрезвычайным уполномоченным по конфискации имущества феодалов. Неоднократно встречалась с руководителями партии и правительства, но лишь незадолго до женского съезда познакомилась с Элдэв-Очиром, перед которым сейчас преклонялась. Сэмджид чувствовала искреннюю признательность к Элдэв-Очиру за быстрое решение ее личного дела — судьбы младшего брата.

Первый день съезда закончился, и после заседания в столовой Центросоюза был устроен торжественный ужин для президиума съезда. На него были также приглашены известные писатели, артисты, ответственные работники партийного и государственного аппарата. Сервировка была смешанной — вместе с традиционными монгольскими угощениями и напитками на столе стояли и европейские. Женщин и мужчин рассадили за столом через одного. Место Сэмджид оказалось рядом с бурятским врачом Цеденовым. Ждали Элдэв-Очира и Раднаеву.

Соседа своего, Цеденова, Сэмджид видела много раз, но лично не была с ним знакома. Это был широколобый мужчина с густыми, чуть вьющимися, посеребренными на висках волосами, несколько бледным лицом и широким носом с горбинкой. Из-под очков глядели внимательные карие глаза. Одет он был в серый костюм и голубую рубашку без галстука. Вначале Сэмджид чувствовала себя неловко под пристальным взглядом Цеденова. Чувствуя это, он легонько дотронулся до ее локтя своими длинными холеными пальцами.

— Я вас знаю. А вы меня?

— Я тоже вас знаю, — не поднимая на собеседника глаз, ответила Сэмджид.

— Так кто же я, по вашим сведениям?

— Вы врач, а зовут вас — Цеденов.

— Вообще-то у меня есть имя — Мункэ. Можно просто так и звать — Мункэ. — Он закурил, затянулся. — Родом я из Хэджинги. Из тех краев когда-то переселился в Монголию бурятский род, слышали, наверное. Мне даже говорили, что вы как раз из этого рода будете.

— Это верно.

— Вот видите, значит, мы с вами, можно сказать, земляки. Мне часто приходится бывать в худоне по своим врачебным делам. Давно хочу побывать и на Ононе, да вот пока не представился случай. У нас с вами общие корни. Надеюсь, познакомимся поближе…

Наконец в зал вошли Элдэв-Очир и Раднаева. Вместе с ними был высокий стройный мужчина, по виду — русский. Тщательно причесанные редкие русые волосы, несколько глубоких морщин на выпуклом лбу, курносый, почти монгольский нос и большие голубые глаза — таков был муж Раднаевой, Владимир Самарин.

Привыкшая сдерживать свои чувства на людях, Раднаева излучала улыбки, часто обращалась к мужу с какими-то репликами, на что тот, еще, по-видимому, не совсем освоившись в незнакомой обстановке, молча кивал головой, не переставая изучающе рассматривать помещение, собравшихся и накрытый стол. Но вот все заняли свои места. Тогда поднялся Элдэв-Очир и медленно обвел взглядом сидящих. Все умолкли, приготовившись слушать.

— Прежде всего, — начал Элдэв-Очир, — я хотел бы выразить радость и удовлетворение тем, что шефство над делегатками съезда женщин поручено нашей Народной армии и управлению внутренней безопасности. Это нас вдохновляет. Наша большая подготовительная работа начинает воплощаться в большое дело — съезд успешно начал свою работу. С особой радостью я отмечаю большую помощь, которую нам оказала в этом представитель Коминтерна, наш замечательный друг товарищ Раднаева. И еще одно приятное обстоятельство. Вот справа от меня сидит товарищ, только что прибывший в нашу страну. Это муж Раднаевой Владимир Самарин. Первый тост на нашем ужине я предлагаю за успешное проведение Первого съезда монгольских женщин!

Раздались дружные аплодисменты. Все встали с бокалами в руках, чокались, поздравляли друг друга.

— Ну что ж, Сэмджид, давайте чокнемся, ведь мы, как-никак, люди одного племени, — обратился Мункэ Цеденов к Сэмджид. — Со знакомством! Обилие друзей никогда не бывает чрезмерным. — Он вновь пристально посмотрел на Сэмджид. В его взгляде она увидела огоньки искренней теплоты. Этому доброму взгляду хотелось верить. И неловкость, скованность куда-то исчезли.

— Со знакомством, — повторила она. — Недаром говорится: у кого много друзей, тот широк, как степь. А без друзей человек узок, как ладонь. — И Сэмджид пригубила свой бокал.

— Это верно. Вы знаете, я уже третье лето здесь встречаю. У меня появилось много добрых друзей, и я чувствую себя широким, как степь. И такое у меня чувство, что родился я на этот свет для того лишь, чтобы принести по возможности больше пользы Монголии. А если это так и будет, то большего в жизни мне и не надо!

Цеденов говорил искренне, и Сэмджид верила в эту искренность.

До полуночи продолжался торжественный ужин. Когда стали расходиться, Мункэ и Сэмджид вышли вместе. Было темно, лишь кое-где горели уличные фонари. Они ступали в темноте осторожно, почти на ощупь. Мункэ и так-то плохо видел, а в темноте идти ему было совсем трудно. Он остановился, смущенно поднял глаза к звездам.

— Вот если бы в мире не было совсем ночей… — Он негромко рассмеялся и продолжал: — То все мы, наверное, мечтали бы, чтобы они были. — Он твердо взял Сэмджид за руку и решительно двинулся вперед. А у нее вдруг возникла мысль, что с этим человеком можно поделиться всем, даже самыми сокровенными мыслями.

Дошли до центральной площади.

— Вы знаете, Раднаева агитирует меня поехать учиться в Советский Союз, может быть, даже в Москву, в медицинское училище, — задумчиво проговорила Сэмджид.

Мункэ порывисто взял ее за руку и крепко пожал ее:

— Это было бы очень здорово, Сэмджуудэй! Обязательно поезжай. Это такая честь — учиться в Москве! Да еще в медицинском училище. Мне вот довелось учиться не в Москве, а в сибирском городе Томске. Непременно поезжай и не думай сомневаться!

Сэмджид было приятно, что спутник назвал ее ласково — Сэмджуудэй. Случайно это или намеренно? Сэмджуудэй… Эх, побывать бы сейчас в Москве, на Красной площади!.. Кто обронил эту фразу?.. Кто первый так сказал?.. Конечно же, Очирбат…

В памяти Сэмджид отчетливо возник тот зимний вечер 1924 года. Холодное безоблачное небо над темным бором, раскинувшимся на берегу Онона. Мерцающие звезды. Скрип снега под ногами. Лай собак со стороны монастыря. И они вдвоем в этом лесу. Она ласково поглаживала теплую руку Очирбата. То была ночь, когда они только что узнали, что умер Ленин, и, потрясенные страшным известием, бродили по ночной степи. И неожиданная фраза сорвалась тогда у Очирбата: «Побывать бы сейчас в Москве, на Красной площади…»

Сэмджид тогда заплакала. Плакала беззвучно, и крупные слезы скатывались одна за другой по ее щекам.

5

Лето воистину было девичьим. В те годы в монгольской столице почти каждый месяц, а то и каждый день происходило что-то новое, значительное. Но такого крупного события, как съезд женщин, давно уже не было. Недавние батрачки, рабыни своих мужей, собрались на съезд, чтобы как полноправные граждане решать дела государственной важности, обсуждать вопросы дальнейшего развития революции, строительства социализма. Говорили о том, как вести культурно-просветительную работу среди трудящихся женщин, привлекать их к активному участию в общественной жизни. Это работа на долгие годы, но в решениях съезда ставились задачи, которые надо было решать уже сейчас, сегодня. И это было замечательно.

О монгольские женщины! Какой душевной чистотой, врожденной скромностью, целомудрием наградила вас природа! Какой сердечной щедростью, красотой и неизбывной любовью вы одарены! Нежные и верные жены, заботливые матери! В легендах и сказаниях воспеты несравненная любовь и верность монгольской женщины. В песнях славит народ нежную мать, в сердце носят люди ее замечательный образ! Кому не известны удивительная история мудрой Мандхай-хатун, возглавившей вооруженную борьбу с иноземными поработителями, милосердие и добросердечность Хялар-хатун, сказание о Нарангарву, которая во имя спасения родных и всего племени своего принесла себя в жертву коварным врагам, а чтобы не надругались враги над ней, покончила с собой и превратилась в птицу поднебесную! Разве не о силе духа монгольской женщины говорят эти легенды! Но в условиях феодальной Монголии женщины влачили жалкое, безрадостное существование, жили в темноте и невежестве, батрачили на богатеев, утопали во мраке религиозного дурмана. Мало того, хитроумные маньчжуро-китайские эксплуататоры пытались вытравить из сознания женщин стыдливость и благородство, растоптать их душу, развратить корыстолюбием. Чего только ради этого не делалось — слов не хватит!

Китайские торговые поселения, как мухи облепившие Монголию, стали центрами растления монгольских женщин, которых там принуждали торговать своим телом, отравляли опиумом… Прицел был дальний — искоренить монгольскую нацию как таковую. Не вышло! Великая победа Народной революции вдребезги сокрушила коварный замысел китайских колонизаторов, монгольские женщины обрели свободу, стали равноправными гражданами. Перед ними открылся светлый путь к счастливой жизни!

И, по выражению нашего великого Нацагдоржа[72], возродилась природная красота, сметливость и благородство монгольской женщины, которая стала не только матерью, женой, но и хозяйкой всей своей державы.

Больше, чем других людей,
Женщин раньше угнетали.
Ныне красавицы женщины наши
Свободу и счастье навек обрели.
Эта песня постоянно звучала в те дни и в лагере делегаток съезда, и в зале, где он проходил, и на празднично украшенной площади, где состоялись надом и торжества, посвященные 10-летию Народной революции. Слова песни будили в женщинах гордость, звали к новым свершениям. И когда строй делегаток затягивал на марше революционную песню, все воспринимали это как символ возрождения государства.

К празднику было приурочено открытие Центрального театра на Народном стадионе, и в этой церемонии участвовали делегатки женского съезда. «Зеленый купол» — так торжественно окрестили новое здание, возведенное в форме огромной юрты, над которой развевался красный флаг. На кровле одноэтажного крыла, примыкавшего к большому залу с куполом, были укреплены лозунги и транспаранты, приветствующие делегаток съезда, трепетали разноцветные флажки. В самом зале гостей встречало ослепительное сияние множества электрических лампочек, гремел военный духовой оркестр. Было празднично и оживленно. Стены зала были расписаны священным орнаментом, символизирующим долголетие. Когда раскрылся ярко-огненный бархатный занавес, на широкой сцене перед зрителями предстали музыканты в красивых национальных костюмах. На коленях у музыкантов покоились инструменты — морин-хуры, хучиры, шандзы, ёчины. Но вот на середину сцены вышел бледнолицый, худощавый молодой человек в черном европейском костюме и объявил об открытии Центрального театра Народного стадиона. Хорошо поставленным артистическим голосом молодой человек продолжал:

— Мы шлем горячий революционный привет участницам Первого съезда женщин Монголии! Уверены, что вместе с мужчинами, как равные с равными, наши прекрасные женщины сделают все для осуществления великой исторической цели — построения в Монголии социализма, минуя капиталистическую стадию развития. Нам, участникам первого концерта в театре Народного стадиона, особенно приятно выступить перед делегатками женского съезда!

Молодой человек повернулся лицом к оркестру, взмахнул руками, и зазвучала мелодия «Монгольского Интернационала». Его наизусть знали все, и, услышав знакомую мелодию, зал дружно поднялся.

От бедствий и страданий всех избавит
Наш Третий Интернационал… —
звучало под зеленым куполом. От мощных звуков колебались хрустальные подвески люстр.

Сэмджид, Раднаева, Владимир Самарин стояли в первом ряду зала, пели вместе со всеми. Лукавым взглядом Самарин наблюдал за поющей Сэмджид, у которой оказался неплохой голос. «Да, революция — великая сила. Она делает с людьми чудеса, — думал про себя Самарин. — Ведь эти женщины, как рассказывала Рая, еще совсем недавно не только не пели «Интернационал», но даже не знали, что означает это слово. «Наш Третий Интернационал…» Сэмджид хоть и выглядит простой, а девушка умная. Правильно Рая настаивает, чтобы ее отправили учиться».

После общего пения «Интернационала» для собравшихся был дан большой концерт. В ожидании, когда на сцене появится их новая знакомая — Дуламсурэн, Сэмджид и Раднаева комментировали исполнявшиеся на сцене песни и танцы Самарину, который совсем не знал ни языка, ни монгольских обычаев. Конечно, Владимир Самарин слышал и видел много прославленных певцов, певиц и балерин в театрах Парижа, Берлина и Москвы. Но танцы и песни Монголии отличались восточным своеобразием, и ему было интересно познакомиться с древним и столь необычным искусством этого далекого народа. Да и само здание театра, на сооружение которого революционное правительство не пожалело средств, оригинальная архитектура и отделка здания не могли не привлечь его внимания. Театр этот стал символом заботы народного государства о развитии национальной культуры и искусства.

Дуламсурэн вышла на сцену почти в самом конце концерта. Когда она появилась в блеске огней, даже сдержанный Самарин невольно воскликнул по-русски: «Какая красивая девушка!» Раднаева ответила ему тоже на русском языке: «Да, она действительно красивая. Наша находка». В ее словах звучала гордость. Догадавшись по интонации, о чем они говорят, Сэмджид вмешалась в разговор:

— Сейчас она будет петь одну из самых любимых народных песен — «Прелести и грации полна». В этой песне переплетаются монгольские и бурятские мотивы, ни один монгол не может слушать ее без волнения.

Между тем Дуламсурэн в ослепительно голубом дэли, расшитом драконами, с отделкой из золотой парчи, с жемчужными подвесками, в национальной шапочке из красного шелка, напудренная и нарумяненная, выглядела сказочной принцессой, но никак не батрачкой, которую еще недавно притесняли на подворье хамбы Ёндзона.

Ведущий концерта, тот самый молодой человек, громко объявил:

— В сопровождении оркестра народных инструментов выступает солистка театра, делегатка Первого съезда монгольских женщин Дуламсурэн. Народная песня «Прелести и грации полна».

Оркестранты начали выводить любимую всеми мелодию. Дуламсурэн запела:

Ты прелести и грации полна,
Красавица, каких не много.
Смотрю я на тебя, краса и диво,
И наглядеться вдоволь не могу.
Сколько искренности и чувства было в исполнении Дуламсурэн, как звонко и чисто звучал ее голос! Захваченные песней, все затаили дыхание. Голос Дуламсурэн то взлетал высоко, как звук свирели, то внезапно переходил на низкие тона, и становилось страшно, как она не сорвется.

Сэмджид тоже украдкой рассматривала Самарина. Тот весь был поглощен концертом, как, впрочем, и любой человек на его месте, ничего подобного ранее не видевший и не слышавший. Его руки крепко сжимали подлокотники кресла, глаза были устремлены на сцену, и, когда звучавшая оттуда мелодия ему особенно нравилась, в глазах Самарина вспыхивали искры удовлетворения. Тонкие губы время от времени непроизвольно вздрагивали — по-видимому, еще не прошла усталость от долгой и трудной дороги.

Когда Дуламсурэн кончила петь, возбужденная Раднаева стремительно поднялась на сцену, обняла певицу и расцеловала. В глазах у нее стояли слезы, которые она утирала шелковым платочком. Зрители в зале встали.

— Браво! Бис! Еще, еще спой! — раздались голоса, перекрывшие шум аплодисментов.

Так в театре Народного стадиона родилась традиция просить артистов повторять наиболее понравившиеся публике номера.

На «бис» Дуламсурэн спела еще несколько песен, чем вызвала новый прилив энтузиазма у зрителей. Пела она с подъемом, догадываясь, что это начало ее пути в революционном искусстве.

После концерта только и разговоров было, что об успехе Дуламсурэн, о ней самой. Раднаева и Сэмджид отправились за кулисы и застали ее всю в слезах, окруженную артистами. Здесь же суетился и ведущий концерта.

— Отлично, отлично! — то и дело повторял он. — Слезы радости… Что может быть возвышенней!

Подошел и Самарин. Он сразу оценил ситуацию и обратился к Дуламсурэн, как если бы перед ним была одна из прославленных певиц, которых он слышал в Париже или Москве:

— Меня очень взволновало ваше пение. Большое спасибо!

Раднаева тут же перевела слова своего мужа. А Дуламсурэн то плакала, то смеялась. Надолго запомнится ей этот день! День ее второго рождения.

— Я никогда не забуду, что вы для меня сделали, — смущенно пролепетала девушка, обращаясь к Раднаевой и Сэмджид.

Вместе с мужем Раднаева проводила Сэмджид и Дуламсурэн до лагеря делегаток, где Сэмджид на время съезда и праздников поставила свою юрту. Лагерь по указанию Элдэв-Очира усиленно охранялся. Здесь Сэмджид не чувствовала себя ответственным работником, ей все казалось, что она такая же, как все, простая делегатка съезда, что вскоре ее ожидает еще один поворот судьбы, жила с затаенным ожиданием какого-то счастливого случая, который повернет ее жизнь в новое русло. Однако чего она никак не ожидала, так это встретить сейчас своего младшего брата Баатара. Ведя за собой Дуламсурэн, Сэмджид вошла в юрту. Из-за стола поднялся высокий юноша в военной форме. В неярком свете Сэмджид не сразу разобрала, кто это. Сначала подумала, что это солдат из охраны, но потом что-то знакомое почудилось ей в его облике. И наконец она узнала:

— Баатар, братишка!

— Сестра, Сэмджид!

Обняв брата, Сэмджид залилась слезами. Не понимая, отчего она плачет, Баатар прижимал голову сестры к своей груди и, стесняясь присутствия незнакомки, смущенно отводил взгляд от Дуламсурэн. Вскоре Сэмджид успокоилась.

— Как же ты нашел меня, откуда узнал, где я живу? — спросила она брата.

— Видишь ли, из Ундэр-Хана меня довезли на военном грузовике. Со мной ехал какой-то военный, так вот он и сказал, что знает, где тебя найти. Он и привел меня сюда.

Слушая маловразумительное объяснение Баатара, Сэмджид с болью и гневом вспомнила того негодяя, который упрятал брата в тюрьму, чтобы добиться ее благосклонности. В то же время она почувствовала облегчение и радость, что не уступила домогательствам проходимца.

6

Отшумел праздничный надом, продолжавшийся целую неделю, разъехались по домам делегатки женского съезда. Не стало в городе того многолюдья, как в дни праздника. Тише и спокойнее было теперь в столице. Как-то вечером, вскоре после праздников, у Самариных, живших в добротном доме на Водовозной улице, собрались Элдэв-Очир, Сэмджид, Мункэ, еще несколько друзей. Поводом для встречи стал предстоящий отъезд Сэмджид в Москву на учебу. После окончания съезда из числа его делегаток были отобраны около тридцати самых смышленых и бойких. Их решили направить в советское училище, где готовят медсестер и фельдшеров.

Собравшиеся у Самарина и Раднаевой гости сидели за длинным столом, непринужденно переговаривались. Угощенье на столе было не ахти какое богатое, но по тем временам вполне приличное. Гостиная, где расположились друзья, представляла собой продолговатую комнату с двумя окнами. Возле одного из окон стояло пианино. В углу резной буфет черного дерева, за стеклами которого была аккуратно расставлена хрустальная и фарфоровая посуда. Рядом — небольшой столик, сколоченный из простых оструганных досок, на столике — красивая, тонкой работы китайская ваза, монгольские чеканные кувшины, серебряные пиалы, кожаное ведро и другая традиционная утварь. Вдоль одной из коротких стен гостиной — длинная, из угла в угол, книжная полка, тоже из обыкновенных досок. Книги на полке были в основном на русском и французском языках. Остальное пространство на стенах было занято репродукциями картин русских художников, преимущественно пейзажей, и семейными фотографиями в рамках.

Раднаева, на которой было сшитое в монгольском стиле ситцевое платье, то и дело вставала из-за стола, поднося то кумыс, то чай, приготовленный по-монгольски, с молоком. Угощение на столе было русским. Хозяин рассказывал гостям о том, как в двадцатые годы работал под руководством Феликса Дзержинского, боролся с контрреволюцией.

— Много трудностей пришлось нам пережить. По всей России — голод, разруха. Недоставало самых необходимых вещей. Внутренняя контрреволюция, иностранные интервенты из кожи вон лезли, чтобы задушить Советскую власть. Вот вы, пожалуй, вряд ли знаете, что такое настоящий голод. Чтобы обеспечить рабочих в городах продовольствием, мы делали работу, которая не под силу никому, кроме революционеров. Кулачье припрятывало хлеб, враги революции поджигали продовольственные склады, убивали и истязали наших товарищей, недобитые белогвардейцы вредили чем могли. Вы только представьте! Жестокая была борьба, но мы отстояли революцию. И не дай бог вам пережить такое. Поэтому надо быть всегда начеку, не терять революционной бдительности. Феодалы, имущество которых вы конфисковали, никогда не примирятся с этим. Это точно! Уже сейчас то здесь, то там вспыхивают ламские мятежи. Наверняка это лишь первые признаки большой бури.

Говорил Самарин размеренно, тщательно обдумывая слова. Внимательно слушавший хозяина Элдэв-Очир отпил из небольшой пиалы кумысу, внимательно посмотрел в лицо новому своему другу. Потом заговорил:

— Мне известно мнение некоторых товарищей из Исполкома Коминтерна о внутреннем положении в нашей стране. У нас в ЦК отдельные товарищи, особенно Гэндэн, кажется, не очень-то согласны с этим мнением. Мы приложили большие усилия для того, чтобы организовать множество колхозов и коммун, но ничего не делаем, не знаем даже, что делать, чтобы они нормально развивались. В прошлом году этот вопрос обсуждался на восьмом съезде партии, и многие товарищи тогда высказывали сомнение в правильности такой политики. В стремлении преодолеть правый уклон не скатываемся ли мы в левацкую крайность? Примерно так в ЦК думают многие. Революционная работа — дело тонкое. Самарин верно говорит. Мы не боимся контрреволюционных выступлений. Но разве можно примириться с тем, что эти выступления возникают в результате наших собственных ошибок, а в итоге аратские массы дорого расплачиваются за это. Мы правильно сделали, что конфисковали феодальную собственность и передали ее аратам-беднякам. Но вот теперь мы бедняков и середняков без разбору объединяем в колхозы и коммуны. Правильно ли это? Ведь кое-где поспешно созданные колхозы уже начинают разваливаться.

В создании колхозов и коммун Сэмджид приходилось участвовать лично, и ее, естественно, беспокоило, что в последнее время все чаще стали говорить об их неэффективности, о том, что все это было ошибкой. А если это ошибка, то и лично она повинна в ней, хотя и выполняла правительственное задание. Если это перегиб, то в чем состоит его сущность и как его исправить? Ведь совсем недавно, на женском съезде, никто не называл создание артелей ошибкой. Наоборот, многие с одобрением говорили о том, что тысячи и тысячи женщин вступили в колхозы. Эти мысли постоянно мучили Сэмджид, и сказанное только что Элдэв-Очиром вновь возбудило неуверенность, сомнение.

Она взглянула на Мункэ. В последнее время он всячески старался продемонстрировать Сэмджид, что хочет сблизиться с ней. Вдруг Мункэ резко отодвинул стул и, обращаясь к Элдэв-Очиру, заговорил:

— В двадцать девятом мне пришлось участвовать, причем в самом начале, в конфискации феодальной собственности и организации колхозов. Тогда ни у кого не было никаких сомнений. А теперь, выходит, все это — ошибка? И нужно распускать колхозы? Как же мы людям в глаза смотреть будем?!

Элдэв-Очир ответил не сразу. Помедлив, сказал:

— Умение признавать и исправлять ошибки — непременное качество революционера. А тот, кто во что бы то ни стало упорствует, не признает ошибок, тот опасный для революции человек.

Элдэв-Очир встал, подошел к окну. Резко обернулся, хотел что-то сказать, но, видно, передумал, сказал другое:

— Впрочем, довольно об этом. Делу время, потехе час. Рая, сыграйте нам что-нибудь.

Раднаева села за пианино.

— Я сыграю вам «Аппассионату», так называется соната великого немецкого композитора Бетховена. Ее очень любил слушать Владимир Ильич Ленин.

Она положила руки на клавиши, начала играть. Пальцы быстро летали по клавиатуре, и комнату заполнили звуки. То что-то лирическое, задумчивое, то бодро-призывное, возбуждающе-огненное было в музыке, лавиной хлынувшей на слушателей. Через открытые окна она вырвалась на улицу и, казалось, до краев заполнила сияющий над городом, чуть затянутый дымкой небосвод. Удивленно останавливались прохожие, прислушиваясь к необычным для слуха звукам.

Когда Раднаева кончила играть, гости группами в разных концах гостиной продолжили разговоры, обменивались новостями, шутили. Все, как сговорившись, старались оставить Сэмджид и Мункэ наедине. Несколько озадаченная разговором о колхозах, Сэмджид все же испытывала горячее чувство симпатии и благодарности к своим друзьям, образованным и много знающим людям, которые, как она догадывалась, хотели, чтобы и она не была одинокой. И в то же время ей было неловко, она стеснялась своей сдержанности по отношению к Мункэ, к его все более настойчивым попыткам к сближению. У нее не выходил из памяти тот праздничный ужин в Центросоюзе, когда он так ласково обращался к ней: «Сэмджуудэй». Он нравился ей, но настоящей любви не было. Мешала та не забытая до сих пор нежность, которую совсем еще юной девушкой отдала она Очирбату. Сэмджид казалось, что никогда не сможет повториться та первая светлая любовь, тот вихрь не изведанных ранее чувств, грез и надежд и что в будущем ждет ее обычное замужество, продиктованное стремлением поддерживать огонь в очаге, потребностью материнства, продолжения рода.

Мункэ Цеденов чуть захмелел от вина. На лице у него выступили капельки пота, на виске пульсировала голубая жилка. Привычным движением он легонько дотронулся до локтя Сэмджид, посмотрел ей в глаза.

— Я слушал все ваши разговоры, а думал о тебе, Сэмджуудэй, — начал Мункэ. — Это, конечно, хорошо, что женщины в период революции занимаются политикой. Так оно и должно быть. Но я все-таки считаю, что самая лучшая область, где женщины могут быть наиболее полезными, — это просвещение и медицина. Тебе, Сэмджуудэй, теперь надо думать не о прошлой своей работе, а о предстоящей учебе. Перед тобой открывается совершенно новый путь.

— Да я и так уже ни о чем другом не думаю. Очень боюсь, хватит ли у меня способности учиться-то… Я как-то сказала об этом Рае, так она мне чуть уши не оборвала. — Сэмджид негромко рассмеялась.

Сидевшая неподалеку Раднаева услышала последние слова и тоже рассмеялась. Потом уже серьезно сказала:

— Тебе задание, Мункэ: заняться с Сэмджид русским языком. Научи ее пока самому необходимому, чтобы у нее появились навыки. Это поможет ей на первых порах.

— Вот это верно, — вступил в разговор Элдэв-Очир. — Ты, Сэмджид, должна воспользоваться предпочтением, которое доктор оказывает тебе. — И он тоже рассмеялся.

Этот искренний, заразительный смех поднял настроение заскучавших было гостей. Хотя Сэмджид и смутило шутливое замечание Элдэв-Очира, ей было легко и хорошо среди этих милых людей. И она поддержала шутку:

— Да, Мункэ, ты должен хорошо учить меня.

— Ладно, — сразу же согласился тот. — Только предупреждаю: для человека, способного к языкам, на это нужно не меньше десяти дней.

— Боюсь, что способности у меня не ахти какие.

— Ты недооцениваешь себя, Сэмджуудэй.

— Я ведь так мало знаю! Училась всего два года в начальной школе да еще в двадцать шестом окончила партийные курсы. Вот и все.

Мункэ легко встал, наполнил два бокала и один протянул Сэмджид:

— За твои будущие успехи!

— Выпейте, Сэмджид, ну хоть чуточку, — присоединился к тосту Самарин. — За ваши успехи! — Он подошел к Сэмджид, чокнулся.

Когда Сэмджид впервые услышала рассказ Раднаевой о том, как она познакомилась со своим мужем, как они полюбили друг друга, ей даже показалось, что это люди с какой-то особенной кровью. Какая же у них любовь! Какой гармоничный союз! Вот ведь как бывает — эти двое, хоть они и разной национальности, создали семью, и какую крепкую семью! Так, видно, и все многочисленные народы и народности Советской России в огне великой революции выковывают общую необыкновенную судьбу. Каким же замечательным должен быть муж Раднаевой — и внешностью, и характером! Так она думала тогда. А теперь, глядя на него, узнав о нем побольше, поняла, что этот человек, с юных лет вставший под знамя революции, ее верный солдат, голубоглазый сын русского крестьянина Володя Самарин — самый обыкновенный человек, добрый и отзывчивый. Таким он и должен быть! Он учился в Берлине и Париже, выполнял ответственную работу, но остался простым и скромным. И вот теперь он приехал в Монголию, чтобы работать на благо ее народа, делить с ним хлеб насущный, помыслы и чаяния. Думая так, Сэмджид испытывала радостное чувство удовлетворения и успокоенности.

— Мункэ, расскажи мне о себе, — обратилась она к своему соседу.

Тот снова дотронулся до ее локтя, но уже более решительно. Видно, хмель прибавил ему смелости.

— Рассказать о себе? А мне, собственно, нечего о себе рассказывать. Вообще-то я в некотором роде генеральский сын. Отец мой, хоринский бурят, служил в царской армии, оказался одним из немногих, кому удалось дослужиться до солидных чинов. В молодости он учился в Петербурге, в военно-медицинской академии, отличился в русско-японской войне, был награжден, получил генеральское звание. В общем, оторвался от народа. После Октябрьской революции отец подался в Маньчжурию. Я пошел по стопам отца, стал медиком. Но только не повторил его ошибки, а встал на сторону революции. Даже фамилию изменил, теперь я не Цедыпов, а Цеденов. Взял фамилию дяди. Вот и все.

— Ты один сын у отца?

— Есть у меня еще старший брат, Сангарил… Он тоже, как и отец…

— Постой, ты говоришь — Сангарил? Сангарил…

В глазах у Сэмджид потемнело, все расплылось.

— Что с тобой, Сэмджид? Что случилось?

— Да так, ничего. Что-то вдруг плохо мне стало…

— Давайте-ка все выйдем на свежий воздух, погуляем по берегу Толы.

Голос Элдэв-Очира, предложившего погулять, словно донесся откуда-то издалека, глухо и неясно.

7

Баатар и Дуламсурэн шли по берегу Толы. Вокруг все дышало очарованием лета. Горы, степь и ясное небо купались в прозрачном знойном мареве, озаренные лучами солнца. Земля нежилась в этой благодати, подставив солнцу свою богатырскую грудь, покрытую цветным разнотравьем и зеленой порослью деревьев.

Баатар был в новеньком голубом дэли, на голове — военная фуражка. На Дуламсурэн дэли был зеленого цвета, в тон окружающей их природы. Ростом Баатар был не намного выше Дуламсурэн, но сложением крепок, широкоплеч и широкогруд. Ему лишь недавно исполнилось двадцать лет, но даже в походке его чувствовалась недюжинная сила и взрослая основательность. Дуламсурэн станом стройна, гибка и очень женственна.

Баатар то и дело украдкой заглядывал в черные глаза спутницы, и трудно было догадаться, о чем он в этот момент думает. Но у обоих в глазах можно было прочитать ощущение счастья, в них отражалась вся красота окружающего мира, радость и праздничное ликование. Дуламсурэн шла задумчивая, накручивая конец косы на палец. В душе звучала радостная мелодия счастья.

Глубоко вздохнув, Баатар прервал затянувшееся молчание:

— Послушай, Дуламсурэн… — и снова умолк, не зная, что сказать дальше.

— Что ты сказал? — откликнулась она, взмахнув ресницами.

— Погуляем еще?

— Погуляем.

— Смотри, какие там ивы, сплошные заросли…

— А здесь как раз брод на реке.

— Давай доберемся до той вон рощицы, где тополя.

— Давай.

— Искупаемся?

— Ты купайся, а я у воды посижу.

— Знаешь, а ваша Тола тоже красивая река, как и наш Онон.

— Ага. Мы с тобой оба — дети красивых рек. — И она продекламировала:

Тина зеленая в речке растет,
Как хлебная нива, в воде зеленеет…
Потом просто и искренне сказала:

— А твоя сестра Сэмджид — очень хорошая девушка. Она мне как старшая сестра.

— Да, она у нас хорошая.

— Интересно… Вот мы жили-жили, не зная друг друга, и вдруг встретились с ней. Я ведь шагу теперь не ступлю без ее одобрения… Вот и с тобой, не будь ее, могли бы не встретиться.

— Как это не встретились бы… — Огорченный такимпредположением, Баатар замолк, губы его дрогнули.

Дуламсурэн горячими ладонями сжала его щеки и, утешая, словно маленького, сказала:

— Сэмджид мне как сестра, и с тобой мы, видишь, встретились.

Баатар улыбнулся. От этого ласкового прикосновения он готов был громко рассмеяться. Весь он был полон любовью к Дуламсурэн, кроме нее, в этот момент не было для него никого на всем свете. Ни о чем больше он не мог думать, только о ней. Лишь с ней одной хотелось ему затеряться в бескрайней степи. Все прошлое: нужда, голод, безрадостное детство, вся жизнь, которую он раньше не понимал до конца, непостижимость окружающего мира, Балджид, по которой он когда-то сходил с ума, все выпавшие на его долю несчастья — ничего этого для него сейчас не было. Была лишь одна Дуламсурэн, которая шла рядом с ним, существовала лишь ее чарующая красота, родное лицо, все ее милые жесты, походка, все-все, чем он сейчас любовался. И казалось, что и в будущем не будет ничего, кроме этого мига нежности и счастья, льющегося через край.

Дуламсурэн, в жизни которой за последний месяц произошло столько событий, и горьких и радостных, чувствовала растерянность. Как только что оперившийся и впервые взлетевший птенец испытывает растерянность, не умея еще как следует спускаться на землю, так и она все еще не могла освоиться в этой новой для нее жизни. Когда в тот вечер после заседания съезда она впервые увидела Баатара, она и думать не думала, что вспыхнет в ней это горячее, обжигающее чувство любви. Но это случилось, хотя и неожиданно, как неожиданно происходят все важнейшие события жизни. Просто пришла ее пора.

На другой день после первой встречи они втроем во главе с Сэмджид отправились в урочище Буян-Уха на надом. Провели там целый день, наблюдая за поединками борцов и скачками. А вечером на извозчике возвращались в город. Вот тогда-то, во время поездки, все и началось. Вода в Толе в тот день значительно поднялась от прошедших дождей, но люди, возвращавшиеся с гулянья, смело переправлялись через реку там, где был брод возле одного из отрогов Богдо-Улы. К несчастью нашей троицы, «карета», в которой они сидели, на самой середине потока наехала колесом на камень, и колесо соскочило с оси. Повозка угрожающе накренилась. Напуганный извозчик-китаец спрыгнул в воду, не зная, что делать с лошадью. Тогда Баатар взял Дуламсурэн на руки и осторожно донес ее до берега. Она даже сапожек не замочила. Потом он таким же образом доставил на берег Сэмджид. Потом, а не сначала!

Сэмджид похвалила тогда брата: настоящий, мол, кавалер. А Дуламсурэн молча, во все глаза, как-то по-иному смотрела на Баатара, который выжимал полы своего насквозь промокшего дэли. Он вдруг показался ей сказочным богатырем. Волнение и трепет охватили девушку. Пришла и к ней любовь. Теперь все это казалось ей каким-то переплетением подлинной жизни и волшебной сказки.

Над склоном горы, куда они забрались, стремительно летали стрижи. Из-под ног время от времени вспархивали жаворонки, сразу же взмывая в небо. И тогда откуда-то сверху, из одной точки, будто птица повисла на невидимой нити, возникала журчащая мелодия пернатого певца. Казалось, весь мир принадлежит лишь им двоим да еще этому неразличимому в небе жаворонку. Но нет. В этот мир проникали и посторонние звуки — приглушенный шум города, голоса живущих в нем людей. И даже эти люди, этот город не были единственными в огромном мире. Как и они, двое влюбленных.

Излучина реки с тополиной рощицей, которую облюбовал Баатар, оказалась очень уютным местечком. Неподалеку от рощицы располагались несколько бедных на вид юрт, пасся скот. И больше вокруг — ни души.

Они расположились в тени под старым раскидистым тополем с искривленными от постоянных ветров ветвями. Взглянули в глаза друг другу, и их губы слились в горячем, упоительном поцелуе. Они забыли обо всем на свете…

Баатар подошел к кромке берега и, оттолкнувшись, прыгнул в прохладную быструю струю. Разгоряченное зноем тело жадно впитывало прохладу. Потом он прыгал и бегал по зеленой луговине, резвясь, как жеребенок. Дуламсурэн наблюдала за ним повлажневшими, утомленными глазами, улыбалась, то расплетая, то снова заплетая свою косу. Наконец Баатар улегся возле нее.

— Дуламсурэн, — чуть внятно прошептал он.

— Да, что? — Она положила ладонь на его мокрый лоб.

— Ты знаешь, что я надумал? Когда Сэмджид уедет учиться, я заберу мать с малышами и поселюсь здесь, в городе.

— Что ж, вполне возможная вещь.

— Думаю, сестра поможет мне найти какую-нибудь работу. Мне ведь безразлично, кем работать.

— Я слышала, требуются рабочие в управлении электросети.

— Вот я и попрошусь туда.

— В любом случае Сэмджид тебе поможет.

— А знаешь, я мог бы пойти работать и на лесозаготовки. Вместе с твоим отцом.

— Эх, не успела я сообщить родителям о новостях. Вот удивятся они, когда узнают, что я теперь не на кухне у хамбы работаю, а солисткой театра.

— Там у вас, на Народном стадионе, не найдется для меня работы?

— Да я не знаю, какая еще работа может быть у нас, кроме как петь или танцевать. Ты сможешь играть в спектакле?

— Нет, не смогу. Лучше я пойду в контору электросети. Надо будет поговорить с Сэмджид.

— А что она сама думает обо всем этом?

— Перед отъездом в Москву собирается побывать в родных краях. И меня хочет взять с собой. А я сказал, что в худон насовсем не поеду, а заберу мать и ребятишек сюда. Правда, она еще окончательно не решила.

— А о нас с тобой что говорит?

— Что она скажет? Просто ничего не говорит.

— О, я знаю — она одобряет наши встречи, переживает за нас.

— Слушай, Дуламсурэн!

— Да, слушаю.

— Знаешь, что я скажу сестре? Скажу, что в худон не вернусь, а поступлю здесь на работу, заберу мать и малышей и женюсь на тебе. Не возражаешь?

— А она согласится?

— Сэмджид поймет меня. В худон я все равно не вернусь. А если… Нет, ни за что не поеду! Ведь там на меня коситься будут — в тюрьме сидел…

Они замолчали. Снова заговорила Дуламсурэн:

— Что-то я не совсем поняла тебя, Баатар. Кто на тебя будет коситься? Разве ты преступник?

— Конечно, я преступник, самый что ни на есть… — Он закрыл лицо руками, готовый заплакать.

— Что ты сказал? — испуганно встрепенулась Дуламсурэн. — Что это ты говоришь? Успокойся. Не надо, милый! — Она наклонилась, прижала горячую щеку к холодному лбу Баатара, погладила по груди. От ее прикосновения Баатар как бы очнулся, взял себя в руки. Он лежал, глядя в ясное небо, по которому плыли облака, совсем маленькие, размером с ладонь.

Со склона горы, где они расположились, было видно, как связка плотов с трудом преодолевала пороги на реке и плотогоны, перекликаясь между собой, налегали на весла. Они, казалось, совсем не замечали Баатара с Дуламсурэн. Вглядевшись в плотогонов, девушка вдруг неуверенно воскликнула:

— Да это же вроде мой отец!.. — И она набросила на голову платок, чтобы ее не узнали.

Когда плоты поравнялись с Дуламсурэн и Баатаром, один из плотовщиков, загорелый, как бронзовая статуя, шутливо крикнул парочке:

— Эй, вы! Неплохо там устроились?

Плот проплыл дальше, а Дуламсурэн, думая об отце, еще долго махала рукой вслед удалявшимся плотам.

— Знаешь, Баатар, ты спроси Сэмджид, не будет ли она против, если мы с тобой съездим к моим родителям. — В ее голосе звучали просительные нотки. И Баатар, влюбленно глядя на девушку, ответил:

— Конечно, мы это сделаем. Мне обязательно надо познакомиться с твоими родителями.

8

В приононской долине прошли затяжные дожди, дороги развезло, и поэтому Сэмджид пришлось оставить машину в сомонном центре. Машину для перевозки матери с ребятишками она выпросила в «Монголтрансе» и почти пять суток добиралась на ней до Онона. Несколько раз машина «садилась» в особенно размытых местах. Сэмджид измучилась порядком. От сомонного центра решила ехать на уртонном коне. Наконец добралась до переправы через Онон — и снова препятствие: река разлилась, вброд не сунешься. На обоих берегах скопилось много народу, и старик перевозчик на плохоньком пароме, не успевая передохнуть, сновал от берега к берегу, перевозя путников.

В ожидании, пока подойдет паром с пассажирами с того берега, Сэмджид привязала коня к дереву, уселась в тени. «Онон! — пронеслось в мыслях. — Чуть ли не с детства знакомая, родная река! Каждый раз встреча с тобой как встреча с близким человеком после долгой разлуки».

Не умещаясь в привычном русле, широко разлилась река, кипит и пенится поток на стремнине — он то и дело будто в нетерпении меняет направление, норовя ускорить свой бег, играючи несет и ворочает огромные вздыбленные лесины. Мрачноватое зрелище, но величавое! И радостно на душе от новой встречи с любимой рекой! «О мой прекрасный Онон! — снова и снова повторяла про себя Сэмджид. — Вот уже восемь лет, как я впервые увидела тебя. Восемь лет! Какая же я была тогда юная. Как в песне поется: «Родину вспомню — и годы забуду…» Будто вчера покинула я эти места. А Онон все такой же, как и восемь лот назад. В то лето с матерью и младшими братьями и сестрами как раз на этом перевозе переправлялись мы через Онон, по пути в монастырь Ламын. Здесь впервые увидела я Очирбата. Разве думалось тогда о большой любви и о страшном горе, которые пришли потом! Забитая и нищая, совсем не знавшая жизни девчушка, разве думала я, что стану человеком и вернусь на Онон, чтобы посидеть на берегу в одиночестве перед поездкой в далекие-далекие края».

Подошел паром. Сэмджид деловито завела на него коня и собралась было переносить седло и другую поклажу. В это время ее окликнул кто-то из толпы прибывших с того берега.

— Эге, Сэмджид, ты ли это?

Она обернулась на оклик и сразу узнала Чойнхора. И опять возникло у нее ощущение, что видела его лишь вчера. Чойнхор подбежал к Сэмджид, сжал ее руку.

— Откуда ты, Сэмджуудэй? Как здоровье, что нового? Ну, рассказывай! — По всему было видно, что он искренне рад встрече. Сэмджид передалась эта радость, на сердце потеплело.

— Вот удивительная встреча! — воскликнула она. — А ты совсем не изменился. Все такой же. Далеко ль направляешься?

— В монастырь Ламын. Тесть мой при смерти, просил, чтобы лама-наставник приехал.

— Подожди, кто же это твой тесть-то?

— Как, разве ты не знаешь? Дядюшка Дунгар. Ведь я все-таки женился на Балджид. Не слыхала? Впрочем, откуда же тебе знать об этом.

— Так, значит, тесть умирает?

— Ага. Давно уж он ждет смерти, видно, зажился на этом свете. Тут как-то схватило у него сердце, он и слег. Да больше не встает.

— А теща-то, Хандуумай, здорова ли?

— Здорова, что ей сделается. Все гадает, какой будет судьба мужа в будущей жизни. А Балджид, бедняжка, совсем извелась. Того и гляди сама свалится.

— Что еще новенького в наших краях?

— Да вроде ничего особенного. Вот разве что колхоз наш распускают…

— Как это распускают, почему?

— Пришло распоряжение аймачного управления. Говорят, что создание колхозов — это левацкий уклон.

При этом известии Сэмджид совсем расстроилась. И было отчего. Неужто и впрямь колхозы и коммуны, в создании которых она сама активно участвовала, оказались нежизнеспособными? Кое-где араты выражают открытое недовольство нововведением, выходят из коллективных хозяйств. Все больше разговоров о левацком уклоне. Дошло до того, что кое-где местные власти издают распоряжения о их роспуске. Об этом знают в центре, но официальной оценки этим фактам не дают, всё спорят да дискутируют, перекладывая вину друг на друга. Это давно волновало Сэмджид. А тут еще такая новость из родных мест, где колхоз создавался с ее участием.

— Так вы с Балджид, значит, поженились? — Сэмджид задала этот вопрос, чтобы отвлечься от невеселых дум.

— Ага. А я слышал, вашего Баатара освободили и он будто бы подался в город. Конечно, с ним тогда слишком сурово обошлись. Я ведь тогда на следствии показал, что вся эта история случилась по пьяному делу, что парень осознает свою вину. А меня же и обругали за это. Дескать, человек выступил против коллектива, против колхозов и коммун. Это, мол, дело политическое, а ты выгораживаешь. Жаль, что все так получилось. — В голосе Чойнхора звучало неподдельное сожаление, и он ждал, что ответит на это Сэмджид. Она же, молча выслушав, просто сказала:

— Да, Баатара освободили, и он приехал в столицу, работает в управлении электросети. А я вот скоро еду в Москву, учиться. Сейчас приехала, чтобы забрать мать с младшими в город. Как они там поживают?

— Ничего себе, живут. Ребята растут работящие, матери помогают. В общем, не хуже других. Очень ждут, когда навестишь их.

У Сэмджид перехватило дыхание.

— Ну конечно, заждались, родные мои… — Она опустила глаза. — Чойнхор, помоги-ка занести на паром пожитки.

Старенький паром тронулся, и тотчас бурливая река набросилась на него, раскачивая утлую посудину. У Сэмджид закружилась голова, и она старалась не смотреть на воду — уставилась на рощицу на том берегу, крепко держась за перила парома. Холодные брызги падали на судорожно сжатую руку, но она не отняла ее. «Скорее бы», — проносилось в мозгу…

Почти уртон пришлось ей ехать от Онона до кочевья матери. Уже на закате вдали показались очертания знакомого летника на Нугастае. Сэмджид азартно, как в детстве, хлестнула коня, все в ней заныло от неизъяснимого чувства родины. Уставший конь не прибавил рыси, пришлось смириться с его размеренным, неторопливым шагом. Вот наконец и дома. Мать, сестра, что постарше, и младший братишка были в небольшом загоне, доили коров. С лаем бросилась на Сэмджид небольшая лохматая собачонка с торчащими ушами. Раньше этой собаки не было. Сэрэмджид обернулась на лай, перестала доить. Увидев дочь и не узнав ее, удивилась: кто это, мол, вдруг заявился прямо к коровьему загону? А та, не слезая с коня, рассматривала свою старушку мать, не в силах заговорить. Первой гостью узнала сестра.

— Мама! — закричала она. — Это же наша Сэмджид!

Мать чуть подойник не выронила от радости. Встала, подбежала к Сэмджид.

— И вправду, ведь Сэмджид приехала! О боже! Какая радость-то! — причитала она, чуть не плача.

Сэмджид спешилась, всматриваясь в морщинистое лицо еще более поседевшей за последние два года матери. Не выдержав, она расплакалась, прижавшись к ограде загона. Мать всплеснула руками, стала ладонями гладить лицо дочери.

— А ты почему одна? Баатар-то что ж не приехал? Ну, рассказывай, как вы там.

А сестренка, размахивая руками, с криком: «Сэмджуудэй приехала!» — бросилась к ручью, где на берегу играли другие малыши. Сквозь слезы Сэмджид поспешила успокоить мать:

— У Баатара все хорошо, он остался в городе, работает, а я приехала за вами.

— За нами? Куда ты хочешь нас забрать? Значит, у Баатара все хорошо? Ну, слава богу. Если у тебя и Баатара все в порядке, я согласна с вами хоть на край света. — Мать еще не совсем понимала, что задумала дочь. Что может быть выше радости, которую испытывает мать, получив известие о том, что дети ее здоровы, счастливы, что все у них благополучно!

Сэмджид выложила привезенные из города гостинцы — конфеты, печенье, угостила всех. Допоздна сидели они в тот вечер. Сэмджид пришлось ответить на тысячи вопросов, которыми забрасывали ее мать и ребятишки. Хорошо ей было в родительской юрте, сидеть и разговаривать с самыми близкими на свете существами, с которыми связывала ее нить единокровного родства. И в то же время Сэмджид не оставляло грустное чувство, что отрочество, его маленькие радости и огорчения — все это ушло безвозвратно, впереди — не очень-то ясное будущее. Время неумолимо — вот и мать уже совсем старенькая стала. Но ей еще жить и жить, заботливо опекаемой повзрослевшими сыновьями и дочерьми.

Однако самым затруднительным оказалось получить согласие матери перебраться из родных мест в столицу. Вначале она — то ли не желая обидеть старшую дочь, то ли в сомнении — от предложения переехать в город не отказалась. Но когда детишки уснули, твердо сказала: не поеду. Поживу пока здесь, а вот когда вернешься после учебы, там видно будет. Больше об этом мать и говорить не хотела. Сказала только, что было б лучше Баатару вернуться домой, заниматься по-прежнему скотоводством. Сэмджид терпеливо объясняла матери, почему Баатар не хочет возвращаться. А то, что он станет в городе рабочим, ничуть не зазорнее, чем быть скотоводом.

— Он, кажется, жениться собирается, невесту нашел в городе, — продолжала Сэмджид.

Но мать не соглашалась ни с какими доводами. У нее было твердое предубеждение против города. Видя, что ее настойчивые уговоры огорчают мать, Сэмджид не знала, как ей быть. Всю ночь она не могла уснуть от навязчивых, тревожных дум.

На следующее утро Сэмджид встала, когда солнце поднялось уже довольно высоко. Не успела умыться — на пороге появилась Балджид.

— Здравствуй, Сэмджуудэй! — только и сказала та. И расплакалась.

Сэмджид, чувствовавшей себя значительно старше и опытней, пришлось выступить в роли утешительницы.

— Да не плачь ты. Перестань же, Балджид.

Зная, что у подруги при смерти отец, Сэмджид старалась говорить помягче, сочувствуя чужому горю. Два года назад Балджид была совсем другой. Сейчас она на сносях, девичья красота ее померкла, на лице проступили пятна. Да и былой уверенности в себе, когда-то признанной красавице, не осталось. И все же на вид она была совсем еще девочкой, даже странным казалось, что у нее вот-вот будет свой ребенок.

— Я встретила Чойнхора на переправе через Онон. Что отец-то, как он? Плохо?

При напоминании о свалившейся на нее беде Балджид снова заплакала. Из глаз, каких-то испуганных и кротких, совсем не таких, как прежде, текли слезы, и она смахивала их ладонью.

— Очень плох. Совсем плох. Вот узнал, что ты приехала, просил, чтоб зашла, проведала. Ты навести его, Сэмджуудэй. — Она умоляюще склонила голову.

По дороге на родину Сэмджид часто вспоминала, что именно из-за Балджид ее брат попал в беду, думала, что при встрече выскажет ей все, что об этом думает. А вот встретились, и даже мысль такая не пришла ей в голову.

Старик Дунгар действительно был плох. Он лежал на низеньком деревянном топчане с приподнятым изголовьем. Изъеденная гнойными язвами грудь была открыта, на ноги наброшена какая-то поношенная одежонка. Язвами было покрыто и лицо, в уголках глаз — комочки подсохшего гноя, веки посинели. Когда Сэмджид вошла, старик поднял руку, оттянул вниз веко. Лицо его исказилось, он что-то хотел сказать, но не смог.

К больному подбежала Балджид:

— Отец, это Сэмджуудэй. Пришла навестить тебя. — Она пододвинула к топчану колченогую табуретку. Сэмджид села, взяла больного за руку. Рука была холодна как лед. Только тут почувствовала она тяжелый запах болезни и умирания. В юрту вошла Хандуумай, мать Балджид, совсем не изменившаяся за прошедшие годы. Сверкая в улыбке своим золотым зубом, она проговорила:

— Ты подальше сядь-то, Сэмджид. Уж больно тяжелый дух от него, тебе непривычно. — В ее голосе не чувствовалось никакого сожаления или сострадания к больному.

— Замолчи! — сердито отозвался старик. И, обращаясь к Сэмджид с трудом произнес: — Кончается мой век, дочка, вот жду своего часа. А ты-то как, по казенному аль по своему делу приехала?

— По своему. Собираюсь в Советский Союз, учиться.

— Это правильно, Сэмджид. Поезжай, учись хорошенько. Кто ищет счастья в своей норе, тот его не добьется. А мне вот конец приходит. Такая уж доля: вместе со старой жизнью и я ухожу.

Старик неожиданно захрипел. Губы посинели, на лбу выступил пот. У Сэмджид даже промелькнула мысль, что он умирает. Но Балджид, кажется, не особенно испугалась. Она достала бутылочку какой-то коричневой жидкости, налила в ложку, побрызгала больному на грудь. Хандуумай как ни в чем не бывало сворачивала цигарку.

— О господи, вот беда-то. Что ты будешь делать! — Однако в голосе старухи не было ни тени сожаления об умирающем муже, скорее недовольство из-за причиняемого им беспокойства.

Дунгар лежал тихо, видно впал в забытье. Но вот он глубоко вздохнул, сжал ладонь в кулак, слабо стукнул себя в грудь. Веки глаз затрепетали, это больной попытался открыть их.

— Счастливого пути тебе, Сэмджид. Учись хорошенько. Не забывай Балджид, дочку мою единственную.

Он снова закрыл глаза. Потом поднял руку, пошарил на прикроватном столике, нащупал кожаный мешочек. Достал из него золотую монету русской чеканки, протянул Сэмджид:

— Вот тебе мое благословение. В добрый путь. Как принято в наших краях у стариков. Эх, пожить бы еще… — Он снова зашелся кашлем.

Испуганная Сэмджид взяла монету.

— Прощайте, дядюшка Дунгар. Живите долго.

Заплаканная Балджид снова принялась кропить отца коричневым снадобьем. А Хандуумай, удобно устроившись на кровати, казалось, не проявляла никакого интереса к происходящему…


На перевале возле обо Сэмджид спешилась, села, оглядывая окрестности. Восемь лет назад здесь погиб Очирбат. Сколько же людей прошло за века по этому хангайскому перевалу, мимо этого обо! Каждый путник добавлял к груде камней свой камень, и выросла та груда выше всадника на коне. Кто-то воткнул в каменную груду жерди, развесил на них пучки конского волоса, флажки, ленты, лоскутки ткани. А у подножия обо на большом плоском граните было набросано множество подношений — медные монетки, папироски и спички, кусочки борцога[73], конфеты. То ли это дань невидимым духам гор, то ли знак почитания окрестных гор и рек, но все эти жертвенные приношения положены путниками по незапамятной народной традиции.

Сэмджид сунула руку за пазуху, ища, что бы положить к обо. Рука нащупала платок, в уголке которого была завязана подаренная Дунгаром золотая монета. Она не раздумывала о том, что это немалая ценность. В голове была лишь мысль о том, что обо хранит память об Очирбате, и она бросила монету в кучу медяшек.

— Прощай, любимый! До свиданья, родина! Счастливо оставаться, мама и братья с сестрами. До свиданья, Онон!


Пер. Е. Демидова.

МЫ С КУЛАН

© Издательство «Прогресс», 1974.


Семнадцать лет — пора зеленой молодости. Но я в этом возрасте уже считал себя мужчиной и однажды жестоко поплатился за это.

Много лет назад в один из июльских дней отправился я с Чингисханом и его женой на сомонный надом — Чингисхан собирался участвовать в скачках. Мы выехали рано, чтобы миновать большую часть пути до наступления полуденного зноя.

Чингисхана по-настоящему-то звали не Чингис, а просто Рыжий Цамба. Это я прозвал его так за желтые, как у тигра, раскосые глаза и курчавые рыжие волосы. Об этом прозвище я не говорил никому, только сам иногда называл его так про себя.

У Чингисхана было несколько хороших скакунов. В то лето я помогал ему готовить коней к скачкам, Я не знал тогда всех тонкостей этого дела и, естественно, мог выполнять лишь подсобную работу. Под вечер, как только спадала жара, я выводил на луга его знаменитых скакунов, у которых были необычные клички: Рыжий Ветер и Быстрый Как Молния Гнедой. Утром я водил лошадей на проминку, а днем на водопой.

Рыжему Цамбе на вид больше тридцати не дашь. У него выдающийся вперед подбородок с глубокой ложбинкой посредине, короткие, немного кривые ноги. Ступает он по земле твердо, даже как-то тяжело. Руки у Цамбы всегда сжаты в кулаки, словно он собирается кого-нибудь ударить. Я не помню, чтобы его желтые глаза когда-либо смотрели ласково. Соседским мальчишкам один только его взгляд внушал трепет, при нем они не смели и шелохнуться.

Цамба богат — скота у него много, лошадей добрых хватает, и деньги никогда не переводятся. Он барышничает.

Весной, едва только зазеленеет трава, Рыжий Цамба накидывал на своего коня богатое, украшенное серебром седло, наряжался в новый дэли и, взяв с собой несколько скакунов, уезжал куда-то. Он пропадал обычно месяцами. Люди говорили, что он успевал побывать и в Баян-Улане, что на Керулене, и в Гал-Шаре, и в Дариганге. Возвращался он обычно в середине лета, ведя нескольких коней, подобранных по мастям. Тут были и иноходцы, и рысаки, и скакуны. Все знали: если всадник скачет по дороге, протянувшейся вдоль южного склона горы, так, что пыль по всей дороге клубится, — это едет Рыжий Цамба, ибо никто так быстро не ездил, как он. Кони были его страстью.

Некоторые говорили, что он везучий, что во всем ему сопутствует удача. Большинство же его земляков считало, что Рыжий Цамба — хвастун и мстительный человек. Что касается меня, то мне казалось, что он очень похож на Чингисхана.

Как я уже сказал, мы выехали на рассвете и поскакали на юг. До сомона уртона два, дорога довольно тяжелая. Она идет по сильно пересеченной местности. А впереди еще хребет Жирэм.

Показалось солнце.

— Я заеду в айл подкрепиться, а вы поезжайте дальше, — бросил Чингисхан и свернул с дороги.

Услышав эти слова, я почувствовал несказанную радость. Мне было семнадцать лет, и во мне, видимо, начинал пробуждаться мужчина.

Жену Цамбы звали Кулан. Цамба привез ее издалека. Была она красива, как луна, и переменчива, как ветер.

Я два года жил в аймаке у брата, а когда весной этого года вернулся домой, вдруг вижу — у Цамбы новая жена, да еще такая красавица. Соседи говорили, что он часто бьет ее, будто по утрам они иногда слышат, как она плачет. Но сам я ни разу не видел, чтобы Цамба бил жену, и не слышал ее плача.

Чингисхан скрылся за поворотом дороги. Я по-прежнему скакал рядом с Кулан, держа на поводу четырех великолепных коней, которых Цамба готовил к скачкам. Хозяин приказал нам ехать быстрее, чтобы до наступления жары перевалить через хребет.

Я украдкой поглядывал на Кулан, чувствуя, как меня переполняет необыкновенная радость. Я был готов скакать с этой красавицей хоть на край света.

В безоблачном небе ярко сияло солнце, в лицо нам веял свежий ветерок. По левую сторону от нас горы были еще во мраке и казались угольно-черными, а по правую сторону они были совсем золотые — их позолотило восходящее солнце. Высокая, влажная от росы трава зеленела по краям дороги. То и дело впереди нас взлетали вспугнутые жаворонки.

Кулан изящно сидела на коне, упираясь ногами в стремена, слегка изогнув носки желтых сапожек. Временами она подбирала подол синего дэли, и тогда становилась видна стройная мускулистая нога в шелковом чулке. Тонкая талия молодой женщины была перетянута широким поясом из желтого шелка. Кулан сидела на коне, словно влитая. Поджарый иноходец со звездочкой на лбу бежал так ровно, что, если бы на его круп поставить пиалу с водой, ни капли не пролилось бы через край. Чуть заметно темнела вдоль спины коня тонкая полоска ремня. Иноходец и всадница удивительно подходили друг другу.

На мне был старенький дэли из сурового полотна. Обшлага его настолько обтрепались, что края превратились в бахрому. На коленях моих солдатских брюк из грубого сукна красовались две заплатки, а на голове была старенькая кепка со сломанным козырьком. Я ехал на самой паршивой кляче из табуна Чингисхана — тощем трехлетнем жеребце.

И вдруг Кулан запела, устремив взгляд на горы, но тут же умолкла и придержала коня.

— Сампил, спой что-нибудь, — сказала она, лукаво взглянув на меня.

Кровь бросилась мне в лицо. На мгновение я растерялся. Говорят, кто рос сиротой, у того голос хороший. Да, у меня и в самом деле был неплохой голос. Бывало, пасешь в степи табун и от скуки целыми днями поешь, прислушиваясь к тому, как отзывается эхо в горах. Вот и сейчас, облизнув губы, словно досыта насосавшийся теленок, я робко начал петь. Мне показалось, что Кулан была удивлена, не ожидая, что у меня такой голос. Она подняла на меня свои прекрасные глаза и улыбнулась. Это воодушевило меня, и я запел песню о матери, которая скучает по своей единственной дочери, отданной замуж на чужбину. Я пел, собрав все свои силы, призвав все свое умение. И увидел, как на глазах у Кулан навернулись слезы. Она вынула платочек и вытерла глаза. Я в смущении оборвал песню. Откуда я мог знать, что мое пение ее так тронет?

— Как хорошо ты поешь, Сампил! — чуть слышно прошептала Кулан.

Мне показалось, что голос ее дрогнул, и я совсем смешался.

Ярко светило солнце. Мы поднялись на вершину горы. Понемногу разговорились. Я узнал, что Кулан росла, как и я, сиротой.

Спешились мы у обо. День был жаркий, и ветерок доносил до нас аромат хвои и листвы. Внизу, сверкая серебром, среди густой зелени петлял Онон. Кулан сняла с головы красный шелковый платок и белой нежной рукой несколько раз провела по лбу. Она пристально смотрела на меня, чуть заметно улыбаясь. Не знаю, что за мысли у нее были в тот момент, но мне показалось, что думает она обо мне, и думает что-то хорошее. Мной овладело волнение…

«Хоть бы Чингисхан немного задержался», — промелькнула у меня мысль.

— Сампил, ты что так смотришь на дорогу? — вдруг спросила Кулан.

— Чингис… — вырвалось у меня, и я невольно снова посмотрел на дорогу.

— Что?

Она, казалось, была удивлена. Я не знал, что ей ответить.

— Да Чингисхан… Нет, я не то хотел сказать…

Я залепетал что-то бессвязное и в конце концов рассмеялся.

— О каком Чингисе ты говоришь? — спросила она, все больше удивляясь.

— Да нет. Я хотел сказать: скоро дядя Цамба приедет.

— При чем же тут Чингисхан? — продолжала допытываться Кулан.

— Мне кажется, дядя Цамба очень похож на Чингисхана, — признался я.

— Да что ты! — Кулан покатилась со смеху. А потом с горечью сказала: — Да какой он Чингисхан! Если бы он был батором, как Чингис, то не стал бы бить свою жену. Сейчас уже, наверное, валяется пьяный в стельку. Хорошо еще, если этой ночью доберется до сомона.

Кулан глубоко вздохнула и легла на траву. В разрезе дэли я увидел ее колено; Кулан поспешно прикрыла его подолом. Она сорвала листик мятника, положила в рот и закрыла глаза.

Мне показалось, что она задумалась о чем-то. И вдруг она звонко рассмеялась и протянула мне руку.

— Помоги мне встать!

Я помог ей подняться. Какие мягкие, теплые были у нее руки!

Она вскочила на коня.

— Сампил, давай поскачем к реке. Там на берегу так хорошо… Ты не беспокойся, Цамба нескоро приедет. Поехали!

И она, стегнув иноходца плетью, пустила его под гору. Я быстро взобрался на свою клячу и пустился за ней.

— Сампил, спой!

Ветер надул мой старый дэли пузырем на спине, полы распластались, как крылья. Я запел старинную народную песню о сером соколе…

Мы добрались до реки. Кони едва переводили дух.

Кулан подъехала к старому броду и остановила своего коня в густых зарослях ивы, черемухи и боярышника.

Мы привязали лошадей к двум высоким осинам, сели и начали тихий разговор.

Я не понимал, что со мной происходит.

— Кулан, в наших краях нет женщины красивее тебя.

— Я красива не только лицом.

— Чем же еще?

— Догадайся.

— Какая ты счастливая!

— Нет, я вовсе не счастливая. Я оказалась во власти злого человека. Просто стараюсь скрыть от людей свое горе, вот все и считают меня счастливой.

— Кулан, ты не должна так жить. Ты не для этого создана. Брось Цамбу. Он не имеет права держать тебя силой. Уедешь — и он ничего не сможет сделать.

— Эх, Сампил! Вот если бы у меня был такой друг, как ты… Но ты такой робкий… Поцелуй меня…

Сидевшая на кусте серенькая птичка взглянула в нашу сторону, вытянув свою шейку, и, как бы удивившись, часто замигала своими черными, словно бусинки, глазками.

— Осенью, когда ты поедешь в аймак, я уеду с тобой, — задумчиво сказала Кулан, положив руки под голову. — Ведь там можно устроиться на работу. Я умею шить. На худой конец буду работать где-нибудь уборщицей. Правда, Сампил?

— Конечно. А я выучусь на тракториста или на шофера. Кулан, посмотри, какая хорошенькая птичка…

Когда мы подъезжали к новому броду, солнце начало клониться к горизонту. Вокруг царила тишина. Мы были уверены, что Чингис все еще пьянствует в Цаган-Тохое. Как мы были счастливы в те минуты! Кулан ехала, опершись о мое плечо, и тихо улыбалась. Я напевал ей песню о смелом, сильном соколе, а в небе нам улыбалось предзакатное солнце.

Вдруг мы увидели клубы пыли на дороге. Навстречу нам скакал всадник. Кулан остановила коня.

— Цамба едет! — чуть слышно прошептала она, указывая рукоятью на всадника.

— Откуда он мог взяться здесь? — растерянно пробормотал я.

Сердце у меня забилось так, будто хотело выскочить из груди.

— Он! Он! Это Цамба! Пока мы сидели в роще, он успел побывать в сомоне.

— Что же нам делать?

— Не знаю… Скажем, что останавливались у реки напоить лошадей.

— Так долго?..

Мы не успели еще ничего придумать, когда хмурый Чингисхан был уже в нескольких метрах от нас. Он вплотную подъехал к нам и злобно уставился на меня и на Кулан своими холодными желтыми глазами.

Ворот его дэли был распахнут, глаза бегали.

— Ты из сомона? — спросила Кулан.

Она хотела произнести эти слова спокойно, но голос ее дрогнул. Цамба скрипнул зубами и усмехнулся.

— Из сомона, говоришь? Да, я успел уже побывать там, пока ты нежилась в роще с этим щенком…

— Не сходи с ума!

— А-а! — закричал Цамба, и не успел я глазом моргнуть, как он схватил меня за шиворот и стащил с коня. Потом изо всей силы ударил мою клячу плетью, и та ускакала прочь.

— Я с тобой ни за что не поеду! — закричала Кулан, — Слышишь, я сейчас же сойду с коня!

— Только попробуй! А с этого сопляка я шкуру спущу! — закричал Цамба и бросился на меня.

— Цамба! Оставь его! — взмолилась Кулан, хватая его за руки.

А я стоял, не смея шевельнуться, словно прирос к земле.

Цамба схватил за повод коня Кулан и ускакал вместе с ней.

Все выше поднимались клубы желтой пыли, плач бедной Кулан постепенно замер вдали.

Не скоро я очнулся и понял, что стою на дороге и что мне предстоит добираться до дому пешком.

— Вот увидишь, я тебе еще отомщу! — закричал я, потрясая кулаком. — И Кулан тебя бросит, непременно бросит! Помяни мое слово, злой рыжий пес! — кричал я, утирая кулаком нос и всхлипывая.


Пер. К. Яцковской.

САПОЖНИК

На одной из улиц Улан-Батора стоит маленькая будка с круглым окошечком. Целый день доносится оттуда стук молотка, и в такт ударам кто-то напевает чуть хрипловатым голосом:

Румяный луч зари
Сияет над горой.
Мое живое сердце
Всегда полно тобой…
Это поет Сэр-Од. Его знает вся улица. Вот уже три года, как он поставил здесь свою будку и сапожничает. В одном углу у него аккуратно сложены сапоги, ботинки, туфли всех фасонов и размеров — с рваными задниками, с истоптанными каблуками, с оторвавшимися подошвами.

Чаще всего Сэр-Од напевает, когда прибивает подметки. Когда он берет своими длинными заскорузлыми пальцами гвозди и молоток и начинает вколачивать гвозди в подметки, каждый видит, что это мастер своего дела. А глядя, как добросовестно он трудится, не один досадует на себя за то, что так неаккуратно носит обувь…

Сэр-Оду не больше тридцати лет. Когда же он надевает свою клетчатую кепку и кожаную куртку, то выглядит таким молодым и статным, что ни одна красавица не может пройти мимо, не взглянув на него украдкой.

Сэр-Од — сапожник. Но разве это плохая профессия? Разве она не нужна человеку? Ведь каждому требуется обувь, а она, к сожалению, быстро изнашивается, и тогда ее надо чинить.

На улице, где работает Сэр-Од, живут рабочие, служащие, студенты, ученые, словом, люди самые разные.

Сэр-Од знает почти всех, не знает он только того, кто одевается с шиком и не носит чиненую обувь. Но, конечно, лучше всего Сэр-Од знает мальчишек! Они любят гонять по двору мяч, и у них постоянно отрываются подметки…

Каждый имеет свой характер, каждый по-своему изнашивает обувь. Сэр-Од знает, у кого изнашиваются скорее носки, у кого — каблуки. Он знает женщин, у которых каблуки держатся всего несколько дней.

Казалось бы, чем быстрее изнашивается обувь, тем лучше сапожнику. Но Сэр-Од думает иначе. На этот счет у него свое мнение. Он не питает особой симпатии к тем, кто к нему часто приходит. Действительно, что ж тут хорошего, если только поставишь на сапоги первосортную подметку, старательно закрепишь ее, и вдруг — на тебе! Через несколько дней приносят сапожнику эти же сапоги совершенно разбитые. Разве не обидно?

Люди, живущие на этой улице, любят своего сапожника. Да и Сэр-Од относится ко всем одинаково хорошо: и к старым и к молодым. Но бывает так, что ты кого-то особенно выделяешь, кто-то кажется тебе приятнее других.

У Сэр-Ода тоже была своя симпатия, и звали ее Цэрэндулам.

Цэрэндулам — молодая женщина с бледным открытым лицом и глубоко посаженными черными глазами. У нее трое славных мальчишек. Муж Цэрэндулам пристрастился к хмельному и бросил ее с тремя детьми. Нелегко ей, бедной, приходится. Часто приносит она в будку Сэр-Ода одни и те же ботиночки.

Когда Цэрэндулам приходила в будку, Сэр-Од переставал петь и они подолгу разговаривали. И чем чаще они виделись, тем чаще Сэр-Од вздыхал, поглядывая на женщину.

Но Цэрэндулам заходила к Сэр-Оду и без ботиночек. И когда она приходила, Сэр-Ода охватывало странное чувство, его умелые руки вдруг переставали слушаться, а молоток не попадал в шляпку гвоздика.

Однажды Цэрэндулам сказала:

— Сегодня суббота. Приходите к нам вечером…

Сэр-Од надел выходной костюм и точно в назначенный час постучал в дверь ее квартиры.

— Наш сапожник пришел! — радостно встретили его дети.

Цэрэндулам приготовила вкусный ужин, поставила на стол бутылку вина, специально купленную для гостя. «Какая хорошая она, — подумал Сэр-Од. — И дети славные».


После этого в будке Сэр-Ода вечерами подолгу горел огонек: Сэр-Од шил несколько пар новых маленьких сапожек.

Как-то раз Цэрэндулам зашла в будку с тремя парами детских совсем стареньких ботинок. Сэр-Од отложил в сторону молоток, смущенно улыбнулся и открыл свой ящик. Оттуда он достал три пары новеньких сапожек.

— Я… я… это в подарок мальчикам. Возьми, пожалуйста, возьми, — сказал Сэр-Од. — Это им… В подарок…

Он растерянно улыбался, зачем-то перекладывал с места на место свои инструменты.

У Цэрэндулам навернулись на глаза слезы, они блестели, как бусинки на солнце.

— Цэрэндулам! Я очень люблю тебя и твоих мальчиков, — сказал Сэр-Од.


Пер. Я. Аюржанаева.

ПЫЛЬ ИЗ-ПОД КОПЫТ

Чудесное августовское утро. Трава уже слегка пожелтела. А лазурно-голубое небо так необъятно широко, что кажется высоким-высоким и далеким. Веет прохладный ветерок. Счастьем дышит природа.

Просторная долина Борогчин рассекает Хангай на две части: южный склон — оранжевые барханы песков и северный — зеленые гряды холмов. В долине приютилась юрта. Ее хозяйка — высокая загорелая женщина лет тридцати. Она достает из замасленного котла, стоящего на низенькой печурке, пенки в палец толщиной, делит их поровну и кладет поверх двух кусков сушеного творога. Это малышам, еще сладко спящим. Они укрыты овчинным дэли, из-под которого торчит загорелая, вся в цыпках, нога одного мальчика и виднеется грудь другого. В левой части юрты кровать их матери, она аккуратно застлана дешевым покрывалом. Рядом прокопченный дедовский шкаф, справа пестрый сундук, а возле него седла, уздечки, ведра.

Взяв подойник, хозяйка выходит во двор. Мычат коровы. Кричат на озере, наслаждаясь солнцем, гуси и утки. Ветер доносит аромат дикого лука. Из соседней юрты слышатся звуки радио, оживленные голоса: они рождают в сердце женщины тоску по домашнему уюту, семье. В последнее время тревожное чувство ожидания не покидает ее.

В это светлое, погожее утро должен приехать с запада один человек… гуртовщик. Вот уже несколько дней женщина нетерпеливо смотрит вдаль. И сейчас ее взгляд устремлен на гряду холмов. Там белеют стада овец, виднеются беспорядочно разбросанные юрты гуртовщиков. Светлеют в улыбке, словно утреннее небо, всегда задумчивые, печальные глаза женщины; даже веснушки как-то особенно засияли на нежном лице ее, придав ему особую прелесть. Она бежит к коровам, поспешно доит их, моет детей, переодевается сама, прибирает в юрте, готовит еду. Ежеминутно выбегает она на улицу, чтобы посмотреть в сторону гуртов.

Наконец в полдень показывается всадник, на поводу он ведет запасного коня. Приподняв край кошмы, женщина стоит как завороженная, не в силах оторвать глаз от долгожданного гостя. Вот он уж близко. Теперь видно, что оба коня его одной масти. Мужчина небрежно набросил на плечо дэли ярко-зеленого цвета; рукава его белой рубашки засучены. Женщина идет ему навстречу. Она счастлива.

Балбар спешивается у привязи, спутывает своих коней, осматривается вокруг и, откашлявшись, направляется к юрте, мягко ступая по сухой земле зелеными шевровыми сапогами с загнутыми носами.

— Как поживаешь, Чанцаал? — спрашивает он.

Улыбка на его загорелом, пышущем здоровьем лице обнажает белые крупные зубы. Смуглая грудь его будто пропитана солнцем и всеми ветрами дальних дорог.

Чанцаал радуется приезду Балбара и вместе с тем робеет перед этим статным всадником, которого так беззаветно любит.

— Хорошо, — говорит Чанцаал, преданно глядя на гостя. — А ты как доехал? Я, когда увидела гурты, сразу поняла, что ты приехал.

В этот счастливый день встречи с любимым Чанцаал чувствует себя необыкновенно легко. Она быстро и проворно накрывает на стол, вытаскивает из сундука бутылку молочной водки и наливает в чашку. Раздувая ноздри, Балбар жадно пьет, вытирая пальцами уголки рта, и причмокивает.

— В этом году, — говорит он, — работа идет успешно. Был я на совещании аймачных гуртовщиков, получил там довольно трудное задание. Не ради похвалы, конечно, стараюсь, а ради дела. В этом году несколько отар здорово потучнели. Теперь городские набьют животы салом, а мы напихаем в кошельки трудовые денежки. Счастье в пути и успех в работе — хороший жребий для мужчины. Пять лет гоняю скот, и все хорошо. Ездишь спокойно, потому что много на свете добрых людей вроде тебя: и встретят, и накормят, и в дорогу проводят.

От нескольких чашек водки лицо у Балбара залоснилось, глаза затуманились. Он откровенно разглядывает женщину. Черные бархатные волосы Чанцаал издают знакомый аромат, синий шелковый тэрлик подчеркивает каждую линию ее стройного тела.

— Чанцаал! Я не собираюсь умирать одиноким, так и прошагав всю жизнь в пыли, летящей из-под копыт скота. Помнишь, прошлой осенью я тебе кое на что намекал: встретить бы, мол, человека, который темный мир холостяка сделает светлым и солнечным. Так ведь?

— Да, но тот человек… — Чанцаал запнулась.

— Тот человек ты! —Балбар захохотал, вскочил и схватил Чанцаал за руку.

— Что ты? Что ты? Здесь же дети, — сказала она.

Все еще смеясь, Балбар бросился на кровать. Он лежал раскинув руки и тяжело дыша. Испуганные дети стояли у дверей, прижавшись друг к другу. Балбар нащупал в кармане кожаный кошелек, вытащил из него две десятки и протянул их Чанцаал:

— Чанцаал, ведь твой сосед по-прежнему торговый агент? Дети, а ну идите сюда! Возьмите деньги и купите на них конфет.

Ребята, глотая слюнки от предвкушения удовольствия, бросились из юрты.

Балбар опорожнил еще одну бутылку.

Когда Чанцаал ушла на вечернюю дойку, он, совсем освоившись, разделся и удобно развалился на кровати. На другое утро, поев мучного супа и снова выпив водки, Балбар собрался в путь:

— Чанцаал, завтра к нам придет Дашичилен со своими. Разве плохо, когда земляки держатся вместе: рука об руку, торок к тороку? Они знают о нас с тобой. Один человек — не семья, лучина — не огонь. Ты тоже обязательно приходи.

На следующий день Чанцаал встала раньше обычного, подоила коров, сдала молоко, напоила детей, строго наказала им не уходить далеко от дома и, надев дэли, порядочно выгоревший за многие годы на солнце, оседлала своего старого бурого коня.

Когда она подъехала к стоянке гуртовщиков, на нее пахнуло кислым запахом молочной самогонки. Но Чанцаал готова была сейчас идти куда угодно за тем, с кем она провела сегодняшнюю ночь и кто обещал ей то, чего она так страстно желала. «Не нужно мне ни белой юрты, ни приемника, ни новой одежды, лишь бы был у мальчиков отец. Отдам сыновей в школу, вырастут настоящими мужчинами. Будут они счастливы, буду счастлива и я. Раз Балбар ко мне хорошо относится, значит, поможет и детей воспитать. Он ведь очень любит ребят. И малыши к нему со временем привыкнут. Наконец и я устроила свою судьбу, нашла порядочного человека, с которым можно спокойно прожить всю жизнь», — думала Чанцаал.

Скот заполонил пастбище. По южному склону виднелись палатки погонщиков. Юрт было немного. Юрта Балбара стояла особняком с левого края, белая, как лебедь. Рядом с ней гнездились две темные палатки, а возле них топтались оседланные кони. «Должно быть, дашичиленовские уже приехали», — решила Чанцаал, спешилась, не доезжая до юрты, спутала коня и с неудержимо бьющимся от волнения сердцем направилась к юрте.

Один из приезжих был пожилой человек по прозвищу Дамба-Подбородок — уж очень его нижняя челюсть напоминала обух плотничьего топора; лицо у него было широкое, квадратное, глаза с вывернутыми веками. Другой, помоложе, с нежным, как у девушки, лицом, помощник бухгалтера объединения, слыл задирой и забиякой. Третий, по кличке Синяя Голова — Гончиг, известный борец. Он, как и Балбар, красив, но необычайно глуп. Среди этих людей, не пользовавшихся в кочевье уважением, был и бедно одетый, измученный долгой дорогой старик, которого Чанцаал не знала, — видно гуртовщик, прибывший вместе с Балбаром.

Когда Чанцаал вошла, Балбар, сдававший карты, ласково улыбнулся ей:

— А-а, вот и ты, к счастью. Я только что им говорил: «Придется звать девушек, чтобы вычистить овечий желудок». Нам, запорошенным пылью из-под копыт скота, не часто выпадают такие дни. Ну, Сугар-гуай, собирайте овец.

Старик устало поднялся и вышел из юрты.

Вскоре все было готово. Чанцаал обработала желудок, сварила полный котел мяса и принесла его в юрту. Мужчины приготовились к трапезе.

Взяв бутылку водки, Дамба-Подбородок обтер ее рукавом и одним ударом вышиб пробку; первый стакан он подал Балбару. У края юрты стояла целая батарея бутылок, ожидавших своей очереди.

Разгоряченные водкой, игроки зашумели, заспорили о ставках. Чанцаал незаметно вышла.

В насквозь прокопченной и залатанной палатке сидел старик погонщик. Водка немного взбудоражила и его. Увидев Чанцаал, он позвал ее:

— Присядь, дочка. Я кое-чего скажу тебе. Всегда так бывает: у кого деньги и сила, у того и белая юрта, а кто слаб и беспомощен, обходится черной палаткой. Но печалит меня не это. Говорят, вот, мол, занесло тебя пылью из-под копыт скота. Правда это, я ведь много лет гоняю скот, чтобы прокормить семью. Стараюсь для себя и для людей. Перегонять скот — дело нелегкое. Из дому уезжаешь ранней весной, а возвращаешься лишь в начале зимы. И все это время живешь в тревоге за тех, кого оставил. Нередко приходится мерзнуть и голодать. Ты не думай, я не жалуюсь на свою судьбу и не унываю. «Живя по правде, и на телеге зайца догонишь». А вот Балбар меня обидел. Нечестный, фальшивый он человек, у него весь расчет на добрых знакомых. Казалось бы, чем лучше живешь, тем честнее должен быть. А слава, добытая обманом, рождает лишь жадность к деньгам — это тоже закон. Что ты знаешь о Балбаре, дочка? Ведь ему до людей никакого дела нет, только о себе думает. В прошлом году так же вот гнали стадо. Скот был тощий-претощий. Осенью же Балбар сдал жирный скот, и притом сдал самый первый. Я никому не завидую и ни в ком не ищу плохого. Да ведь не дело это: давать взятки и приносить убыток государству. Что делает Балбар? Получит обманом лишние корма, и ходит в передовиках, незаслуженно получая премии и грамоты. Теперь же он попросту крадет государственный скот. Говори, не говори ему — он и внимания не обращает. В том году на рынке пять или шесть голов продал, а в этом, глядишь, до двадцати догонит. Ты, наверное, думаешь, а может, даже и сердишься: вот, мол, мышь решила помогать государству, жил бы себе, делая вид, что ничего не знаешь. Только я хочу тебя предостеречь, как отец. Ты вот, дочка, любишь Балбара, а он тем летом женился на городской. Девушка очень капризная, заносчивая, говорят…

Чанцаал, не дослушав, вскочила.

— Что вы сказали? Балбар женат? — растерянно переспросила она и, прежде чем старик успел ответить, выбежала из палатки.

Один из игроков пел: «Мы играем в кости, а девушки смеются». Его прервал пьяный голос Балбара: «Янжин — та, что ждет дома; Чанцаал — та, что по пути». Мужчины расхохотались…

Что-то черное надвинулось на Чанцаал, сдавило грудь. Она судорожно глотнула воздух.

Заходило солнце, призрачный свет заливал все вокруг.


Пер. Л. Герасимович.

КРАСНЫЙ ПАРАШЮТ

© Издательство «Прогресс», 1974.


1. СУББОТА. Хоролма придирчиво разглядывала себя, стоя перед большим зеркалом парикмахерской. Пожалуй, что-то изменилось в ее рыжих глазах. Кажется, еще сильнее стал заметен их золотистый оттенок от подкрашенных волос, от черной линии длинных ресниц. Нет уж, что дано человеку от природы, видно, не изменишь. Не придумали еще люди, как изменить цвет глаз. Впрочем, многие парни находят, что глаза у нее красивые. Взять, например, Мягмара.

— В твоих глазах — солнце, — говорит он ей. — Солнце! А ведь это здорово!

Хоролма осталась довольна своим видом. Вот разве что юбка… Не слишком ли рискованно было надеть такую короткую и светлую, почти розовую юбку? Да нет, ничего. Она бросила взгляд на свои стройные сильные ноги — летнее солнце окрасило их в цвет сандала, — недаром она гордилась ими. Но вот синие жилки… их становится все больше… Несколько лет назад Хоролма была знаменитой гимнасткой. Тысячи людей на стадионе восхищенно следили за каждым ее движением, изумляясь пластичности и красоте ее тела. Тогда Хоролме и в голову не приходило, что могут появиться эти синие прожилки. А теперь она знает: ничто, даже звание мастера спорта, не сотрет этих неизбежных отметин возраста.

Когда к тридцати годам привычная гибкость стала исчезать, Хоролма бросила гимнастику и стала парашютисткой. И здесь, в этом мужественном и прекрасном виде спорта, она завоевала право называться одной из ведущих. О Хоролме заговорили снова, теперь уже как о парашютистке, сочетающей в себе красоту и смелость. О, право же, ей есть чем гордиться. Эта мысль наполнила ее приятным ощущением уверенности в себе, заставив позабыть и о морщинках, неожиданно разбежавшихся вокруг глаз, и о синих прожилках. В глазах ее, как и в душе, словно заиграло солнце. Тщательно расправив юбку, она вышла из парикмахерской. На улице ее ослепило летнее солнце.

«А прохожие поглядывают на меня», — отметила про себя Хоролма и легко зашагала вперед. Она умела почти безошибочно угадывать мысли людей, мгновенно улавливая в их взглядах зависть или участие, злобу или симпатию. Эту свою способность она отнюдь не относила на счет особой проницательности, она считала, что этим свойством в какой-то мере обладают все женщины.

В этот субботний день улицы и площади города пестрели красками: будто кто-то щедрой рукой разбросал повсюду охапки цветов самых ярких оттенков. Она казалась себе сейчас розовым цветком, Хоролме нравилось так думать о себе. Словно танцовщица, она легко и плавно шагала вперед, подставляя лицо ветру. Право же, не было парня, который хотя бы краешком глаза не взглянул на нее. Какое-то ликование ширилось в ее душе. Вдруг дорогу ей преградил здоровенный мужчина с волосатыми ногами, в шортах, в больших темных очках, весь обвешанный камерами.

— Один момент, уважаемая госпожа. Вы — очаровательная монголка. Разрешите, маленький снимок… — И, не дожидаясь ответа, он щелкнул затвором.

«Кокетничает с иностранцем», — прочла Хоролма в осуждающих взглядах прохожих. Но это ничуть не испортило ее настроения. Наоборот, она почувствовала новый подъем и вся засияла от радости.

«Очаровательная монголка!» Разве не приятно услышать такое от постороннего? Когда твое сердце способно вместить целый мир, всякая малость, каждое доброе слово открывает путь к радости, и кажется, будто солнце сияет ярче, а небо стало просторнее. Хоролма уже не ощущала улицу как улицу, она словно парила над ней. Ее сердце в этот миг замирало от любви. Нет, не к кому-то одному, она любила сейчас все и всех. Ей вдруг захотелось оказаться под куполом огненно-красного парашюта, чтобы, плавно проплывая над множеством людей, закричать во весь голос:

— Я люблю вас! Люблю землю, люблю небо, города и селенья, степь и горы!

Когда Хоролма радовалась, то радость ее не имела предела, но, если приходила печаль, ничто не могло развеять ее. О характере Хоролмы говорили, что он переменчив, как весеннее небо. На самом деле характер ее вовсе не был таким уж скверным, просто она была очень непосредственна. Она готова была делить все радости и беды мира.

Раздавшийся рядом смешок вернул Хоролму к действительности. Прямо навстречу ей шли две самодовольные нарядные дамы, увешанные украшениями. Одну из них Хоролма узнала сразу. Они вместе учились когда-то, бегали с коротенькими косичками. Но сейчас бывшая одноклассница стала столичной дамой и перестала знаться с Хоролмой. Ну да это ее дело, только зачем важничать.

— Как поживаешь, мастер? — бросила бывшая знакомая, презрительно сузив глаза.

У Хоролмы все внутри сжалось. И почему-то сразу погасла радость, только что переполнявшая ее. Словно не было огненно-красного парашюта, миг назад раскрывшегося над ней. И не было этих слов: «Очаровательная монголка!»

«За что она меня так!» — с горькой обидой подумала Хоролма. Ей показалось, будто солнце потускнело и казавшийся огромным синий небосклон стал совсем маленьким. Она не верила, когда ребята говорили, что ее слава, почетный титул, красота вызывают зависть, служат причиной пересудов, ни раньше, когда была знаменитой гимнасткой, ни сейчас, когда стала парашютисткой. «Какое ей дело до того, что я прыгаю с парашютом, что вышла замуж за человека моложе себя, что крашу волосы при своих рыжих глазах. Откуда эта злоба? За что?» — с недоумением думала Хоролма, и счастливый день стал тускнеть на ее глазах.

2. ВОСКРЕСЕНЬЕ. На просторном поле столичного аэродрома Буянт-ухаа — праздник: показательные выступления парашютистов. День выдался великолепный. Ни единого облачка. Небо такое ясное, что кажется — любой может прыгать с парашютом. Зрители рассыпались по всему зеленому полю. Кто расположился группами, кто в одиночку. Некоторые спустились к Толе: одни купаются, другие лежат на солнце, загорают.

Мягмар, муж Хоролмы, отыскал, себе место в сторонке. Что бы ни говорили о его женитьбе на женщине, которая старше его, он гордился своей женой. И все-таки скольку колкостей приходится ему выслушивать! «Погнался за знаменитостью», — говорили одни. «Попал в силки хитрой бабенки», — судачили другие.

Да, сплетницы работали усердно. Но ничто не умалит его любви к Хоролме. Он знает, все эти наговоры — пустое. Хотя порой когти ревности вонзаются в его сердце.

Сегодняшний день должен быть счастливым. Правда вчера вечером он вспылил без всякой причины; бросил Хоролме в лицо: «Ты — точь-в-точь Хоролма из „Трех печальных…“[74]». И сейчас еще его мучит стыд при воспоминании об этой выходке. Можно было бы, конечно, оправдаться, мол, был под хмельком. Но солнце так и не загорелось в глазах Хоролмы, как ни старался он развеять ее печаль… «Я обязательно скажу ей что-нибудь хорошее, как только она приземлится».

Первый самолет поднялся с аэродрома. «Зеленый кузнечик» — круг за кругом — набрал высоту и высыпал парашютистов. Прыгала мужская команда. Мягмар знал что Хоролма будет в третьем самолете. В синем небе, как цветы, раскрылись яркие парашюты и стали плавно приближаться к земле… Красиво!

Как только приземлится Хоролма, он бросится к ней и скажет:

— О, обрати ко мне свои солнечные глаза! Святая посланница владыки неба, ты родилась из цветка алой розы и спустилась на землю, чтобы озарить мое сердце! Клянусь, я никогда больше не обижу тебя! — Хоролма улыбнется своими золотистыми глазами, и забудутся злые слова, брошенные им вчера…

Откуда, зачем в этом солнечном счастливом мире появилась ревность? Точно змеиный яд, отравляют сердце сплетни. Как могли бы быть счастливы они с Хоролмой! Подумаешь, разница в возрасте! И вообще какое всем до них дело? Сегодня, собираясь на аэродром, Хоролма сказала: «Какое замечательное небо!» — и вздохнула. Как он мог, глупец, так сильно любить и сказать ей эти дурацкие слова!

Пока Мягмар размышлял, над Буянт-ухаа взлетел третий самолет. Все ждали выступления женщин-парашютисток. Во главе с Хоролмой они должны выполнить затяжной прыжок. Люди со всех сторон потянулись поближе к летному полю. Самолет продолжал набирать высоту. Наконец он достиг нужной точки, и от него отделилось несколько маленьких черных точек. Они камнем падали вниз. Затаив дыхание, люди считали: одна, две, три, четыре… Темные точки прочертили спираль, вот они превращаются в раскрывшиеся цветы — синий, желтый, голубой, белый. И только одного, ярко-красного, почему-то до сих пор нет среди них.

— Ой, смотрите, смотрите, кажется, кто-то упал! — раздались крики.

Обхватив голову руками, словно пытаясь защитить ее от удара, Мягмар с криком бросился бежать туда, куда устремились все. Взревела сирена «скорой помощи». Он продолжал бежать, все еще не отдавая себе отчета в том, что произошло. И вдруг его объял ужас. Не в силах сдержать слезы, он только повторял:

— Не раскрылся! Ее парашют! Почему же он не раскрылся?


Пер. К. Яцковской.

СТАРИК-ПТИЦА

© Издательство «Прогресс», 1980.


Джав-гуай открыл глаза, когда солнце осветило верхнюю часть решетчатых стен. Он с трудом повернул тяжелую голову, чтобы оглядеть юрту. Его потухшие глаза под синими отекшими веками глубоко запали. Прямой нос казался прозрачным, так что обозначались хрящики, а кожа обтянула скулы, и казалось, что они заострились. Все свидетельствовало о том, что дни его в этом грешном мире сочтены. Ухватившись рукой — одна кожа да кости — за привязанную к ножке кровати веревку, старик повернулся. Рядом на столике стояла пиала с разбавленным молоком. Он смочил губы. Потом долго всматривался в солнечные блики на стене. Там, снаружи, стоял отличный день. Но Джав-гуай уже давно видит небо только в тоно, а землю — в распахнутую дверь. Впрочем, в желтом пятне солнечного света, что падал на стенку юрты, он видел весь мир. Пока глаза не закрылись навеки, разве могут они забыть необъятные степи, по которым всю жизнь ты мчался верхом.

Каждое утро старик думал: «Ну вот, еще не пришел конец моим мучениям», и так продолжалось день за днем. Человек — живучее существо. Только и осталась в нем тоненькая живая ниточка, а все не обрывается. Болезнь уже год отсчитала. Джав-гуай еще минувшей весной думал, что отправится он по старой высохшей траве в свой скалистый приют. Но этого не случилось, и он сказал себе: «Я, видно, семижильный». И хотя он не мог не думать о смерти, он не боялся ее. Когда он понял это, ему стало спокойнее. И какие бы страдания ни терзали его, он переносил их мужественно, без единого стона. Он ждал свою смерть. Если душа человека сумела одолеть большие невзгоды, то и физическая боль ему нипочем.

«Что это в такой замечательный день дверь наглухо закрыли? — начал было сердиться старик на жену и тут же сам себя одернул: — Не раздражайся, Джав».

Рядом с ним едва заметно курился можжевельник. Его зажгли, чтобы перебить неприятный приторный запах, который шел от пораженного болезнью тела.

Снаружи доносились голоса птиц. Где-то вдалеке заржали кони. И старик невольно вздохнул. Услышав, что жена доит корову, он с жалостью подумал: «Видно, пальцы уже устают». Сначала ему был слышен непрерывный звук тугих струй молока, выходящих из-под сильных пальцев. Потом он стал время от времени прерываться. Отдыхает, значит. «Бедняжка, до возвращения сына из армии придется ей жить в одиночестве».

Раньше он мечтал о том, чтобы дождаться сына. А когда понял, что чуда не будет и ему не протянуть еще полгода, то стал думать, что хорошо бы умереть пораньше, не причиняя старухе хлопот. Он считал, что смерть можно призвать по собственному желанию, ведь уже ясно, что стоит только ударить по тоненькой ниточке жизни, и она оборвется. Он задумал отказаться от еды. «Буду лежать, думать о прожитом и ждать смерти». И к этому теперь сводились все желания Джав-гуая. Во всем остальном он уже вычеркнул себя из числа живущих. Единственное, чего он опасался, — чтобы разум его не угас до того, как умрет тело. Но по мере того, как слабело тело, ум становился все яснее. Ему казалось, что теперь он настолько может управлять собой, что в подходящий момент сумеет даже сказать себе: настало время остановить дыхание. Вот только он не знал, когда наступит этот подходящий момент, как определить его.

Как странно — сегодня утром будто враз кончились все боли, все муки. Он смочил губы, вдохнул аромат можжевельника, устроил поудобнее онемевшее тело, и внутри, где обычно что-то мешало и болело, наконец все отлегло. Голова стала легче. Старик долго прислушивался к собственному сердцу и наконец ощутил его биение — тук-тук.

Джав-гуай взглянул на сбрую, висевшую на стене справа у двери, на седло с расправленным подседельником. Жена не трогала ничего, словно хозяин еще мог отправиться в путь и все должно быть наготове. Как солнечная заря, желтеют молочные пенки, остывающие на печке. На сундуке у хоймора догорает зажженная старухой свеча. Наплыв ее похож на лотос, черный цветок с огнем-пестиком в сердцевине.

Озаренные солнцем, светятся уни[75], покрашенные в прошлом году и расписанные орнаментом с завитками. «Остов у нашей юрты добротный. А покрытие сын обновит, когда вернется из армии». На полу у восточной стены, в головах постели старухи, стоит старинный низенький сундучок с золотым узором, выведенным по красному полю. «Наша со старухой самая ценная вещь. Его-то мы все время подновляли, подкрашивали. А все остальное, как и положено, доживает свой век, вот как эта догорающая свеча. Ну теперь, пожалуй, мне пора. До каких же пор мучить себя и людей!» — вдруг подумалось ему.

Когда жена, закончив дойку, вошла в юрту, он попросил отправить ребятишек за своими сверстниками и земляками. Трое сверстников Джав-гуая поспешили приехать, зная, что время безжалостно, а они хотели застать друга в живых. Спешились там, где обычно спешивались у коновязи в прежние времена, и двинулись к юрте, смущенные, не зная, что говорить при таком свидании. Когда вошли, ожидая увидеть умирающего, услышали оживленную, веселую речь Джав-гуая. Только говорил он слабым, тихим голосом. В шелковом коричневом дэли с приколотой на груди желтой медалью, полученной, когда он служил в армии во времена войны сорок пятого года, старик полулежал, опираясь на большую подушку. Друг его детства Найдан, по прозвищу Носитель Косы (он до сих пор ходил с косой), Дорлиг, которого прозвали Шишкой, много лет проработавший вместе с Джав-гуаем, и его двоюродный брат Комар-Джамц — старик с тонким пронзительным голосом — никак не ожидали увидеть такое. Они знали, что Джав-гуай — стойкий мужчина, и все же им было сейчас больно видеть его. Неловкость не проходила. Оттого что один из тех, с кем эти старики прожили вместе целую жизнь (они и до сих пор обращались друг к другу не по имени, а по прозвищам, как в молодые годы), теперь умирал, их жизнь тоже как бы становилась короче.

Похоже было, что Джав-гуай решил поднять их настроение. Носитель Косы вошел последним, усевшись против дверцы печурки, и, старательно отводя глаза, стал возиться с трубкой.

— А наш Носитель Косы все молодеет. Говорят, ты молодую жену собираешься брать, — поддел друга Джав-гуай. — Помнится, в первый раз ты женился в один год со мной. Помнишь, как ты оскандалился, собираясь со своей Долджин бежать? Как тебя пес цапнул, когда ты хотел взять седло Долджин. Бедняга! Лошадь под седлом и то не мог привести. Зато сейчас живешь припеваючи, силы некуда девать. О молоденьких думаешь.

Носитель Косы убрал трубку. У него немного отлегло от сердца.

— Черт! У меня до сих пор шрам от той собаки, — в сердцах ответил он, и юрта огласилась смехом. Старики думали, что глубокая печаль ждет их у постели друга, а оказалось, что они пришли будто на праздник.

Джав-гуай продолжал:

— Бедному Кузнечику (это было его прозвище) почти не осталось уже дней. Я решил: погляжу на вас и тогда умру. Захотелось перед смертью еще раз порадоваться, послушать, как вы будете петь, играть на морин-хуре. Если бы мы жили в прежние времена, то сказали бы, что встретимся в новой жизни. А поскольку мы не родились в вечном мире бессмертия, то ничего уж тут не поделаешь… Брат, нечего сидеть без дела, возьми-ка архи, кумыс да разлей всем. И мне налей, только топленого масла добавь чуть-чуть! Выпейте, провожая своего Кузнечика в дальний путь. Разве обязательно пить только после проводов? Не лучше ли выпить с живым человеком! Пейте и думайте, что вы, как и прежде, веселитесь вместе со своим Джавом. — Старик настойчиво угощал друзей.

Как он и просил, ему добавили в подогретую архи топленого масла. Он пригубил напиток, и в глазах у него появился блеск, даже на скулах зарозовел румянец. Старики последовали примеру друга, ибо хорошо знали, что все они не были рождены в мире бессмертия. Они пили архи и кумыс. Скоро стало шумно.

Первому петь выпало Носителю Косы, который знал три застольные песни. Что ж, он продемонстрировал, что и обломок ружья может служить на пользу. Он настроил старый, прокоптившийся морин-хур и запел срывающимся низким голосом:

Пусть вы знаете прекрасную страну,
Пусть на крыльях вы умеете парить,
Но ни в горькие, ни в радостные дни
Вы судьбу свою не в силах изменить[76].
Жена Джав-гуая слушала песню, сидя возле хозяйственного шкафчика, и, отворачиваясь, вытирала слезы.

Носитель Косы и впрямь, так же как и в молодые годы, поет о Старике и птице… Джав-гуай вздохнул и, чтобы прогнать печаль, сказал:

— А ну, Шишка, расскажи, как ты тогда поступил со мной!

Дорлиг, нарядный, с золотыми часами на запястье, плотный старик в темных очках, откашлялся и начал с улыбкой:

— Рассказать вам о нашей трудной службе в одно лето, когда я был председателем бага, а Джав агитатором? Это было за год до войны. Мы были тогда молодыми. Днем и ночью ездили мы с ним из айла в айл, чтобы обеспечить поставки армии. В то время баг по территории был равен нынешнему сомону. Приезжаю однажды в Нижний Хурэм, смотрю, на дороге человек лежит, а в руке повод своего коня зажал. Подъехал к нему поближе, а он храпит. Ну прямо спящий богатырь. Захотелось мне подшутить над ним. Я взял да тихонько и увел коня. Конечно, это было баловством. Проснулся человек, и пришлось ему пешком идти. Так и топал пол-уртона. Пришел в айл со стертыми ногами. Говорил потом, что, если бы встретил тогда меня, до смерти избил бы.

Так они сидели и вспоминали молодость. Комар-Джамц захмелел и стал всхлипывать.

— Да перестань ты! Ну точно комар пищит, — шутливо уговаривал его Джав-гуай. Все опять рассмеялись. А Джамц обиделся.

— У тебя всегда было твердое как камень сердце. Где тебе знать, что чувствует человек мягкий, слабый… — И Джамц направился к выходу.

— Братец! Ну как мне не знать, какое у тебя мягкое, отзывчивое сердце. Я пошутил. Послушай, может, ты будешь добр собрать табун и пригнать сюда. Я только взгляну на него, — попросил старик.

Когда Джамц подогнал табун к юрте Джав-гуая, старика положили на войлочную подстилку и вынесли из юрты. Мир, в котором он прожил больше шестидесяти лет, провожал его великолепием летнего дня. Предзакатное солнце, благоухание полынной степи, слабый свежий ветерок, казалось, ласково говорили ему: оставайся до самого конца мужественным и безмятежным. Словно сквозь пелену видел он родные места — пригорки и сопки, покрытые зеленью. Мир простирался перед ним, мир, где человеческая жизнь имеет свои пределы. Таков закон. Джав-гуай думал о том, что он в последний раз видит это солнце, небо, эти горы и сопки. Собранный Джамцем табун не хотел стоять на месте, молодые горячие кони храпели, вскидывали ноги, брыкались. И только поодаль от всего табуна спокойно стоял старый конь. Посмотрев на него, Джав-гуай криво усмехнулся.

— Взгляните на того седого! Одни кости. Да, прошло его время. Никому больше не нужен. Но он не опередил меня.

От солнца, от ветра старик оживился. Ему стало легче дышать, глаза заблестели.

— Братец, отвяжи-ка петлю от моего укрюка[77]. — И Джав-гуай подал петлю Носителю Косы. — Возьми. Пригодится, если захочешь взять молодую жену. Петля отменная. Если понадобится доказать свою ловкость, послужит тебе верно.

А Дорлигу он протянул маленькую табакерку, отполированную за долгие годы руками до такой степени, что резьба на ней стала едва различимой.

— Это мой вклад в арсенал щеголя.

После этого он стал прощаться.

— Ну вот, повидал я вас, повидал родную землю, коней. Как ни трудно расстаться с прекрасным миром, а подоспело время уходить, как поется в песне о Старике и птице. За шестьдесят с лишним лет, что подымал пыль на земле, многое я успел повидать. И обиды у меня нет. Жил в радости, с хорошей женой. Есть у меня продолжатель рода — сын. Были со мной верные друзья. Я жил среди людей. Джамц, дорогой мой, крепись! — (Джамц снова заплакал и отошел.) — Рано или поздно каждому приходит время успокоиться на склоне горы. Таков закон жизни! Но не иссякнут наши потомки! Пусть рождаются, живут в радости наши внуки и правнуки! Будьте счастливы! А теперь пора. Внесите-ка меня в юрту!

Джав-гуай скончался на рассвете, когда заря провожала ночь.


Пер. К. Яцковской.

ТЕПЛЫЙ КАМЕНЬ

Над Байкалом тянулся белый туман. Над гребнями прозрачно-зеленоватых волн поднимался пар. Море сердито толкало волны к берегу, усыпанному крупной, обточенной галькой, и тяжело вздыхало.

— Неужели столько воды замерзнет? — спросил я.

— Время замерзания приближается. Потому и сердится, пыхтит море. Скоро до нашего острова Ольхон на санях можно будет ездить, — сказала Татьяна.

Саженях в двадцати от нас над морем нависла высокая грозная скала. На ней росло несколько стройных сосен с мохнатыми снежными шапками. За поворотом, где скала немного отступала, виднелась пристань с аккуратными домиками вдоль берега. За деревянной оградой стояло черное судно. Капитан судна, стоящего сейчас на земле, говорил раньше, что увезет меня на Ольхон и зажарит омуля на рожне, если я приеду в путину. Но я опоздал.

Татьяна — в заячьей шапке, в короткой беличьей шубке — походила на какого-то мягкого нежного зверька. От нее исходило тепло, щеки горели, голубые глаза излучали свет, как и прозрачные морские волны.

— Наш Ольхон маленький. Но на нем все есть: и горы, и ручьи, и лес, и степь. Есть даже песчаная пустыня. Вы непременно приезжайте на наш Ольхон. Кто раз увидит Байкал, тот обязательно возвращается, — говорила она.

— Кто раз увидит вас, непременно возвратится, — сказал я.

Она сдвинула на затылок заячью шапку и расхохоталась так юно и озорно, что откликнулось эхо в тех соснах, которые росли на скале. Потом раздавила валенками смерзшуюся кучку камней, нашла среди них маленький чистый камешек и протянула мне.

— Вам на память…

Когда я взял камень, он был теплый от ее рук. И теперь он такой же теплый, как тогда.


Пер. Н. Очирова.

ТАДЖ-МАХАЛ

Стояла удивительно тихая ночь. До того тихая, что она казалась невероятной в этом шумном мире. Еще казалось, что так устало и спокойно может спать только древнейшая страна, седая Индия, пережившая и претерпевшая многие поколения и потрясения.

Может, она потому и притихла, что не хочет будить гробницу Тадж-Махал, спокойно дремлющую под звездным небом юга среди темной, фиолетово-зеленой рощи.

Кроме факела, горящего в руке часового, застывшего у главного входа в гробницу, не было других источников света. Босые ноги чувствовали отдаленный холод древних камней. Я стоял среди этой тишины и смотрел на белеющий в темноте купол гробницы. Просверлив безграничные просторы вселенной, над белым куполом Тадж-Махала мигали ярким блеском далекие звезды. «Из тех далеких миров Тадж-Махал, может быть, тоже кажется яркой белой звездой», — невольно подумалось мне.

Когда я шагал по ступеням, мне казалось, что я поднимаюсь по бесконечной лестнице к небу, дышащему холодом высоты. Может, Тадж-Махал оторвался от земли и парит в воздухе? Может, это громадное мраморное строение, на котором отражается свет далеких звезд, потихоньку растворяется в безмолвной и бездонной темени ночи?

Войдя в главные двери гробницы, я попал в еще более безмолвную, торжественную, отдающую чем-то вечным тишину. При свете тусклого фонаря, который держал служитель, драгоценные камни в куполе гробницы сверкали точно так же, как далекие мерцающие звезды. Когда служитель, приложив руку к губам, позвал по имени жену царя Шах-Джахана, Тадж-Махал внезапно весь вздрогнул, и эхо, повторяющее имя той далекой женщины, увековеченной этим великим сооружением, нарастающей неуемной печалью отозвалось под круглым куполом, и вновь воцарилась гулкая тишина вечности.

Раз уж история спит, Тадж-Махал не проснется, видно, никогда.


Пер. Н. Очирова.

НОСТАЛЬГИЯ

В ясный солнечный день я лежал на берегу Онона. Недавнее половодье понемногу стягивалось: вода на полвершка отодвинулась от палочки-отметки, воткнутой в землю возле самой переправы. У пристани галдел народ, жались друг к дружке лодки.

Ниже переправы, у зарослей ив, стояла палатка. В ней располагалась семья, возвращающаяся от минерального источника правобережья. Голые после линьки верблюды, отвесив губы, смотрели на фыркающих в воде лошадей. В их спокойных, всегда равнодушных глазах, казалось, поселилось сейчас удивление таким скопищем людей и скотины перед шумной рекой. У палатки сидела девушка, которую я знал с детства. Я подошел к ней. Остановился молча. Она глубоко вздохнула и печально сказала:

— Увидеть бы только осины, которые растут на берегу нашей речки Галтая.

У нее давно болели легкие, теперь уже болезнь подточила ее вконец. И как это бывает с человеком в ее состоянии, ей вдруг в голову пришло, что она непременно поправится, если увидит свой родной улус, если попьет из родной речки, подышит родным воздухом. Дума эта завладела ею, стала самой желанной мечтой.

Лицо девушки было бледное и худое. За нежной, истощенной внутренним жаром прозрачной кожей тоненькими синими прожилками разбегались сосуды. Накрашенные ярко-красной помадой губы слегка вздрагивали. Румянец щек, единственное «украшение» человека, страдающего подобной болезнью, то загорался, то исчезал. Большие умные глаза, выдававшие постоянные размышления о страданиях и радостях жизни, тоскливо смотрели на дорогу, уползающую за рекой через перевал. Любому, знающему о ее болезни, невольно подумалось бы, что не к добру она так затосковала.

— Заброшен улус наш, зарос бурьяном. Как-то я был там, — сказал я, чтобы увести ее от навязчивой мысли.

— Увидеть бы только то самое место, и дела мои пошли бы на лад. Ты небось не забыл, как красив бывает наш улус в это время? — девушка посмотрела на меня укоризненно.

Что и говорить, она права. Сколько раз я переправлялся в этом самом месте через реку и все не могу налюбоваться на нее. Вспомнилось, как я переправлялся через Онон еще в детстве во время такого же половодья на лодке паромщика Джалцава. Мать тогда заставила меня попить воды Онона и дала несколько монет, чтобы я в середине реки помолился и бросил их в воду. Мать моя очень боялась воды. Крепко ухватившись за борта лодки, закрыв глаза, бормотала молитвы. Старый паромщик беспечно жевал табак и легко вскидывал весла. Ноги у него были кривые, а сам он низкоросл и кряжист. С засученных с заплатами штанин текла вода. Он то и дело шлепал себя по потной шее, на которую садились крупные ононские комары. Я засмотрелся тогда на него и совсем забыл пожертвовать свои монеты хозяйке реки. Вспомнил о них только на берегу, хотел кинуть, но мать сказала с упреком: «Нельзя кидать матушке Онон, сын мой…»

Я понимал состояние девушки, охваченной тоской по родным местам. Я попытался восстановить мысленным взором облик, очертания родного улуса, и вдруг мое желание вернуться в город до окончания отпуска куда-то улетучилось, сменилось внезапным решением еще раз переправиться через Онон, добраться до Прохладной долины, на северном склоне которой зарыт обрубок моей пуповины.

Коричневые от загара мускулистые тела двух молодых паромщиков красиво блестели от солнечных лучей и водной глади. При виде их невольно вспомнился мне старый наш паромщик, много раз перевозивший меня в детстве. Где-то ты ходишь, топчешь землю, старина?

— Наш Онон красивая река, — сказала голосом, полным надежд и ожиданий, девушка, выросшая со мной в одном улусе.


Через несколько дней я встретился с человеком, приехавшим издалека, из какого-то английского города. Терпеливо отбиваясь от комаров, он лежал на берегу Онона, обливал себя его водой и рассказывал, как весь свет объехал, чтобы добраться до-земли и воды своих предков, восторгался здешней красотой. Монгол, родившийся у отрогов Хинганского хребта, в погоне за жизнью и наукой провел более двадцати лет в Токио, Вашингтоне, Нью-Йорке. Он пользовался японским фотоаппаратом, голландским радиоприемником, американской трубкой, английским табаком. Избалованный жизнью, франтоватый тот человек, услышав песню про Онон, прослезился. Заметив это, я узнал ту же самую болезнь, которая гонит людей в далекое путешествие и которая именуется ностальгией.

Кто знает, сколько лет несет свои воды река Онон меж голубых лесов и зеленых берегов? В сказке говорится, что заговоренная стрела возвращается обратно. А чем заговаривает Онон, заставляя человека возвращаться на свои берега, могли бы поведать, кажется, журчание воды, шелест листьев, тихий напев ветра.


Пер. Н. Очирова.

Дэмбээгийн Мягмар ИЗБРАННОЕ

Составитель и автор предисловия ВИСС. БИЛЬДУШКИНОВ

ДЭМБЭЭГИЙН МЯГМАР, МАСТЕР МАЛОЙ ПРОЗЫ

Среди современных монгольских прозаиков видное место принадлежит Дэмбээгийну Мягмару, признанному мастеру рассказа и лирической повести.

Он вошел в литературу в самом начале 50-х годов вместе с большой группой талантливых писателей, среди которых были Ц. Гайтав, Б. Явухулан, С. Эрдэнэ, Д. Пурэвдорж, С. Дашдоров, Л. Тудэв. Их стремительное восхождение к вершинам мастерства было обусловлено целым рядом благоприятных обстоятельств. К тому времени новая литература входила в пору своей зрелости. Все, что подспудно зрело в ней на протяжении трех десятков лет, начало находить законченное выражение в творчестве лучших ее представителей. Уже были созданы первые романы Ч. Лодойдамбы («На Алтае», 1948) и Б. Ринчена («Заря над степью», 1951). Несомненно, немаловажное значение имел и Первый съезд монгольских писателей, который в 1948 году подвел итоги почти тридцатилетнего пути, пройденного литературой, и наметил перспективы ее дальнейшего развития. Последующие десятилетия подтвердили, что этому поколению литераторов было суждено сыграть решающую роль в становлении новых художественных принципов. Ныне творчество всех названных писателей отмечено Государственной премией МНР и во многом определяет лицо современной монгольской литературы.

Мягмар, как и все перечисленные выше писатели, делал первые свои шаги в литературе как поэт. За короткое время он издал четыре сборника стихов — «Сани со знаменем» (1956), «Книга» (1957), «Встал темной ночью» (1959) и «Смятенная душа» (1960). Однако в начале 60-х годов он полностью переключается на прозу. И это, видимо, не явилось большой неожиданностью для почитателей его таланта, поскольку подобные крутые повороты случались и на творческом пути многих его предшественников. Объяснение этой любопытной закономерности может быть одно — для монгола, пробующего свои силы в искусстве слова, поэзия во все времена была мерилом его литературных способностей. На ней он вырабатывал изящество слога и проходил первую литературную школу. «Все мы занимались стихотворчеством, ибо по старой устной и письменной традиции каждый литературно образованный человек должен был уметь слагать стихи и импровизировать на любую тему» — так свидетельствовал когда-то один из старейших монгольских писателей академик Б. Ринчен, объясняя увлечение всех начинающих авторов поэзией.

Первые же рассказы Мягмара подтвердили плодотворность его исканий. Критика единодушно отметила богатство и сочность языка, отточенность стиля. Так на многие годы проза стала его стихией. К настоящему времени им написано и опубликовано около тридцати рассказов, пятнадцать повестей и роман «На распутье» (1964). Высокую оценку его прозе дал еще в середине 60-х годов один из крупнейших монгольских писателей Ч. Лодойдамба, который советовал молодым прозаикам учиться мастерству у Дэмбээгийна Мягмара.

Однако Мягмар известен и как драматург. После 1973 года он обратился к драме и комедии. За этот период им созданы восемь драматических произведений, по которым осуществлены театральные постановки. Большинство из них вот уже несколько лет не сходят со сцены.

В 1973 году писатель был удостоен высшей литературной премии имени Д. Нацагдоржа. Его творчество получило признание и за рубежом. В СССР он издан на русском, украинском, казахском, литовском, киргизском и других языках. В последние годы появились также английские, французские, немецкие и венгерские переводы его произведении.

В этом томе Библиотеки монгольской литературы проза Мягмара представлена повестями и рассказами, которые охватывают восемнадцатилетний период творчества — с 1960 по 1978 год.


Дэмбээгийн Мягмар родился в 1933 году в семье арата. Получил филологическое образование, окончив в 1955 году Монгольский государственный университет, а в 1971 году — Высшие литературные курсы в Москве. Писатель прошел хорошую жизненную школу: он работал учителем, инспектором Министерства просвещения МНР, занимался журналистикой. Много лет отдал редакторской работе в центральном профсоюзном издательстве и в литературно-художественном журнале «Цог». В настоящее время является ответственным работником Министерства культуры МНР.

С первых же шагов в литературе Мягмар упорно и настойчиво искал свой путь. В этом молодому прозаику помогал его литературный наставник, маститый писатель Д. Намдаг, который постоянно советовал ему отыскивать сугубо свое, индивидуальное: «Если хочешь найти что-нибудь, сначала ищи и находи у самого себя. Иначе у тебя не будет ни горного изюбря, ни собственного быка».

И Мягмар, не написав еще и десятка рассказов, отправляется в трехлетнюю творческую командировку в Хангай, чтобы взяться за большое эпическое полотно — роман «На распутье». В 1959 году в Монголии завершился процесс кооперирования аратских хозяйств. Этой теме и был посвящен роман. В нем писатель попытался отразить социалистические преобразования и показать рождение человека новой формации.

Впоследствии он сам дал строгую критическую оценку этому произведению: «Роман был написан не очень умело, композиция оказалась рыхлой, возникло много «пустот». Но дело даже не только в этом. Жизнь ушла вперед, люди изменились, а книга осталась на месте, привязанная к событиям пусть недалекого, но уже прошлого…» И еще: «Первый мой роман многому меня научил, заставив, в частности, понять, что у настоящей литературы должно быть долгое дыхание».

И действительно, опыт не пропал даром. Вслед за романом Мягмар создает одну за другой одиннадцать лирических повестей (1964—1971). Именно здесь по-настоящему раскрывается его творческое своеобразие. Прежде всего, в повестях четко определилась жизненная позиция писателя, которую вкратце можно сформулировать так: «Активно и деятельно твори добро, учи добру других, чтобы оно не прерывалось во все времена». Складывается и самобытная манера художественного выражения этой концепции. По сравнению с первыми рассказами и романом в повестях писатель резко изменяет всю систему образных средств и приемов, равно как и сюжетно-композиционную структуру своих произведений.

Мягмар не только хорошо изучил, но и глубоко осмыслил традиции старой монгольской, а также и европейской, прежде всего советской, литературы. Это подтверждается всей его малой прозой. Некоторые из его повестей, такие, как «Наводнение», «Мельник», «Земля и я», которым присущи лаконизм и драматическая напряженность действия, выдержаны в стиле современной советской повести. Другие же — «Охотник», «Отгонщик» — являют собой классический пример следования старой литературной традиции: вставные новеллы, обрамление, использование фольклорных мотивов.

ПовестиМягмара невелики, их объем, как правило, не превышает несколько десятков страниц. Однако в каждой из них на небольшом фабульном материале, ограниченном самим жанром, автор ставит и решает многие социальные, нравственные и даже философские проблемы, которые зачастую получают необычную и неожиданную для монгольской литературы трактовку. Добро, труд и ощущение человеком его неразрывной связи с природой — вот три нравственных начала, на которых Мягмар строит выдвигаемую им концепцию: «Жизнь — это сказка, легенда». Разумеется, не в каком-то мистическом понимании, не в том смысле, что в ней все призрачно и далеко от истинного бытия, а в том, что ее надо очистить от всего наносного и будничного, сохранив то, что будет достойно памяти потомков. Исходя из этого, он и отбирает материал для своих произведений. Писатель утверждает, что его современники сами способны творить чудеса, создавая тем самым легенды. Он глубоко верит в безграничность человеческих возможностей и как бы испытывает своих героев в предельных ситуациях — проверяет их трудом, требующим крайнего напряжения сил, или сложными жизненными коллизиями, которые могут раскрыть внутренний душевный потенциал человека, доказать его способность делать добро. В соответствии с такой творческой установкой автор выбирает и своих героев: как правило, это или законченные, сложившиеся характеры, люди немолодые, обладающие большим жизненным опытом, или же, напротив, юноши, только начинающие самостоятельную жизнь, а иногда даже дети, которым впервые приходится столкнуться с трудными испытаниями.

Главный герой повести «Наводнение» Дэндзэн сорок лет работает паромщиком на Селенге и за это время становится подлинным мастером своего дела, до тонкостей изучив своенравный характер этой бурной реки. По мысли Мягмара, он не просто хороший паромщик. Незаурядность такого человека не может ограничиваться только его узкопрофессиональными качествами — вся предшествующая жизнь Дэндзэна, наполненная честным и самоотверженным трудом, сделала его способным к подвигу. Семидесятилетний Дэндзэн на старой лодке совершает почти невозможное: переправляет на другой берег разбушевавшейся Селенги беременную женщину, у которой начались родовые схватки. Женщина и родившийся ребенок спасены. Но старик, не выдержав физического напряжения, умирает от разрыва сердца. Смерть Дэндзэна не просто конец жизненного пути человека, это завещание делать добро ближнему. И не исключено, что младенцу, по монгольскому обычаю, дадут то же имя — ведь ему, наверное, отводится роль хранителя и продолжателя будущих легенд. Так подчеркивает писатель непрерывность бытия, преемственность духовно-нравственного опыта поколений.

Один из героев повести «Никогда не забуду», профессор Дондок, прямо говорит о том, что только труд может духовно обогащать человека и рождать у него любовь к другим. Он это и доказывает своим личным примером, жертвуя ради справедливости семьей и сомнительным жизненным «успехом» сына, построенным на бесчестном поступке. В глубокой старости Дондок остается одиноким человеком, но добро сделано, и он видит его плоды в делах своего ученика, Зорикта.

Наряду с положительными героями Мягмар нередко показывает в своих произведениях людей, которых когда-то сломила жизнь, и особенно часто заведомых приспособленцев. Однако, верный своему правилу изображения сложившихся характеров, он никогда не стремится вести их надуманным путем легкого перевоспитания. Как правило, это второстепенные персонажи — Дориг («Наводнение»), Дорлиг («Земля и я»), Дэчин («Никогда не забуду») и другие, — которые, очевидно, вводятся в повествование с вполне конкретной целью — показать, с кого не нужно «делать жизнь».

В то же время важно подчеркнуть, что кредо Мягмара: «Учи добру других» — ни в коей мере не придает его произведениям морализаторского или дидактического звучания. Многим его повестям и рассказам скорее свойственна романтическая окраска. Проявляется это во многом и по-разному. И в отдельных деталях: город-призрак, возникающий на горизонте перед восходом солнца, окаменевшее дерево в степи, две звезды, предсказывающие непогоду (повесть «Отгонщик»). И в обращении к легенде, преданию, сказке для передачи нравственного опыта прошлых поколений («Рассказ о любви») или воспевания наивысших достижений ума и силы человека — такова, например, вставная новелла о Неукротимом Вороном, которая, пожалуй, может составить достойную конкуренцию даже самым красивым легендам, сохранившимся в Монголии до наших дней. И в обыгрывании казалось бы неправдоподобных историй, где за вызывающей улыбку сказкой-сновидением («Шагдар») или курьезным рассказом об охотничьих «подвигах» («Лисья шуба») скрывается серьезная мысль об ответственности каждого человека перед сегодняшним и завтрашним миром. И, наконец, в том, как обрисовывает Мягмар своих героев, табунщика Данзана и безымянного старого охотника, — на многих страницах эти сильные, нравственно красивые люди предстают перед нами сказочными богатырями, творцами легенд (повести «Отгонщик» и «Охотник»).

Восприятие Мягмаром жизни как сказки, через которую осуществляется связь времен, интересно сопоставить с высказыванием его товарища по перу Сэнгийна Эрдэнэ. В одной из лучших своих лирических новелл «Солнечный журавль» Эрдэнэ, вспоминая детство, говорит: «В мире исчезает бесследно не только то, что создано руками…» И далее, как бы полемизируя с творчеством Мягмара, он формулирует прямо противоположный тезис: «Жизнь — не сказка…» Здесь, пожалуй, наиболее отчетливо проявляется разница в творческих принципах обоих писателей. В отличие от Мягмара, которого больше интересуют итоги становления характера и поэтизация наивысших свершений человека в критических ситуациях, Эрдэнэ психологичен, его привлекает сам процесс такого становления, глубокое исследование внутреннего мира героев и психологических сдвигов, происходящих в их душе.

Многие произведения Мягмара отличает бросающаяся в глаза чрезвычайная простота фабулы. В повести «Охотник», например, герой на рассвете отправляется на охоту и в сумерках возвращается домой — стержнем сюжета становятся его воспоминания о прошлом. Такое же сюжетное построение имеют повести «Мельник» и «Никогда не забуду». Автор широко использует внутренний монолог, часто переходящий в диалог героя с самим собой. Казалось бы, этот прием должен создавать ощущение эмоционального напряжения, однако оно не возникает из-за того, что повествование одновременно является и воспоминанием. Читатель как бы вместе с героем заново переживает давно происшедшие события.

Простота фабулы тем не менее восполняется мастерским использованием деталей. Именно они придают завершенность образам, которые создает Мягмар. Интересное наблюдение о стиле повести «Охотник» сделал монгольский критик Д. Цэнд. Он пишет, что воспоминание героя об охоте на изюбря показывает, как этот человек стал охотником, камусовые унты дают представление о его заботливой жене, случай с беззащитной белкой, которую он пощадил, — об отцовской любви к детям, стершийся охотничий нож — о наступлении старости.

Мягмар, как правило, обращается к материалу, известному ему до малейших тонкостей, и его прозу отличает яркий национальный колорит. Большинство его героев живут где-то в устье Орхона, самого крупного притока Селенги, откуда родом и сам писатель. Иногда он поселяет их и далеко от своей «малой родины» (повесть «Гобийское солнце»), но этому тоже есть объяснение — в свое время ему довелось несколько лет учительствовать в Гоби.

Пожалуй, наибольшего художественно-эстетического эффекта Мягмар достигает тогда, когда он избирает героями своих произведений людей, близких к природе. Здесь он новаторски развивает традиции старой монгольской литературы. Мягмар постоянно заостряет внимание читателя на том, что человек, живущий в неразрывной связи с природой и оберегающий ее, не способен на зло и подлость. Наоборот, у него высоко развито чувство доброты. Любопытно, что герой повести «Охотник» не имеет имени. Возможно, это и не случайная деталь, в ней есть глубокий смысл: не хочет ли Мягмар этим подчеркнуть мысль, что его охотник, прожив шестьдесят с лишним лет в природе, остался чистым и безвинным, как дитя или как, скажем, та же доверчивая белка?

Что нужно, к примеру, знать, чтобы стать паромщиком? Оказывается, вот что: «Надо только любить деревья, солнце, скотину, зверье разное, даже вот этих комаров!.. И еще былинки всякие, и звезды, что, падая, чиркают по небу, и лохматую пену на реке… Ощущать себя частью всего этого и любить, как самого себя, — вот весь секрет!» Так говорит своему собеседнику старик Дэндзэн.

Вот такие-то черты человека, живущего в тесном соприкосновении с природой, и привлекают Мягмара. Почти все его герои — простые труженики, которых отличает благородство деяний и помыслов. В душе они все поэты, романтически воспринимающие жизнь. Лес, степь, река, горы — их стихия, и поэтому природа открывает им свои тайны.

Ни один монгольский писатель не дал такого цельного поэтического облика Монголии, ее экзотического, сказочного мира лесов, степей и гор, как Мягмар. И совсем не случайно в художественной системе писателя природа занимает одно из центральных мест. Он никогда не использует ее только в качестве пейзажной зарисовки, призванной оттенить те или иные душевные состояния героев. Она всегда выступает в его произведениях как самостоятельная сила, зачастую даже враждебная человеку. И все же человек и природа предстают у Мягмара неотделимыми друг от друга. Так было — об этом говорит многовековой опыт монгольского народа, который призывает сохранить писатель. Так должно быть и впредь.

За последнее время в творчестве Мягмара наметился еще один аспект — это обращение к проблеме сохранения окружающей среды, которая, к сожалению, становится актуальной и для Монголии, еще недавно считавшейся краем непуганых птиц. Тему бережного отношения к природе, рассматриваемую через призму нравственности и истинной человечности, автор разрабатывает в целом ряде своих произведений (рассказы «Сто ягнят и девочка», «Лисья шуба»). И здесь тоже проявилось тяготение Мягмара к сказочным мотивам. А повесть «Цветок Цэнэрэмз» вся построена на легенде. В ней писатель говорит, что у каждого растения есть своя легенда, и рассказывает о редком, как дневные звезды, цветке, издревле используемом в народной медицине. Цветок существует в двух разновидностях, мужской и женской, и самое примечательное в нем то, что днем раскрывается только мужской бутон, а женский — исключительно ночью, при лунном свете. Природе приходится самой защищать себя.

Творчество Дэмбээгийна Мягмара глубокими корнями связано с национальной литературной традицией и одновременно с советской литературой. Из советских писателей наиболее близок и дорог ему Чингиз Айтматов, и Мягмар сам признает сходство сюжетов, идей, героев и стиля своих произведений с айтматовскими.

Многообразие и актуальность проблематики, индивидуальность и острота художественного видения, человеколюбие и богатство национального колорита — вот те качества, которые придают произведениям Мягмара остросовременное звучание. Его творчество пользуется неизменной популярностью в Монголии и, несомненно, будет интересно советскому читателю.


Висс. Бильдушкинов

ЗЕМЛЯ И Я

О степь!

Золотая моя колыбель!..

Когда мне грустно —

И ты мрачна.

Когда во мне радость поет —

И ты хорошеешь, подпевая мне.

Друг другу мы подражаем всегда.

Откуда такая связь между нами?

С. Дашдоров
Несколько покрытых серым войлоком юрт — вот и вся Наранская бригада госхоза. Вокруг этих юрт на полевом стане почти два месяца не смолкал шум машин и тракторов, лязг и скрежет металла.

Когда я выходил из столовой, солнце уже начало опускаться за горы. Смазав потрескавшиеся губы кусочком курдюка, выпрошенным у повара, я подошел к молодому парню, который возился у трактора, и спросил:

— Учетчика не видел?

Он не ответил.

— Что у тебя случилось? Может, помочь?

Парень пригладил пятерней лохматые волосы, поднял с земли замасленную и пропыленную шапку.

— Ничего особенного. Масло замерял. Лемех еще сменить надо. Потом сам займусь. Ты про учетчика спрашивал? Как будто на центральную усадьбу уехал. А бригадир — вон, к нам идет. — С этими словами парень сунул гаечный ключ в брезентовую сумку.

Бригадир поравнялся с нами, я обратился к нему:

— Участок, который вчера отмерили, я вспахал. Хочу сегодня ночью еще поработать.

— Вот это молодец! Можно сказать, в отличной спортивной форме находишься. Я тебе признаюсь: думал, ты и к завтрашнему дню не управишься. Хорошо! Очень хорошо! Значит, так… По южному склону Нарана осталось вспахать гектаров пятнадцать. Если мы их поднимем, можно считать, наша бригада полностью закончила план весенних работ, причем на полмесяца раньше срока.

— Тогда сегодня ночью я начну.

— Как хочешь. И завтра с утра успеется.

Я ничего больше не сказал, пошел к своему трактору, запустил двигатель и подъехал к большим бакам, в которых у нас хранится горючее. Заправщик залил бак под завязку, чтобы на всю ночь хватило. На всякий случай забросил в кабину дэли на меху: вдруг под утро прохладно будет — и тут же тронул к Наранским склонам, чтобы до захода солнца добраться к месту.

Трактор шел по безмолвной степи. Границы пашни уходили вдаль и сливались с горизонтом. Поднятая над дорогой машинами пыль в потускневших лучах закатного солнца казалась облаком муки, сыпавшейся из огромного сита. Перевернутые плугами жирные пласты земли окрасили поле в густо-коричневый цвет. Вдоль борозд бегали птицы. Трактор шел резво, только на частых рытвинах и ухабах подпрыгивал и громыхал прицеп.

Наверное, оттого, что недавно я плотно поел, меня клонило ко сну.

Чтобы прогнать дремоту и немного размять уставшее тело, я несколько раз потянулся, так что в суставах захрустело. Это немного взбодрило. Огляделся. Степи — она зовется Имбу — не было конца и края. На вспаханном поле ровными рядками лежали борозды — точь-в-точь рубчики на моем вельветовом костюме. И то поле, которое я за ночь подниму, станет таким же… Опять стали слипаться глаза. Пришлось остановить трактор.

Я стянул сапоги и поколотил ими по гусенице, чтобы сбить комья налипшей грязи. Снова обулся и почувствовал, насколько стало легче. Спать уже не хотелось. Можно было трогаться дальше. Подумал про себя, что пятнадцать гектаров, если ничего непредвиденного не случится, запросто вспашу к утру.

Что же хотел сказать бригадир, когда говорил, что в этом году я смогу добиться своего? Стоп!.. Сколько на моем счету гектаров? Если считать степь Имбу, долину Рашант, равнину Зара, а теперь еще и склон Нарана… Припоминая, подсчитывая, сколько всего наберется, я и не заметил, как прибыл на место.

Вот и склон Нарана… Я сразу узнал эти земли, несколько лет отдыхавшие от плуга. Как же мне не знать их! Да и они, по-видимому, признали меня.

«Ты зачем сюда явился?» — как бы спрашивала обленившаяся земля. Спрашивала насмешливо и не без ехидства.

Посвежевший к ночи весенний ветер, лаская мое лицо, шептал, будто споря с землей:

«А он возмужал… Что может быть лучше этого задора! Уж ты постарайся, сынок…»

Я заглушил двигатель, спрыгнул на землю, сделал несколько шагов. В блеклом свете луны из потемок проступило небольшое возвышение, перед моими глазами виднелись побелевшие от времени и непогоды доски скромного памятника.

Мне показалось, что, тревожа покой ночи, звучит голос Дамдина: «Друг, может, отдохнешь? Как можно работать без сна трое суток подряд! Отдохни!..»

Больше трех лет не слышал я этот голос. Прогнав наваждение, я попробовал на ощупь подстывшую почву, опустил лемеха, установил глубину вспашки и начал первый круг. Теперь все зависело только от меня и трактора…


…Меня тогда разбудили тревожные голоса. Эхо повторяло и разносило громкие крики по всей долине.

— Беда! Беда стряслась! Как это могло случиться?

Я сижу за рычагами. Трактор ползет вперед… Не соображая еще, что происходит, я все же останавливаю трактор и, протерев глаза, осматриваюсь вокруг. Перепуганные люди разбегаются кто куда. Что произошло?! Высовываюсь из кабины и только тут замечаю, что заехал на полевой стан, а палатки, в которой спали мои товарищи, нет… Вижу, люди бегут на то место, где была палатка, кричат, размахивают руками.

Предчувствуя что-то ужасное, я дал задний ход и отвернул в сторону. До меня начинает доходить: «Это же я на нее наехал!..»

Никому, похоже, не было до меня дела, никто и внимания не обратил, как я кинулся бежать к кустам, за которыми несла свои волны река Орхон. Ноги сами несли меня к воде. О чем я еще мог думать, когда по моей вине товарищи попали в такую беду…

Едва поравнялся с кустами, как окрик «До-о-о-ордж!» заставил меня остановиться. Я упал на землю. Не было сил приподняться, сердце рвалось из груди. Чтобы хоть немного унять его бешеный стук, я загребал руками холодную грязь и прикладывал к груди. Только теперь сообразил, где я и зачем сюда бежал — всего в нескольких шагах пенился и чернел в ночи Орхон…

Окрик, остановивший и швырнувший наземь, означал, что меня ищут. Меньше всего хотелось, чтобы товарищи узнали, где я. Хотя бы ненадолго остаться одному, успокоиться! Не вставая, я медленно огляделся по сторонам, посмотрел и туда, откуда только что трусливо сбежал. Мне казалось, что свет фар всех работающих в степи тракторов устремлен на меня.

Сквозь рокот двигателей прорывались возгласы, отчетливо слышные здесь у реки.

— Кажется, жив.

— Приходит в себя!

В голове опять все смешалось. Я из последних сил бросился бежать, спотыкаясь о кочки, туда, где произошло несчастье.

Шум возле палатки, вернее, там, где она была, постепенно стихал. Замолкли и двигатели тракторов, но ни одна фара не была выключена. Мимо меня вихрем промчалась машина, ослепив огнями дальнего света. Заправщик…

Я тыкался туда и сюда. Понял только одно: поздно… Теперь ничто меня не спасет.

Шатаясь как пьяный, вошел в юрту, из которой доносился гул голосов. На лица товарищей смотреть не мог. Забился в темный угол, куда не проникал тусклый свет свечи. С моим появлением все замолчали.

От порывов ветра, залетавшего в юрту, бледно вспыхивали угольки аргала в очаге. Меня снова начал пробирать озноб.

— Ну, ребята, что будем делать? — послышался басовитый голос дедушки Цедена.

Все невнятно, вразнобой заговорили вполголоса. Я не мог разобрать ни слова. Не знаю, сколько они спорили — мне казалось, вечность прошла. В голове гудело. Голоса сливались, накатываясь на меня, будто волны Орхона.

— Слушай, Дордж, — обратился ко мне Цеден. — Ты успокойся. Дамдина увезли в больницу. Состояние, правда, у бедняги тяжелое…

Он вздохнул, подошел ко мне вплотную, положил руку на плечо.

— Ну ладно, ладно, сынок…

По моим щекам текли слезы, но никто их не видел. Да и кого могли тронуть эти слезы?

Сна как не бывало. Мне казалось, что теперь я мог бы не спать хоть всю жизнь. Почему ничто не прогнало вот так же сон до того страшного мгновения! Вспомнилось, как всего десять дней назад, перед отъездом на практику, преподаватель говорил нам:

— Перед вами открыты все дороги. Вы можете стать Героями Труда. И мы будем гордиться, если наши выпускники прославятся трудовой доблестью на всю страну.

Я считал, что его слова обращены ко мне, только ко мне, что и смотрел-то преподаватель только на меня. Разве я не лучше всех учился? И думал тогда: «Вот закончу практику, и вы услышите обо мне. Ребята получат третий класс, а уж я-то наверняка — первый! Кроме того, госхоз наградит меня Почетной грамотой с золотыми буквами. Я эту грамоту не выпрошу, а заработаю честным трудом».

Эти мечты чуть не рассыпались в пух и прах на следующий же день, когда в госхозе меня назначили… помощником тракториста. Ну уж нет! С этим я решительно не мог согласиться. Так и заявил: «Не дадите трактор, совсем не буду работать. Думаете, на вашем госхозе свет клином сошелся? Есть и другие хозяйства, где умеют ценить механизаторов».

Трактор мне все-таки дали. Хоть и старый, но исправный. За пять дней я управился с профилактическим ремонтом и, убежденный, что нисколько не уступаю здешним опытным трактористам, выехал в поле. И вот четыре дня назад впервые вспорол лемехом плуга не паханную, должно быть, сотни лет целину на Наранских склонах. Смену отработал не лучше, но и не хуже других. Полночи не спал от распиравшей грудь радости, а наутро снова занесся в мечтах, уверенный, что вот-вот наступит день, когда я всем покажу, на что гожусь. Думал ли я, что может приключиться такая беда! Ну почему, когда я заснул за рычагами, мой трактор не свернул куда-нибудь в сторону? Почему не опрокинулся в какой-нибудь овраг? Почему, наконец, просто не заглох?

Я всматривался в темноту, пытаясь разглядеть спящих товарищей. Всем пришлось разместиться в этой юрте — нашей палатки больше не было… Обычно после напряженной работы едва добирались до подушки, как тут же палатка начинала ходуном ходить от могучего храпа. А сейчас никто, наверно, и не спал…

Бедная моя мама! Она еще ничего не знает. Думать не думает. Я сам ей обо всем расскажу. Обязательно сам.

Незаметно подкрался рассвет.


— Эй, воришка! — послышался чей-то хриплый голос.

«Какого это нехорошего человека зовут?» — подумал я и, обернувшись, увидел, что кто-то машет рукой, обращаясь именно ко мне.

«Вот до чего дожил!»

Я резко дернул рычаги, и трактор, оставляя за собой глубокие следы на свежевыпавшем снегу, рванулся вперед, угрожающе накренился на склоне горы. Скрипели волочившиеся за трактором стволы, прикатывая две дорожки следов от гусениц. Теперь позади вилась широкая полоса, словно по просеке проползла гигантская змея. Слышалось несмолкаемое жужжание бензопил, с глухим стуком падали на землю огромные деревья.

Спустившись к подножию горы и оставив у лесосклада бревна, той же дорогой начал карабкаться к вершине. Снег валил всю ночь и к утру перестал, а сейчас снова сыпал мягкими хлопьями. Вот и карниз — лесосека. Я вышел из кабины и опять услышал:

— Эй ты, воришка! Почему уехал, когда тебя звали? Я думал — глухой. Оказывается, слышал, раз оборачивался…

Возле меня стоял сухощавый, сутуловатый человек намного старше меня. Прищуренные глаза глядели нахально.

— Воришка и есть! — пренебрежительно произнес он. — А я уж решил, что к нам пожаловал стреляный воробей.

Похоже, этот тип и за человека меня не считал.

— Дай закурить. Проветрить легкие надо…

Он уселся на спиленное дерево, ствол которого был покрыт янтарными натеками смолы.

Не знаю, почему я подчинился ему. Принес из кабины пачку табаку, распечатал, протянул наглецу. Он свернул цигарку в палец толщиной, раскурил и, смерив меня с головы до ног бесстыжим взглядом, произнес:

— Ну что ж… Покурим и послушаем твою биографию. Давай рассказывай, как и за что угодил сюда. По тому, как ты управляешься с трактором, видно, какой из тебя мастер. Шофером был? Налево работал.? На чем погорел? — На лице его мелькнуло подобие ухмылки.

Чтобы не жечь зря горючее, я выключил двигатель, подсел к незнакомцу и, слегка робея, коротко рассказал о себе, так и не сознавая, почему, собственно, откровенничаю с ним. Он слушал, гримасничал, сплевывал время от времени, но не перебивал, пока я не выговорился.

— Понятно. Значит, тебя наказали за то, что ты хотел стать героем? Успехов добивался? Да-а… Редкий случай! За это можно на всю жизнь обидеться.

— Ни на что я не обижаюсь, — возразил я, полагая, что он не так меня понял. — Обижаться приходится только на самого себя…

— Ну ладно… Есть такая поговорка: «Если уж сыпать соль, то пока растворяется». По праву старшего научу, как тебе дальше жить. — Он ухмыльнулся. — Думаю, мы это дело провернем.

— Какое дело?

Мой собеседник нахмурился.

— А-а, зеленый ты еще. Не хочешь, как хочешь.

Мне захотелось поскорее отделаться от него. Я поднялся.

— Работа ждет…

— Тоже работник нашелся! — Он забрал мой табак и сказал наставительно: — Берет тот, кто сильнее. Понял? Если захочешь узнать про меня, тебе любой молокосос из тех, что тут вкалывают, расскажет со всеми подробностями. А если начальству капать станешь, — пригрозил он, — получишь сполна, что причитается.

Он повернулся ко мне спиной и, шагая вразвалку, скрылся за деревьями.

День подходил к концу. Я стал соображать, сколько еще осталось сделать ходок. Завел трактор, проверил крепление бревен на прицепе и начал спускаться с горы. Заметил, между прочим, что не стало слышно визга пил. Должно быть, закончив работу, все ушли с деляны. Мог бы, конечно, отправиться на отдых и я, но не оставлять же на лесосеке бревна. К тому же неприятный разговор так взбудоражил, что хотелось забыться в работе. Одному, без чокеровщика, пришлось трудновато, и я провозился допоздна.

Медленно и тихо валил снег. В ночи далеко разносилось резкое уханье филина. Он будто повторял слова того неприятного типа: «…как тебе дальше жить». Чтобы не слышать, я поглубже напялил на уши шапку, плотнее прикрыл дверцу кабины, но это не помогало. Филин орал на весь лес. Вспомнилось, как говорил отец, что стоит только прокричать: «Несите воду в бурдюке, сварим мясо филина», и он замолчит. Я высунулся из кабины и завопил не своим голосом:

— Несите воду в бурдюке!..

Еще. Еще раз. Филин не мог не слышать меня, но стал ухать еще настойчивее.

«Наверно, до самого утра не заткнется…» Я оставил трактор у лесного склада и направился к шалашам, в которых мы жили. Их было два — длинные, вроде бараков, сделанные из жердей и покрытые корой и лапником, а снизу обвалованные снегом. Возле нашего еще тлели угольки костра. У затухающего огня виднелась чья-то скрюченная фигура. Это был старик повар, отбывавший наказание за какую-то мелкую провинность. Он не давал погаснуть костру, чтобы не остыл мой ужин. Есть не хотелось, но я не мог обидеть старика: он только из-за меня не спал. Глотая пахнущую дымом и диким луком похлебку, я обратил внимание на сохнувшие у костра драные сапоги повара.

— Дед, — сказал я. — Обувь-то у вас — того…

Старик сидел не шевелясь, протянув к костру обмотанные портянками ноги, уставившись полузакрытыми глазами в угли, над которыми изредка вспыхивали и тут же гасли огоньки. Казалось, он дремлет.

— Ничего, сынок, — отозвался повар. — Обойдется. Скоро обещали заменить обутки.

Он подбросил в костер сушняка.

— Возьмите мои. Мне ходить мало приходится. А в кабине можно в чем угодно. — Я снял сапоги и протянул старику.

Повар тяжело вздохнул и провел по лицу рукой, выпачканной сажей.

— Доброе у тебя сердце… В жизни всякое бывает, сынок. А ошибки надо стараться исправлять быстрее. Такому работящему парню, как ты, полный срок отбывать не придется. Если не собьет тебя никто, скоро выйдешь на свободу.

Я тут же вспомнил типа, который забрал у меня табак, и спросил у деда, кто это.

— А-а, это курносый Дориг. Он тут в главарях ходит. Держись от него подальше. Некому проучить его. Скинуть бы мне годков тридцать, я бы ему показал!..

Сухие ветки быстро сгорели в костре, но жару прибавили. Угревшийся повар и впрямь задремал. Я смотрел на него и почему-то думал, что не протянуть ему эту зиму, такой у него был жалкий, усталый, даже обреченный вид. И тут еще одна, совсем уж странная мысль пришла в голову: «А что, если и этот дед в молодости был таким же, как курносый Дориг?»

Утром, спускаясь в очередной раз с бревнами к лесоскладу, опять услышал позади хриплый голос:

— Эй, воришка!

Я остановил трактор: «Еще подумает, что я его боюсь». Выглянул из кабины, крикнул, стараясь, чтобы звучало строже:

— Чего надо?

По лицу Дорига было видно, что он рассчитывает на какую-то поживу. Скользя по снегу, подбежал ко мне.

— Ну-ка, снимай сапоги! Хотел вчера забрать, да забыл.

У него подергивалась левая щека. А глаза — такие же нахальные.

Как ни в чем не бывало, я спросил:

— Какие сапоги? Я твоих сапог не брал.

— Вот ты как заговорил! Уж не думаешь ли спорить со старшим?

Размахивая руками, он шагнул к кабине, но открыть дверцу не решился. Может, подумал, что я ударю его чем-нибудь или, струсив, рвану трактор и собью его с ног. Во всяком случае, он замешкался. Я сам распахнул дверцу и выставил ногу.

— Если тебе нравятся мои сапоги, забирай. Между прочим, мне даже выгодней меняться.

Драный сапог старика повара почти касался лица Дорига. Я не стал дожидаться ответа, захлопнул кабину и включил скорость. Дориг поспешно отскочил в сторону, чтобы увернуться от бревен. Однако проводил меня таким злобным взглядом, что мне стало не по себе.

После этого мы с ним не сталкивались много дней. Когда я возвращался с деляны, он уже спал, когда уходил, Дориг еще не поднимался. Не знаю, как это ему удавалось, но работой он себя не обременял. Если иногда и встречались с ним среди дня, то и словом не обменивались. Но я чувствовал, что Дориг копит злобу и на чем-нибудь да отыграется. И не ошибся.

Я как раз цеплял стволы к трактору. Он подошел и поставил ногу на бревно. Так поставил, чтобы я непременно обратил на это внимание.

— Итак, уважаемый герой, — произнес он подбоченясь, — когда получишь орден, не забудь пригласить. Вместе обмоем.

На его ногах были мои сапоги. Те самые, что я отдал старику повару. Меня прямо затрясло. Вот гад! Отобрал, значит!.. Но, хотя у меня внутри все кипело, я спросил как можно спокойнее:

— О каком ордене ты говоришь?

— Меня просто смех разбирает, когда я смотрю, как ты из кожи вон лезешь. Боюсь только, не дождешься награды — на тот свет отправишься.

Он рассмеялся. И смех у него был, как голос, — хриплый, противный.

Тут я ему и выложил:

— Ни о каком ордене я не думаю. Одно хочу — скорее выйти отсюда. Буду хорошо работать — могут сократить срок.

— Молокосос! — презрительно бросил Дориг. — Куда тебе спешить? Жениться еще не успел? Так теперь твоя невеста и не посмотрит на тебя.

— Никакой невесты у меня нет. Зато есть родные.

Дориг швырнул в снег окурок.

— Человека без родных не бывает… Ты скажи лучше, бедняга, куда ты пойдешь, когда тебя выпустят? Кому ты вообще будешь нужен? Здесь орденов и почетных грамот не дают. А со «свидетельством» отсюда не скоро героем станешь.

— Да снова землю пахать буду! — сказал я и подумал: «Неужели есть на свете большее счастье, чем сеять драгоценные зерна в землю, вспаханную своими руками, а потом собирать урожай с этой земли?!»

— Еще улыбается, щенок! — покрутил головой Дориг. — Нашел, куда торопиться.

— Ничего ты не понимаешь. Я с малых лет люблю землю. Если хочешь знать, в шесть лет уже отцу помогал, за плугом ходил…

Дориг не дал договорить, с издевкой произнес:

— Бабий у тебя характер. Смотри, какая трудовая биография! В шесть лет за плугом ходил! Мне тоже есть что порассказать. Моя биография поинтереснее. И тоже с малых лет началась. Первое слово, которое я произнес, если хочешь знать, было «деньги». Понял? Не веришь? Мне отец рассказывал. Да я и сам помню. Отец днем и ночью в карты играл и редко когда проигрывал. Деньги просто текли в его кошелек… Ты хвастаешь, что еще мальчишкой отцу помогал. И я помогал. Лет семь мне было. Отец сказал, чтобы во время игры я все время шептал: «Пусть отец выиграет, а остальные проиграют». Я лежал под одеялом, только нос торчал, и, не переставая, повторял одно и то же, чтобы отцу везло. Обставит отец всех игроков, подойдет ко мне, погладит по голове и приговаривает: «Это удача моего сынка. Это он мне наворожил». С каждого выигрыша давал мне деньги. Много давал. Я никогда не нуждался в деньгах…

В глазах его зажегся алчный огонек.

— Ну что ж, — сказал я. — Иди своим путем, а я пойду своей дорогой. Судьбы у всех людей разные.

— Да что ты говоришь? И чем же это отличаются наши судьбы сейчас? Скажи: в чем различие между нами? Ну-ка, выкладывай. И ты, и я отбываем срок. Какая разница?

Я промолчал.

— Нечем крыть? А моей жизненной дорогой, значит, брезгуешь? — Он изо всей силы ударил меня в лицо.

Перед глазами поплыли круги, но на ногах я устоял. Взбешенный, он ударил еще раз. В висок. Я поскользнулся и упал.

— Вот так. Давно хотел показать тебе, кто я. Больше не будешь огрызаться, щенок.

Дориг тяжело дышал.

Иному пьянице довольно кружки пива, чтобы опохмелиться. Так и Дориг, должно быть, пришел в норму, сорвав зло на мне. Отвел душу, показал свое превосходство, и я будто перестал для него существовать. Ушел, даже не обернувшись.

Сам не знаю, почему я не стал защищаться, не дал сдачи после первого удара, не стал догонять Дорига, когда пришел в себя. Может, растерялся. Может, страх перед последствиями драки удержал меня. Во всяком случае, связываться с ним я не стал. Одно знаю твердо, что не струсил, хотя Дориг был, конечно, сильнее меня. Да нет, пожалуй, и не сильнее. Раньше, наверное, был он покрепче, но порастратил силенку, беспутная жизнь не могла не сказаться. Брал он не силой, а наглостью, уверенностью в безнаказанности. Схватись мы с ним, вряд ли бы я уступил. Но так или иначе, стерпел унижение.

Ярость охватила меня, когда Дориг уже скрылся. Теперь было поздно сводить счеты. Я отряхнулся, вытер снегом разгоряченное и саднившее лицо, добрел, шатаясь, до трактора. Снова гонял его с бревнами с горы и порожняком — вверх, на деляну, безжалостно казнил себя за позор, который сам навлек на себя. Какие только горькие мысли не лезли в голову! Я думал о том, какой ничтожной, неприметной пылинкой являюсь в этом мире, что жизнь моя не имеет никакой цели и смысла. Хотелось бросить все к черту — и трактор, и бревна… Уйти! Уйти, куда глаза глядят. Забраться в лесную чащобу и не видеть никого. Идти и идти, пока буду способен переставлять ноги. Кому я нужен с таким дурацким характером?

— Ржавое железо! — ни за что обругал трактор.

Работу все-таки не бросил. Но мысли, одна другой мрачнее, не покидали до самого конца дня.

На следующее утро стал размышлять по-иному. Трактор, безусловно, вещь нужная и полезная. А вот от меня — никакого проку. Трактор — сильная и умная машина, в каких-нибудь несколько дней перепашет огромное поле, которое и взглядом не окинешь, и на этой земле вырастет, заколосится золотой хлеб. Разве можно обойтись без хлеба? Конечно, нет! А без меня?.. Ну не станет меня? Что изменится? Да ничего. Так же будут бороздить степные просторы тракторы, и эти тяжелые смоляные бревна с лесосеки на баржу тоже будут таскать тракторы… Что я без этого «ржавого железа»? Нуль…

Тут, однако, мысли мой приняли иной поворот. Хорошо, а кто приводит в действие могучую силу трактора? Сам-то он ни пахать, ни бревна таскать не может. Я даже удивился, как это раньше не сообразил! Да не будь меня, трактор с места не стронется! Вот когда он действительно станет ржавым железом. Значит, и я на что-то гожусь! И не только трактору я нужен. Нужен моей седовласой матери…

Мне вдруг так захотелось увидеть ее, прижаться к груди. Я почти ощутил ее ласковые руки на своей голове. Как бы она обрадовалась мне!..

Совсем некстати пришла отрезвляющая мысль, что я несвободен, и темной тенью легла на душу. В чем-то Дориг, однако, прав. Сбился со своей жизненной дороги, и не просто вернуться на нее. Но я тут же вспомнил: чем быстрее я выйду отсюда, тем скорее повстречаюсь с матерью, снова стану как вольная птица…

Перебирая в памяти все, что приключилось со мною, я окончательно убедился, что причиной всех несчастий было мое дурацкое легкомыслие. Оно-то и привело меня в эту таежную глушь, соединило с чуждыми людьми, свело в одну компанию с такими проходимцами, как Дориг. Я строго судил себя. И все яснее становилось, как быть, что делать дальше. Только об одном были теперь думы: быстрее выйти на свободу.

Я воображал, садясь за рычаги трактора, будто не бревна волоку с лесосеки, а пашу плугом землю. Сколько же земли перепахал я так! Я и боронил свою пашню, и сеял в нее золотистые зерна пшеницы… Как замечательно было чувствовать себя снова на полях госхоза. Мне представлялось, что рядом — мои друзья-трактористы.

Дориг оставил меня в покое, и я вовсе не вспоминал о нем.

Наступало новое утро, и я спешил на свое «поле». С тех пор, как я придумал, будто снова работаю в госхозе, и сил прибавилось, и настроение стало совсем другим, и время летело незаметно, приближая день освобождения.

Той зимой в нашей жизни произошли кое-какие изменения.

Самым большим праздником для меня был приезд матери. Ей разрешили свидание со мной. Какая это была встреча! Не обошлось, конечно, без слез… Но мы оба радовались.

Потом освободили старика повара, отбывшего свой срок. Примерно дней через двадцать он пришел проведать нас и принес мне овчинные рукавицы. Они были очень теплые, но куда сильнее согрело внимание этого деда. Дориг, которому старик тоже сделал подарок — лисью шапку, даже спасибо не сказал. Еще и разворчался: «Что мне делать с твоей шапкой? Зачем она мне? Не мог пол-литра достать!» Однако шапку все-таки прибрал. На месте деда я бы ни за что этому подонку подарка не делал.

Старик улучил минуту, когда мы оказались вдвоем, и шепнул:

— Знаешь, куда меня взяли на работу? Сторожем в магазин! Понимаешь? Мне поверили! До самой смерти этого не забуду.

После, уже уходя, он сказал:

— Ты только Доригу ничего не говори. От него любую пакость можно ждать…

Я прекрасно понял его. Порадовался за деда и пожалел, что так поздно пришлось ему начинать жить заново.

Это все были события приятные. Но случилось нечто и похуже. Не знаю, кто мог до такого додуматься, — назначить вместо старика поваром… Дорига. Да, этот пройдоха где угодно умел находить тепленькое местечко. Теперь мне редко доставалась горячая пища, и вообще я редко ел досыта. Обидно было, конечно, но я сносил это, думая только об одном — скорей бы на свободу.

В середине зимы мне пришло письмо. Я долго ломал голову: от кого? Мать не писала — неграмотная, а больше некому. Оказалось, написали товарищи — трактористы из госхоза, где мы проходили практику, так неожиданно закончившуюся для меня. Каждое слово письма я перечитывал по нескольку раз. Особенно тронуло, что друзья звали в госхоз. Да, да, звали! Мне казалось, что от письма пахнет влажной землей, спелым хлебом, степными травами. Меня ждут в госхозе! Мне верят, хотя почти не знают меня. Каких-то несколько дней после школы механизаторов, мои капризы, когда не сразу дали трактор, а потом… та ужасная ночь. Что я для них? А они зовут!..

Не вытерпел, показал письмо Доригу. Хотелось утереть ему нос, чтобы не думал, будто все люди такие, как он сам. Ничего хорошего из этого не вышло — чуть не подрались. По-разному думали мы о жизни. Каждый день читал мне Дориг свою мораль, но слова его я пропускал мимо ушей, ни в чем они меня не убеждали. И старику повару поверили, и мне верят. Ну провинился я. Наказали меня. Так не на всю же жизнь! Я одно твердил ему — что никогда хуже других не буду. Выкладывал доводы, которых он не мог опровергнуть. В таких случаях Дориг прибегал к последнему средству — набрасывался с руганью, грозил кулаками. До драки, правда, не доходило, но ни разу не удалось больше Доригу и ударить меня. Он кипятился, рвал и метал от злости, однако что-то все же сдерживало его.

Работалось по-всякому. Не всегда были серьезные успехи, но и не так уж плохо шли дела, без срывов.

Наступила весна. Долины и горы освободились от снежного и ледяного покрова, на склонах пробились первые зеленые ростки. Пробуждалась природа, и легче, веселее становилось на душе.

Нам поручили новое дело. До наступления распутицы надо было успеть вывезти заготовленные зимой бревна к берегу реки Еро, чтобы сразу после ледохода по большой воде сплавить их. От лесосклада, куда я всю зиму возил с горы бревна, до реки не такое уж большое расстояние, но из-за глубокого снега в ложбинах приходилось оставлять их на полпути, и только теперь стало возможным переправить к берегу.

Понятное дело, справиться с этой работой мог только мой трактор. И начались бессчетные рейсы между лесным складом и рекой. С каждым днем все сильнее пригревало ласковое весеннее солнце. И для меня, и для моего трактора работа стала теперь сущим пустяком в сравнении с тем, что приходилось испытывать всю эту долгую зиму, скользя по обледенелой круче с бревнами на прицепе или карабкаясь в гору.

Сквозь легкую дымку виднелись зазеленевшие холмы, по склонам которых ходили отары овец. Я высовывался из кабины и жадно глотал опьяняющий воздух, уже впитавший в себя аромат талой земли.

«Вот сейчас у наших трактористов в госхозе жаркие денечки», — думал я. И будто виделись мне тракторы, пашущие Наранский склон в долине Имбу.


…Под нами, извиваясь, блестела на солнце река. Пять звеньев плота, плывущего по течению, напоминали облака, что несутся по синему небу. С веслом в руке я стоял в оголовке плота и направлял его на более глубокие места. Уже вторые сутки катила нас Еро под палящим солнцем меж крутых берегов, мимо густых зарослей ивняка и черемухи. С завистью поглядывал я на высоченные тополя, в тенистой прохладе которых можно было спастись от нестерпимого зноя. Обожженное тело горело от соленого пота.

Плот вошел в тихие воды. Я сел на край бревна и смочил холодной водой лоб, лицо, руки. Обернулся, посмотрел на будку, стоявшую посреди плота и служившую защитой от непогоды и палящего солнца. Увидел у входа в нее разрезанную пополам бочку — наш очаг, закопченный алюминиевый казан, и мне взгрустнулось.

В этой будке — будь то солнце, будь то ненастье — храпел Дориг. Тот самый Дориг. Он выбирался на белый свет только поесть да во время стоянок. Тогда Дориг отправлялся в ближние юрты на поиски молочной архи или более крепкого напитка. После этого ему оставалось только суметь вползти в будку. Каким-то особым чутьем он угадывал, где ему будет пожива, а то, что из-за него мы надолго застревали в пути, ничуть его не беспокоило.

Снова быстрина. Бревна оголовка ныряют, зарываются во вспененные волны. Орудуя веслом и шестом, я с трудом выправляю плот, чтобы хвостовые звенья не разнесло вдребезги от ударов о камни. Только-только вывернешься из узкого прохода между почти не видными в бурунах камнями, как снова надо круто отворачивать, а впереди уже подстерегает другая опасность.

Во время одного из таких маневров из будки высунулась опухшая физиономия Дорига. Затем появился он весь. Лениво почесал волосатые ноги и уставился на меня красными от жары, похмелья и долгого сна глазами.

— Привет, братишка! Где мы плывем? —зевнул во весь рот Дориг. Настроен он был миролюбиво.

— Только что прошли поворот у Сайра.

— Так и думал. У этого поворота трясет, как на ухабах. Толчки сон перебили… Черт! В глотке все пересохло. Свари-ка черный чай. Я посижу вместо тебя. — Напялив выцветшую соломенную шляпу и неуверенно ступая по бревнам, он подошел ко мне, взялся за шест. Все тело его было в красных вмятинах-пролежнях от матраца.

Я развел в бочке-печке огонь, поставил на нее казан с водой для чая.

— Пошевеливайся! — прикрикнул Дориг. — В глотке пересохло, понимаешь? А холодная вода вредно действует на желудок.

Чай уже закипал. Дориг сразу оживился. Пробежал к будке — откуда и прыть взялась! — вытащил из-под матраца мешочек с борцогами и арулом, ополоснул речной водой деревянную пиалу, зачерпнул ею чай, скомандовал:

— Вали к веслу! Хочешь, чтобы плот разнесло? Постой! Брось в воду головешку — дым глаза режет.

Я поплелся к гре́би. Дориг крикнул мне вслед:

— Посматривай, где можно остановиться. Может, повезет — будет что пропустить… Табунок увидишь — причаливай. Самое время кумыса попить. Сразу буди меня, как только на берегу кобылки покажутся. Я немного вздремну в тени.

Угораздило же меня попасть с ним в пару! Он сам все это обстряпал. Когда я узнал, что нам вместе придется гонять плоты, ничего уже нельзя было поделать. И отказаться не мог, потому что взял за правило делать то, что прикажут. Только так, убеждал я себя, скорее выберусь отсюда, вернусь в свой госхоз, к земле, о которой все больше и больше тосковал.

Дориг, понятное дело, соображал, что со мной ему обеспечена спокойная жизнь, что я буду вкалывать за двоих. Накануне сплава первого плота он сказал мне: «Не пожалеешь, сосунок, что я согласился взять тебя!» У него хватало нахальства говорить, будто не он ко мне пристроился, а сам меня к себе чуть ли не из милости берет!..

— Отдохнешь от геройского труда, позагораешь, — продолжал издеваться Дориг. — Со мной не пропадешь! Продуктов я запас, не зря поваром работал.

Хорош отдых! Все навалил на меня, а сам бездельничал, пьянствовал да спал. Когда мы гнали первый плот, я едва дождался конца пути. Незнакомая река, перекаты, быстрины, мели. Как удалось проскочить все опасные места, не разнести вдребезги или не обсушить плот — и не представляю. После-то попривык, пригляделся ко всем фокусам Еро, к ее замысловатым изгибам, наперечет узнал все камни на реке, каждую заводь, где можно было расслабиться от напряжения. И все равно было нелегко. Иногда даже ждал с нетерпением, чтобы Дориг остановил плот и отправился «промочить глотку», чтобы хоть немного передохнуть. Но каждая такая остановка грозила и неприятностями. Не станешь ведь оправдываться, что задержались в пути из-за молочной самогонки, без которой не может обходиться Дориг…

Всякий раз, когда мы доводили плот до места и сдавали его, я спешил как можно скорее уехать на лесовозе в лагерь, чтобы никто не вздумал о чем-нибудь расспрашивать. Пока все сходило благополучно, хотя застревали мы в дороге на сутки и больше.

…Под плотом то вскипала, пенясь, вода, то ласково плескались тихие волны. Справа на берегу показалось несколько юрт. Рядом с ними, на солнцепеке, лежали жеребята, а кобылицы, спасаясь от мошкары, забрели в воду. Когда плот почти поравнялся с ними, они выбежали из заливчика на берег. Будить Дорига я не стал.

Мы уже миновали стоянку табунщиков. Два молодых парня поили коней в реке и с интересом смотрели на плот. Один из них, опершись на длинный укрюк, молодцевато вскочил в седло.

— А парень отчаянный, — сказал ему второй табунщик, указывая на меня. — Провести по Еро такой плот — нешуточное дело!

Тот, что уже гарцевал вдоль берега, возразил:

— Попробовал бы он заарканить доброго скакуна и промчать на нем! — Гикнул и поскакал к юртам.

Другой вывел коня и, заливисто свистнув, пустился вдогонку.

Я не мог, как они, скакать, куда захочу… Был бы я вольным, тогда бы сказал им: «А ну-ка, соберите табун. Какого скакуна укротить? Этого? Сейчас я вам покажу!»

Плот мало походил на хулэга-аргамака, а шест и весло — на укрюк табунщика… Волны мерно бились о бревна, словно утешали меня: «Потерпи. Скоро оседлаешь своего железного аргамака и пустишься на нем в открытую всем ветрам степь».

Солнце на западе склонялось к горизонту. Подул прохладный ветерок, и река покрылась мелкой рябью, будто ее пробирала дрожь.

Из будки выполз Дориг.

— Где мы?

— Гарцын-Булан недавно прошли.

— И ни одного табуна кобылиц не видел? — недоверчиво спросил он. — В этих местах должно быть много летников. — Дориг осмотрелся, прищурив глаза, по сторонам. — Во-он, видишь, юрты белеют. Возле них и остановимся. Прошлый раз, правда, у них ничего не было. Тогда они только прикочевали. Проверим…

Я попытался отговорить его:

— Послушай, Дориг, лучше бы еще проплыть, пока не стемнело. И жара спала…

— Послушай, милейший, — передразнил Дориг. — Не тебе указывать, когда плыть, куда плыть, где останавливаться. — Он потянулся, сплюнул в реку. — Чем болтать лишнее, займись-ка лучше ужином.

Он нырнул в будку и вернулся, держа в одной руке осколок зеркала, а в другой бритву. Подошел ко мне, забрал шест. Мне ничего не оставалось, как развести огонь. Против ужина, честно говоря, я и сам не возражал.

В этих местах Еро спокойна. Один за другим сменяются тихие плесы. Чуть подправишь плот, и его несет течением по самой середине реки. Доригу почти и не пришлось потрудиться. Не успел еще вскипеть чай, как Дориг покончил с бритьем, расположился на краю плота, свесил ноги в воду и принялся старательно расчесывать поредевшие волосы. Я по опыту знал, что это означает: у первых же юрт, к которым мы приближались, он направит плот к берегу и исчезнет до утра. Так и случилось.

— Беги на корму! — закричал Дориг. — Готовь чалку!

Плот подворачивал на мелководье. Дориг упер конец шеста в дно реки и налег на него. Когда он хотел, у него и сноровка откуда-то бралась.

Я добежал до свернутой на корме веревки, схватил конец и бросился в воду. Добрел до берега, прикрутил чалку к кустам. Дориг закрепил оголовок плота.

Мы пили чай с талханом[78], Дориг крутил головой, к чему-то прислушивался. Начало смеркаться. На недалекой пастушьей стоянке послышались голоса. Донеслось мычание коров. Звонко заржала кобылица.

Дориг и чай допивать не стал.

— Ну-ка, подай! — ткнул он пальцем в выстиранную мной рубашку. Свою, грязную, зашвырнул в будку. Поглядел на себя в осколок зеркала и, видимо, чем-то остался недоволен. Походил, насвистывая, по плоту, будто искал чего-то, да так и не нашел ничего.

— Бревна, которые в прошлый раз оставили, не забыть взять. За ночь приготовишь проволоку и жерди. Вернусь утром.

Еще раз обошел плот, шагнул на берег и направился к юртам, что стояли за высокими тополями на пригорке. Я остался один. «Как бы отвязаться от него? С такой работой не скоро мы бревна сплавим. Доригу — что? Ему спешить некуда. Ему, похоже, здесь даже лучше, чем на воле. Забот никаких, а устраиваться он умеет. Лишь бы сегодня хорошо было…»

Для меня Дориг стал обузой, путами. Я что-то бормотал про себя, ругая последними словами Дорига, а заодно и себя. Казалось, волны слушали меня и сами стали нашептывать: «Чего ты брюзжишь? Не думай об этом бездельнике. Работай, не ленись. Бери пример с нас. Мы ни минуты не отдыхаем».

Безделье и в самом деле угнетало меня. Я взял моток проволоки, стал выпрямлять ее, размягчая на огне. Покончив с этим делом, проверил крепление каждого звена плота, жестче связал расшатавшиеся бревна.

Совсем стемнело. Я вытащил из будки постель, разостлал на плоту, улегся. Небо заволокло тучами, ветер усилился, и волны с шумным плеском бились о бревна. Вдали полыхали молнии, доносились глухие раскаты грома. Стало еще тоскливей. На стоянке залаяли собаки. Совсем рядом были люди, а мне в такую темную и ненастную ночь не с кем было и словом перемолвиться.

Не спалось. Я лежал с открытыми глазами. Будь небо ясным, хоть звезды рассеяли бы одиночество и тоску. А непроглядная темень давила, заставляла тревожно биться сердце. Нечем было дышать. Я озирался вокруг и вдруг заметил на противоположном берегу мерцающий свет. Он то приближался, то удалялся от меня.

«Что это такое?»

Я не сводил глаз со светового пятна.

«Да это трактор!» — дошло наконец до меня, и я представил, что сам, может быть, скоро выеду в поле. Вспомнил и старенький трактор, на котором всю зиму возил бревна с лесосеки. Перед тем как отправиться с плотами по Еро, я сделал ему профилактику и поставил трактор на консервацию. Даже воспоминание о «ржавом железе» теплом отозвалось в груди.

Плот все сильнее раскачивало на волнах. Я скатал и взял под мышку матрац, зажег кусок бересты, сошел на берег и попробовал устроиться на гальке. Не понравилось. Снова свернул постель, потащил ее по берегу и почти сразу набрел на мягкую луговую траву. Тут и матрац был ни к чему.

Отсюда отчетливее и ярче был виден свет на том берегу. Конечно, это был трактор!

Мысли убежали далеко-далеко, в детство. Как живого, увидел отца. Вот он идет за деревянным плугом, вгоняя изо всех сил лемех в неподатливую землю. От напряжения на его руках вздулись вены. Медленно бредут по пашне быки, но отец едва поспевает за ними — так тяжело управляться с плугом… Я рядом с отцом, но какой из меня помощник?

В середине дня на поле приходила мать, разводила костер у межи и пекла на углях толстые лепешки. Ничего вкуснее никогда не ел! Даже сейчас почувствовал запах этих горячих лепешек.

Работы в поле хватало. Лето почти всегда было засушливым, и отец поливал поле, к которому подходила вода по вырытой им канаве. Полоть доставалось мне. Чего-чего, а сорняков всегда было полно. И еще — сколько себя помню — таскал с пашни к меже камни. Каждый год убирали с поля камни, а их будто и не убывало. Зато не было большей радости, когда поспевал урожай и тугие, золотистые колосья пшеницы колыхались на ветру. Отец сноровисто жал их серпом, а мать ловко вязала снопы. Мне доверяли отвозить к току снопы на телеге. И водить быка вокруг жернова тоже поручали мне.

Когда я в первый раз сам повел быка по кругу, отец сказал:

— Молодец, сынок! Теперь ты настоящий мужчина!

От его похвалы меня чуть над землей не приподняло.

Мне нравилось на току. Здесь я чувствовал себя почти равным со взрослыми. И потом сама работа тут же, на глазах, давала результат — зерно. Все, что делали в поле до этого, только обещало урожай. И срезанные колосья, и снопы еще не были зерном. Когда же отец большой деревянной лопатой с силой подбрасывал высоко вверх сыпавшуюся из-под жерновки массу, ветер относил на конец тока мякину и соломенную труху, а к ногам падало в быстро растущий ворох чистое зерно. Это была награда за долгий и тяжелый труд.

Поле кормило нашу семью, и отец всего себя отдавал земле, хлебу. Он был не как все. У него не лежала душа к скоту. Скот, конечно, у нас был, но отец жил землей. Год за годом работал он не покладая рук, не обижаясь на свою судьбу. И меня приучал к труду. Был бы он жив, видел, как я управляю трактором, как отвалы плуга переворачивают пласты целинной земли, сказал бы: «Ты настоящий мужчина, сынок».

Сказал бы… Такое я напахал! При одной мысли, чего я натворил и за что расплачиваюсь теперь, защемило сердце. Когда еще сумею оправдаться перед памятью отца?

От горьких раздумий отвлек яростный лай собак и чья-то брань. Уже рассвело. Я поднял голову и увидел направлявшегося к плоту Дорига. Он швырял камнями в наседавших на него собак и ругал их на чем свет стоит. По его шаткой походке нетрудно было определить — пьян-пьянехонек.

Дориг взобрался на плот и заорал, обращаясь уже ко мне:

— Ты что, думал, меня в живых нет? Где моя постель? Ты почему не постелил мне постель? Ты еще узнаешь, кто я! — Он засучил рукава и полез в будку.

Я переждал, пока Дориг утихомирится. Когда он захрапел, вернулся на плот, отвязал его, отпихнул шестом от берега и направил по течению.

Пьяный Дориг все же проснулся, вылез наружу и, скрипя зубами, разразился руганью. Направился было, сжав кулаки, в мою сторону, но не устоял на ногах и с размаху сел на бревна. Отпустив несколько отборных ругательств по моему адресу, на четвереньках пополз в будку и замолк.

Полдня я был предоставлен самому себе, пока Дориг не проспался. Он больше не ругался и не собирался лезть в драку, но тяжкое похмелье угнетало его.

— Не забудь те бревна, — буркнул он.

В прошлый раз у нас распустило одно звено, и пришлось оставить больше десятка бревен в тихой протоке. Я, конечно, помнил, что надо забрать их, и Дориг мог об этом и не говорить. Так и так одному придется делать сплотку. Уж помалкивал бы лучше, пьяница несчастный! Без него не обойдется.

Я смолчал.

— Ты что, глухой? Около тех бревен остановись, — громче повторил Дориг. — Там поедим. И в тени полежать надо. От этой жары голова пухнет.

«Весь распух!» — с отвращением подумал я и опять ничего ему не ответил.

Еро бежала по равнине и неспешно донесла нас до протоки и заводи перед нею, где случилась у нас в тот раз небольшая авария. Я остановил плот и тут же увидел на другой стороне протоки запряженного в телегу быка. Старик и девушка грузили на телегу распиленные бревна. Те самые бревна, что мы оставили здесь… Дориг, понятно, тоже увидел.

— Я этих воров проучу! — Он засучил штаны, спрыгнул с плота, зашагал к берегу, разбрызгивая вокруг себя грязь и воду.

Мне ничего не оставалось, как последовать за ним.

Не успел я сделать и нескольких шагов, как в упор — глаза в глаза — встретился со взглядом девушки. Не смея поднять головы, я видел только ее загорелые босые ноги. Девушка с трудом вытаскивала их из густого ила и толкала перед собой отпиленный кусок бревна.

Между тем я обогнал Дорига и очутился почти рядом с девушкой. Она перестала толкать сутунок, перебросила через плечо длинную черную косу, сняла с головы старенький белый платок и, обмахиваясь им, произнесла, слегка заикаясь:

— Д-дрова… т-телегу…

Я догадался, что она просит нас помочь погрузить дрова. Вот это придумала! Распилили наши бревна, и мы же еще должны помогать!..

Видя, что мы не очень спешим с подмогой, девушка вспыхнула и решительно склонилась над сутунком. В это время Дориг, задев тонкие пальцы девушки, поставил на бревно свою грязную лапищу. Девушка, словно обжегшись, отдернула руку.

— А ну-ка, воришки, — презрительно произнес Дориг. — Зачем взяли наши бревна?

— Д-да, — спокойно ответила девушка. — Вз-зяли. И уже почти все ис-стопили.

Старик возился у телеги и только теперь подошел к нам.

— Чего вы ругаетесь из-за нескольких бревнышек? Мало их в лесу?

— Дурья голова! — Дориг напустил на себя важность и строгость. — Эти бревна принадлежат государству. А вы запустили руку в государственный карман. Поскольку я отвечаю за это государственное имущество, придется с вас спросить.

Девушка сверкнула глазами. Как сверкнула! От волнения она и заикаться стала сильнее.

— М-ммы не с-себе… М-ммолочный з-завод… М-ммолоко с-скисало… Уб-ббыток…

Старик пояснил:

— Сынки, на нашем молочном заводе дрова кончились. Десять тысяч литров молока могло скиснуть. А тут — бревна. Пришлось взять. Большой убыток мог произойти.

— К-казенное пошло на к-казенное, — добавила девушка и окинула Дорига таким неприязненным взглядом, что даже мне стало неловко. Я про себя порадовался, что не мне предназначался этот колючий взгляд.

— Милейшая заика, — как ни в чем не бывало продолжал свое Дориг, — какое мне дело до вашего молока. Скисло оно или не скисло. Хоть на землю его выливайте. Можете на архи перевести. Даже еще лучше. Меня позовете — не откажусь. А лес к вашему молоку не относится. Украли бревна? Платите. Понятно?

Я решил выручить девушку.

— Ладно, Дориг, пошли. Они ни в чем не виноваты. Тебе же объяснили.

Дориг моментально, словно рысь, обернулся ко мне и, захлебываясь словами, закричал:

— Щенок! Чего лаешь? Ты что, забыл о своем трудовом героизме? Мы, значит, должны отдавать этим разбойникам с таким трудом добытые бревна?

Девушка вцепилась в руку Дорига.

— Х-хватит! Мы з-заплатим. Ч-чем вам з-заплатить? С-сколько?

— Деньгами, — усмехнулся Дориг.

Кровь бросилась мне в лицо. Я замахнулся… Дориг отлетел на несколько шагов и свалился в грязь. Девушка уставилась на меня широко раскрытыми глазами. Я и сам растерялся от своей дикой выходки и, стараясь не смотреть на девушку и старика, схватил сутунок, который так и лежал перед нами, поволок его к телеге.

— Везите дрова к себе. В следующий раз захвачу для вас несколько бревен и оставлю здесь. Нет, я лучше дрова привезу, чтобы вам не пилить…

Сам не знаю, как у меня вырвались эти слова.

Девушка разулыбалась.

— В-вы часто гоняете плоты?

— Каждую неделю.

— Где вы работаете?

Что сказать? Соврать? Не смог. Бухнул:

— Я заключенный. — И бегом к плоту.

Девушка крикнула вслед:

— З-заходите к нам.

— Наша юрта крайняя слева, — добавил старик. — Молока нальем.

— Спасибо, дедушка!

Я столкнул плот и вывел его из протоки в русло Еро.

Дориг забился в будку и носа не высовывал. До самого конца пути мы с ним и словом не перекинулись. Куда только девалось его нахальство, грубость. Почувствовал, должно быть, что больше я ему спуску не дам. Еще до того, как я сдал плот, смотался на лесовозе, не дождавшись меня. Гнать со мной следующий плот наотрез отказался. Не знаю, чем он объяснил свой отказ. Я не допытывался. Меня это вполне устраивало. Зачем мне нужен был этот бездельник, за которого надо было работать да еще готовить для него еду, обстирывать его, выслушивать бесконечную ругань, ждать во время остановок, пока он наберется… Пользы от Дорига не было ни на грош. Я мог вполне справиться и один. Мне разрешили. Составил я такой же плот из пяти звеньев и пустился в путь.

Здорово! Набрав скорость, плот устремился вниз по Еро. Только берега мелькали. Река, должно быть, понимала, что я тороплюсь, и, как могла, помогала мне. За каких-нибудь двое суток, даже меньше, доплыл до протоки, у которой обещал оставить дрова. А какие дрова! Уж я постарался — отобрал самые сухие поленья. Смолистые, без сучков.

Учалился возле старого, склонившегося над водой тополя, перенес дрова к самой дороге. Спускаясь к берегу, заметил, что в засохшей грязи остались отпечатки маленькой босой ступни. Рядом были и другие следы — крупнее, но я не мог отвести глаз от следов почти детской ножки. Стоял и разглядывал их, будто диво какое-то… Казалось, я вижу не этот отпечаток на земле, а широко распахнутые глаза, длинную черную косу, мягкий овал нежного лица, слышу проникающий в самое сердце голос…

Приложил ладонь ко лбу, чтобы не слепило солнце, и долго всматривался в видневшиеся поодаль юрты, стараясь угадать, какая же из них «крайняя слева», в которой живет Она со своим дедом. Подумал, что и девушка, может быть, так же поглядывала на Еро, ожидая меня. А вдруг она и сейчас смотрит?.. Но на это нечего было и рассчитывать. Нужен я ей! Дернуло за язык ляпнуть, что я заключенный…

И все-таки радостное, восторженное чувство не покидало меня. И на следующей неделе я снова нагрузил плот сухими дровами. Плыл, торопил плот и реку, что несла его на своих волнах, и думал только о ней. А время словно остановилось. И плот будто застревал то и дело, крутился на одном месте, и река чуть ли не вспять текла… Однако через те же неполные двое суток плот благополучно приплыл к тому же старому тополю. Наспех завязал чалку и бросился туда, где оставлял дрова. Их не было. Зато на берегу протоки стояла Она. Увидела меня и разулыбалась.

— Б-благополучно п-прибыли?

Как это у нее славно выходит! Даже хорошо, что немного заикается. Мне бы ответить ей, поздороваться, а я растерялся и спросил:

— Вы взяли дрова, которые я привез?

— А как же!

Она опустила глаза, явно смущаясь тем, что я обратился к ней на «вы». Только теперь я заметил, что она принарядилась. На ногах были новые черные туфли со шнурками, голова покрыта цветастым шелковым платком. Легкий, чуть длинноватый зеленый дэли стягивал в тонкой талии оранжевый пояс. Девушка справилась со смущением, хотя слишком уж откровенно я пялил на нее глаза.

— Я в сомон собралась, да никак попутной машины не дождусь…

— И ни одного лесовоза не было?

— Н-нет. — Она бросила взгляд на привязанный к тополю плот. — Вы разве один п-плывете?

— Один.

— А-а, — протянула она, кивнула головой, будто это очень ее удивило, и спросила: — А п-почему вы в прошлый раз не зашли к нам?

Как было объяснить? Конечно, мне хотелось зайти. Я не решился. И потому, что ляпнул тогда про себя. И еще думал, что меня могут заметить. Кто-нибудь решит, что я сбежал. Мало ли что могут подумать и сказать люди… Короче говоря, не зашел. И оправдываться не стал.

— Вы все время с-спешите, — вздохнула девушка. — Я в тот раз в-видела вас. Вы тоже долго не с-стояли.

— Так вы меня видели? — воскликнул я.

— Н-ну да. Сразу п-пришла на берег, а вы уже уп-плыли… — Видимо, испугавшись своей откровенности, она поспешно добавила: — И сейчас вы, наверно, с-спешите?

— Что вы! Никуда я не тороплюсь!

— Если я не п-помешаю, возьмите меня с собой. С-сколько можно ждать эту м-машину.

— Поехали! — Душа моя ликовала. — Только мы будем долго плыть. И потом… на плоту не очень удобно.

— Лишь бы доехать, а на чем — не так уж важно. — Она сделала небольшую паузу. — Если ваш плот такой уж тихоходный, не будем з-задерживаться.

Она присела и стала развязывать шнурки, собираясь перейти протоку вброд.

— Давайте я вас перенесу.

Девушка, словно ребенок, протянула обе руки, обхватила шею и повисла у меня на спине. Ее маленькие груди, словно отшлифованные речные гальки, упирались в мои голые плечи и жгли их. Я даже не дышал, пока нес ее до плота.

И вот плот уже на середине Еро, и мы плывем. Вдвоем! Такого я и представить не мог.

Пока я, стараясь изо всех сил, показывал свое умение править шестом, девушка расхаживала по плоту, глядела на волны, по которым под яркими лучами солнца бежали разноцветные блики, и это доставляло ей большое удовольствие. Потом она подсела ко мне, трогала тонкими пальцами пену, проникавшую между бревнами из-под плота, посматривала с улыбкой на меня, о чем-то задумалась и устремила взгляд на далекий горизонт. Я тоже стал смотреть туда. Мы обменивались какими-то фразами. О чем говорили — не помню. Заметил только, что она совсем перестала заикаться…

Уважаемый читатель! Пока герои этого повествования смотрят вдаль, думают свои думы и разговаривают между собой, разрешите сказать несколько слов от себя. В какой-то книге я вычитал, что, когда наступает высшая точка душевной радости, даже немой человек может заговорить. А уж слегка заикающийся просто забывает об этом недостатке своей речи. Ничего сверхъестественного в этом нет. Не так ли? Конечно, об этом не догадывались ни ошалевший от счастья Дордж, ни хрупкая девушка, имени которой мы до сих пор не знаем. Ну а теперь пусть наши герои продолжают прерванную беседу.

— Вы долго пробудете в сомонном центре?

— Нет, завтра же надо вернуться. — Она задумчиво посмотрела на меня и спросила: — Скажите, почему вам пришлось заниматься этой… работой?

Застигнутый врасплох, я не сразу смог что-нибудь ответить, но потом рассказал ей о себе все. Не забыл сказать и о том, что надеюсь скоро освободиться из заключения. Досрочно.

Девушка ни о чем больше не стала расспрашивать. Некоторое время мы оба молчали. Потом она поднялась и направилась к будке.

— Я сейчас сварю чай.

Какое это было наслаждение! Что это был за чай! Я будто вкусил все земные блаженства. Впервые узнал я, что, к чему бы ни прикоснулась женская рука, все становится необыкновенно приятным и ласковым. И огонь в бочке-печурке пылал ярче и жарче, и обыкновенный черный чай был таким ароматным, что хотелось его пить и пить.

— Какой все же злой человек был тогда с вами, — вдруг произнесла она. — Я боялась, что вы вместе с ним рассердитесь на нас.

Мне и вспоминать о Дориге не хотелось, хотя ему-то как раз я больше всего был обязан своим счастьем: оказался вместе с такой девушкой! А она продолжала, словно воробей, щебетать:

— Я первый раз на плоту. Как интересно! — Заглянула в будку. — Почти как в юрте… И печка у вас есть. Даже лучше, чем на машине. Правда ведь?

— Конечно, — подтвердил я.

— Хорошо, что вы меня с собой взяли. Я так рада… А куда вы отвозите лес?

— В Хурдын-Тохой. Там главная база. Это за сомоном.

Солнце клонилось к закату. На берегу Еро показались приземистые строения сомонного центра. Река как бы замедляла здесь свой бег. В лучах заходящего солнца, насквозь просвечивающего воду, переливались всеми цветами радуги камушки на дне. Сколько раз проплывал я на плоту по реке, а ни разу не замечал, чтобы так быстро проходило время. Короче, что ли, дорога стала?

— Вот мы уже и доплыли…

Девушка вздохнула с сожалением.

Пока я направлял плот к берегу и причаливал его, она все порывалась о чем-то спросить меня, но, видимо, не решалась. И все же не утерпела:

— Между прочим, отец просил меня узнать, как вас зовут…

Значит, это был ее отец, а не дед. Значит, это его интересует мое имя. Ну что же, так и быть, уважу просьбу отца!

— Меня зовут Дордж. А вас?

— Дулма, — ответила она, глядя мне прямо в глаза.

Мы медленно подошли, взявшись за руки, к краю плота и остановились, глядя в глаза друг другу. Наши тени колыхались в воде. Мне казалось, что я всегда видел это голубое небо и закатное солнце, плещущиеся у ног волны Еро, и освежающий ветерок был моим старым знакомым. Я был уверен, что и Дулме все это представляется точно таким же — знакомым и близким. Вдруг мне вспомнилась почти такая же картина, которая висела в столовой на центральной усадьбе госхоза: парень и девушка стояли на берегу реки, и заходящее солнце озаряло их, прибрежные деревья и воду. Хотелось верить, что художник, изобразивший на полотне этих молодых людей, как бы предугадал самый дорогой миг моей жизни.

Пальцы Дулмы легонько подрагивали. Я крепко сжал их. Наверное, и она думала о чем-то общем для нас обоих.

Я перенес Дулму на берег, с неохотой опустил ее и вернулся на плот. Мы долго стояли друг против друга — она на берегу, я на плоту — и не могли ни глаз отвести, ни слова вымолвить.

— До свидания! — прошептала Дулма дрогнувшим голосом.

Я взялся за шест.


Зарядил дождь и не прекращался ни днем, ни ночью. Ветер гнал по Еро такие волны, что нечего было и думать о плотах. Мы сидели, пережидая непогоду, в своих шалашах, насквозь пропитавшихся сыростью и резкими запахами. Мокрые поленья не хотели гореть и только шипели в печи, а в котле из-за этого никак не варился наш скромный обед. Сквозь лапник и кору, застилавшие шалаши, стекали капли воды, и это еще сильнее нагоняло тоску, заставляя всех зябко ежиться. Кое-кто вооружился иголками и шильями, латал обувь, благо кожа размякла от сырости и легко поддавалась ремонту. От развешенных вокруг печи портянок шел удушающий запах пота.

Иногда дождь ненадолго затихал, словно прислушивался, о чем говорят в шалашах, но тут же принимался с новой силой бить тугими струями.

Я то и дело выходил наружу, вглядывался в неприветливую серую муть, окутавшую весь белый свет, в надежде, что ветер разгонит тучи и можно будет пуститься в путь. На душе было муторно. По всем расчетам, Дулма давно уже истопила все дрова, а я торчу здесь… Дрова, конечно, были ни при чем. В них не было никакой нужды, в дровах. Разве что зимой они понадобятся Дулме и ее отцу. Пусть в их юрте будет тепло. Пусть меня вспоминают, когда будут жарко пылать, постреливая искрами, сухие поленья… Сколько же еще будет лить этот дождь?

Вглядываясь вдаль, я заметил, что тучи не кружат, как вчера, на одном месте, а быстро несутся по небу, задевая рваными краями кромки гор. В нескольких местах обозначились просветы чистой голубизны. Однако наладится погода. Наладится! Может, еще сегодня?

Вернулся в шалаш и от нечего делать стал щепать лучины и ставить их поближе к огню, чтобы подсыхали. Из соседнего шалаша послышался громкий голос:

— Дордж! Тебя надзиратель вызывает.

Я отшвырнул полено.

…До моего слуха с трудом доходили слова надзирателя:

— Поздравляю тебя, Дордж. С этой минуты ты свободен. Тебе надо явиться в аймачный центр. Там оформят документы. Верю, что ты будешь хорошо работать, не хуже, чем здесь. Может, даже в том же госхозе. Тебе ведь писали, что возьмут на прежнюю работу? Только вот с транспортом как быть?

Радости моей не было границ. Поблагодарив надзирателя, а заодно и всех, кто был в шалаше, я побежал к себе, чтобы и там поделиться такой новостью. И тут меня осенило. Зачем мне какой-то транспорт! Я же могу напоследок сплавить по Еро еще один плот. Хотя бы звена три. До Хурдын-Тохоя доберусь по реке, а там на лесовозе быстро попаду в аймачный центр. По дороге можно и задержаться ненадолго — я теперь человек вольный! Заеду к Дулме. Плот подождет меня у старого тополя. Дровишек все-таки напоследок подброшу. Пробуду там сколько захочу. Как здорово, что именно там начнется моя свобода!


…На востоке заалело небо. Завели свои немудреные песенки птицы на склоне Нарана. Прояснился горизонт. Я огляделся. Осталось вспахать небольшую полоску. Еще два-три захода, и будет готово поле для золотой пшеницы.

Земля, которую я заканчивал пахать, чем-то напоминала мою жизнь. Наранские склоны, когда я впервые тронул их плугом, были горды и высокомерны. Первый урожай на них был почему-то невелик, и их оставили под пар. Но нынче они должны дать много хлеба. Я тоже был высокомерный и вспыльчивый, однако смог преодолеть и себя, и все трудности, что выпали на мою долю.

На меня глянуло с фотографии, что была рядом с зеркалом, милое лицо моей Дулмы. Она как бы говорила мне: «Ты ведь устал, Дордж…» Устал? Ничего подобного!

Из-за горы выкатилось солнце, чтобы окинуть взором вспаханную мною за ночь землю. Закончив предпоследний круг, я взобрался на кабину трактора и уставился на медленно поднимающееся румяное солнце. Почему-то вспомнился Дориг. Ему, конечно, никогда не придет в голову любоваться восходом. Мне в те недавние, а теперь такие далекие годы тоже было не до небесного светила… Но если бы сейчас рядом со мной стоял Дориг, я бы крикнул так громко, чтобы горное эхо тысячу раз повторило мои слова:

— Смотри на солнце! Видишь, как оно поднимается над землей? Смотри на наши поля! Это та жизнь, о которой я мечтал!


Пер. А. Китайника.

ОХОТНИК

…Соловый твой хотя и мал,

Положись на него.

Бей зверя метко, наповал,

И не мучай его…

(Из народной песий)
«Черт побери! Что же это со мной происходит? Почему я так разволновался, словно мальчишка, которому пообещали первую охоту?» Время уже было за полночь, но мне не спалось. Я переворачивался с боку на бок, изредка поглядывая в дымовое отверстие юрты, где в бездонно-синем небе мерцали холодные, осенние звезды. «Не лучше ли прямо сейчас же и встать?» — подумал я. Меня раздражала узкая железная кровать с высокими ножками: одеяло то и дело сползало с нее, и мне надоело его натягивать на себя.

Юрта за ночь заметно поостыла, и, когда одеяло сползало, мои старые кости начинали ныть.

В темноте я попытался найти на ощупь свою берданку и нечаянно задел мешочек с гильзами и свинцовыми пулями — они с грохотом полетели на пол. Я от неожиданности вздрогнул и отдернул свои иссохшие старческие руки. Они снова заныли, но это была уже привычная боль. Куда больше меня беспокоило другое: по-прежнему ли метко бьет моя старая берданка? Прошло ведь уже более десяти лет, как я бросил охотиться, и будет совсем нехорошо, если окажется, что она теперь под стать моим подслеповатым глазам.

Правда, вчера я ее хорошенько прочистил шомполом и показал ребятам. Они вроде бы похвалили, но как на них положиться: могли и подшутить над стариком. Кто их знает! Да и гильзы пролежали столько лет без дела, что стали ядовито-зеленого цвета. Их я тоже постарался привести в надлежащий вид, но поди знай, а вдруг и они будут давать осечку? Словом, все у меня выходило не так, как хотелось, и от этого на душе было неспокойно.

Я вытащил из-под подушки кисет, набил трубку и закурил. В темноте ночи она весело светилась, и я, как мальчишка радуясь ее огоньку, продолжал размышлять: «До чего же дошел — не уберег даже однорогую буренку бедной старушки Дулмы. Теперь у нее хлопот прибавилось: целыми днями ухаживает за своей любимицей, ищет всякие мази и смазывает ей раны. Бедная Дулма! Как она привязана к своей старой буренке… Бывало, пригоню коров, а она не нахвалится на нее: «Ты посмотри, какое вымя! Молочнее моей буренки я коров не видала — сейчас вообще у многих молока почти не стало, а моя старушка каждый день приходит с тугим выменем. Соски у нее вон какие, молоко так само и льется. Нет, мне другой коровы не надо! С нераздоенной я уже не справлюсь — силы не те». Частенько она и меня нахваливала, считая, что я понимаю толк в травах и пасу стадо, умело выбирая пастбища.

Я лежал и словно слышал ее слова, и мне так захотелось, чтобы ее буренка выжила.

А случилось то, что и должно было случиться: почуяв волка, стадо понеслось, а старая корова отстала. Вот ее серый и потрепал.

От старости никуда не денешься, но ничего — я еще доберусь до обидчика. И чем я хуже этих молодых, черт побери! А вчера они, кажется, именно обо мне толковали. Сижу я, чищу гильзы, а они шепчутся: «…из ума выжил, в детство впал…» Известное дело, постарел, но чтобы дойти до такого… Нет, шутите!

Когда в молодые годы я собирался на охоту, все с уважением на меня поглядывали. Никто тогда не смел и подумать такое. А теперь постарел…

Я сделал глубокую затяжку и поперхнулся густым дымом. Откашлявшись, решил было вставать, приподнялся с кровати и даже засунул в холодные унты ноги, но тут же выдернул обратно. В юрте была такая стужа, что я подумал: «Почему я должен вставать первым? Разве нет у меня сына и невестки? Сначала надо попить горячего чаю, а потом уже ехать». И от непонятной злости, закипевшей во мне, я грубо окликнул их:

— Эй, вы! Встаньте и подайте мне чашку горячего чаю!

Невестка тут же поднялась, загремела посудой, и я сразу успокоился, глядя на нее: как хорошо иметь такую невестку. Ею нельзя было не гордиться: ее молодое, тугое тело словно излучало тепло. Она возилась у печки в легком халатике, и холод ей был нипочем.

Я вдруг вспомнил, что ночью табун подходил к юрте, и тут же перекинулся на сына:

— Посмотри-ка мою лошадь, она была на привязи. Не ушла ли ночью с табуном?

Но сын и не пошевелился, только пробубнил что-то невнятное мне в ответ. Я смотрел на него и думал: «Всякий человек обязательно что-то наследует от родителей. Почему же у него ничего нет ни от покойной матери, ни от меня? Более того, он не похож ни на одного из девяти наших детей. То ли ленив, то ли еще что, но в свои тридцать он выглядит совершенно беспомощным человеком. Ну что с ним будет после моей смерти?.. А может, все и образуется…»

Печка уже давно разгорелась. Я лежал и слушал, как трещат сухие сучья. Тепло от раскалившейся печки успокоило меня, но настроение так и не поднялось. Одна навязчивая мысль сверлила мне голову: «Мое старое тело уже неспособно излучать тепло, и место мне теперь только у теплой печки». Вдруг я услышал громкий смех, через приоткрытую дверь донеслись обрывки фраз: «Выжил из ума… конечно же, спятил…» Меня охватил гнев.

«Смотрите-ка! Говорят, спятил, да? Уже родной сын и невестка начали надо мной насмехаться, да? Пусть даже я выжил из ума, но разве я стал для вас обузой? Может, я вас объедаю? Черт побери! Да мне наше сельхозобъединение доверяет пасти дойных коров!..» Я так распалился, что решил сказать им несколько крепких слов и, накинув дэли на плечи, торопливо вышел во двор.

— Кто спятил? Чего это вы решили насмехаться надо мной?

Сын, заметив мою злость, удивленно посмотрел на меня и сказал:

— Отец! Это Буланый выжил из ума. Посмотри сам… Такое холодное утро, земля сплошь покрыта инеем, а он стоит и отмахивается от воображаемых оводов. Что на это скажешь?

Я взглянул на своего Буланого.

«Неужели бедный конь на самом деле спятил? Вроде бы по годам еще рано… С моим Серым такое случилось, когда ему было уже за тридцать, а Буланому всего только двадцать пять исполнилось. Да нет, он, видать, просто замерз ночью и теперь пытается согреть себя — шутка ли всю ночь провести на привязи», — подумал, я и обратился к сыну:

— Сынок! Оседлай его! Хочу пораньше отправиться к ущелью Агатуя. — Сам же подумал совсем о другом: «Хорошо, бывало, трусить на охоту в такую пору, когда ночь еще не ушла, а рассвет еще не наступил». Затем зашел в юрту, наскоро попил горячего чаю, взял свою берданку, опоясался патронташем, вскочил на Буланого и поскакал.

Мерцание звезд было уже едва заметно: близился рассвет.

Я стегнул коня и поскакал прямо к ущелью Агатуя. Мой Буланый мчался по едва различимой тропинке, петлявшей вдоль берега замерзшего ручья… Вся наша жизнь прошла в этой синеющей тайге, так что эту тропинку мы проторили давно. Случалось ездить по ней в любое время дня и ночи: когда шагом, когда тихой рысью или скакать, как сейчас, галопом. И потому он так смело несется в ночной тьме, что знает — не заденет ни один камешек, обойдет любую ямку.

Славный мой Буланый! Еще не потерял свою резвость, хотя и приходится его порой подстегивать…

До чего же странно устроен человек. Всю свою жизнь он старается быть лучше и выше других. И что из этого получается? Одни неприятности. Взять, к примеру, меня. Полез учить уму-разуму того паренька, который охотился за сурками. И зачем, спрашивается? Хотел показать, какой я знаток. А чем это кончилось? Пока я горло драл, волк чуть не зарезал корову из стада. Вот теперь и скачу в темноте, вместо того чтобы спать крепким сном в теплой юрте. Надо же было так разозлиться на того парня. Бросил свое стадо, подъехал к нему, стал горланить: «Как же ты охотишься на сурков, черт побери! Даже не знаешь, что надо ложиться против ветра! Да! Перевелись настоящие охотники в наших краях!..» А пока его вразумлял, не заметил, как стадо мое вдруг всполошилось и понеслось. Хорошо, что тот паренек вовремя подоспел и выстрелами отогнал волка, иначе не видать бы мне буренку в живых.

И где же теперь оставить Буланого? Не ехать же мне на нем до самого ущелья, хотя надо бы поспеть, пока иней не растаял. Нет! Оставлю все ж таки его внизу, а сам пешком доберусь до ущелья: уж очень привольно там волки себя чувствуют.

Я не успел подумать, как мой Буланый сам перешел на шаг. Горизонт на юго-востоке постепенно желтел, забрезжил рассвет.

Спешившись, чтобы подтянуть подпруги, я заметил, что конь весь дрожит и тяжело дышит, по удилам катилась пена, и пот лился с него градом. Что и говорить, постарел мой бедный конь. Раньше он такое расстояние на всем скаку мог одолеть и выглядел совсем свеженьким… Я не стал его подгонять, и мы двинулись тихим шагом.

Уже рассвело, а мы одолели только половину пути. Теперь не успеем… Ну что поделаешь: молодость безвозвратно покинула нас обоих, ее не вернешь.

На горных вершинах заблестели первые лучи солнца. Кругом до боли в сердце знакомые места. Да и эти причудливые скалы, говорливые ручейки, родники, синеющая тайга, поляны — они тоже хорошо помнят нас. На первый взгляд все осталось таким, как прежде, но если приглядеться внимательно, то увидишь — многое изменилось. Даже утесы оказались подвластны времени — буйные ветры, дожди и снега кое-где подточили их, сгладили выступы и вершины. Сейчас они бурые от покрывающей их сухой травы.

А в молодом березняке, наверное, резвятся молодые лоси, олени, изюбри, которые, конечно, не знают меня — они ведь еще совсем маленькие.

«Как же называют трехгодовалого оленя? Надо же, забыл… А вот с волком, которого я хочу убить, мы, вероятно, уже встречались где-то здесь с глазу на глаз», — думал я.

Осеннее солнце стало припекать спину, и я только теперь почувствовал тяжесть своей берданки и ломоту в суставах.

Так что ж теперь делать? Видно, придется поворачивать домой, сегодня охоты уже не будет. Настроение было вконец испорчено. За многие годы я еще ни разу не возвращался из леса с пустыми руками. Под землю от стыда провалишься… Нет, на себя я не обижался, но вот на Буланого, на его старость — да.

И все-таки я решил еще побродить по лесу, тряхнуть стариной. «Старость — это еще не конец», — подбадривал я себя, направляясь к лесной опушке.

Смотри-ка! Солончак… Значит, и косули сюда приходят. И даже изюбри! Надо же! Лижут соль, как из поварешки. А эти следы? Неужто лань? Пожалуй, крупноваты для нее? Я попытался разглядеть следы прямо с лошади, но они расплывались перед глазами, и я спрыгнул на землю.

Да зачем мне эти следы?.. Они ведь не волчьи…

Раскурив трубку, я задумался.

До чего же живучи эти солонцы. Ведь это, кажется, именно те, где я убил своего первого крупного изюбря. У его рогов было восемнадцать отростков. А мне тогда только-только исполнилось двадцать лет… Помню, всю ночь я лежал тогда в снегу на оледенелой земле, согревая ее своим горячим телом. Постой! А может, не на этих солонцах я был? Неужели ошибся? Да нет же! Они должны быть где-то здесь, рядом.

Я огляделся вокруг и очень скоро нашел их: они действительно были совсем рядом, но до чего они изменились! Теперь никто бы не поверил, что сюда когда-то ходили не только гураны, но и изюбри. Ничего, можно сказать, и не осталось: какая-то ямка, заросшая бурьяном да засыпанная всяким сором. Теперь-то сюда не только изюбри, но и мыши, наверное, не заглядывают. Зато совсем рядом образовался новый солончак. Вот и хорошо, так и должно быть. Совсем ведь неважно, где он: лишь бы приходили к нему косули, лоси, изюбри. Правда, в мои молодые годы хозяевами здесь были лишь самые крупные изюбри, они и близко не подпускали всякую мелюзгу. Всю ночь в гордом одиночестве лизали соль своими нежными, алыми языками. Сейчас, если об этом кому-нибудь рассказать, никто не поверит.

А откуда появился этот новый солончак? Ясное дело, его раскопала вот та мелюзга, которая сейчас снует в березняке, — жить-то всем надо.

В те годы и я рядом с бывалыми охотниками был ничто, под стать этой мелюзге — все только на побегушках; где надо устроить загон на изюбрей или кабанов, туда сразу меня и гнали. Но время шло, и мой черед таки настал… Сейчас и не припомню случая, чтобы я хоть раз миновал этот солончак. Но чем же он мне так дорог?

Может, тем, что тот изюбрь помог мне в моей бедняцкой жизни? Охотнику ведь редко выпадает такая удача. Пожалуй, нет. Скорее всего, вот чем — тобыла моя первая самостоятельная охота. Ну так что же тогда произошло?

…На рассвете, когда все вокруг было окутано туманом, оглушительно громыхнуло мое кремневое ружье. Выстрел потряс лес и отдался многократным эхом на горных вершинах. Я услышал, как рванулся хангайский сизый красавец, зашуршав травой, и вскоре все стихло. Но я уже по звуку догадался, что попал в него, и так обрадовался своей удаче, что как одержимый забубнил, залепетал то ли молитву, то ли заклинание. И почудилось мне в ту минуту, будто сам хозяин лесной чащобы, завидев мою радость, выглянул между деревьев, улыбнулся и, моргая глазищами, изрек: «Да удостоим милости этого бедного юношу». Разгоряченный, я и не заметил, что разорвал себе рукав о сук, да и шапки не оказалось на потной голове — стоял как завороженный и думал: «С сегодняшнего дня земляки будут почитать меня не хуже любого прославленного охотника». Но вдруг мысли мои смешались и вместо них мне снова явилось видение лешего. Будто говорил он мне: «Это не по моей милости и доброте убил ты изюбря, а сам Хангай, щедрый Хангай одарил тебя». Я снова стал молиться и кланяться ему, а потом принялся счищать с мушки ружья белый пыж, зацепившийся во время выстрела. Но не успел я еще пережить радость удачи, как со стороны опушки послышались шаги. Сомнений у меня не было — это шел какой-то крупный зверь. Вдруг он всхрапнул, остановился, но потом степенно направился прямо к солончаку. Я был страшно удивлен — неужели после такого грохота снова пожаловал изюбрь? На миг мне даже стало не по себе. Но, поняв, что это действительно он, я затаил дыхание, наугад прицелился… и все же не решился выстрелить. Щедрый Хангай только что ниспослал мне, может быть, своего лучшего из лучших, а я, ненасытный, опять жажду крови? Нет. Если он привык в одно и то же время кормиться здесь, то пусть проведет ночь вместе со мной. Боясь вспугнуть его, я продолжал неподвижно лежать и слушать, как он дышит и облизывается. Во всех его движениях было что-то близкое и родное для меня. И как только забрезжил долгожданный рассвет, изюбрь скрылся в чащобе, поблескивая серебристым крупом.

Я тут же вскочил и, не успев пробежать и двадцати шагов, обнаружил своего изюбря в кустарнике на берегу ручья: он лежал, растянувшись во всю длину своего громадного тела, словно слиток серебра. Я с трепетом подошел к нему, поднял застывший на траве сгусток крови и окропил ею свое ружье. Затем я стал осматривать животное: пуля попала в основание шеи и прошла в грудь. Любой охотник мог бы гордиться таким выстрелом, но я почему-то отнесся к этому спокойно, хотя сразу же вспомнил наставления наших старых мудрецов, которые говорили: «Бей зверя наверняка, наповал, и не мучай его». «Наверное, вот так, как я сейчас», — подумал я и очень обрадовался. Потом обошел тушу со всех сторон, соображая, откуда же начать ее разделывать. Изюбрь застыл как бы в прыжке, он даже мертвым не опустил свои рога на землю. Я не удержался и погладил их своей шершавой ладонью — они были такие мягкие, пушистые и, главное, теплые, словно в них еще теплилась жизнь.

Для нас с матерью в этих рогах было все: наш хлеб и мука, чай и одежда… В них была вся наша жизнь. «Можно было бы сдать их в любую торговую фирму, но чего доброго эти китайцы начнут еще жульничать и совать взамен то, что нам с матерью вовсе не нужно», — думал я тогда.

Рога надо было снять без малейшего повреждения, следуя всем тонкостям этого искусства, завещанного нам нашими дедами. Живой изюбрь несет свои рога как величайшую драгоценность, он не задевает ими даже листья деревьев. Грешно их испортить.

Я сидел в ожидании восхода солнца и курил. И как только оно появилось на вершине Номгона, я поклонился Хангаю, одарившему меня столь богатой добычей, а затем своему изюбрю. Потом быстро встал, засучил рукава до локтей, передние полы дэли закрепил на поясе, подвязал рога к сучьям молодого деревца и выдернул из берестяных ножен свой нож…

Тот день остался в моей памяти на всю жизнь. Все охотники нашего айла собрались и долго разглядывали моего изюбря. «Редчайший случай, когда такому юнцу попадает изюбрь с рогами в восемнадцать отростков. Это наш богатый Хангай одарил тебя, сынок, и быть тебе удачливым охотником», — осыпали меня похвалами мои доброжелатели. Но были и такие, кто с завистью говорил: «Что ж, Хангай и впрямь смилостивился над этим юнцом, но начинать охоту с такой удачи плохо». Я, будто не слыша этого, одарил всех односельчан лучшими кусками мяса, но человеку — каждый знает — трудно угодить… В глаза мне говорили: «Теперь у нас такой охотник родился, что голодными сидеть не будем». А за спиной злословили, называли и хитрым, и коварным. Даже мою возлюбленную запугивали: «Лучше стать женой старого монаха, чем женой грешного охотника». Они, видите ли, остались недовольны дележом мяса, хотя в те времена свежим мясом баловались не часто, особенно в летнюю пору, — все больше обходились вяленым. Это теперь попробуй оставить даже детвору на один день без мяса — жить не дадут.

Чем выше поднималось осеннее солнце, тем краше становилось вокруг. Хрустальными сережками заблестел иней, началась капель. Я все сидел, погрузившись в воспоминания… Но почему же раньше, когда я охотился в этих местах, думы не одолевали меня? Почему сейчас вдруг все нахлынуло? Видно, это старость невольно будоражит душу и возвращает меня к молодым годам, когда все давалось легко и быстро.

Что же делала моя бедная Цэвлэ, когда я вернулся домой со своим первым крупным трофеем? В то время она была еще боязливой девчонкой: она выглядывала из-за своей юрты, как мышка, и посматривала то на меня, то на моего Серого, который едва тащил громадного изюбря. Я ее сразу заметил, и на душе стало радостно и легко: «Цэвлэ! Если ты станешь моей женой, я сделаю все, чтобы ты у меня была не хуже других. Скоро ли настанет тот день, когда ты будешь встречать меня с горячим чаем?»

Потом я громко разговаривал с односельчанами, которые пришли поздравить меня с удачной охотой: мне хотелось, чтобы Цэвлэ обязательно услышала мои слова и поняла, что я тоже стал настоящим охотником. С тех пор прошла не одна тысяча дней, но тот, самый первый, я никак не могу забыть. Помню, как я надеялся, что Цэвлэ зайдет к нам, но она не появилась в нашей юрте. Вечером я сам подошел к ней, когда она загоняла овец в кошару.

— Правда, что ты изюбря убил?

— Да! — гордо ответил я.

— Ты очень смелый человек.

— А что тут такого? Мужчина счастлив, когда он один в безлюдной степи… Да и чего бояться ночью на солончаке? Для этого не нужна настоящая смелость…

Но она прервала меня:

— Я это сказала не потому, что ты ночью подстерегал зверя на солончаке, а потому, что не побоялся убить его…

Тогда и я прервал ее:

— Дорогая моя Цэвлэ! Изюбрь ведь не медведь, он для человека не опасен. Вот медведь — совсем другое дело, и мне приятно, что ты так беспокоишься. — Я хотел взять ее за руку, но она резким движением вырвалась. Ее матово-белое лицо изменилось, и она, пристально посмотрев на меня, сказала:

— Ты стал настоящим грешным охотником-убийцей! — И, даже не оглянувшись, быстро зашагала к кошаре. В душе я обиделся на нее и подумал: «А что мне еще делать? Я ведь беден… Если не промышлять охотой, как же мы проживем? Кто станет нас кормить, одевать? У меня ведь нет скота и овец, как у богачей, и я забыл, когда ел жирную баранину и пил мясной бульон. В чем же моя вина? Если уж судьба сделала меня охотником, то я никогда не стану слугой богачей. Лучше бродить по родным лесам и горам всю жизнь».

Но моя обида на Цэвлэ прошла в ту же ночь, когда я подумал: «В чем же вина Цэвлэ передо мной? Я, наверное, просто не пришелся ей по душе. Разве найдется на свете человек, который бы сам пожелал себе прожить свою жизнь в бедности и невзгодах? Почему я должен завидовать, если она выйдет замуж за богатого человека? Наоборот, мне надо радоваться, глядя на ее счастливую жизнь».

Каким же глупым я был в то время, не мог сообразить, что каждая женщина милосердна от природы и в ней в конце концов верх берет материнское начало: доброта и сострадание…

Вскоре мы все-таки поженились, нарожали полон двор детей и прожили вместе почти сорок лет. Жили не хуже других, но бедная Цэвлэ раньше меня отправилась туда, куда и мне скоро придется уйти. Теперь, если бы захотелось вспомнить всю нашу долгую жизнь, потребовались бы дни, недели, а то и месяцы. В этом лесу каждая поляна, любой ручеек напоминают о ней. Взять, к примеру, эту тропинку: по ней мы ездили вместе бесчисленное множество раз — то за дровами, то еще за чем-нибудь. А вот теперь мне предстоит ехать по ней одному…

Я долго не решался оборвать нахлынувшие воспоминания. Но наступил полдень. «Пора возвращаться, нечего торчать здесь без толку», — подумал я и выехал на знакомую тропинку.

…Нынешние времена даже сравнить нельзя с тем, что было прежде. Все живут счастливо и в достатке. Если я сейчас и вернусь с пустыми руками, то никто ничего не скажет. Да я и сам не стану переживать, как раньше, когда охота была единственным источником существования для моей многодетной семьи.

Семеро детей и жена, восемь пар глаз каждый день с волнением вглядывались в горы, ожидая своего кормильца с добычей. Неважно с какой, только бы с добычей. Благо, что я был удачливым охотником. И мне казалось, что Хангай, зная мое бедственное положение, помогает мне.

Раньше я отправлялся на охоту с единственной целью — убить зверя, чтобы накормить голодных детей. Если мне одновременно попадались волк и косуля, то я, не задумываясь, бил косулю. Для моей семьи от волка не было никакого проку, и никто не вправе упрекнуть меня за то, что я сам, как хищник, выбирал того зверя, что был мне нужнее. Сейчас совсем другое дело… Не голод заставил меня отправиться на охоту… Теперь я думаю о стаде нашего объединения, беспокоюсь, как бы серый разбойник снова не наделал бед. Если сегодня ничего не получится, то попробую завтра… Если и завтра не повезет, то уж этой осенью-то обязательно его прикончу. Нельзя допустить, чтобы волк травил общественный скот…

Возвращаться не хотелось: уж больно весело журчал ручеек, приветливо шумел лес, да и мой старый конь вроде бы тоже раздумал поворачивать назад и спокойно щипал траву. Вполне возможно, что и он вспомнил свои молодые годы, когда мы с ним больше времени проводили в тайге, чем дома. «Собственно, куда мне спешить. Сын и невестка не оставят стадо без присмотра. Да и представится ли еще такой случай — меня ведь и за дровами уже в лес не посылают», — подумал я и повернул Буланого. Он как будто того и ждал.

Я решил подняться на гребень горы, и Буланый, словно угадав мои мысли, смело двинулся вверх по крутому склону. Мне почему-то захотелось взглянуть на кости своего Серого. Раньше я навещал его при каждой охоте, а вот последние десять лет ни разу здесь не был. От этой мысли мне стало совестно.

«Мы с тобой провели в этих местах лучшие свои годы. И сколько же нам доставалось от жары и лютых морозов, от оводов и мошкары. Сколько раз мы согревали и спасали друг друга», — думал я о Сером. Да и мой Буланый, видать, не забыл, как мы ездили с ним поклониться Серому: он резво направлялся туда, где я однажды навсегда оставил своего верного скакуна.

…Кости коня стали удивительно белыми: слякоть, дожди, ветры да и время брало свое. Я бережно поднял двумя руками череп, повернул его к востоку и мягко опустил на землю. Затем я набрал в подол разноцветных камушков и принялся, словно ребенок, украшать его. В это время прямо на череп упала тень пролетавшей птицы, и я невольно прикрыл его своим телом. «Проклятый черный ворон! Неотвязчивой тенью носишься ты за человеком, чтобы поживиться кровью», — пробормотал я. А ведь сам в былые времена не прочь был следовать за ним. Замечу, бывало, где они кружатся, и тотчас мчусь к тому месту, словно хитрый волк. Вороны никогда не обманывали. Они, словно разведчики, приводили прямо к добыче. А теперь вот от их карканья делается не по себе. Бедный мой конь! Сколько раз он спасал меня от верной гибели. Я же только один раз пришел к нему на выручку.

…В тот летний день, как обычно, стреножил я его и оставил на лесной опушке, а сам поднялся на гребень горы выслеживать зверя. И вдруг в самый разгар охоты до моего слуха донеслось тревожное ржанье. Сначала я очень удивился: до сих пор не было случая, чтобы Серый заржал или фыркнул во время охоты. Когда я сбежал вниз, мой конь дрожал всем телом и, прядая ушами, со страхом глядел на отвесную скалу. Я стремглав вскарабкался туда и увидел крупного леопарда-ирбиса, приготовившегося к прыжку. Зверь неотрывно смотрел на свою беззащитную жертву и потому не заметил меня. Тут-то и сразила его моя пуля. Я попал ему в грудь, самое уязвимое место, но, несмотря на это, он все же прыгнул на Серого и не долетел-то всего метров пять. Как вспомню, так мороз по спине подирает. Когда я подбежал к Серому, мой конь весь содрогался, словно в агонии, а в глазах его стояли слезы. Дрожал он, конечно, от страха. Но слезы? Может, это были слезы обиды на меня, оставившего его одного в глухом лесу?..

«Эх Серый, бедняга! Тяжелые воспоминания вызвал ты у меня», — сказал я сам себе, заканчивая украшать его белоснежный череп. Потом повел своего Буланого к лесной опушке, привязал его к дереву, а сам пошел дальше пешком. В глухой чаще стояла мертвая тишина, только высоко над головой слышался ровный шум. Я ступал по мягкому мху, словно по ковру, устилавшему весь Хангай.

Помню сейчас, как китайцы за рога моего первого изюбря предлагали мне прекрасный ковер. Нам же позарез нужны были чай, мука, одежда. В результате из стоящих вещей приобрел я тогда одноцветные унты для матери и красивые узорчатые — для жены. Остальное взял мукой да чаем. А ковер мне в то время и не нужен был: у себя в Хангае я каждый день ходил по живому ковру, спал на нем, если ночь заставала меня в лесу. Он-то и приносил мне удачу: можно было пройти бесшумно сотню километров и остаться совершенно незамеченным. В молодые годы я ходил по нему, словно тот ирбис — ни одна ветка не хрустнула под ногами. Это сейчас уже ноги не те, и не всегда перешагнешь сухую, предательскую ветку на своем пути.

…А как теперь не хватает мне камусовых унтов, которые сшила Цэвлэ, когда была еще совсем молоденькой. До чего же они были мягкие и теплые… Я шел по лесу, словно возвращаясь в свою молодость.

Я подошел к ручью, который не раз вставал преградой на моем охотничьем пути. На осеннем ветру качался и шумел лес. Пожелтевшие листья берез блестели на солнце, словно слитки золота. Вот и бурелом, где я обычно делал привал в трескучие морозы… Как хорошо было сидеть у костра… Бывало, и прикорнешь, подложив под голову седло.

С горного плато донесся рев молодого изюбря, и тут же где-то недалеко сиплым голосом отозвался старый самец. Время гона кончается — голоса уже не те. В разгар гона от рева изюбрей дух захватывает.

Старики раньше говорили: кто услышит рев изюбрей, тому будет сопутствовать удача и уготована долгая жизнь. Я по себе знаю, как их рев пробирает до самого сердца, как кружит он голову. И пускай болтали злые языки, будто охотнику за его грехи суждена короткая жизнь — мне уже за шестьдесят, и свое я прожил. Десять лет я не слышал этот забытый, волнующий сердце призывный рев. Теперь он кажется удивительным, хочется слушать да слушать его без конца.

Я тут же срезал прутик и смастерил свистульку. «Раньше изюбри на мой зов обязательно прибегали, а придут ли сейчас?» — подумал я и стал вабить. Очень скоро на лесной опушке появился сизый красавец. Остановился как вкопанный, настороженно водя широкими ноздрями. «Смотри-ка, пятилетний изюбрь! Как же мне не узнать тебя, если в свое время я даже ночью безошибочно определял твой возраст», — прошептал я, и меня охватила гордость за свои молодые годы.

…Во времена самовластия и деспотизма человека готовы были живьем загнать в ад. Мне никогда не забыть тех двух суток, которые я провел в резиденции князя. В таком сложном положении я, кажется, ни разу в жизни не оказывался, но меня выручила тогда моя охотничья смекалка. Недаром же я с детства днями и ночами пропадал в лесу, изучая его обитателей.

Случилось это в один из летних вечеров, когда я вернулся домой после многодневной охоты. Меня весьма сердито встретил телохранитель князя нашего хошуна и, даже не ответив на мое приветствие, зло сказал: «Где же это ты пропадаешь, грешный убийца? Сейчас же поедешь со мной, князь вызывает тебя». Помню, как внутри у меня словно что-то оборвалось. В чем дело? Что такого я мог натворить, что даже сам князь вызывает меня?.. Наскоро попил чаю, сменил дэли и вышел из юрты, но ожидавший меня телохранитель еще больше удивил меня, сказав: «Возьми с собой ружье!» — «Не собирается ли князь моим же ружьем меня прикончить?» — подумал я.

Когда мы прибыли в резиденцию князя, телохранитель сразу же прошел к нему, оставив меня ждать в приемной. Вскоре он вышел и сказал: «Можно входить». Я тут же вскочил, открыл дверь и, упав ниц, трижды поклонился князю, дрожащим голосом приветствуя его. Он едва пошевелился в кресле и, нахмурив брови, сердито спросил:

— Почему ты не явился в тот день, когда я вызывал тебя?

— Извините меня, князь. Я только что вернулся с охоты.

— Вызывал я тебя вот по какому поводу: в ночь на пятнадцатое июля тебе нужно будет убить на солончаке пятилетнего изюбря.

Задание было не такое уж и страшное. Я немного успокоился и решил уточнить:

— Князь! Вы сказали, пятилетнего изюбря?

— Да!

— Понял, понял, — ответил я. А выйдя из покоев князя, зашел в юрту, где проживали его слуги. От них я узнал, что дочь князя занемогла, и для лечения требовалась теплая кровь изюбря. Затем направился к телохранителю.

— Приказ князя исполню, а теперь можно ли вернуться домой?

— Домой не поедешь — до пятнадцатого июля осталось всего два дня. Изюбря ты должен убить на солончаке горы Гурван Сумбэр. А пока тебе дозволено походить по охотничьим угодьям князя.

Странный приказ… Что он может означать? Почему именно пятнадцатого и обязательно ночью? Может, из-за какого-нибудь суеверия? Но приказ самого князя надо было выполнять, иначе бы мне не поздоровилось. Как же я ночью определю возраст изюбря, когда и днем-то это нелегко сделать? Он ведь дикий зверь, а не какая-нибудь домашняя овца. Есть ли вообще такой способ? И кто здесь может мне его подсказать? Местные старые охотники, которых я знал, все умерли, и теперь, конечно, не у кого искать помощи. «Как бы то ни было, надо съездить на эту гору, чтобы потом легче было ориентироваться», — сказал я себе, оседлал своего Серого и отправился на вершину горы Гурван Сумбэр, окутанную синей дымкой.

Тогда-то я и узнал, как скоротечно время. Два дня пролетели в мгновение ока. Я ни о чем не мог думать, одна мысль без конца сверлила мне голову — как ночью определить возраст изюбря? Перебрал в памяти все, что знал от бывалых охотников, но так ничего и не вспомнил. Оставалась единственная надежда — в полнолуние ночи нередко выдаются светлыми, словно пасмурный день.

Вот видишь, сказал я себе, даже луна готова тебе помочь, а ты разволновался. Надо взять себя в руки и спокойно, без суеты выполнить приказ князя. В конце концов возраст можно определить и по шагам, и по фырканью. А если ночь действительно окажется светлой, то и по виду изюбря можно догадаться. Да тебе просто повезло с полнолунием. Очень повезло… Интересно, думал ли князь об этом, давая такое задание? Нет, наверняка не думал…

В думах и тревогах провел я эти два дня на горе Гурван Сумбэр. Настало пятнадцатое июля… Едва закатилось солнце, как я прибыл на выбранный мною заранее солончак и залег.

Сумерки быстро сгустились, и наступила непроглядная тьма. Но постепенно едва-едва обозначились очертания деревьев, и из-за горной вершины выкатилась багрово-красная круглая луна…

Я лежал, прислушиваясь к лесным шорохам, и долго наблюдал за луной. И вдруг мне стало страшно: почему-то этот багрово-красный шар показался мне похожим на лицо княжны, по милости которой я коротал здесь ночь. Изъязвленная, покрытая струпьями кровавая маска, скрывавшая лицо той знатной барышни, которую я увидел, выходя утром от князя. И я подумал: «Кто знает, возможно, как лик луны со временем станет совершенно белым, так и лицо княжны после лечения обретет лебединую белизну. Такого уродства, да еще в молодые годы, никому не пожелаешь. Они, наверное, умоют ее теплой кровью изюбря, которого я сейчас подстерегаю, и она выздоровеет». И в этот миг мои мысли прервал шорох. Да, это были шаги того зверя, от которого зависела моя судьба…

Луна поистине оказала мне тогда большую услугу. Едва изюбрь рухнул на землю, как я подбежал к нему, приоткрыл его теплые губы и дрожащими руками стал ощупывать коренные зубы. Их, как по заказу, оказалось пять.

Вскоре на звук моего выстрела подъехали и люди князя.

Тот изюбрь точь-в-точь походил на этого, который сейчас по моему зову пришел на лесную поляну. Он все еще стоял на месте и терся грудью о молодую березу, изредка взирая на горную вершину. При этом он бил передними копытами землю, а потом вдруг, словно рассердившись, начал бодать березу, и она затрещала. Испугавшись треска, он сорвался с места и скрылся в чащобе. Я проводил его восхищенным взглядом — до того были грациозны все движения его совершенного тела.

Да! Каждый раз в эту прекрасную пору осени можно услышать, как трубят изюбри. Их рев никого не оставит равнодушным: в этом призывном крике есть что-то удивительно трогательное и гордое. Обычно он доносится из какой-нибудь глухой чащи или с горной вершины. Очевидно, в эту пору они бывают опьянены красотой окружающего их мира и воздают ему хвалу. А лес, словно убаюкивая их, мерно и тихо шумит над их головами…

В эту минуту огромные кедры казались мне не просто рядами деревьев, а могучими богатырями в темно-зеленых накидках, которые с любовью и нежностью защищали от холода и ветров беззащитные березки и осины.

Я восхищенно смотрел на вершину высокого кедра. Вдруг прямо передо мной что-то с глухим стуком упало с высоты на землю. Вздрогнув от неожиданности, я заметил громадную кедровую шишку — она наполовину ушла в мягкий, пушистый мох.

Воистину кедры — это мужчины леса. Свалившаяся шишка вдруг показалась мне скупой мужской слезой. Кедр растрогался — вот и капнула слеза и тут же впиталась в мох, спряталась. Так же и мужчины: они не станут, как женщины, плакать в три ручья, а лишь обронят одну-единственную тяжелую слезу, которую и не сразу заметишь.

Да, действительно, в этом кедре было что-то мужское. Я снова с уважением посмотрел на него. Потом случайно взглянул на стройную, белоснежную березку — она была чудесна. От набежавшего ветерка ее головка склонилась почти до земли, и листья один за другим падали на землю, словно рассыпалась связка янтарных бус. Она будто плакала, растрогавшись от призывного рева изюбря, и листья-слезы дождем капали на землю. Какое же у нее, наверно, жалостливое, чуткое сердце. Вот и моя покойница, чуть что — так же заливалась слезами…

«Да чего уж теперь-то себя изводить?» — подумал я. Рука невольно потянулась к кедровой шишке, но разгрызть орех я так и не смог… А было время, когда щелкал их не хуже белки. Непонятная грусть охватила меня и защемило сердце — это моя утраченная молодость снова забередила душу.

Говорят, что если съесть испеченный в золе желудок белки, то этой еды на целый день хватит. И не мудрено, ибо желудок белки — это то же, что горсть кедровых орехов, сытнее их ничего не сыщешь. Стоило мне подумать об этом, как я сразу почувствовал голод. Конечно, утром надо было как следует позавтракать. А теперь остается только терпеть, хотя я и мог бы без труда набрать не горсть, а целый куль орехов…

Сколько же лет прошло с тех пор, как я последний раз пробовал это лакомство? Десять?.. Пятнадцать?.. Нет! Почти тридцать лет. Верно, мой сын тогда был еще совсем маленьким. С тех пор я белок уже не бил, потому что дал себе тогда клятву: не убивать их больше… Как сейчас, помню точно такой же ясный осенний день и такой же могучий кедр, у которого я стоял. Словно и не было этих тридцати лет… Лишь один я неузнаваемо изменился с тех пор: зубы стали такие, что и сырой орех не раскусишь, на голове ни одного черного волоса, зрение никуда не годится, да и ноги до того отяжелели, что едва их передвигаю. А тогда двое суток без сна, без еды гнался я за стадом кабанов и не чувствовал усталости. Вот только проголодался сильно, хотя подкрепиться для меня тоже не составляло труда: белок в тот год развелось очень много, и подстрелить одну-две было проще простого. Остановившись, я тут же заметил сизую красавицу на вершине вот точно такого старого кедра. Она так быстро шелушила орехи, словно куда-то торопилась. Я не задумываясь направил на нее свое ружье, но она совершенно неожиданно закрыла мордочку лапками, словно моля меня о пощаде. Ну какой же охотник решится убивать такое существо? Вот и я опустил ружье. Закурил. Потом снова взглянул на белку, но она перескочила уже на самую макушку кедра. По всему видать, она не боялась меня: по-прежнему шелушила орехи. Выхода у меня не было, и я опять прицелился, однако она снова заметила это и выставила лапки вперед. Тут уж сердце мое дрогнуло. «Ладно, как-нибудь обойдусь без тебя», — подумал я. Мне вдруг вспомнился мой трехлетний сынишка. В тот вечер, когда я собирался на охоту, он играл со старшими братьями в камешки и вдруг обратился ко мне: «Папа! Давай поиграем в прятки!» Мне еще надо было хорошенько отдохнуть, и я попытался его отговорить, но в конце концов сдался, подумав: «Наверное, надоело мальчугану играть каждый день со старшими в волка и сурка, у него ведь и ровесников нет в нашем айле». Стоило мне согласиться, как он тут же забрался на кровать. Закрыл глаза своими смуглыми ручонками и говорит: «Папа спрятался, а я сейчас его найду». Потом убрал ручонки и радостно закричал: «Вот он, нашел я папу, нашел!»

Потому я и вспомнил сына, что эта белка точь-в-точь напомнила мне его игру в прятки в тот вечер. Она была такой же простодушной. Я в нее целился, а она, вместо того чтобы убежать и спрятаться, закрывала глаза лапками и, решив, что враг исчез, успокаивалась. Ее детское простодушие настолько тронуло меня, что я дал себе клятву никогда больше не убивать белок.

Должно быть, из-за нее-то я и разволновался тогда, подумав: «Может, в это время дети болеют и жена одна мучается с ними, переживает, а меня нет рядом». Нелегко все-таки приходится жене охотника: она по нескольку дней остается одна в доме, все заботы о хозяйстве и детях ложатся на ее плечи. Мне стало до боли в сердце жаль жену, да и соскучился я по малышам, и в тот же вечер возвратился домой…

Тридцать лет прошло с тех пор, и слава богу, что все эти годы я ни разу не целился в белок. Подумав так, я зашагал к своему Буланому. Невыносимо хотелось есть, и мучила жажда. Неужто я и дня теперь не могу выдержать без пищи? Вспомнилось, как хорошо было в свое время утолять жажду чистым горным снегом. Эта мысль придала мне бодрости, и остаток пути я преодолел легко. Мой старый добрый конь, как и в былые времена, спокойно стоял в лесной тиши, ожидая меня и чутко прислушиваясь к каждому шороху.

Я вывел Буланого на лесную поляну, где весело журчал родник, разнуздал его и напоил. Затем и сам напился вдоволь. Вода была так холодна, что ломило зубы. Солнце уже клонилось к закату, но я решил не торопиться. Во мне еще теплилась надежда отомстить свирепому хищнику. Расчет был прост: еще утром на инее я заметил следы старого волка, они вели к ущелью Агатуя. До ночи он обязательно должен спуститься по той же круче — другого пути у него нет. Матерые волки обычно не ждут ночи, они уже в сумерках выходят на охоту и, крадучись, пробираются к селениям: видно, не надеются на свою силу и потому стараются делать свое дело заблаговременно, чтобы до рассвета вернуться в горы. Другое дело молодые волки — эти рассчитывают на быстроту своих ног и выходят на охоту не раньше полуночи.

А старику, должно быть, немало досталось в жизни. Судя по следам, на одной лапе у него нет когтей. И все же взять его будет не так-то просто. Да, нам, двум старикам, не занимать опыта друг у друга. Ну что ж! Посмотрим, кто кого перехитрит.

Задумал-то я хорошо, а что, если он, пока я здесь топчусь, уже отправился в долину? Всего ведь не предусмотришь, да и много ли у меня надежды на свои глаза и руки — уже десять лет не держал ружья. Еще чего доброго столкнусь с ним нос к носу. «Надо торопиться», — подумал я и поскакал к ущелью Агатуя. Главное, чтобы он не почуял меня раньше времени.

Старого волка не ноги, а чутье выручает. У всякого зверя нюх превосходный, а этот, поди, до того развил свое чутье, что наверняка даже запахи трав различает. Не случайно у волков и ночью нос остается влажным. Только бы он не услышал, как я здесь продираюсь! Слух у матерого волка — тоже первое дело. Глаза у него теперь, конечно, не то, что у молодых, но все же…

Рассуждая так, я достиг долины Номнога и решил Буланого оставить там. Сам же зашагал к ущелью Агатуя, чтобы попасть туда до захода солнца.

Мне хотелось выбрать место поудобнее, и я забрался на вершину горы, покрытую густым кустарником. Здесь-то и устроил себе засидку: во-первых, ветерок дул в мою сторону, а кроме того, я учел привычку волков обозревать долины и подножия гор, когда они выходят из своего укрытия, — на моей памяти не было случая, чтобы они осматривали горные вершины. К тому же отсюда мне все было хорошо видно вокруг. Ну а если он появится совсем в сумерках? На что я тогда буду годен с моими глазами? Остается либо стрелять вслепую, либо идти в рукопашную.

«Ничего-ничего, в молодые годы не только волка, но и быстроногую косулю на скаку мог сразить», — подбадривал я себя, разглядывая склон горы, освещенный последними лучами солнца.

Этот склон тоже напомнил мне далекие годы, старых охотников с их кремневыми ружьями…

Был в те времена охотник Цеден, который частенько говаривал: «Если не научишься попадать в бегущего зверя, не бывать тебе толковым охотником». Он-то меня и натаскивал: сначала заставлял брать пилу и пилить чурки, а потом пускал их с горы, и, пока они катились, я должен был в них стрелять. После я вытаскивал из чурок пули и переливал их заново: со свинцом было тяжело.

Предавшись воспоминаниям, я чуть не упустил своего волка. Как я и предполагал, он появился еще до сумерек.

Он спускался вниз по оврагу, заросшему густым кустарником, и всякий раз, пройдя с десяток шагов, останавливался, чтобы прислушаться… Но меня он не чуял.

Надо подпустить его поближе. Еще… Совсем близко. Ну старик, ровным счетом ничегошеньки не чует! А может, так увлекся свежими коровьими следами и теперь, предвкушая добычу, роняет слюну, торопится. Похоже, он сейчас обо всем на свете позабыл, — ему бы только набить себе брюхо.

Старики говорили, что если волк оторвался от стаи, то это уже не волк. По всему видать, мне такой бирюк и попался.

Он был уже совсем рядом. Я слышал, как громко стучит мое сердце, чувствовал, что от волнения начинаю задыхаться, и никак не мог перевести дух. Вот уже и его широкая пасть, налитые кровью выпученные глаза…

Медлить было нельзя, и я тут же вскинул ружье, но не увидел в прицеле не только мушки, но и самого зверя. Прищурившись, почувствовал, что у меня слезятся глаза. «Черт побери! Не ребенок же я, в конце концов, который первый раз встретил волка!» — разозлился я на себя и вытер глаза рукавом. Волк, видно, уже почуял меня: он остановился и водил носом. В этот самый момент и раздался мой выстрел. Ну вот и все. А уж попал или нет — там будет видно. Потом я приподнялся и посмотрел: он лежал в нескольких метрах от того места, где остановился. Я подбежал к нему.

Раньше, кажется, со мной такого не бывало: пот с меня лился градом. Мало-помалу успокаиваясь, я закурил и начал осматривать волка. Удивили меня его размеры: он был огромный. Шкура у него была пятнистая, словно у леопарда-ирбиса, и вся в седых клочьях. По всему видать, его не раз трепали собаки и не раз настигали пули охотников. Да, не одну ночь, должно быть, провел он в этом скалистом ущелье, зализывая раны.

Я вытащил свой нож и с удивлением заметил, что он был теперь не больше вершка длиной — до того стерся. Таким ножом не только волка, но и мышь не разделаешь. А ведь был, как кинжал, длинный, когда я добыл своего первого изюбря. Время стирает все, даже сталь.

Сумерки быстро надвигались, и я понял, что не успею его ободрать, да к тому же можно испортить шкуру. Оставалось одно — взвалить волка на коня и везти домой, а там уж молодежь быстро бы его разделала.

Я поспешил к Буланому, но, пока шел, уже стемнело. Почуяв меня, он заржал и замотал головой. «Бедный мой! Что, соскучился по дому? Мне тоже чаю хочется. Ничего, скоро будем дома… Мы ведь с тобой не с пустыми руками возвращаемся. Старушка Дулма нам обрадуется, отомстили мы таки за буренку…» — говорил я Буланому, словно он понимал человеческий язык. Когда мы подъехали к убитому волку, конь стал пятиться назад и фыркать. «Надо же! За десять лет не только я, но ж ты забыл все на свете. Ну когда это мы с тобой боялись волка, да к тому же мертвого?» — стал уговаривать я его, но он продолжал пятиться назад.

Пришлось спешиться и взять его за повод, но он и тут заартачился: стоял как вкопанный, готов был скорее сесть на землю, чем сделать хотя бы шаг вперед.

Меня зло взяло: «Черт побери! До чего же ты докатился! Я ведь тебя с двух лет обучал, сделал из тебя как-никак охотничьего коня, да притом своего единственного, а ты ведешь себя как необъезженный. Ну погоди, у меня найдется на тебя управа». Я спутал его и кое-как подтащил к убитому волку. Но, к моему удивлению, мне даже не удалось приподнять зверя. Да-а, вот что такое старость! Но нельзя же оставлять его здесь.

К счастью, голова еще чего-то соображала. Да и конь мой успокоился, пока я искал выход, хотя и продолжал тревожно принюхиваться и следовать за каждым моим шагом. Что-то уж больно страшился он зверя, словно понимал, что имеет дело с матерым хищником. В конце концов я подцепил волка за шею веревкой, подтащил его к краю оврага, затем подвел Буланого и наконец взвалил зверя на седло.

Бедный мой старый конь едва нес этого гиганта и старался не отстать от меня: он то и дело тыкался мордой в мое плечо, и я чувствовал его теплое дыхание.


Пер. Висс. Бильдушкинова.

НАВОДНЕНИЕ

Лето и осень, зима и весна

вечной бегут чередою.

Нерасторжимы, как солнце

с луной,

ветер с речною водою.

Старость всегда человека

страшит.

Радуют крики младенца —

так неустанная катится

жизнь,

счастье сменяя бедою…[79]

Вода с каждым днем прибывала. Волны подмыли старую седую березу, росшую в излучине реки, вырвали дерево с корнем. Оно рухнуло в воду, покрытую рыжей ноздреватой пеной, и, отчаянно цепляясь за корягу, вывернув разлапистое корневище к стремнине, из последних сил отпихивалось от бурного потока, грозящего утянуть его за собой.

По берегу, согнувшись в три погибели, шел человек. Он был стар. Что-то бормоча про себя и без конца спотыкаясь, он с трудом преодолевал сопротивление ветра. Неуклюжий, худой, мосластый, старик был похож на ту самую прибившуюся к берегу корягу, за которую уцепилась несчастная береза. Косица на его затылке расплелась, шнурок, стягивающий волосы, куда-то потерялся, и старческая, зеленоватая его седина напоминала космы древесного мха или водоросли.

— Расшумелась! — бормотал он, взглядывая из-под кудлатых бровей на Селенгу. — Точно молодой кумыс осенью в чанах!..

Старик остановился и, приложив к глазам ладонь, пристально всмотрелся в противоположный берег, еле заметный за широким разливом реки. Заря только занималась. Сквозь густой туман тускло просвечивал солнечный диск. Старику было больно смотреть на солнце, веки его дергались, он часто мигал, глаза подернулись слезой. Прикрыв их ладонями, он крепко зажмурился.

— Эх, старость не радость, — неизвестно кому пожаловался он. — Зрение совсем отказывает… Да и руки стали как решето, от света не могут защитить. Беда-а!.. А ведь он должен быть где-то здесь, мой паром. Когда канат перетерло, его понесло, и, надо думать, он сел на мель. Вон там, на тех перекатах…

Непослушными корявыми пальцами старик расстегнул ворот рубахи и снял ее. Она уже давно обветшала и выгорела: немало потрудились над ней солнце, ветер и соленый пот старика. И все же с медлительной аккуратностью человека, прожившего долгую нищенскую жизнь, он бережно сложил ее и отнес на сухой пригорок, где еще прежде оставил здоровенные свои гутулы. Нагнувшись, он тщательно привалил рубаху увесистыми гутулами, чтобы, не дай господи, не унесло ее ветром.

Грудь старика с остро проступающими ребрами была все еще широкой и мускулистой. Он распрямился и, на мгновение прикрыв веки, подставил грудь солнцу. Он слушал, как стучит его сердце. Оно было большим, это сердце, и пока неплохо работало. Старик почувствовал к нему благодарность.

Комары сразу облепили его голый торс, но он даже не попытался согнать их: все равно не проткнуть слабыми хоботками этой дубленой кожи.

Закатав штанины до колен, он еще подумал немного, затем вошел в воду. Она обожгла его холодом. Старик продолжал идти, осторожно ступая по илистому дну. Вскоре вода дошла ему до подмышек. Но он упорно рассекал ее грудью, задирая голову вверх, чтобы не захлебнуться. И наконец поплыл. Голая спина его с большими острыми лопатками чуть ли не вся выступала из воды, а ладони хлопали о поверхность реки громко и даже молодцевато. Старик подплыл к установленному им вчера на берегу Селенги шесту и убедился, что за сутки вода успела прибыть ровно на тридцать один вершок. «Да-а, — подумал он с досадой, — мало-мало ошибся! Сорок лет я здесь паромщиком и, выходит, плоховато еще изучил Селенгу. Вот считал, не больше тридцати будет, ан нет, дал промашку!»

И он повернул к берегу. Немало он попотел, врывая этот шест в землю у самой кромки воды, и вот вешка оказалась чуть ли не на середине протоки. Когда он, прихватив лом и лопату, направился вчера утром к реке, жена спросила:

— Куда это ты?

— На реку. Сегодня ночью вода сильно прибудет. Надо измерить паводок.

— Чудаком жил, чудаком и помрешь, — бросила ему вслед жена.

Ночью он не сомкнул глаз. Нет-нет да выходил из майхана, к чему-то прислушивался, глядел из-под ладони на блестящую в лунном свете Селенгу. А едва забрезжил рассвет, побежал к реке.

— Настоящее наводнение, — сказал он жене. — По моим расчетам, вода прибыла вершков на тридцать. Ночью унесло паром, я слышал, как скрипел канат, но что я мог один сделать? Течение очень сильное, да и ветер разыгрался не на шутку.

По пути к реке он думал о том, до чего все-таки величественна Селенга! Сегодня она как дикий зверь, которому надоело попусту копить силы. Уважительная улыбка тронула его губы, но он тотчас согнал ее с лица и нахмурился. «Ишь, расслюнявился, — укорил он себя. — Лучше подумал бы, старая коряга, о переправе. Как станешь перевозить людей? Ведь они вечно торопятся! Да и то сказать, не такой уж большой срок отпущен нам на жизнь!»

В прежние времена люди неделями и месяцами сидели на берегу Селенги, ожидая, пока спадет паводок. Тупо смотрели на ярящегося зверя и, стиснув зубы, считали дни, когда ему заблагорассудится смирить свою гордыню, сменить гнев на милость… Но теперь ни у кого нет того терпения, всяк спешит по своим делам. Интересно, а как будет дальше, в будущем? Возможно, люди научатся бороться с наводнениями. Или станут отводить разбушевавшуюся Селенгу в другое русло. Или сумеют перелетать над ней по воздуху, и какое им будет тогда дело до ее капризов…

Это, конечно, прекрасно, думал старик, но ему сделалось, однако, жаль своенравной реки, и он вздохнул. Характер ее был ему сродни. Он любил Селенгу. Но и людям не мог желать зла. И не знал, как выпутаться из этих противоречивых мыслей.

Между тем, выбравшись на берег, он с грустью почувствовал, что очень устал. Растерев грудь руками и сбив с себя ледяную воду, он снял и выжал ветхие свои штаны и несколько раз сильно встряхнул их, перед тем как надеть. Он стоял большой, голый, и некого ему было стесняться. Разве что жена его находилась неподалеку, в майхане. Но и она, увидев своего старика раздетым, не стала бы над ним смеяться. Давно уже они со старухой стали как бы одним существом, давно понимают друг друга с полуслова, а то в без слов.

Затем он попрыгал немного, чтобы согреться («как старый козел», — с усмешкой подумал он), натянул влажные штаны, нагретую солнышком рубаху, обулся и присел на корточки, с удовольствием раскуривая трубку. «Хорошо!» — неожиданно подумал он. Вольная жизнь на природе — счастье мужчины. Солнце, которое сквозь рубаху припекло костлявую его спину, ветер, который трепал и сушил его волосы, — все доставляло ему наслаждение, он чувствовал, что не чужой всему этому: солнцу, ветру, реке.

Он курил и смотрел на разлив. Селенга, затопив островки, соединила все пять своих рукавов в один широчайший, бурный, рыжий от пены поток. Лишь верхушки деревьев торчали кое-где над водой и колыхались от ветра и течения, устроившего вокруг них круговерти. Но, сочувствуя реке, имеющей, по его понятиям, право проявлять свой нрав, он всей душой откликался и на жалобный призыв затопленных деревьев. Ему казалось, что он слышит их стоны: «Гибнем, спаси нас!»

И тут его взор упал на старую березу, которая, не в силах уже больше цепляться за корягу, оторвалась и поплыла, кружась, покорно отдавшись на волю волн. «Что поделаешь, — вздохнул старик. — Большая вода опасна для старых деревьев… Подмоет корни, и конец. А те, что торчат из реки, помоложе. Гни ствол, как лук, все равно их не сломишь! Выдюжите, милые, — обратился он к ним с лаской. — Потерпите маленько, вода спадет!»

Но, сказав так, он с опаской смотрел, как волны, налетая, точно коршуны, клюют их кроны по листику, ломают сучья… «А как же, если кому срочно понадобится на тот берег? — печально подумал он. — Прежде мне такой паводок был нипочем. Силы хватало — хоть отбавляй! А нынче еле доплыл до вешки. А уж паром-то, когда ночью его сорвало, и не пытался удержать… Не по плечу мне это дело теперь. Неужто пора на покой?»

Он выпрямился и, словно проверяя силы, потянулся так, что захрустели суставы, и развел в стороны руки. Кисти были огромные, обветренные, загорелые, и он остался ими доволен, но мускулы сделались дряблыми и, когда он согнул руки в локтях, не налились, как бывало раньше, приятной железной твердостью, а обвисли. «Эх!» — крякнул с досадой старик.

И тут увидел всадника, скачущего вдоль берега во весь опор. «Кто бы это! — в тревоге подумал он. — Стряслось что или, может, угодил кто в воду и тонет?»

Старый паромщик кинулся спригорка вниз, всматриваясь в пенную, извивающуюся водоворотами реку, но никого не увидел. Однако если человек спешит к нему во время наводнения, это не может быть случайностью… Кто-то терпит бедствие, сомнения нет! Он вгляделся повнимательнее и узнал во всаднике Дорига, который на полном скаку во весь голос что-то кричал ему, но шум воды заглушал его крик.

Схватив брошенную у берега клюку, старик зашагал ему навстречу, и ветер теперь помогал ему, подгонял в спину.

— Дэндзэн-гуай, куда бежишь сломя голову? — вместо приветствия насмешливо сказал Дориг, осаживая взмыленного коня.

— К тебе, — неуверенно ответил старик. — Вижу, скачешь… Подумал, может, несчастье?

— Да уж чего хорошего, — посмеиваясь, сказал Дориг. — Как же ты так опростоволосился? Паром-то твой унесло… А ведь полевые работы в разгаре, людям надо на тот берег. Что делать будешь?

Старику стало стыдно, и он опустил голову. А Дориг, похохатывая, крутился рядом на своем коне.

— Постарел ты, отец, не справляешься с обязанностями паромщика, — продолжал нахально упрекать его Дориг.

— Ты бы лучше взглянул, сынок, не видно ли, где прибился паром? — смиренно попросил Дэндзэн. — Глаза мои совсем никуда, никак не разгляжу его. Однако знаю, что не могло его протащить мимо Лошадиного брода. Наверное, там и застрял. Взгляни-ка!

Дориг прижал повод коленом, вытащил из-за пазухи закутанный в хадак монокль и, важно развернув его, пристроил к глазу.

— Ну что? — поторапливал его старик. — Видно паром в твое волшебное стекло?

— А как же, — весь надувшись спесью, ответствовал Дориг. — В мое стекло все видно. Вон он, твой паром стоит на мели.

— Только бы его не расколошматило, — вздохнул Дэндзэн и умолк.

— Отец, — вдруг вкрадчиво заговорил Дориг, — Селенга не одному тебе доставила неприятности… Вот и у меня случилась беда: унесло два красных сундука с разным барахлом. Не выбросило ли их где-нибудь здесь на берег? Об этом я и кричал тебе еще издали.

— Ай-яй, — сокрушенно покачал головой старик. — Сундуки, говоришь, унесло? Жалко мне тебя, сынок… Но нет, не видел их что-то.

— Целый уртон отмахал, и все напрасно, — пожаловался Дориг. — Кого ни спрошу, все отнекиваются: не видал, мол. А ты здесь, по-видимому, с утра. Неужто не проплывали?

— Ох, сынок! Деревьев пронесло ужас сколько, а вот сундуков не заметил, нет.

— Да у тебя, сам ведь сознался, зрение плохое. И вообще ты стал вроде старого пса! Сидел бы дома лучше да грел кости, — проворчал Дориг.

— Хотел измерить паводок, вот и пришел, — словно оправдываясь, сказал Дэндзэн.

«Врешь, старый хрыч, не за тем ты сюда притащился! Все одним миром мазаны», — подумал Дориг, но вслух ничего не сказал.

— Значит, ваш айл совсем затопило? — спросил старик.

— Н-нет, — с легкой запинкой ответил Дориг. — У нас еще ничего… Но сундуки хранились в другом айле, в излучине Булан-Дэрс. Там наводнение страшно как похозяйничало!

— Надеюсь, жертв нет? — забеспокоился Дэндзэн.

— Люди целы, а вот сундуки с одеждой, постели, посуду — все унесло. Когда же вода пойдет на убыль? Как считаешь, а? Ведь ты у нас опытный речник! Поди-ка, разбираешься в паводках Селенги, не так ли? — льстиво сказал Дориг.

— Трудно сказать, сынок. Думаю, вода пойдет на убыль только через неделю. Пока, наоборот, прибывает… За сегодняшнюю ночь — тридцать один вершок.

— Ишь ты, какая точность! Откуда тебе это известно?

— Сплавал к шесту, вот и знаю, — скромно сказал старик.

Дориг недоверчиво пожал плечами. «Хвастаешь небось», — подумал он.

— А вы что, юрту свою бросили, а сюда захватили один майхан? — спросил Дориг старика. — Я, когда проезжал мимо вашего айла, видел, что он затоплен. Одна крыша торчит, точно шляпка черного гриба! А через уни вода так и хлещет! — Дориг засмеялся.

— Да ну-у! — огорчился старик. — Ты близко проехал?

— Проедешь там, как бы не так! Я с берега видел. После того случая, когда, помнишь, я тонул, боюсь воды страшно. Ногой в нее не ступлю. А юрту вашу снесет, вот посмотришь!

— Не снесет. Я кошму завернул кверху и крепко-накрепко обвязал веревкой. А сквозь уни вода пусть себе течет, это ей не препятствие, — объяснил Дэндзэн. — Так что надеюсь, если судьба будет к нам милостива, не смоет юрту и на этот раз.

— Ну ты, я гляжу, силен, отец! Меня убей, чтобы я бросил юрту вот так, на авось! — воскликнул Дориг.

— Почему «на авось», тут опыт, — тихо ответил старик и пристально посмотрел на своего собеседника.

«Что верно, то верно, — подумал он, — уж тебе-то барахло дороже самой жизни. И сейчас рыщешь по берегу, думаешь подцепить чужое добро… Не твои это сундуки, не верю я! — осенила старика догадка. — С чего бы это им быть в излучине Булан-Дэрс?»

И он вспомнил, как годика два назад, тоже в наводнение, Дориг вскочил в лодку, оттолкнулся от берега и, подгоняемый неуемной жадностью, погнался за чьими-то вещами, которые несло по реке. Да перевернулся, недотепа, и чуть было не утонул, кабы не подоспел Дэндзэн. Вытащил он тогда этого любителя погреть руки на беде своего ближнего, как кутенка, за шиворот!

Дориг, который внимательно следил за стариком, прочел его мысли и разозлился. «Осуждаешь? — подумал он. — Кичишься? Нет на свете честных людей! Не бывает, не видел сроду! Любого можно за деньги купить. Стал бы ты к вешке плавать по этакой холодине, если б не чаял хорошо поживиться. Небось за сундуками и бросился, да не догнал, старый черт!»

А вслух сказал так:

— Ну, прощай, Дэндзэн-гуай! Поеду, что ли. — Он притворно зевнул и отпустил поводья.

Лошадь поскакала. Старик долго глядел вслед.

«Седой уже стал, а все хитрости не накоплю, — подумал он с усмешкой. — Не вытащи я тогда Дорига — гнить бы ему на дне Селенги… И он же еще волком на меня смотрит, паршивец! Ну, правда, на радостях совал он мне мешочек с серебром: тысяча монет, хвалился. Щедрая плата, что и говорить, деньги немалые. Да на что мне они?.. Вот бутылку поставил бы, это я с удовольствием. Но он не догадался. Аж задохнулся от счастья, что я его мешочек оттолкнул, и — давай бог ноги, только его на берегу и видели!.. А когда прошлым летом заехал к нему по дороге — он как раз самогон гнал, — даже стопки не поднес, скупердяй! И ладно, наплевать. Мне от него ничего не надо».

Старик вздохнул и подошел к майхану. И тут увидел двух всадников, которые ехали по косогору к его палатке. «Что за денек сегодня?! — подумал он. — Не гуртовщики ли это из дальних аймаков? Незнакомые вроде… А больше, кажется, некому. Наверное, увидали айл и свернули. Переправы-то, мол, все равно нет», — соображал старик.

Наблюдая за ними, он отметил, что путники здорово притомились. И лошади еле тянут ноги: идут шагом, даже и хвостами, чтобы отогнать комаров, не машут, устало кивают головой. Да и всадники сидят ссутулившись, один, правда, малость постройнее, другой какой-то толстый, вроде куля с мукой, совсем, видать, обессилел… Уж не женщина ли это? Точно, женщина! Что за притча!

Старик прибавил шагу. «Если это гуртовщики, — подумал он, — может, разживусь у них барашком. Старуха моя с весны не ела свежего мяса, да и я… Ну а если просто гости пожаловали, тоже неплохо. Почему бы и не навестить старика иной раз? Бутылочку разопьем, кстати!» — обрадовался он, как дитя.

Между тем он увидел, что всадники подъехали к майхану, тот, что постройнее, быстро спешился и помог слезть второму. Теперь уже Дэндзэн не сомневался — то была женщина, и к тому же на сносях. Он встревожился. Какая беременная сядет на лошадь и отправится в дальнюю дорогу, когда разлилась Селенга? Что за беда выгнала ее из дому?.. А гости, привязав коней, уже входили в палатку.

У майхана он первым делом сбросил гутулы и подвесил их сушиться к телеге, но, передумав, снял и положил в тенек, на камень, чтобы они не потрескались на солнцепеке. Затем заглянул в загон, где, отмахиваясь от едкого дыма, что шел от тлеющего навоза, стояла их единственная корова и жевала жвачку. «Ах ты, милая, — сказал он ласково, — подпалишь себе шерсть, отойди! — Отогнал ее от костра. — Да не больно далеко, а то мухи заедят!»

Он похлопал, погладил корову и увидел жену, которая шла к загону с деревянным ведерком.

— Явился, старик? — сказала она. — Иди в майхан, гости у нас, а я пока подою корову.

Едва он, пригнувшись, вошел в майхан, ему навстречу поднялись с кошмы незнакомые молодые люди. Они вежливо приветствовали хозяина, и, пока старик не сел, парень тоже остался стоять, но женщина быстро опустилась на место, уперлась руками о пол, а спиной бессильно откинулась к пологу майхана. Она тяжело дышала и, стиснув зубы, с трудом сдерживала стоны. При этом лицо ее слабо освещалось неким подобием смущенной улыбки: вот, мол, свалилась вам на голову, вы уж меня простите! Живот ее выпирал из-под дэли, как барабан.

— Дедушка, уважаемый, — умоляюще заговорил молодой человек, — у моей жены вчера начались схватки, а поблизости не нашлось ни одной акушерки. Больница на том берегу, но как переправиться, мы не знаем. Местные жители посоветовали обратиться к вам. И вот мы здесь, Дэндзэн-гуай. На вас вся надежда.

— Хм, — прочистил горло старик. — Местные жители, говоришь? Ну, ну… А сами вы откуда, дети мои?

— Из Улан-Батора, дедушка. Приехали на лето к родственникам… Погостить. Их айл в Жирной пади. Может, слышали имя Дорига?

— Вон оно что, — еле слышно откликнулся старик.

«Да-а, — подумал он. — К кому им, в самом деле, кинуться, как не ко мне? Дориг заявил, что ногой в воду не ступит. Я, правда, немощен, стар, и паром унесло, и Селенга крутит, как бешеная, но отказать людям в помощи — грех».

Он задумчиво вынул трубку и принялся выбивать из нее пепел. Женщина жалобно сказала:

— Дедуся, родной, мне очень плохо. Я не выдержу, помогите!

Старик заметил, что глаза ее повлажнели. Он перевел взгляд на ее сразу помрачневшего мужа и сказал с участием:

— Эх, ладно, где наша не пропадала! Пораскинем умом, как вас переправить. Наперед говорю, однако, нелегкая будет переправа.

Он вышел из майхана, подошел к жене, расправил плечи, выпятил грудь.

— Вот что, старая. Кончай доить, свари супу. А я пока просмолю лодку. Днище там маленько протекает, и в бортах тоже щели.

И, старательно избегая испуганного взгляда жены, отвернулся, вынул из мешка, висевшего над телегой, мел и смолу, положил все это в ведро, прихватил сухих веток и не спеша отправился к берегу, где набегавшие волны сильно раскачивали ветхую лодчонку, привязанную к стволу осины.

А старуха, кончив доить и подпустив к корове теленка, взяла несколько кусков вяленого мяса, ведерко с молоком и пошла в майхан. От дверей она успела заметить костер, разведенный на берегу Дэндзэном. «Вот же неуемный старик, — вздохнула она. — Бедовая голова!»

— Ну что, дочка, как себя чувствуешь? — спросила старуха, войдя в майхан. — Мой старик пошел к воде, лодку для вас готовить… Ты пока приляг, отдохни, а я обед сварю. Поедите, и тогда с богом!

Она положила борц[80] в металлическую ступу, укрепила мешок для крошек и стала отбивать колотушкой мясо, бросая готовые куски в кастрюлю с водой.

— Мой старик — добрая душа, никому еще не отказывал в помощи. Вот только одряхлел он за последний год, сдает, бедняга. А сегодня ему ой нелегко придется! Ну да раз обещал — сделает, не бойтесь. Сейчас разведу во дворе огонь, суп быстро поспеет, — хлопотала она.

Заткнув подол дэли за пояс, она принялась кряхтя вытаскивать из-под тагана тяжелый камень. Молодой человек со всех ног бросился ей помогать и вынес на двор все три камня, служивших подом печки в майхане. Старуха развела огонь и поставила варить суп.

Когда он был готов, она ласково пригласила гостей к столу, а сама вышла из палатки позвать своего старика. Он не заставил себя долго кликать и, прибежав с берега, уселся рядом с гостями.

— Кушайте, дети, — сказал он. — Надо как следует подзаправиться в дорогу. До вечера вряд ли придется поесть. С пол-уртона нам плыть, никак не меньше.

А старуха, поколебавшись, достала графинчик водки.

— Поешь и ты, старик, и выпей маленько с гостями. Только вот масло топленое кончилось, чем заправишь водку?

— Подумаешь, делов! — снисходительно заметил старик. — Можно и супового жира добавить, для запаха. Сойдет, старая, не горюй.

Он торжественно приподнял крышку кастрюли, подловил половником немного жира и аккуратно вылил его в графинчик. Резкий запах ударил всем в ноздри. Беременной стало плохо, она почувствовала тошноту, лицо ее жалко скривилось, а Дэндзэн как ни в чем не бывало разлил водку себе и гостю. Затем окунул в свою пиалу сведенные вместе большой и безымянный пальцы, покропил ими вокруг, принося дар земле, и, закрыв блаженно глаза, залпом выпил. После этого он с аппетитом принялся хлебать суп, вылавливая куски разваренного мяса.

Молодой человек, исподтишка наблюдая за стариком и отметив несомненное удовольствие, полученное им от выпитой водки, засомневался: сейчас ли отдать хозяину прихваченную с собой бутылку или подождать, пока переправятся? Ему и хотелось доставить старику радость не мешкая, и боязно было, что он хватит лишку. «Пожалуй, лучше потом», — решил он наконец.

Дэндзэн, насытившись, закурил трубку.

— Что ж, дети мои, — сказал он, сделав несколько затяжек. — Пора ехать, а то будет поздно. Достань-ка, старая, войлочные подстилки… Кинем на дно. А то нашей молодухе тяжко будет сидеть на скамье, путь предстоит долгий.

Он поднялся, скатал два войлочных коврика и, перекинув через плечо длинный шест, что стоял прислоненный у наружной стенки майхана, пошел к реке. За ним последовали и остальные. Молодой муж вместе со старухой поддерживали беременную, которая едва переставляла ноги.

Шли медленно, осторожно, как вдруг старуха спохватилась:

— Ой, сынок, а что же с лошадьми-то? Куда их?

— За ними племянник завтра приедет, не беспокойтесь, — ответил молодой человек.

Они уже подходили к берегу, когда он, остановившись, вытащил бумажник и робко протянул старухе сто тугриков.

— Вот вам за все хлопоты и беспокойство, — сказал он. — Возьмите, пожалуйста! А мужа вашего мы отблагодарим отдельно. От чистого сердца, поверьте…

— Что ты, что ты, сынок! — испуганно замахала она руками. — Спрячь скорей свои деньги. Старик увидит, осерчает незнамо как и на меня и на вас. Чего доброго, и везти-то откажется. Ему тоже не давай денег — он этого терпеть не может… Сколько народу он вытащил из воды — пальцев, пожалуй, не хватит пересчитать всех, — ни у кого ничего не брал… Помню, дала я как-то маху — давным-давно это было, — приняла пару монет у одного человека, которого спас мой старик. Так он до того распалился, разводиться даже хотел… Я и закаялась с тех самых пор. Вот стопочку пропустить — это он любит.

От лодки раздался голос Дэндзэна:

— Эй, старая! Ты чего разболталась? Веди женщину на бугор, там сухо, пусть посидит, пока я управляюсь… А ты, сынок, давай сюда, подсобишь мне маленько.

Вдвоем с молодым человеком они протащили лодку посуху чуть не до самого бугра и бережно усадили женщину на постеленную кошму. Затем общими усилиями столкнули лодку на воду. Она тотчас запрыгала, заюлила на волнах, накреняясь туда и сюда. Женщина, побледнев, вцепилась обеими руками в борта.

— Не бойся, дочка, поплывем как по маслу, — успокоил ее старик.

— Вы меня извините, ни разу еще не приходилось мне плыть в лодке, — слабым голосом объяснила она.

— Никто тебя и не осуждает. Ты, главное, на воду не смотри. Гляди лучше на небо, оно недвижимо… А если все же станет нехорошо, не таи про себя, пожалуйста, уж я найду, как тебе зубы заговорить, отвлеку, байку придумаю, оно и легче будет тебе, милая, — ласково увещевал старик, вставляя весла в уключины. — Старая, — повернулся он к жене, — гутулы-то я позабыл свои! Сходи, будь добра, принеси. На камне они, у майхана.

— Я сбегаю! — воскликнул с готовностью молодой человек и помчался наверх.

А старуха веточкой обмахивала голую спину старика, отгоняя от него вившихся густой тучей комаров. Казалось, она хочет напоследок приласкать, погладить своего старика, сказать ему, как его любит, жалеет. И он чувствовал это, хотя и не говорил ничего.

Когда молодой человек, запыхавшись, вернулся с гутулами, старик положил их в лодку, под сиденье.

— Ну, можно, кажется, ехать, — сказал он. — Да вот еще что, старая! Чуть не забыл. Выпусти скотину-то на луг, пусть пасется, да гляди, чтобы не удрала корова на старое стойбище — там сейчас все залито водой, как бы не утонул теленочек.

— Ладно тебе, не маленькая. Услежу за скотиной… Да не спеши возвращаться. Пусть река чуть приутихнет… С богом! — сказала старуха, пряча вздох. — Не поднялся бы ветер.

Старик краем глаза глянул на горизонт, где кучились дождевые облака.

— Ничего, пока попутный дует. Сегодня, думаю, никакой нам помехи не будет.

— Хорошо бы. Ну, давайте вас подтолкну! — И старуха, подобрав подол и опять заткнув его за пояс, решительно полезла в воду.

— Что вы, бабушка! — воскликнул молодой человек.

— Не надо, старая, я оттолкнусь шестом, — сказал Дэндзэн, становясь на корму. — И выходи, выходи из воды, простынешь. Все! Поехали. Пожелай нам удачи.

С этими словами старик наклонился, набрал пригоршню воды и смочил лоб — свершил обряд. Затем крепко уперся шестом в берег и, когда лодка отошла, сел и взялся за весла. Сильными короткими гребками он вывел лодку на стремнину, она заплясала в кипящих волнах, мотнулась было куда-то в сторону, но, направленная умелой рукой, понеслась вперед.

Старуха постояла на берегу, глядя вслед быстро удалявшейся лодчонке, затем, вспомнив что-то, затрусила наверх, к майхану, и, схватив ведерко с молоком, вернулась к реке.

— Матушка, заступница наша Селенга, дай ты им благополучно добраться до того берега, — горячо зашептала она, выплескивая понемногу молоко в воду, словно желая задобрить сердитую реку. — Не чини им препятствий, пожалей моего старика, и женщину с еще не родившимся ребенком, и молодого, славного ее мужа, попей моего молочка, вкусное, парное оно, и помоги, помоги им!

Старуха неотрывно следила глазами за утлым суденышком, которое там, вдали, почти уже превратилось в точку, пока не скрылось совсем за торчащими из воды верхушками деревьев. А потеряв его из виду, она опустила на землю ведро и запричитала во весь голос:

— Ох матушка ты наша, Селенга! Смилуйся над нами! Ведь у моего старика ничего не осталось, кроме храбрости и доброго сердца… Силы совсем иссякли. Ты разве не заметила? Когда он отпихивался шестом, крикнул: «Чуу!»[81] Прежде я не слыхивала, чтобы он помогал себе голосом. Молодой-то он был хоть куда! День и ночь мог грести и управляться с длинным шестом, а усталости не знал. Вот забыла ему напомнить, чтобы он побрился на том берегу: зарос, точно леший… Ладно, авось и сам догадается. А нет, так, по мне, он и небритый лучше, красивее всех. Да и ему все равно, как он выглядит. О другом его мысли… О природе, о солнце и ветре, да о тебе, Селенга. Нет и не было у тебя вернее друга на свете, чем мой старик. Сколько уж лет живем мы с ним на твоих берегах? С тех самых пор, как поженились… Каждая твоя излучина, каждый водоворот или омут, капризы твои и повадки — все ему ведомо! Люди окрест кличут нас не иначе как «старик да старуха», пожалуй, кое-кто даже позабыл наши имена, потому что мы с ним неотделимы от твоих берегов, от переправы. Когда-то ее называли Будунской, но уж не помню, с какого времени перекрестили ее в переправу Дэндзэна, и скажи, матушка Селенга, разве это не справедливо?.. Не обижай его, он хороший человек, никому не принес зла — одно добро видели от него и люди, и скотина, и деревья, и ты… Когда-то я сама обидела его, но и сейчас, как вспомню, скребет у меня на душе. А знаешь, из-за чего завелись? Из-за сущего пустяка! Однажды утром и говорит мне Дэндзэн: «На том берегу самогон, слышал, варят. Поеду-ка я, выпью с людьми!» Ну, а я молодая была, глупая — разозлилась. «Вот, — говорю, — здорово, он будет прохлаждаться, водку хлестать, а я, выходит, сиди, карауль юрту, так, что ли?» И в сердцах вырвала у него из рук веревку от лодки. А Дэндзэн не стал ее отбирать, только глянул на меня с тихим укором и вымолвил: «Видать, так уж судьбой устроено: мужчина и женщина не способны понять друг друга!» А сам разделся, сложил свою одежонку и, взяв ее в левую руку, пошел в воду. Я так и обомлела: топиться, думаю, пошел! Но он поплыл… Стою я это на берегу, куда и гнев мой девался, знай слежу за ним — на сердце тревога. «Плевать, — думаю, — пусть уж выпьет, лишь бы вернулся!» Потом гляжу, вышел он невредимый на том берегу и разложил одежду сушиться на бугорке. И опять, матушка Селенга, взяла меня обида. Что же это, думаю, такое? Ведь завтра надом, и я собиралась поехать с Дэндзэном в аймачный центр… Как раз хотела в тот день сшить себе новый красивый дэли, чтобы поразить городских девушек и выглядеть на празднике не хуже иных-прочих, как и подобает жене паромщика… А он вон что выкинул, непутевый! Слезы, помню, так и полились из глаз. Дэндзэн же оделся и крикнул, сложив руки у рта, с того берега: «Эй, жена! Хватит тебе убиваться! Пригони сюда вечером лодку — отвезешь домой!» — и ушел… Ну, что делать? Поплелась я в юрту и села за шитье. Иногда выходила на берег взглянуть, нет ли моего Дэндзэна. А только солнце село, слышу — кричит: «Донгор, милая! Бери лодку, приезжай за мной!» Выбежала я из юрты — как раз ужин готовила, — а с того берега уже любовная песня доносится. Вот, думаю, разобрало его, орет на посмешище людям!.. «Ночуй там, где водку лакал, усы крутил!» — крикнула ему, а сама думаю: «Пусть побегает в наказание! Вот кончу готовить, тогда и поеду». На том берегу стихло все, я насторожилась, прислушиваюсь, а самой страсть охота плыть скорее за ним, но нет, думаю, пусть маленько потерпит! Вернулась в юрту, вожусь у очага и вдруг — на тебе! — у порога стоит мой Дэндзэн и что-то бормочет. «Сам, что ли, приплыл? — спрашиваю. — С кем разговор-то ведешь?» А он: «Со звездами, мол. Выбираю, которая тут моя». «Ох ты, лихо мое!» — говорю и иду навстречу. А он весь мокрехонек, дрожит точно в лихорадке и улыбается… «Неужто и после ночного купания не вышел из тебя хмель?» — бросаю ему с насмешкой, а у самой от жалости сердце заходится. Однако думаю: нельзя ему потачки давать! И тут он сказал — матушка моя Селенга, вовек не забуду тех слов! — никогда, мол, жена, не буду ночевать в чужом доме. Скорее умру, чем оставлю тебя одну, поняла? Если понадобится, в любую погоду переплыву Селенгу, пусть даже в ссоре мы, пусть ночь, пусть буря! Стою перед ним, не знаю, что делать, растрогалась, сама не своя. «Ладно уж, — говорю, — иди, сушись, грейся, продрог ведь!» В молодости одним словом можно ранить чуть не до смерти и одним же словом — вернуть жизнь. В этом возрасте слова имеют значение. Взяла его за руку и ввела в дом. И с тех пор мы больше не ссорились с моим стариком. Прожили сорок лет душа в душу… Ты слышишь меня, Селенга? Ты меня слышишь?

Она еще долго всматривалась из-под руки в безбрежные речные просторы, ища и не находя на них заветной лодчонки, потом вытерла слезы, взяла пустое ведро и поплелась к майхану.

А лодка, ныряя в волнах, благополучно миновала первые две протоки и оказалась в тихом месте между двумя затопленными островками. Дэндзэн перестал грести, смахнул рукавом пот со лба, положил весла на борта и закурил свою трубку. Молодая женщина сидела, бессильно откинув голову на грудь поддерживающего ее мужа.

— Жива, дочка? — спросил старик.

— Жива, — отвечала она улыбнувшись.

Улыбка, правда, вышла слабая, бледная. Дэндзэн поднялся, взял шест и стал подталкивать лодку с кормы, чтобы ускорить ее ход. Седая косица его трепыхалась на ветру, словно кисточка на древке знамени.

— Ох, и травы тут, бывало, накашивали на острове! — мечтательно заметил старик. — А нынче такая большая вода, что, пожалуй, и на пару телег сена не хватит. Почву наверняка заболотит. Придется с дальних покосов возить.

Женщина задремала. «Бедняжка, — подумал старик. — Намучилась».

— Не разбуди ее, сынок, — шепотом сказал он. — Да прикрой ей голову, как бы не напекло. Намочи платок-то! И комаров отгоняй, чтобы не досаждали.

Молодой человек последовал совету старика.

— Прошлую ночь глаз не сомкнула, — также шепотом сказал он. — А вы не устали сами? Давайте я вас сменю, пока течение спокойное.

— Ничего, ничего, сынок! Сиди себе. А то встанешь, она проснется. Пусть немного отдохнет.

«Вот и моя Донгор, бывало, когда сено возили по осени, прижмется головой к борту и дремлет… Доверяла мне, целиком на меня полагалась. Да и теперь верит. Не то разве бы отпустила сегодня в такой опасный путь? — думал старик. — Знает жена, что коли уж взялся — не подведу. Хорошо все-таки сознавать, что старуха моя в меня верит!»

Он улыбнулся. Рубаха его надулась за спиной от ветра и хлопала и трепетала, словно парус. Молодой человек взглянул на него с любопытством.

— Мы просто поражаемся вашей выносливости, — сказал он почтительно.

— Э-э, сынок, привычный я к этому делу. С тех пор как себя помню, другой работы не знал. Вот только недолго мне небо коптить, седьмой десяток разменял. Подохну скоро, как старый баран.

— Вот бы никогда не поверил! Вы выглядите гораздо моложе.

— Ну спасибо, утешил, — сказал старик. — Сейчас войдем в третью протоку, там большое волнение. Сиди не двигайся, ладно?

Дэндзэн положил шест, сел и проворно, как молодой, ухватился за весла. Лодку дернуло: она попала в сильный поток. Правое весло старик держал неподвижно, разве чуть-чуть табанил, а левым выгребал изо всех сил, пока лодку не развернуло в нужном направлении. Тогда он заработал обоими веслами вместе, и лодка врезалась носом в волны, как нож в масло. От качки молодая проснулась и испуганно посмотрела на воду.

— Дедушка, а что это там плывет прямо на нас? Ой, мы не столкнемся? — в страхе спросила она.

— Где? — Старик наставил ладонь козырьком, взглянул в указанную ею сторону и тотчас приналег на весла.

То ли от жары — наступил полдень, и солнце пекло нещадно, — то ли от напряжения, но пот катил по его лицу градом, кадык так и ходил под кожей. На шее веревками вздулись жилы.

Едва лодка проскочила полосу сильного течения, как мимо, чуть не задев ее, промчался какой-то большой, тяжело переворачивающийся в воде предмет. Дэндзэн, вглядевшись, признал в нем один из тех сундуков, за которыми охотился Дориг.

Старик зло сплюнул и спросил:

— Вы в каком родстве с Доригом?

— Он старший брат моей жены. Мы приехали к нему на лето в отпуск и…

— А почему же он сам не проводил вас ко мне? — насупившись, прервал молодого человека старик.

— Да он вчера вечером поехал проведать свои табуны и не вернулся.

— Н-да, — вымолвил старик, а про себя подумал с презрением: «Хорош братец! Сестра рожать собралась, долго ли до беды, а этот негодяй кинулся за чужим барахлом в погоню!»

— И чем же вы в городе занимаетесь? — спросил он, помолчав.

— Мы студенты. Жена через год будет учительницей, я врачом.

— О, это хорошо, — одобрил старик. — Вот если бы ты еще понимал толк в погоде, разбирался бы в ветре, облаках, паводках, течениях разных, умел бы грести и плавать, разгадал норов нашей матушки Селенги, тебе с твоим образованием цены бы не было в наших местах… Приезжайте сюда, когда кончите институт, я тебя всему научу. Если, конечно, жив буду. Как-никак поднакопил опыта за долгую жизнь, а передать-то и некому. Обидно мне это. — Старик вздохнул.

— Спасибо, дедушка, — поблагодарил молодой человек. — Но сумею ли я постичь все? Ведь вы настоящий волшебник, честное слово, а я что? Так себе, обыкновенный смертный…

— Милый, — наклонился к нему старик, словно поверял тайну. — Это же проще простого!.. Надо только любить деревья, солнце, скотину, зверье разное, даже вот этих комаров!.. И еще былинки всякие, и звезды, что, падая, чиркают по небу, и лохматую пену на реке… Ощущать себя частью всего этого и любить, как самого себя, — вот весь секрет!

Они помолчали, потом старик заговорил будничным тоном:

— Ну, сынок, миновали и третью протоку. А сейчас будет опасный водоворот. Там бьют очень сильные ключи. Это место называют Омутом гаминов[82]. Хорошо, что вода прибыла, авось пронесет течением. А в обычное время попасть в этот омут — верная гибель.

Он крепко сжал рукоятки весел и весь напрягся.

— Дедушка, а почему этот омут так называют?

— Хм… Да один человек некогда утопил здесь пятерых гаминов. С того дня и пошло название.

— Он что, партизаном был, тот человек?

— Да нет, не совсем, — с запинкой ответил Дэндзэн.

— А плавал, наверно, почти так же, как вы?

— Даже лучше! — усмехнулся старик.

«В ту пору я был так же молод, как ты, — подумал он. — А Донгор — как твоя жена… Я вижу, крепко ты любишь ее, сынок. Случись что, не бросишь в беде. Вот и я тоже…»

Течение его мыслей перебил вопрос молодого человека:

— Дедушка, расскажите, как вы утопили гаминов. Ведь я догадался, что это были вы!

— Как же это ты догадался?

— Да уж так. Расскажите, пожалуйста!

— Ладно, — согласился старик. — Слушай же… Когда к нам пришли гамины, мы с Донгор уже были знакомы. Наши айлы стояли рядом, в каких-нибудь двух верстах друг от друга. И вот как-то скачут к нам наметом несколько верховых. «Гамины! Гамины!» — закричал народ. Помню, женщины, девушки так и бросились врассыпную. А тут еще прибежал, высунув язык, сосед из айла Донгор. Отозвал меня в сторону и говорит: «Донгор гамины увезли! Запихнули ей в рот кляп, перекинули через седло и ускакали…» Я затрясся, заметался, но тут как раз гамины с винтовками наперевес ворвались в наш хотон и окружили мою юрту. Сосед незаметно скрылся. Я застыл, прижавшись спиной к изгороди загона. Слышу — кричат: «Эй, где перевозчик! Давай его сюда живого или мертвого!» У меня в голове все перемешалось. Ведь они неделю назад заставили паромщика Шараба переправить их через Орхон, а потом завели в кусты и расстреляли, как собаку. Но тут вижу, на одной из лошадей лежит поперек седла связанная по рукам и ногам Донгор. Вначале-то я думал, что это просто поклажа. Нечего делать, выступил вперед. «Господа, — говорю, — я перевозчик». Они оглядели меня, помолчали, потом один наставил на меня пистолет: «Давай пошевеливайся, где твоя лодка?» — «Где, мол, ей быть, — отвечаю, — на берегу. Да плохонькая у меня лодка-то… Однако переправить можно». Снял сапоги, бросился бегом к реке, они скачут следом, гикают, хохочут мне в спину, чуть на пятки не наступают! У воды спешились. Я незаметно подмигнул Донгор: дескать, спасу тебя, держись, милая!.. А гамины разделись догола, грузят одежду и оружие в лодку. Самый главный тычет мне в нос пистолет, орет что-то по-своему. Переводчик был среди них, он разъяснил: «Снимай, — говорит, — с лошадей седла, тащи сюда. А коней свяжи — поплывут за кормой». Я удивился, однако язык прикусил, не спорю. Старый гамин сел в лодку, вытянул передо мной вонючие ноги, положил Донгор себе на колени и приказывает: «Греби!» Я взялся за весла, а на Донгор даже взглянуть не смею. Стыдно мне перед ней… Ну, ты меня поймешь, сынок. Стиснул зубы, думаю: «Ничего, ничего… Сведу я с вами счеты, голубчики!» И правлю к этому самому омуту. Как стало нас затягивать, лошади заржали и дернулись в сторону, лодку сразу и перевернуло… Когда я, порядком нахлебавшись, вынырнул, два гамина, выпуча глаза, еще барахтались, но скоро и они пошли ко дну.

Я поднырнул опять, схватил Донгор и потащил к острову. Нелегко мне было ее спасти. Крепко-накрепко связанная веревками, она к тому же потеряла сознание… Ну, откачал я ее, привел в чувство, снял путы… Потом лодку выловил. Ночью пробрались мы с ней домой, похватали впопыхах кое-какие пожитки и отправились к родственникам в дальний айл. А когда гаминов прогнали, вернулись в родные края. С тех пор и не расстаемся.

Старик покачал головой и умолк. Опасный омут проскочили благополучно, и опять лодка выбралась на спокойную воду. Старик чуть приподнялся со скамьи и увидел вдалеке свой майхан. «Может, старуха и сейчас там стоит, смотрит нам вслед?» — подумал он. Эта мысль придала ему новые силы. Он принялся махать веслами, лодка неслась толчками вперед, через ветви торчащего из воды ивняка. А в небе неустанно кружились две чайки, и тени птиц скользили по гладкой поверхности реки.

Глядя на птиц, старик думал: «Не затопило ли у них гнезда, не унесло ли водой птенцов? Что-то уж больно мечутся, уж больно отчаянно кричат…» И в этот момент, очнувшись, застонала беременная. Вцепилась скрюченными от боли пальцами в борт лодки и в полубеспамятстве перевесилась через него. Молодой человек не успел ее оттащить, как в лодку хлынула вода.

— Дедушка! — воскликнул он. — Кажется, начались роды!

Женщина металась, хваталась руками за весла, борта, уцепилась за куст, мимо которого они проплывали, и лодка резко развернулась. Лицо женщины сделалось медным, похожим на раскаленный солнечный диск, что отражался в воде. Старый Дэндзэн напряг последние силы, чтобы не дать лодке опрокинуться, удержать ее на плаву. Казалось, вот сейчас лопнут вены у него на висках, сведет судорогой дрожащие от натуги кисти.

— Ох, беда какая, — бормотал он пересохшими губами. — Маленько дочка не дотерпела… Сейчас будет страшная быстрина, стрежень…

— Неужели не проскочим? — спросил, побледнев, молодой человек.

Старик не ответил. Лодку подхватило и понесло, но он неимоверными усилиями удержал ее поперек волны.

— Кажется, все, — вздохнул он. — Теперь должны выбраться.

И тотчас, словно получив наконец позволение, женщина отчаянно закричала. Ее вопль не мог заглушить даже ревущий поток. Старик со стесненным от жалости сердцем неистово греб, как вдруг он заметил, что одно весло дало трещину. «Ну нет, шалишь, — пробормотал он, слизывая соленый пот с губ, — все равно переправлю детей. Руками буду грести, а до берега дотяну».

Когда весло переломилось, он вытащил второе из уключины, и, загребая им то справа, то слева, повел лодку едва ли не так же ловко, как прежде. Но вот у него стала неметь левая рука, пришлось управляться одной правой. Он несколько раз куснул украдкой одеревеневшую кисть, боясь испугать этим молодых людей и стыдясь перед ними своей старческой немощи.

И тут он услышал слабый крик ребенка. У старика перехватило дыхание. «Боже мой, она родила, теперь я за троих в ответе… У-у, старая коряга, не смей уставать, прикажи своей руке работать, заставь стучать свое сердце, не теряй головы… Человек, он велик. Воистину велик! Человек, он все может!» — убеждал себя Дэндзэн.

— Дедушка, а дедушка, нет ли у вас чего — пуповину перевязать?

Старик очнулся. Пуповину. Он понятия не имел, чем ее перевязывают. Но, вспомнив про свою косицу, Дэндзэн с силой выдрал из нее пучок волос. Он так был взволнован, что даже не почувствовал боли. Передал пучок молодому мужу и отвернулся. А тот, лихорадочно припоминая лекции по акушерству, старался делать все как надо. Завернув плачущего младенца в свою рубаху, с гордостью и смятением показал его старику.

— Вот, — сказал он. — Смотрите, какое чудо!

— Да, — торжественно ответил старик. — Это чудо. Это чудо.

Медная краска медленно сползла с лица матери. Оно неудержимо светлело.

— Как дела, милая? — спросил Дэндзэн.

— Уже хорошо, — слабо улыбнулась она. — Спасибо.

— Сынок, возьми мой дэли, укрой жену, — озабоченно сказал старик.

Увидев на дне лодки кровь, он прошептал: «Это дань! Дань большой воде!»

Вдруг голова у него закружилась, небо и вода поплыли перед глазами, он зажмурился. Занятые ребенком, молодые ничего не заметили. А когда он пришел в себя, лодка сидела, накренившись, на мели и тихо покачивалась.

Дэндзэн перелез через борт и, стоя по пояс в воде, упершись в лодку обеими руками, столкнул ее с мели. Затем влез обратно и, взяв шест, воткнул его в илистое дно. Лодка пошла, но, как он ни старался, вытянуть глубоко всаженный в дно шест ему не удалось. Так он и остался торчать из воды, дрожа, как струна. Жалко стало старику своего отличного длинного шеста, срубленного им собственноручно прошлой зимой в лесу, однако он и не подумал за ним возвратиться. Надо было поскорее доставить роженицу на берег.

— Эх, зря я, видно, выпил утром водки. Это она, проклятая, меня подкузьмила, ослаб что-то, — сказал в свое оправдание старик. — Ну ничего, — тотчас успокоил он себя, — шест крепко сидит в иле, вода не смоет его, на обратном пути подхвачу.

Налегая на весло и с опаской поглядывая на тучи, клубившиеся у горизонта, он пересек последнюю протоку. Солнце уже уходило за вершины гор, когда нос лодки мягко, точно теленок, ткнулся в береговую кромку.

— Вот, дети мои, сказано — сделано. Довез я вас, — тихо произнес старик. — Вы подождите здесь, а я сбегаю вон в ту падь, где, видите, юрты стоят… Пригоню вам подводу.

Благополучный исход переправы влил в него новые силы. Он бодро выпрыгнул из лодки, пробежал несколько шагов и вдруг, словно подмытая под самый корень старая береза, рухнул на влажную землю.

Молодой отец, прижавший к груди младенца, увидев, как упал Дэндзэн-гуай, одним прыжком, не выпуская ребенка из рук, очутился около старика и свободной рукой попытался приподнять его голову. Но старый паромщик был мертв… Остановившийся, блаженный взор старика был устремлен на небо. В его глазах яркими точками отражалось солнце, которое, словно прячась от беды, уже почти совсем скрылось за вершину горы, окрасив прощальными лучами ее западный склон. Наступившие сумерки притушили коричневые воды коварно разлившейся Селенги. Как бы переводя дыхание, река приутихла. Занавес из тумана и облаков все ниже опускался над Селенгой.

И тут к небу снова вознесся слабенький крик новорожденного… Жизнь, великая нескончаемая жизнь, продолжалась.


Пер. Инны Варламовой.

ОТГОНЩИК

— Я сплю.

— Где?

— В стране сказок. Я сплю посреди безлюдной степи, укутанной пушистым, словно лебяжий пух, снегом.

Вокруг необозримое царство снега. И ни соринки на нем. От него должно бы веять теплом, но почему так холодно и зябко? Откуда это леденящее душу студеное дыхание?

Оно, оказывается, идет от земли. Мягкое снежное одеяло не смогло ее согреть, и она замерзла, как лед, и окаменела. А теперь готова заморозить все живое на свете: растения, деревья, зверей, скот и даже людей. Но лишь человек не страшится ее ледяной стужи и бросает ей смелый вызов…

Я вышел из теплой юрты отгонщика и поразился представшей моему взору картине. Все было как в сказке… Бледнела луна, словно лицо испуганного человека. В ее холодных лучах синеватым отблеском мерцала бескрайняя снежная ширь. Стояла призрачно-хрупкая тишина. Лишь жгучий ночной ветер со свистом подтачивал замерзшие сугробы. И во всей этой пустынной степи сероватым бугорком одиноко торчала юрта отгонщика, словно снежное одеяло было прострелено в этом месте шальной пулей.

То ли мороз действительно был сильным, то ли я был одет слишком легко, но я быстро продрог. И уже хотел было вернуться в теплую юрту, как услышал далекое, но довольно отчетливое ржанье лошадей. Затем раздался гулкий окрик табунщика, как будто он находился совсем рядом со мной. Его голос был настолько мощным, что от него, мне показалось, задрожала луна. На самом же деле такое впечатление создавалось, видимо, из-за разорванных облаков, проплывавших перед ней в этой холодной сини.

Безмолвная тишина была нарушена, и стеклянный воздух весь задрожал от голоса табунщика, молнией пронзившего замерзшую степь. Вокруг как-то сразу стало теплее, словно эта молния растопила снег. Голос Дэрэма был такой властный, что не только табун, но и вся округа притихла.

Я стоял и оглядывался по сторонам, будто впервые попал в степь.

Многие века будоражили вот так морозную ночь голоса моих предков, будоражат и теперь. Они никогда не прерывались, даже в самую ледяную стужу.

Очаг их и сейчас излучал тепло. Я вернулся в юрту, но кто-то окликнул меня:

— Не замерз ли? Может, разжечь огонь?

В этом низком грудном голосе была какая-то необъяснимая сила и мощь. По нему легко можно было представить и его хозяина. Такой львиный рык вряд ли мог исходить от слабого тела. И я невольно подумал, что голоса тоже различаются по своему весу и способности воздействовать на человека, и ответил:

— Нет, не замерз.

Но он снова спросил:

— Как небо?

И может от того, что он сказал «небо», я вдруг вспомнил, как громыхает оно в летнюю пору (действительно, голос у него был громовой), и успокоил его:

— Небо ясное.

— Табун-то на северо-востоке пасется, — вдруг сказал он и, не дождавшись моего ответа, тут же захрапел так, что юрта заколыхалась. Трудно было поверить, что передо мной был простой табунщик. Скорее он напоминал хозяина Хурмусты[83], о котором рассказывается в наших сказках… Храп его словно доносился из-под земли.

Зимняя ночь, окружающая природа, табунщик и табун — все казалось мне сказочным.

Я снова лег и еще долго не мог заснуть. Возможно, потому, что это была моя первая ночь здесь и все было непривычно для меня. В юрте было довольно прохладно, а к утру она могла вообще остыть. Поэтому я поверх одеяла накинул доху из волчьей шкуры: теперь никакой мороз мне был не страшен.

Зато моему соседу все было нипочем: он продолжал храпеть, словно сказочный богатырь, преодолевший путь длинною в десять лет… Должно быть, действительно очень устал. Еще вечером я заметил, как он уснул, едва коснувшись головой подушки. Так оно и должно было быть, ибо он после ночного еще целый день занимался всякой другой работой; но меня очень удивило, когда он спросил о погоде и пробормотал, что табун пасется где-то на северо-востоке. И как он мог сквозь такой крепкий сон услышать едва уловимое ржанье лошадей?..

Понятно, что любой табунщик даже во сне ни на миг не забывает о погоде и о своем табуне, но быть до такой степени чутким и слышать даже во сне… Не знаю. Для людей, не занимающихся скотоводством, эти слова вряд ли могут что-либо значить, но меня занимает то, как совмещается в одном человеке столь крепкий сон и такой обостренный слух. Вроде бы и не должно такого быть. Только потомственным скотоводам, видимо, дано это понять.

В чутко дремлющей ночной степи то отчетливо, то едва слышно разносится ржанье табуна. В такт ему, то усиливаясь, то ослабевая, метет поземка. Морозная зимняя ночь продолжается…

* * *
Я проснулся, когда уже рассвело. В очаге пылал огонь. Изредка в дымовое отверстие юрты врывался ветер, и тогда пламя клонилось к двери, но, как только он успокаивался, оно снова начинало упорно тянуться ввысь: сначала в дымовое отверстие, потом к небу и наконец к солнцу.

Почему же пламя всегда стремится ввысь? Кто его знает! Возможно, это знает лишь сам огонь. Но совершенноочевидно, что пламя согревает окружающий воздух, а тот в свою очередь согревает все вокруг себя. И делает это огонь шутя, играючи. Ему все нипочем, ибо он всесилен.

Но и у табунщика душа, что огонь. Ее пламя тоже постоянно стремится вперед и ввысь. Но кто об этом знает? Разве что только сами табунщики. Своей душевной теплотой они готовы согреть всех на свете, но как это сделать… Вселенная безгранична, а людей не сосчитать… Однако не будем забывать и о том, что мечта человеческая не имеет предела.

Из радиоприемника доносится старинная протяжная песня. Так и хочется сказать, что для бескрайней степи только такая песня и нужна: ее нескончаемая мелодия достигает самого горизонта. Трудно, пожалуй, найти такое гармоничное сочетание, как протяжная песня и бескрайняя степь. И не случайно она на протяжении многих веков баюкает степь и никогда не умолкает.

Я вышел из юрты, и утренний мороз каленым железом обжег мои щеки. Табунщик тихо, как и ночью, спросил:

— Не замерз? — Улыбнулся и стал потягиваться. От его богатырского дыхания пошел такой пар, что тут же не стало видно его лица, словно оно потонуло в тумане. В морозном воздухе клубилось теплое густое облако. Табунщик принялся горстью брать скрипучий снег и растирать им лицо и шею. И мне вдруг почудилось, что это вовсе не снег, а куски белоснежного хлопка и что он ими вытирается. Но как бы хлопок и снег ни походили друг на друга своим цветом, сравнение в данном случае, конечно же, не годилось. Да и табунщику, видно, приятнее было растираться снегом, чем вытираться хлопком.

Я все же поспешил в юрту. И как только я вошел в нее, молодая смуглянка вытащила из сундука новенькое полотенце и, протягивая его мне, сказала:

— А вы умойтесь теплой водой… Сынок! Где ты? Помоги-ка дяде.

Тут же ко мне подбежал мальчик лет шести и начал лить мне на руки теплую воду. Он был безмерно рад журчанью воды и все выше поднимал свой кувшинчик.

Но в этот момент раздался топот копыт вдалеке, и, как только он стал приближаться, мальчик запрыгал от радости и закричал:

— Дэрэм вернулся с ночного!

Мы все сели за круглый стол выпить чаю. Чай был замечательный: молоко, соль, заварка — все было в меру. «Пьют ли где-нибудь в мире такой вкусный и ароматный чай? — вдруг подумал я. Возможно, что и нет, не пьют… Чай, в особенности вот такой, незаменим для скотовода. Трудно выразить словами, сколько сил и энергии придает он ему. И не удивительно, ибо он, по существу, заменяет ему молоко и масло. А что может быть питательнее их? Берешь в руки серебряную чашу, наполненную до краев, и сразу же ощущаешь неповторимый степной аромат и видишь, как в ней играют желтые шарики — нежнейшее масло.

И когда смотришь на эти чаши из чистого серебра, то кажется, будто табунщики, возвращаясь с ночного, прихватили с собой луну. Но серебряная луна морозной зимней ночи слишком холодна и безжизненна. Однако все, чего касается рука человека, оживает и наполняется теплом. Возможно, что настанет день, когда луна, кочующая в небесной безбрежности, задышит теплом, как вот эти серебряные чаши, наполненные горячим чаем. Кто же будет возражать против этого…

То и дело слышится громоподобный голос хозяина Данзана, который обращается то к Дэрэму, только что вернувшемуся с ночного, то к жене Саран, то к сыну Энхэ, то ко мне. К сожалению, я еще не мог уверенно поддерживать их разговор.

О чем же они говорят? «Быстроногий гнедой Цэнда поправился и выглядит вполне прилично… Бурый жеребец все гоняет лошадей, просто беда… Не отстала ли от табуна пегая кобылица Дорлига?» И все в этом роде. А что я могу сказать по этому поводу? «Быстроногий гнедой, бурый жеребец, пегая кобылица…» Да я их и в глаза не видел.

Маленький Энхэ вскарабкался на колени отца.

— Папа! Вчера ночью мамин гнедой иноходец ржал, да? Ты слышал? А я вот слышал.

Я посмотрел на него, и мне показалось, что это вовсе не маленький мальчик, который сидит на коленях отца, а взрослый табунщик, вскарабкавшийся на высокую вершину горы и горделиво осматривающий окрестности.

Трудно было поверить в слова шестилетнего мальчугана, но Данзан ответил:

— Верно говоришь, ржал. Хороший табунщик из моего сына получится. — И поцеловал его в лоб. Действительно прошлой ночью доносилось звонкое ржанье табуна, но неужели он в этой разноголосице отличил голос маминого иноходца? Очевидно, да. Вообще-то в старину говорили, что сын табунщика чуть ли не с нечистой силой водится. А впрочем, прошлой ночью чутко спали, прислушиваясь к ржанью табуна и к голосу Дэрэма, все, не только Данзан.

Данзан, быстрыми глотками попивая чай, спросил Дэрэма:

— А ты привел Серого для упряжки?

— Конечно, привел, — ответил тот.

— Я сегодня за дровами съезжу. Днем табун далеко не уйдет, да я и вернусь скоро.

Но жена, которая в это время ворошила угли в очаге, возразила:

— А зачем нам дрова, если через несколько дней собираемся откочевывать отсюда? Обойдемся и кизяком: я соберу.

Данзан посмотрел на нее, улыбнулся.

— Древняя мудрость гласит, что у лентяя двор без дров, а у пьяницы в доме пусто. Если и останутся дрова, то возьмем с собой. Что, у нас не на чем везти? «Вся северная сторона сплошь покрыта табуном, на всей южной стороне — не счесть табуна…» Так, кажется, говорится в сказке, Саран? — заключил он и погладил по голове сына. — Давай-ка, сынок, слезай, пойду я сани готовить.

«Я ведь приехал им помогать, что ж мне сидеть без дела?» — подумал я и предложил:

— А что, если я съезжу за дровами?

— Вы что, решили, что приехали сюда батрачить? — ответил Данзан и расхохотался. Потом добавил: — За два месяца еще наработаетесь. Вчера, наверное, намаялись в дороге. Надо отдохнуть.

Но я не сдавался:

— Ничего, я не устал. Да и не терпится здешние места посмотреть. Может, вместе поедем?

— Ну ладно. Горожанину, может, и в самом деле будет интересно, — сдался он и вышел из юрты.

* * *
В тот же вечер я договорился идти вместе с Данзаном в ночное. Он одел дэли на овчинной подкладке, сшитый из зеленой далембы, подпоясался так, что верхняя часть повисла мешком, а пола приподнялась до колен. Затем накинул на голову свой лисий малахай и уже собрался было выйти из юрты, но жена напомнила ему, что надо взять теплую доху.

— Не надо! Когда слишком тепло — сон одолевает. Хотя, пожалуй, тебе на рассвете может пригодиться. — Он повернулся ко мне и протянул доху из волчьей шкуры.

И мы поскакали в сторону табуна, поднимая за собой клубы снежной пыли. Мороз пронизывает лицо, грудь, ослепительно блестит снег. На мерзлой земле копыта лошадей выбивают барабанную дробь. От теплого дыхания морды лошадей до самых ресниц покрываются изморозью. Вскоре она превращается в сосульки, и они позвякивают, словно серебряные колокольчики.

В белой степи то здесь, то там желтеют пучки травы, будто хотят удивить всех: посмотрите, какие мы мужественные, нам и сугробы нипочем. Стебельки гнутся и качаются беспрестанно, словно решили потанцевать под звон наших сосулек-колокольчиков. Но если пригнуться в седле и посмотреть внимательно, то окажется, что это танцуют оледеневшие головки стебельков. А вот и сугробы зло уставились на них, будто говоря: «Ну что ж, потанцуйте… Хотели бы мы посмотреть на вас после большого снегопада. Тогда-то от вас ничего не останется — исчезнете, будто вас и не было».

Как только мы подъехали к табуну, ветер успокоился, но небо, которое было ясным на протяжении всего нашего пути, затянулось облаками, будто на самом деле решило потопить эти танцующие стебельки в глубоких сугробах. Табун сначала удивленно застыл, но потом лошади узнали нас, успокоились и снова принялись выкапывать траву из-под снега.

Беззаботные жеребята, сбившись в небольшие группки, вовсю резвились поодаль от табуна, взбрыкивая и носясь наперегонки. За ними пристально следил взрослый жеребец, сизый от инея, покрывшего все его тело. Ему, видимо, больше других приходилось двигаться, оберегая табун. Вот и сейчас он так низко пригнул голову к земле, что его лохматая грива коснулась снега, и понесся сердитой рысью, загоняя молодняк в табун. Очевидно, он проделывал это не в первый раз, так как жеребята дружно повернули к табуну и полетели во весь опор.

Жеребец же, сделав свое дело, снова застыл и оценивающим взглядом окинул своих подданных, потом небрежно понюхал травку, торчащую из-под снега, высоко поднял голову и стал всматриваться вдаль. Весь вид его говорил: «Что же будет с этим молодняком, если не станет меня? Они наверняка не заметят серого разбойника, пока не врежутся в него на всем скаку, и будут разорваны в клочья. До чего же они беззаботны».

Жеребец и в самом деле, видимо, уже много лет был вожаком табуна. За это время он, конечно же, многих обучил уму-разуму, спас от волков и других опасностей. И возможно, он теперь думал о будущем своего табуна и беспокоился — как бы чего не вышло без него.

Но беспокойство его было напрасным, ибо в многотысячном табуне наверняка нашелся бы жеребец, который бы взял на себя заботу об остальных, так же как некогда он сменил старого вожака. Возможно, и тот старец гонял его когда-то и думал то же, что и он теперь.

— Табун, оказывается, недалеко ушел. А как резвятся молодые-то, — сказал я. Данзан охотно поддержал разговор:

— Ну и хорошо. Я всегда радуюсь, когда они вот так резвятся. Значит, лошади сыты и зимовка проходит благополучно. А то ведь случается, пасешь в такую пору уже вконец исхудавший табун. Вот когда, брат, тяжело достается всем. И смотреть на коней бывает страшно. Подойдешь, бывало, к какой-нибудь лошаденке, обнимешь за шею — она и ухом не ведет, а в глазах замерзшие льдинки. Вот для них-то и страшен снежный буран, он-то их до костей и пробирает. А если лошади упитанные — им буран нипочем: он лишь потреплет по шерстке и больше ничего. — Данзан уголком глаза посмотрел на горизонт. — Сегодня ночью, видать, снег пойдет. Что-то уж больно размякло все и потеплело. — Затем он слез с коня, примял ногой сугроб, уселся в него, зажав в коленях поводья, расстегнул пуговицы дэли и отряхнул свой лисий малахай. По всему было видно, что он расположился здесь надолго.

— И много лет ты пасешь табун? — обратился я к нему.

— Я лошадей с детства люблю. И отец мой до них был страстный охотник. Когда он был жив, без конца нам о них рассказывал да все втолковывал, чем отличается табунщик от простых смертных. — И он вздохнул.

— А чем же он отличается от обыкновенного скотовода? Для меня табунщик такой же скотовод, как и все.

— То-то и оно, ведь ты не табунщик. — Он помолчал немного, потом буркнул: — Ну ладно, значит, и впрямь ничем не отличается…

По всей видимости, он на меня обиделся. Демонстративно отвернулся, встал и начал подтягивать подпруги. Я никак не предполагал, что Данзан способен вот так легко, как ребенок, обижаться. «Такой бесстрашный и мужественный человек, которому нипочем ни горячее солнце, ни пронизывающие бураны, вдруг оказался легко ранимым», — подумал я и попытался исправиться:

— Друг, не обижайся на меня. Я просто пошутил. Ну какое может быть сравнение?.. Нам ли этого не знать.

— Да ничего. Только если ты все же не веришь, я как-нибудь расскажу тебе одну интересную историю.

Мне же захотелось услышать эту историю поскорее, и я пристал к нему:

— Расскажи прямо сейчас, тем более что табун спокоен. Да и что нам еще делать в такую долгую ночь? Расскажи.

Но он, ничего не ответив, неожиданно вскочил в седло и стал всматриваться в горизонт, будто ему почудилось там что-то таинственное и опасное для нас и табуна. Потом объяснил:

— Обычно неожиданное потепление к добру не приводит. Скотоводу, конечно же, в такую погоду спокойнее, да только сейчас в любую минуту все может измениться, как бы этой ночью не начался буран. Что делать тогда с табуном, где его укрыть? — не то сам к себе, не то ко мне обратился он.

Что я мог ответить, если в этой бескрайней степи я ровным счетом ничего не понимал? Какой-нибудь другой табунщик, возможно, нашел бы что сказать, но мне ничего не приходило в голову, и я молчал.

Данзан и не ждал, видимо, от меня ничего путного, ибо тут же начал рассуждать сам с собой:

— Обо всем надо заранее позаботиться, иначе попадешь в беду. Но если и застанет тебя буран врасплох, то и тогда надо оставаться спокойным, а не метаться под стать самому бурану, который в буйстве своем не щадит ничего и никого. Так ведь?.. — Потом, обращаясь уже ко мне, добавил: — Я сейчас съезжу тут недалеко, посмотрю, где можно будет укрыть табун, а ты приглядывай за ним.

Он лихо развернул коня, стегнул его и вихрем помчался на юго-восток. Вскоре я совсем потерял его из виду.

Табун спокойно пасся… Я долго смотрел на солнце. Оно было величиной с большое дымовое отверстие юрты и совершенно желтое. Солнце медленно катилось к горизонту, постепенно погружаясь в облака. При этом его как бы кто-то разукрашивал: сначала золотистый цвет сменился красноватым, затем красно-коричневым и наконец зловеще багровым. И как только оно коснулось горизонта, нижняя половина диска куда-то пропала, словно земля провалилась в этом месте от непомерной тяжести. Но вот и другая его половина на какое-то мгновение застыла, а потом тоже начала медленно погружаться в землю, пока совсем не исчезла. И тут же белоснежную степь окутала кромешная мгла.

Пасущиеся лошади превратились в сплошное черное пятно, едва различимое в наступившей темноте.

Табун встревожился: беспокойно заржали старые кобылицы, подзывая к себе жеребят, взрослые жеребцы образовали вокруг табуна кольцо и загнали в него маток с жеребятами, весь молодняк, молодых и яловых кобылиц.

Затем кольцо стало постепенно сужаться и превратилось в крепко сжатый кулак.

Трудно было поверить, что в этой непроглядной тьме лежит бескрайняя белоснежная степь. Не видно ни зги: на небе ни луны, ни единой звездочки. Воцарилась поразительная тишина. Лишь изредка совсем рядом слышалось фырканье лошадей.

Их тревога передалась и мне. Я поехал проверять табун и подумал о Данзане, который, вероятно, успел ускакать уже очень далеко и мог легко заблудиться, ибо о каких-либо ориентирах в такой темноте не могло быть и речи.

Я несколько раз громко крикнул, чтобы как-то дать знать о себе Данзану, но даже эхо не отозвалось: черная, вязкая мгла угрюмо молчала.

И вдруг неожиданно для себя я заметил, что лошади перестали хрустеть травой. Прекратилось даже поскрипывание снега под копытами. Весь табун настороженно замер, словно почуял что-то неладное. Мой конь тоже будто врос в землю и, затаив дыхание, стал вслушиваться в темноту. Этот миг показался мне вечностью… Как вдруг одна лошадь из табуна оглушительно звонко заржала, сотрясая эту мертвую тишину.

Бывает так, что в табуне некоторые лошади привыкают друг к другу, и не исключено, что именно одна из таких лошадей подавала знак скакуну Данзана. А может быть, она откликнулась на голос своего хозяина — табунщика. Кто знает! Как бы то ни было, но издалека сразу же донеслось едва слышимое ответное ржанье. А вскоре мне почудилось, будто и сам табунщик кричит. Не сомневаясь, что Данзан заблудился, я несколько раз прокричал в ответ, чтобы помочь ему правильно выбрать путь. И вдруг кромешную мглу разорвала песня:

Сила сокола серого в его крыльях могучих,
Молодость слишком беззаботною была…
Услышав уверенный, сильный голос хозяина, табун тут же успокоился. Лошади снова принялись разрывать копытами снег и щипать траву.

Песню «Серый сокол» поют редко, чуть ли не в исключительных случаях. Вот и сейчас она, конечно же, не посвящалась ни этой бескрайней степи, ни этой непроглядной ночи. Данзан пел ее, должно быть, сам себе… Возможно, она прибавляла ему силы и мужества и освещала путь в ночи.

Вскоре послышался скрип снега, и Данзан подъехал ко мне вплотную, но мы не видели друг друга, такая была мгла.

— Кажется, табун не разбрелся?

— Вроде бы на месте. А ты нашел что искал?

— Да как сказать… Повсюду одна и та же степь под снегом. Есть, правда, одно место, не очень-то надежное, но что делать? Придется нам свой табун потихоньку гнать туда… Пурга обычно налетает неожиданно и так же неожиданно прекращается: не успеешь и опомниться. Повадки у нее прямо-таки дьявольские. Не дай бог в такую пору оказаться с табуном в степи. А ведь я заранее знал, что будет дзут[84]. В это время уже надо было бы давно быть в Хангае, там бы мы были в безопасности. И все из-за одного нового товарища.

Я не понял, кого он имеет в виду, а Данзан не переставал говорить о Хангае, где, по его расчетам, видимо, дзута не ожидалось. Пришлось переспросить:

— Так вы знали, что этой зимой будет дзут?

— А как же не знать. Мы еще осенью на общем собрании членов сельхозобъединения предлагали пораньше откочевать в Хангай, но этот новый товарищ нам не поверил. А теперь расхлебываем: за каких-то семь дней вон сколько навалило снегу.

Данзан обиду на неизвестного мне товарища не скрывал.

«Но как же члены объединения могли заранее узнать о дзуте?» — думал я. Мне прямо так и хотелось спросить у него, но я побоялся, что он опять обидится. Поэтому я решил подобраться к нему с другой стороны:

— Да, конечно, если бы наперед знать, где упадешь, то можно было бы и пораньше…

— Отчего же не знать-то? Ведь наши деды и прадеды веками копили этот опыт, не мы же его придумали.

— И что же?

— У дзута примет много. Скажем, если табун в теплую летнюю ночь движется по ветру… Или отара овец ложится плотной кучей… Но стоило об этом напомнить на собрании, как тот товарищ завелся: «Вы все здесь, и молодые и старики, еще во власти религиозных предрассудков…» И вот к чему мы пришли в конце концов, — сказал Данзан и замолчал. Но тут же спохватился: — Надо бы нам лошадей сменить. Мой конь, кажется, поостыл немного, но подпругу все равно надо покрепче затянуть. Если вдруг начнется пурга, на таких лошадях табун не удержим. Давай-ка я сейчас поймаю тебе другую.

И он потерялся среди табуна. Вскоре я услышал его крик:

— Эй! Отпусти своего коня и неси недоуздок!..

Я снял седло и, боясь его потерять, потащился с ним к Данзану. Ничего не видя перед собой, я шел наугад, ориентируясь лишь по голосу табунщика. Как только я приблизился к нему, он крикнул, предупреждая:

— Осторожнее, не попади под ноги лошади! Держись за мой укрюк…

Я, ухватившись за укрюк, подошел к коню и надел на него недоуздок. Данзан снова направился в табун, чтобы сменить и своего скакуна.

Седлая коня, я невольно подумал: «Как же он находит в такой темноте нужную ему лошадь?» Мне все происходившее казалось каким-то волшебством, но для табунщика это, видимо, было проще простого, так как он занимался этим делом каждую ночь. Я все еще возился с седлом, когда Данзан подъехал уже на новой лошади.

— Теперь и пурга не страшна… А гнедой у тебя выносливый. Днем его не так-то просто поймать: как только увидит укрюк, так сразу врезается в табун и носится, пригнув голову к земле. Но сейчас я с ним легко справился… Поезжай за мной следом — будем собирать лошадей.

Тронулись. Мой конь поначалу фыркал и рвался к своим, но потом успокоился. Мы ехали рядом, окриками подгоняя табун. Однако я чувствовал, что Данзан волнуется. Изредка он спрашивал у меня: «Как думаешь, облака не рассеиваются? Кажется, ветер меняет направление?»

Наступила полночь. Небо действительно кое-где проглянуло сквозь облака, замерцали холодные зимние звезды. И как только ветер изменил направление, Данзан глубоко вздохнул и сказал:

— Кажется, пурги не будет. Надо дать отдохнуть лошадям.

Я обрадовался:

— Ты, кажется, совсем забыл о своем обещании рассказать мне интересную историю о табунщике.

— Да, и вправду забыл… Только это не сказка и не легенда, а действительная история из жизни моих родителей. Ну, слушай… Отец наш еще в молодости был человеком серьезным и большого ума. У него была одна главная забота: сделать из нас хороших людей. Вот и старался он изо всех сил: мучал себя и нас. Все, что мы делали, его не удовлетворяло.

В то время было ему, видно, лет около двадцати, и работал он тогда у одного богача табунщиком. Старики говорили о нем как о прирожденном табунщике, которому не было равных в умении мастерски владеть укрюком. Такому, мол, ничего не стоит приручить любую необъезженную лошадь. Многие же его сверстники думали иначе: они завидовали ему.

А мать наша была единственной дочерью самого богатого человека во всей округе. В свои восемнадцать лет она слыла необыкновенной красавицей, хотя, как говорят, не в меру избалованной. Ни дать ни взять — утренняя звезда. И буквально все ее односельчане, от молодых до стариков, были просто-напросто игрушкой в ее руках. Они ловили каждое ее слово. Даже невзначай оброненное, оно могло и рассорить и примирить всех. А ей это льстило. Случалось, что она иногда теряла чувство меры.

Юноши чего только не придумывали, чтобы привлечь ее внимание. У нее на глазах даже самую простую работу, не говоря уже об объездке лошадей, старались исполнить с особой лихостью, а для матери все это было лишь весельем и забавой. Как только не пыжились, бедняги, их бы пожалеть впору, а ей и дела не было до того, что они проливали пот, мучились и подвергали себя опасности, объезжая неукротимых скакунов. Для нее ведь все было развлечением. Она и не думала жалеть своих ухажеров.

Да и что в этом необычного? Ведь мать была в таком возрасте, когда больше хочется шутить и веселиться, нежели жалеть. Не надо забывать и о том, что она была красавицей.

Я сам однажды слышал, как мать говорила об этом со своей подругой, и до сих пор не могу забыть ее рассказа. Не знаю почему. Возможно, потому, что я тогда был влюблен в Саран. Мне и по сей день кажется, что то лето было прекрасным, хотя оно вряд ли отличалось от других. Влюбленному ведь все кажется не таким, как на самом деле.

Однажды утром вернулся я с ночного и прилег отдохнуть. Но не успел закрыть глаза, как явилось мне видение: смуглянка из соседнего села. Одета в шелковый дэли, а на груди приколот ревсомольский значок… И без того жарко, а тут еще такое… При этом я отчетливо слышал, как мать разговаривала с соседкой: они сидели в тени юрты и распивали чай. Я не вникал в их разговор. Из головы не выходила та смуглянка.

Но помимо своей воли, видимо, я прислушивался к их беседе. И когда подруга матери обратилась к ней: «Хорло! Я слышала, что ты в молодые годы была озорной и своенравной. Верно ли говорят?» — я насторожился.

Мать, помню, со смехом ответила ей: «Что правда, то правда… До того была взбалмошной, что до сих пор раскаиваюсь в своих проделках в те далекие годы. Однако нашлась и на меня управа. Мой старик меня и укротил. С тех пор поумнела».

«Да, да… Кто в молодости не грешил. Лишь с годами начинаем все понимать. Видать, и с тобой было то же, что со всеми».

«Но я-то ведь все поняла еще в молодости… Было время, когда я другого счастья и не представляла, как подтрунивать над юношами своего айла. В таком возрасте, что и говорить, все мы ветреные, не думаем, что творим. Сейчас стоит вспомнить, как я одной забавы ради заставляла укрощать необъезженных лошадей — жутко становится. Как только исполнилось мне восемнадцать лет, парни стали на меня заглядываться. Да и не только они, даже взрослые мужчины оборачивались вслед.

Как-то летом объезжали наши своих лошадей. Собрались в тот день все мужчины нашего айла и давай друг перед другом выхваляться, кто кого перещеголяет. Тогда-то я впервые и поняла свою силу.

До сих пор не пойму, почему я так себя вела.

Возьми хотя бы Лувсана… Ну, того, который сейчас отару пасет. В те времена ему смелости и мужества было не занимать. Самая строптивая лошадь не могла его сбросить. Потому он, видно, и ходил такой гордый. Со сверстниками был ужасно высокомерен. Да и сейчас еще, говорят, свысока смотрит на свою бедную Ханду.

Вот мне и захотелось как-то его проучить. А вскоре и случай представился.

Все уже были в сборе, когда он подъехал к нам. И что тут началось! Стал он подзуживать своих приятелей, дескать, они готовы забыть обо всем на свете, лишь бы мне понравиться. Да так разошелся, что эдаким язвительным тоном и заявляет: «Видите вон того скакуна? Ни одному из вас на нем не удержаться». А потом посмотрел в мою сторону и говорит: «Наверное, тот, кто удержится в седле, и будет твоим мужем». Тут я не вытерпела и зло так ему бросила: «А ты сам попробуй!»

Но он и впрямь был не робкого десятка: сразу же потребовал того скакуна, оттолкнул всех, потом вскочил в седло, хлестнул кнутом и поскакал!

Что и говорить, я по сей день не видела человека, который бы мог вот так, как он, удерживаться на взбрыкивающей лошади.

Все вокруг стали подзадоривать его, крича: «Правильно, давай, стегай его сильнее!» Он и старался изо всех сил. Но тут меня зло разобрало: неужели лошадь его не скинет?

Забыв об опасности, я подбежала прямо к его скакуну и начала ехидничать: «Эх ты! Кто же так объезжает лошадей! Тебя, наверно, привязали к седлу, как мальчика, вот почему ты прилип к луке и не можешь оторваться от нее. Куда уж тебе до настоящего мужчины!»

Тогда он искоса поглядел на меня, выпрямился в седле и едва успел стегнуть коня, как тот сильно взбрыкнул и сбросил его на землю.

Он молча встал и, отряхивая пыль, тихо сказал: «Все из-за тебя». А я громко, чтобы всем было слышно, ответила: «Не из-за меня, просто конь такой!» Да еще, пока весело хохотала, успела подумать: «Над кем бы еще посмеяться? Может, над стариком Лузаном?..» Был такой старик, который все молодился и ходил за мной по пятам.

Повернулась к молодым парням и выпалила: «Помните ли вы древнюю мудрость — старый конь борозды не портит? Так вот, дорогие, уважаемый Лузан, хотя для вас он все равно что обломок старой берданки, наверняка лучше вас умеет укрощать скакунов».

Мои слова, видать, сильно их задели. Они наперебой закричали что-то, замахали руками, потом подвели к старику скакуна, низко поклонились и сказали: «Лузан-гуай! Попробуйте теперь и вы».

Отец же тогда возмутился: «Что это вы затеяли! Не хватает еще, чтобы старик руки и ноги переломал? А ты, Лузан, куда лезешь, жить надоело?» Но старик был непреклонен: «Я сам попросил разрешения у вашей дочери». И он легко вскочил в седло.

Как только скакуна отпустили, он тут же взбрыкнул, но старик, к счастью, удержался в седле. А мне страшно хотелось, чтобы старик назло молодым не кувырнулся на землю.

«Смотрите-ка! Просто молодцом держится Лузан-гуай. Держитесь! Вот так, так!» — кричала я, а самой было ужасно смешно: он очень старался удержаться в седле, и от этого вид у него был растерянный и жалкий. «Ну все, добилась своего, и хватит. Бедный старик все же доказал, что он мужчина», — подумала я и нарочно громко, чтобы он слышал, закричала: «Эй, вы! Смотрите, как надо по-настоящему укрощать скакунов! Лузан-гуаю старость нипочем, его годы не берут!» И я громко и неудержимо захохотала. Этого-то старик, видно, и не выдержал: он тут же кубарем полетел на землю.

Вот тогда я и поняла, что если захочу, то из любого смогу вить веревки. Теперь мне и Лузан-гуая было мало. «Над кем бы еще подшутить?» — размышляла я. На глаза попался мой нынешний муженек — в то время он заметно выделялся среди своих сверстников, но на меня не обращал никакого внимания, и я возмущалась этим. Я тут же подскочила к нему и громко так, с вызовом сказала: «Не желаешь ли показать всем, что ты настоящий мужчина? Что-то уж больно расхваливают тебя твои земляки, а я не видела ни разу, как ты объезжаешь скакунов».

Но он бросил на меня гневный взгляд и спокойно ответил: «Как же я могу одолеть его, если такие парни, да и бывалые старики не смогли на нем удержаться».

Я попыталась еще съязвить: «Да, жаль, конечно, но это похоже на правду…» А он и не стал возражать: «Зачем же мне заведомо становиться посмешищем для людей?» Встал и ушел.

Его ответ пронзил меня тогда, как ядовитая стрела, но постепенно он полностью завладел моим сердцем, и больше я уже ни на кого не обращала внимания.

До чего же странно устроена наша жизнь. Сначала я была абсолютно уверена, что подчиню его себе, как и всех, а получилось все наоборот, и я ничего не смогла с собой поделать.

Ну, это-то еще ничего, Зато на следующий год случилось незабываемое. Все готовились к надому: кто-то уже успел натренировать и выдержать своих скакунов, а кто только начинал. И мой отец уже вовсю занимался этим делом — у нас на привязи выдерживалось несколько быстроногих скакунов.

Но был у нас еще Неукротимый Вороной. Кроме меня, на нем никто не ездил. Предназначался он для особо торжественных случаев, и ловили его только один раз в год, к надому, но его очень трудно было поймать.

Лучшие объездчики за целый месяц до праздника начинали ловить его. Случалось, что они упускали его из табуна, тогда он несколько месяцев вообще не возвращался — уходил высоко в горы, куда человеку было не забраться, и частенько можно было увидеть, как он одиноко стоит на какой-нибудь вершине, словно дикий зверь. Объездчик, которому удавалось его поймать, целый год ходил в героях.

В тот год почему-то заблаговременно об этом не подумали и опомнились, когда до надома оставалось всего несколько дней. Лучшие табунщики целыми днями толпились у нас и часами спорили о том, как поймать Неукротимого Вороного. А сколько кумыса и архи выпивали за это время! Со стороны можно было подумать, что у нас в айле какой-нибудь праздник.

Но однажды к нам нежданно-негаданно явился Самдан. Помню, как я тут же бросила свое шитье и стала угощать его кумысом. Его появление взбудоражило всех. Кто-то ехидно заметил: «Надо же, явился тот единственный, которому ничего не стоит играючи укротить Вороного». Все громко захохотали, но меня почему-то взяло зло на них, и я сказала: «Когда-то говорили: не унижай мужчину и не пытайся измерить море. Почему же он не может укротить Вороного? Пусть попробует».

Мои слова сильно обидели Самдана, и вся эта затея чуть было не закончилась бедой. Я-то и не думала подливать масла в огонь, но так получилось, что после моих слов буквально все накинулись на Самдана. Поднялся невообразимый хохот: «Что-что? Самдан? Говоришь, он поймает Неукротимого Вороного?..»

Тут мой отец, видно опасаясь, как бы не вспыхнула ссора, встал и, обращаясь ко всем, сказал: «Чем спорить без толку, вы бы лучше подумали о том, как сообща изловить его».

Кто-то с ехидством ответил: «Самдан ведь умный человек, он, наверное, и один с ним справится».

Самдан сидел молча, словно это не к нему относилось. Но вдруг он бросил гневный взгляд на меня и тут же обратился к отцу: «Когда нужно поймать Неукротимого Вороного?»

Все удивленно посмотрели на него и притихли. А мне почему-то стало страшно, сердце забилось, и я подумала: «Это он со злости словами бросается».

Отец тоже не менее удивленно посмотрел на Самдана и ответил: «К надому нужно поймать, а до этого можно в любое время… Дочь на нем должна поехать на праздник». При этом вид у отца был такой, словно он спрашивал: «Что он такое задумал, этот парень?»

«Ну что ж, времени вполне достаточно, — сказал Самдан. — За два дня до надома я вам его приведу».

В юрте сразу же все зашумели: «Но ведь Неукротимый Вороной не какая-нибудь тебе кляча, на которой овец пасут».

«А уж это я и сам знаю». — И он быстро встал и направился к выходу.

Я заметила, как у него на скулах выступили желваки. «Должно быть, от злости и гордости», — подумала я, когда осталась одна.

С того дня у нас воцарилась необычная тишина, никто уже к нам не заходил: всем хотелось посмотреть, как Самдан будет ловить Неукротимого Вороного.

Срок неумолимо приближался… Отец мой стал нервничать: «Из-за гордыни этого юноши дочка моя на надоме без своего скакуна останется…»

Однако через три дня к нам пришел Самдан и попросил у отца разрешения попасти наш табун в течение нескольких дней. Отец охотно согласился, но заметил: «Послушай, сынок! Табун меня мало волнует, но что делать с Неукротимым Вороным? Если ты не сможешь его поймать, то лучше заранее откажись от своих слов, тогда я призову всех своих родственников, других табунщиков, и мы что-нибудь да придумаем».

Самдан на это ничего не ответил, посидел немного и вышел, словно отец не к нему обращался. Я выбежала за ним: «Самдан! Ты очень необдуманно поступил: зачем тебе нужно было давать клятву? Как ты собираешься ловить Неукротимого Вороного? Я понимаю, мужчине, конечно, не подобает брать свои слова обратно, но представь, сколько будет разговоров… Я уже несколько дней места себе не нахожу из-за этого. Если ты не можешь его поймать, то скажи мне правду… Ничего не случится. Я скажу отцу, что неважно себя чувствую и не поеду на надом. Тогда не нужно будет и ловить Вороного».

Самдан удивленно посмотрел на меня: «Разве не ты сама говорила, что мужчину нельзя унижать?» Он стремительно подошел к своему скакуну, с ходу взлетел в седло и ускакал.

С того дня я, помню, и вовсе потеряла покой. Желая как-то помочь ему, украдкой расспрашивала табунщиков, где он, что делает, но никто ничего не знал.

И вот, когда оставалось всего три дня до начала на-дома, утром раздался звон уздечки и кто-то подъехал к нашей юрте. Я не успела еще ничего сообразить, как услышала голос Самдана: «Получайте вашего Неукротимого Вороного, я привел его, как и обещал!»

Не чуя ног под собой, я выбежала на улицу и увидела своего любимца: он стоял, нетерпеливо роя землю копытами, потом взглянул в сторону табуна и звонко, трепетно заржал.

До чего же я была рада! Бросилась к Самдану, чтобы выразить свою радость, поблагодарить его, но он сердито посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Хорло! Ты неправильно живешь. Не думай, что если родилась красавицей, то тебе все дозволено. Зачем ты изводишь парней? Только ради веселья да забавы?» И ускакал. Даже в юрту к отцу не зашел… С тех пор я и образумилась, — закончила свой рассказ мать и замолчала. Однако соседка нетерпеливо поинтересовалась:

«А как же Самдан поймал Вороного?»

«Не знаю. Потом он, правда, говорил мне, что пришлось пошевелить мозгами, но как-то очень уклончиво… Возможно, он тогда скрывал свою тайну, не хотел, чтобы о ней проведали другие табунщики. А сейчас все это давным-давно забылось…»

В этот момент отец окликнул мать:

«Хорло! Ты куда запропастилась? Жеребята проголодались. И кобылиц пора доить…»


— На этом тот интересный разговор оборвался, — заключил Данзан. — Так заговоришься — и табуна своего не найдешь, надо проведать его.

Мы несколько раз объехали табун. Ночное небо по-прежнему было пасмурно, цветом оно напоминало мутную, взбаламученную реку. Но мягкий снег продолжал тихонечко сыпать. Словно хотел незаметно засыпать всю землю, чтобы она исчезла насовсем…

Мы снова спешились и присели рядышком. Мне не терпелось узнать, как же все-таки удалось его отцу укротить Вороного, и я прямо спросил об этом у Данзана. Он посидел немного молча и начал:

— Несколько лет назад я тоже все намеревался спросить об этом у отца, но никак не подворачивался удобный случай. Прямо спрашивать было как-то неловко… А через год после женитьбы решил я купить своей Саран хорошего скакуна. И мне повезло: попался в Восточном аймаке такой замечательный иноходец, что я и торговаться не стал — товар был налицо…

Я сразу вспомнил о сынишке Данзана, который прошлой ночью досаждал ему, спрашивая о мамином гнедом иноходце. Но Данзана уже невозможно было остановить:

— …Всем был хорош конь, только одна беда: никого не подпускал к себе, не поймаешь.

Помню, привел я его домой, привязал к коновязи, зашел в юрту и похвалился отцу. Старик его осмотрел придирчиво и говорит: «Знатный конь, но ловить его из табуна будет трудно. Конечно же, лучшего подарка для женщины не найти. Саран будет ездить на нем на праздники. У твоей матери раньше был такой же прекрасный конь — Неукротимый Бороной, но до того неуловимый, что за ним по многу дней приходилось гоняться». Сказав это, отец тяжело вздохнул. Наверное, припомнил свои молодые годы и Неукротимого Вороного. Тут я и смекнул, что наконец-то настал тот счастливый час, когда можно спросить о заветном: «А как же вы с ним справлялись?»

Отец, видно, не ожидал вопроса и смолк. Затем испытующе посмотрел на меня — неужто, мол, чего-то разнюхал? — и отвечает: «Вообще-то много есть разных способов для укрощения строптивых лошадей, но Неукротимого Вороного я тогда взял своим умом». И вот что он рассказал.


— Я и не помню, как ушел тогда от них: душа кипела. Слово не воробей… Надо действовать. Ничего не соображая, сел я на коня и проскакал много километров, словно в тумане. И только когда я спешился на холме, заметил, что мой скакун весь взмылен.

«Может, зря все затеял? Человек должен соизмерять свои возможности, а я размахнулся… Как же теперь поймать Неукротимого Вороного?» — думал я.

Голова стала тяжелой, словно сырое дерево, и у меня помутилось в глазах. Принялся искать, кто виноват в происшедшем, и сразу пришла на ум Хорло. «До чего же опасны эти женщины… И как они умеют так опутывать? Не успеешь толком сообразить что к чему, как уже оказываешься в петле». Мне стало грустно. Но потом злость прошла. Конечно же, виноват-то я сам, никто ведь меня силой не принуждал давать клятву. Помню, как я сказал себе тогда: «Слово мужчины должно быть твердым», — сел на своего скакуна и отправился домой.

Должен же быть какой-то способ для укрощения Неукротимого Вороного… Обязательно должен. Беда только в том, что я не могу до него доискаться — ума не хватает. Придумать бы какую-нибудь хитрую уловку… Мысли об этом не оставляли меня в течение двух суток, пока я пас табун.

Порой моя затея начинала казаться мне абсолютно безнадежной, но все-таки что-то удерживало меня от решения отказаться от нее. Тем временем срок неумолимо приближался, а я по-прежнему бездействовал. Наконец дошло до того, что я и вовсе перестал думать об этом деле, пока не созрела мысль — уехать куда-нибудь подальше от позора…

И вот однажды, проснувшись, я был до крайности удивлен — я лежал посреди безлюдной степи… Едва брезжил рассвет. Хотел было встать, но закружилась голова. Я то приходил в сознание, то словно проваливался в какую-то пропасть… И чудилось мне, что я поймал Неукротимого Вороного, и теперь он волочит меня по земле… Все кончено. Если уж не смог я его остановить, то все пропало, теперь-то уж он уйдет в горы, и тогда ищи-свищи… А потом вдруг я понял, что вовсе и не арканил его и даже близко не подходил к табуну. «Что же это со мной происходит? Не сошел ли я с ума?» — думал я. Стал вспоминать прошедшие дни, и вдруг мне все стало ясно: несколько дней и ночей я провел без сна, без пищи и настолько ослабел, что сорвался с лошади. Ноги застряли в стременах, и конь довольно долго тащил меня по земле. Наверное, потерял сознание…

Все произошло из-за того, что я не спал. Именно к такому заключению пришел я в конце концов. И вот тут-то меня осенило. Восхитительная мысль! Я обрадовался ей, как дитя, и вскочил на ноги, но в глазах у меня зарябило, закружилась голова, и я снова сел. Однако ощущение-радости не проходило… «Сон!.. Сон!.. Именно он побеждает все. Его-то и надо попробовать — другого способа у меня нет», — подумал я и, собравшись с силами, поспешил домой.

Первым делом я под строжайшим секретом рассказал о своей задумке младшему брату, и мы решили пасти табун поочередно: ночью — я, днем — братишка.

Весь смысл заключался в том, чтобы неотступной тенью следовать за Неукротимым Вороным и не дать ему времени для сна и отдыха. Первые два дня он нас к себе не подпускал, но на третий день уже не убегал из табуна: можно было довольно близко подъехать к нему, хотя он по-прежнему вздрагивал и взбрыкивал. И вот на рассвете шестого дня, когда весь табун замер и уснул, я подъехал к нему вплотную и ткнул его укрюком — он очень перепугался и тут же умчался.

«Наконец-то моя мечта близка к осуществлению», — сказал я сам себе, глядя на Вороного.

На рассвете седьмого дня я подъехал к нему и увидел, что он спит беспробудным сном. Сначала хотел заарканить его и приблизился вплотную — он не просыпался. Тогда я спешился, взял недоуздок и стал надевать на него, но он и теперь не проснулся…

Я вдруг почувствовал жалость к коню и даже решил не будить его — пусть выспится… Закурил. Потом долго смотрел на снежную вершину горы и думал: «Вот и добился я того, чего хотел. Бедный конь в моих руках. Весь ум человека и заключается-то в его хитрости. Вот Хорло гордится своей красотой, мучает всех парней и радуется этому, а чему радоваться мне? Неужели же тому, что я хитростью одолел бедного ни в чем не повинного коня?» Стоило мне об этом подумать, как я захотел его отпустить.

Но какой-то неведомый голос тотчас стал нашептывать мне на ухо: «Если ты его отпустишь, односельчане скажут, что ты не сдержал своего обещания. Ты должен показать им, что Самдан человек слова».

Но время шло, и Неукротимый Вороной наконец выспался. Он фыркнул, попытался вырваться, но вскоре успокоился. Всем своим видом он словно говорил: «Как же это я попался? Может, мне это снится?»

Потом он громко заржал, покачал головой и стал обнюхивать меня. Я погладил его, приласкал, и мы направились к юрте Хорло…


— Вот такую историю я услышал от отца, — закончил свой рассказ Данзан.

Я был поражен смекалкой табунщика. Пока Данзан рассказывал, незаметно пролетела длинная зимняя ночь. Наступил мутный рассвет, перестал сыпать снег. Лошади разбрелись и стали пощипывать траву.

Как только окончательно рассвело, мы поднялись повыше по склону и спешились. Данзан, который всю ночь не курил, сейчас набил трубку и задымил. Я заметил это и спросил:

— Ты вроде бы и не куришь в другое время — с чего это тебе понадобилось закурить сейчас, когда нам уже пора домой?

— Это тоже одна из тайн табунщика, — рассмеявшись, ответил Данзан и глубоко затянулся. А потом уже серьезно добавил: — Тут своя хитрость. Табунщик обычно закуривает на верхней стороне табуна или вообще на высоком месте, но обязательно с подветренной стороны.

— Почему?

— Все дело в том, что дым от трубки заменяет самого табунщика, когда он покидает табун. У нас давно замечено, что запах дыма держится долго. Во всяком случае, до того времени, когда приедет твой сменщик, наверняка сохранится. А у серых чутье острое: они дым чуют издалека, и им кажется, что табунщик на месте. И еще: это ведь не простой дым, а с человеческим запахом. — И он посмотрел на почти уже невидимые звезды.

Я же с интересом всматривался в эту бескрайнюю, испещренную следами копыт степь, и мне казалось, что передо мной расстилается карта нашей исполинской земли.

Данзан засунул трубку за голенище и встал.

— Совсем забыл тебе сказать об одной очень важной вещи,которую обязательно должен знать каждый скотовод. — При этом он указал кнутовищем на юго-запад: — Хорошенько запомни вон те две звезды. Старики говорят, что когда они приближаются друг к другу, то непременно бывает дзут. И еще есть примета: если они совсем сойдутся, то ночью обязательно начнется буран. Что-то мне кажется, что они с каждой ночью все ближе друг к другу. А может, и нет — просто я все время об этом думаю.

Затем он объехал табун по движению солнца, окликнул его несколько раз и, обращаясь ко мне, сказал:

— Будем возвращаться. — Стегнул коня, и мы помчались к своей юрте.

* * *
Возвращаясь, мы заметили грузовую машину с тентом из серого войлока, которая стояла у нашей юрты.

— Откуда машина? — поинтересовался я.

— Из объединения, — ответил Данзан и подстегнул коня.

На этой машине я только позавчера приехал сюда, но узнал ее, когда мы уже были у самой юрты. Сразу же вспомнил ее водителя с жесткими усами, спокойного, но лукавого. И пассажиров, которые ехали тогда со мной. И то, как наша машина застряла в сугробах, и как мы ее вытаскивали… Водитель, помнится, вел себя так, словно ничего особенного не произошло. Он сидел в кабине и подбадривал нас: «Разве это сугробы! Ерунда! Копайте, копайте. А теперь подталкивайте. Вот-вот выскочим». Врач растерянно метался от колеса к колесу, пыхтя отгребал снег, но в конце концов вышел из себя: «Лучше бы на воле́ поехал, чем с таким водителем и на такой развалине…» А пожилой продавец важно ходил вокруг машины и давал указания: «Ну, где вы копаете! Вот здесь надо, перед левым задним колесом. А теперь еще чуток перед передним правым…»

«Куда же они опять собрались?» — подумал я, входя в юрту. Там было жарко и многолюдно. Я узнал всех, за исключением какого-то человека весьма высокомерного вида, который восседал на самом почетном месте. Поздоровался с гостями. Слева на кровати сидели врач и продавец, а справа — ветврач и киномеханик. Водитель с жесткими усами устроился у самого очага…

После чашки горячего чаю завязалась оживленная беседа. Из нее я узнал, что человек, разговаривающий с Данзаном, не кто иной, как заместитель председателя сельхозобъединения. И я сообразил, что вчера ночью Данзан именно о нем вспоминал: «Все из-за этого нового товарища».

Каждый говорил о своем… Врач интересовался здоровьем скотоводов, ветврач — состоянием табуна. Продавец расхваливал свои товары и принимал новые заказы. Он аккуратно записывал в свою тетрадь все заказы, включая и какие-то конфеты для Энхэ. Киномеханик же рассказывал содержание фильма, который он привез, и обещал в следующий раз привезти еще более интересную кинокартину. Один только водитель ни с кем не вступал в разговор; он то и дело выходил из юрты прогреть мотор. А вернувшись, чашку за чашкой пил горячий чай, будто боялся сам остыть.

В конце концов молчать ему, видимо, надоело, и он неожиданно обратился ко мне:

— Ну как вы чувствуете себя здесь? Должно быть, скучно вам, да и утомиться успели? И то сказать — что может быть хорошего на селе. Верно я говорю?

Мне показалось, что он непременно хочет получить от меня утвердительный ответ. Я же ответил неопределенно и в свою очередь поинтересовался у него делами скотоводов на зимовках, в бригадах, кормами и погодой. Водитель еще больше оживился:

— Из аймачного центра в наши края прибыло более ста машин — корма привезли. И молодежь на помощь скотоводам приехала. — Затем он начал говорить о шоферах, одних возносил до небес, других ругал на чем свет стоит и заключил: — Завтра еду в бригаду Цайдама. Заберу оттуда молодежь, и в обратную дорогу.

— А что за молодежь? — осведомился я.

— Да та, что приехала помогать скотоводам, ревсомольцы, — ответил он.

Мне было интересно из первых рук узнать о делах скотоводов, но многочасовой разговор в юрте пошел на убыль, и все стали возвращаться к своим делам. Заместитель председателя объединения и ветврач вместе с Данзаном поспешили в табун. Киномеханик с водителем выгрузили из машины палатку и начали устанавливать ее у стенки юрты: палатка была своеобразным «красным уголком». Продавец же заторопил Саран и Энхэ:

— Завтра рано уедем, так что, пока светло, забирайте свой товар.

Зимний короткий день быстро таял, и Саран скоро вернулась в юрту, чтобы готовить ужин. Молодой врач вызвался ей помогать. Вскоре вернулись и те, кто поехал осматривать табун. Как только начали подавать ужин, Данзан весело обратился к гостям:

— Товарищи! Мне кажется, что Очир-гуай плохо исполняет свои служебные обязанности… Меня-то он своей торговлей так и не охватил…

Продавец сразу сообразил, куда клонит Данзан, и стал оправдываться:

— А что мне делать, если хозяин табуна все время занят своими делами. Да я и не знал, сколько вам нужно было…

Все рассмеялись.

— Очир-гуай! Отгонщикам много и не нужно. Ведь у нас не праздник сегодня. Каждому по сто — и хватит. Да вам и виднее: ведь вы всю жизнь на счетах стучите, куда уж мне с вами тягаться. Но хочу предупредить, что я до сих пор как следует не принял своего нового помощника, а время бежит… Чего доброго, так и уедет, не дождавшись моего гостеприимства. И про моего второго помощника, который сейчас пасет табун, тоже не забудьте…

После ужина заместитель председателя объединения подозвал к себе ветврача и водителя.

— Я вас прошу временно заменить на пастбище Дэрэма: пусть он приезжает сюда, поужинает и посмотрит кино. А вы не вздумайте в его отсутствие растерять табун, — пошутил он.

Кино закончилось поздно, но в юрте табунщика все еще пылал огонь. Гости попили горячего чаю и, еще немного пошумев, стали укладываться.

Однако мне показалось, что Данзан и заместитель председателя еще о чем-то важном не договорили…

— Дарга, как вы смотрите на наше решение откочевать в Хангай? — спрашивал Данзан.

— Спору нет, очень правильно решили, только ты не думай, что из-за этих твоих звезд… Если серьезно говорить, то, конечно, самое время откочевывать в Хангай: трава там всегда хорошая. Да и трудно угадать, как еще все обернется — снега, ветры…

— Вы опять хотите упрекнуть меня за мое суеверие, но это же богатейший опыт наших аратов, который копился веками. Нам его прямо на блюдечке преподносят. Можно и сейчас выйти и посмотреть на эти звезды, — запальчиво сказал Данзан.

— Дорогой мой Данзан! Давай-ка мы с тобой прекратим этот спор о звездном мире. Ты лучше скажи, когда планируешь отправляться?

— Думаю, что надо поторопиться. Сами видите — работы еще много, да и транспорт надо подготовить.

— Тогда через неделю подгоню тебе машин и молодежь на подмогу пришлю. Договорились?

— Дарга! В такое время семь дней — слишком долгий срок. Ведь как небо себя завтра поведет — и то неизвестно. Ничего мне не нужно: ни машин, ни подмоги. Я думаю, надо откочевывать послезавтра, не позже. Боюсь только, что потом вам нелегко будет нас найти. Да вы и сами это прекрасно знаете. Я еще точно не решил, где мы остановимся: то ли у подножия горы Великой, то ли поблизости Сэрвэ. Вы человек новый и не знаете те места, но я завтра передам свое решение через вашего водителя.

В юрте наступила тишина. А я лежал и думал: «Данзан, наверно, говорил о тех звездах, о которых мне сегодня рассказывал».

* * *
Созвездие Ориона достигло уже своего зенита, но в юрте отгонщика было все еще оживленно. Скоро наступит рассвет, и тогда начнут укладывать багаж, а пока его собирают. Саран складывает посуду, сундуки, постельные принадлежности, а Данзан их группирует строго по весу и размерам, для каждой лошади отдельно, и связывает. Я им помогаю. Они беспрерывно переговариваются меж собой: о путах, седлах, недоуздках…

Лишь один маленький Энхэ насупился и молчит. Ему не разрешили завтра ехать верхом, а сам он ни за что не хочет садиться в сани. Ему обязательно надо вместе с отцом гнать табун. Вот он и не спит теперь — сидит и возится с оплывшей свечой.

— В каком сундуке недоуздки, которые я осенью убрал? — спросил Данзан. Саран вытащила их из коричневого сундука и подала ему.

— Не прячь их, утром они нужны будут, — сказал он и ласково обратился к обиженному сыну: — Спи, сыночек. Мама тебе и постель уже постелила… Завтра нам рано вставать…

— Если не разрешите ехать верхом, я не лягу спать.

— Энхэ! Летом — другое дело, а сейчас зима. Если бы было тепло, я бы тебе разрешила даже табун пасти, но сейчас никак нельзя, замерзнешь.

— А я надену свою доху.

— Если бы я знала, что ты так будешь себя вести, вообще бы не привезла тебя сюда. Или вчера с машиной отправила бы тебя к бабушке и дедушке.

— А разве ты меня привезла? Меня отец привез.

— Пусть и отец. Разве в этом дело? Просто там у них гораздо лучше, чем здесь. И кочевать не нужно.

— А я люблю кочевать. Там, где нет кочевок, и делать-то нечего.

— В центре теплая квартира. Захочешь — и то не замерзнешь.

— А здесь разве я мерзну?

— Там можно и радио послушать. Да к тому же и электричество.

— Здесь я разве не слушаю радио?

— В центре много детей. С ними можно и поиграть. Целый день мог бы гулять.

— Но я ведь и здесь играю… В снежную бабу, да и со своим чубарым жеребенком. Скоро еще жеребята появятся, и я с ними буду играть…

Видя, что сын не сдается, Данзан вмешался в спор:

— Завтра утром ты, сынок, вместе с мамой и с дядей отправишься в кочевку на санях. Дядя и упряжку поведет. Он ведь сам из Хангая и потому может много интересного рассказать тебе о своем крае. Да к тому же он с твоих лет ездил на санях. Так что и о них много интересного узнаешь…

Энхэ удивленно взглянул на меня и спросил у отца:

— А что это такое — Хангай?

— Вот мы завтра и собираемся туда: там высокие горы, леса, реки… Да ты сам все увидишь своими глазами, а теперь спи, сынок. И до чего же хорошо ехать на санях… А мама тебе будет рассказывать сказки…

— Мама! Ты на самом деле будешь рассказывать сказки?

— Конечно, расскажу, если будешь послушным, а сейчас спи.

— А ты будешь рассказывать другие сказки, не те, что бабушка, да?

— Да-да, совсем другие и очень интересные.

— Тогда давай с тобой поедем верхом.

— Когда едешь верхом, очень неудобно рассказывать… Все время отвлекаешься. А сказка любит уют и тишину. Ты даже не можешь представить, как хорошо ее рассказывать на санях. Сядем рядом, и нам будет тепло, а если замерзнем — укроемся дохой. Можно и поспать: под дохой всегда тепло. А верхом ничего этого не сделаешь…

То ли матери удалось убедить Энхэ, то ли он устал от длинного разговора, но мальчик замолчал. А потом вдруг сказал:

— Тогда погрузите на моего чубарого жеребенка все игрушки.

— А зачем? — удивился отец.

— Мои игрушечные колокольчики будут звенеть, и ему будет казаться, что я еду на нем.

— Смотри-ка! Интересно придумал, — сказала Саран и засмеялась.

— Так и сделаю. И больше ничего на него грузить не буду, — ответил отец.

Энхэ наконец успокоился и задремал. Данзан, убедившись, что он спит, обратился к жене:

— Саран! Пожалуйста, не учи ты сына упрямству — испортишь ему характер.

— А что такого я сделала? — удивилась она.

— Зачем ты ему сказала, что мы зря привезли его сюда? Видела, как это ему не понравилось? Если тебе такое сказать, то ты наверняка обидишься.

Саран засмеялась:

— Но я ведь не ребенок, да и приехала сюда по собственному желанию…

— Это ты верно говоришь. Но если ты приехала по желанию, то и сыну ведь этого хотелось. Желание взрослого и ребенка разве чем-нибудь отличается? Ему здесь очень нравится, поэтому он так болезненно и реагирует, — ответил он и, помолчав, добавил: — Смотрю я на сына и вспоминаю своего отца. Ну точно такой же был упрямец. Бывало, заупрямится, и ничем его не прошибешь.

Саран тут же подхватила:

— А я смотрю на него и вспоминаю тебя. Ты хоть тысячу раз не прав, а от своего не отступишься. Разве не так?

И мы все засмеялись. Потом Данзан посмотрел в дымовое отверстие юрты и сказал:

— Ночь уже на исходе, я поеду за Дэрэмом: пусть он хоть немного поспит. — Взяв узду и седло, он вышел из юрты.

Занимался рассвет, но уже все были на ногах. Табун подогнали к юрте, и теперь совсем рядом слышалось призывное конское ржанье. Вьючные лошади также были готовы, дело оставалось за малым: разобрать юрту и навьючить лошадей. Но мы сначала попили чаю, а потом уж взялись разбирать юрту. Не успели снять войлочное покрывало и стены, как тепло моментально улетучилось, и в юрте стало так же холодно, как и на улице.

Данзан привычным взглядом окинул ясное небо и сказал:

— Вокруг луны круги — мороз будет крепчать.

И действительно, вокруг нее были отчетливо видны красновато-желтые кольца. Невольно вспомнив о звездах, о которых мне говорил Данзан, я легко нашел их на юго-западе: они резко отличались от других своей яркой желтизной. Мне показалось, что теперь они совсем приблизились друг к другу.

Едва мы успели навьючить на лошадей поклажу, как наступил рассвет. Первым погнал табун Данзан, за ним тронулся Дэрэм с вьючными лошадьми. Я же натянул вожжи и ждал, пока Саран и Энхэ укутаются потеплее. Как только они удобно уселись, тронулась и наша упряжка. Так началось наше кочевье. Мы двигались по бескрайней степи, и даже не верилось, что она когда-нибудь кончится.

Сани медленно и бесшумно ползли вперед, словно боясь нарушить сонную предутреннюю тишину. Обернувшись, я разглядел позади нас темную проталину на том месте, где еще недавно стояла наша юрта и окрестности оглашались шумом, гамом и весельем. «Дорогу длиною в год можно преодолеть за месяц, а длиною в месяц — за день, но и тогда будет ли конец нашему пути?» — подумал я…

Словно гигантская рыба среди океанских волн, скользят наши сани по сугробам. Лишь изредка доносится фырканье лошадей. Кругом белым-бело, а за нами вьется след от полозьев.

Мы все молчим. Невыспавшийся Энхэ ни с кем не хочет разговаривать. Он накинул на себя рысью шубу матери, а поверх нее еще отцовскую волчью доху, только голова торчит — весь укутаться, видно, побоялся: вдруг, чего доброго, сон сморит..

Саран сидит рядом с сыном и неотрывно смотрит вдаль на окружающую нас степь. По всему видно, что она задумалась о чем-то далеком — какой же скотовод не любит помечтать и заглянуть далеко вперед… В этом они схожи с бескрайней степью: трудно догадаться, куда заносит их мечта. И мне тоже интересно помолчать. Смотрю на эту неоглядную ширь, и кажется, что здесь никогда не было ни единого живого существа. Как будто впервые занесла сюда жизнь этих табунщиков со своими табунами. Но я-то знаю, что это не так… Жизнь здесь зародилась еще в глубокой древности и никогда не прерывалась. И как бы подтверждая это, наперерез нашему табуну проскочило стадо грациозных дзеренов.

— Смотри-ка, сколько здесь дзеренов, — удивился я. Саран, видимо, их тоже заметила:

— Здесь много снега, бескормица, вот они и откочевывают в Хангай, как и мы. Говорят, если дзерены кочуют — это не к добру.

— А почему же?

— Не знаю, но старики говорят, что это признак предстоящего дзута, — сказала она и снова задумалась о чем-то своем.

Но дремавший Энхэ проснулся, разбуженный нашим разговором, взглянул вслед удаляющимся дзеренам и вдруг потребовал у матери:

— Мама! Ты ведь обещала мне рассказать сказку, вот теперь и рассказывай.

— Какую же сказку рассказать тебе? Все сказки, которые я знаю, наверняка ты уже от бабушки слышал… Когда я была маленькой, как ты, моя мама — твоя бабушка — рассказывала мне те же сказки, что и тебе сейчас.

— А кто же теперь тебе рассказывает сказки? Ты ведь уже взрослая…

— Мне-то? Рассказывают…

— Кто же? А, догадался… Отец, да?

— Нет, книги. В книгах очень много сказок. Вот пойдешь в школу, научишься читать и сам узнаешь много тысяч сказок, тогда перестанешь донимать нас.

— А когда я пойду в школу?

— В будущем году, — ответила она, поправляя полы дохи. — Ну хорошо, я расскажу тебе одну сказку, а потом ты мне ее перескажешь.

— Расскажи про лошадей. А вечером я ее перескажу папе.

— Да-да, перескажи отцу. Ну слушай… Жил когда-то на свете один очень богатый человек. У него было столько лошадей, что их было трудно сосчитать. Да он и не считал их, а мерил котловиной, которая находилась недалеко от стойбища. Изредка он загонял туда весь табун, и если она наполнялась полностью, то считал, что с табуном все в порядке. И был у этого человека один быстроногий скакун. Звали его Неукротимый Гнедой…

Энхэ тотчас перебил ее:

— Мама, неужели у них было столько же лошадей, сколько у нас? И точно такой скакун, как отцовский Неукротимый Гнедой?

— Да, да, ровно столько, сколько и у нас… И вот однажды, говорят, хозяин пригнал табун в котловину и увидел, что она не наполнилась. «Что бы это могло значить?» — задумался он и понял, что во всем виноваты три волка, которые рыскали по горам и долинам. Решил он убить этих волков. А в погоню за ними надумал отправиться на своем буром коне, родившемся от бурой кобылицы.

— Кто? Папа, что ли?

— Да нет же… Хозяин табуна… Но один из волков был очень умный, и вообще это был не простой волк, а волшебный. Поэтому он разгадал тайну того табунщика и рассказал о ней остальным волкам: «Табунщик собрался нас завтра убить. Он решил нас преследовать на своем буром коне, но этот конь родился от молодой кобылицы, и поэтому нам нужно сначала убегать от него в гору, а потом — под гору. Тогда он нас не догонит». Волки с ним согласились. На другое утро табунщик действительно погнался за ними на своем буром коне. Тогда волки сначала побежали на гору, но, когда табунщик стал настигать их, вдруг повернули вниз и остались целы и невредимы.

Тут Энхэ снова перебил ее:

— Мама, а волки разве говорят человеческим языком?

— Ты совсем не даешь мне рассказывать, все время перевиваешь. Если будешь мешать, я не стану тебе рассказывать.

— Я больше не буду, мама. Ты только рассказывай. — И он с головой спрятался под доху.

Мне тоже было интересно, и я, воспользовавшись паузой, ввернул:

— Должно быть, и впрямь конь, родившийся от молодой кобылицы, лучше скачет в гору…

— Нет, вы оба меня просто замучили своими разговорами, — в шутку рассердилась она. Потом сказала: — Не знаю, не знаю… Но старики говорят именно так. Лошади, родившиеся от молодых кобылиц, видно, сильнее, и они на одном дыхании могут одолеть любой подъем, а когда они бегут под гору, то у них кровь приливает к голове. У коней же, родившихся от старых кобылиц, все наоборот, и они…

Но Энхэ не дал ей договорить:

— Мама! Почему ты не рассказываешь? Я ведь молчу…

— Слушай тогда внимательно… И вот табунщик подумал: завтра уж вам от меня не убежать, я на своем гнедом коне, родившемся от гнедой кобылицы со звездочкой на лбу, непременно вас настигну. И возвратился домой. Но тот волшебный волк тоже не дремал. Узнав, что задумал табунщик, он сказал другим волкам: «Табунщик завтра будет преследовать нас на своем гнедом коне, родившемся от гнедой кобылицы со звездочкой на лбу, но, поскольку кобылица была старой, нам нужно сначала бежать под уклон, а потом неожиданно повернуть в горы. Тогда он нас не догонит». Остальные волки опять согласились.

Наутро табунщик стал преследовать их на своем гнедом коне, но так и не настиг — волки сначала побежали под уклон, а когда табунщик стал настигать их, то неожиданно повернули в горы.

Тогда хозяин табуна решил настичь волков на своем Неукротимом Гнедом и возвратился домой. Однако тот волк своим волшебством узнал и об этом решении табунщика и рассказал остальным: «Сегодня ночью нам надо съесть этого Неукротимого Гнедого. Если мы этого не сделаем, то он настигнет нас — куда бы мы ни побежали, ничто нам не поможет». Другие волки снова согласились с ним. Темной ночью они подкрались к табуну и сразу же заметили пасущуюся в сторонке худющую гнедую клячу.

Тут снова заговорил волшебный волк: «Вот на нем-то и собирается он завтра догнать нас, чтобы убить».

Но на этот раз те двое не согласились: «Прорваться к табуну и довольствоваться такой клячей? Нет! Так удача нам может изменить наконец. Лучше уж попробуем жирное мясо яловой кобылицы». Тогда волшебный волк тяжело вздохнул и говорит: «Теперь нам осталось встретиться трижды: на Алтайском хребте — это раз, затем на спине Неукротимого Гнедого — это два, и наконец на плечах табунщика — это три». Сказал так и ушел.

На другое утро табунщик сел на своего Неукротимого Гнедого и стал преследовать волков. И он настиг всех троих на Алтайском хребте, убил, положил рядышком и присел отдохнуть. Так произошла их первая встреча, как и говорил волшебный волк.

Затем табунщик навьючил их на своего Неукротимого Гнедого и привез домой. Это была их вторая встреча, как и говорил волшебный волк.

После табунщик сшил себе из волчьих шкур доху и надел ее. Так встретились они в последний раз, как и говорил волшебный волк.

Вот так избавился табунщик от волков и зажил счастливо и беззаботно, — закончила свой рассказ Саран.

Энхэ удивленно взглянул на свою доху и спросил:

— Мама, тебе эту сказку папа рассказал?

— С чего ты взял?

— Это же про нашего папу. Ты рассказывала про трех волков, которых папа убил в прошлом году, а доха из твоей сказки — вот она… Ну ладно, расскажи еще.

Саран посидела немного молча и начала:

— Давным-давно…

Наши сани по-прежнему бесшумно скользят посреди бескрайней степи. Саран продолжает рассказывать сыну сказку…

Я снова стал пристально вглядываться в эту белоснежную ширь. Мне тоже хотелось услышать неизвестную доселе сказку, и я надеялся, что мне расскажет ее безлюдная степь.

У нее, должно быть, несметное количество сказок, но почему она не хочет рассказать их человеку? Может, время стерло все, и она позабыла свое прошлое? Возможно, что и так. И нет тут ее вины. А если бы все же напомнить ей ее тысячелетнюю историю, то она, наверное, рассказала бы нам, что с ней было в давние времена. Но заставить ее заговорить сможем только мы — молодежь. Мы ведь родились на этой земле, и она нам приходится матерью, а мать ничего не жалеет для своих детей. Надо поступить точно так же, как маленький Энхэ, который уговорил свою мать рассказывать ему сказки… Еще расскажет нам эта степь о себе. Да она и сейчас уже рассказывает. Ведь нынешняя молодежь дотошно исследует всю ее историю, вплоть до древних сказаний, бытовавших когда-то здесь. История ее неисчерпаема, и хватит ее еще на многие века. Но я не знал ее языка и не мог заставить ее вымолвить хотя бы одно-единственное слово, чтобы приоткрыть сокровенные тайны ее многомиллионной истории. Поэтому мне было грустно.

И вдруг я заметил далеко впереди что-то огромное, будто гигантский динозавр встал на задние ноги и уставился на нас. «О чем думаешь, то и увидишь», — подумал я и спросил у Саран:

— Что это виднеется впереди?

— А-а, это? Хатан-Суудал, Неустрашимый страж, — ответила она и продолжила свою сказку.

Удивительной и неповторимой показалась мне эта гора, одиноко возвышавшаяся, словно гигантский динозавр, посреди ровной степи. Мела поземка, и мягкий пушистый снег струился под полозьями, словно земля уплывала от нас. Вглядываясь вдаль, я начинал представлять, что несусь по океанским волнам. Может, и вправду когда-то здесь был океан? Если так, то его волны, наверное, были такими же, какие я вижу вдалеке. Но сейчас здесь и в помине нет воды — море исчезло, оно превратилось в пустынную степь, по которой мы и скользим сейчас. И если это не сказка, то что же тогда?.. Как же меняет время все вокруг. Просто невероятно. Возможно, в глубокой древности обитатели этого океана, утомленные его однообразием, искали хотя бы клочок суши. А теперь здесь не осталось даже маленького озерца. Удивительно…

«Что же здесь происходило, когда гигантские хищники дрались между собой из-за добычи? — подумал я, и вся степь в моих глазах окрасилась в алый цвет. — Как страшно было, наверно, человеку рядом с этими гигантами. А что теперь осталось от этих кровожадных исполинов, которые держали в страхе всех окружавших их существ? Ровным счетом ничего. Годы изменили все. Единственное, что осталось с тех времен, — это человек… Да! Только человек», — сказал я себе, и мне показалось, что степь шепнула: «Великий ум человека воскресил меня».

Действительно, без человека все прошлое степи было бы погребено сейчас под землей, и не было бы в ней жизни. Но почему все же человек остался? Из-за любви к тебе, да и только. И он вдохнул в тебя жизнь, и с тех пор звучит симфония жизни безостановочно. На его любовь и ты отвечаешь нежной любовью. Не так ли? Но на мой вопрос холодная, замерзшая степь не ответила ни единым словом. Она, видимо, и в самом деле начисто забыла всю свою долгую историю. Что ж, это не удивительно — ведь ей много миллионов лет. А я за каких-то несколько десятилетий почти забыл свои детские годы. Но еще не поздно, очевидно, и вспомнить о них. Так кто же я? И почему я такими удивленными глазами смотрю на природу, на жизнь табунщиков, на скот и лошадей, на одинокую юрту посреди белой степи?.. Почему я так потрясен всем этим, словно увидел перед собой рогатого зайца? Может, я какой-нибудь инопланетянин, который прилетел сюда, чтобы познакомиться с этой жизнью? Нет и еще раз нет! Все не так. Я родился в семье арата-кочевника. Наверняка меня не укутывали в шелка. Меня, конечно же, баюкали в люльке, завернув овчиной. И я, конечно же, сосал курдюк. Так я рос и стал человеком. И вдруг я всему этому удивляюсь. Какой позор! Эта сельская жизнь впиталась в мою кровь и плоть, но, к сожалению, я забыл ее. Великое движение времени способно все стереть из памяти, как заметает снег вот эти санные следы. Если не выпадет снег, они и через несколько месяцев не исчезнут, но если ночью случится снегопад, то никто не узнает, что еще вчера здесь проезжали сани. Таким образом, вроде бы получается, что забывать иногда не так уж и плохо.

* * *
Появился Дэрэм и, указывая кнутовищем на Хатан-Суудал, сказал:

— Мы остановились вон там, ждем вас.

Саран приподнялась в санях:

— Почему же так рано? Решили здесь заночевать?

— Да вроде нет. Наверное, перекусим и ночью двинемся дальше, — бросил Дэрэм и тут же ускакал вперед.

Подъезжая к месту стоянки, мы сразу заметили костер, разожженный прямо посреди широкой степи. Над ним черным столбом клубился дым. Табун, почуяв запах дыма, остановился. Мы все уселись вокруг костра и завели разговор — кто о чем.

Костер никак не разгорался — явно не хватало сушняка, и поэтому еда в котле варилась медленно. Я стал озираться вокруг в поисках топлива и вдруг вспомнил об одиноком дереве, встретившемся на нашем пути:

— Я тут недалеко видел какое-то дерево. Схожу-ка туда за сухими сучьями.

— А что за дерево? — спросил в ответ Данзан и насмешливо скривил губы.

— Точно не скажу, но готов ручаться, что не саксаул… Похоже на осину, а может, и вяз.

— Можешь мне поверить, его ветки гореть не будут.

— А почему? Сырые, что ли?

— Нет, сухие, но ты их не сможешь обломать.

— А чего их ломать… Срублю топором.

— В таком случае мы лишимся нашего единственного топора, — засмеялся Данзан. — То, что ты видел, вовсе не дерево. Я несколько лет назад кочевал в здешних местах и тоже заметил его. Обрадовался, как ты сейчас: в зимнюю стужу топливо ведь всегда пригодится. А потом оказалось, что не дерево это.

— А что же это такое? Я ведь не мог ошибиться: ветки как ветки, и само оно, кроме как на растущее дерево, ни на что не походило.

— Раньше-то оно, конечно, было деревом, это правда. Но теперь превратилось в камень…

Данзану нельзя было не верить, но тем не менее мне было интересно посмотреть на окаменевшее дерево, и я отправился туда. Оно стояло совершенно неподвижно, хотя у него и было много ветвей, и, казалось, всем своим надменным видом говорило: «Много лет я стою здесь посреди голой степи и ни разу не склонилось ни перед трескучими морозами, ни перед буранами, ни перед палящим солнцем. А теперь и подавно никому не осилить даже мои сучья».

Я подошел к нему, смахнул снег и голой ладонью погладил его: оно действительно было холодным как лед и обожгло руку. Мне вдруг стало не по себе и захотелось уйти отсюда.

Когда-то оно, разумеется, было настоящим деревом и шумело на ветру густой листвой, но сейчас никто и не вспомнит об этом. Ветви у него остались, но они намертво застыли и не шелохнутся. Сколько же времени прошло с тех пор, как жизнь покинула его? Этого тоже никто не знает. Бедное дерево! Оно боролось, видимо, до конца, пока не превратилось в камень. И даже окаменевая, наверное, надеялось на что-то и раскидало свои ветви к небу — да так и застыло. Даже сейчас кажется, что оно полно надежды вернуть себе жизнь, но силы покинули его и питательные соки земли не доходят до ветвей. Земля стала для него не больше чем опорой, и теперь она, кажется, осторожно поддерживает ствол, боясь, как бы он не рухнул. Не поможет и многодневный ливень — древесина уже не способна впитывать влагу, — он лишь смоет присохшую грязь. Да и солнце ему уже не помощник — оно может теперь лишь еще больше иссушить его, да и только. Этому бедному дереву сейчас ничего уже не нужно. Даже зовут его теперь не деревом, а камнем. И все же, глядя на него, трудно избавиться от ощущения, что оно все еще продолжает ждать помощи и участия от всех живых существ, которые изредка появляются здесь, — иначе зачем же ему всматриваться вдаль, за горизонт. И надежду эту оно сохранит, видимо, до тех пор, пока не упадет…

Думая так, я и не заметил, что солнце уже село и наступили сумерки. Хорошо, что друзья вспомнили обо мне. По натуре своей я человек жалостливый, но это дерево вызывало во мне больше страх, чем жалость.

Проваливаясь в сугробы, я стал удаляться от него, как вдруг услышал позади себя стонущий крик. Мне показалось даже, что я различил слова: «Не оставляй меня! Не бросай в этой безлюдной степи! Почему ты не хочешь верить, что я дерево? Разве я не настоящее дерево?» Затем крик начал постепенно ослабевать и перешел в едва различимый шепот. Конечно же, это не был стон окаменевшего дерева. Очевидно, я просто хотел услышать то, о чем думал. Возможно, что окрики моих друзей смешались со скрипом снега и донеслись до меня вот таким стоном.

Я вернулся к костру и поужинал; усталость сразу же прошла, но перед глазами все еще стояло то дерево-камень.

Данзан распаковал приемник, посмотрел на часы и сказал:

— Прежде чем отправиться, давайте-ка послушаем последние известия и прогноз погоды.

Пока он искал нужную волну, из приемника вырвалась какая-то эстрадная мелодия. Я в это время сидел у костра, грея руки. Вдруг Саран повернулась ко мне и спросила:

— Это танцевальная музыка?

— Да, что-то вроде твиста, — ответил я.

Саран почему-то весело рассмеялась и, видимо почувствовав себя неловко, покраснела.

— Что-нибудь случилось? — поинтересовался я.

— Нет-нет! Это я просто так, — сказала она, но, заметив мое недоумение, пояснила: — Иногда всякая чепуха лезет в голову… Прошлым летом приезжала к нам из города одна женщина: ее старший брат живет рядом с нами. Вообще-то мы с ней и раньше были знакомы, в начальной школе учились вместе… Это я о Цэцгэ рассказываю, ты про этот случай, кажется, не знаешь, — бросила она мужу и продолжила: — А поскольку мы с ней были подругами детства, то в свободное время стали встречаться и вспоминать прошлое. Мы тогда держали дойных кобылиц. Иногда она приходила ко мне во время дойки, хотя сама ужасно боялась лошадей. Но и кобылицы тоже шарахались от нее. Стоило ей подойти близко, как они начинали фыркать и кружиться, так что приходилось прекращать дойку. Почему они ее боялись — трудно сказать. Правда, прическа у нее была странная: длинные распущенные волосы чуть не до пояса. Может, поэтому мои кобылицы и боялись ее. После дойки она заходила к нам и рассказывала мне о городской жизни и о городских новостях. Она, бедняжка, очень переживала за меня и часто говорила: «Мы же с тобой ровесницы, а ты рядом со мной выглядишь настоящей старушкой. Отчего бы это? Сама-то знаешь или нет?»

Я отвечала ей, что не знаю. А она: «И знать ничего не нужно. Возишься все четыре времени года со своими кобылицами, вот и результат. По-моему, человек должен брать у жизни все, что он хочет, особенно в молодые годы. И я считаю, что это правильно».

Однажды мы сидели с ней, болтали о разных пустяках, и вдруг по радио стали передавать вот эту музыку. Что тут с ней началось… Моя Цэцгэ вскочила, как козочка, и давай дрыгать ногами и руками в разные стороны. При этом она и со мной еще успевала разговаривать: «Дорогая! Это теперь самый современный танец. Здесь-то уж я могу затмить всех. Ты наверняка не умеешь его танцевать, правда?»

Я чистосердечно призналась, что не умею, а она мне: «Ты и в самом деле отстала от жизни. Вальсы, которые мы танцевали в школе, давно вышли из моды и похоронены. Я потом тебя научу. Вообще-то его надо танцевать в узкой юбке до колен. Только тогда и можно показать себя. В танце ведь главное — это показать свои ноги…» Короче, она перечислила все, что нужно, по ее мнению, показать.

В общем, Цэцгэ говорила много смешного. Но я в конце концов сдалась, и мы договорились, что она будет обучать меня этому танцу. Нам, однако, пришлось несколько дней ждать, пока эту музыку снова передадут по радио. Когда же такой день настал, мы заперлись в юрте, и она сказала: «Смотри внимательно».

Все ее тело так задергалось, что я растерялась и не знала, за чем следить: то ли за руками, которые двигались взад и вперед, вверх и вниз (при этом она прищелкивала пальцами), то ли за ногами, которые отделывали такие коленца, что рябило в глазах…

Я смотрела на нее и думала: «Наверное, так выглядели шаманки во время камлания», — мне о них рассказывала бабушка, когда я была маленькой.

Потом я попробовала подражать ей, но ничего из этого не вышло. Вдруг мне стало страшно: как бы она не свалилась здесь — в юрте было очень жарко и душно, но, к счастью, музыка кончилась. Цэцгэ, шатаясь, подошла к кровати и, упав на нее, прошептала: «Кумыс… Где кумыс?»

Я перепугалась и быстро подала ей кумыс в большой деревянной чашке. Она торопливо сделала несколько глотков, потом откинула волосы на плечи, вытерла пот и спрашивает: «Ну как? Поняла? Ты хорошо за мной следила? Теперь попробуй сама».

Мне почему-то стало стыдно, и я попыталась отказаться, но она встала, подошла ко мне и начала меня кружить: так двигайся, эдак двигайся, почему у тебя, мол, здесь не гнется, а там не выпячивается… А мне до того надоела эта тряска, что я крикнула: «Хватит!» — и прямо на пол села. Но она не хотела оставить меня в покое и сердито потребовала: «Встань и не кривляйся передо мной. Ты думаешь, у меня сразу получилось? Тебе и не снилось, сколько труда и денег я потратила, прежде чем достигла такого мастерства».

«Цэцгэ, дорогая, лучше не надо! Я не хочу. Не могу я трястись, словно овца, вымокшая под холодным дождем».

Тут она вскочила с кровати и закричала: «Что ты себе позволяешь? Ты этим не меня, а всю современную молодежь унижаешь!» — Потом швырнула чашку с кумысом на пол и выскочила из юрты.

— Теперь, стоит мне услышать эту музыку, я сразу вспоминаю тот злополучный день, — со смехом закончила свой рассказ Саран. В этот момент начали передавать прогноз погоды, и наш разговор оборвался.

— Бурана вроде бы не ожидается, — сказал Данзан, подбросив в костер дров, и добавил: — Завтра нам рано выезжать. Надо уложить вещи.

На востоке застыла луна. В ее бледных лучах все вокруг казалось синим. Я снова посмотрел на то окаменевшее дерево. Оно по-прежнему стояло неподвижно, раскинув свои ветки, только теперь оно казалось сине-голубым, словно лед.

* * *
Солнце стояло еще высоко, когда на третьи сутки мы прибыли на новую стоянку. Здесь все было не так, как в степи. Со всех сторон высились горы с остроконечными вершинами, а утесы и кручи казались причудливыми облаками и тучами, которые появляются иногда в ясный летний день перед ливневым дождем. Гребни гор были сплошь покрыты густым лесом. Ветви деревьев прятались под пушистым снегом. Можно было подумать, что эти деревья только что вскарабкались на вершины, чтобы разглядеть нас, кочевников, издалека прибывших в их края, и теперь смотрели на нас из-под мохнатых шапок затаив дыхание.

Ручьи и речки, берущие начало в заоблачных ледниках, замерзли и напоминали гигантских змей с серебристой чешуей, ползущих нам навстречу, в долину. Глядя на их бугристый лед, я представил, как эти строптивые ручьи и речки сопротивлялись морозу — их берега были сплошь покрыты изморозью, словно вода и сейчас еще трудилась, пробивая себе путь подо льдом к океану. Но она вся уже замерзла и превратилась в лед, который местами был настолько чист, что в нем, как в зеркале, отражалась во всей своей неповторимой красоте окружающая природа.

Хангай поразил нас всех своим своеобразием и красотой, поднял настроение. Больше всех радовался Энхэ, которого нельзя было затащить в юрту, хотя мороз стоял крепчайший.

Все заняты делом: кто сгружает поклажу, кто таскает тюки и складывает их на снегу. Данзан же глядит по сторонам — видимо, примеривается, где лучше пасти табун и где его укрыть, если налетит буран. Казалось бы, теперь-то, когда он осуществил задуманное, ему нечего волноваться, но не тут-то было — вид у него по-прежнему озабоченный…

— Здешние хищники чертовски хитры. Они сейчас притаились и наблюдают за нами и за табуном. Их надо бояться больше, чем любого бурана и пурги. Теперь они будут поджидать удобного случая, чтобы напасть на лошадей. Дэрэм! Отправляйся сейчас же к табуну и покрутись на видном месте, — сказал Данзан.

Закончив устанавливать юрту, он тут же направился к своему коню.

— Съезжу посмотрю на ущелье.

— Ну куда тебя опять понесло? — воспротивилась Саран. — Неужели нельзя это сделать завтра? Устал ведь с дороги, хоть бы горячего чаю попил…

Но Данзан был непреклонен:

— Будет еще время для отдыха. Сердцем чую, что не сегодня-завтра нагрянет сильнейший буран! Я скоро вернусь, а вы внимательно прослушайте прогноз погоды.

Саран с сыном взялись обставлять юрту, а я стал утеплять ее. Сначала разгреб сугроб и вбил в замерзшую землю колышки вокруг юрты. Затем натаскал в мешках навоз — его было много на месте старой зимовки — и засыпал им стены юрты до нижней волосяной веревки, опоясывающей ее. Оставалось еще заготовить сухих дров. К счастью, здесь с этим было просто. Я натаскал с ближней горы много вязанок хвороста и аккуратно сложил их у юрты.

Работа у всех спорилась, и мы не заметили, как наступил вечер. На закате пошел пушистый снег. Вскоре подъехали Данзан с Дэрэмом. Когда мы втроем вошли в юрту, в очаге уже пылал огонь, а в котле варился ужин. Мы уселись у очага, и начался оживленный разговор о новом крае.

— Природа подарила нам замечательное зимовье, — сказал Данзан. — Я говорю об ущелье. Если успеем загнать туда табун до бурана, то нам и сам черт не будет страшен. — Потом спросил у жены: — Саран! Что-нибудь передавали по радио? Прогноз вы слушали?

— Передали, что ночью в юго-западных районах будет снег и пурга.

— Так и знал… Закат сегодня был очень подозрительный, вот и снег уже сыплет, да и радио подтверждает. Видать, ночью нам придется трудно… Пасти будем все, втроем. Дэрэм, ты поужинал? Сейчас же отправляйся к табуну и отгони его к дальнему краю ущелья. Мы сейчас поужинаем и придем тебе на подмогу.

Дэрэм ускакал. Данзан, дав массу наставлений жене и сыну, выпил несколько чашек горячего чаю и вышел на улицу. Возвратившись, он сказал:

— Ни одной звездочки не видно. Трудная предстоит ночь. Ветер усилился. В степи сейчас наверняка метет поземка, а вот что будет здесь — угадать пока трудно. Надо поторопиться.

Темная хангайская ночь была еще страшнее и непрогляднее, чем в степи. Мы скакали, не представляя, что подстерегает нас впереди — овраг, дерево, замерзшая река?.. Продвигались в этой кромешной мгле наугад, то мелкой рысью, то галопом, а то и шагом. Ветер уже заметно усилился и швырял в лицо хлопья снега. Лес грозно шумел, а с гор доносился угрожающий гул.

— Надо торопиться, — буркнул Данзан и поскакал во весь опор, я едва поспевал за ним. Еще минуту назад мы боялись, как бы не улететь в овраг или не растянуться на льду, а сейчас, позабыв об опасностях, мчались, словно по гладкому асфальту.

Вскоре до нас донеслось тревожное ржанье лошадей и барабанный топот копыт, напоминающий далекий шум горного потока. Сквозь рев ветра и грохот изредка прорывался едва слышимый голос Дэрэма.

Мы сразу поняли, что Дэрэм не смог удержать табун и кони мчались туда, куда их гнал буран. Табун двигался на нас лавиной. Мы попытались окриками остановить его, но из этого ничего не вышло — нас вместе с нашими скакунами отшвырнуло в сторону. Вокруг творилось что-то невообразимое: завывание ветра, грохот копыт, ржанье и крики: «Останови вожака!.. Сюда поворачивай!..»

Просто чудом нам удалось остановить табун, и мы погнали его к ущелью. Снег летел сплошной стеной, и по-прежнему невозможно было ничего разобрать, но по беспрерывному ржанью лошадей я догадывался, что их строй нарушился и они теперь отыскивают друг друга. Особенно выделялись голоса жеребят и кобылиц. Шум и гул, доносившиеся из леса и с гор, сменились нескончаемым завыванием, будто хоронили кого-то, погибшего в этой неравной схватке.

Буран еще более усилился, словно хотел одним махом оборвать надоедливое конское ржанье. Теперь уже невозможно было понять — где земля, а где небо. Все смешалось в снежном вихре. Сквозь непрекращающееся ржанье лошадей доносилось: «Прижимай! Бурый наконец-то повел своих!.. Да-да! Слышу! Это его голос…»

Долго ли так продолжалось — не знаю, но в конце концов все вдруг стихло, и мы укрылись где-то от ветра и холода. Однако мокрый снег по-прежнему густо валил, и казалось, что земля кружится, как юла. Снова стал слышен и угрожающий гул, но он проносился где-то высоко над нами.

— Прижимай его и дальше! Если уж Бурый повел, табун обязательно за ним пойдет, — крикнул Данзан Дэрэму.

Табун безостановочно шел куда-то вверх…

«Какой же умный жеребец и, главное, не боится, ведет за собой в темное ущелье… Если бы не он, лошади сами вряд ли решились бы идти в эту пропасть», — думал я. После мне рассказали о нем, какой он был в молодые годы и каким стал теперь…

Конечно же, выделиться среди множества других и стать вожаком многотысячного табуна один обыкновенный жеребец не может. Такого не бывает. Но и здесь встречаются порой выдающиеся жеребцы, как, например, этот Бурый. Молодым он не знал страха ни перед стаей волков, ни перед буранами. Он, наоборот, словно ждал их и готов был стоять насмерть. Как только начинался буран, он тут же отделялся от табуна, становился против ветра и, фыркая, билкопытами землю. Стоило лошадям двинуться по направлению ветра, как он начинал гнать их в обратную сторону, легко переносясь по сугробам и взмахивая своей развевающейся лохматой гривой. Он как бы говорил им: «Чего испугались? Это же чепуха». Ему, похоже, тогда и в голову не приходило, как тяжело устоять против ветра молодняку, жеребятам, стельным кобылицам и старым лошадям. Но время берет свое, и Бурый тоже изменился с тех пор. Теперь он как только почувствует буран, так сразу же пытается увести табун в безопасное место. Случается, что молодые жеребцы начинают вести себя так же, как и он в молодости. Тогда он безжалостно расправляется с ними… Вот какой вожак вел сейчас свой табун в ущелье.

— Прижимай! Дэрэм! Молодняк поворачивает назад, не видишь, что ли! — кричал Данзан. Мне казалось, что головная часть табуна провалилась куда-то в расщелину, а Данзан все не умолкал: — Эй! Смотрите, как бы табун не повернул назад… Дэрэм, отгоняйте подальше от входа!.. Следи за восточной стороной, я встану на западной, а ты между нами.

Так и стояли мы, ожидая, пока стихнет буран. Табун, который только что был неуправляем, успокоился, лишь изредка доносилось фырканье лошадей. Ущелье как бы специально было сотворено природой для таких случаев. Мы попеременно покрикивали, подбадривая табун. Но буран, казалось, не только не стихал, но и еще более усиливался и свирепел: гул над нами нарастал, словно все алчные хищники земли собрались здесь, лязгая зубами и завывая в предвкушении пиршества. Вдруг где-то над головой разнесся треск падающих деревьев, затем они и в самом деле с грохотом полетели в ущелье. Табун тут же всколыхнулся и в страхе попытался прорвать кольцо, чтобы выскочить из ущелья. Я тревожно поглядывал вверх. Как знать, возможно, сейчас прямо над нами на самом краю пропасти раскачивается какой-нибудь громадный валун… Ведь в такой мгле ничего не видно. И вдруг Данзан спросил:

— Ты хорошо закрепил юрту?

— Хорошо, все будет в порядке! — прокричал я в ответ, поняв, как он сейчас переживает за жену и сына.

Где-то с полуночи буран начал стихать. Порой становилось совсем тихо, но потом гул вдруг усиливался. Затем опять все затихало. Словно у тех хищников силы были на исходе, и они, только передохнув, снова начинали угрожающе рычать и выть…

И все же постепенно буран утихомирился, и на небе то там, то здесь замерцали звезды. Вдруг воцарилась такая тишина, что трудно было поверить во все, что творилось здесь несколькими минутами раньше.

Тем не менее мы решили держать табун здесь и зорко следили за входом в ущелье. Вдруг Данзан крикнул:

— Смотрите! Звезды, те самые!..

Я посмотрел на небо и увидел, что Данзановы звезды совсем сблизились.

— Теперь они начнут постепенно удаляться друг от друга, и тогда потеплеет, — добавил Данзан.

— Мы-то еще ничего, справились, а вот как другим скотоводам пришлось? — заметил я.

— А что с ними могло случиться? Должно быть, так же, как и мы, укрылись где-нибудь… У нас ведь нет ни одного табунщика, который бы не знал об этих звездах.

Стало светать, и уже можно было кое-что различить вокруг. Данзан снова заговорил:

— Интересно, как там мои переночевали?

— Действительно, а что, если тебе сейчас же к ним поехать? А мы с Дэрэмом дождемся рассвета и выгоним табун на пастбище.

— И в самом деле как-то неспокойно на душе, — ответил Данзан и повернул свою лошадь. Но, подъехав к выходу из ущелья, он вдруг крикнул: — Эй! Нам отсюда теперь уже не выбраться.

Мы тут же поспешили к нему и увидели, что выход завалило снегом. Занос был такой высокий, будто сюда собрали весь снег, выпавший в окрестностях ущелья. Местами лошади проваливались по грудь. Ничего не оставалось, как раскапывать. Мы трудились долго, пока не проложили узкую тропинку, по которой едва мог проехать один всадник.

* * *
С каждой ночью мерцание звезд становилось все более тусклым, да и снег уже сверкал не так ослепительно, как прежде: значит, мороз постепенно ослабевал и приближалась оттепель. Снег еще не пестрел проталинами, но сделался рыхлым и осел. Дали по-прежнему затуманены, но это уже не изморозь, а пар, какой идет от кипящей воды. Воздух мягкий и влажный, и даже на душе стало легко и просторно.

Я с головой окунулся в сельскую жизнь, и теперь безлюдная степь, горы и долины, ночное небо, холодная пурга, кочевье и табун — все это составляло частицу моей души и жило во мне. В юрте отгонщика теперь даже жарко. Ночами в открытое дымовое отверстие можно любоваться мерцающими звездами.

Мне, как и в первую ночь после приезда, не спалось. Возможно, потому, что Данзан пообещал показать мне на рассвете древний город-призрак. Договорились мы с ним, что встанем в полночь, но сейчас он спал рядом со мной крепким сном, и я чуть не подумал, что он напрочь забыл о своем обещании.

Наши лошади у юрты, видно почуяв свой табун, изредка всхрапывают. Саран уже поднялась, слышно, как она возится у очага. Вскоре наконец и Данзан встал, вышел на улицу. Возвратившись, сказал жене:

— Саран! Побыстрее вскипяти чай, время уже за полночь. Надо бы поторопиться. — Затем подошел ко мне: — Старик, пора вставать. Созвездие Ориона уже клонится вниз.

Я тут же вскочил, быстро оделся, и мы уселись пить чай, но Саран, обращаясь к мужу, недовольно сказала:

— Ну что ты за человек? Никому от тебя покоя нет. Опять затеял какую-то ерунду и не даешь гостю отдохнуть… Еще не известно, увидите ли вы этот город с вершины горы или нет…

Данзан громко рассмеялся:

— А как же, дорогая моя. Когда мы бываем в столице, они что с нами делают? Они и на минуту не оставляют нас в покое: то цирк, то какой-нибудь музей, то еще что-нибудь. А мы не только нашего гостя эксплуатировали, но и отпускаем, так ничего и не показав. Нет! Сегодня утром обязательно покажем ему город-призрак. Сейчас ведь самое начало весны: как раз в это время он и появляется. Да и виден-то всего семь суток, а потом бесследно исчезает. Нам до восхода солнца надо быть на вершине Товцога, — заключил он, схватил седло и торопливо вышел из юрты.

Некоторое время мы ехали стремя в стремя и молчали. Первым заговорил Данзан:

— Как все-таки незаметно пролетает время. Ведь, казалось бы, совсем недавно ты к нам приехал, а уже уезжаешь. Летом обязательно приезжай, и семью с собой бери. Твоим детишкам у нас будет раздолье. Вообще вам, горожанам, надо обязательно хотя бы на месяц выбираться на село. Иначе совсем захиреете. Мы с Саран и Энхэ будем ждать вас. Летом далеко не откочуем, а будем держаться где-нибудь поблизости от сомонного центра. Для кумыса специально кобылиц заведем… — Он немного помолчал, потом продолжил: — Когда ты приехал, мне поначалу неспокойно было.

— Отчего же?

— Да так… Видно, потому, что обо всех сужу по себе… Я ведь себе места не нахожу в городе, когда приходится туда ездить, — мечусь, как зверь в клетке. Вот и за тебя стал бояться. У нас же тут, кроме холодов, безлюдной степи да табуна, ничего нет… А ты держался молодцом. Я-то знаю, что для вас, горожан, значит город. Вы без него наверняка никакой другой жизни себе не представляете. Так ведь? А вот со мной все иначе. Странно, правда? Только приеду в город — буквально задыхаться начинаю. Утром все уходят на работу, а я один в доме остаюсь. Делать абсолютно нечего. Слоняюсь из комнаты в комнату, смотрю в окно, но что там увидишь — одни здания да снующие по улицам машины. В такие минуты мне наша степь всегда вспоминается, как наяву перед глазами стоит. Ну вот, дождусь я так вечера, только немного успокоюсь, а тут опять мысли о завтрашнем дне: ведь утро мне все равно ничего нового не сулит. А вечерами что? Сидим да смотрим телевизор. Меня даже сны одолевать стали. Один из них до сих пор не могу забыть.

Как-то вечером сестренка заметила мое настроение и говорит: «Сейчас по телевизору интересный фильм будут показывать, о скотоводах».

Действительно, стоящий был фильм, я даже повеселел немного. До того вжился в него, что ощутил себя среди героев фильма, начисто забыл, что сижу в городском доме. И как вечер прошел — тоже не заметил.

Вот той ночью и приснился мне странный сон. Не просто сон, а цветной. Такого со мной еще не бывало…

Сначала увидел табун. Прекрасные скакуны с развевающимися гривами носились друг за дружкой. Потом увидел и себя среди табуна: я заарканил белую лошадь, она, похоже, была самой резвой среди остальных, потому что я никак не мог ее остановить. И вдруг вижу, табун куда-то исчез, а на том месте пасется свинья. Оказалось, что я вовсе не белую лошадь заарканил, а большую белую свинью, и она тащит меня за собой по траве. Я дико закричал и проснулся.

Той ночью так и не уснул, все думал: «Неужели, когда вернусь домой, мне предложат не табун пасти, а свиней?..»

На следующий день заторопился домой и успокоился только тогда, когда стал снова пасти свой табун. Вот какой я странный. Потому-то и беспокоился о тебе. Вы же нас жалеете, но и мы иногда жалеем вас. Я в ту зиму наблюдал из окна, как в лютый мороз девушки по улицам ходили с голыми коленками. — Он неудержимо расхохотался. — Ну как тут их не пожалеешь? Зачем это им нужно?

Я в шутку ответил:

— Жаль, что ты грустил в городе. Надо было познакомиться с какой-нибудь из них, ходили бы на танцы, в кино — наверняка бы не пришлось скучать…

— Ишь ты, черт, чего придумал! Городские девушки недотроги. Что, не так, скажешь?

— Почему же?

— Так мне кажется. И слишком нежные. Это сразу видно. Лица у них прямо-таки прозрачные. Да если они станут целоваться с каким-нибудь сельским парнем вроде меня, то у них наутро щеки опухнут, чего доброго придется обращаться к врачу, — ответил он и снова раскатисто захохотал.

Мне захотелось поддержать веселый разговор, и я спросил:

— А сельские девушки?

— Сельские-то? Тут совсем другое дело. Если ты поцелуешь нашу девушку, то она может подумать, что ты не любишь, и обидится.

— Почему?

— Думаю, что вы, горожане, не обойдетесь одним поцелуем в щечку, а обязательно, как своих городских, постараетесь поцеловать в губы. Тогда-то уж точно обидите. Так-то… — И он улыбнулся.

«Надо же…» — подумал я.

В этот момент Данзан подобрал поводья и сказал:

— Старик, уже светает, надо торопиться. — И стегнул коня.

Мы помчались прямиком к горе Товцог — она уже вырисовывалась вдалеке. Поднявшись на вершину, привязали лошадей и стали осматриваться вокруг. Затем подошли к обо, и Данзан сказал:

— Сегодня город-призрак будет хорошо виден. В такое вот ясное утро и надо на него смотреть. Впервые я видел его, когда мне было семь лет — меня отец сюда привез. Тогда нам тоже с погодой повезло. Эту кучу камней — обо — мы насыпали вместе с отцом. Он частенько мне говорил, что мужчине, увидевшему на рассвете город-призрак, всегда будет сопутствовать удача и счастье. — Данзан глубоко вздохнул. — Ты смотри на восток. Сейчас, пожалуй, еще рано. Надо, чтобы хорошенько рассвело.

Вскоре горизонт на краю безбрежной степи начал желтеть. Мы молча сидели, уставившись туда, и вдруг, словно пробив толщу земли, перед нашими глазами вырос огромный город. Я четко различил силуэты многоэтажных домов.

— Ну как? Видишь?

— Да-да!

— Здорово, правда?

— Поразительно…

Однако через минуту силуэты многоэтажных домов разрушились и превратились в облака. Затем исчезли и они, и перед нашими взорами снова засинел горизонт.

Но не успел я и опомниться, как снова появилось прежнее видение. Теперь высоченные здания чередовались с низкими, и между ними были четко видны просветы вроде улиц и площадей. Приглядевшись внимательно, можно было заметить, как по ним взад и вперед сновали какие-то крошечные существа, не более муравья…

Вскоре и этот город начал расплываться и исчезать, однако на его месте тут же стали всплывать здания уже иной архитектуры. Мы, затаив дыхание, следили за этим удивительным зрелищем. Как только огненная заря окрасила горизонт, багровые и ярко-красные волны затопили здания, и они тут же стали расплываться.

Из-за горизонта начал медленно выкатываться желтый шар и вскоре выкатился совсем, оторвался от земли.

— Вот это и есть древний город-призрак… Настоящее чудо, — сказал Данзан и направился к своей лошади.

Да, этому нельзя было не удивляться. Пожалуй, если бы я сам не видел все своими глазами, то ни за что бы не поверил никаким рассказам. Весь обратный путь я думал о мираже. Однако Данзан то и дело сбивал меня с мыслей.

— Ну что скажешь? Меня ведь некоторые даже лжецом прозвали… В прошлом году приезжал к нам один ответственный работник из аймака. Я ему рассказал об этом, а он эдак снисходительно мне говорит: «Кончай ты морочить голову людям. Такое ведь на трезвую голову и не придумаешь — сущий бред». Но я, конечно, молчать не мог и после рассказал еще одному горожанину. Тот очень заинтересовался и, помню, сказал: «Надо же! Посмотреть бы… Видимо, отражается какой-то город».

— А какой, по-твоему? — спросил я у Данзана.

— Не знаю… На Улан-Батор не похож. Может, Москва или Ленинград?

— Понятия не имею.

— Нет, на них не похож, — задумчиво протянул он.

— А ты бывал там? — поинтересовался я.

— В позапрошлом году молодые скотоводы, золотые медалисты ЦК ревсомола туда ездили, а я был в составе делегации.

— Тогда, возможно, Нью-Йорк, Лондон, Париж, а может, и Токио. Мало ли городов на свете, — сказал я.

— Вполне возможно, что один из них.

На этом наш разговор оборвался. Мы мчались в сторону синеющий вдали горы.

И в самом деле, трудно представить, что где-то на земле есть такой огромный город, но и не верить этому тоже невозможно. Явление это было известно еще в древности. В народе его прозвали древним городом-призраком, или «гандрисын балгас». Я и раньше много слышал о нем, а теперь мне посчастливилось увидеть его своими глазами. Где-то во вселенной обязательно должен быть его настоящий двойник — ведь на пустом месте мираж не возникает.

«Если бы этот мираж увидели ученые и специалисты, они бы наверняка определили, что это за город, где он находится», — думал я, веря во всесилие науки.

Действительно, наш мир и люди, живущие в нем, удивительно схожи с этим городом-миражем и его обитателями…

Старое всегда уступает новому, но этот процесс может длиться веками, и потому, наверное, человек часто не замечает перемен. Впрочем, если бы он даже попытался проследить, как они происходят, то не многое бы заметил: человеческая жизнь слишком коротка.

«А что же это были за существа, которые, словно муравьи, сновали по улицам города?» — подумал я. Вероятнее всего, это люди. Не может же быть так, чтобы в огромном городе никто не жил. Но ведь в таком случае у каждого обитателя этого города были свои дела, свои заботы и хлопоты. И конечно же, ни один из них не предполагал и не мог предположить, что их город может так быстро меняться, как это мы наблюдали с вершины Товцога. Все они, несомненно, считали, что город дан им навсегда и не может меняться на глазах.

Жизнь огромна и безгранична, и поэтому осмыслить ее раз и навсегда невозможно. И все-таки очень хорошо, что ее пытаются осмыслить.

Мне почему-то вдруг вспомнились мои детские годы, когда я никак не мог представить себе нашу планету в форме шара и поверить, что земля круглая. «Земля наша шарообразна, она вращается вокруг своей оси», — объяснял учитель. Я же был страшно удивлен этим открытием и спрашивал у него: «Учитель! Если земля как шар, да еще вертится, то почему же тогда люди не падают с нее?» Помню, учителем был у нас седой старик, который пытался тогда как можно доходчивее ответить на мой вопрос: «Предположим, что мы на гигантский мяч посадили муравья. Ему наш мяч покажется не круглым, а плоским. Вращение же его он просто не будет замечать. То же самое происходит с людьми».

И все же объяснения учителя казались мне не очень убедительными. Поэтому, приходя домой после уроков, я ставил опыты: брал свой большой полосатый мяч, сажал на него малюсенького черного муравья и говорил ему: «Ну что, муравей, по-твоему, этот мяч плоский? Нет, брат, он шарообразный». Пусть это была игра, но она помогла мне постичь то, что я никак не мог воспринять на уроке со слов учителя. Теперь через много лет мне смешно вспоминать об этом. Многое из той жизни кажется уже нереальным, будто всплывает в памяти какая-нибудь сказка или легенда. В то время я не мог понять внутренней сути того, чем так интересовался. Позже мне многое стало ясно, но в детские годы я, разумеется, тоже пытался докопаться до сути, да ума не хватало. И когда я сейчас думаю об этом, то понимаю, что время стирает и меняет все, как неудержимый поток. Остаются только сказки да легенды.

К сожалению, сам человек этого не замечает. Вот и я за два месяца жизни у Данзана многое повидал и многое узнал. Две звезды, предсказывающие дзут, я наблюдал сам, а окаменевшее дерево даже гладил ладонью. Спору нет, здесь все реально и даже осязаемо, но все же есть в этом что-то от легенды. А город-призрак? Любой скажет, что это легенда, но я-то видел его своими глазами.

Кроме того, я ведь помогал табунщикам и жил их жизнью. За это время мне пришлось пасти ночью табун, участвовать в кочевке, бороться с бураном. И что же? С каждым днем все это будет отдаляться от меня, пока не уйдет в мир сказки. Такова жизнь…

В свое время отец Данзана умом и хитростью одолел Неукротимого Вороного. Но думал ли он тогда, что этот случай станет легендой? Конечно же, нет! А ведь сейчас это воспринимается не иначе как легенда.

«И вообще вся человеческая жизнь есть сказка и легенда», — подумал я, но Данзан прервал мои мысли:

— Когда завтра придет машина? Я успею тебя проводить? Мне сегодня идти в ночное.

— Конечно, успеешь. Я ведь тоже иду вместе с тобой. Это моя последняя ночь здесь.

— Но тебе ведь предстоит дальний путь. Устанешь… Хотя было бы неплохо скоротать эту ночь вместе. В любом случае ты не вздумай забывать о нас. Летом — только сюда, к нам…

— Как же я забуду? Ведь зимние звезды, мерцающие на небе, можно увидеть из любого уголка земли. И стоит мне заметить, как твои звезды пошли на сближение, я сразу буду знать, что надвигается буран, и тут же примчусь к тебе.

— Значит, мы с тобой, как два сказочных богатыря, будем поддерживать связь по звездам. Это очень хорошо: всегда можно рассчитывать на то, что помощь придет своевременно. А вообще ты не забывай о тех звездах. Вдруг тебе не удастся снова сюда приехать, тогда ты будешь смотреть на них и вспоминать нас.

Мы неторопливой рысью поднимались по узкой тропинке, ведущей на холм. Вскоре на южном склоне показался табун. Увидев его, наши лошади пронзительно заржали и перешли на шаг. А как только мы поднялись на гребень холма, услышали песню:

Солового своего
По голосу узнала.
Милого своего
По походке узнала…
Это пела свою любимую песню Саран. С полными ведрами воды она медленно шла к юрте. Мы глядели на нее, остановив коней, и она казалась нам феей из сказки.


Пер. Висс. Бильдушкинова.

НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ

От резких толчков и скрежета я проснулся и услышал мягкий, протяжный гудок, который едва ли мог разбудить даже самого беспокойного пассажира. Я слегка отодвинул занавеску и посмотрел в окно: наш экспресс отходил от какой-то большой станции. Он медленно набирал скорость, словно страшился бесконечного пути, лежавшего перед ним. Замелькали придорожные фонари, затем они стали вспыхивать зарницей, и вдруг все погрузилось в темноту, исчезло.

Вагон по-прежнему трясло и качало. Я попытался снова заснуть, но не смог. Сна как не бывало. Посмотрел на часы: было уже за полночь. Ни о чем не хотелось думать — голова была совершенно пуста. Подобное я испытывал и раньше. Сразу же после сна у человека почему-то не бывает никаких мыслей, тогда как перед сном, наоборот, их накапливается столько, что и не знаешь, куда от них деваться. Вот и вчера у меня их было столько, а теперь ни одной: ускакали все куда-то, словно лошади. Может, с ними происходит то же, что и со стадом, когда его перегоняют через брод: обычно в таких случаях далеко не сразу находится смельчак, который первым бы ступил в воду. Аналогичное случается ведь и с людьми. Скажем, идет какое-нибудь собрание, а выступить первым никто не решается, зато к концу уже не бывает отбою от ораторов. Но как бы там ни было, голова моя оставалась пустой, и мне стало страшно от этой опустошенности.

Я снова посмотрел в окно. В безоблачном синем небе катилась луна, словно серебряная чаша. При этом она катилась не вперед, а назад. И если бы увидела ее сейчас девочка Таня, то наверняка бы очень удивилась и непременно бы стала досаждать матери: «Мама! А почему она катится назад?»

Она едет со своими родителями в одном купе со много. Я уже успел поразиться ее любознательности. В течение всего дня она только тем и занимается, что расспрашивает всех обо всем, что попадется ей на глаза.

Наши же дети ведут себя совсем иначе: большей частью они упрямо молчат — попробуй хотя бы одно слово вытянуть из них. А может, нашим детям все уже известно и им просто не о чем спросить? Вряд ли. Им, как и всем детям мира, все интересно, но дело, видимо, в том, что мы зачастую отмахиваемся от них и ничего им толком не объясняем. «Это, очевидно, плохо сказывается на речи и на умственном развитии наших детей», — подумал я. И чего только не взбредет в голову, когда в ней пусто.

Нестерпимо захотелось курить. Я невольно потянулся за сигаретой и уже было чиркнул спичкой, но вовремя заметил, как неспокойно спят мои соседи, и задул ее. В купе и без того не хватало воздуха: было невыносимо душно.

На верхней полке, напротив меня, спал Николай Васильевич Иванов, весьма веселый и жизнерадостный молодой человек с вьющимися каштановыми волосами. Он с кошачьей легкостью взлетает на свою полку и так же легко спрыгивает с нее. Сразу же после нашего знакомства он представился: «Я — строитель, еду в вашу страну строить… Правда ли, что у вас все еще много зверей? Я их всех люблю…» Но не успел он разговориться, как жена окликнула его: «Коль!..» — и он тут же замолчал.

Может, он так боялся своей жены, а может, был такой говорун, что делился с первым встречным всем, что взбредет ему в голову, и жена должна была постоянно напоминать ему об этом. Право, я не знаю. Однако строгость и сдержанность его молчаливой и стройной жены Наташи сразу бросалась в глаза. Она обычно целыми днями стоит у окна и смотрит на проплывающие мимо пейзажи… Вполне возможно, что она думает о незнакомой стране и о том, как устроить там свою жизнь. В самом деле, есть о чем подумать, тем более хозяйке дома, едущей в другую страну: как там будет с квартирой, с работой, со школой. Но девочке Тане беспокоиться обо всем этом не нужно. Она пребывает в том счастливом возрасте, когда вся вселенная кажется родным домом, лишь бы родители были рядом.

В отдельные дни наши разговоры шли довольно живо, но иногда совсем затухали. Однажды Коля, видимо, не вытерпел и решился на откровенность: «Я вашу молодежь возьму в свои руки». «А вы раньше бывали в нашей стране?» — поинтересовался я. «Нет, впервые еду, но у меня есть о ней кое-какое представление. В прошлом году несколько молодых строителей из Монголии проходили стажировку у нас. Смышленые ребята, все схватывают на лету…» — сказал он и вдруг замолчал. Было видно, что он что-то недосказал. Затем он внимательно посмотрел мне в лицо и продолжал: «Вот только жаль…» — Но в этот момент жена, как и до этого, окликнула его: «Коль!» — и наш разговор тут же оборвался, словно он и вовсе не начинался.

После, когда я курил в коридоре, через приоткрытую дверь слышал, как они спорили. Она говорила: «Коль! Попридержал бы ты свой язык! Ну как ты разговариваешь с незнакомым человеком? Ты ведь не у себя в бригаде!» На это Коля отвечал: «Наташа! От кого мы должны что-то скрывать? Если у наших друзей есть какие-то недостатки, то почему бы не сказать им об этом? Я и раньше говорил своим стажерам об их недостатках, и они ничуть на меня не обижались…» Но, услышав мои шаги, супруги замолчали.

Наш состав по-прежнему быстро мчался вперед… Со свистом, не сбавляя скорости, проскакивал он небольшие станции. Это и понятно, ибо наш экспресс был международным. Я снова посмотрел в окно: бездонное синее небо побледнело, близился рассвет.

Несколько дней и ночей наш поезд, словно гигантская змея, скользил среди сплошного леса, но сегодня он мчался уже по голой степи. Наконец-то перестало рябить в глазах от наплывающих на тебя деревьев. Лишь далеко-далеко впереди маячили голые вершины гор. Это означало, что прославленная сибирская тайга осталась далеко позади.

Тане, видимо, было очень жарко: на ее курносеньком носу выступила испарина. Она раскидала одеяло и свернулась в клубочек, прижав к себе своего ушастого медвежонка. Из коридора все чаще доносились чьи-то шаги. Коля с кряхтеньем повернулся ко мне и удивленно спросил:

— А вы что не спите? — И сладко зевнул.

— Замучила бессонница…

— А где же мы едем? — осведомился он и посмотрел в окно, но яркое солнце ослепило его. — Надо же! Совсем уже день.

— Да нет, солнце только-только всходит.

— Понятно… Леса-то уже нет, вот оно и бьет прямо в глаза. А изменилось все как! Значит, вы уже почти дома, и потому вам не спится… А мы-то хороши, совсем заспались. — И он широко улыбнулся.

— Все верно. Пять временны́х поясов мы уже преодолели.

— Да! В это время у нас седьмой сон досматривают, а здесь уже вовсю день разгорается. Пока я привыкну к вашему времени, наверняка буду опаздывать на работу, — весело сказал он. — Кстати, часы-то надо перевести, — добавил он и окликнул жену: — Наташа! Посмотри-ка в окно. За одну только ночь все так изменилось, что ничего и не узнать. Даже воздух совсем другой.

Наташа быстро приподнялась и посмотрела в окно. Ее распущенные волосы заблестели на солнце, словно золото.

— А скоро мы переедем через границу? — спросила она и поправила свое полотенце, перекинутое через плечо.

— Осталось всего ничего.

При этих словах Коля вскочил и схватился за рубашку.

— Тогда надо вставать. Не дело въезжать в братскую страну в таком виде, — лукаво заметил он и спрыгнул с полки.

Все уже встали. Вскоре поезд сделал остановку в последнем советском городе. Коля тут же стал выгонять нас из купе:

— Дорогие мои! Поезд-то наш будет почти час стоять. Надо бы размяться и подышать свежим воздухом.

Все пассажиры уже покинули вагоны: кто-то решил погреться на солнышке, кто-то побежал за газетами. Мы же дружной компанией успели пообедать в ресторане и уже направлялись к поезду, как наш неугомонный Коля скомандовал:

— Вы идите, а я сбегаю за свежими газетами и журналами. Поезд-то наш за сутки вон какое расстояние проскакивает, а мы тут лежим и ничего не знаем, что происходит в мире. — И он исчез в толпе.

Но едва мы успели зайти в купе, как он уже вернулся с газетами и сразу же напал на жену:

— Я же говорил, что мы ужасно отстали от жизни! — При этом он обнял меня: — Поздравляю вас!

— Что случилось, Коля?

— Я уже всех ваших успел поздравить, а теперь очередь за вами. Советские и монгольские биологи совершили прямо-таки революцию, переворот в науке! Вот, в газете написано. Кстати, революция-то в вашей науке, в биологии, а вы тут преспокойненько сидите. Как же так можно, а? — упрекнул он меня и продолжил рассказ: — Пшеницу сделали многолетней культурой. Вот это открытие! Что скажете? Теперь по весне землю пахать не придется, технику и горючее сбережем. Да и почву без толку разрушать перестанем. Да! Удивительное открытие! — говорил он, качая головой. Было видно, что он радуется от души. Затем пристально посмотрел на меня: — Вы же биолог, а я вот что-то не вижу, чтобы вы радовались. По-моему, все, кто любит хлеб, должны радоваться. Не так ли? А может, вы его уже разлюбили? Или вы не верите мне? — донимал он меня.

Потом он окликнул жену:

— Наташа! Ты прочитала? Позавчера я тебе о чем толковал? Начал было говорить, что монголы — смекалистый народ, а ты прервала меня… Помнишь это? А теперь что скажешь? Этому сообщению не только мы, но, должно быть, все человечество радуется. Так или нет?

Большие голубые глаза Наташи засветились радостью:

— Да! Действительно замечательное открытие! И как же она растет?

— Я ничего не могу тебе сказать, но вот он, — Коля указал на меня, — он же растениевод и, конечно же, знает больше, чем мы с тобой. Просветили бы нас! Многим ли она отличается от обыкновенной пшеницы?

— Пожалуй, многим… Как вы знаете, простая пшеница развивается снизу вверх, то есть колосок наливается в последнюю очередь. А у многолетней пшеницы все наоборот. Иначе говоря, развитие у нее идет сверху вниз: сначала развивается колосок, затем листья и в последнюю очередь стебелек…

— Вот что значит специалист! Не чета нам с тобой, Наташа. Интересно было бы встретиться с этими учеными и поговорить.

Наташа широко улыбнулась:

— А поймешь ли ты что-нибудь?

— Может, и ничего не пойму, но все же интересно посмотреть на них самих. У таких людей даже биографии бывают весьма поучительными. Слушаешь их, и у тебя самого ума становится больше, — искренне признался Коля.

— Но вы же их видели, — вмешался я в разговор.

— Когда? Где? — еще более удивился он.

— Неужели забыли? На Ярославском вокзале…

— И они едут с нами?

— Нет, все остались в Москве.

— Да-да! Вспомнил. Они, кажется, вас провожали? Как же! Вспомнил. Еще в окно кричали: «Передавай привет старику профессору!»

Видимо, он и в самом деле вспомнил. И как же ему было не вспомнить, когда он чуть не поругался с ними. «Если уж не едете, то чего запрудили дорогу-то. Дайте пройти!» — возмущался он тогда. Теперь, видимо, ему неудобно было вспоминать об этом. Он снова заулыбался и заметил:

— Глядя на них, и не подумаешь, что они ученые, такие все молодые.

— Да-да! Это были мои учителя.

— Смотри, Наташа! Монгольский ученый, который сделал такое открытие, оказывается, сидит рядом с нами. Столько времени едем с ним в одном купе и ничего не знаем. А вы-то сами тоже хороши. К чему такая скромность… Могли бы и сказать нам. И какую степень вы получили? — начал пытать он меня.

— Был кандидатом, теперь стал доктором…

— Наташа! Разве можно такое событие просто так пропустить и не отметить?

Она молниеносно отреагировала на слова мужа: раскрыла чемодан, вытащила бутылку водки и протянула мне рюмку.

Но Коля заметил:

— Похоже, что наш именинник без закуски к этому зелью не прикладывается. Сбегай-ка в ресторан.

Она послушно вышла из купе.

— И где же вы учились? — спросил Коля и наполнил рюмки.

— Сначала в Москве пять лет, потом несколько лет работал у себя на родине и поступил в аспирантуру…

Тут Коля прервал меня:

— То-то и оно! Я давно успел заметить: дорогу нашу уж больно хорошо знаете. Я и предполагал, что вы не раз по ней ездили. Оказывается, так оно и есть.

Однако в этот момент двери открылись, и к нам вошли таможенники. Они бегло осмотрели купе и спросили:

— Сколько человек едет в вашем купе?

— Четверо…

— А где еще один пассажир?

— Моя жена ушла в ресторан, — ответил Коля.

— Ресторан закрыт, а мы уже на границе. Приготовьте паспорта и не забудьте приложить таможенные декларации.

Коля тяжело вздохнул и с сожалением сказал:

— Что же делать? Пройдем уж досмотр, а тогда продолжим наш разговор.

Успела вернуться и Наташа:

— Ресторан откроется сразу же после пересечения границы.

Мы стали готовить свои чемоданы. Таможенники досматривали, как и всегда, но их внимание привлекла моя колба с зернами.

— Зачем вы везете эти зерна? — спросили они.

— Своему старому учителю хочу подарить.

— А есть у вас разрешение на провоз, справки?

— Нет.

Но не успел я объясниться, как в наш разговор вмешался Коля:

— Дорогие мои! Он едет после защиты докторской диссертации. Ему бы поздравления передать, а вы тут со своей инспекцией пристали.

— Мы здесь не говорим о защите диссертации, а выясняем то, что указано в декларации, — сказала женщина — таможенный инспектор.

Но Коля, видимо, не хотел сдаваться:

— По этим-то семенам он и стал доктором. Если нужны какие-то доказательства, прочтите вот в этой газете.

— Я ведь не с вами говорю, — заметила она.

— Коль, перестань! — добавила жена.

— Колбочку вашу мы временно конфискуем. Оставьте свой адрес, и мы ее потом вам вышлем.

— Дайте хоть как следует рассмотреть, пока вы ее не спрятали, — сказал Коля и стал ее разглядывать, то приближая к себе, то удаляя от себя. Потом он пробубнил себе под нос: — Да, на простую пшеницу не похожа… Очень даже сильно отличается…

Подошла очередь моих друзей.

— Где ваши вещи? — спросила та же женщина. И тут Коля скомандовал:

— Наташа! Выставь все наши вещи.

Но в этот момент Таня вдруг схватилась за свой маленький чемоданчик и, прижав его к груди, твердо сказала:

— Я не дам проверять свой чемодан.

— Нельзя так вести себя, — строго сказала мать.

— А что же у тебя там такое, что не даешь проверять? — спросила инспектор.

— Оружие, — ответила Таня.

— Об игрушках своих она говорит, — забеспокоилась мать.

— Давай-ка открой свой чемодан сама. Я ничего не возьму, только посмотрю, — стала уговаривать ее инспектор.

— Папа только что говорил, что оружие везти запрещено, — не унималась она.

— Хорошо, что ты говоришь правду, девочка, но я не отниму его у тебя.

Однако Таня недоверчиво посмотрела на нее:

— Неправда! А почему тогда у дяди отобрали семена? Я ни за что не покажу. Моя бабушка такими зернами голубей кормит, разве можно сравнить их с моим ружьем?

Коля не вмешивался в разговор, лишь улыбался и ждал: чем кончится их сражение. Мать же, наоборот, всячески старалась уговорить дочь, но та еще больше упрямилась:

— Мама! Ты же сама говорила мне, что чужие вещи без спросу нельзя трогать. Я же не лезу в ваши сумки, когда вы приходите с работы домой, а вы хотите без моего разрешения показать мой чемодан чужим людям. — И она покраснела.

Тогда женщина обратилась к Коле:

— До чего же упрямой воспитываете вы свою дочь. — И они вышли.

Некоторое время мы все сидели молча, а затем начали снова укладывать свои вещи.

— Если бы вы поступили так, как я сейчас, то у вас не отняли бы ваши семена. Вы же струсили, и вот… — победно заключила Таня.

— Татьяна, перестань! Чтобы я больше этого не слышала. Некрасиво! — сказала Наташа.

Мы снова замолчали.

* * *
Знойный августовский день нехотя растворился в сумерках. Совсем неинтересно, когда солнце так незаметно исчезает за высокими зданиями. В худоне оно обычно скатывается за горные вершины, это так красиво. Сумерки давно уже сгустились, но по-прежнему жарко и душно. Все небо заволокло, и кажется, что вот-вот хлынет дождь. Все еще обдают теплом стены зданий, каменные плиты лестниц. За день они до того нагрелись, что никак не остынут.

Весь этот жаркий день у многоэтажного здания института было шумно и многолюдно. Поступающие переживали за свою судьбу, и никто не решался уйти отсюда, хотя делать здесь было абсолютно нечего. Теперь они уже разошлись по домам, чтобы завтра утром снова явиться сюда и торчать здесь, пока не станут известны окончательные результаты. Души и сердца их теперь под стать горячему солнцу, лишь одна заветная мысль не дает им покоя. Однако по лицам ребят не так-то просто догадаться, что с каждым из них происходит. Кто-то, видимо, от души радуется, но скрывает это, кто-то убит горем, но тоже старается, чтобы это осталось незамеченным. Кто-то надеется на повторные экзамены, а кому-то неожиданно предложили учиться на другом факультете… Словом, творилось трудно объяснимое. Родители городских ребят неотступно следовали за ними. Со стороны они походили на отару овец, которым вдруг удалось пробраться через загон к своим ягнятам. Весь день они толпились у института, словно не их дети, а они сами сдавали экзамены. Можно было подумать, что они нигде не работают, иначе кто бы их отпустил на целый день. И все же в их поведении, видимо, был какой-то глубокий смысл. Иначе зачем бы они сюда пришли…

Сельским ребятам, впервые в жизни попавшим в большой город, все это было в диковинку, и они с удивлением наблюдали за странным спектаклем. Здесь ведь не лес и не степь, в городе не заблудишься. Но почему же тогда родители городских ребят не отходят от них ни на шаг? Неужто они сами такие беспомощные и им обязательно нужен поводырь? Да не может этого быть! Смотри, какие все они смышленые. Но почему же тогда?.. Ясно, что их всех избаловали. Родители же сельских ребят далеко отсюда, да и не смогли бы они вот так опекать их. К тому же и необходимости в этом ведь никакой нет.

Теперь у здания института полная тишина. Даже трудно поверить, что днем здесь было столпотворение. В вечерних сумерках многоэтажные здания высятся грозно, словно скалы. Деревья вдоль улиц устали от дневной сутолоки и теперь с удовольствием внемлют тишине. Соседние улицы и площадь сплошь усыпаны обертками от дорогих и совсем дешевых конфет, недоеденными пирожками и замасленными серыми бумажками. Изредка налетает ветерок, и тогда конфетные обертки вздрагивают, шуршат, но все же не сдвигаются с места, в то время как замасленные серые бумажки из-под пирожков с удивительной легкостью взмывают вверх и, покружившись, снова надают на землю. Конечно, нелегко этим серым бумажкам, лежащим на открытом месте, сопротивляться ветерку. Другое дело — обертки от дорогих конфет. Они лежат под надежным укрытием — под ветвистыми деревьями. И если внимательно приглядеться к ним, то они невольно напомнят тебе ребят, толпящихся целыми днями у института.

Вот один из них, срезавшись на экзамене, сидит теперь здесь. А ведь всего несколько дней назад он успешно окончил среднюю школу и был рекомендован на учебу за границей. До чего же он был рад этому событию. И вдруг сегодня все полетело прахом.

Вообще-то ему незачем было ежедневно являться в институт, но он приходил сюда каждый день, чтобы получше познакомиться с будущими сокурсниками, да и боялся пропустить какое-нибудь важное сообщение, касающееся их отъезда. И мог ли он предположить, что случится такое?

Сегодня утром он пришел в институт и увидел объявление о том, что некоторые абитуриенты должны сдавать экзамены повторно. В списке значилась и его фамилия. Он очень удивился этому. «Но я ведь все экзамены сдал, и рекомендацию получил… Наверно, однофамилец какой-нибудь», — успокаивал он себя. И все же решил внимательно прочитать объявление еще раз. Оказалось, что не только фамилия, но и имя совпадают… Более того, четко указано: «Прибывший из Селенгинского аймака». Такой неожиданный поворот дела ничего хорошего ему не сулил.

Теперь ему очень хотелось, чтобы родители оказались рядом. Это и понятно — ведь сегодня внезапно рухнула его мечта. Он сейчас так нуждался в ком-нибудь, кто бы помог ему советом, подсказал, что делать дальше. Но его родители ничего не знали о случившемся. «Наверно, они сейчас радуются, что меня направляют в зарубежный вуз, а я сижу здесь такой беспомощный», — подумал он, и у него невольно навернулись слезы.

Кому же рассказать обо всем? Может, другу, с которым они вместе приехали из села? Но он поступает в другой институт, его сейчас не разыщешь. Идти было некуда, и Зорикт продолжал мрачно размышлять о своем несчастье. Да, пожалуй, сейчас самым счастливым существом здесь был каменный лев, на которого Зорикт облокотился. Когда и зачем его установили на этом месте — неизвестно. Но ему почему-то показалось, что именно лев может стать теперь его опорой, хотя еще вчера, глядя на него, он не мог удержаться от смеха. Из раскрытой пасти льва свисал длинный язык. Один глаз был выкрашен в красный цвет, другой — в белый. Наверное, этот добродушный зверь теперь и вовсе стал смирным существом — сколько весельчаков каждое утро и каждый вечер катались на нем. Один из них как-то оседлал его и закурил. Потом потушил сигарету об его глаз, но и тогда лев стерпел все и не шевельнулся. А ведь если бы он был живым, вряд ли кто осмелился бы даже приблизиться к нему. В особенности тот парень с сигаретой — перепугался бы, наверно, до смерти. «Представляю, что бы с ним было, если бы лев вдруг ожил и зарычал», — подумал Зорикт, и ему стало смешно. Он никак не мог сосредоточиться, мысли все время возвращались к этому каменному льву. Вот и теперь он снова подумал: «Наверное, бежал по раскаленной пустыне, высунув свой язык, потом устал и сел, не зная, куда спрятаться от жары… И в самом деле, зачем его здесь установили? Может, хотели попугать нерадивых студентов? Но они ведь не малыши из детского сада, да и кого может испугать такое чучело?» От этих мыслей Зорикту стало по-детски весело. И все же ему было льва жалко. Сегодня он напоминал его самого.

Погруженный в свои тяжелые думы, Зорикт ничего не замечал вокруг: ни высоких зданий, ни машин, снующих по улицам, ни красочных световых реклам. Перед его глазами стоял тот незнакомый преподаватель, который экзаменовал его сегодня, стены большого зала, увешанные гербариями и наглядными пособиями. От одного воспоминания об экзамене его трясло. Он не мог спокойно думать о том незнакомом преподавателе с прилизанными волосами, который обращался к нему то с отцовской нежностью, то так сурово и грубо, что по спине пробегали мурашки. Внешность у него была какая-то неопределенная, но что-то змеиное в лице угадывалось сразу. Не успел он тогда переступить порог, как этот человек обратился к нему мягко и вежливо, словно старый знакомый:

— Та-ак, мальчик Зорикт! Значит, на «отлично», говоришь, окончил сельскую школу… Очень хорошо. Но почему же не с золотой медалью? — И неожиданно рассмеялся.

— В седьмом классе я болел, лежал в больнице, и одну четверть окончил на «хорошо».

— В жизни всякое случается… А тебя, видать, родители баловали, не так ли? — И он снова рассмеялся. — Значит, решил ехать за границу?

— Да…

Но он прервал меня:

— Рекомендация — это хорошо, но она штука не вечная. Как тебе кажется, не будешь скучать по дому и родным?

— Думаю, что как-нибудь выдержу.

— Вот видишь, «как-нибудь выдержу». Это же слова человека, который еще не принял окончательного решения, не так ли? — И он пристально посмотрел на него. Зорикт смолчал. Тогда преподаватель кашлянул и елейным голосом сообщил: — Решено повторно принять экзамены у тех, кто получил рекомендацию на учебу в зарубежные вузы.

— Учитель! Но мы все экзамены сдавали дома. Приезжал от вас специально человек, — запинаясь, вымолвил Зорикт.

— Ну и что же? И экзамены и рекомендация могут сколько угодно меняться. Хорошие ребята только радуются экзаменам, да еще так на них отвечают, что заслушаешься, —сказал он, затянулся сигаретой, нехотя встал, полистал папку с гербариями и вытащил какое-то растение, давно уже потерявшее свой вид: листья и цветки были обломаны…

Зорикт покорно ждал.

— Так, дорогой мой Зорикт! Назови-ка мне монгольское, русское и латинское названия этого цветка, расскажи, какие химические соединения он содержит, — сказал он и снова улыбнулся.

— Название у этого цветка «яндаг», — еле-еле вымолвил Зорикт и замолчал, так как в действительности он больше ничего о нем не знал.

Но экзаменатор покачал головой.

— Это что еще за название такое? Ты сам придумал, да? — спросил он и громко расхохотался.

— У нас его так называют, учитель!

— Какое мне дело до того, как его у вас называют. Я спрашиваю у тебя его научное название и вижу, что ты не знаешь, — весьма сердито заключил он.

Но у них в школе не проходили такой цветок. И Зорикт решил сказать правду:

— Учитель! Мы не проходили такой цветок…

— А что из того, что не проходили? Человек, который избрал себе профессию, наверно, должен был бы и самостоятельно заниматься и интересоваться. Не так ли? — холодно отрезал он и поморщился.

Зорикт не стал больше ничего говорить, но про себя подумал: «Пусть приведут любого выпускника — он точно так же не сможет ответить. Разве найдется в мире человек, который бы знал все цветы?» Но незнакомый преподаватель ехидно улыбнулся:

— Ты, оказывается, слабенький отличник. Название у этого цветка «хар-лантанз». Запомни как следует. А вообще по твоим знаниям можно судить о низком уровне подготовки сельских учащихся. Так? — сердито спросил он.

От этих слов настроение Зорикта совсем упало. Ему вовсе не хотелось, чтобы по нему судили обо всех сельских учениках. Ему хотелось сказать, что он, возможно, действительно ничего не знает, но нельзя же судить по нему обо всех. Однако он не вымолвил ни слова, будто догадался, что пользы от этого не будет никакой. Незнакомый преподаватель насупил брови и зашагал взад-вперед по аудитории.

— Ты сам видишь, что тебе нельзя ехать в зарубежный вуз учиться по этой специальности, — заключил он.

— А что же я буду делать? — забеспокоился Зорикт.

— Откуда мне знать? — повел плечами преподаватель.

Зорикт оцепенело смотрел на преподавателя, который, подойдя к двери, открыл ее и выкрикнул в коридор:

— Дондогийн Ульдзийсайхан!

Вошел модно одетый юноша. Экзаменатор довольно холодно взглянул на него и задал тот же вопрос, что задавал Зорикту. «Ну что ж! Послушаем его ответ. В средней школе такой цветок не изучают — откуда же ему знать о нем», — подумал Зорикт. Он был убежден, что тот не ответит. Однако юноша заговорил уверенно и громко:

— Монгольское название этого растения «хар-лантанз». Русское название «белена черная», относится оно к семейству пасленовых. Это очень ядовитое растение, оно опасно и для человека, и для скота.

Экзаменатор широко улыбнулся:

— Хорошо, а теперь расскажи о его химическом составе.

— В этом цветке в большом количестве содержатся такие ядовитые вещества, как гиосциамин, атропин и скополамин, — вдохновенно отчеканил юноша.

Зорикт тут же проникся большим уважением к этому юноше, который прямо-таки сразил его своим ответом. Не меньшее удивление вызвал у него и сам цветок: «До чего же ядовитый! В том году наша коза, видимо, от него и пала: утром была совершенно здоровой, а к вечеру вдруг занемогла. Помнится, ветврач говорил тогда, что она съела какое-то ядовитое растение… И зачем ему быть таким ядовитым? Рос бы себе, как все нормальные цветы. А вот интересно, почему это все ядовитые растения такие красивые? Их, наверно, очень мало на земле. Если бы их было много, тогда бы весь скот от них погиб», — лезла какая-то чепуха в голову Зорикта. Он даже не заметил, как вышел тот юноша. Экзаменатор снова обратился к нему:

— Вот так, дорогой мой юный друг! Видишь, какие ребята конкурируют по твоей специальности. — И он зло усмехнулся.

Зорикт и не помнил, как спустился по лестнице с четвертого этажа и как оказался рядом с этим каменным львом. Его сверлила лишь одна мысль: «Что же теперь делать?» Но выхода он не находил. И вдруг почувствовал сильный жар и дрожь. Перестал понимать, что происходило вокруг него. Не мог даже вспомнить, давно ли он сидит здесь. Голова раскалывалась. Может, она так сильно разболелась от того, что он долго просидел на палящем солнце?

Нет, теперь уже ничего не исправишь. И что толку было все годы учебы в школе числиться отличником? Но откуда я мог знать, что случится такое? Если бы знал, то, конечно же, не стал бы даже пытаться. А кто меня направил сюда? Сам же старался, добивался — вот и приехал.

В общем, зря учился, впустую потратил драгоценное время. Лучше бы стал трактористом, как отец, — пользы было бы гораздо больше. Сейчас бы, наверно, готовились с ним к уборке урожая… И до чего же хорошо пахнет осенний хлеб! А как приятно, когда после тяжелой работы окунешься в прозрачную воду Орхона — усталость как рукой снимает…

Стоило ему вспомнить об Орхоне, как вроде бы и жар спал, и жажда прошла… В свете фонарей шоссе показалось ему рекой… Даже не просто рекой, а именно речкой Бургалтайкой, что течет на его родине. В глазах рябило, и кружилась голова. Во рту было сухо, но пить не хотелось.

Но почему же наши учителя постоянно твердили: «Учись хорошо, и тогда сможешь выбрать любую профессию и любой институт»? И не один учитель, а все, словно сговорившись, каждый день призывали хорошо учиться и сулили такие перспективы, от которых захватывало дух. Вот и старался я все десять лет, а теперь что? Сижу вот здесь. Ну зачем они внушали нам все это? Их ведь никто не заставлял, да и трудно поверить, что говорили они не от чистого сердца.

Вот этот преподаватель сказал, что я слабенький отличник. В конце концов я сам и оказался виноватым. И стоит ли теперь пытаться куда-нибудь поступать? Нечего мне впустую тратить время. Надо побыстрее возвращаться домой…

Но от этих мыслей ему стало не по себе. Он вдруг сообразил, что возвращаться домой нельзя. Как же он будет смотреть всем в глаза? Родители, конечно же, поймут, а вот односельчане? И самое главное — учителя. Что они подумают? Когда же он вспомнил о школьных товарищах, то окончательно решил, что возвращаться домой нельзя. И вот еще что! Прошло ведь всего-то несколько дней, как родители отметили успешное окончание им десятого класса. Как они были рады этому событию! Сколько было приглашено гостей! Все желали ему успеха и счастья.

Ему почему-то снова вспомнился отец… Наверное, он трудится сейчас и днем и ночью. Пора-то настала горячая. Он, конечно же, радуется моему успеху и гордится мной. Наверняка думает сейчас, что я уже приехал в свой институт, ждет не дождется от меня письма. А я сижу тут…

Конечно же, того юношу со мной и сравнивать нельзя — вот уж отличник так отличник. А какой наказ давали мне мои младшие? Как приедешь в Москву, сразу напиши нам о ней подробно. Мы тоже будем учиться, как ты, и приедем к тебе. Но ваш старший брат не исполнил ваших пожеланий и не открыл вам дорогу.

И одноклассники все говорили — уж он-то оправдает наши надежды. Все до единого расписались в памятной книге. Надежды… Он глубоко вздохнул.

Провожая меня, отец сказал: «Сын мой! Твои руки теперь достают до тороков, а ноги — до стремян. Значит, настала пора дерзаний и самостоятельной жизни. Путь ты выбрал неближний, все придется решать самому. На каждом шагу тебя будут подстерегать трудности. Относиться к ним надо спокойно и не опускать руки. Так уж устроена жизнь…» Отец прямо-таки в воду глядел. Не успел я вскочить в седло, как уже началось. Как же мне выйти из этого положения? Неужели нет выхода, кроме отступления? Отступить… Неужели самостоятельная жизнь обязательно должна начинаться с отступления? Возможно, что и так. Взять, к примеру, ягнят или козлят, которые пытаются сделать первый шаг в жизни. Им никогда не удается сразу же зашагать вперед, сначала они всегда назад пятятся, а потом уже начинают шагать вперед. Но ведь и человек тоже так. Мой самый младший братишка, когда научился ползать, начал с того, что все пятился назад. Видимо, нелегко, а может, и боязно вот так сразу же рвануться навстречу жизни. Может, она устраивает специальную проверку, которая и называется преодолением трудностей? И почему я до сих пор не понимал такой простой истины? Значит, сейчас мне нужно отступить… Но когда же начнется мое движение вперед? Не катиться же мне все время назад? И кто мне подскажет выход? Самому в голову ничего не приходит… А кто же подсказывает этим ягнятам и козлятам? Да никто! Смотришь, как они пятятся, встают и падают, и вдруг глядь — а они уже зашагали вперед. Да и не просто зашагали! Попробуй теперь их догнать!.. Зорикт так погрузился в эти мысли, что ему почудилось, будто он вернулся домой и пасет на берегу своей речки этих белоснежных ягнят. Теперь они твердо стояли на ногах, и ему уже было не угнаться за ними. Голова словно раскалывалась от тяжелых дум. Ах, сейчас бы выпить чашку маминого ароматного чая: голова бы сразу перестала болеть. Но мамы рядом нет.

— Эй! Зорикт! — послышался знакомый голос. Подняв голову, он не сразу понял, что перед ним стоял его одноклассник, с которым они вместе приехали в столицу. Встреча вызвала у него двойственное чувство: он и обрадовался, и в то же время ему было стыдно.

— Я искал тебя, съездил даже к твоим знакомым, где ты остановился, а тебя нигде нет. Ну, думаю, разгуливает где-нибудь с городскими девочками, а ты, оказывается, уже на чемодане сидишь! — весело выпалил одноклассник. — Вообще-то я собирался заехать к тебе сегодня утром, но были дела в институте… Поручили мне регистрацию студентов… Да еще познакомился с одной девушкой, говорит, что окончила городскую школу и собирается ехать на село, но о сельской жизни никакого представления не имеет. Вот и засыпала она меня вопросами, а я ей рассказывал, и так мы заболтались, что чуть пешком не дошли до ее дачи, — не скрывал своей радости его земляк.

— Да, ты на коне, — грустно сказал Зорикт. И только тогда друг заметил настроение Зорикта.

— Что с тобой? Что-нибудь случилось?

Зорикт, как мог, рассказал ему о случившемся. В душе он, видимо, рассчитывал на какую-то помощь с его стороны, но тот и вовсе растерялся:

— Что же теперь делать?

Зорикт не ответил. Да и что ему было говорить, когда он сам ничего не знал.

— Давай напишем письмо нашему директору, — предложил друг. И действительно, самым близким для них человеком был директор школы. Но Зорикт молчал, возможно потому, что понимал — в этих делах директор уже ничего не решает. Его друг не знал, что еще предложить.

— Но не может же быть, чтобы отличника взяли да ни за что срезали.

Эти слова болью пронзили сердце Зорикта, и у него невольно выступили слезы.

«Зорикт, который окончил школу на «отлично», остается не у дел, а меня, середняка, приняли. Где же справедливость?» — подумал друг и сказал:

— Зорикт! Ты особенно не расстраивайся. Давай мы с тобой хорошенько подумаем и завтра же начнем действовать. А если ничего не добьемся, то ты поступай вместо меня. Я в институте расскажу все о тебе. Докажем правду.

— Спасибо, но вместо тебя… ни за что. Я вообще хочу забыть об институте.

— И что? Вернешься домой?

— Нет! Домой не поеду. Думаю поступить совсем по-другому.

— Как по-другому? Объясни, — стал уговаривать он Зорикта, но тот не ответил.

* * *
День обещал быть таким же жарким, как вчера. Вымытая до блеска «Волга» проехала по улице и остановилась у многоэтажного дома. Из нее вышел человек с прилизанными волосами, резко хлопнул дверцей и торопливо направился к подъезду. Он бегом поднялся на пятый этаж и постучал в одну из дверей. Навстречу ему вышла важная дама, не молодая, но сохранившая девическую свежесть лица.

— Цэрма-гуай! Пора отправляться, да? Я уже подогнал машину, — сказал он, едва переводя дыхание.

— Ну что ты торопишься как на пожар, Дэчин? Заходи, — ответила хозяйка. И, закрывая дверь: — Я только что звонила в аэропорт, но там никто не берет трубку. И что это за народ! — Она стала застегивать пуговицы халата.

— Цэрма-гуай, я только что звонил туда, и мне ответили, что самолет вот-вот приземлится… Я всю ночь глаз не мог сомкнуть, узнав о приезде учителя, вот и сейчас прикатил на такси. — Он улыбнулся и полез в карман за платком, чтобы вытереть пот.

— Тогда надо поторопиться. Я сейчас переоденусь. — Заглянув в другую комнату, она позвала сына: — Ульдзий! Вставай, сыночек! Твой отец приезжает.

Дама куда-то ушла и вскоре снова появилась, теперь уже в легком дэли без подкладки. Как бы между прочим спросила:

— Не слишком ли жарко на улице?

Сын нехотя вышел из своей комнаты, сладко зевнул — весь вид его говорил: зачем же вы меня разбудили.

— Поторапливайся, сынок! Умойся и оденься! Тяжело в такую жару — такая духота в квартире, просто беда. Не только ребенку, даже мне хочется спать и спать. В августе все уже давно на дачах, а мы, видимо, так и не соберемся в этом году, — сказала она скороговоркой, подошла к высокому, в человеческий рост зеркалу и начала пудриться.

— Теперь-то уж куда — пора и возвращаться с дач. Что ж это учитель до своего отъезда о вас не побеспокоился? — сказал Дэчин, приноравливаясь к обстановке.

— Разве Дондок догадается, Дэчин?.. Если сам не может, так хотя бы тебя попросил… — ответила она, смахивая пудру с ресниц.

Дэчин тут же подхватил:

— Действительно! Я бы давно вас отвез… — При этом он взял со стола сигарету, закурил и стал наблюдать, как Цэрма маникюрит свои ногти.

— Он и не подумал об этом. Да что говорить — у него в голове одни книги да наука. О доме, о семье ни капельки не беспокоится. Ну скажи, кому бы в голову пришло отправиться за границу в такое ответственное для сына время? На худой конец, мог бы поручить это дело своим коллегам. А он ничего не сделал, будто и не собирается возвращаться в этот дом… — При этом она сдвинула тонко подведенные брови. — Что бы мы на самом деле без тебя делали?

Дэчину была очень приятна эта похвала, но включенный счетчик такси не давал ему покоя, и он встал и, улыбаясь, сказал:

— Цэрма-гуай! Надо бы поторопиться. Будет неловко, если учителя никто не встретит.

Наконец Цэрма закончила свое священнодействие, и они втроем вышли из дома. Действительно, было жарко. Сиденья в машине до того нагрелись, что они сели словно на грелку. Дэчин взглянул на часы и приказным тоном скомандовал водителю:

— Поторапливайся!

Водитель, словно и не слыша его, обошел машину, с ног до головы оглядел Цэрму — его, видимо, очень удивил ее необычный дэли, потом не торопясь сел за руль, и они поехали. Казалось, что, кроме Дэчина, никто не торопится. В аэропорту было уже довольно многолюдно.

— Постарайся машину поставить в тень, а то она у тебя словно печка, просто невыносимо, — сказал Дэчин и хлопнул дверью. Но водитель снова пропустил мимо ушей его слова, с любопытством разглядывая дэли Цэрмы.

Самолета еще не было. Цэрма, как только вышла из машины, вспомнила о зонтике:

— Второпях зонтик забыла, а ты не напомнил мне, — упрекнула она сына и стала искать тень.

— Пойдемте-ка во-он под тот вяз, — предложил Дэчин и повел их за собой.

Под ветвистым вязом было хорошо. Все молчали, каждый думал о своем. У Дэчина было о чем рассказать профессору. В первую очередь он намекнет ему о сыне, и тогда сам Ульдзий во всех деталях расскажет отцу о его помощи. А Цэрма-гуай, наверное, сгустит краски и распишет все те трудности, которые возникли из-за его отсутствия. Надо бы, чтобы Цэрма-гуай обязательно сказала профессору: «Ты должен благодарить за все этого человека». И Дэчину больше ничего не нужно.

— Мне еще не раз придется торчать в этом аэропорту. Через несколько дней надо будет провожать отсюда сына. Столько лет мальчику учиться… — Цэрма вздохнула.

— Мама! В этом году я на поезде поеду: надо посмотреть на свет да с ребятами познакомиться… Вот будет весело! Кстати, где кубинская гитара, которую ты мне обещала? — осведомился Ульдзий.

— На что она тебе! До чего же ты упрям! И вправду говорят, что когда мать думает о детях, то они и вовсе с ней не считаются. Ну зачем тебе ехать на поезде? Такой дальний путь… устанешь. А как легко на самолете…

Но сын не сдавался:

— А где фирменные джинсы, которые ты обещала? Я уже уезжаю, а их все нет. Надо бы за любую цену… Тот раз на рынке за пятьсот тугриков продавали…

— Одни брюки?

— А что же еще? Брюки — это и есть джинсы. Совсем ты у меня отстала, мама.

Но в это время кто-то крикнул: «Летит!» — и прервал их разговор. Серебристый лайнер появился на северо-западе, он низко летел над горами. Все устремили свои взоры на небо… Самолет пошел на посадку.

После поцелуев и объятий профессор Дондок снова поцеловал сына в лоб и сказал:

— Очень хорошо… Поздравляю тебя с успешной сдачей экзаменов. Я переживал за тебя.

— Учитель! Уж больно у вас утомленный вид. Прежде чем выйти на работу, вам не мешало бы отдохнуть, — заботливо сказал Дэчин.

— Ничего, ничего. А как у нас на факультете?

— Все благополучно, учитель, не беспокойтесь. У студентов экзамены уже приняли. Правда, много хлопот доставили вступительные экзамены, однако и они подходят к концу, — ответил, улыбаясь, Дэчин.

Но тут в разговор вмешалась Цэрма:

— Мы ведь без тебя оказались в катастрофическом положении.

— А что случилось? — удивился профессор.

— Еще удивляешься? И если бы не Дэчин, то наш сынок…

— Неужели он не смог поступить на филологический в пединститут? — И он удивленно посмотрел на сына.

— Вот еще, в пединститут! Сдался он нам. Теперь все стараются своих детей за границу отправить…

— Почему же обязательно за границу, какая в этом необходимость? — сказал Дондок и замолчал. Ему, видимо, стало неловко обсуждать такой щепетильный вопрос при людях. Вовремя подошел и Дэчин — в одной руке он держал чемодан профессора, другой вытирал пот, обильно выступивший на его лице. Цэрма сразу же схватила чемодан и удивленно спросила:

— И больше у тебя ничего нет?

— А что же еще может быть? Я ведь уезжал с единственным чемоданом.

— Но ведь он у тебя пустой… — И у нее чуть глаза на лоб не выскочили.

— С чего это ты взяла?

— Он у тебя такой легкий.

— Там гербарий и все, что по работе… Веса никакого — вот и легкий. Да ты осторожнее ставь-то, разломаешь ведь все.

— У меня тут вся обувь износилась, впору босой бегать, а ты что привез… Кому нужны твои листья да стебельки, — невольно повысила голос жена.

Дондок посмотрел на ноги жены и сказал:

— У тебя прекрасные туфли.

— Чего уж там! Не босиком же мне было идти на надом, вот и попросила у подруги. О твоем ведь имени думаю. Еще говорю ей: «Муж тебе другие привезет, лучше этих».

— А что я мог поделать — времени было в обрез. Я и сам очень хотел походить по магазинам.

— И за целых полмесяца не нашел времени? Поверю я тебе! Ты просто и не вспомнил об этом, — распалялась жена.

Но в это время Дэчин, подойдя к такси, открыл дверцу и позвал их:

— Учитель! Может, поедем?

Профессор тут же поспешил к машине. Внутри было жарко, как в печке. Некоторое время они ехали молча, словно воды набрали в рот.

— Видимо, будет засуха, — озабоченно сказал профессор.

— Возможно… — буркнул водитель.

Они снова замолчали, но вскоре профессор повернулся к сыну и поинтересовался:

— Так какую же профессию ты выбрал? Куда теперь собираешься ехать?

— Он пошел по вашим стопам, учитель. Теперь, конечно же, в Москву… — И Дэчин широко улыбнулся.

Однако профессор не ответил. Да и по лицу его трудно было догадаться, о чем он думал. Он только закурил и жадно затянулся.

Дэчину все же не хотелось прерывать начатый разговор.

— Учитель! Тяжелое это дело — учеба за границей. И сколько нужно приложить усилий… — Он сделал паузу в ожидании ответа.

— Действительно, если бы не было Дэчина, мы сами ничего не смогли бы сделать, — с благодарностью вставила Цэрма.

— Разве в этом году так мало дали мест по нашей специальности? — осторожно поинтересовался профессор.

— Всего три. И что вы думаете — заявлений оказалось десять… Пришлось повторно принимать экзамены, учитель.

— Хороших-то ребят много было?

— Да что там говорить… Но с нашим Ульдзийсайханом конкурировал один сельский паренек. — И он подмигнул.

Цэрма, которая только и ждала этого момента, заметила:

— Да что могут знать сельские ребята.

— Вообще-то этот паренек окончил школу на «отлично». Я попросил его дать монгольское, русское и латинское названия белены черной и определить ее химический состав. Он посмотрел на гербарий, сказал, что у них этот цветок называют «яндагом», и на этом иссяк. Учитель! Разве у «хар-лантанза» есть еще местное название? Я что-то не слышал.

Профессор немного помолчал и ответил:

— Паренек-то, оказывается, из Селенгинского аймака.

— Да, кажется, он говорил, что из тех мест, — удивленно ответил Дэчин.

— А ты откуда узнал, что он из Селенгинского аймака? — настороженно спросила жена.

— Там этот цветок так называют. Для выпускника школы, конечно, слишком трудный вопрос, но наш чемпион наверняка бы и одуванчика не назвал, — сказал профессор и погладил сына по голове.

Услышав эти слова, жена резко изменилась в лице и выпалила:

— Что это ты портишь настроение мальчику? Вместо того чтобы радоваться и благодарить, несешь какую-то чепуху. И что ты за человек? Между прочим, это твой сын ответил на вопрос, которого не знал тот паренек, и получил заслуженную пятерку. Не ты же его экзаменовал…

— Наш Ульдзийсайхан действительно отвечал бойко и уверенно, — похвалил Дэчин.

Профессор не стал с ними спорить. Глядя на него, трудно было понять: то ли он о чем-то думал, то ли дремал, откинувшись на сиденье. Когда они подъехали к дому, таксист пробурчал:

— Семьдесят восемь тугриков.

— Заплати-ка ты, — повернулся Дондок к жене.

Жена порылась в сумке.

— Мы так торопились, что я забыла кошелек. Сейчас сын сбегает, а вы подождите немного.

Но Дэчин, обращаясь к Цэрме, сказал:

— Не нужно вам торопиться… Я сейчас поеду в институт и сразу за все расплачусь.

— Разве ты не зайдешь к нам? — удивился профессор.

— Учитель, я вечерком забегу, а сейчас хочу немного поработать. Отдыхайте, до свидания!

Счетчик снова заработал, и машина выехала на многолюдную улицу…

* * *
В пятикомнатной квартире профессора Дондока, где он спокойно прожил много лет, сегодня творилось что-то невероятное. Летело на пол и вдребезги разбивалось все, что годами копилось и бережно сохранялось в этой семье. От истошного крика дребезжали оконные стекла. Жена профессора, багровая от злости, как тигрица металась по квартире. Она влетала то в одну, то в другую комнату, осыпая мужа градом ругательств. Так в бессильной злобе мечутся муравьи, когда разоряют их дом.

— Таких, как ты, я еще не видела! Словно твой сын тебе неродной! Вместо родного, слышишь, родного сына отправить за границу черт знает кого! Где это видано?! Не ты эту рекомендацию выбивал, а мы вдвоем с сыном. Сколько это нам стоило трудов и мучений! А ты!.. Ты!.. — не могла подобрать слов Цэрма.

Дондок молчал, словно тот институтский каменный лев. Может, в душе он признавал свою вину, а может, и оправдывал себя — кто знает.

На другой день после приезда Дондок беседовал с ребятами, которые отправлялись на учебу за границу по его специальности. В этом ничего необычного не было, так как он делал это каждый год.

Возможно, он присматривал среди них достойного себе преемника… На этот раз его внимание привлек Зорикт, тот паренек, который провалился на повторном экзамене. Профессор и не заметил, как проговорил с ним больше часа. Такое не случалось с ним, даже когда он беседовал со студентами, и сейчас он почему-то почувствовал себя неловко.

Дело, конечно, было не в одних знаниях: их можно получить на лекциях. Но то, что человек знает сверх программы, — это уже от таланта, от способности дерзать и смело мыслить. И не каждый юноша обладает этим. Те же, кому это дано, должны обязательно учиться, в этом профессор был убежден.

Жена все не унималась. Крика матери не выдержал и сын: он появился в дверях комнаты с книжкой в руках и проворчал:

— Мама! Замолчи! Голова кругом идет, не даешь почитать.

— Это еще что! Я тут за тебя заступаюсь, а ты туда же! Отец всю твою жизнь испортил… дорогу тебе закрыл. Неужели ты не можешь понять этого? Заграница твоя прахом пошла! Какой позор! Людям как смотреть в глава, а?! Лежи теперь в своей душной комнате, как сурок, и не показывайся людям на глаза. Еще профессором называется! Не профессор, а черт какой-то! — Цэрма смерила взглядом мужа, потом сына и ушла в другую комнату, хлопнув дверью. Сын, ничего не сказав, вернулся к себе в комнату и подумал: «Пожалуй, я ни в одной книге еще не читал о такой сварливой женщине».

Дондоку изрядно надоела ругань жены, и он попытался думать о чем-нибудь другом. Однако память невольно возвращалась к той беседе с сельским пареньком. «Ты говорил, что твои родители работают в госхозе. Значит, ты с детства должен хорошо знать земледелие. Как ты думаешь: что нужно было бы сделать, чтобы при наименьших затратах труда собирать богатый урожай?» — вспомнил он свой первый вопрос. Паренек, казалось, готов был ответить сразу, но потом вдруг почему-то задумался. Интересно, что же он скажет? Не только выпускники школ, но и студенты обычно отвечали ему: нужно вносить удобрения в почву. Он и сейчас почти не сомневался, что этот паренек не составит исключения. И что же? Он погладил волосы и смущенно заговорил: «Я вот что думаю. Пшеница — это растение однолетнее… По-моему, если сделать ее многолетней культурой, то и затраты труда, естественно, уменьшатся». Он сказал то, что и не каждому ученому придет в голову. Профессор был приятно удивлен. У нею сразу поднялось настроение, и он подумал: «Вот такие-то мысли дороже золота стоят».

Если бы какой-нибудь студент ответил так на экзамене, то он, не задумываясь, поставил бы ему «отлично» — пусть даже он не ответил бы ни на один вопрос из билета. Без всяких сомнений поверил бы в его призвание. А тут столь дерзкую мысль высказывает не студент, а выпускник школы. Да ведь этот паренек — просто находка!

Именно эта проблема обсуждалась на симпозиуме, в работе которого профессор только что принимал участие. И он как бы заново почувствовал себя в зале заседаний, в самом центре горячей дискуссии, развернувшейся среди ученых из многих стран. Не одну бессонную ночь провел профессор Дондок, думая над этой идеей. И он, конечно же, не ожидал, что какой-то сельский паренек тоже может размышлять об этом. Наверное, любой бы удивился не меньше профессора.

— И как же у тебя родилась эта идея? Может, ты где-нибудь о ней прочитал? — поинтересовался он.

Зорикт так же несмело начал рассказывать:

— Учитель, это вот как случилось… — Он немного помолчал и снова продолжил: — Когда я учился еще в седьмом классе, перед весенним севом я несколько дней пахал землю вместе с отцом. И мне стало очень жалко не только своего отца, но и вообще всех трактористов. Представляете, им приходилось работать днем и ночью, иногда и поесть как следует было некогда. На весеннем ветру поднималась такая пыль, что ничего не было видно кругом… Случались и перебои с бензином, ломался трактор. Однажды мой отец прямо за рулем задремал. Я попросил тогда его: «Папа! Ты отдохни немного, а я вместо тебя попашу». Но он сказал мне: «Ничего, сынок! Сейчас все будет в порядке…» Остановил трактор, попросил принести ведро холодной воды, потом облился ею и стал пахать дальше. Вот тогда-то вдруг мне и пришла в голову эта мысль. Утром я рассказал о ней отцу. Он улыбнулся: «Интересно задумал… Но, наверное, что-нибудь да не получается, иначе бы ученые мира — их ведь тысячи — давно такую пшеницу вывели…» Он подтянул гайку у лемеха, сел за руль и сказал: «Кто знает, может, сын у меня вырастет и сделает открытие». Наверное, отец так сказал, чтобы не обидеть меня, но с тех пор я начал интересоваться растениями, — закончил Зорикт.

«Да! Только труд может рождать новые мысли и идеи. Только он дает крылья мечте и смелым дерзаниям! Если бы этот паренек не испытал всего, о чем здесь рассказал, то, возможно, за всю свою жизнь не додумался бы до этой прекрасной мысли. Все самое лучшее в мире имеет обыкновение рождаться от любви к ближнему. Вот и у этого паренька… Сначала к отцу, потом ко всем трактористам…» — думал профессор. Затем заговорил, обращаясь к Зорикту:

— Когда-то Мичурин писал, что превращение зерновых в многолетнюю культуру — замечательное дело, что это произведет переворот в сельском хозяйстве… — Он уже не мог остановиться и рассказал Зорикту вкратце о том, что говорилось по этому поводу на симпозиуме. Но ему почему-то стало неловко. Возможно, от того, что он так долго беседовал, словно с большим ученым, с каким-то выпускником средней школы, хотя даже не удосужился сначала поговорить со своими коллегами. Потом он пристально посмотрел на паренька и сказал:

— Ты очень интересно мыслишь, и я во что бы то ни стало постараюсь отправить тебя учиться по избранной тобой специальности.

Сам же стал мучительно думать: «Вместо кого же?» Он размышлял над этим несколько дней и в конце концов остановился на… своем сыне.

Дондок как свои десять пальцев знал сына. Да и как он мог не знать Ульдзия! Он ведь с пеленок растил и воспитывал его. Нельзя сказать, что отец не старался направить его по своим стопам, но из этого ничего не получалось: сын проявлял глухое равнодушие к его стараниям. Приходилось чуть ли не заставлять его брать в руки учебник по биологии, и только благодаря этому он по ней имел тройку. Зато он очень любил литературу и интересовался ею. Сделав уроки, только тем и занимался, что читал. Читал запоем и понимал толк в книгах. Вот и сейчас он лежит с толстой книгой в руках. «И надо же было им в мое отсутствие додуматься до такого…» — никак не мог успокоиться профессор.

Но жена была тут как тут:

— Ну что ты молчишь? Язык отнялся? Да я насквозь тебя вижу.

— Чего уж тут видеть. Действительно, все очень сложно. Надо хорошенько подумать, прежде чем принять решение. Речь ведь идет не только о человеческой судьбе, но и о будущем страны, в конце концов…

Однако жена резко оборвала его:

— Ну конечно, что ты еще можешь сказать? Теперь каждый старается отправить своих детей за границу, чтобы они получили достойное образование, а у тебя все не как у других… Все на свой лад переиначил… Надо же, поддержал какого-то совершенно незнакомого паренька! — выпалила она то же, что твердила уже несколько дней кряду.

— Цэрма, дорогая моя! Да что вы все «заграница» да «заграница»! И что за мода пошла такая? Ведь должен же в этом быть какой-то смысл. Ну допустим, что сын поедет за границу, но ведь я, как отец, хорошо знаю — он не осилит эту науку. В лучшем случае протянет полгода и вернется домой. Более того, он вот так будет у нас метаться и в конце концов окажется у разбитого корыта. Он не только себе, но и другому закрывает дорогу… Тот-то очень любит биологию, разбирается в ней. Разве можно так?

— Ну и пусть бы исключили. Исключают же других. По крайней мере он бы мир увидел, а потом можно было бы у себя где-нибудь устроить.

— Разве можно так транжирить государственные деньги? — попытался аргументировать свои доводы Дондок.

— В справедливость захотел играть? Так я тебе и поверила! Ты думаешь, я ничего не знаю? Мне твоя тайна давно уже известна. Конечно же, ты не мог не похлопотать за того паренька. Ты еще с молодых лет чуть что старался ездить в те края. Ты же месяцами пропадал там. Я знаю, где собака зарыта!

— Правильно, ездил. И что же из этого? Моя работа была связана с этим краем. И сейчас тоже. Там начиналось мое будущее, там я копался в земле — вот и стал ученым…

— Ну и хватанул же! Если бы там была твоя родина, еще куда ни шло, а копаться в земле ты мог где угодно. Не хочешь ли ты сказать, что там какая-то особенная земля, что на ней свет клином сошелся?

— Ну какое тебе дело до этого? — удивился Дондок.

— Значит, есть дело, если я говорю. Вот и выплыло наружу твое распутство тех лет. Все очень просто: ты сообразил, что тот паренек — сын твоей давней любовницы! Я говорю это тебе прямо в лицо. Я не смогу больше с тобой жить! — заключила она и принялась швырять в него книгами.

— Кто же тебе мог такое сказать? — еще больше удивился Дондок.

— Пусть даже никто и не сказал. Я сама уже много лет знаю об этом. У тебя ведь все написано на лице. Вот и сейчас… А иначе зачем ты перед этой поездкой был там? Бесстыжий! — И она разрыдалась.

— Ну и что же, что я ездил? Я ведь не отрицаю.

— Конечно же, специально ездил. Тебе надо было обсудить с ней, как его отправить за границу. Думаешь, не знаю? Ты все правильно решил: делай, делай его своим преемником, но учти, что теперь мой сын — не твой, и я тебе не жена. С сегодняшнего дня эта квартира не твоя. Тебе и без нас будет хорошо с твоей тайной женой. Хватит с меня того, что ты столько лет меня унижал!

— О чем ты говоришь? Постыдилась бы сына. Что он может подумать? — Дондок закрыл дверь в комнату сына.

— Пусть, пусть все услышит! Ты же любишь говорить людям правду, а чего теперь испугался? Боишься правды о себе? — И она настежь открыла дверь, которую только что закрыл Дондок.

Профессора оскорбила несусветная ложь, которую несла жена. «Зачем ей это нужно? До чего только можно договориться… Я же старался для них. В любую погоду, не жалея себя, пропадал на поле, иногда целыми месяцами. Все делал ради их благополучия. И вот чем мне теперь платят, — мрачно размышлял он. — Если бы я сидел в городе, то ничего бы не добился. Да и Цэрма не стала бы такой, какая она теперь. Столько лет прожил с ней вместе, а сути ее, оказывается, до конца и не постиг. Если бы не мое имя и не мои успехи, она бы наверняка уже давно ушла от меня…» — От этих мыслей его всего передернуло.

— Вот все твое состояние! — кричала она, продолжая швырять на пол его книги, папки.

Несколько дней терпеливо молчавший, как тот каменный лев, Дондок вспылил. Он не смог сдержать себя, глядя, как самые любимые его книги летели на пол. В другой раз он бы, наверное, стерпел все. Время бы стерло обиды, и жизнь вернулась в нормальное русло. Ведь и раньше подобное случалось, хотя в последнее время она и поутихомирилась; возможно, возраст сыграл свою роль. Но сегодня Дондок тоже был взбешен. Так безжалостно обойтись с книгами — этого он вынести не смог и решил спросить у своей жены:

— Значит, тебе ничто не дорого из нашей многолетней совместной жизни, так тебя прикажешь понимать?

— Да, да! Я очень сожалею, что столько лет жила с таким человеком, как ты! — со злобой ответила она.

— В таком случае сложи у дверей мои самые необходимые книги. Завтра я их заберу, — сказал он, взяв свой портфель, и собрался уходить. Услышав, что отец собирается уходить, сын растерянно выбежал из комнаты, но ничего не сказал. То ли не нашел нужных слов, то ли, поверив матери, был в обиде на отца. Профессор еще постоял немного, потом повернулся, вышел. И в том, как он ушел, было что-то заставившее сына и жену почувствовать — он никогда не вернется. С молодыми супругами такое случается часто: сегодня уйдет, чтобы завтра возвратиться. И с ними раньше бывало такое. Но сейчас каждый понимал, на что он идет.

После ухода Дондока не только в его квартире, но и во всем доме установилась необычная тишина. На сей раз ему посчастливилось избежать людских пересудов: дом пустовал — все были на своих дачах.

* * *
Профессор Дондок переехал к младшему брату, который жил далеко на окраине города. Лишь на другой день, как и обещал, заглянул к себе, взял кое-какие вещи, самые необходимые книги и ушел. Сына он не застал дома, а жена отнеслась к нему как к совершенно незнакомому человеку.

Дондоку стало дольше добираться на работу, а неотложных дел накопилось уйма. Вот-вот начнется новый учебный год, и необходимо успеть подготовить кабинеты. Правда, студенты должны сразу же уехать на сельскохозяйственные работы и спешить вроде бы некуда, но он привык, чтобы к первому сентября все было готово для занятий.

…Он долго ждал автобус. С остановки хорошо был виден вокзал. Сегодня народу там видимо-невидимо. И не удивительно: это день отъезда студентов, обучающихся в зарубежных вузах. Проводить их пришли родители, братья, сестры, друзья… Со стороны можно было подумать, что люди собрались на праздник, надом. Вокзальная площадь не вмещала всех.

Дондок долго смотрел на бурлящую толпу. И почему-то вдруг защемило сердце, взгрустнулось. Он сел на свободную скамейку, снова взглянул в сторону вокзала и глубоко вздохнул. От мысли, что все произошло из-за него, что если бы не он, то сегодня они с женой, как и все, провожали бы своего сына, да и сын был бы счастлив, как эти ребята, у него сдавило горло.

В самом деле, теперь многие мечтают отправить своих детей учиться куда-нибудь за рубеж. Да если бы только мечтали! На какие ухищрения не идут ради этого! Готовы друг друга в грязь втоптать, а я, видите ли, захотел быть справедливым человеком. И чего же я добился?.. Ему приходили на память слова жены, которая обвиняла его в непонятном упрямстве, в том, что он хочет быть непохожим на других. Теперь ее обвинения казались ему и не такими уж несправедливыми…

Отправил вместо родного сына юношу, который никем мне не приходится. А чем это обернулось? На старости лет пришлось уйти из семьи, остался совершенно один. Да если бы только это. Ведь самое страшное — поймет ли сын? Что он думает обо мне? Что, если он поверил?.. Ведь мать наверняка постаралась убедить его, привела множество доводов! А я будто согласился с этой ложью и молчу. Вот уж и вправду дурья башка. Почему я не возражал, не доказывал свою правоту? Но тогда действительно бесполезно было спорить и подливать в огонь масло, потому-то я и смолчал. Побоялся, видимо, людских пересудов. Ну хорошо, допустим, что я признал бы свою вину и возвратился в семью. А через несколько дней поехал бы со студентами в тот же аймак, и все бы началось заново: ссоры, обвинения. Почему же человек так просто сносит клевету? И вправду, разве я в чем-то виноват перед женой? Разве я виноват в том, что вместо родного сына отправил на учебу талантливого юношу? Он ведь с самого начала был отобран комиссией, и, главное, заслуженно, по призванию, но его вытолкнули… и проделали это отвратительными методами. Нет, правда должна была восторжествовать. Такие талантливые и умные ребята обязательно сделают многое и для науки, и для родины. А я виноват только потому, что поверил в него? Нет! Моей вины здесь нет. Но почему же все повернулось не так?.. И до чего же несуразные мысли лезут в голову Цэрме. Надо же было такое придумать — сын моей тайной жены!.. Тьфу!

…А возраст и впрямь не тот, когда можно поглядывать на женщин. Дни текут, и не остановишь их. Времени жить на этой земле остается все меньше и меньше. Но столько еще нужно сделать! Конца работе не видно. Они не понимают, что значит время для человека моего возраста. Но что же теперь делать? Надо бы как-то поговорить с сыном, разъяснить ему все. Нельзя же допустить, чтобы он поверил в эту чепуху. Надо как-то выбрать время… От этой мысли он немного успокоился.

Раздался протяжный гудок, и поезд медленно тронулся. Он увидел машущие руки и почему-то вспомнил о том сельском пареньке. Возможно, тоже едет в этом поезде… Наконец-то подошел и долгожданный автобус. Дондок сел у окна и, провожая взглядом уходящий поезд, пробормотал: «Дорогие мои дети! Да будет удачлив и счастлив ваш путь!» Его никто не услышал.

А в это время в тени его старого дома чесали языки сплетницы:

— Вы когда вернулись с дачи? — спрашивала маленькая, круглая, словно шарик, женщина.

— Вчера. В нашем доме, кажется, все уже приехали, — ответила ей высокая худая.

— А вот семья профессора в этом году отдыхать не ездила: караулили свою квартиру, — расхохоталась толстушка.

В разговор вмешалась еще одна молодая женщина:

— Профессора Дондока что-то совсем не видать. Наверное, опять в командировку уехал.

Старушка, гревшаяся поодаль на солнце, удивленно вскинулась:

— Разве вы до сих пор ничего не слышали? Мне соседи сказали, что он разошелся с женой и теперь здесь не живет.

— Как? В таком-то возрасте разводиться?.. Зачем ему это? Не молод ведь, — ввернула одна из приятельниц.

— Некоторые старики хуже молодых. Кто-то мне говорил, что у вашего профессора есть еще вторая жена где-то на селе, — ответила старушка.

— А почему это вы говорите «ваш профессор»?.. Разве он мой? — обиделась та, что помоложе.

— Эй вы, балаболки! Чего, говорите, наделал профессор? — встрепенулась еще одна старушка, приложив к уху свою морщинистую ладонь.

— Что да что!.. А вот что: оказывается, в этом году разом школу окончили ихний сынок от профессорши и сын от сельской жены. Вот и говорят, что отец вместо законного сына направил учиться за границу того, второго. Видать, потому и разошлись, — кричала на ухо ей та, что вышла погреться на солнце.

— Значит, правда на стороне жены, — согласно закивали женщины. Однако глухая старушка, видимо, не все поняла:

— Вот-вот, наверное, так и было. Как-то в прошлом году я зашла к ним, так они угостили меня чаем с замороженным молоком. Как теперь помню, у молока такой запах был — ну точно парное! Выходит, что сын послал… Наверно, в селе-то жена молодая?

— Зато наша Цэрма вылитая профессорша. Умеет себя подать. Может, ее и впрямь одни только наряды красят, но она любой сельской красавице сто очков вперед даст.

— А что, Дондок совсем к той уехал?

— Должно быть… Куда же ему деваться?

— А этот его сынок как же, успел поступить в другой институт?

— Говорят, поступил здесь куда-то.

— Ну и хорошо.

— А больше ничего не слышали? Наверное, Цэрма-гуай будет квартиру менять? Зачем же им двоим такая большая? Платить сколько нужно… Вы уж, пожалуйста, если что услышите, то сообщите нам. Мы ведь собираемся расширяться, — сказала молодая женщина.

Вот такой разговор о профессоре Дондоке состоялся несколько лет тому назад.

* * *
Наш поезд, казалось, мчался еще быстрее… Пассажиры приникли к окнам вагонов. По всему было видно, что близится конец нашего долгого пути. Многие уже успели переодеться, лишь девушки все еще прихорашивались и никак не могли оторваться от зеркала. Больше всех радовалась маленькая Таня. Она уже давно забралась на железную решетку отопления под окном и всегда первой замечала все, что проплывало за окнами вагона. Вот и сейчас она крикнула отцу:

— Смотри-ка! Мальчик на лошади… Вот здорово!

Действительно, мальчик лет шести сидел верхом на лошади идержал в руке желтый флажок, пропуская наш поезд. Таня прыгала от радости, и ее можно было понять, так как она видела все это впервые.

— Папа! Он такой же маленький, как и я, а уже ездит на лошади. Я тоже научусь ездить верхом, да?

— Конечно, научишься и покажешь бабушке и дедушке, как ты умеешь.

— Папа! А ты умеешь ездить на лошади?

— Я научусь…

— А мама?

— Мама тоже научится. Короче говоря, мы все научимся… А пока в нашем купе только дядя умеет ездить, — сказал он и показал на меня.

— Ой, правда, вы умеете? — спросила она.

— Да, умею, и тебя научу.

— А где же мы возьмем лошадь? — удивилась Таня.

— Я тебе найду…

— Вот здорово! Сейчас я маме скажу. — И она исчезла в купе.

Я продолжал стоять у окна, вспоминая, как впервые ехал по этой дороге. Немало лет прошло с тех пор. Помню, как я радовался, когда увидел Москву. Радости у меня, наверное, было не меньше, чем у Тани. Помню, как давал себе твердое слово осуществить свою мечту. Но я ничего не знал в то время о бедном старом профессоре, пострадавшем из-за меня. Об этом я узнал много лет спустя. Тогда же я ничего не подозревал, лишь радовался тому, что мне предстоит учиться по избранной специальности. Единственное, о чем догадывался, — это что профессор мне помог. Еще тогда я сказал себе, что никогда не забуду о его помощи.

В Москве я первое время все искал того парня, которого увидел на экзамене, возможно, потому, что мне очень хотелось с ним познакомиться: своим ответом он произвел на меня прямо-таки неизгладимое впечатление. Помню свои мысли тогда: «А вдруг все студенты в группе окажутся с такими знаниями, как у него? Ведь я опозорюсь… Но если бы мы подружились, он мог бы стать моим наставником, не хуже любого учителя». Однако он так и не показался ни в университете, ни в поезде, хотя я и там его искал.

Помню, как я тогда высунулся из окна вагона, чтобы попрощаться с друзьями, и вдруг заметил профессора: он одиноко сидел на скамейке у автобусной остановки. Я сразу же обратил внимание на его старый коричневый портфель. Поначалу у меня не было никаких сомнений, что это именно он, тот профессор, который помог мне, но потом я почему-то решил, что обознался. Действительно, трудно было представить такого крупного ученого одиноко сидящим на скамейке в ожидании автобуса. Но не успел я удивиться поразительному сходству этого человека с моим профессором, как поезд тронулся. Так наши пути разошлись на долгие годы, но я никогда о нем не забывал. После защиты диплома мне посчастливилось работать с ним вместе на факультете. К этому времени он уже сильно постарел: голова у него вся побелела, сам он осунулся и стал тихим и молчаливым старичком. Понятно, что старость никого не красит, но он к тому же произвел на меня впечатление человека, постоянно мучимого тяжелыми раздумьями.

Он встретил меня тогда так, словно мы никогда не были знакомы. Видимо, напрочь забыл обо мне. Конечно же, мне следовало первым напомнить о себе и поблагодарить его, но как-то не представился случай. По работе-то мы с ним соприкасались, но говорили только о делах. И все-таки однажды я решился и поблагодарил его за помощь. Он удивленно поднял брови, пристально посмотрел на меня и, ничего не сказав, удалился. Мне показалось, что во взгляде профессора был укор: «А, это ты, который не сдержал своего слова и не оправдал моих надежд…» Для этого, конечно же, у него были веские основания. Я ведь тогда сам говорил, что хочу работать над этой проблемой. Профессор, видимо, ничего не забыл.

Но и я не сидел сложа руки. В студенческие годы писал курсовые работы исключительно по этой теме, да и диплом защитил по ней же. В характеристике было прямо сказано, что у меня большие задатки для научной работы в этой области: о более лестном отзыве вряд ли можно было и мечтать. И рассказать бы мне обо всем профессору, но у меня не хватало смелости Я почему-то боялся даже заикнуться о своей работе. Так продолжалось довольно долго, пока однажды он сам не пригласил меня посидеть у него дома вечером. Жил он недалеко от нашего института, можно сказать, по соседству. Там в основном жили одинокие или молодые преподаватели, не успевшие обзавестись семьей.

После занятий я направился к нему. Профессор ждал меня. В квартире оказалась одна-единственная комната, да и то небольшая. Три стены были заняты стеллажами. И столько я увидел на них редких и интересных книг по растениеводству, что у меня глаза разбежались. Старинный коричневый стол… Старый потертый диван… Он служил ему и кроватью и креслом — лучшего нельзя было придумать для такой маленькой комнаты. Вот и вся обстановка. Несомненно, он жил здесь один: ничто не выдавало присутствия в этом доме женской руки. Я никак не предполагал, что профессор живет так скромно, и, видимо, поэтому меня охватила жалость к нему.

Чего я ожидал, направляясь к нему? Что у него наверняка четыре-пять комнат. В какой же из них живет сам профессор? Логично предположить, что старый человек должен выбрать солнечную сторону… Какая у него жена, дети? Не затоптать бы их блестящий паркет… У порога я долго вытирал ботинки.

Старик усадил меня в кресло у стола и отодвинул рукопись. Мы сразу же заговорили о деле. Я рассказал ему о своей дипломной работе, посвященной проблеме превращения простой пшеницы в многолетнюю культуру. Он оживился и стал интересоваться работами советских ученых, в частности Николая Васильевича Цицина. Я подробно изложил ему все, что знал. В том числе и об успешных экспериментах по превращению ржи в многолетнюю культуру. Профессор внимательно слушал меня, потом сильно заинтересовался Triticum agrapyrotriticum на начальной стадии эксперимента.

— Так ты встречался с Николаем Васильевичем? — спросил он, и я почувствовал себя неловко: видно, он сам давно мечтал о встрече с Цициным. Что и говорить, Цицин был светило — академик, лауреат Государственной и Ленинской премий, почетный член академий многих зарубежных стран. Я вспомнил, как он однажды выступал у нас в университете: очень веселый и остроумный человек с седой головой и густыми черными усами. — Хотелось бы с ним лично встретиться, — заключил профессор.

Просидели мы с ним до полуночи, но он ничего не сказал мне о своей личной жизни. И после ничего не говорил. И если бы не случай, то я бы, может, до сих пор ничего не знал.

Прошел год, как я начал преподавать в институте. И вот однажды вызывает мепя декан, чтобы представить мне незнакомого молодого человека: «Корреспондент газеты, хочет побеседовать с тобой». Помню, в деканате никого не было, и нам никто не мешал. Он интересовался всем, что и положено в таких случаях любому журналисту: моей биографией, учебой в университете, работой, трудностями, какие я испытываю как молодой преподаватель, — и все записывал в свой блокнот. Я же старался изо всех сил и отвечал подробнейшим образом.

Вопросы у него уже, видимо, иссякли, и он замолчал. Потом вдруг спросил:

— Не расскажете ли теперь о трудностях, с которыми столкнулись при поступлении в институт?

Поначалу я очень удивился — откуда же он знает о моей истории, — но потом рассказал ему обо всем, что со мной тогда случилось. Он быстро записал мой рассказ и улыбнулся.

— Вот вы меня не узнаете, а я вас узнал.

Но я действительно не знал этого человека. Изо всех сил пытался вспомнить, но так и не вспомнил. Только предположил, что мы встречались с ним где-нибудь в Москве: он вполне мог учиться в одно время со мной на факультете журналистики.

Я честно признался, что не узнаю его. Он снова улыбнулся.

— Со времени нашей встречи прошло уже много лет, но вы сейчас все вспомните. Мы с вами были соперниками, когда решалось, кому ехать на учебу за рубеж…

И я вспомнил все, вплоть до того, как он вдохновенно отвечал на вопрос, на который я не смог ответить… Вспомнил и о том, как искал с ним встречи уже в Москве, и подумал: «Почему же он не поехал на учебу? С такими способностями он давно бы уже сделал какое-нибудь открытие. А он, видите ли, заделался корреспондентом. До чего же сложна и непонятна жизнь». Потом я спросил у него:

— Почему же вы не поехали в Москву? У вас ведь были прекрасные знания по ботанике…

— Сейчас мне нечего от вас скрывать: то были сплошь фальшивые знания. Я тогда целую неделю зубрил описание того злополучного цветка и, как только вышел из аудитории, сразу же о нем забыл.

— Неужели про хар-лантанз забыли?

— Забыл, конечно. Ничего не осталось. Если бы я с такими знаниями поехал вместо вас…

…Мои мысли прервал радостный крик Тани:

— Смотрите, папа, мама!

Вдоль железной дороги гнали стадо верблюдов.

— Мама! А почему этот человек не боится верблюдов?

— А чего ему бояться. Верблюды ведь домашние животные. Твоя бабушка разве боится своих кур? Так и он.

— Курица ведь маленькая, а верблюд вон какой большой. Аж страшно. Курицы и я не боюсь. А верблюда можно погладить, как лошадь?

— Конечно.

— Вот бы его погладить… А он не будет кусаться?

— Отчего же.

— А ты, мама, гладила его?

— Нет, не гладила.

— Откуда же ты знаешь, что он не будет кусаться?

— В кино ведь на нем даже ездят.

— Да? Правда ездят? А как же они на него забираются? Наверно, есть специальная лестница…

— Вот так придумала, доченька, — сказала Наташа и обратилась ко мне: — Расскажите ей, пожалуйста, как на него садятся.

Я рассказал Тане все что знал. Она слушала меня не мигая, потом заговорила сама:

— До чего интересно! Как же они заставляют его лечь? Так хочется на нем покататься. Плохо, что нельзя остановить поезд, где захочешь. Больше уже не увижу верблюдов. — У нее навернулись слезы.

— Еще сколько раз увидишь… И ездить научишься. Сфотографируешься верхом на верблюде и отправишь фото бабушке, — успокоил я ее.

От радости она запрыгала.

— Как здорово! И подружкам своим пошлю.

— Иди теперь к папе и расскажи ему о своих новостях. Да, мы уже подъезжаем, бантики свои не забудь завязать, — сказала ей мать.

Наш экспресс сбавлял скорость. Мы уже были в черте города.

Я снова вернулся к своим воспоминаниям… Тот корреспондент оказался сыном старого профессора. Он-то и рассказал мне обо всем, что произошло накануне и после моего отъезда.

— И в каком же институте вы учились?

— Здесь, на филологическом факультете. Видимо, тоже по призванию, хотя, может, это и не так. По окончании стал работать в газете — и вот я перед вами. Как видите, отец наш оказался человеком прозорливым. Сейчас он сильно постарел. С годами я все больше и больше жалею его. Вы с ним сработались? — прямо спросил он.

— У профессора есть чему поучиться.

— Да, конечно… — И он призадумался.

— А ваши родители потом… — заговорил я, но он прервал меня:

— Нет, отец не вернулся к нам. А мать через два года вышла замуж за другого. Она тоже постарела, хотя на десять лет младше отца. Ее мне тоже иногда жалко. В свое время она недоучилась и многого, конечно, не понимает. Вот и тогда у нее была одна мысль: лишь бы меня устроить не хуже других. Сейчас как будто стала понимать что к чему.

— А вы не вместе живете?

— Нет, она переехала к своему мужу. Но я довольно часто у нее бываю. В студенческие же годы жил с отцом, и он очень мне помог. Я не раз просил его вернуться в старую квартиру, но он не соглашался, да и теперь не хочет. Может, ему неприятно вспоминать старое, не знаю… — И он надолго замолчал. Потом улыбнулся и весело сказал: — Я тоже кое-что пытаюсь писать, успел даже выпустить две книжки. Моя сегодняшняя встреча с вами очень важна… Хочу попытаться написать повестушку о моих родителях, о вас, о себе и о том человеке. Не хотелось бы, чтобы такая история, как с нами, повторилась еще с кем-нибудь. Ведь теперь ежегодно тысячи юношей и девушек претендуют на избранную профессию. Думаю, что наша история может оказаться поучительной для них…

Упоминание о том преподавателе разбередило мне душу, и я хотел спросить о нем, но не решился, подумав: «А что это мне даст? Такие люди ведь не переводятся и продолжают творить свои неблаговидные дела. Но сама жизнь когда-то неизбежно выводит их на чистую воду».

Вот так я узнал о жизни профессора. Позже я специально сходил в библиотеку и прочитал две книги Ульдзийсайхана. Они мне очень понравились — написаны были действительно хорошо. Их автор, несомненно, был талантливым человеком. И я подумал, что он, конечно, не ошибся, выбрав профессию литератора.

Со времени нашей встречи прошло уже два года, и вполне возможно, что он уже написал свою повесть. «Надо бы обязательно ее прочитать», — подумал я, и в этот момент в вагон ворвались радостные голоса. Поезд еще не остановился, но за окном уже мелькали лица встречающих. Мы с Колей высунулись из окна, и я увидел: моя жена и дочка стояли на перроне с букетами цветов. Вдруг кто-то крикнул:

— Николай Васильевич! — Несколько молодых парней бежали к нашему вагону. Коля с радостью посмотрел на меня, улыбнулся.

— О них-то я и говорил вам — это мои монгольские ученики…

В толпе промелькнула седая голова худощавого старика. Это был профессор… Я узнал его по неизменному потертому портфелю. Сразу же вспомнил о зернах, которые изъяли у меня на границе. Поезд остановился, и мы стали выходить из вагона. Не успел я появиться в дверях, как сработала вспышка: кто-то, видимо, фотографировал. От неожиданности я чуть не оступился и увидел Ульдзийсайхана. Он широко улыбался.


Пер. Висс. Бильдушкинова.

КРАСОТА

В жизни человека всякое бывает, и смешное, и грустное. Особенно в молодые годы. Что касается моей молодости, то я сам был причиной постоянно одолевавшей меня грусти, а те, кто пытался выставить меня на осмеяние, затоптать распустившийся в моей душе цветок любви, сами превратились в предмет насмешки. Раньше мне казалось, что красотой награждают человека отец с матерью, что она является достоянием того, кто ею обладает, и никого другого она не может касаться или задевать. Но, оказывается, я по своей простоте душевной, как всегда, ошибался. На самом деле она очень даже может задевать других, потому что это такой дар природы, обладать которым хочется всем. Может, даже я и не осмелился бы рассказать вам об этой одновременно смешной и грустной истории, если бы не напомнило о ней сохранившееся у меня письмо одного «значительного» человека.

Случилось это много лет тому назад. В восемнадцать лет я женился на своей сверстнице по имени Тоомоо. Отделив скотину и имущество, полученные от родителей, увеличил число хозяйств в родном улусе. Тоомоо моя славилась своей красотой. И не только в нашей округе или сомоне, а даже во всем аймаке. Среди примелькавшихся цветов степей и гор она привлекала к себе внимание как необычный, неведомый для здешних мест яркий цветок. Чем же она выделялась? Ее красота, я думаю, была в неразрывной гармонии смуглого лица, обласканного ветрами и солнцем, изогнутых серпом бархатно-черных бровей, больших темных глаз, от мягкого взгляда которых расплавился бы даже булат, длинной черной косы, сплетенной из трех толстых жгутов и свисавшей ниже пояса. Что ж до меня, то я, наоборот, лицом не вышел и считал себя самым что ни есть страшилищем и уродом. О моей физиономии говорили не только в баге или сомоне — даже в дальних уголках аймака я был известен как конопатое пугало из Бургалтая. Только четырехклассное образование да возраст ставили меня в один ряд с Тоомоо, а во всем остальном мы с ней были как небо и земля.

Оттого ль, что соединила судьба двух непохожих, как день и ночь, людей, оттого ль, что поженились мы слишком рано, не знаю, — но с первого дня женитьбы смех и печаль, радость и страдание стали нашими спутниками, как немое напоминание о нашем разительном несходстве. Природа и люди любят гармонию. Если бы в этой жаждущей лада и гармонии жизни, сложившейся в бесконечной череде тысячелетий на пыльной груди матери-земли, соединились два одинаково красивых существа, небось не было бы повода для тревог и волнений, все было бы в ладу и согласии, и людской взор не оскорбился от явного нарушения гармонии. Но на нас удивленно пялили глаза не только желторотые юнцы. Даже седые старики недоуменно оглядывались, проходя мимо. Главное дело, они сокрушались не из-за меня (дескать, такой некрасивый родился, бедняга), а из-за судьбы Тоомоо, которой достался такой неказистый муж. Это как раз и было для меня обидно.

Иногда я сам заглядывался на Тоомоо и, изумляясь ее красоте, горделиво думал о том, что красивое лицо способно смягчить недобрые взгляды самых свирепых людей, и даже силился разгадать таинственный замысел природы, по воле которой одни люди рождаются слишком красивыми, как бы на верхнем полюсе красоты, тогда как другие — слишком уродливыми, так сказать, на нижнем полюсе безобразия. Однако по причине своей необразованности так и не мог доискаться до глубинных, скрытых хитросплетений этого противоречия.

Длинными зимними вечерами обитатели нашего хотона собирались в самой большой юрте и начинали не менее длинные разговоры, вспоминая разные сказки, были и небылицы. Когда же речь заходила про невзрачного, ничем не примечательного простого парня и блистающую своей неописуемой красотой принцессу, мне казалось, что люди нарочно насмехаются над нами, и от этой мысли я краснел до ушей. Казалось, что это мое смущение замечали и видели все, кроме одной Тоомоо.

Вернувшись с посиделок поздно ночью, мы разжигали огонь, и пока согревалась наша юрта, я при тусклом свете лампы размышлял о том о сем и наконец, зайдя в своих философствованиях в тупик, тихо, грустно начинал:

— Тоомоо, ты действительно родилась красавицей. Только одного не пойму… Как же ты меня…

Но Тоомоо прерывала меня на полуслове и успокаивала:

— Не тревожь ты себе душу разной чепухой. Ты как меня полюбил? И я тебя так же…

Под ее мягким, но проницательным взглядом я невольно таял и понемногу успокаивался.

Пришла благодатная летняя пора. Люди нашего бага перебрались поближе к молочному пункту и поставили свои юрты вдоль берега быстротечной речки Бургалтай. Однажды утром, поднимая пыль, по хотону промчалась длинная серая машина и остановилась возле юрты Соном-гуая. Вскоре туда потянулись все: и стар, и млад. Мне тоже хотелось туда, но надо было ехать за табуном.

Когда я вернулся, Тоомоо угостила меня конфетами и принялась возбужденно, как девочка, рассказывать что-то про гостей, приехавших к Соном-гуаю.

После этого прошло несколько дней. Однажды вечером, когда я, сдав молоко на пункт, возвращался домой вместе с несколькими местными парнями, увязался за мной какой-то незнакомый молодой человек в широких черных штанах и стал нарочно громко дразнить меня: «А-а, это, значит, и есть тот самый принц, супруг длиннокосой принцессы? Он, оказывается, у вас на бабьей работе состоит — молоко сдает, кизяк собирает. Да только какой же это принц, на подстриженную старуху смахивает». Они даже камушки мне вслед бросали. Я ничего не сказал в ответ. Придя домой, рассказал об этом происшествии Тоомоо. Она объяснила, что молодой человек — сын брата Соном-гуая, что живет он в городе, и даже похвалила его, мол, образованный и все такое. Мне было неприятно это слышать, и я, как только смерклось, молча уехал на ночной выпас табуна. Когда утром вернулся из ночного, Тоомоо сидела возле юрты и раскладывала для сушки сваренный творог. Зайдя за мной, чтобы разогреть чай, стала рассказывать:

— С тем сахарным песком, который ты вчера привез, вкусный творог получается. Хочешь творогу с сахаром?

Потом она вышла из юрты, и я вдруг услышал, как она воскликнула: «Вот наглый воришка!»

Я тут же выскочил следом за ней.

— Смотри, вон тот парень взял твой укрюк! — испуганно сказала Тоомоо.

Я обошел вокруг юрты. Уже знакомый мне городской оболтус в широких черных штанах, держа мой березовый укрюк, шел к реке. Я воротился в юрту, допил свой чай. Когда после этого направился к коню, стоявшему у коновязи, Тоомоо встревоженно спросила:

— Ты куда?

— Поеду к табуну, коня сменю, — сказал я, но сам поскакал за молодым человеком в широких штанах.

Тоомоо неподвижно стояла возле юрты и пристально смотрела мне вслед. Когда я подъехал к берегу, парень равнодушно оглянулся и язвительно бросил:

— Куда путь держим, молодой красивый? Уж не думаешь ли меня водяным пугать? Для просвещенного человека водяные не существуют.

— А разве твоя просвещенность позволяет грабежом заниматься? Дай-ка сюда мой укрюк, — в тон ему отозвался я.

— Это пока еще не укрюк, а просто палка. А ты, чем готовить укрюк для погони за табуном, лучше бы готовил для своей длиннокосой, а то ведь сбежит, — издевательски заметил он.

Я вспыхнул от гнева, соскочил с коня и ударил его кулаком. Широкоштанник, размахивая руками, свалился в реку, как бумажное чучело.

— Если еще раз покажешься, отправлю на дно Бургалтая рыб кормить, — пригрозил я, собираясь садиться на коня.

Но тут я заметил круживший на быстрине у самого берега белый бумажный квадратик. Я понял, что парень выронил что-то, и наклонился к воде. Это оказалась фотография молоденькой девушки. Я положил ее в карман и поскакал к табуну. Когда вечером вернулся домой, Тоомоо встретила меня с заплаканными, опухшими глазами. Даже коров она не подоила. Я стал допытываться о причине ее слез.

— Что же ты натворил? Как ты мог человека избить? Что же я здесь одна буду делать, если ты в тюрьму попадешь? — отчаянно вскрикнула она и опять разревелась.

Я подумал, что и в самом деле поступил негоже, и стал успокаивать свою Тоомоо. Она вдруг задумалась и тихо проговорила:

— Я знаю, что мешает нашему счастью. Надо отрезать эту косу.

Слова ее как ножом полоснули по сердцу. Потому что коса ее для меня была дороже, чем для самой Тоомоо. В конце концов я уговорил ее не делать такой глупости.

Потекли дни в обычных наших хлопотах. Тоомоо доила коров, делала домашнюю работу. Я гонялся за табуном. В свободное время чинил упряжь и путы, объезжал молодых трехлеток. Не заметили, как кончилось жаркое лето и исчез из нашего хотона парень в широких штанах.

Когда жара немного спала и травы созрели, налились соком, мы всей округой вышли на покосы, чтобы заготовить сено для скота. Возились до той поры, пока совсем не остыли лучи осеннего солнца. А там принялись подновлять загоны, изгороди, и не успели оглянуться, как пришел первый день зимы.

В один из морозных вечеров во дворе залаяла собака. Теребя ногами стылый чепрак, подъехал верховой. Я вышел, чтобы отогнать собаку. При лунном свете разглядел человека с широкой полевой сумкой на боку. Пригласил в юрту. Окоченевший от холода немолодой служащий, потягивая горячий чай, рассказывал о том, как, переезжая из сомона в сомон, добирался до наших мест. Немного согревшись, поставил задубевшую на морозе сумку на чайный столик, вытащил одну руку из рукава, вытер со лба выступившую испарину.

— Больше трех дней у вас не задержусь, — сказал он.

Что после этого случилось, не знаю, но, когда Тоомоо подавала ему суп, приезжий вдруг, словно испугавшись чего-то, чуть привстал и выронил единственную мою фарфоровую пиалу. Она ударилась о край чугунной треноги и разбилась вдребезги. Когда в юрту вошел, совсем окоченевший, чашку с чаем, который я ему налил, из рук не выронил, а тут, уже согревшийся возле жаркого огня, не смог удержать пиалу, которую поднесла Тоомоо.

На следующий день наш гость несколько недоверчиво спросил у меня:

— Ты будешь хозяином?

Получив утвердительный ответ, он ничего не сказал. Потом, посматривая в сторону Тоомоо, стал говорить о том, что молодым людям в таком возрасте надо ехать в город, приобщаться к культуре, учиться. Но похоже было, что моя судьба его нисколечко не волнует. Он был больше озабочен будущим Тоомоо.

Каждое утро он уезжал куда-то и возвращался к полудню. Так он провел у нас целую неделю.

Однажды вечером наш служака сидел чем-то озабоченный: то открывал, то закрывал свою коричневую сумку.

— У вас и света мало, и стола, кажется, нет, — сказал он, озираясь.

Я понял, что чиновный гость собирается что-то писать, и предложил доску, на которой катали тесто. Он вытащил из сумки бумагу и начал строчить. Я вышел, чтобы сенца подбросить лошади да кое-что по двору сделать. Уже заканчивал работу, когда из юрты вышла Тоомоо, держа в руке лист бумаги.

— Вот это он дал мне, — сказала она, протягивая письмо.

— «Служебный дядя» дал?

— Да, он, — спокойно ответила она. При лунном свете мы кое-как разобрали письмо. Вот что он писал: «Девушка милая, чтобы познать радость и счастье, не лучше ли тебе опереться на образованного, основательного человека, занимающего солидный пост? Мне жаль стало твоей юности, твоей красоты. Я хоть и не первой молодости, а все-таки сумею позаботиться о том, чтобы ты жила не хуже других. Я на пять дней задержался здесь дольше положенного срока, привороженный твоими длинными черными косами, ясными мягкими глазами и бровями, похожими на молодой месяц. Завтра уезжаю. Поторопись с ответом».

Дочитав письмо, я повернулся к юрте, но тут Тоомоо крепко схватила меня за рукав.

— Ты что? Хочешь поступить с ним, как с тем широкоштанником? Если поднимешь руку на такого важного начальника, непременно угодишь в тюрьму! — испуганно сказала она.

Мне пришлось сдержать себя.

— Не бойся. Мы нашего служаку не кулаком, а словами оглушим, — сказал я и вошел в юрту.

В тот вечер Тоомоо пошла шить с соседской дочкой шубу и возвратилась уже после того, как мы с гостем заснули. Видно, ей было очень неловко.

После этого еще несколько раз приходили Тоомоо письма, написанные незнакомыми людьми. Я уже не сердился, читая их. Иногда меня даже смех разбирал, и тогда я садился помогать Тоомоо сочинять ответ. Через год Тоомоо забеременела. Меня не оставляла в покое мысль, каким будет наш первый ребенок: очень не хотелось, чтобы он родился похожим на меня. Сейчас даже смешно об этом вспоминать.

В то лето мы с Тоомоо вступили в только что созданное сельхозобъединение «Вперед». Она стала дояркой, а я табунщиком. Первое время, видно, у нас еще опыта было мало, потому мы не очень выделялись среди других, но за последние годы достигли заметных успехов. В позапрошлом году моя Тоомоо даже участвовала в совещании передовых доярок, проходившем в столице. Сам я недавно вернулся с совещания передовых табунщиков и скотоводов. Если учесть, что старшая наша дочь учится уже во втором классе, то читателям станет ясно: история, о которой я рассказал, произошла много лет назад. Девочка, словно в угоду мне, родилась похожей на мать. А о внешности следующего ребенка я уже не очень волновался, даже иногда подумывал: не беда, если и в меня лицом пойдет. Красивое лицо, конечно, притягивает людские взоры, но ведь на самом деле это только отражение чего-то. А вот красота труда — это уже не отражение, а качество. Это мы поняли с Тоомоо. Поэтому, чтобы воспитать своих детей трудолюбивыми, нам пришлось приложить немало усилий. Кстати говоря, когда в позапрошлом году Тоомоо уезжала на столичное совещание, я передал ей ту фотографию, которую «выудил» из вод реки Бургалтай, и наказал, чтобы она передала ее нашему знакомому молодому человеку, если доведется встретиться. Но она не встретилась с ним. Недавно, уезжая на совещание, я тоже захватил карточку с собой, но так же, как и Тоомоо, привез ее обратно.

Она ведь нам не нужна, зачем нам фотография совсем незнакомой девушки. Даже дети пристают и спрашивают: «Папа, это что за тетя?» А посему, если после прочтения этого маленького рассказа хозяин фотографии (я не знаю, каким теперь стал тот широкоштанный молодой человек) пожелает ее себе вернуть, пусть сообщит мне свой точный адрес. А у меня адрес такой: Булганский аймак, табунщику объединения «Вперед» Дэндэвийну Мятаву.


Пер. Н. Очирова.

РАССКАЗ О ЛЮБВИ

Красота, которая может непостижимым образом потрясти человека до глубины души, которая волнует его сильнее всех радостей мира, способна раз и навсегда околдовать любого, будь он молод или стар, нечасто воплощается в живой природе, скажем в облике девушки. Но та, о ком пойдет здесь речь, восемнадцатилетняя Сунджидма, вобрала в себя все признаки такой редкостной красоты и гармонии природы.

Испокон веков в нашем краю было известно место, именуемое Хоёр-толгой — Две вершины. Одна из них, та, что с правой стороны уходит ввысь и пронзает густые белые облака, клубящиеся в высоком небе, часто бывает не видна. Облака почти всегда лежат по склону горы, словно стараясь оградить ее подножие от холодного дыхания ледяной вершины. Лишь изредка, когда летнее голубое небо просвечивает сквозь них, там в вышине, ослепительно сияя вечным льдом и снегом, показывается ее остроконечный пик. На этой горе нет деревьев и другой приметной растительности. Это нагромождение гладких бурых скал. Громадные, устрашающе нависшие камни с острыми углами, разбросанные по южному склону, кажется, настолько неустойчивы, что их может сбросить вниз порыв сильного ветра. Но когда на таком камне замечаешь гордо обозревающего окрестность архара, поневоле поражаешься неожиданностям природы, ее мудрой нерассудочности, и в душе рождаются какие-то смутные образы, бессильные, однако, передать фантастическую красоту мира. А когда архар поднимется еще выше, перескакивая с одной скалы на другую, радостная гордость за творения природы переполнит сердце. Эту гору называют Красной Нагой вершиной.

Другая же гора, громоздящаяся слева, с подножия и до самого верха покрыта густым вечнозеленым лесом. Здесь царство всех лесных трав и деревьев, всех минералов и камней, среди которых обитают и гнездятся какие только есть пернатые и пресмыкающиеся, ползающие и бегающие. Мягкий ветерок доносит оттуда неведомые ароматы, что наводят на мысль о растущих в том лесу причудливых, еще неведомых людям цветах. Доступ в эту райскую котловину, зажатую с двух сторон такими непохожими друг на друга горами, с севера преграждает глубокое прозрачное озеро с чистыми зеркальными водами. Волны его тихо плещут у подножий гор и откатываются обратно в прохладную глубь. Это озеро, возникшее на горной террасе, — тоже каприз природы. По синим его просторам безмятежно плавает стая лебедей. С правого берега на них удивленно взирают горные козлы и архары, а с левого, покрытого лесом, робко поглядывают грациозные олени и рогатые изюбри. А на юг от этой тихой, изумительно красивой долины, окруженной с трех сторон диковинными творениями удивительной в своей многоликости природы, простирается бесконечная, сливающаяся с горизонтом степь.

Белоснежное стадо овец и коз, с которым ежедневно приходит сюда девушка по имени Сунджидма, от восхода солнца безмятежно пасется на сочных травах левого предгорья. В полдень они нетерпеливой гурьбой сбегают вниз к озеру, чтобы вдоволь напиться прохладной воды. Встревоженная стая лебедей неохотно отплывает к середине озера, потом с прежней беспечностью продолжает свой путь вдоль противоположного берега. Напившись, стадо разделяется на две половины. Козы норовят забраться на крутые красные склоны правого берега, словно состязаясь в ловкости и проворности с сернами и архарами, пасущимися там, а овцы, пощипывая траву, медленно бредут к лесистым склонам левого берега. Тогда лебеди снова плавно возвращаются на свое привычное место.

Сунджидма садится на берегу озера, смотрит на свое отражение в прозрачной воде, расплетает длинные, падающие до земли шелковые косы, полощет их в воде, потом встает, выпрямив гибкий стан, поправляет складки слегка выцветшего халата из коричневого шелка и надолго замирает, словно что-то разглядывая в голубой озерной дали. Потом приподнимает руками грудь, отчего ее тонкая талия делается еще тоньше, и тихо смеется, думая про себя: «Я уже достигла того возраста, когда ждешь встречи с той любовью, про которую шепчутся девушки. Интересно, какая она? Наверное, очень сладостная и приятная. Когда девушки говорят о ней, глаза у них так и горят от счастья. А что же они чувствуют при этом?» Она снова мечтательно улыбается и легкой, пружинящей походкой идет вверх по склону, туда, где неизвестно кем тысячи лет назад врыты в землю тяжелые каменные плиты. Она проходит между ними и наконец, приблизившись к плоскому, похожему на сундук квадратному камню, садится на него. Это один из плиточных могильников, находящийся у самого края древнего кладбища. Но он не похож на другие, вокруг него, между выложенными правильным квадратом камнями, растут цветы. Они как бы повторяют каменную ограду плиты, образуя другую, цветочную. Удивительно то, что эту яркую цветочную ограду никогда не трогают овцы и козы. Сорвут один-два цветка и спешат прочь своей дорогой.

Сунджидма уселась на плоский камень и сняла унты из коричневой юфти, чтобы остудить разгоряченные от долгой ходьбы ноги. Некоторое время Сунджидма сидела, глядя на горы и озеро, потом прозрачным, нежным голоском запела какую-то грустную песню. Стая лебедей на озере, серны и архары, карабкающиеся по горным склонам, удивленно застыли на миг, прислушиваясь, а потом, успокоившись, продолжали свой путь по воде и склонам.

Только безмятежно пасущиеся овцы, привыкшие днем и ночью слышать ласковый и нежный голос Сунджидмы, не перестали жевать траву. Жаль, что животные, сами являющиеся неповторимым, удивительным творением природы, ее украшением, не замечают ни своей красоты, ни тем более красоты человеческой.

Сунджидма никогда не думала, что она воплотила в себе все совершенство человеческой красоты. Зато она твердо верила, что нет в мире красивее уголка, чем тот, где она сидит сейчас.

Сунджидма еще не закончила пение, как вдруг овцы, пасущиеся на краю леса, чего-то испугавшись, метнулись в сторону. Она оглянулась. На лесную поляну вышла горбатая древняя старуха. Тяжело опираясь на березовую палку и задыхаясь от быстрой ходьбы, она подошла к девушке. Сунджидма узнала свою соседку и приветливо улыбнулась.

— Здравствуйте, бабушка! Далеко ли вы отправились?

— Разве это далеко? Это совсем недалекое далеко. Я каждое утро прихожу сюда, чтобы умыться водой из этого озера. Услышала твое пение и надумала с тобой повидаться, — отозвалась старуха и умолкла, видимо дожидаясь, пока пройдет одышка после долгой ходьбы.

Сунджидма с детской непосредственностью, весело засмеялась.

— А разве ближе этого озера нигде воды не нашлось, чтобы умыть лицо и руки?

— Найтись-то небось найдется… Но ведь каждая вещь или, сказать, случай по-своему интересны. В этом-то деле причину отыскать — проще простого. — Она опять сгорбилась, переводя дух. — Что поделаешь, доченька, каждая женщина, даже если она некрасивая, непременно считает себя красавицей. Вот только другие не всегда так думают. Особенно молодые девицы, — неожиданно звонко засмеялась старуха. Даже лицо ее помолодело, и на нем появилось озорное выражение. Только на впалых щеках не было ямочек, какие обычно появляются при смехе на пухлых щеках девушек. Старуха, видно, не прочь была поболтать.

— А ты себя какой находишь? — спросила она у Сунджидмы. — Ты когда-нибудь рассматривала в воде свое отражение?

— Да, бабушка…

— Это хорошо. Тогда, должно быть, знаешь, какое тебе счастье привалило. С виду ты куда как хороша. Все девушки, даже самые что ни есть раскрасавицы, станут тебе завидовать.

— О чем вы говорите, бабушка? Разве я такая красивая? — радостно воскликнула Сунджидма, показывая белоснежные зубы. Смех счастья, идущий от молодого горячего сердца, видно, согрел своим теплом эту горбатую старуху с дряблым, морщинистым лицом и беззубыми красными деснами.

— Да, детка, ты очень красивой родилась. Такое счастье редко кому достается. На сотню поколений, может, только раз-другой да и появится на свет в наших краях такая красавица.

— Бабушка, тогда я, значит… — Девушка запнулась, не найдя слов.

— Что тогда? Тебе гордиться да радоваться надо, доченька… — Старуха протяжно вздохнула: — Когда-то и я была такой же пригожей, — сказала она, указывая на лазурный цветок. — Всем была хороша, и лицом и гибким станом. Только до тебя мне все одно далековато было…

— Неужто вы такой красивой были? — нечаянно вырвалось у Сунджидмы.

— А то как же? Думаешь, обманываю я?

Сунджидма ярко вспыхнула от смущения. Ей вспомнились разговоры родителей о том, что соседка в молодости и в самом деле была красавицей.

А горбатая старуха продолжала:

— Я тоже, как ты, любила расчесываться, глядя в воды этого озера. Теперь-то все быльем поросло… Расскажу я тебе одну легенду, дошедшую до нас из седой старины. Потому и пришла я сюда, на кладбище, что тебе следует знать про это. Ежели такие дряхлые старухи, как я, не передадут ее потомкам, унесут с собой в могилу, не рассказав молодым, предки могут обидеться. Вот и ты, когда доживешь, вроде меня, до преклонного возраста, расскажешь эту легенду самой красивой, на твой взгляд, девушке, чтобы передать ее дальше. Так издавна заведено… — Старуха разулась и, подогнув под себя тощую ногу с узловатыми, как корни дерева, пальцами, уселась поудобнее. — Расскажу я тебе о беззаветной любви, — сказала она и опять замолчала.

— О любви, бабушка?

— Да, о любви сердечной… Скажи-ка, детка, сколько тебе лет?

— Мне уж восемнадцать.

— Значит, приспела твоя пора вскружить голову всем здешним мужчинам. Видать, скоро не будет вокруг не единого человека мужского пола, кто бы не желал завладеть тобой или добиться твоей любви, кто бы и во сне тобой не бредил. Только гляди, другие-то девицы станут тебе завидовать. Что поделаешь, таков закон этого мира, так уж он устроен. Одни мучаются черной завистью, другие любовью страстной… А ты знаешь, почему эти две горы так не похожи друг на друга?

— Нет, не знаю.

— А об озере этом ничего не слыхала?

— Нет, не слыхала, бабушка.

— И про этот могильный камень, на котором сидишь, тоже ничего не знаешь?

— Не знаю ничего. А вы расскажите мне, бабушка. И об этих цветах, что будто нарочно посажены вокруг могилы, тоже расскажите.

— Хорошо, слушай. Видишь эти две горы? Одна красная да гладкая, будто печень, а другая зеленая, вся лесом покрытая.

— Вижу, — отозвалась Сунджидма, оглянувшись.

— Эти горы образовались силой великой любви. В какие точно времена — неизвестно. Видать, когда поселились в здешних краях наши предки. В те давние годы родилась в нашей округе девушка, вобравшая в себя всю красоту мира. Когда исполнилось ей ровно восемнадцать лет, полюбила она самого безобразного охотника. Что и говорить, уж до того они из разного теста были вылеплены — ну ровно эти две горы непохожие. Но они поклялись до самой смерти быть верными друг другу. Злые завистники подстерегли и злодейски убили ее мужа на том месте, — сказала старуха, указывая на Красную Нагую гору. — Тогда и вырос там небольшой холмик. Красавица девушка, узнав об этом, осталась верна клятве: она наложила на себя руки… — Старуха показала на зеленую вершину. — Так образовался другой холмик, из которого позже выросла та чудесная гора. — Потом старуха долго смотрела вдаль, переводя взгляд с одной вершины на другую. В горле горбуньи что-то хрипело, будто она проклинала всех злых ненавистников, посягающих на красивое и благородное в человеке. Даже корявый палец ее, указывавший на горы, был поднят грозно и сурово, будто старый ржавый меч.

— Глаза у меня совсем никудышные стали, — сказала она, тяжело вздохнув.

Старуха долго сидела молча, словно вспоминая продолжение своего рассказа, потом заговорила:

— С тех пор установился такой обычай: самая красивая девушка нашего края, выбрав среди тысяч мужчин своего суженого, клялась быть верной ему всю жизнь, до конца дней своих. Да только в жизни ведь не всегда все гладко, деточка. Бывало и так, что муж умирал раньше жены. Тогда самая красивая девушка края, верная своей клятве, накладывала на себя руки. Их хоронили вместе, и как символ нерасторжимой любви соплеменники клали на могилу вот такую каменную плиту. Много здесь таких плит?

— Много. Некоторые даже совсем землей засыпаны, не видно их.

— А ты все же сосчитай. Вот такая верная была любовь в старые времена, — сказала горбунья и, словно желая удостовериться, какое впечатление произведут ее слова, пристально уставилась своими тусклыми глазами на Сунджидму. — Ведь лицо человека есть зеркало его души… — А девушка думала: «Что же это получается? Любовь, которую я так жаждала изведать, о которой мечтала, на самом деле горька и печальна? О чем же еще расскажет мне эта бабка? Как страшно!» Сунджидма подняла голову, но старуха сидела как каменная.

— Бабушка! Как все это страшно! Один умрет, и другой с ним должен умереть? Значит, любовь ужасна?

— А-а, детка моя, уж не боишься ли ты смерти? — засмеялась старуха, показывая беззубые десны.

— Бабушка! Вы еще хотели рассказать мне про озеро, — робко попросила Сунджидма.

Лицо старухи вдруг сделалось суровым и недовольным.

— Ничего интересного про озеро я тебе не скажу. Только с давних времен, от предков наших известно, что образовалось оно от слез людских. Видать, то были слезы молодых возлюбленных, о которых я тебе сказывала.

Всем своим видом показывая, что больше она ни о чем не намерена говорить, старуха стала обуваться.

— Бабушка, а про могилу, засаженную цветами? Почему она не похожа на остальные? Расскажите, бабушка. Вы же обещали.

Старуха сурово посмотрела на просящие глаза девушки, но их невинный взгляд, видно, растопил что-то в ее душе.

— Ну так и быть, — сказала она наконец. — Если ты очень хочешь услышать об этом могильнике, расскажу. Плита, на которой ты сидишь, есть самый последний могильник в этом крае. С тех пор больше их здесь не ставят.

— А почему?

— Как почему? Во всем свой смысл имеется, деточка. Говорят, случилось это очень давно. В нашем улусе тоже родилась девушка несравненной красоты. Пришел ей срок, и полюбила она одного молодого человека. Они поженились и зажили счастливо. Но муж опять умер первый. А перед смертью жене так сказал: «Если ты на самом деле меня любишь, не спеши уйти за мной в сырую землю. Живи и смотри на красоту мира. Сумеешь так сделать, будет это равносильно тому, что и я не умер, а вечно живу». Помня завещание своего любимого, девушка каждый день приносила с той горы разные красивые цветы и сажала их вокруг могилы. С тех пор самые красивые девушки нашего края перестали уходить вместе с мужьями в могилу, а только, сохраняя верность, одиноко коротали дни свои, — сказала старуха и вдруг умолкла, словно мыслями перенеслась в другой мир.

У Сунджидмы, внимательно, не сводя глаз слушавшей рассказ горбуньи, снова по спине пробежали мурашки, и она долго с испугом смотрела на горы, которыми она прежде всегда любовалась и к которым относилась сблагоговением. А безобразная старуха вдруг снова заговорила странным, безжизненно глухим голосом:

— И я тоже придерживалась этого обычая. Мой суженый скончался, когда мне было двадцать шесть лет. С тех пор… — Она молча поднялась. — Да, всю жизнь одной-одинешеньке коротать тоже страшно… — сказала она грустно и, бросив быстрый взгляд на Сунджидму, заковыляла прочь. Потом остановилась и, не оборачиваясь, спросила: — А ты не испугалась, деточка?

Сунджидма ничего не смогла сказать в ответ. Она невольно встала с могильного камня. Горбатая старуха повернулась к ней и добавила:

— Тайная сила, заключенная в любви, в том и состоит. Изведать любовь — значит перебороть все страхи, которые подстерегают тебя на этом пути. В мире нет ничего прекраснее любви. — И, стуча березовой палкой по камням, зашагала дальше по тропинке, змейкой вьющейся по южному склону горы. Пробираясь между камнями, она думала: «Что и говорить, страшно всю жизнь пройти в одиночестве только оттого, что друг твой умер раньше тебя. Раз уж ты жива, коли топчешь землю и пыль на ней поднимаешь, не лучше ли сойтись с другим человеком, который тебе по душе? Может, сказать ей об этом?» Что-то еще шепча себе под нос, она на миг остановилась, а потом еще быстрее засеменила по извилистой тропинке.


Пер. Н. Очирова.

НЕОЖИДАННОЕ ПИСЬМО

Бесконечные, как море, пески, поблескивая, впитывали в себя золотые лучи солнца. В эту загадочно-фантастическую пору я забрался на вершину одного бархана и стал наблюдать за неуловимым миражным городом, который угадывался где-то на горизонте, там, где сливались небо и земля, где перед заходящим солнцем переливалось марево от искрящихся песков. Это было похоже на волшебный сон, то переходящий в кажущуюся явь, то вновь погружавшийся в зыбкую пелену нереальности. В этот миг даже юркая овечья ящерица с красной грудкой, неустанно бегающая по пескам, забралась на небольшой каменистый пригорок и, словно подражая мне, удивленно задрала голову и ошалело уставилась в сторону красноликого солнца, туда, где уходило за горизонт песчаное море. Да, это было похоже на сон…

Накануне почтальон принес мне письмо. Я читал его, и меня не покидало ощущение, что все это тоже происходит со мной во сне. Вот что там было написано:

«Я знаю, что, получив мое письмо, Вы очень удивитесь, поскольку в нем речь идет о событиях, случившихся много лет назад. Наверное, я Вам тогда не запомнилась, и как знать, возможно, мой облик не возродится в Вашей памяти. Имя мое тоже ни о чем не говорит. Перед тем как отправить Вам это письмо, я откровенно посоветовалась с подругами о своем намерении. Они, уже взрослые и образованные девушки, не только не одобрили моего поступка, но даже категорически возражали. Дескать, восточная девушка, тем более монголка, может написать такое письмо, только если она совсем потеряла девичий стыд или же просто-напросто помешалась. Говорили: человек, которому ты пишешь, не знает тебя. Ну что он может сказать, например, своим друзьям после получения такого письма? Подумай, мол, ведь сама себе навредишь. Но я пренебрегла дружескими советами своих подруг и решилась отправить это письмо. Я верю, что Вы не будете смеяться надо мною. Только не сразу вспомните, какой я была, как выглядела. Но я на Вас за это не в обиде.

У меня хранятся две небольшие записные книжки. В одной из них я записывала разные трудные формулы, исторические даты, плохо запоминающиеся термины и т. д. Эта книжка в коричневом переплете. Я перестала пользоваться ею с той весны, как кончила десятый класс. А сейчас передо мной синяя книжка, в которую я иногда заглядываю — она помогает мне писать Вам письмо. В ней тоже случаи и события тех дней, когда я училась в десятом классе, т. е. те, которые произошли ровно пять лет назад. Этот дневник для меня как бы маленькая, но драгоценная историческая хроника.

28 августа
Сегодня наша улица, как, впрочем, и другие, была полна народу. Пионеры в красных галстуках, девочки-старшеклассницы в нарядных белых фартуках и разноцветных лентах веселыми стайками проходили по ней с самого утра. И в моей душе тоже поселилась непонятная радость. Наверное, одно то, что я, как и эти девушки, буду учиться в десятом классе, наполняло сердце волнением. Мы с подругой зашли в книжный магазин, купили кое-какие учебники и сели на скамейку возле нашего забора. Весело болтая о том о сем, мы не сразу услышали, как кто-то подошел к калитке и позвонил. А когда обернулись, то увидели какого-то совершенно незнакомого молодого человека, который обменялся несколькими словами с мамой, попрощался и быстро исчез за углом. Это были Вы. Я спросила у матери, зачем Вы приходили. Оказалось, что Вы ищете, где снять квартиру.

Вечером пришел с работы отец. Мать рассказала ему о Вашем приходе. Отец задумался и озадаченно проронил:

— Уж не знаю, как быть. А где он работает?

— Сказал, что студент, — услужливо и доброжелательно ответила мать, но отцу это, видно, не очень понравилось.

— Лучше шофера пустить, нежели студента, — сказал он, — На худой конец уголь и дрова может привезти. А он сам не будет со мной говорить? — спросил отец.

— Да обещал еще раз зайти вечером.

Вы пришли к нам вечером, когда мы ужинали. Сейчас уже, наверное, забыли, о чем у вас в тот вечер шел разговор с отцом. А я вот запомнила. Когда Вы с отцом пошли осматривать дом, где Вам предстояло жить, я тоже вышла следом за вами, хотя меня никто не приглашал. Вместе с вами рассматривала маленькую избушку-мазанку, даже заглянула в сломанную дверку печки. Стоя на пороге избушки, отец глубоко затянулся и спросил:

— Сынок, а сколько в вашей семье человек? — И не спеша продолжил: — Если будете жить в нашей избушке, то придется платить пятьдесят тугриков в месяц. — Вы задумались на миг, потом сказали:

— Я живу один. Хотел до начала занятий найти квартиру поближе к институту. — Потом спросили: — А зимой в вашей избушке не холодно?

Отец усмехнулся:

— В прошлую зиму люди жили. Тепло или холодно — все зависит от хозяина. — Потом отец загадочно улыбнулся.

Вы, наверно, помните эту улыбку отца? А я в ту минуту думала о том, что отец нарочно решил запросить со студента подороже — в прошлом году у нас в мазанке жила одна молодая пара, так он брал с них тридцать тугриков. Когда начались зимние холода, они сказали, что в избушке невозможно жить: такой мороз — впору только волков морозить. Потом исчезли, так и не уплатив за месяц. Меня тревожила мысль, что Вам будет трудно в зимнюю стужу. Отец насторожился и обратился к Вам с назидательной речью:

— Вы что, один намереваетесь жить? Впрочем, мне это неважно, какое мое дело. Только, чтоб между нами впоследствии обид не было, давайте сразу договоримся: всяких там друзей-приятелей вечерами собирать да по ночам шуметь — этого чтоб не было, избавьте. Опять же чистота… А то ведь есть такие люди, которые вовсе не убирают за собой, все равно, мол, в чужом доме живу… Иные даже умудряются исчезнуть, так и не уплатив за постой…

Вы взглянули на отца, выдавили улыбку и сказали:

— О чем разговор. Можете довериться мне, как своей родной дочери. — Вы снова натянуто улыбнулись и посмотрели на меня.

Я тогда чуть не рассмеялась.

— Значит, решили у нас поселиться? — напрямик спросил отец.

— Да. Завтра же перееду. Сегодня хотелось бы прибраться немного. Вы не подскажете, где взять веник и воду?

Я тут же побежала домой, принесла воду и веник, стала помогать Вам убираться в избе.

Назавтра
Назавтра я, готовясь идти в школу, тщательно вымыла голову, заплела косы, надела новенький белый фартук, собрала в портфель учебники, карандаши, линейки, тетради и с нетерпением ожидала начала занятий. Вдруг открылись наши ворота, и во двор въехала большая нагруженная телега, которой правил пожилой возница. Я сразу поняла, кто к нам приехал. Старик остановил телегу перед Вашей избушкой, выгрузил старенькую солдатскую койку с разодранными пружинами, маленький посудный шкаф, два больших толстых бревна, сундучок. На телеге еще оставалось два больших ящика. Он хотел поднять один из них так же легко, как и другие вещи, но не сумел. Я в это время стояла у наших дверей и не удержалась от смеха. Мне стало очень стыдно за свой некрасивый поступок, и я подошла к старику, чтобы помочь. Мы с трудом стащили с телеги Ваши ящики. Поняв, что в них лежат тяжелые толстые книги, я прониклась к Вам благоговением, как к старшему брату, которого очень почитала. Так мне впервые открылась повседневная жизнь студента. Все это было чрезвычайно любопытно и загадочно для меня.

Вскоре подошли Вы сами, принесли из магазина маленькую сетку с покупками, наверное для скромного ужина. Вы пришли радостный, будто собирались навсегда остаться у нас. Убегая в школу, я столкнулась с Вами у калитки, смутилась и торопливо зашагала прочь. Все эти мелочи ясно вспоминаются мне сейчас.

До самого последнего времени я встречала на улице того самого старика-возницу, который привез Ваши вещи, узнавала его куцехвостого серого коня, как бы сросшегося со старой неуклюжей телегой, и мне всегда было немного жаль их обоих. Только в этом году они перестали показываться на улицах.

Когда вечером я вернулась из школы домой, вы уже совсем освоились в нашей маленькой избушке, будто издавна жили с нами по соседству. Помните ли Вы тот год, проведенный у нас? Каждое утро, сунув книги в потертый коричневый портфель и захватив с собой сетку для продуктов, Вы уходили на занятия. Я тоже уходила в школу. Но только Вы шли в университет, а я в обыкновенную школу. И я не брала с собой сетку для продуктов. К пяти часам вечера Вы возвращались с овощами, мясом и хлебом. Сколько часов Вы просиживали ночью за столом, я не знаю. Во всяком случае, когда я ложилась в одиннадцать вечера спать, в Вашей избушке еще горел свет. Одно очень волновало меня тогда: два бревна возле избушки, которые Вы привезли, чтобы топить печь, с каждым днем делались все короче, а дни становились все холоднее. Вас, наверное, это тоже беспокоило. Ведь правда же?

Два месяца я не знала даже Вашего имени. А может, и Вы тоже не знали, как зовут меня и моих родителей? Извините. Я, кажется, лишнее болтаю. Пустилась в рассуждения, будто писательница какая. Ну и пусть. Пусть даже мое письмо к Вам будет небольшим сочинением. Ведь говорят же, что в молодости все пытаются писать. Раз уж я решилась написать о том, о чем думала целых пять лет, то зачем мне жалеть бумагу или беспокоиться из-за того, что Вы убьете свое драгоценное время на чтение этой маловразумительной писанины?

Не помню, какого числа это было
Однажды я пришла из школы и целый вечер билась над задачей, которую нам задали на завтрашний день. Раз десять бралась ее решать, но ответ так и не сходился. Я не знала, что делать и как быть, и вдруг вспомнила про Вас. Я искренне верила, что Вы, как старший брат, поможете мне, но не могла решиться идти к Вам, поскольку Вы никогда к нам не заходили. И все же иного выхода у меня не было. Часов в одиннадцать я пошла к Вам и потихоньку заглянула в окно. В первый раз в жизни я заглядывала в чужое окно. Вы сидели за столом, разложив перед собой множество книг. Ну конечно, подумала я, Вы тоже решаете разные задачи из этих книг. Может быть даже, по какой-нибудь случайности именно ту трудную задачу, которую задали мне. Я несколько раз подходила к Вашей двери, но так и не решилась постучать. В конце концов вернулась домой и попросила мать, чтобы она пошла со мной. Так мы впервые зашли к Вам. Интересно, помните ли Вы, как хорошо объяснили мне способ решения таких задач? Наш учитель математики проработал в школе около десяти лет, он славился тем, что умел доходчиво объяснять ученикам, но Вы, по-моему, объясняли тогда с исключительным педагогическим умением. Наверное, так оно и было. Потому что я решила ту задачу, применив Ваш способ, и у меня получилось. Даже не заметила, как просидела до двух часов ночи, но решила. Успокоившись, я вышла во двор. В Вашем окошке все горел свет. Я подумала, что Вы заснули и забыли его погасить. А мне так не хотелось, чтобы отец упрекал Вас за то, что Вы зря жжете электричество. Вновь я потихоньку подкралась к Вашему окну и заглянула: Вы продолжали сидеть и решать свои задачи. «Как хорошо быть студентом!» — подумала я тогда. В тот момент я дала себе слово, что когда-нибудь тоже стану студенткой.

30 декабря
Шли дни. Я и не успела заметить, как пришла пора новому году сменить старый. Сдала экзамены за первое полугодие. Наступили каникулы. Я помогала дома готовиться к празднику. Все походило на предыдущий Новый год, когда Вас еще с нами не было. Только теперь все мои мысли были о Вас. С тех пор как Вы у нас поселились, к Вам никто не приходил. Но хоть друзья-то у него должны быть? — думала я. — Неужели он совсем одинок? Нет, конечно, дело не в этом. Когда он впервые пришел к нам, что ему тогда отец сказал? Он сказал: «Всяких там друзей-приятелей вечерами собирать да по ночам шуметь — этого чтоб не было…» Мне эти отцовские слова хорошо запомнились. И я подумала, что Вы их тоже не забыли.

В тот вечер, когда все носились сломя голову, хлопотали вокруг праздничного стола и наряжали елку, я следила за каждым Вашим шагом. Вы пришли домой несколько раньше обычного, все с той же неизменной маленькой сеткой. У нас к тому времени собралось много гостей, было шумно и весело. Вряд ли отец и мать помнили тогда о Вас, но я лично надеялась, что Вы к нам зайдете. А Вы не зашли. Поздно вечером, когда ударил мороз и чувствовалось приближение пурги, я с подругами, одевшись потеплее, собралась идти в школу на праздник елки. Но меня не покидали мысли о Вас: «Что же он будет делать в такую радостную ночь? Неужели так и будет сидеть и корпеть над своими задачами?» После десяти вечера я подкралась к Вашей избушке и потихоньку заглянула в окно. Вы гладили свои черные парадные брюки. Я сразу поняла, что Вы тоже готовитесь к новогоднему балу, и мне очень захотелось быть в тот вечер рядом с Вами.

«Чем же отличается студенческий новогодний бал от школьного? У них там, конечно, все иначе», — подумала я. Эта мысль совсем затуманила мне голову. Но хотя в ту полночь мне исполнилось восемнадцать лет, это не был еще туман любви. Об этом я должна сказать Вам сейчас со всей ясностью. Ведь тогда моя детская голова была занята только мыслями о формулах и логарифмических функциях. Я вернулась в дом. Когда мы с подругами уже уходили на елку, мать спросила меня: «А наш студент дома?» Я растерялась, но все же нашла, что ответить: «Не знаю… В избушке свет, похоже, горит». «Этот парень никуда не ходит, все дома сидит», — добавила мать. Я бы, наверно, поговорила с матерью о Вас, если бы не торопили подруги. В тот морозный вечер всю дорогу до школы я думала о Вас, представляла, как Вы идете по улице, зябко поеживаясь в своем демисезонном пальтишке. «Ах, если бы у меня был такой брат! Я бы каждый день к его приходу с занятий растапливала в избушке печь, подогревала бы ему обед, ухаживала бы за ним. Но ведь я ему не сестра…» — думала я тогда. Вдруг в голову пришла странная мысль: «А сколько лет ему исполнится в эту ночь?» И я сама себе ответила, что Вам исполнится двадцать четыре года, но никак не больше.

В то время как я, такая трусиха, мечтала о Вас, мечтала быть Вашей сестрой, у Вас, конечно, и мысли об этом не было.

Последний день, 7 июля
Я успешно закончила десять классов, и меня переполняла радость от мысли, что осенью я поступлю в университет. Вся наша школа выехала на летники, чтобы участвовать в праздничных шествиях, которые должны были состояться через несколько дней[85]. Сегодня, 7 июля, я заехала домой, чтобы взять какую-нибудь хорошую книгу. Вас дома не оказалось, но все Ваши вещи и книги были увязаны в тюки. Мама сказала, что Вы сдали экзамены и получили уже распределение на работу. Услышав, что не сегодня-завтра Вы уедете, я совсем расстроилась. Мне почему-то хотелось встретиться с Вами, и я решила Вас дождаться. Вскоре Вы пришли. Но впервые за всю жизнь у нас не один, а с товарищем, незнакомым молодым человеком. Вы развязали один тюк и отдали какие-то две книги тому молодому человеку. Я наблюдала за Вами через приоткрытую дверь. Потом Вы зашли к нам и, обращаясь к матери, сказали:

— Если удастся, может быть, завтра уеду. Я хотел бы уплатить за последний месяц. — И достали из кармана пятьдесят тугриков. Но мать отказалась взять деньги:

— Сынок, пусть это будет наградой за то, что ты успешно завершил учебу.

Сколько радости принесли мне эти слова матери. Только Вы не обращали на меня никакого внимания. От обиды ли, не знаю от чего, но я тогда решилась задать Вам вопрос:

— А вы в каком аймаке будете работать?

Вы наконец взглянули в мою сторону и спросили:

— А ты на какой факультет собираешься?

— На медицинский, — едва слышно ответила я. У меня словно комок застрял в горле.

Но я все же осмелилась задать Вам еще один вопрос:

— Разве вы не будете встречать праздник в столице?

— Я много праздников встречал в городе. В худоне праздник — это тоже интересно. Теперь туда поедем, — сказали Вы улыбаясь и ушли от нас с тем молодым человеком.

С тех пор мы не виделись целых пять лет. После вашего отъезда кое-что в нашей жизни изменилось. Отец наш скончался два года назад, и мы с матерью живем теперь вдвоем. Мать трудится потихоньку. Я на себе испытала все радости и тяготы студенческой жизни: как и Вы тогда, корплю над учебниками до двух-трех часов ночи. Неужели Вы за все эти пять лет ни разу не бывали в столице? Или, приезжая, просто не заходите к нам?

Я ведь уже не школьница, а взрослый человек. Неужели нам с Вами не интересно было бы поговорить, вспомнить те годы? И матери тоже хочется увидеть Вас. Если приедете в столицу по делам или в отпуск, заходите. Адрес я написала. Меня Вы можете найти и в университете. Наш старый дом не ищите, его уже нет. На том месте сейчас строят детсад. Скоро там будут бегать малыши. Это тоже многозначительный факт. До свидания!»


Я прочел это неожиданное письмо. И сейчас, как в те далекие студенческие годы, я иду в магазин с маленькой сумкой. Сегодня мне захотелось опять стать студентом. В душу разом нахлынули воспоминания. Через неделю начнется новый учебный год. Ну что ж, завтрашним поездом я еду в столицу. В самом деле, может быть, нам надо о многом поговорить? Кто знает.


Пер. Н. Очирова.

ШАГДАР

Мне представился счастливый случай провести в родных местах несколько согретых ласковым осенним солнцем дней. Беспрерывно трясясь по бездорожью, дни и ночи напролет я разъезжал по районам, чтобы собрать для газеты материал об уборке хлеба, все тело мое ныло от усталости. Мы ехали через тока, усеянные зерном. Вот остался позади госхоз Цагаантолгой, и, вздымая столбы пыли, мы выбрались на широкий тракт. Оживленно и с восхищением говорили о работе комбайнеров, с горечью и сожалением вспоминали брошенный на токах хлеб. Сидевший рядом со мной товарищ спросил:

— Куда сейчас поедем?

— В земледельческую бригаду объединения «Восход», — словно сговорившись, ответили мы с шофером в один голос.

Перед нами расстилалось поле скошенной пшеницы — из земли торчала выгоревшая на солнце сухая стерня. Увидев одинокую юрту возле тока, затерявшегося посреди бескрайнего жнивья, шофер проговорил:

— Заедем в этот айл, утолим жажду и поедем дальше.

— А чей это айл? — спросил я.

— Шагдар-гуая.

— Какого? Уж не того ли Шагдар-гуая, который держит у себя множество разного зверья и птиц?

— Да, кажется, это тот самый. Очень интересный человек, — ответил шофер.

И вот за разговорами мы подъехали к той юрте. Заметив рядом двух лосят, я понял, что здесь и правда живет мой знакомый Шагдар-гуай. Мы вошли в юрту. Совершенно седой старик, сидя на хойморе[86], отбивал косу, его жена, пожилая женщина, ломала хворост и разводила огонь. Мы поздоровались, поговорили о том о сем. «Бедный Шагдар-гуай, как постарел! Да и жена его тоже… Меня совсем не узнают», — подумал я и завел разговор о своих земляках.

— Э-э, да ты, оказывается, здешний, сынок, — протянул старик. Он отставил звеневшую отбитую косу в сторону и раскурил трубку. Искры от трубки падали на сверкавшее каленое лезвие, и оно вспыхивало огненными бликами.

— Да, я здешний, а вы меня не узнали, — ответил я и назвал своих родителей.

— Вот как! Ты — сын Дэмбээ? Как говорится, мужчины вырастают, войлок вытягивается. Вот и ты уже взрослым стал. Помню, я все боялся, как бы тебя мои пчелы не искусали. Подумать только! А как будто все только вчера было. — И он, отрывисто рассмеявшись, глубоко затянулся, поддерживая огонь в затухающей трубке. — Если уж вы, дети, такими выросли, что про нас говорить. — Шагдар вздохнул, видимо сожалея об ушедших годах и утраченном здоровье. — Эй, старуха! Скорее ставь чай, покорми гостей!

— А вы все такой же бодрый. И, я смотрю, по-прежнему держите у себя зверей.

— Да куда к черту бодрый! Запал есть, а пороху уже не хватает, сынок. Вот езжу теперь вслед за зерном, от тока к току, да поля сторожу, стараюсь уберечь хлеб от птиц и скота. — И он замолчал. Истомленные жаждой, мы с удовольствием пили крепкий, ароматный, щедро сдобренный молоком чай, сваренный женой Шагдар-гуая.

— Да и вы по-прежнему мастерица чай заваривать, — обратился я к ней.

— Что вы, мы со стариком уж давно не те стали. Пейте, ребята, пейте. Говорят, чай с оленьим молоком прогоняет усталость. Пейте! Я пойду поесть приготовлю. — И она вышла.

— Шагдар-гуай! А вы что, траву здесь косите? Сейчас трава, наверно, уже желтеть начинает?

— Да нет же, сынок. У нас здесь пшеницу убирают машинами, и в оврагах, ямах хлеб остается несжатым. Видишь ли, сынок, у наших жаток зубья низкорослую пшеницу не захватывают, проскакивают поверх нее, поэтому-то колосья остаются. Ну вот я и придумал себе занятие: беру эту старенькую косу и сваливаю оставшуюся на поле пшеницу. Как говорится, чем сиднем сидеть, лучше пасти верблюдов. Нашему объединению и пригоршня хлеба — прибыль, — объяснил он.

— На тех токах, где мы были, очень много остается необмолоченной пшеницы, целые кучи зерна пропадают. А у вас как? — спросил один из моих товарищей. Шагдар-гуай покачал головой.

— Так много, что и не сказать. Мы с женой уже на это смотреть не могли, вот и приручили тут муравьев себе в помощь.

— Муравьев приручили?! — изумился я. Шагдар-гуай заметил, что мы заинтересовались, и глаза его загорелись:

— Да-да, сынок, они собирают зерно, брошенное на току.

— Много у вас муравьев? — вступил один из товарищей в разговор.

— Вот уж не знаю, сколько их там миллионов будет, десятки или сотни. Но уж наверное больше, чем мне сосчитать под силу. Сначала земляки говорили: «Старый Шагдар из ума выжил — вздумал муравьев кормить, да на них зерно перевозить. Виданное ли дело?» У меня уж вся эта болтовня в печёнках засела… — Тут Шагдар-гуай несколько переменил тему: — Вообще-то я и сам не думал, что так все получится. В прошлом или позапрошлом году ставил как-то на краю поля пугало от птиц. Захотелось мне покурить, я присел у дороги, достал трубку и принялся рассматривать пшеницу, прибитую дождем к земле. Гляжу, муравей тащит на себе зернышко. Тут-то мне и пришла в голову мысль: «Э-э, погоди! Если приручить этих батыров, которые «и по отвесной скале взберутся, и под пулю не угодят», чем они будут не работники? Пускай хоть понемногу да собирают оставшееся на току зерно». — Шагдар-гуай затянулся и закашлялся. Мой товарищ, не выдержав, спросил:

— И сейчас тоже ваши муравьи зерно переносят?

— Муравьи? Да, собирают зерно, сынок.

— А куда же они его стаскивают?

— Там за током есть старый амбар, туда и носят.

Нам захотелось взглянуть на муравьев, которые переносят пшеницу, и мы вместе с Шагдар-гуаем вышли из юрты. Подойдя к деревянному амбару с полуразрушенными стенами и наскоро залатанной крышей, которая все же могла служить укрытием от дождя, мы увидели в дверях амбара непрерывную вереницу муравьев. Она текла как река в половодье: каждый тащил пшеничное зерно, а некоторые, те, что посильнее, даже тянули за собой целые колосья. Муравьи складывали зерно в амбар, куча росла, и ее вершина достигала уже середины стены. Глядя на эту груду зерна, я спросил:

— Шагдар-гуай! А сколько же за день приносят ваши муравьи зерна?

Чтобы не мешать муравьям, мы отошли и присели на жердь, огораживавшую ток.

— Не знаю. Вот это зерно они наносили за десять дней.

Мы прикинули, что в куче наверняка будет восемьсот — девятьсот килограммов зерна.

— Вы на этом току всего десять дней? А вообще-то где живете?

— Да мы, сынок, на одном месте больше чем полмесяца не задерживаемся. До этого несколько дней провели в пади Хондий, там муравьи тоже наносили кучу зерна. Потом переехали в Дзунмод, и там примерно такой же амбар заполнили пшеницей. В основном ездим по таким местам, где остался сухой необмолоченный хлеб. Вот и здесь еще деньков пять-шесть посидим, не больше.

Посмотрев на суетливо сновавших взад и вперед муравьев, Шагдар-гуай засмеялся:

— Забавные они существа, все хлопочут, ни минуты не могут без дела. — Он встал и принялся разглядывать неутомимых муравьев, которые тащили зерна.

Чудной старик и добрый… Ведь всю жизнь возится со всяким таким зверьем, подумал я, собираясь спросить у него: «Как же вам удалось приручить целую армию муравьев, чем вы их приманили?» И вдруг я подскочил как ужаленный — оказывается, один из этих маленьких трудяг и впрямь впился мне в ногу. Я что есть силы хлопнул ладонью по ноге. Машина тоже дернулась, и тут я проснулся… Только не муравей укусил меня, а я хлопнул себя по лбу и убил комара. На лбу от укуса вскочила огромная шишка. Шофер, глядя на меня, улыбался:

— Ну и крепко же вы уснули! У нас тут такие комары — никому спать не дадут.

Но я пропустил слова шофера мимо ушей — все думал об этом странном сне, снова и снова вспоминая пригрезившееся.

— А куда сейчас поедем?

— Во-он там виднеется ток, у Бургалтая. — И шофер показал в сторону.

Я посмотрел в окно машины, немного помолчал и спросил:

— Здесь поблизости не живет Шагдар-гуай?

— Какой Шагдар? Не тот ли, который держал у себя разных диких зверей?

— Да-да, тот самый.

— Помер уж старик, лет пять или шесть назад. А что, вы его знали?

— Да, мой давний знакомый, — сказал я и показал на черневший, словно шляпка гриба, и начинавший затягиваться травой круг от юрты: — Кажется, здесь старики жили…


Пер. Л. Скородумовой.

«СТО ЯГНЯТ» И ДЕВОЧКА

— Странные эти взрослые! О чем только не говорят между собой. А на меня даже внимания не обращают, ни слова от них в ответ не услышишь. Ну что мне остается делать? Все лето только и разговаривала, что со своими ягнятами. Хорошо было бы поболтать с подружками, так ведь поблизости совсем нет детей. Мы здесь одни живем. Нет, правда, очень скучно. Давай мы с тобой поговорим, — так обратилась к птичке-бормотушке, что целыми днями порхает в степи с криком «дзун хурга, дзун хурга», маленькая девочка, которая пасла ягнят. Птичка раскачивалась на верхушке высокого стебля какой-то степной травы.

— А мне папа рассказывал о тебе… Когда-то, давным-давно, ты была маленькой девочкой или мальчиком и пасла ягнят. Однажды ты уснула, а ягнята разбрелись, и вот до сих пор ты никак не можешь их найти и зовешь повсюду: «Дзун хурга — сто ягнят, дзун хурга — сто ягнят!» Это правда, что ты их потеряла? Мой папа поэтому всегда мне наказывает, чтобы я не спала. — Увидев, как маленькая птичка вертит головкой из стороны в сторону, словно прислушиваясь к ее словам, девочка громко рассмеялась.

— Ты что, не хочешь сама рассказать мне свою историю? Стесняешься? Ну давай тогда я расскажу о себе и своих ягнятах. Ладно? Я тоже еще маленькая, мне всего девять лет. А в школу я сейчас не хожу. В тот год, когда я училась в первом классе, у меня опухла нога, и врач сказал, что мне нельзя ходить в школу, вот почему я и оказалась в худоне. Знаешь, как меня зовут? Наверное, не знаешь. А мое имя разбросано повсюду — и по степи, и по горам. Правда-правда! Ведь в степи много всяких цветов — и желтых, и красных, и синих. А я родилась очень смуглой, вот меня и назвали Цэцгэ — Синий Цветок. И я тоже пастушка. В прошлом году мы пасли овец. Но мне не нравятся овцы. Они совсем как взрослые. Не скачут и не резвятся, как мои ягнята. И всегда ленивые, сонные, никакого внимания на тебя не обращают. Даже когда блеют, «м-ме-о» у них получается так грубо. А у ягнят тоненько, нежно: «м-мя-а». Вот поэтому мы нынче взяли в объединении ягнят для выпаса. Я этих ягнят всех наперечет знаю — кто глупый, кто умный, кто смелый. Во-он тот, с коричневой шейкой — ну такой глупенький! Однажды наелся крапивы — то ли рот обжег, то ли что, не знаю, но целый день кувыркался. Я смеялась над ним до упаду. С тех пор он, как увидит высокую зеленую травину, обойдет вокруг и стоит, смотрит на нее. А как он любит спать где-нибудь в тени! Я, бывало, подкрадусь тихонько, схвачу его, а он даже не просыпается. Да я и сама такая же. Утром, когда меня будят: «Пора к ягнятам», — так спать хочется… А папа и мама все говорят: «До чего же дети любят спать!» И правда, наверное, все, кто еще не взрослый, любят поспать. Ведь ты тоже, когда была маленькой, любила спать? — спросила девочка.

— Опять ты молчишь? По-моему, ты была сонулей, просто стесняешься признаться в этом. А вон тот ягненок с черными глазками — самый смелый. Иногда он будто дразнится: подойдет близко-близко, повернется — и бежать. А когда ты была пастушкой, у тебя в стаде был такой же шаловливый ягненок? — Девочка немного помолчала, прислушиваясь к птичке, а затем снова разговорилась.

— Ты все молчишь. Как будто сама никогда не была маленькой. Стала взрослой и внимания на детей не обращаешь. А все-таки кем ты была в детстве: девочкой или мальчиком? Наверное, такой же девочкой, как и я. Доброй, веселой и ягнят любила. И до сих пор раскаиваешься, что тогда заснула. Правда? — спросила девочка, а птичка вдруг вспорхнула и с криком «дзун хурга — сто ягнят, дзун хурга — сто ягнят» стала кружить у нее над головой.

— Нет, это не те ягнята, которых ты потеряла. Это ягнята нашего объединения… У них на ушах метка есть, они все с сережками. Совсем как женщины. Я сама еще ни разу не надевала серьги, а они уже надели. Интересно, зачем женщинам серьги? Может быть, это придумали мужья, чтобы им легче было узнавать своих жен? Но ведь когда мама не надевает сережки, папа все равно ее узнает. Нет, конечно, они их не для того носят. Да ладно, какая разница. Лети, дзун хурга, ищи свое стадо. Наверное, твои ягнята давно уже выросли и стали взрослыми овцами… А потом у них тоже родились ягнята. И тоже выросли… — Сказав это, девочка взглянула вверх.

Птичка покружила над ней, будто соглашаясь: «Ты права, мне уже не найти свое стадо», — и улетела прочь.

Немилосердно пекло знойное полуденное солнце. Ягнята внезапно поднялись и побежали в сторону реки — словно морская волна покатилась. Смуглая маленькая девочка, изо всех сил стараясь не отстать от них, бежала следом.

Нестерпимая жажда гнала их туда, где журчал холодный речной поток. Эти скачущие ягнята лучше своей хозяйки с короткими косичками знают, в какую сторону надо идти, чтобы добраться до реки. Ведь к ней не так-то просто подойти — она течет по дну горного ущелья, окруженная высокими темно-коричневыми скалами, словно многоэтажными зданиями. Вода в реке, которая почти не видит солнца, такая студеная, что зубы ломит, но в летний зной она и для ягнят, и для маленькой девочки-пастушки вкуснее всего на свете. Если смотреть сверху, эта речка кажется маленьким ручейком, но шум производит невероятный. Может быть, это от скал отражается грозное эхо? Впрочем, не такая уж она и маленькая, эта река. Ведь она течет не только по ущелью, но и уходит далеко-далеко, через несколько сомонов, петляя между холмами. Всего в нескольких местах можно свободно спуститься к воде; вот и здесь к ней ведет лишь одна тропинка, по которой привыкли ходить ягнята Цэцгэ. На этот раз, подойдя ко входу в ущелье, они вдруг остановились и, резко повернув, бросились назад. Девочка с удивлением посмотрела на них, затем забежала вперед и тут увидела на лужайке у входа в ущелье голубую палатку. Рядом стояла ярко-красная машина, ослепительно сверкавшая стеклами на солнце. Неподалеку расхаживали какие-то люди в странной одежде. Необычные яркие предметы вызвали в девочке изумление и любопытство. Палатка казалась большой красивой бабочкой, на мгновение опустившейся на луг и готовой вот-вот взлететь. Что бы это значило? Завороженная увиденным, девочка долго глядела то на палатку, то на машину, забыв обо всем, даже о своих ягнятах. Ей так хотелось подойти поближе и все рассмотреть, поговорить с новыми людьми, но она никак не могла решиться и поэтому, сев на краю ущелья, принялась смотреть. «Что уж говорить о ягнятах, я сама как маленькая. Взрослый бы давно уже подошел и заговорил, а я…» — подумала она и, набравшись наконец смелости, зашагала к палатке. Пройдя полпути, она вдруг остановилась и бросила взгляд на свои тапочки: ей стало неловко оттого, что она появится перед этими людьми и такой поношенной обуви. Однако желание взглянуть поближе на этот заманчивый, красивый мир оказалось сильнее. Когда девочка подошла к палатке, на лужайке горел костер — варили чай. Полный светловолосый мужчина, воевавший с котелком, увидев девочку, крикнул:

— Эй, друзья, к нам гостья!

Девочка вздрогнула и остановилась как вкопанная. Толстяк взмахом руки подозвал ее к себе.

— Ну, что, детка, куда собралась? — поинтересовался он, вытирая слезящиеся от дыма глаза.

— Я пасу ягнят.

— Это ваша там юрта, возле дороги?

— Наша, — уже смелее ответила девочка. Ей было приятно, что такой красиво одетый дядя с ней разговаривает. Однако в это время из палатки вышел другой человек, высокий и худощавый. Вид у него был очень странный: длинные, словно у женщины, волосы и густая борода… Он держал в руках длинную бамбуковую палку, похожую на укрюк с прицепленной к нему блестящей серебряной ложкой, и при этом вертел ручку какого-то дребезжащего круглого ящичка, напоминавшего барабанчик. Не отрываясь от своего занятия и не глядя на девочку, он спросил:

— Как зовут нашу гостью?

— Меня зовут Цэцгэ, — ответила она и с интересом посмотрела на его бамбуковый укрюк.

— Очень красивое имя, и к местности этой подходит. Ты в школу ходишь? — Он посмотрел прямо ей в глаза.

— Нет, — застеснялась девочка.

— Это плохо. Как же ты социализм тогда будешь строить? Или, может, у тебя голова «не того»? — И он, повертев указательным пальцем возле виска, засмеялся. Толстый мужчина, который возился с костром, прервал их разговор:

— Девочка, у вас здесь молоко есть?

— Есть, есть. Еще пенки, творог, тараг есть.

— Ну, тогда не принесешь ли нам немного молока?

— Принесу. Сейчас — Она уже готова была бежать, как из красивой палатки послышался тонкий женский голос:

— Девочка, иди сюда.

Цэцгэ подошла ко входу в палатку, и у нее сразу зарябило в глазах от пестроты: в палатке все было синего и желтого цвета, все переливалось радугой на солнце, отсвечивало. Девочка еще никогда в своей жизни не видела такой красивой палатки, поэтому она остановилась в дверях, раскрыв рот от изумления. Напротив входа сидела женщина с таким белым лицом, словно оно было вылеплено из творога. Подняв брови, женщина воскликнула:

— Ну иди же сюда!

Девочка, подчиняясь ей, сбросила свои тапочки и робко ступила на нагретый солнцем клеенчатый пол. Красивая тетя достала из большой пестрой сумки конфеты, протянула девочке. Девочка взяла конфеты обеими руками и только собралась повернуться и выйти, как услышала:

— Возвращайся поскорее, малышка.

Эта добрая тетя больше всех понравилась девочке. Но почему — она и сама не знала.

— Тетя, вы здесь долго пробудете? — спросила она.

— А тебе зачем? — спросила женщина, прищурив глаза. Девочка совсем растерялась от своего ненужного вопроса.

— Да так. У нас здесь река, горы… красивое место, — сказала она.

— Ну что ж, если ты будешь приносить нам пенки и арул, мы поживем здесь несколько дней, — улыбнулась женщина, а девочка радостно воскликнула:

— Я каждый день буду приносить пенки и арул. А вы живите здесь дольше. Ладно? — Она вышла из палатки и побежала в сторону дома.

«Мои ягнята такие глупые и маленькие. Испугались красивой палатки, машины, добрых дядей и тети. Когда уж вы вырастете? — думала она. — Поскорей бы мне стать большой, я бы тогда тоже так сидела, накрасив лицо, и раздавала детям конфеты…» И все это представлялось ей далеким и несбыточным, как сон.

Дома никого не оказалось. «Ну ладно, папа говорил, что ему надо на собрание, он уехал в центр. А где же мама? Наверно, пошла за аргалом[87]». Девочка готова была все отдать своим новым добрым знакомым. Сняла пенку с кипяченого молока, стоявшего в котле, взяла с полки арул, в посудину налила молока и быстро пошла обратно к своим новым знакомым. Те встретили девочку как родную. Опять шутили, смеялись, потом вынули откуда-то странную бутылку, открыли ее и начали пить. Затем толстяк и бородатый ушли, а девочка осталась вместе с женщиной. Дулма расспрашивала девочку обо всем: сколько отцу лет? Сколько матери? Кто здесь самая красивая девушка? И Цэцгэ охотно отвечала на все вопросы. Но вот в дверях палатки показалась голова толстяка, который, показывая на часы, сказал:

— Дулма, хватит тебе лежать. Заведи-ка что-нибудь повеселее. Давай выходи оттуда.

— Ты сам заведи. Я сейчас.

Вдруг послышался дикий рев, словно орала и бесновалась целая толпа людей. Девочка вздрогнула в испуге и пулей выскочила из палатки. Оказывается, это музыка. Толстяк был уже босиком и топтался прямо по цветастому ковру травы, смешно размахивая руками и кривляясь. Бородатый торопливо шел от реки, приплясывая на ходу. Прекрасная Дулма, едва выйдя из палатки, тоже стала вести себя как-то странно: она принялась дергаться, подпрыгивать и метаться из стороны в сторону. Сначала девочка очень испугалась, хотела убежать, но постепенно страх прошел, и ей тоже стало немножко весело. Их веселье продолжалось недолго. Едва музыка прекратилась, они перестали дергаться и обессиленные повалились на траву. Летнее солнце клонилось к вершинам гор. Только сейчас девочка заметила, что уже вечер.

— Завтра принесу еще пенки и арул, — сказала она и побежала к ягнятам, пасшимся вдалеке.

Но теперь все ей было неинтересно. Даже любимые ягнята не развлекали ее. Ей хотелось постоянно быть рядом с теми людьми, расположившимися у реки… И вот, едва стемнело, она взяла два ведра и, сказав матери: «Я за водой», направилась туда. Рядом с палаткой по-прежнему горел костер, было шумно и весело. Только бородатый, словно цапля, один сидел у воды и что-то караулил.

— Что вы делаете? — спросила его девочка.

— Рыбу ловлю, — небрежно, как и днем, бросил он.

— Хотите, я покажу вам большую рыбу?

— Где? Пойдем! — оживился он. Девочка повела бородатого к маленькой заводи.

— Вот здесь она бывает. Сейчас, наверное, на глубину ушла. А днем, когда жарко, она приходит сюда, на мелководье, и долго стоит на одном месте. Даже спина из воды торчит.

Выслушав девочку, бородатый обрадовался.

— Это же таймень! Завтра обязательно посмотрю.

Назавтра день выдался очень жаркий. После обеда Цэцгэ быстро выгнала ягнят на пастбище и пошла к реке, к новым знакомым. Прекрасная белолицая тетя, надев большие очки, которые закрывали чуть ли не все ее лицо, загорала почти что нагишом, лежа на толстой войлочной подстилке. Она курила сигарету и неторопливо, словно играя, пускала дым в небо. Когда Цэцгэ подошла ближе и уселась перед ней на корточки, женщина сказала:

— А, это ты? Где же твои обещанные арул и пенки?

— Я принесла и положила в палатке.

— Хорошая девочка, выполняешь обещание. Посмотри, у меня спина не сгорела? — Она приподнялась. — Ах! Как же я забыла? Ведь сейчас вредное солнце! Пойдем скорее в палатку! — Она босиком побежала по траве, увлекая девочку за собой. Надела туфли на толстой-претолстой подошве.

— У кого-нибудь из ваших девушек есть такие туфли? — спросила она с улыбкой.

— Нет, — тоже улыбнулась девочка. И вдруг совсем рядом раздался выстрел, такой громкий, будто обрушилась скала. «Эй, скорее сюда! Скорее! Помогайте!» — услышали они. Девочка и женщина выскочили из палатки. Бородатый с ружьем в руках бегал взад-вперед по краю ущелья, крича: «Быстрее, быстрее!» Светловолосый толстяк без брюк и без рубашки бестолково метался, то и дело по колено заскакивая в воду. Девочка подбежала поближе, чтобы рассмотреть, что там происходит. Вдоль узкого берега по воде тянулся длинный кровавый след, уходивший в речную глубину, туда, где розоватым цветом просвечивало огромное тело рыбы. Она то всплывала кверху брюхом на поверхность, то скрывалась в глубине, медленно переворачиваясь в воде, словно деревянное корыто. Это была та рыба, о которой вчера Цэцгэ рассказывала бородатому.

— Что ж вы за мужчины, не можете рыбу вытащить, безрукие! — услышала девочка позади резкий, сварливый голос. Она вздрогнула и обернулась — это сказала та самая восхитительная красавица. Бородатый и толстяк, словно их хлестнули кнутом, бросились в воду и, подхватив с двух сторон рыбу, уже неподвижную, с трудом вытащили ее на берег. Затем направились к палатке обсушиться и покурить. Девочка осталась одна. Ей вдруг стало до слез жаль эту огромную рыбу, лежавшую на земле. Рыба была одним из тех существ, которые помогали ей весело проводить длинные летние дни. Бывало, девочка подолгу сидела у реки, наблюдая, как она то медленно кружила на мелководье, то, нисколько не боясь ее, неподвижно лежала на дне у самого берега. С ней всегда было так интересно! А теперь рыба никогда больше не поплывет, никогда не вернется в реку. Укоризненный взгляд немигающих глаз как бы говорил: «Это ты им на меня указала». Девочка долго стояла и смотрела на рыбу. «Да, это я виновата. Прости меня», — прошептала она и, повернувшись, пошла к палатке.

Компания веселилась. Все были довольны, шутили, смеялись, пили архи, стуча стаканами: «Выпьем за то, чтобы еще лучше добыча досталась…»

— Ну, теперь надо рыбу разделать. — Они встали. А девочка, не желая больше подходить к тому страшному месту, сказала:

— Мне надо к ягнятам.

Белолицая красавица, елейно улыбнувшись, попыталась ее остановить:

— Ты чего? Посиди немного. Скоро уха будет. Я как раз хотела послать тебя за солью. Не хочешь? Ну ладно, тогда приходи вечером.

До конца дня Цэцгэ тяжело переживала происшедшее, ей все слышалось эхо выстрела, передглазами стоял немигающий взгляд рыбы, вытянувшейся на берегу, и кровавый след в воде… Даже ягнята уже не паслись так безмятежно и спокойно, как прежде, — они вздрагивали от малейшего звука и все норовили куда-то убежать. Вечером она не рассказала матери о том, что видела. Ей казалось, что она не сможет об этом говорить.

Назавтра день выдался таким же жарким. Рано утром Цэцгэ отправилась на пастбище, но ягнята совсем не хотели есть траву. Нестерпимая жажда мучила их. Они беспокойно метались в разные стороны, тыкались мордочками в вязкую сырую глину дорожной колеи, сбивались в кучу, однако почему-то отказывались идти к реке. То же случилось и на следующий день. Вода… Девочка хорошо понимала, что ее ягнятам сейчас больше всего нужна холодная речная вода. И после полудня она решила во что бы то ни стало заставить их подойти к реке. Она стала подгонять их ко входу в ущелье, но все было напрасно. Ягнята, даже не видя яркой палатки и машины, испуганно шарахались в стороны и беспорядочно толпились, готовые разбежаться. Красивая женщина, увидев, как мучается девочка, крикнула:

— Какая ты глупая! Когда им захочется пить, они и сами подойдут к воде.

Девочка вконец измучилась, но так и не смогла подогнать стадо к реке. А бедные ягнята, словно желая хотя бы издали подышать свежим речным воздухом, стояли на крутом скалистом берегу и жалобно блеяли. И вдруг что-то полетело вниз с обрыва маленьким белым комочком. Ягнята испуганно отпрянули и бросились назад. Девочка подбежала к ним — не было ее любимого ягненка с черными глазами. «Бедный мой Черноглазый, он так ослабел от жажды, что сорвался в ущелье. А может, сам прыгнул? Или у него голова закружилась?» — подумала она, чувствуя, как у нее сердце разрывается от жалости. Представила, что больше не увидит своего шаловливого маленького друга, и ей стало не по себе. Каким он был смелым, отважным, этот ягненок. Если поздно вечером девочке случалось выйти из юрты, он подавал голос, словно бы говорил ей: «Не бойся темноты», и его блеянье придавало ей смелости. Почему-то ей вспомнилось именно это, и она снова подумала: «Я, опять я во всем виновата. Если бы не уговаривала тех, с палаткой, остаться здесь и не обещала им приносить пенки и арул, разве случилось бы все это?» Заплакав навзрыд, она, всхлипывая, побрела домой…

Когда отец с матерью увидели дочь в слезах, они бросились к ней: «Что случилось? В чем дело?» Девочка сквозь слезы рассказала им все. Отец попытался ее успокоить:

— Я пойду сейчас и поговорю с теми дядями и тетей. Предложу им, пусть они здесь расположатся, возле нашей юрты. Ведь нельзя ягнят оставлять без воды, они погибнут от жажды.

Сказав это, отец поднялся, вышел из юрты и сел на коня. Девочка вышла за ним следом. И вдруг тревога закралась ей в душу. Что, если они скажут: «Ваша дочь, когда мы хотели уехать, сама попросила нас остаться». Эта мысль заставила девочку прибежать к палатке. Она остановилась неподалеку и стала прислушиваться к разговору. Сначала в палатке разговаривали тихо и вежливо, но вдруг послышался резкий, визгливый голос красивой тети:

— Ты что, с ума сошел? Золотого песка в этом дрянном ручье пожалел, что ли? Если хочешь, можешь сам убираться отсюда со своими овцами.

Отец тоже заговорил громче:

— Ну, если вы не хотите по-хорошему, я вынужден буду обратиться к сомонной администрации. Я думаю, там сумеют разобраться и найдут на вас управу.

Девочка испугалась и торопливо отошла от палатки. Дождавшись у обочины дороги отца, она дрожащим голосом спросила:

— Ну что, папа?

— Да, наверно, переедут… Пока не стемнело, пригоню коров. Ты, дочка, хорошенько присматривай за ягнятами. Небо хмурится. Наверно, будет дождь. — И он ускакал. Цэцгэ решила все-таки посмотреть, уедут ли они, и спряталась за большим камнем. Вскоре из палатки вышел бородатый, огляделся по сторонам.

— Этот человек наверняка поехал в сомонный центр сообщить о нас. Давайте поскорее убираться отсюда, — явственно услышала она его голос.

«О-о, вот, оказывается, какие вы трусы! Папа поехал не на вас жаловаться, а за коровами», — так и хотелось ей крикнуть. Девочка улыбнулась. Между тем компания, не мешкая ни минуты, начала сворачивать палатку. Вся доброта и мягкость той красивой тети куда-то пропали, с растрепанными волосами и развевающимися рукавами, бранясь, она прыгала, словно разъяренная кошка. Девочка, укрывшись за камнем, сидела испуганная как заяц. Солнце уже клонилось к западу, небо над горизонтом окрасилось в розовый цвет. Они погрузили вещи, и красивая тетя, обращаясь к толстяку, проговорила:

— Я поведу машину, — и что-то выхватила у него.

— Дулма, ты… — не успел он договорить, женщина прервала его:

— Разделаемся с этим дерьмом и поедем. Какая-то пара паршивых ягнят, и ты не мог ничего сделать? — Смысла этой фразы Цэцгэ не поняла. Они сели в машину и тронулись. Девочка вышла из-за камня. Зеленый еще несколько дней назад луг сейчас совсем почернел, он был усеян мусором, пустыми консервными банками, углем и золой от костра. Останки большой рыбины раздирали коршуны. Сердце девочки сжалось. Она смотрела на луг и думала: «Они испугались папы. Уехали. Так им и надо. Завтра утром приведу ягнят, пусть наконец напьются».

И вдруг раздался сигнал машины. «Неужели они испугались темноты и решили вернуться?» — подумала она. Цэцгэ обернулась и увидела, как красная машина, пронзительно сигналя, неслась на ягнят, стоявших у дороги. Сначала девочка от изумления остолбенела, не в силах вымолвить ни слова, но, увидев, что машина гонит ягнят к темневшему вдалеке горному ущелью, она пришла в себя и с криком: «Перестаньте, дяди, тетя! Не надо!» бросилась следом за машиной. Распуганное стадо ягнят устремилось к темным, безлюдным горам…

Девочка, пытаясь не потерять из виду убегающих ягнят, мчалась следом за ними, а за нею бежала ее мать. Красная машина в ту же минуту развернулась, выехала на дорогу и, сверкнув, как глазами, красными задними фонарями, скрылась.

— Умненькие мои ягнята, вернитесь! Как вы будете ночевать в темных горах? Вы ведь еще совсем маленькие! Вернитесь!.. — кричала девочка до хрипоты в горле… На дороге лежал ягненок. Ноги безжизненно вытянуты, рот в пене. Девочка попыталась приподнять ему голову, но он был мертв. Эти странные, страшные люди, которые два дня назад орали и, неистово дергаясь, плясали под музыку, обрекли его на смерть. Девочка прикрыла платком несчастного ягненка и бросилась догонять остальных.

«Вот какими страшными они оказались! А где же доброта, где нежный голос, где?» Эта мысль не покидала Цэцгэ. Она не думала о том, что в горах ее поджидала темная непроглядная ночь, скалы, бездонное ущелье, гроза, жестокий проливной дождь.

— Вы обиделись на меня и решили бросить? Любимые мои, не бросайте меня! Простите меня! Это я виновата, что вы не могли напиться. Той палатки и машины уже нет. Вернитесь! — кричала она, не замечая избитых о камни ног, не чувствуя боли, она бежала и бежала, спотыкаясь, падая и снова вставая — лишь бы не потерять из виду стадо.

— Цэцгэ! Цэцгэ! — Два усталых голоса, мужской и женский, до полуночи эхом раздавались среди скал, то ослабевая, то усиливаясь… Время от времени вспыхивали зигзаги молний, словно призывая весь мир в свидетели. А потом небо над головой разразилось громом и хлынул ливень. И ночная тьма, как бы желая, чтобы никто больше не услышал этих криков и имени Цэцгэ, поглотила голоса.


Пер. Л. Скородумовой.

ЛИСЬЯ ШУБА

Год назад в среднюю школу одного из аймачных центров Гоби приехали из города два учителя. Новичков поселили рядом: окна их домов смотрели друг на друга. Оба были еще не женаты. Во всем же остальном — полная противоположность друг другу. Стройный и худой учитель языка и литературы Дэрэм был веселым и общительным. Он оказался, как говорят, человеком без тайн: окружающие знали о нем ровно столько, сколько он сам о себе. Не лишен он был и некоторого легкомыслия: увлекался многим, но ко всему очень скоро остывал, и частенько случалось, что начатое дело не доводил до конца.

Дарам же, наоборот, был парнем весьма серьезным и основательным и делал все прочно и надежно, хотя все-то давалось ему с большим трудом, словно этому тучному и грузному человеку в любом деле требовался соответствующий разгон. Он-то и преподавал математику и физику. Как и подобает представителю такой солидной науки, он был молчалив и немногословен.

Не секрет, что самые трудные предметы в школе — математика и язык. И немало примеров тому, когда ученик, сильный в математике, едва успевает по языку, или наоборот. Из-за этого между Дэрэмом и Дарамом бывало всякое: порой доходило даже до ссор. Но постепенно соперничество как-то само собою сгладилось, и теперь оба дружно отдавали все силы тому, чтобы их ученики одинаково хорошо учились и по математике, и по языку, хотя результаты их работы далеко не всегда оказывались равноценными.

…Приближался Новый год, и в аймачном центре было оживленно и весело, но еще бо́льшая суета царила в школе, где подводились итоги второй четверти.

Один лишь Дарам ходил грустный, с опущенной головой, и частенько тяжело вздыхал. По всему было видно, что он чем-то весьма озабочен.

Дэрэм давно это заметил, но к нему не подходил. Он мерил всех своей меркой и считал, что рано или поздно Дарам обо всем расскажет ему сам. А тот был твердо убежден, что никто не знает, что творится у него на душе.

Однажды Дэрэм все-таки не утерпел и отправился к Дараму якобы для того, чтобы обсудить итоги экзаменов. Попутно он поинтересовался и тем, как тот собирается проводить зимние каникулы, и лишь под конец все-таки не удержался и прямо спросил у приятеля, что с ним происходит.

Дарам сперва упирался, говорил, что ничего, мол, не произошло, что все идет по-старому, но потом он то ли не выдержал натиска Дэрэма, то ли положение действительно было безвыходное, а может, и подумал, что тот сможет помочь ему, но как бы то ни было, он решил открыться:

— Дэрэм, что мне от тебя скрывать? Еще в студенческие годы я влюбился в одну девушку, но она так до сих пор и не сказала, как она ко мне относится. Не так-то просто, видимо, ей решиться. И вот этим летом у меня терпение лопнуло, и я потребовал от нее ответа. При этом я довольно вежливо заявил ей: «Дорогая моя Чимгэ! Если ты считаешь, что у нас ничего не получится, то прямо скажи об этом, и пусть каждый из нас подумает о себе». Однако она ответила: «Если ты так считаешь, то что же делать. Но ведь это не я первой сделала тебе предложение». И снова она оставила мне какую-то надежду. Возвратившись сюда, я написал ей много писем, и вот несколько дней назад получил от нее долгожданное письмо.

При этом он было засмеялся, но тут же замолчал.

— Ну и что же она написала тебе? — нетерпеливо спросил Дэрэм.

— О своих чувствах — то же, что я и раньше от нее не раз слышал, короче, ничего нового, но теперь обратилась она ко мне с одной очень странной просьбой. Выполнить ее будет ох как нелегко. Я несколько дней и ночей беспрестанно думал и уже совсем одурел, — сказал он и тяжело вздохнул.

Действительно, выглядел он усталым.

— Да ты объясни, что ей надо. Может, и я тебе смогу помочь, — вставил Дэрэм.

— Вот на это я и надеялся, друг… Понимаешь, она просит, чтобы я за две недели где-то добыл и отправил ей целых тридцать лисьих шкурок. Поди попробуй столько достать. К тому же осталось-то всего семь дней…

— А на что ей столько шкурок? Да еще сроки устанавливает, словно в какой-нибудь сказке. Помнишь: «Если к утру не приведете мне красавицу — голова с плеч!» А тут, видишь ли, за семь дней тридцать лисиц! — не мог скрыть своего удивления Дэрэм. Ему вдруг стало весело, и он расхохотался. Молчавшего Дарама это несколько покоробило, но он сдержал себя и сделал вид, что ему тоже весело.

— В том-то и дело: тридцать шкурок за семь дней! Видно, они ей очень нужны. Может быть, она собралась ехать за границу и хочет сшить себе лисью шубу, а теперь, наверно, переживает, волнуется.

Дарам сидел, обхватив обеими руками голову.

— Что же теперь будем делать, друг? Недельный срок — это уж слишком… За год еще куда ни шло — можно было бы что-нибудь придумать. А ты-то сам охотился когда-нибудь? — вдруг спросил Дэрэм.

— Старик, я в этом деле ничего не смыслю. Ничегошеньки. А время-то идет. Если бы не этот срок, можно было бы купить за любую цену и отправить, а так что делать?

— Нечего сказать, загадала она нам загадку. Попробуй теперь выкрутиться. Все-таки не зря говорят, что девушка хороша до замужества, а лиса — пока ее не подстрелишь, — выпалил Дэрэм.

— А мне так хочется выполнить ее первую просьбу. Но что толку, одного желания мало… Все равно я выхода не вижу, — вздыхал Дарам.

Дэрэму стало жалко друга, и он принялся его утешать:

— Давай-ка лучше все хорошенько обмозгуем. Недаром ведь говорят, что для мужчины нет ничего недостижимого. Надо брать умом, а не силой… Выход, конечно, какой-то есть, надо его только найти. Может, завтра что-нибудь да придумаем.

Дараму было приятно, что Дэрэм близко к сердцу принял его беду.

Когда Дэрэм возвратился домой, уже наступили сумерки. Он посетовал на короткие зимние дни и начал размышлять, как помочь другу, но ничего путного не приходило в голову. Ему почему-то захотелось во что бы то ни стало представить эту Чимгэ. Сначала он вообразил ее белолицей и стройной девушкой, но чего-то в этом образе явно не хватало. Ах, да! Она ведь может быть еще и хитрой, как лиса. Но и этого ему показалось мало. Тогда он представил ее кокеткой, способной на любые капризы и причуды; от этого ему стало весело, и он снова громко расхохотался, но тут же осекся, подумав: «При чем тут эта девушка, и вообще какое мне до нее дело? Надо искать выход».

Он постарался припомнить все, что слышал об охоте на лис от бывалых охотников… Нет, все это не годится! Ну думай же еще, думай! И вдруг на память ему пришел дом отдыха в Тэрэлдже, где он провел прошлое лето. Вообще-то обыкновенный дом отдыха, ничего особенного, но был там один парень из отдыхающих, который прямо-таки чудеса творил на рыбалке. Сама собой потянулась цепочка приятных воспоминаний. Дэрэм, как наяву, увидел перед собой голубую ленту Толы, ее берега и загорающих там девушек, таких красивых и нежных. Ему даже почудилось, что то жаркое солнце согревает его и сейчас. Он попытался вспомнить свой отдых во всех подробностях. Но память отсеивала все лишнее и упорно возвращала его к этому рыбаку…

Действительно, все отдыхавшие там мужчины только тем и занимались, что целыми днями пропадали с удочками на реке. Исключение составляли лишь несколько стариков, да и те, когда им становилось скучно, приходили на реку поинтересоваться, кому улыбнулось рыбацкое счастье. Но всех затмевал тот парень. В конце концов все прекращали рыбалку и наблюдали только за ним…

Холостых забросов у него не бывало, и даже тогда, когда у других клев прекращался, у него неизменно на крючке сидела рыба. За день он шутя ловил десятка два крупных рыбин.

Вокруг него то и дело разгорались страсти. Для одних он был волшебником, для других же — чуть ли не злым духом или колдуном. А он, ни на кого не обращая внимания, спокойно вытягивал одну рыбу за другой и невозмутимо складывал добычу на песок. Рыба тут же начинала биться, словно хотела скрыться от палящего солнца в тени прибрежных кустов, но быстро теряла силы и вытягивалась. И как только она ложилась сверкающим белым брюшком вверх, он нежно брал ее в руки и отпускал обратно в реку. Всем это было в диковинку, и зрители открыто спрашивали у него: «Зачем же ты тогда их ловишь?» На что он отвечал: «А что тут такого? Мне просто интересно, да к тому же это ведь спорт».

Так ли оно было на самом деле — трудно сказать. Возможно, он просто играл на своей удаче и говорил так, чтобы удивить всех. Иногда он совсем уж зарывался, заявляя: «Надо же, я только сегодня утром ее отпустил, а она снова попалась». Что ни говори, а не так-то просто различить рыбу, вторично попавшую на крючок… Но и не верить ему тоже было трудно: уж больно все у него получалось ладно.

Остальные рыбаки просто-напросто ненавидели его:

— Всю рыбу распугал окрест, вот она и не ловится.

И все же это было поразительное зрелище — рыба обходила всех остальных рыбаков и как завороженная шла к нему.

…Захотелось разгадать эту тайну, и я в течение нескольких дней скрывался в кустарнике, наблюдая за каждым его движением. Вода была так прозрачна, что можно было следить за каждой ходившей у дна рыбой, не говоря уже о какой-нибудь стайке.

Наконец я, кажется, понял главное — он весьма искусно вел свою блесну. Она у него так играла, что не только рыба — даже человек не мог оставаться равнодушным… Хорошо было видно, как рыбы наперерез друг другу бросались за его блесной, и я вполне допускал, что среди них были и те, что уже успели побывать на его крючке. И вправду, до чего же любопытны рыбы. Стоило ему сменить блесну, как они с еще большим остервенением кидались на нее.

У этого рыбака весь пояс и грудь были увешаны блестящими блеснами. Солнечные блики, отражаясь от поверхности воды, падали на них, и они переливались и играли радужными красками. И кто знает, может быть, это сверкание и действовало на рыб, возбуждая их аппетит. Во всяком случае, редкому рыбаку, должно быть, удается достичь такого мастерства…

«Если бы достичь такого совершенства в охоте на лис, добыть тридцать шкурок был бы сущий пустяк», — вдруг подумал Дэрэм. Потом в голову полезла какая-то чепуха, вспоминать о лете и думать больше не хотелось. «Может, утром на свежую голову что-нибудь да придет…» Он погасил свет и лег.

* * *
— Ох, и холод же… А ты веди, веди… Леску-то не расслабляй. Вот так… правильно… так по течению и веди! Та-ак… так… Хорошо идет по мелководью… Ну, ты… прямо на яму идешь, оборвешь ведь леску… Вот теперь отлично… Подсекай скорее и выбрасывай на берег! Вот это лисичка попалась! А мех-то какой! Только здесь, в Гоби, и можно встретить такую красавицу: настоящая дикая чернобурка…

— А ну-ка, Дарам, поднимись теперь чуть повыше и забрось-ка во-он в тот омут. Осторожно только, не торопись… Вижу ее… Прямо-таки с большую собаку!.. Насади-ка рыбий хвост и забрось. Так… так… все идет как надо… Ну, подсекай же! Вот умница! А теперь веди… Давай, давай… По мелководью, говорю! Вот она, миленькая, вот наше золотце… Смотри, какой ворс!

— Ну и как мы с тобой, а? За полдня да с одного места пять таких красавиц вытащили… Кто бы мог подумать! Жаль только, что воду замутили. После обеда давай попробуем во-он на том озере, — крикнул Дэрэм.

Но лисицы, видимо, услышали его и мгновенно разбежались. Они легко и быстро неслись, клубя снежной пылью. «О боже! Что же будем делать?!» — не своим голосом закричал Дэрэм и проснулся.

Он еще долго лежал в постели, испытывая странное ощущение от всего, что ему приснилось, и вдруг как молния вспыхнула в мозгу та самая, позарез нужная ему мысль: «На самом деле, почему бы и нет? Если рыбы такие зоркие, то у лисиц ведь нюх отменный… А что, если на крючки насадить мясо, а вместо лески медную проволоку… И незаметненько под снег, только мясо будет лежать на снегу… Неужто не получится, а?! К тому же раненая лисица быстро слабеет… Да на них можно много крючков заготовить… Найти бы только, где их много водится, и тридцать штук — пустяки!» От удовольствия он даже рассмеялся.

Дэрэм очень обрадовался своему открытию. Пожалуй, до этого еще никто не додумывался. Больше всего он хвалил себя за то, что не забыл о чудесном сне, приснившемся ночью. Он встал, зажег свет, быстро оделся и поспешил к Дараму.

На другое утро они снова встретились и твердо решили зимние каникулы провести на охоте. Тут же отправились в магазин и закупили там сто самых разных крючков.

Знакомая продавщица, которая повидала до этого немало бывалых рыбаков, очень удивилась их покупке. Да и было чему удивляться. Во-первых, любой, кто считает себя более или менее рыбаком, обычно крючки выбирает очень тщательно, долго выискивая то, что ему надо. Во-вторых, она не помнила ни одного рыбака, который бы покупал тройнички без блесен-лопаточек. Да и в зимнюю стужу, и еще в Гоби, никто и никогда не рыбачил. Но они закупили одни только голые крючки и, не обратив никакого внимания на ее недоумения и шутки, быстро отправились домой.

Уже дома распределили между собой обязанности: Дарам начал готовить теплую одежду и запасать съестное, а Дэрэм отправился к школьному сторожу выпрашивать двух лошадей и искать ружья, патроны и порох. К вечеру у них все было готово, как у заправских охотников. Договорились утром отправиться в ближайший сомон.

…Они очень спешили, поэтому, даже не заглянув в сомонный центр, сразу же поехали по бригадам и стали расспрашивать стариков о лисьих местах.

Они прочесывали овраги, долины, искали следы и ставили свои приманки, а потом целыми днями проверяли их. В первый день они поймали четырех лисиц и одного корсака.

Дэрэма подмывало похвастаться перед всеми своим открытием, но Дарам ему это строго-настрого запретил, и они говорили, что убивают, конечно, из ружья. Каждый день приятели возвращались с хорошей добычей: меньше трех-четырех лисиц не привозили. Земляки стали оживленно обсуждать их успех. Одни утверждали, что эти парни убивают за день до десяти лисиц, другие восхищались их меткостью, дескать, достаточно им поймать на мушку лисицу, и ей уже не уйти живой. Слава их росла с каждым днем. О них стали поговаривать как чуть ли не о лучших охотниках не только в Монголии, но и на всем белом свете.

Примерно через неделю, однако, рыжих красавиц в округе не осталось. Дарам и Дэрэм вынуждены были переехать в соседний сомон. Там они охотились еще семь дней.

Каникулы закончились, они возвратились в аймачный центр с большой добычей: привезли тридцать лисьих шкурок и одиннадцать — корсака.

И вот однажды, когда Дарам вел уроки в седьмом классе, его вызвали, и он быстро вышел в коридор. Там его ждал какой-то молодой человек, который назвал себя, кажется, водителем и тут же объявил: «Чимгэ попросила меня привезти от вас лисьи шкурки». Не успели они обменяться и парой фраз, как Дарам заметил, что его новый знакомый очень спешит. Он попытался было уговорить его подождать до перемены, чтобы можно было пригласить человека домой, угостить чаем и спокойно потолковать, но тот отказался, сказав, что очень торопится и что было бы хорошо получить от Дарама шкурки сейчас же. От этих слов Дарам как-то сразу поостыл и почему-то расстроился. Ничего не оставалось, как подчиниться настойчивому требованию водителя.

Он сбегал домой и принес два ящика, плотно набитых лисьими шкурками. Отдав их, успокоился. После этого он написал Чимгэ много писем, но, так и не получив ответа, решил, что она уехала за границу, и вовсе перестал писать.

Дни шли своим чередом, и незаметно наступила весна. А вскоре подоспела и пора летнего отпуска.

Дарам сразу же отправился в город, и никто этому не удивился, ибо всем уже было все ясно. А Дэрэм решил отдохнуть в местном доме отдыха. Однако к лету у него накопилось много неотложных дел. Сперва он занялся ремонтом школы. На это ушло почти полмесяца. Затем он читал лекции на семинаре учителей начальной школы и лишь в августе отправился отдыхать.

Машина шла по гобийской дороге, ничуть не уступающей асфальтовой. Пассажиры направлялись в дом отдыха сельскохозяйственного объединения «Вперед». И, видимо, почти никто из них до этого там не бывал, ибо все дружно наседали с расспросами на одного старика.

У них было о чем расспросить старожила тех мест… Разговор начался сам собой, когда один мужчина, сидевший у кабины, вежливо осведомился: «А давно вы здесь живете?» И незаметно слегка официальный тон сменился на дружеский. Расспросам не было конца. Кого-то интересовало питание в доме отдыха, другого — есть ли там спортплощадка, третьего — окружающая природа… Никто не хотел остаться в стороне от беседы.

Дэрэму также стало как-то неловко отмалчиваться, и он спросил:

— Дедушка! А хорош ли кумыс в вашем доме отдыха?

Дед приподнял свои густые брови и буркнул:

— Ничего кумыс, но вот беда: по сравнению с прошлыми годами надои у нас не те стали…

— Отчего же? Ведь год выдался вполне благоприятный, дождливый, разве не так? — загудели со всех сторон.

— Так-то оно так, да только на пастбищах щипать все одно нечего… Несчетно развелась мышь-полевка и разорила пастбища, — сокрушенно отозвался старик.

— И с чего это она так развелась? А раньше что же? — снова зашумели в машине.

— А как же иначе? Уничтожили лис и корсаков, и все тут… Слышал я, в прошлом году два учителя из аймачного центра убивали здесь в день до двадцати лисиц. Вот и результат… Если этой зимой наши араты не перекочуют в другое место, плохо нам придется, — заключил старик и замолчал.

…Навстречу дул горячий гобийский ветер. Машина быстро неслась вперед. Кто-то из пассажиров затянул песню, и ее тут же подхватили остальные. Лишь один Дэрэм сидел молча, тупо уставившись на возникший впереди мираж, и вспоминал, как он прошлой зимой охотился в здешних местах на лис и корсаков. Вспомнил он и Дарама… А потом Чимгэ.


Пер. Висс. Бильдушкинова.

Примечания

1

Гулба — глава Степной думы в дореволюционной Бурятии. — Здесь и далее примечания переводчиков.

(обратно)

2

Айл — группа юрт, принадлежащих одной семье, кочевое хозяйство.

(обратно)

3

Аха — вежливое обращение, букв.: старший брат.

(обратно)

4

Дэли — национальная верхняя одежда в виде халата.

(обратно)

5

Бурхан — божество ламаистского пантеона, будда, а также его изображение.

(обратно)

6

Хадак — длинная полоса шелковой ткани, преподносимая в знак добрых пожеланий; здесь используется для жертвоприношения.

(обратно)

7

Арц — курительный порошок, приготовляемый из можжевельника.

(обратно)

8

Богдо-гэгэн — титул главы ламаистской церкви в дореволюционной Монголии.

(обратно)

9

Селенгинские буряты жили по берегам реки Селенги, протекающей по территории Монголии и Советской Бурятии.

(обратно)

10

Халхасцы или халха — жители Халхи, основной части современной Монголии.

(обратно)

11

Нойоны — высшая светская знать.

(обратно)

12

Бэйсе и, ниже, ван — феодальные титулы.

(обратно)

13

Аймак и хошун — единицы административно-территориального деления.

(обратно)

14

То есть древнемонгольское (по названию рода, из которого происходил Чингисхан).

(обратно)

15

Хантаз — национальная одежда, жилет, обшитый орнаментом; ташур — длинный монгольский кнут.

(обратно)

16

Хангай — лесистое нагорье в центральной части Монголии.

(обратно)

17

Цаган-сар — Новый год по лунному календарю (конец февраля — начало марта).

(обратно)

18

Уртон — ямская повинность в старой Монголии, а также протяженность перегона между уртонными станциями, равная примерно 30—40 км.

(обратно)

19

Дацан — ламаистский монастырь.

(обратно)

20

Хутухта — один из высших рангов ламаистского духовенства; хубилган — «живой бог», перевоплощение Будды.

(обратно)

21

Гэсэр — герой «Гэсэриады», монголо-бурятского цикла эпических сказаний.

(обратно)

22

Надом — национальный праздник с состязаниями в трех видах спорта — борьбе, стрельбе из лука и скачках.

(обратно)

23

Орхимдж — широкая полоса красной материи, принадлежность одеяния буддийского монаха.

(обратно)

24

Майдари — монгольский вариант имени Майтреи, будды грядущего «нового времени».

(обратно)

25

Ганджир — золоченая башенка на самой высокой точке храма.

(обратно)

26

Субурган — каменный могильник.

(обратно)

27

Хашан — загон для скота.

(обратно)

28

Хамба или хамба-лама — настоятель; цордж — глава монастырского молитвенного собрания.

(обратно)

29

Залан — мелкий чиновник в дореволюционной Монголии.

(обратно)

30

После революции 1921 г. формально главой монгольского государства до 1924 г. считался богдо-гэгэн, лишенный, однако, права вмешиваться в дела государства и народной власти.

(обратно)

31

Арул — сладкий сушеный творог.

(обратно)

32

Дарга — председатель; начальник.

(обратно)

33

Тоно — дымовое отверстие в крыше юрты.

(обратно)

34

Здесь: напиток из кислого молока.

(обратно)

35

Гутулы — сапоги на толстой подошве, с загнутыми носами и расшитыми голенищами.

(обратно)

36

Баг — старая низовая административная единица в Монголии.

(обратно)

37

Большая Медведица.

(обратно)

38

Хотон — группа юрт, стойбище.

(обратно)

39

То есть тот, в кого воплотилась ныне душа Будды.

(обратно)

40

Чавганца — принявшая монашеский обет, но живущая в миру женщина.

(обратно)

41

Худон — сельская местность.

(обратно)

42

Гуай — почтительное обращение к старшим.

(обратно)

43

Сэмджуудэй — ласкательная форма имени Сэмджид.

(обратно)

44

Архи — молочная водка.

(обратно)

45

Здесь: гористая лесная местность.

(обратно)

46

Сомон — единица административного деления, район.

(обратно)

47

«Движущиеся тени» — первоначальное название кино в Монголии.

(обратно)

48

Далемба — род хлопчатобумажной ткани.

(обратно)

49

Ревсомол — Монгольский революционный союз молодежи, основанный в 1921 г.

(обратно)

50

КИМ — Коммунистический интернационал молодежи.

(обратно)

51

Джаса — хозяйство монастыря.

(обратно)

52

Майхан — шатер.

(обратно)

53

Джанцаны — ритуальная храмовая утварь в виде гофрированных цилиндров.

(обратно)

54

«Монгольский Интернационал» — одна из первых монгольских революционных песен, посвящена III Коммунистическому Интернационалу.

(обратно)

55

Цзонхава — реформатор тибетского буддизма, считающийся основателем ламаизма.

(обратно)

56

Очир — жезл в виде стилизованного пучка переплетающихся молний.

(обратно)

57

Хуврак — ученик ламы.

(обратно)

58

Мандал — блюдо с символическими изображениями для сбора пожертвований в храмах.

(обратно)

59

Сутра — древняя книга.

(обратно)

60

Желтые и черные феодалы — ламы и светская знать.

(обратно)

61

Джа — междометие, выражающее готовность, согласие.

(обратно)

62

Лан — мера веса, около 37 г.

(обратно)

63

Сайн-эр — благородный разбойник, мститель-одиночка.

(обратно)

64

Шандза и хучир — музыкальные инструменты.

(обратно)

65

Обо — святилища в честь духов — хозяев местностей, сооружавшиеся в виде куч камней на возвышенных местах.

(обратно)

66

МОПР — Международная организация помощи борцам революции, созданная в 1922 г. по решению IV конгресса Коминтерна.

(обратно)

67

Домбо — высокий кувшин.

(обратно)

68

Тэрлик — легкий летний халат без рукавов, иногда надеваемый поверх дэли.

(обратно)

69

Тара — одно из главных божеств в ламаистском пантеоне, богиня-мать.

(обратно)

70

Бов — пирог из пресного тоста.

(обратно)

71

Хорон — мелкая административно-территориальная единица.

(обратно)

72

Дашдоржийн Нацагдорж (1906—1937) — поэт, драматург, основоположник современной монгольской литературы.

(обратно)

73

Борцог — род печенья, изготовляется на масле.

(обратно)

74

Имеется в виду Хоролма — персонаж из музыкальной драмы Д. Нацагдоржа «Три печальных холма». Ее образ стал синонимом коварства и хитрости.

(обратно)

75

Уни — жерди, образующие свод юрты; обычно они окрашены в красный цвет.

(обратно)

76

Из старинной народной песни «Старик и птица».

(обратно)

77

Укрюк — длинный шест с петлей на конце для ловли лошадей в табуне.

(обратно)

78

Талхан — мука из жареных зерен ячменя.

(обратно)

79

Из стихотворения Д. Нацагдоржа «Четыре времени года». Перевод Е. Аксельрод.

(обратно)

80

Борц — вяленое мясо.

(обратно)

81

Чуу! — окрик, которым в Монголии погоняют лошадей.

(обратно)

82

Гамины — пренебрежительное название китайских милитаристов (гоминьдановцев), оккупировавших Монголию в 1919—1920 гг.

(обратно)

83

Хурмуста — небесное царство.

(обратно)

84

Дзут — бескормица и падеж скота, вызываемые сильными снегопадами.

(обратно)

85

11 июля в Монголии отмечается годовщина провозглашения народной власти.

(обратно)

86

Хоймор — место для почетных гостей напротив входа в юрту.

(обратно)

87

Аргал — сухой овечий помет, служащий топливом.

(обратно)

Оглавление

  • Сэнгийн Эрдэнэ ИЗБРАННОЕ
  •   ПРОЗА СЭНГИЙНА ЭРДЭНЭ
  •   ГОД СИНЕЙ МЫШИ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   ЕЕ ЗОВУТ СЭМДЖУУДЭЙ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   ДЕВИЧЬЕ ЛЕТО
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •   МЫ С КУЛАН
  •   САПОЖНИК
  •   ПЫЛЬ ИЗ-ПОД КОПЫТ
  •   КРАСНЫЙ ПАРАШЮТ
  •   СТАРИК-ПТИЦА
  •   ТЕПЛЫЙ КАМЕНЬ
  •   ТАДЖ-МАХАЛ
  •   НОСТАЛЬГИЯ
  • Дэмбээгийн Мягмар ИЗБРАННОЕ
  •   ДЭМБЭЭГИЙН МЯГМАР, МАСТЕР МАЛОЙ ПРОЗЫ
  •   ЗЕМЛЯ И Я
  •   ОХОТНИК
  •   НАВОДНЕНИЕ
  •   ОТГОНЩИК
  •   НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ
  •   КРАСОТА
  •   РАССКАЗ О ЛЮБВИ
  •   НЕОЖИДАННОЕ ПИСЬМО
  •   ШАГДАР
  •   «СТО ЯГНЯТ» И ДЕВОЧКА
  •   ЛИСЬЯ ШУБА
  • *** Примечания ***