КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Луна в Водолее [Леонид Иванович Пузин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Леонид Пузин ЛУНА В ВОДОЛЕЕ

Памяти друга — художника Стуканова Леонида Александровича[1].

«Когда мой внук выбрасывает из кровати свою куклу, вздрагивают звёзды».

Макс Планк.

Пролог ГЛАЗАМИ КОШКИ И ЗМЕИ

Кошка была старше человека, а змея — старше кошки. Змее было восемь лет, кошке три года, а человеку — полтора. Несмотря на столь юный возраст человек — Лев, Лёва, Лёвушка — проявляя изрядную самостоятельность, в одиночку разгуливал по запущенному фруктовому саду, подбирая падалицу и обследуя тенистые укромные уголки.

В этой связи стоит заметить, что к полутора годам маленький человек уверенно топотал по земле маленькими ножками в жёлтых сандалиях — ещё бы! Ходить, говорить и читать он научился практически одновременно — когда ему было чуть больше года. Ну — читать — это, пожалуй, громко сказано: просто родители, отмечая первый в жизни мальчика День Рождения и не имея возможности в трудные послевоенные годы купить кубики с картинками, подарили ему объёмную азбуку. И, играя с малышом, в шутку назвали ему все изображённые на кубиках буквы. А мальчик запомнил.

Разумеется, кошке не было дела до лингвистических способностей маленького человека: она беззаветно любила его как такового, как Лёвушку, возможно — как своего очень большого котёнка. Эта любовь началась с первого писка младенца, когда после долгих и трудных родов принимавшая их бабушка Льва — дипломированная «повивальная бабка» — выпростала ребёнка из последа и, взяв заморыша, в котором не было и двух килограммов весу, за ножки, энергичным шлепком по попке ввела его в непростой мир людей. А также — зверей, трав, деревьев, звёзд.

Кошка за три дня до этого события тоже стала мамой и, кормя двух своих первых котят, скоро поняла: младенец голоден. Неужели этого не чувствует его мама — огромная безволосая кошка? Или — не кошка? Эти большие существа такие странные — иногда ведут себя как настоящие добропорядочные кошки, а иногда….

…ведь этот маленький человечек настолько слаб, что пищит не громче её котят! И настолько голоден, что пищит напролёт — днём и ночью.

Когда котята подросли, кошка, чувствуя в своих сосцах избыток молока, попробовала тайком подкормить человеческого младенца — увы: для «котёнка», который вдвое больше её самой, молока было явно недостаточно, но маленький человечек, почмокав и высосав несколько капель, всё же уснул. Также как ненадолго засыпал после мучительных усилий извлечь хоть что-то из груди своей настоящей мамы — не столько наевшись, сколько обманув голод. Да, большой человеческий котёнок умирал от голода, и кошка недоумевала, почему ему не дадут вкуснейшего коровьего молока, которое щедро плескали в мисочку ей и её подросшим котятам? Нет, всё-таки его мама — не настоящая кошка, иначе бы сообразила, что если не хватает своего молока, за милую душу можно кормить коровьим.

(Вообще-то — не столько мама, сколько бабушка. Будучи акушеркой старой школы, она являлась ярой поборницей грудного вскармливания, а поскольку младенец, помучавшись у пустых сосцов, всё-таки ненадолго засыпал, то последовательница Руссо решила, что молоко у её дочери есть, но ребёнок его почему-то не усваивает — и малыша лечили. И он медленно умирал от голода. И, кто знает — если бы не кошка…)

По счастью, странные большие существа вовремя — правда, едва ли не за несколько дней до фатального исхода — одумались и накормили ребёнка коровьим молоком. «Нет, всё-таки они не совсем безнадёжны, — подумала кошка, — имеют зачатки разума».

Сытый младенец сразу крепко уснул и с тех пор больше не голодал. И перестал плакать, став удивительно спокойным, быстро растущим и крепким мальчиком — на радость маме, папе, бабушке и, конечно, кошке. Которая, освободившись от несвойственных ей обязанностей, с ещё большим удовольствием забиралась в колыбельку к своему «молочному сыну». Безумно любя этого «большого котёнка» и чувствуя его ответную любовь.

Когда малышу исполнилось полгода, на него свалилась новая напасть: малярия — с ознобом и жаром. И кошка чувствовала, что во время озноба она должна лежать рядом с трясущимся Лёвушкой, а когда холод сменялся жаром — уходить. И малыш привязался к ней ещё больше — прижимая к бьющемуся в ознобе тельцу своего тёплого, мелодично мурлыкающего «ангела-хранителя».

К счастью, в отличие от голода, малярию можно было лечить лекарствами, и мальчика, за неимением хины, лечили акрихином — от которого, кроме звона в ушах, лицо ребёнка приобрело желтушный оттенок, что, впрочем, не мешало Лёвушке расти любознательным, непоседливым сорванцом: едва научившись ходить, он целые дни проводил в саду — благо, стояло чудесное крымское лето. Конечно, в этих прогулках мальчика постоянно сопровождали бабушка и кошка, но бабушка была рассеянная, а у кошки росли новые котята, так что к сентябрю своего второго года жизни юному исследователю всё чаще удавалось оставаться в одиночестве, знакомясь с самыми запущенными уголками сада. И в начале октября общительный мальчик нашёл себе нового друга — змею.

Здесь следует оговориться: на самом деле не Лев нашёл змею, а змея — непоседу-Лёвушку. Ибо, имея миссию, она всю вторую половину лета внимательно следила за мальчиком, надеясь застать его в одиночестве — без бабушки и кошки. Особенно — кошки, которая в отношении змеи была настроена крайне враждебно, почему-то считая, что её котят не уносит угрюмый сосед Лёвушкиных родителей, а пожирает эта безногая противная тварь.

В первую встречу, чтобы не испугать мальчика, затаившаяся под терновым кустом змея будто бы нехотя далась ему в руки, и как ей ни требовалось коснуться раздвоенным язычком рта и ушей маленького человека, не стала этого делать — ограничившись нежным шипением да ласковым поглаживанием его крохотных ладоней своей треугольной плоской головкой.

В следующее свидание и змея, и мальчик были куда смелее: забравшись по маленькой руке, змея позволила себе коснуться шейки и щеки ребёнка, и он в ответ на эту щекочущую ласку заливисто рассмеялся.

При третьей встрече змея почувствовала: пора — Лёвушка её нисколько не боится, и она может исполнить свою миссия. Конечно, в действительности змея ничего этого не думала — её крохотный мозг в нашем человеческом понимании не умел думать — змея знала: ей необходимо несколько раз коснуться рта и ушей Лёвушки своим раздвоенным язычком. И мальчик, услышав «музыку сфер», обретёт неземную мудрость. Опять-таки: ни о какой «музыке сфер» змея ведать не ведала, но она являлась проводником того Высшего Разума, который существовал задолго до Человека и который передавался Людям через всех, обитающих на Земле, Живых Существ. Особенно — через Змей.

В этот раз уже ничуть не боящийся змеи юный Лев с удовольствием позволил посланнице нездешних сил целовать себя в губы, уши, глаза, лоб, щёки. Нет, он ещё не вкусил таящегося в змеиных поцелуях сокровенного знания — чтобы мальчик мог услышать «музыку сфер», должно было пройти время, а главное: требовался повторный сеанс.

Впервые почуяв исходящий от своего любимца запах Врага, кошка испуганно насторожилась: неужели мерзкая безногая тварь хочет сожрать её приёмного «котёнка»? Но — как? Ведь он же такой большой…

Почуяв этот запах вторично, кошка возревновала: неужели её питомец сдружился с отвратительной гадиной? И греет её на своей груди? Нет, этому безрассудству необходимо положить конец! Как бы ни была опасна схватка со змеёй, но ради спасения своего самого любимого «котёнка» она обязана покончить с подлой, лукавой тварью!

И всё-таки, отправляясь на четвёртое свидание со змеёй, человек чуть было не ускользнул от кошки: то ли сам по себе, то ли по наущению Врага Лёвушка в этот раз встретился с ней не в укромном уголке под кустом терновника, а посреди сада — под старой яблоней. Однако в последний момент кошка что-то заподозрила и, прокравшись за мальчиком, увидела, как он нагнулся навстречу высунувшейся из сухой травы змеиной головке.

Молнией взлететь по корявому стволу, броситься с низкой ветки и вонзить зубы в затылок противника было для кошки делом одного мгновения. Причём, так ловко, будто она не кошка, а мангуст — змея умерла сразу, не успев телепатировать кошке, что она не враг, а друг мальчика. Впрочем, если бы даже успела — это бы не остановило, а скорее раззадорило ревнивую кошку.

Лишившись нового друга, Лёвушка немного поплакал, но скоро утешился: кто же не прощает старым друзьям их маленькие слабости? Довольная победой кошка мурлыкала и тёрлась мордочкой о лицо и плечи сидящего на корточках мальчика-котёнка. Бездыханная посланница нездешних сил чёрной лентой растянулась под старой яблоней — второго решающего сеанса ретрансляции, увы, не состоялось.

1

Мир врывался в него. Разливом запахов, зёрнами света, шевеленьем тепла, пунктирами боли — врывался, разламывая спасительную уютность долгого (без сновидений) сна. Вообще-то, Лев Иванович Окаёмов пил не сказать, чтобы очень часто, но регулярно — каждое полнолуние. И ведь понимал: после полста — не стоит, но… безобразье земного мира! Его неустроенность, противоречивость, мучительная сложность людских взаимоотношений — без алкоголя невыносимо!

Конечно, с возрастом былая острота переживаний значительно притупилась, и алкоголь Льву Ивановичу требовался много реже чем в «пьяное» — между двадцатью пятью и тридцатью пятью годами — десятилетие, но всё ещё требовался: как минимум — раз в полнолуние. Разумеется, это не прежние, приуроченные к каждой из четырёх фаз ночного светила, губительные двухдневные пьянки, но и пятьдесят лет тоже — не двадцать пять.

Не открывая глаз, Окаёмов нашарил на стоящем слева от изголовья журнальном столике початую бутылку пива, сделал пару глотков и едва не выплюнул: тьфу! — тёплое, выдохшееся, прокисшее! — моча, а не пиво! Увы, до холодильника Льву Ивановичу пришлось сделать не менее десяти шагов — по счастью, не зря: запотевшая бутылка «Жигулёвского» вознаградила его за это сверхчеловеческое усилие. После нескольких крупных глотков разрозненные зёрна света слились наконец-то в сплошной поток, погасли мутные радуги, и только пунктиры боли по-прежнему не унимались — до краёв наполняя голову морзянкой сумасшедшего телеграфиста:… - …, SOS, SOS — отравленный мозг, как всегда в таких случаях, умолял о помощи: «К чёрту пиво! Сорокаградусного бальзама — хотя бы рюмочку?»

Не слишком склонный потакать всем прихотям своевольничающего мозга, Лев Иванович тем не менее относился с пониманием к его законным требованиям, а посему, вернувшись в комнату, — не одеваясь, в одних трусах — присел к столу и, не будучи в состоянии набить трубку золотистым турецким табаком, закурил вонючую «Приму». (Вонючую не для Окаёмова: от двадцати двух и до сорока трёх, до того, как очередной поворот российской истории начисто смёл с прилавков все виды «народного» курева и Льву Ивановичу волей-неволей пришлось освоить трубку, «Прима» являлась его постоянной спутницей — для окружающих, которые в своём большинстве не одобряли плебейского пристрастия Окаёмова к дешёвым отечественным сигаретам.)

Затянувшись и сделав пару глотков, Лев Иванович занялся решением весьма непростой задачи: брать чекушку или сегодня он обойдётся пивом? (Пусть глумливо ухмыльнутся трезвенники: как же, уравнение с пятью неизвестными! — пьющие знают: грамотно опохмелиться — это вам не из коровьего копытца воды испить! Это сойтись в рукопашной схватке с самим Зелёным Змием!)

По счастью, не спеша выпитая бутылка холодного «Жигулёвского» упростила выбор: сегодня никакой чекушки! Два литра пива — и баста! В крайнем случае — три! Или, как прежде, думаешь?! За первой чекушкой — вторая… третья… и… похмелье плавно перетечёт в классическую двухдневную пьянку?! Как «в оные лета»? Оно, конечно, если подряд два дня — опохмеляться после не требуется… таким уж ты уродился, сволочь… но… полвека — это тебе не двадцать пять! И даже не тридцать! А ну как после беспробудной двухдневной пьянки тебе вообще никогда уже не потребуется опохмеляться? Что? На Земле ещё завершил не всё? Раньше времени в Рай не хочешь? То-то же, пьянь несчастная!

Суровый внутренний голос в союзе с полулитром холодного «Жигулёвского» наставил-таки Льва Ивановича на верный путь: не без труда одевшись, он спустился во двор и, перейдя улицу, в маленьком магазинчике «затарился» лишь пятью бутылками пива — да, зачем же скрывать, взгляд Окаёмова скользнул по полкам с куда более соблазнительными напитками, но внутренний голос строго одёрнул: ни, ни! Пиво — и ничего кроме!

Поскольку в этом ближайшем торговом заведении чести попасть в холодильник удостаивалось только крепкое дорогое пиво, а «Жигулёвское» пренебрежительно содержалось в ящиках, то Окаёмову пришлось взять бутылку «Балтики» — что, имея ввиду её двусмысленные восемь градусов, представляло некоторую угрозу для предстоящего рискованного балансирования на границе «меж трезвостью и опьяненьем», ну да, как говорится, где наша не пропадала! В конце концов, «Балтика» только одна, а четыре других бутылки — надёжное «Жигулёвское»! Проверенное десятилетиями! Лучшее пиво России!

(Из сказанного не следует делать поспешных выводов, что Лев Иванович являлся «квасным» или, если угодно, «пивным» патриотом — отнюдь нет. И за чешским, и за немецким пивом — равно как и за английским элем — он признавал их несомненные (и очень значительные!) достоинства, но вот относительно тьмы явившихся в последнее десятилетие доморощенных «новоделов» был настроен весьма скептически: до «Жигулёвского» им всем, как от земли до неба! А то, что они беззастенчиво хвастаются процентами спирта — так ведь «Ёрш» он и есть «Ёрш»! Напиток для завязавших алкоголиков!)

Вернувшись домой, тёплое «Жигулёвское» Окаёмов поместил в морозильник, а холодную «Балтику» вылил в кружку — железную, с оббитой по ободку эмалью — дабы указать зазнавшейся самозванке её законное место. Немного отпив, — а с похмелья вполне! очень даже приличный «Ёрш»! — Лев Иванович набил трубку и, закурив, наконец-то осмотрел комнату: терпимо! После вчерашнего — более чем. Кровать, конечно, расхристана, на полу два, три окурка, монотонный диалог солёного огурца с ломтиком засохшего сыра настраивает на минорный лад, а более — ничего предосудительного: ни батареи пустых бутылок, ни разбитых тарелок и треснувших стаканов, ни даже опрокинутого стула — десять, пятнадцать минут уборки и можно ничуть не стесняясь принимать в этой комнате прекрасную Незнакомку. А Незнакомка должна была — Лев Иванович посмотрел на циферблат — осчастливить его своим визитом часа через полтора, два. Вернее, первая из Незнакомок. Коих, начиная с четырнадцати часов, сегодня предполагалось где-то от трёх до пяти.

Однако, прежде чем позвонить в фирму и распахнуть дверь для чужих проблем, следовало окончательно убедиться в своей состоятельности; Окаёмов допил «Балтику» и занялся уборкой: некоторая слабость, лёгкая дрожь в руках, а в целом — терпимо. Но тело в его работе не главное, главное — голова. Она-то после вчерашнего — как? Способна? Лев Иванович включил компьютер, но тут же его и выключил: «Лукавишь, да! Ищешь чего полегче? А сегодня тебе не с картами — сегодня тебе с людьми работать! Так что, голубчик…»

Мученически вздохнув, Окаёмов достал пятничную распечатку и попробовал сосредоточиться на особенно запутанном паттерне аспектов седьмой гармоники одной из недавно обратившихся к нему клиенток. Седьмая (божественная!) гармоника — гармоника вдохновения, гармоника буйной фантазии, гармоника великих творческих, но и великих деструктивных сил! Выдающиеся карты седьмых гармоник имели и Берлиоз, и Бетховен, и Ле Корбюзье, и… Гитлер! А у Татьяны Евгеньевны? Паттерн-то берлиозовский (классический большой крест), но вот планеты… хотя…

Голова соображала очень неважно. Окаёмов скоро изловил себя на мысли, что сейчас он способен лишь тупо пережёвывать значения отдельных аспектов между планетами: например, смысл оппозиции Венеры к Плутону или квадратур Сатурна и Нептуна к тому же Плутону. Занятие не сказать чтобы совсем бессмысленное, но и продуктивным его тоже не назовёшь: вырванные из контекста других гармоник, а главное, не соотнесённые с радикальной картой сами по себе эти аспекты о психических особенностях госпожи Медянниковой сказать могли очень мало. Да… сегодня он в этой абракадабре, что называется, ни «бе», ни «ме» — по счастью, сегодня Льву Ивановичу не требовалось совершать интеллектуальных подвигов: не горит — Татьяне Евгеньевне назначено на среду. А сегодня — чёрт побери! — Незнакомки.

(Так Лев Иванович, слегка подтрунивая над своей любовью к Блоковской лирике вообще и к его знаменитому стихотворению в частности, именовал клиенток, являющихся к нему — астропсихологу — на консультацию в первый раз. Хотя — Незнакомки — не совсем верно. Изредка случались и незнакомцы, но мужчины приходили до того редко, что, по мнению Окаёмова, не стоило труда придумывать для них какое-нибудь особенное название. Да и на самом деле: гадать о суженом — занятие от веку женское. Мужчинам если и свойственное — то очень немногим.)

За уборкой комнаты, за бесплодными попытками прикоснуться к Тайне прошло около часа — дольше тянуть с решением было нельзя. Лев Иванович переложил «Жигулёвское» из заморозки в общую камеру холодильника и набрал номер фирмы. Услышав в трубке характерный Ниночкин щебет, астропсихолог поприветствовал секретаршу и попросил, чтобы сегодня она направила на консультацию не более трёх клиенток, ибо сегодня транзит Меркурия для него, Окаёмова, неблагоприятен, и проблемы даже трёх женщин окажутся почти непосильной ношей.

(Нет, баран его забодай! Астрология имеет свои преимущества! Всегда есть возможность сослаться на неблагоприятное расположение планет! И проверять, так ли это на самом деле, мало кому придёт в голову! Ведь относительно транзита Меркурия он Ниночке ляпнул так, «по вдохновению», а прозвучало очень даже внушительно!)

Ближайшую посетительницу следовало ждать не ранее чем через сорок минут — оставалось как раз столько времени, чтобы умыться, переодеться и чего-нибудь съесть. Причём — в темпе. По пути из ванной на кухню Лев Иванович на миг заглянул в гостиную — изредка случалось, что безалаберная Ниночка направляла к нему одновременно двух клиенток, и в этом случае одной из женщин именно здесь приходилось дожидаться своей очереди — разумеется, зря: просторная двадцатипятиметровая комната благодаря стараниям Марьи Сергеевны, жены Окаёмова, находилась, как всегда, в образцовом порядке.

Кружка крепкого кофе, два бутерброда с горбушей — только-только Лев Иванович почувствовал себя человеком, как тут же резко запищал домофон. Услышав «пароль», — а на сегодня Окаёмов передал через Ниночку: Луна в Водолее — Лев Иванович нажал кнопку, открывающую дверь подъезда, и вышел на лестничную площадку. Посетительницу, высокую эффектную брюнетку, лифт доставил на пятый этаж через две, три минуты после звонка. Здороваясь, Окаёмов незаметно окинул взглядом молодую красивую женщину — внешне: спокойствие, самоуверенность, едва заметная презрительная снисходительность недавно разбогатевшего человека — а внутри? Ведь что-то Елену Викторовну — так она представилась, разговаривая по домофону, — привело на консультацию к астропсихологу? Какие-то семейные — или внесемейные? — трудности?

В комнате Лев Иванович усадил женщину в огромное мягкое кресло — «от кушетки психоаналитика к креслу астропсихолога», так по поводу этого диковинного изделия мебельной фабрики «Восход» острил сам Окаёмов — спросил посетительницу, курит ли она и, получив утвердительный ответ, поставил на загодя пододвинутый к креслу журнальный столик пепельницу и положил открытую пачку сигарет «Вог».

— А вы, Лев Иванович? Курите? Или сигареты у вас только для посетителей?

— Курю, Елена Викторовна. Как паровоз. Только не сигареты. С вашего позволения…

Окаёмов достал «парадную», привезённую им из Лондона, трубку, ловко набил её и, чиркнув спичкой, сначала поднёс огонь к сигарете Елены Викторовны, а затем прикурил сам.

Ритуал совместного курения, по мнению Льва Ивановича, должен был снимать напряжение у посетительниц: и действительно, в большинстве случаев, снимал, но — не сейчас. Елена Викторовна нервничала всё заметнее, говорила о постороннем, о подруге, которая дала ей адрес бюро знакомств, о здоровье девятилетней дочери (детский ревматизм), о своём бизнесе (налоги вконец замучили), словом — о чём угодно, только не о главном, не о том, что её привело сюда. После десяти, пятнадцати минут этого спотыкающегося монолога Окаёмов понял: если он немедленно не придёт на помощь, то разволновавшаяся женщина вот-вот вспыхнет, наговорит дерзостей и уйдёт, унося смертельную обиду на незадачливого астролога. Что, помимо профессионального поражения, — ведь большинство состоятельных клиенток обращалось к нему по рекомендации своих подруг и знакомых — сулило Льву Ивановичу несколько весьма неприятных минут душевных терзаний: восходящие Рыбы, как правило, предполагают значительную эмоциональную уязвимость. Конечно, при Солнце в Близнецах в третьем доме душевные раны затягивались у Окаёмова достаточно быстро, почти не оставляя шрамов — к сожалению, это не делало их менее болезненными. И посему, дождавшись паузы, астролог попробовал отвлечь женщину, возвратясь, так сказать, «к азам»:

— Простите, Елена Викторовна, чтобы мы с вами могли разговаривать конструктивно, по существу… свой день рождения вы, конечно, знаете, а время? Хотя бы приблизительно? Утро? День? Вечер?

— Почему же — приблизительно? Знаю точно. Я родилась 28 июля 1965 года в 13 часов 10 минут.

— В Москве, Елена Викторовна?

— Нет, Лев Иванович. В Сосновке. Деревня — не далеко от Тулы. По счастью — большая деревня. Роды у моей мамы начались неожиданно, в город в больницу было никак не успеть, а фельдшерским пунктом у нас акушерка тогда заведовала. Ну, и маму — туда. Хорошо, что — днём. И не в воскресенье — Антонина Степановна оказалась на месте. А когда я родилась, новости по Маяку закончились и как раз пела Эдита Пьеха: «Вышла мадьярка на берег Дуная», — помните, Лев Иванович?

— Я-то, Елена Викторовна, помню, а — вы? Ведь в семидесятые, на которые пришлось ваше сознательное детство, пели уже другие песни. Что-то такое про велосипед, про журавлёнка-несмышлёныша, про русское поле и яблони в цвету — ну, и вообще: у природы, дескать, нет плохой погоды, всякая погода хороша… если градом выбивает всходы — ах, как рада этому душа…

— Погодите-ка, Лев Иванович! Там ведь такого нет?! Там по-другому как-то? Секундочку… «…дождь и снег, любое время года надо благодарно принимать…» Так, кажется?

— Так, Елена Викторовна. Про выбитые градом всходы в песне, конечно, нет… но ведь напрашивается — не правда ли? Это у нас на курсе — Генка Зареченский. Балагур, стихоплёт: на гитаре играл — и пел. Ну, и — переиначивал. И не только эту. Была, знаете ли, такая жутко «популярная» песня: «Партия наш рулевой». Так он и её переделал. И очень даже, стервец, — ехидно. Как это… сейчас… нет, не помню… впрочем, сейчас это уже никому не интересно. Дорулила партия, что называется, до могилы… и если бы только до своей… простите, Елена Викторовна, старею. Ну, и это… потянуло вдруг на ностальгические воспоминания…

Отвлекающий манёвр Окаёмову удался блестяще: плетущийся на костылях монолог Елены Викторовны несколькими не то чтобы очень остроумными, но вовремя и к месту вставленными репликами превратив в живой диалог, астропсихолог сумел расположить женщину к себе. Теперь, надо надеяться, — она сможет поведать и о заветном. Хотя… Разговаривая с посетительницей, Окаёмов одновременно вводил в компьютер данные о её рождении и сейчас, рассматривая выведенную на экран натальную карту Елены Викторовны, мысленно пытался соотнести астрологические показатели с реальной, сидящей напротив женщиной.

«…восходит второй градус Скорпиона… тесное соединение Солнца с Луной во Льве в девятом доме близ Медиума Цели… так-так… похоже, что соответствует… скрытность, властность, некоторая театральность, миссионерские поползновения — всё это в Елене Викторовне просматривается легко… едва ли не после первых пяти минут знакомства… а как у тебя, голубушка, с партнёрскими отношениями и сексом?.. и седьмой, и восьмой дома начинаются в Тельце — обоими, стало быть, управляет Венера… которая в Деве в десятом доме… чувственность, авторитарность, желание критиковать — н-да! Коктейль что надо! Твоему мужу можно, пожалуй, одновременно и посочувствовать, и позавидовать… смотря по тому, какой из множества разнородных граней ты поворачиваешься к нему в данный момент… но это, конечно, в значительной степени и от него зависит… кстати, а существует ли он вообще?.. твой муж?..»

Из дальнейшего разговора скоро выяснилось: да, существует. Из породы, которую называют: ни рыба, ни мясо. Что Елену Викторовну — дико эмансипированную бизнесвумен — в целом вполне устраивало. И на консультацию к астрологу пришла она не из-за проблем с мужем. Нет. Любовник. Мальчишка. Шестнадцатилетний. Сын институтской подруги. Которая, узнав об их связи, кроме того, что учинила жуткий скандал, пригрозила заявить в милицию. И обратиться к колдунье. Ну, в милицию — это, положим, так, сгоряча. Остынет и сообразит, что там над ней посмеются — и всё. А вот к колдунье — другое дело. К колдунье — это серьёзно.

Наконец-то! Преодолев «львиную» гордость и «скорпионью» скрытность, Елена Викторовна заговорила о главном — о возможности «сглаза», «порчи», «остуды» и прочих прелестей народного ведовства. Просто поразительно: ни десять веков христианства, ни семьдесят лет государственного атеизма, ни даже научно-техническая революция не отразились на образе мышления Елены Викторовны — будто бы с Окаёмовым разговаривала не «эмансипированная» россиянка конца второго тысячелетия, а приносящая кровавые жертвы Перуну, Яриле, Волосу испуганная древлянка. Живущая в окружении «лихоманок», «полуденниц», «лесовиков», «вьюжниц», «русалок», «ржаных баб», «болотных дедушек», «оборотней», «домовых» и прочих — перечислять можно едва ли не до бесконечности — персонажей народной фантазии. Или, если угодно, первобытной космогонической мысли. И на этом фоне показной феминизм Елены Викторовны выглядел до того нелепо, что Окаёмов позволил себе мысленно съехидничать: «Н-да, госпожа Караваева! До понимания равноправия между полами, как, собственно, и до понимания равноправия вообще, тебе — в принципе! — предстоит не менее десяти тысяч лет духовной эволюции. Да и то…»

Хотя внешне с похмельем Лев Иванович будто бы справился, однако, поймав себя на том, что, увлёкшись «культурологическими» изысканиями, едва ли не полностью упустил нить разговора, обеспокоился: «Чёрт! Немедленно, — слышишь, немедленно! — соберись с мыслями. Если, идиот, не хочешь распугать своих клиенток!»

— Елена Викторовна, простите. Вам могло показаться, что я несколько не того… не совсем внимателен. Или не склонен всерьёз относиться к вашим проблемам. На самом деле это не так. Конечно, колдовство — не совсем по моей части. А вернее — совсем не по моей. Но… возможности современных колдуний… вы, по-моему, их очень преувеличиваете…

(Именно так! Ни в коем случае нельзя дать понять «дремучей древлянке», что её примитивные метафизические представления он склонен считать если и не совсем чушью, то чем-то достаточно к этому близким.)

— Ведь колдовство, я имею ввиду настоящее колдовство, — а поскольку в «настоящее колдовство» Окаёмов не верил, то, не погрешив против истины, мог иметь ввиду всё, что угодно, — встречается крайне редко, и вероятность того, что ваша подруга отыщет натуральную Бабу-Ягу, а не жалкую самозванку, поверьте, ничтожна.

— Лев Иванович, да при чём здесь Баба-Яга! Баба-Яга — это сказки, а Милка — стервочка та ещё! По институту знаю! И если у неё загорится, вы уж поверьте, достанет хоть из-под земли! Тем более — что сейчас это не проблема! Существует множество разных центров. По телевизору рекламу посмотришь — жуть! И «приворожу», и «отворожу», и «присушу», и «высушу». Да ещё — с молитвой!

— По телевизору, Елена Викторовна, оно, конечно…, - нет, похмелье всё-таки, ох, как сказывается! Нельзя было сегодня назначать Незнакомкам! Ведь такие, как госпожа Караваева, встречаются хоть не каждый день, но и исключением отнюдь не являются! И кто мог гарантировать, что черти сегодня не принесут именно такую? Совершенно без чувства юмора! — но ведь, Елена Викторовна, вы сами работаете в модельном бизнесе… и истинную цену рекламы, думаю, знаете?.. особенно в том случае, когда рекламируют несуществующий товар?.. или невозможную, так сказать, «запредельную» услугу?..

— Так, по-вашему, Лев Иванович?..

— Нет, нет, Елена Викторовна, не по-моему! Ведь астрологию — тоже! Многие считают колдовством! В частности — Православная Церковь. В чём, вынужден согласиться, значительная доля вины лежит на некоторых наших «публичных» астрологах. Напускают, понимаете ли, мистического тумана! Ах, «Эгрегоры», «Карма», «Ключи от Неба», «Королевские и Разрушительные градусы» — тьфу! Однако, нельзя отрицать, звучит! И впечатление производит.

— Так вы, Лев Иванович, что же? Занимаетесь астрологией — а сами в неё не верите? А ведь мне вас так расхвалила Алка! Сказала, что вы ей и про неё, и про Вадика — ну, какие у них проблемы и как их решать — всё расписали так, будто прочитали по книге…

— Ну, во-первых, Елена Викторовна, то, что я астролог — верно только отчасти. Я ведь в бюро знакомств… которое направило вас ко мне… и которое — если честно — «крыша»… оформлен как астропсихолог… астропсихолог — это я сам придумал… потому что, мне кажется, соответствует сути… ведь психология в моей работе занимает ничуть не меньшее место, чем «звёзды»… да, да, самая элементарная, если угодно, школьная психология…

(Вообще-то Окаёмов без ложной скромности считал себя весьма неплохим психологом, но сейчас, после нескольких очевидных «ляпов», Льву Ивановичу было стыдно за присвоенное им самочинно звание: «Тоже мне — Карл Густав Юнг! Адлер, Фромм, Пиаже, Выгодский!»)

— А во-вторых, — и в главных! — Елена Викторовна, что значит «верю», «не верю»? Ну, применительно к астрологии? Можно верить или не верить в Бога, в Переселение Душ, в Рай, Ад, Карму — то есть в то, что принципиально не познаётся разумом, а в астрологию… конечно, если считать её наукой. Хотя… в Междуречье, в Египте, в Греции… где, собственно, астрология зародилась… однако, с другой стороны, в древности вера и знание вовсе не разделялись пропастью. И вообще… это трагическое противостояние между «верю» и «знаю»… между религией и наукой… простите, Елена Викторовна! Что называется, повело! Так вот, возвращаясь к «сглазу» и «порче»… Елена Викторовна, совершенно не имеет значения — верю ли я в их возможность. Главное — что верите вы… и если ваша подруга Мила… Мила — это ведь от Людмилы?

— Да, Лев Иванович. Людка, Милка — какая разница! Стерва она — и всё! Ну и, конечно, сволочь!

— Однако, Елена Викторовна… вы ведь дружили с ней? И «раздружились», как я понял, совсем недавно?

— Ну, Лев Иванович, — дружили — было бы сказано. В общежитии в пединституте жили в одной комнате. Она ведь старше меня на четыре года. Да и других девчонок — тоже. Которые жили вместе с нами — ну, в одной комнате. Пришла после зимних каникул — когда мы учились на втором семестре — ну, из академического отпуска, после рождения Андрея. Которого она сразу сплавила к бабушке. Нет, Лев Иванович, вы представляете?! Только-только отняла от груди и сразу — к бабушке?! Это что же за мама такая! Да таких мам…

Дабы не учинить новую неловкость, Окаёмов вынудил себя выслушать, не перебивая, пятнадцатиминутные «откровения» госпожи Караваевой, из коих сделал единственный не совсем бесполезный вывод: кем-кем, а сплетницей Елена Викторовна является первостатейной. Только вот об Андрее… сообщив данные о его рождении, другой информацией о своём юном любовнике госпожа Караваева почему-то не спешит делиться…

В полслуха слушая гневный обличительный монолог разошедшейся «бизнесвумен», — нет, первое впечатление оказалось обманчивым, выдержки и спокойствия Елена Викторовне явно не доставало! — Окаёмов параллельно пытался осмыслить выведенную на экран натальную карту Андрея. Это ему удавалось плохо — слишком много противоречивых показателей, да плюс, как обычно, неясность относительно времени рождения: утро, приблизительно семь часов, увы, очень приблизительно — Лев Иванович всё более злился на себя: «Жадина-говядина! Позарился на «лишние» полторы сотни! Забыв, что тебе не тридцать! И даже — не сорок! Нет, господин Окаёмов, отныне — баста! После свидания с Зелёным Змием на следующий день — ни, ни! Никаких Незнакомок! Никаких «лишних» сотен! Отныне, сволочь, будешь в одиночестве опохмеляться пивком да каяться в своём греховном пристрастии!»

Небольшой сеанс душевного самобичевания явно пошёл на пользу: непродуктивная злость утихла — Льву Ивановичу удалось овладеть ситуацией:

— Елена Викторовна, давайте пока отложим разговоры о маме-Люде. Если вы действительно всерьёз опасаетесь, что она обратится к колдунье, то, как психолог, могу порекомендовать вам только одно: то же самое — в свой черёд обратиться к какой-нибудь из представительниц этой древнейшей профессии. Да, конечно, древнейшей профессией обыкновенно считают другую, но лично я убеждён: колдовство не в пример древнее. Простите, Елена Викторовна, что позволил себе небольшую шутку, но, к сожалению, я не в ладах с магией и не в силах помочь вам в данном деле. А посему, с вашего позволения, хочу возвратиться к Андрею. К вашей внезапной страсти к этому мальчику. Хотя… пятнадцать, шестнадцать лет — не такой уж и мальчик… Извините, Елена Викторовна, за нескромность, но физически он, полагаю, вполне мужчина?

— Да, Лев Иванович, — вполне, — почти прошептала женщина, и на её щеках проступили некрасивые багровые пятна — что часто наблюдается у внезапно смутившихся брюнеток. Которым, в отличие от блондинок, румянец стыда, как правило, не идёт.

— Елена Викторовна, ради Бога! Заветное ваше — не надо его стыдиться! Конечно, после ссоры с мамой Андрея — представляю, чего она вам наговорила! — у вас в глубине души могло создаться впечатление, что вы чуть ли не людоедка. Эдакая похотливая пожирательница «маменькиных сыночков». К тому же, рискну предположить, подобные мысли шевелились у вас и до этой ссоры? С самого начала вашей связи с Андреем?

Госпожа Караваева слегка дрожащей рукой взяла сигарету и, дождавшись поднесённой Окаёмовым горящей спички, глубоко затянулась.

— Вы, Лев Иванович, — однако… Алка мне вас рекомендовала как астролога, а вы вон куда… в душу залезть пытаетесь…

— Елена Викторовна, тысячу раз простите, но я ведь о ваших интимных чувствах заговорил вовсе не для того, чтобы вас хоть чуть-чуть смутить! Как раз — напротив! Поверьте, пожалуйста, в вашей связи с Андреем я не вижу ничего предосудительного — нет, нет и нет! Но! Вы же, Елена Викторовна, сами! Склонны её таковой считать! И это, по-моему, главное! Корень ваших проблем! Ведь, положа руку на сердце, именно поэтому вы испугались, что мама Андрея обратиться к колдунье? Из-за чувства вины! И вины не в правовом или бытовом смысле, нет — в мистическом! Эдакое, знаете ли, чувство изначальной своей греховности! Вины из-за того, что вы человек, что женщина! Двойной, так сказать, вины!

Активная доброжелательность Льва Ивановича должным образом подействовала на госпожу Караваеву: затянувшись несколько раз подряд, женщина полностью успокоилась и обратилась к Окаёмову не как к консультанту, а скорее, как к давнему другу.

— И всё-таки, Лев Иванович… психология психологией — но звёзды? Неужели они ничего вам не говорят? Неужели вы, как астролог, ничего мне не посоветуете?

— Почему же, Елена Викторовна. Могу попробовать разобраться в вашей ситуации и как астролог. Например, ваша внезапная страсть к Андрею — психолог вам вряд ли бы что сказал о её причинах. Во всяком случае — вразумительное. «Инстинкт», дескать, «либидо»… но ведь это — вообще. Притяжение любой женщины к любому мужчине. А почему — конкретно — у вас к Андрею…

— А вы, Лев Иванович? Неужели — можете?! Простите, что перебила, но это так интересно! И так, наверно, безумно сложно?

— Как раз это, Елена Викторовна, — не сложно. Азы, так сказать, астрологии. Если сопоставить ваши натальные гороскопы, то сразу бросается в глаза, что Уран Андрея образует тесный тригон к вашему соединению Солнца с Луной. Да плюс — квадратуру к Венере. А все аспекты Урана к личностным планетам, которыми являются Солнце, Луна, Венера, а также Меркурий и Марс, характеризуются внезапным и очень сильным притяжением. А если вдобавок посмотреть транзиты… вы, Елена Викторовна, кажется, говорили, что ваше сближение началось в январе этого года? На зимних каникулах? Когда Андрей гостил у вас на даче?

— В общем — да. Но, Лев Иванович, если честно… молния, как говорится, ударила несколько раньше. В середине октября. Когда Андрей с Людкой приехали к нам на субботу и воскресенье. Людка тогда с моим Николаем осталась пьянствовать на даче, а мне вдруг захотелось пойти в лес. Взяла бутылку сухого, несколько бутербродов со стола (не помню с чем) и пригласила Андрея — ну, составить компанию. Конечно, я тогда смотрела на него как на мальчишку, которого знала с детства. И он меня звал тётей Леной — хотя вымахал за последний год где-то под метр восемьдесят. Ну, гуляем мы, значит, в кленовой роще, (а кленовая роща в октябре — это, скажу вам, нечто! обалдеть можно! тишина, золотые листья, но главное — свет! отовсюду! неяркий, ровный — медовый свет! как в раю!), а когда вышли на опушку — тут меня молния и ударила. Голова закружилась, деревья зашатались — в Андрее я вдруг увидела мужчину. Своего. Единственного. И, знаете… сделалось как-то разом и жарко, и стыдно, и… радостно! Очень! И, конечно, телесная истома, соблазны всяческие. Вы уж, Лев Иванович, меня простите, но я давно не девчонка… давно понимаю — чего хочу. А тут… как говорится, бить меня некому… представила, что мысленно раздеваю Андрея… нежно его целую… ну, и всё остальное — вы понимаете… Нет, Лев Иванович, тогда я с собой справилась. Велела Андрею открыть вино и прямо из горлышка выпила полбутылки. А после присела на поваленное дерево — ноги вдруг стали ватными. А Андрей тогда — нет. После сказал мне, что тогда ничего не почувствовал. Его молния ударила чуть позже. Ночью. В постели. Когда он, вспоминая мою внезапную слабость, долго не мог заснуть. Вот так у нас, Лев Иванович, и началось…

Внимательно и с большим интересом выслушав этот рассказ Елены Викторовны — насколько же он отличался от её недавних недобрых сплетен о стерве-Милке! — Окаёмов взял с полки таблицы эфемерид и быстро нашёл нужную страницу.

— В октябре, говорите, девяносто седьмого? Да это же, Елена Викторовна, прямо-таки классический пример воздействия транзитирующего Урана! Весь октябрь и начало ноября он образовывал оппозицию к вашему натальному соединению Солнца с Луной и — одновременно! — секстиль к натальному Урана Андрея. По всем астрологическим канонам и вас, и его в это время любовная молния просто не могла не ожечь! Конечно, другое дело — насколько серьёзно…

— Лев Иванович — неужели?! А почему вы тогда сомневаетесь? Ведь если астрология всё так хорошо объясняет, то какая разница, наука она или не наука! Ведь если можно вот так, как вы, по звёздам читать судьбу — то это… это важнее любой науки! Знать будущее… это же — чёрт возьми! — почище всякого колдовства! Я теперь, кажется, понимаю, почему вы меня почти что высмеяли… ну, когда я вам сказала, что Людка хочет обратиться к колдунье. Наверно, подумали: какая дурочка! Боится порчи и не знает, что всё уже предопределено!

Выслушивая сей панегирик во славу астрологии, Окаёмов думал: «Нет, госпожа Караваева вовсе не дремучая древлянка. Напротив, выражаясь «по-современному», очень даже продвинутая. Но всё равно — древлянка. Как, вероятно, 99, 99 процентов ныне живущих женщин. И 99 процентов мужчин. А вот в чувстве юмора Елене Викторовне он отказал напрасно: она вполне уловила его скрытую иронию, другое дело, что немного обиделась, но в этом виноват только он сам — недоопохмелившийся кретин!»

— Елена Викторовна, польщён вашей высокой оценкой моей скромной деятельности — увы! Если бы всё было так просто и однозначно! Астрология была бы строго засекреченной «государственной» наукой. Каковой, впрочем, она являлась в древности. Правда, наряду с некромантией, гаруспицией и прочими бесчисленными разновидностями «предсказательных» наук.

— Но, Лев Иванович, — почему?! Вы только что так хорошо объяснили нашу с Андреем внезапную страсть… ну — транзитом Урана… а сейчас сами же насмехаетесь?

— Вовсе, Елена Викторовна, не насмехаюсь. Нет, хочу, чтобы вы поняли, что с астрологией всё не так просто, как это может показаться. Да — объяснил. И на ваш взгляд — удачно. Но ведь, Елена Викторовна, — задним числом! Вот в чём загвоздка! А теперь представьте себе: в тот судьбоносный октябрьский день вы бы не пошли в лес, а остались за столом на даче — в обществе Людмилы и вашего мужа? Подумайте, Елена Викторовна, в этом случае состоялась бы «любовная молния»? Ведь, полагаю, в том, что она сверкнула, осенняя золотая роща сыграла очень немаловажную роль?

— Ох, Лев Иванович, честное слово, вы меня совсем запутали! А как же наши… как вы их обозвали?.. «натальные гороскопы»! Его Уран, который что-то там образует с моей Венерой? А также — с Луной и Солнцем? Притягивает их как-то?

— А кроме того — соединение ваших Марсов. Оппозиция его Солнца к вашим Меркурию и Венере. Тригон его Марса и Сатурна к вашему Юпитеру. Секстиль вашего Сатурна к его Луне. И… Елена Викторовна, если я вам скажу, что на основании этих и некоторых других показателей можно сделать однозначный вывод о вашей предназначенности друг для друга — пошлите меня к чёрту, как недоучку и шарлатана.

— Лев Иванович! Теперь я совсем ничего не понимаю! Зачем тогда астрология вообще?! Если она ничего не может объяснить? Все эти тригоны секстили оппозиции? Его Солнце — моя Луна? Сводник Уран…

— Не только «сводник», но и «разлучник», Елена Викторовна, — по вашей остроумной терминологии. Ибо с влиянием Урана астрологи связывают не только внезапное притяжение, но и резкое отталкивание — разрыв. Но, простите, ЕленаВикторовна, поскольку вы ко мне пришли не на урок астрологии — давайте закроем данную тему. А не то рискуем утонуть в массе малопонятных подробностей. Для вашего успокоения — ну, чтобы вы не подумали, будто пришли к обманщику — скажу: для меня астрология (при всей её неоднозначности, противоречивости, а подчас и нарочитой запутанности) отнюдь не вздор. Да, по поводу её прогностической силы — способности предсказывать будущее — признаюсь, что, по моему мнению, она весьма незначительна…

— А прошлое — Лев Иванович? Простите, что перебила, но мне показалось: с «предсказанием» прошлого — у вас никаких проблем?

— Елена Викторовна, примите мои поздравления! Недооценил! Для психолога — позорно недооценил! По первым минутам нашего разговора мне показалось, что юмор — не самая острая грань вашего интеллекта. И надо же! Так срезать! С таким изящным ехидством! Ведь это камешек — не только в мой огород! Ведь это вы, что называется, приложили всю астрологию! Посягнули, так сказать, на хлеб большинства астрологов! Особенно — «публичных», которые ужасно любят «предсказывать» прошлое! С умным видом объяснять, почему случилось то или иное событие. Например, какие планеты в каких знаках, домах и градусах повлияли на падение Дома Романовых. Елена Викторовна, чтобы внести ясность, сразу скажу: с этим безответственным фантазёрством я не имею ничего общего. Никогда не дерзал ни «объяснять» будущее, ни «предсказывать» прошлое.

(Надо заметить, что здесь Лев Иванович малость слукавил: поддаваясь настойчивым уговорам некоторых клиенток, а также друзей и знакомых, он имел-таки дерзость предсказывать будущее. Конечно, очень осторожно и, по возможности, в шутливой форме, но… чего уж! — нёс на совести «грех ведовства».)

Завершив сей «антиастрологический» пассаж, Окаёмов, чтобы не возиться с трубкой, достал пачку «Мальборо» — не имея достаточно громкого имени, он не мог себе позволить в присутствии клиентки курить «Приму» — затянулся и, обратившись к госпоже Караваевой, попробовал вернуться с «небес» на «землю»: от звёзд, так сказать, к терниям.

— Елена Викторовна, простите, но мы с вами, кажется, немного «воспарили» над грешной землёй. Я понимаю, говорить об Андрее вам не легко, но… если нечаянно задену ваши чувства, простите, пожалуйста, и… тем не менее… давайте на чистоту? Замуж за него — поправьте, если ошибся — вы ведь не собираетесь?

— Замуж?.. — на матовой нежной коже лица госпожи Караваевой вновь проступили некрасивые пятна, — а почему вы об этом подумали, Лев Иванович? Неужели, по-вашему, я действительно похожа на людоедку? Пожирательницу младенцев?

— Ни в коем случае! Ради Бога, Елена Викторовна, — Окаёмов поторопился прийти на помощь смутившейся женщине, — здесь, в этой комнате, постарайтесь отказаться от нравственной оценки своих поступков. А уж тем более — намерений и желаний. Представьте себе, что вы пришли на консультацию не к астрологу, а к психотерапевту. Или, как это нынче модно, к психоаналитику — эдакому всезнающему «неофрейдисту». — «Возвратив» Елене Викторовне «отнятое» было у неё чувство юмора, Окаёмов решил, что шутка в данном случае окажется к месту. — И все ваши даже самые интимные и необычные мысли и переживания здесь будут поняты — конечно, в меру моих способностей. И, разумеется, за двери этой комнаты никуда не выйдут. Что-что, но уж тайну-то я вам гарантирую.

— Лев Иванович, а как же — звёзды? Разве из моего гороскопа вы не можете узнать о моих чувствах к Андрею?

(По тону госпожи Караваевой было легко догадаться: она бы дорого заплатила за возможность передоверить решение звёздам!)

— Эх, Елена Викторовна, если бы мог… Однако… чтобы, так сказать, реабилитировать астрологию… ваш психологический портрет — каким он мне представляется исходя из вашего гороскопа — хотите? Разумеется — пока я глубоко не проанализировал вашу карту — достаточно схематичный портрет?

— Хочу, Лев Иванович. Было бы очень интересно. Но только… мы же с вами разговариваем, наверное, больше часа. И за это время без всякой астрологии и психологии можно очень даже неплохо понять человека! Особенно — если задаёшь ему разные вопросы.

— Можно, Елена Викторовна. Тем более, если, как у вас, восходит Скорпион. Или, как у меня, Рыбы. Но это же как раз и говорит о природном психологическом даре. Так что — «без всякой психологии» — не совсем верно.

— Лев Иванович, а это — всегда? Ну, когда восходят эти знаки? Скорпион или Рыбы? То у человека есть природные психологические способности? Даже… и у мужчины?

— Представьте себе, Елена Викторовна, даже и у мужчины. В меньшей, конечно, степени, чем у женщины, но… — то, что госпожа Караваева начала «кусаться», Лев Иванович записал себе в плюс: сумел, стало быть, несмотря на похмелье, растормошить клиентку, — мужчины всё-таки тоже люди. И начисто отнимать у них способности к психологии — я бы вам не советовал. Можно ведь и обжечься. В частности — с Андреем. При его, если верно время рождения, очень сильных восьмом и двенадцатом домах. Да, сейчас у него этот дар — всё-таки, ещё шестнадцать! — скорее всего не развит, но…

— Правильно, Лев Иванович! Бить дуру-бабу некому! Схлопотала от вас по делу. Спасибо, что называется, за науку. Но всё-таки, Лев Иванович, про Скорпион и Рыбы?.. вы не ответили… а мне интересно, правда.

— Считается, Елена Викторовна. Но только — в качестве одного из многих возможных показателей. У вас, например, исходя из радикальной карты, должны быть неплохие психологические способности… весьма неплохие… но… чтобы конкретнее… необходим тщательный анализ… особенно — карт гармоник… погодите-ка… да! В девятой гармонике Плутон у вас соединяется с Солнцем и Луной — а это уже серьёзно… во всяком случае, ваши самообвинения — бить, дескать, некому… нет! Необходим тщательный анализ! А пока, Елена Викторовна, на основании только натальной карты… и только того, что сразу бросается в глаза. У вас, вероятно, иногда случаются мгновенные психологические прозрения? Причём — неожиданно для вас? Ну, знаете, когда вы будто бы не особенно думаете о каком-нибудь человеке, и вдруг, словно при вспышке молнии, вам начинает казаться, что он полностью открылся? Что вы увидели его насквозь? До самых глубин?

— Лев Иванович, а это — как?! Ведь из нашего разговора вы этого не могли узнать? Ведь я вам — ничего такого…

— Так, значит, Елена Викторовна, подобные прозрения у вас случаются?

— Да, Лев Иванович! И именно так, как вы сказали: мгновенно и неожиданно! Правда — нечасто. Но… как бы это… очень вовремя! Первый раз подобное было с учителем физкультуры — ещё в седьмом классе. Учителя, вы знаете, в основном женщины, а тут — мужчина. Молодой, красивый — к нам в школу пришёл сразу же после института. Мастер спорта. Ну, и все наши девчонки от него без ума, конечно. Я дурочка — тоже. Записалась в лыжную секцию — занятия, тренировки: выкладывалась «от» и «до». Обратить чтобы его внимание — на себя, значит. И действительно… обратила! На зимних каникулах он меня пригасил на сборы. На тренировочную базу, которая находилась на территории пионерлагеря. Не только меня, естественно — ещё шесть или семь девчонок. Но они все постарше — из девятых-десятых классов… И, знаете, Лев Иванович… ни у кого! Не возникло никаких задних мыслей. Не только у самих девчонок, но и ух родителей. Хотя… конечно… большинству родителей дело до нас было маленькое! Все заняты, все работают, а отцы, у кого они есть, сплошь алкоголики. А тут: от школы, на всём готовом, на десять дней — кто бы чего подумал… А там, Лев Иванович, мне после девчонки рассказывали, такое творилось! Как говорится, тушите свет! Содом и Гоморра! Этот гад учитель сговорился с кем-то из комсомольских деятелей — а у тех козлов в милиции все свои! Ну, и девчонкам, которые попробовали вякать, быстренько рты заткнули. Да и, по правде, охотниц нашлось немного. И стыдно, и… Ирку дурочку, которая пожаловалась дома, пьяный отец так отметелил — неделю, наверное, в школе не показывалась, пока не сошли синяки с лица: мол, сама проститутка. Но всё равно — какая-то огласка вышла: физкультурника нашего месяца через два забрали — в райком комсомола, инструктором по чему-то там. Кажется — по идеологии… Так вот, Лев Иванович, возвращаясь к моим способностям — за день до выезда! Тридцатого декабря. Собрал нас учитель — ну, по поводу, чего брать с собой: мыло там, трико, щётку, пасту. А я, значит, пялюсь на него влюблёнными глазами, ловлю каждое слово — и вдруг! Точно — как вы сказали! Будто насквозь увидела. И ведь — девчонка девчонкой! — понять ничего не поняла, а только почувствовала. Что он не душка-учитель, а мерзкое злое животное. Вроде громадного паука. А я, значит, муха… Ну, и притворилась, что заболела. А может — не совсем притворилась. Когда пришла домой — болела голова, саднило горло и, кажется, поднялась температура. Мамка ещё пожалела, что из-за дурацкой простуды у меня сорвалась такая увлекательная поездка. Знала бы она, какие «развлечения» ожидали меня в этом лагере! Ну, и ещё несколько раз было подобное. Тоже внезапно. И тоже — по делу. Конечно, не так, как в школе, но… Лев Иванович! Пожалуйста — только честно! — Алка вам ничего не рассказывала? Она ведь о моих «озарениях» знает. Не всё, конечно, но то, что они случаются… да нет… с какой стати… Лев Иванович, простите, что я вам ляпнула так, не подумав.

— Прощаю, Елена Викторовна. Тем более, что и прощать-то нечего: оправданное недоверие, так сказать, здоровый скептицизм. Разумеется, ничего мне ваша подруга не говорила. Впрочем — вы сами. Расспросите её потом. А то, что я предположил у вас внезапные психологические прозрения — это, как сказал бы Шерлок Холмс, элементарно. Уран в тесном соединении с Плутоном, в секстиле к Нептуну и в оппозиции с Сатурном. Завязаны все высшие планеты. Какие-нибудь особенные психические способности, стало быть, очень вероятны. Вплоть — до экстрасенсорики. Ну, вот я и рискнул предположить… И, как видите, угадал.

(Следует заметить, для астролога такой прогноз — чистейшая авантюра: всех вышеперечисленных признаков совершенно недостаточно для столь далеко идущих выводов; зато как психолог ход Окаёмов сделал беспроигрышный: скажите женщине о наличии у неё какого-нибудь редкого душевного дара — она непременно найдёт его у себя.)

— Лев Иванович, теперь я понимаю Алку! Ну — почему она мне вас так расхваливала! А вы ещё скромничаете! Притворяетесь, будто мало верите в астрологию! И вот так! Сходу! Объяснили мои прозрения! Которые, если честно, меня немножко пугали. Ну, понимаете… думала, что, может быть, крыша не на месте. Куда-то слегка поехала. А оказывается — высшие планеты…

— Рад, Елена Викторовна, что угадал. Хотя, по-моему, вы сейчас чуть-чуть кокетничаете — ну, дескать, крыша слегка поехала — и, тем не менее… ваш дар — явление уникальное…

(Сейчас, нащупав слабую струнку, Окаёмов безбожно льстил — это у него всегда получалось плохо: увы, положение обязывало.)

— …и, знаете, Елена Викторовна, с вашим психологическим портретом я пока подожду. Грубый схематический набросок — при вашем душевном даре! — вряд ли вас удовлетворит, а к тонкому анализу я пока не готов. Необходимо тщательно изучить ваш гороскоп. И потом, Елена Викторовна… главное… вас ведь, в первую очередь, интересуют не ваши психические особенности?.. правда?.. ведь, в первую очередь, вас волнуют перспективы ваших отношений с Андреем? А точнее — насколько его чувства к вам сильны и долговечны? Что, стало быть, готовит вам день грядущий?

Стоило Окаёмову о любви Елены Викторовны к Андрею заговорить, что называется, в лоб и госпожа Караваева опять смутилась, опять нервно взяла сигарету и отвечать начала после значительной паузы, сделав несколько глубоких затяжек.

— Ох, Лев Иванович, убеждали вы меня, убеждали… да и сама… понимаю, что не преступница… но… как бы это?.. ну, да! Грешница! И ещё какая! Вот, Лев Иванович, думала: современная женщина… без предрассудков… и более — деловая женщина… как сейчас говорят «бизнесвумен»… эмансипированная и всё такое прочее… а стоило дуре-бабе влюбиться — и! Добро бы ещё — в солидного мужика: после армии или института… так ведь нет! В мальчишку! Ведь, Лев Иванович, дело не в том, что я много старше… нет… Андрей… он ведь совсем ещё неоперившийся… птенец… а тут я — со своей глупой любовью! Мрак! Полный отпад! Ведь, Лев Иванович, я, по российским масштабам, богатая женщина — и… могла бы полностью содержать Андрея…

Госпоже Караваевой хотелось сказать «купить», но её язык, не готовый к такой несколько циничной откровенности, сам по себе ушёл в сторону менее точного, но зато и менее грубого определения.

— …помочь поступить ему в самый престижный ВУЗ… даже и за границей… нет! Вру! За границей — нет! Конечно, не потому, что пожалела бы денег — вы понимаете, Лев Иванович?.. отпустить его от себя надолго… когда сейчас… если два, три дня не увижу — сама не своя! И злюсь, и бешусь, и плачу, и своему Николаю такую «развесёлую» жизнь устраиваю — тушите свет! Как говорится, полный отпад… Лев Иванович, простите, но вы всё слушаете… слушаете… а про себя? Небось, думаете, вломить бы этой богатой стерве хороших чертей — в миг бы угомонилась? В миг бы забыла, как соблазнять младенцев? И правильно, Лев Иванович… дать бы хороших чертей… только — кому? Мужик нынче пошёл мелкий, слабый — любая баба его соплёй перешибёт.

— Тоскуете, стало быть, Елена Викторовна, по домострою? По мужниной плётке?.. Что ж, в иных случаях и для иных женщин плётка, не стану отрицать — вполне… очень даже нелишняя вещь… Но ведь, Елена Викторовна — не для вас. Вы, судя по гороскопу, предпочтёте взять плётку в руку, а не лечь под неё… хотя… восходящий Скорпион… Плутон в оппозиции к Сатурну… власть… господство и подчинение… всё, пожалуй, не так однозначно… иногда, пожалуй, вы в глубине души не против, покориться тирану… безжалостному завоевателю… но! По вашему выбору и на время! А это, разумеется, невозможно… разве что — в форме игры… Однако, Елена Викторовна, ваш психологический портрет… вернее — его черновой набросок… закаивался рисовать его раньше времени и — на тебе! — нарисовал. Узнаёте себя, Елена Викторовна?..

— Что я властная, самоуверенная, развратная, капризная, помыкающая мужем стерва? Жуткая эгоистка? Которая — тем не менее! — тоскует по сильной мужской руке? А вместо этого — ну, чтобы учиться смирению — взяла, да и влюбилась в мальчишку! Годящегося ей в сыновья! Узнаю, Лев Иванович… вполне… только… при чём здесь звёзды? Всё это из нашего разговора… без всяких гороскопов… узнать вам было совсем нетрудно!

— Конечно, Елена Викторовна. Особенно — в форме автошаржа, который вы так зло и талантливо только что нарисовали. Перечислив едва ли не все отрицательные «достоинства» Солнца во Льве. Упустив разве что безумную жажду аплодисментов, признания, восхищения — словом, всенародной любви?

— А это, Лев Иванович?! Это ведь не из нашего разговора? Ведь ничего такого мы, кажется, не касались?

— А что, Елена Викторовна, положа руку на сердце, — посасывает? Червячок громкой известности? Славы, цветов, оваций? Ведь, признайтесь, мечтали в юности стать артисткой?

— Не только мечтала, Лев Иванович, но даже и поступала. Сразу после школы — во ВГИК. Ну, что в начале восьмидесятых творилось в наших творческих вузах, вы, наверное, знаете… хотя, конечно, в моём случае… нет, сразу-то я жутко разозлилась! Такого им всем наговорила! Ведьма какая-то из приёмной комиссии аж завизжала: хулиганка! бандитка! в милицию! — меня, значит. А я ей кукиш под нос и хлопнула дверью. Но после, когда уже поступила в педагогический, поняла-таки, что была не совсем права. Обыкновенная деревенская девчонка из школьного драмкружка… и размечталась — сразу во ВГИК! Прямо-таки — алло, мы ищем таланты… а у них там таких талантливых… ну, которые от сохи… наверняка — как собак нерезаных! Вздор, Лев Иванович! Известности, славы, — да и просто быть на виду — кому же не хочется? Особенно — в юности. Но…

— Елена Викторовна, НО ведь не обязательно — на подмостках? Вы ведь в педагогическом учились не на филфаке? Или — физмате? Вы ведь иняз закончили?

— А это вы, Лев Иванович, — откуда?.. вот дура! Сама же вам рассказала в самом начале!

— И не только это, Елена Викторовна. Но и то, что ни дня не собирались работать в школе, а обязательно хоть куда-нибудь устроиться переводчиком — тоже. Так что, Елена Викторовна, исходя из этого вашего признания… косвенно — я вполне мог сделать соответствующие выводы. А, заглянув на секундочку в вашу карту, всякий доморощенный прорицатель, хотя бы поверхностно знакомый с астрологией, может порекомендовать вам «должность», скажем, Царя. А ещё лучше — Римского Папы. На которой разом могли бы реализоваться потребности ваших девятого и десятого домов.

— Шутите, Лев Иванович, да?.. Измываетесь над бедной несостоявшейся артисточкой?.. А то, что я стала переводчиком — это в моём гороскопе есть?

— А как же, Елена Викторовна. В гороскопе есть всё — весь спектр ваших возможностей… вот только понять, каких — конкретно. Это я уже не о вас… вы уже, в общем-то, состоялись… об Андрее. К чему он стремится… какие цели его влекут… суметь разобраться в этом — вполне возможно, дать вам очень нелишний совет. Но только… у него ведь, Елена Викторовна, нет никакой, как я понимаю, всепоглощающей страсти? Ни к науке, ни в области искусств?

— Никакой, Лев Иванович. Была бы — мне было бы намного легче. Не смотрела бы на него как на мальчишку… на неоперившегося птенца. Ведь призвание — это зрелость. А сколько там лет — неважно. Ведь я же — как говорила — не из-за разницы в возрасте… ну — мандражирую… нет…

Окаёмова, кажется, осенило: открылась основная причина обращения к нему госпожи Караваевой. Нет, Лев Иванович понял, вовсе не Людмилина угроза пойти к колдунье привела к нему эту преуспевающую, самоуверенную женщину, эту — во всех смыслах — «львицу». Ответственность — вот в чём суть! Ответственность, которую Елена Викторовна боится взять на себя. И которую, она понимает, если продлится их любовная связь с Андреем, хочешь не хочешь, а взять на себя ей предстоит в самом ближайшем будущем. Ведь жуткий скандал, устроенный мамой-Людой своей бывшей подруге — наверняка ничто, в сравнении с тем, что эта осатаневшая клуша выплёскивает на своего сыночка. Причём — каждый день. И на сколько — в столь экстремальных условиях — хватит Андрея? Шестнадцатилетнего мальчишки? На неделю? На месяц? Нет. На месяц не хватит. Конечно, любовь зрелой женщины — это нечто. И опьяняет, и льстит, и возвышает в собственных глазах — не говоря уже о чувственности. Об элементарном сексе. Но… ведь где-то и принижает? Напоминает о своей полной несамостоятельности, подчёркивает незрелость? Да при такой-то ревнивой маме?.. Нет, если в ближайшие несколько дней госпожа Караваева не «выкрадет» птенчика из родного гнёздышка — их песенка спета. Вернее — песенка их любви. И чтобы понять это — не надо никаких астрологов и никаких гадалок. Не нужны ни звёздные карты, ни карты таро. И, конечно, Елена Викторовна это понимает… не может не понимать… но тогда — почему обратилась к нему?.. к астрологу?.. или?.. вот именно, кретин недоопохмелившийся! Мог бы сообразить и раньше! Разделить ответственность! А вернее — переложить её на звёзды! Вот что — сознательно или нет, неважно! — имела ввиду госпожа Караваева отправляясь на консультацию к астрологу.

Сделав это небольшое открытие, Окаёмов сразу оказался перед дилеммой: говорить Елене Викторовне правду о движущих ею силах или, напротив, пойдя навстречу тайному желанию женщины, помочь госпоже Караваевой утопить в густом «астрологическом» тумане неприглядную для неё действительность. Причём — дилеммой отнюдь не морального свойства: Лев Иванович никогда не считал за великий грех, помочь обмануться тому, кто жаждет самообмана — нет, чисто практической: сославшись на звёзды, он волей-неволей примет значительное участие в судьбе Андрея. А поди угадай сейчас, что для этого мальчика окажется предпочтительнее: остаться под крылышком у разъярённой, ревнивой клуши или попасть в острые цепкие когти влюблённой львицы? К тому же, госпожа Караваева (и по гороскопу, и просто из разговора) наверняка из тех, которые во всех своих неудачах обвиняют только других — ни в коем случае не себя. Да… с какого конца ни возьмись — весьма заковыристая задачка…

Не найдя на неё ответа, Лев Иванович с тоской подумал о бутылке холодного «Жигулёвского» — несколько глотков живительной влаги, ох, как бы сейчас не помешали! увы, при посетительнице нельзя! — и, закурив, астролог решил поплыть по течению: окончательный выбор Елена Викторовна должна сделать сама. Он не станет помогать ей перекладывать ответственность на якобы изначальную предопределённость. Да, для него это могло обернуться потерей нескольких сотен долларов — однако неизвестно, не потеряет ли он много больше, дав ей неудачный совет. Причём — не только материально.

— Елена Викторовна… понимаю… выбор у вас нелёгкий… причём — в самом ближайшем будущем… но… астрология — это ведь спектр возможностей… склонностей… интеллектуальных особенностей… черт характера… а вовсе не жёсткая предопределённость… по крайней мере — в моём понимании…

— И что, Лев Иванович, — мне самой? Да? Одной-одинёшенькой… по вашему мнению, надо сделать этот выбор?..

— По-моему, Елена Викторовна, вы его уже сделали…

— Так вы? — ничего себе, Лев Иванович! Ну, что я жуткая эгоистка — это понятно…

— Елена Викторовна, не надо… ваши самообвинения… альтруистов, знаете, вообще очень мало… эгоизм глубоко коренится в нашей земной природе… а тоненькие росточки альтруизма… пробиваются — да… и, как ни странно, у многих… но… пока ещё очень слабенькие росточки. А ваше самоедство — простите, Елена Викторовна, — рисовка. Будь вы действительно жуткой — подчёркиваю, жуткой — эгоисткой, то не пришли бы ко мне на консультацию. Зачем? У вас тогда не возникло бы и мысли об ответственности за судьбу Андрея! Просто, как «львица» — а по гороскопу у вас сильное стояние во Льве — взяли бы своё, ни с чем и ни с кем не считаясь, и точка.

— Какое же, Лев Иванович, «своё»? Андрей — он ведь и школы ещё не кончил…

— Вот именно, Елена Викторовна! Знаете присказку: моё — моё и твоё — моё? Так вот, будь вы обыкновенной львицей, то есть просто огромной кошкой, то рассматривали бы Андрея всего лишь как лакомую большую мышь!

— Ну, знаете ли, Лев Иванович, это не лезет ни в какие ворота! Это современная молодёжь, может быть, такая! А я росла ещё при советской власти… и пионеркой была, и комсомолкой…

— Эх, Елена Викторовна, если бы всё обстояло так просто… Если бы власть, строй или общественные организации определяли сознание. Да в девятнадцатом веке существовали такие иллюзии… Которые в двадцатом, когда их попытались реализовывать, обернулись совершенно невообразимыми кошмарами. Абсолютным государственным терроризмом. Да взять хотя бы вашего негодяя-учителя… он ведь тоже — наверняка был и пионером, и комсомольцем. А его «высокие» покровители — ну, которые из райкома и из милиции? Они к нам что, с Луны прилетели что ли? Поизнасиловали школьниц — и никаких проблем: ибо они «ум, честь и совесть нашей эпохи». Ведь их мораль, если это можно назвать моралью: всё, что могу ухватить зубами, не получив по зубам, моё… Нет, Елена Викторовна, вы — нет… если хотя бы немного озабочены судьбой Андрея… а вы — озабочены…

— Ну, Лев Иванович, — не знаю… А почему вы всё-таки решили, что я к вам обратилась не из-за колдовства? Ну — испугавшись Милкиных угроз?.. хотя, как астролог, конечно…

— И как психолог, Елена Викторовна. Однако — не сразу. По началу нашего разговора, можете смеяться над моей слепотой, подумал, что именно — из-за колдовства. Убоявшись какой-нибудь заслуженной Бабы-Яги. Так сказать, с трёхсотлетним стажем. Впрочем, Елена Викторовна, мы, кажется, начинаем повторяться… Так вот, возвращаясь к Андрею… боюсь, Елена Викторовна, что сегодня ничего вам посоветовать не смогу. А поскольку в вашем случае время действительно не терпит — давайте завтра? Вечером? Часиков где-нибудь в семь, в восемь?.. Я тогда отложу все консультации и займусь только вашими гороскопами. Думаю, что к этому времени смогу получить нужное представление об Андрее. Понять — к чему он стремится…

— Лев Иванович, огромное вам спасибо! Я, конечно, всё компенсирую. Ну, то — что вы потеряете на других клиентах. Ибо время — действительно! Ведь Милка — стерва! — Андрюшеньку каждый день клюёт.

Удачно, по его мнению, завершив непростой разговор с посетительницей, Окаёмов проводил Елену Викторовну до лифта и, вернувшись на кухню, успел до возвещающего о появлении новой клиентки сигнала по домофону выпить бутылку холодного «Жигулёвского». И, слава Юпитеру, полегчало! Вообще-то основным управителем окаёмовской карты являлся Нептун, но Лев Иванович не без основания полагал, что, опохмеляясь, следует доверяться только Юпитеру — главному управителю его Медиума Цели. Вот когда требуется «разрядка» — хорошенечко, то есть, назюзюкаться — другое дело: в этом случае незаменим именно Нептун. С его иллюзиями, обманами, а главное — любовью ко всему человечеству. Ибо, сладко отравляя сознание, все мрачные мерзости нашего земного мира нептунианский туман не просто скрадывает, а как бы упраздняет вообще. Конечно — на короткое время, но и за это ему большое спасибо.

Юпитер на этот раз Окаёмова не подвёл: две следующие клиентки оказались обыкновенными скучающими «барынями» при недавно разбогатевших мужьях, и Льву Ивановичу, имеющему хорошо подвешенный язык, не составило большого труда «запудрить мозги» ровно на 150 долларов каждой из них — что, учитывая доходы их мужей и неумеренный энтузиазм самих посетительниц, следует признать вполне божеской таксой.

2

Около половины восьмого вечера, освободившись от последней из визитёрш, Лев Иванович почувствовал, что может и, главное, хочет поесть, как следует: мяса, салата, супа, а не, как днём, бутербродов с кофе, которые и то — ему не без усилий пришлось запихивать в себя.

Мария Сергеевна должна была возвратиться в восемь, и Окаёмов, сибаритствуя за бутылкой холодного пива, на миг подумал, а не подождать ли ему жену, но тут же и передумал: даже если у Марии Сергеевны нет сегодня никакого официального поста, то один вид её постного, словно бы осуждающего грех чревоугодия лица способен лишить аппетита даже двадцатилетнего студента, а не то что пожилого астролога.

Достав из холодильника приготовленные женой зелёные щи и два толстых ломтя жареной свинины, — а в этом отношении Марии Сергеевне следовало отдать должное: сама питаясь невкусно и скудно, так сказать, умерщвляя плоть, для мужа она готовила выше всяких похвал — Окаёмов поставил щи на газ, а свинину в духовку, и пока они подогревались сделал себе салат из свежего огурца и редиски. Попутно, не удержавшись, — благо, вставные челюсти теперь позволяли это! — разрезал пополам несколько крупных редисин, намазал половинки сливочным маслом, посолил их и (во славу отечественного протезирования) захрустел рыночным поздевесенним овощем. Тем временем, чего допускать не следовало, закипели щи, Лев Иванович потушил конфорку, очистил и накрошил яйцо, вылил в тарелку щавелево-шпинатно-картофельное варево, густо посыпал его укропом, положил ложку сметаны, и пока сей кулинарный шедевр остывал до положенных шестидесяти пяти градусов, доел разрезанную редиску и допил остававшееся в бутылке пиво.

Поужинав — или пообедав? — и ополоснув за собой посуду, (вообще-то чистюля Мария Сергеевна всё равно всё перемоет с содой, но вид составленных в раковину грязных тарелок, вызывая ощущение необязательности и незавершённости, мешал Окаёмову сосредоточиться), Лев Иванович вернулся в свою комнату и, прежде чем углубиться в натальные и гармонические карты Елены Викторовны и Андрея, мысленно вернулся к недавнему нелёгкому разговору с госпожой Караваевой. Что-то в её темпераментной многословной речи было не так: умеренно — о себе, много — о стерве-Милке, всё — или почти всё — об Андрее и ничего — о дочери. Кроме, разве что, упоминания о её детском ревматизме. Да, конечно, влюблённая женщина, как правило, бывает полностью поглощена своей любовью… особенно — поздней любовью… а уж если за эту любовь требуется бороться… да ещё с разъярённой ревнивой мамой… и всё-таки?

Окаёмов, не удержавшись, ввёл в компьютер данные о рождении Настеньки, которые, спохватившись в последний миг, он едва ли не выцарапал у Елены Викторовны и, бегло просмотрев выведенную на дисплей радикальную карту девочки, отметил одну очень важную особенность: натальные Солнца мамы и дочки взаимно попадали в двенадцатые дома друг друга.

«Н-да, — подумалось по этому поводу Льву Ивановичу, — то, что у тебя сейчас с Андреем, это, госпожа Караваева, цветочки в сравнении с тем, что тебе предстоит с Настенькой. Года уже через три, четыре. Ведь с Андреем — так или иначе! — всё разрешится в ближайшие несколько дней. Да, возможно, не без острой душевной боли и тяжких метаний, однако же — разрешится. А вот с дочерью… н-да… надо полагать, Елена Викторовна, годика через три ты снова обратишься ко мне из-за Настеньки… конечно, если не разочаруешься в моих советах по поводу твоего юного любовника… что ж, стоит постараться ради того, чтобы ты не разочаровалась…»

Поймав свои мысли на сверхъестественной, граничащей с цинизмом, честности, Лев Иванович легонечко устыдился их и, дабы побороть внутреннее смущение, занялся чисткой курительных трубок — очень успокаивающее занятие. За коим застало его скрежетание открывающего дверь ключа — Мария Сергеевна. Машенька. Его Машенька. Возлюбленная, жена, домоправительница. Увы, кроме домоправительницы, всё это в прошлом…

Возлюбленной, как это ни горько, Машенька перестала быть уже пять, если не шесть, лет — не без активной помощи отца Никодима, сумевшего исподволь за какой-нибудь год внушить стремительно воцерковившейся неофитке благочестивую мысль о греховности плотских радостей. Особенно тех, в результате которых родятся дети. Причём — «милая» первобытно-диалектическая непоследовательность Православной Церкви! — сами дети ею очень даже приветствуются, но вот совершенно необходимые для их появления подготовительные действия… хоть плачь, хоть смейся! Окаёмову, попробовавшему в начале «воцерковления» Марии Сергеевны посмеяться, скоро уже, столкнувшемуся с экзальтированным грехоненавистничеством жены, захотелось плакать. И особенно потому, что значительная доля вины в её столь решительном повороте к «праведности» и «благочестию» лежала на нём — Льве Ивановиче. Неудачный аборт. На втором году их супружества. На который двадцатипятилетняя женщина пошла, можно сказать, от безысходности: крохотная комната в коммуналке, безалаберный пьющий муж, очень ненадёжные противозачаточные средства — не лучше ли подождать два, три года? Пока Окаёмов не получит от своего оборонного НИИ обещанную ему однокомнатную квартиру?

(«Оборонка» на сей раз не подвела, вожделенная жилплощадь им действительно обломилась даже не через два, а через полтора года — к несчастью, поздно: родить ребёнка Мария Сергеевна уже не могла.)

И, естественно, случившееся в девяносто первом году воцерковление отчаявшейся женщины Лев Иванович поначалу только приветствовал: ему казалось, службы, молитвы, исповеди, причащения, епитимьи помогут ей обрести душевное равновесие — увы… Нет, в течение первого года — да: Мария Сергеевна удивительно преобразилась — её погасшие глаза вновь засветились радостью. Но вскоре появился отец Никодим — одной из особенно ревностных прихожанок порекомендованный в духовники — и Машенькины глаза всё чаще стали полыхать уже не светом, но зелёным пламенем.

Поздоровавшись с женой, Окаёмов собрался вернуться к работе, но Мария Сергеевна остановила его совершенно неожиданным замечанием:

— Погоди, Лёвушка, успеешь ещё со своей лженаукой.

Изумлённый Лев Иванович — а кроме того, что последние три года они разговаривали только на необходимые бытовые темы, Мария Сергеевна уже очень давно не позволяла себе шутить, и сейчас эта её «лженаука» пробудила ностальгические воспоминания о казалось бы навсегда забытых временах «исторического материализма» — растерялся и, несмотря на свою находчивость, смог лишь процитировать изданный в середине пятидесятых годов «философский» словарь:

— «…в основе своей направленной против материалистической диалектики». Однако, Машенька! Ты бы ещё добавила «буржуазной», «механистической», «метафизической» и получила бы полный джентльменский набор «советских» ругательств. Но только, Машенька, знаешь… эти древние «ветхозаветные» ярлыки… они мне как-то… роднее что ли?.. чем «новомодные» — колдовство, бесовщина, анафема, смертный грех… особенно — анафема… как услышу это словечко, так почему-то сразу представляется пьяненький сельский попик возглашающий анафему моему тёзке… графу Толстому. А кстати, Машенька, как с этим в церкви дела обстоят сейчас? Еретика-графа всё ещё анафемствуют?

— Лёвушка, не надо. Я хотела с тобой поговорить серьёзно, а ты… а за «лженауку» прости, пожалуйста, — сама не знаю, как сорвалось… воистину — Враг силён…

Прорвавшиеся на миг полузабытые дивные нотки исчезли, Мария Сергеевна перешла в свою нынешнюю, жутко раздражающую Окаёмова, благостно-назидательную тональность.

— Как сейчас обстоят дела с анафемой Толстому — этого я не знаю. И знать не хочу… — После небольшой паузы Машенька заговорила непреклонно-металлическим голосом: — Ведь его сочинения — это хуже чем ересь. Это… это… Не знаю, Бог его, может быть, и простит, — уступка современным либеральным веяниям, в виде «косточки» кинутая Окаёмову, — но Церковь не может.

— Машенька, Бог с тобой, какая церковь?! Или отец Никодим — параноик и мракобес! — по-твоему, церковь? Я, знаешь ли, тоже крещёный. Причём — в детстве. И, если хочешь знать, твоего отца Никодима…

— Договаривай, Лёвушка, договаривай! Помню, как ты его обзывал четыре года назад… и как я плакала. Ибо не тверда была в вере. Теперь не заплачу — нет. Молиться буду… чтобы тебя непутёвого вразумил Господь…

— Эх, Машка…

Горечь несостоявшейся очистительной ссоры стала Окаёмову поперёк горла и вертящееся на языке интимно-ласковое обращение «Рыжик» у него не выговорилось.

— …молись, конечно… только, знаешь… не молитвой единой жив человек!

Услышав эту, на её взгляд, кощунственную перефразировку известных слов Христа, Мария Сергеевна окинула Окаёмова грустным взглядом и, ничего более не сказав, ушла в свою комнату.

Льву Иванович тоже — не оставалось ничего иного, как возвратиться к работе: к анализу гороскопов Елены Викторовны и Андрея. Но, взволнованный несостоявшимся разговором с женой, сосредоточиться Окаёмов не мог: какая Елена Викторовна? Какой Андрей? Когда за драматически не сказанным «эх, Рыжик» стояли пять лет его бестолковой, — в сущности, не семейной! — семейной жизни. Когда жена не жена — а?.. Нет, смотреть на Машеньку как на сестру у Окаёмова не получалось… Но в таком случае — почему он не разведётся с ней?.. Продолжает любить?.. Наверное… Но ведь не только же — как сестру? Нет, «воцерковившись», Мария Сергеевна не отказалась исполнять «супружеские обязанности»… (Ещё бы! За тем, чтобы исполнялись обязанности, церковь следит строго!) Но… Окаёмову-то?.. когда — «по обязанности»?.. по природе своей не являющемуся насильником ни на полноготка?.. опять же — возраст… после сорока «по обязанности» получается что-то не очень… а последние два, три года — вообще: не чаще, чем раз в неделю… и?.. почему в этом случае он всё-таки не разойдётся?.. или — хотя бы! — не найдёт себе постоянную любовницу?.. для которой интимные отношения будут отнюдь не неприятной обязанностью?.. не тяжким долгом?.. а может быть, всё же — кровь?.. при его преступном попустительстве пролитая Марией Сергеевной кровь не рождённого мальчика?.. или девочки?.. нет! Извините! Это уже какая-то социально-мистическая чушь! Что-то вроде жреческо-большевистского заклинания «ведь наше дело свято, когда под ним струится кровь»!

Мысли Окаёмова вошли в привычный замкнутый — заколдованный! — круг и завертелись, не видя выхода, как это часто случалось за последние годы. Особенно — по началу. Когда стремительное «воцерковление» Марии Сергеевны былой пыл их интимной жизни остудило до температуры сначала комнатной, а затем — чуточку выше нуля. А если учесть, что это практически совпало с «приватизацией» и прочими — якобы рыночными — преобразованиями… так сказать, ваучеризацией всей страны. Когда выяснилось, что доля простого недоверчивого россиянина (доверчивые, как всегда, не получили вообще ничего) во всём национальном достоянии равняется приблизительно стоимости десяти литров дешёвой водки… а мгновенно «похудевшие» в три, четыре раза зарплаты стали выдавать с многомесячными задержками…

…о, как тогда Лев Иванович «набросился» на отца Никодима! Припомнил ему и отлучение Льва Толстого, и гонения старообрядцев, и, особенно, крепостное право! Обращение в рабство — при молчаливом согласии Церкви! — девяти десятых русского православного люда. А заодно — зачем-то — и католическую инквизицию. Отец Никодим, разумеется, в долгу не остался: укорил Окаёмова в злостной гордыне, бесовском очернительстве, толстовской и аввакумовой ересях, грехе любострастия — пригрозив Льву Ивановичу, если тот не раскается, вечным адским огнём. И после елейно-приторных укоров упоминание об адском пламени — о котором большинство современных священников, словно бы чего-то стыдясь, предпочитают не упоминать вообще — прозвучало до того резко и неожиданно, что растерявшийся Окаёмов сначала запнулся, а после сорвался на совсем уже откровенную брань, во всех бедствиях и страданиях человечества за последние две тысячи лет обвинив отца Никодима лично. Мол, вся ваша — надо полагать, отца Никодима? а у Окаёмова что же, особенная? — церковь держится только на адском пламени. На что отец Никодим ответил совсем уже не по-священнически, а элементарно по-русски, — чем сразу же вызвал к себе некоторую симпатию со стороны Льва Ивановича и, благо, разговор этот вёлся один на один, способствовал их внешнему примирению: Окаёмов признал про себя право отца Никодима видеть Вечную Жизнь по-своему — как Вечную Муку. Но вот навязывать эту точку зрения своим прихожанам…

Увы, ни в том разговоре, ни после Лев Иванович недооценил привлекательность подобных проповедей для человеческой — в своей сердцевине садомазохистской — природы. Мучить и мучаться — тёмная услада нашего бессознательного (звериного?) «второго Я». Ведь многие, чающие Спасения, очень разочаруются, узнав, что никакого ада, кроме того, который они несут в себе, не существует. Ведь в их тайных помыслах созерцание вечных мук своих ближних является основной компонентой райского блаженства. И что перед этим, можно сказать, глобальным экстазом жалкие земные утехи?! Греховные эротические радости? Ибо: молись, постись, кайся — и будешь спасён! Будешь удостоен вечного кайфа от созерцания вечных мук плохо покаявшихся грешников!

Конечно, это — намеренное упрощение, но… ведь притягивает, не правда ли? И тёмную силу влечения к мученичеству и мучительству Лев Иванович явно недооценил. Прозевал, когда свет христовой любви, воссиявший в зелёных глазах Марии Сергеевны в начале её воцерковления, стал мало-помалу уступать место всполохам адского, возжённого отцом Никодимом, стомиллионоградусного огня.

Да, через три года после начала борьбы за тело и душу жены, Окаёмов вынужден был признать своё полное поражение. Нет, его нисколько не беспокоила посмертная участь души Марии Сергеевны — как, впрочем, и собственной — о Боге он был гораздо лучшего мнения, чем, видящий в Нём Абсолютного Садиста, отец Никодим, но здесь, на земле… в постели — бревно бревном. В разговорах — смесь уксуса с лампадным маслом. В интеллектуальной сфере — сплошной адский пламень.

Если бы до случившегося «обращения» Льву Ивановичу кто-нибудь сказал, что его весёлая, рыжая, зеленоглазая, алчущая любовных радостей умница-Машенька вдруг превратиться в жену-монашку, он бы высмеял клеветника, и только. Но… превратилась ведь! И насколько в том виноват давний злосчастный аборт, а насколько отец Никодим — не суть. Главное — превратилась…

…и всё-таки! Надежда всё-таки не полностью оставила Окаёмова! И именно поэтому он так болезненно переживал сегодняшнюю не случившуюся — очистительную! — ссору с Марией Сергеевной. Ибо — любил. Свою, потерявшуюся в метафизических дебрях, Машеньку. Любил — чего уж… И то, что Мария Сергеевна не вляпалась в какую-нибудь «Аум-сенрикё», а угодила под железное крылышко отца Никодима — священника церкви не совсем потерявшей Христа — оставляло некоторую надежду. Вот только — время… ну, ещё год… ну, от силы — два… долее — вряд ли… ведь демонстративное нежелание Машеньки получать удовольствие от интимной близости — это не природная холодность. Ведь от природы она напротив, как говорится: о-го-го! До того «о-го-го», что даже несчастье с абортом — разумеется, когда прошёл первый шок — её нисколько не остудило. Во всяком случае — внешне… вот именно! А внутри? Нет, следует признать, ядовитые семена грехоненавистничества, щедро разбрасываемые отцом Никодимом, попали на уже взрыхлённую почву. И проникшись осознанием своей вины… о, Господи!

Чувствуя, что из заколдованного — порочного! — круга ему сегодня не выбраться, (несостоявшийся разговор с женой разбередил душевные раны) Лев Иванович выпил последнюю бутылку «Жигулёвского» и решительно направился в магазин, крикнув из прихожей: «Машенька, я — где-нибудь на час!»

Позднее майское солнце скользило между зубьями серых многоэтажек, роняя последние лучи на вонючий, дышащий зноем асфальт — Окаёмову смертельно захотелось напиться. В ближайшем магазинчике взять бутылку тёплой дешёвой водки, двести граммов полутухлой колбасы, чёрствый лаваш и — в скверике! Под кустом распускающейся сирени. «Из горлА». Озираясь по сторонам — чтобы не замела милиция.

(Тоже ведь — своеобразный мазохизм! Удовольствие если не от страданий, то от стеснений, неудобств, отвратительных вкусовых ощущений — правда, не только: ностальгия по ушедшей молодости. Сладкие воспоминания о временах позднего студенчества и раннего инженерства, но — главное! — о первых, самых светлых годах супружества. Когда они с Машенькой были неразделимы: одна плоть и одна душа!)

Да, напиться хотелось смертельно — но! Елена Викторовна! В молодости — оно бы, конечно… но зрелостьобязывает! И не в деньгах дело — чёрт с ними с этими несколькими сотнями долларов! При нынешних окаёмовских заработках потеря не слишком чувствительная! Однако госпожа Караваева так на него надеется… так рассчитывает на его умный совет… возможно, и зря — на лавры Нострадамуса он вовсе не претендует — и, тем не менее… поддавшись слабости, заведомо обмануть её ожидания… нет, на такое свинство он не имеет права!

Ноги Окаёмова сами собой повернули в другую сторону, и понесли его к «дальнему» — примерно, в десяти минутах ходьбы — «универсаму», в котором можно было рассчитывать на холодное «Жигулёвское». На сей раз добрые намерения вознаградились: хорошенько пошарив за стеклянной дверцей огромного холодильника, Лев Иванович отыскал-таки четыре бутылки своего любимого напитка. По пути к кассе взял пакетик жареного картофеля и, расплатившись, принял, можно сказать, соломоново решение: этим тёплым весенним вечером «культурно» (ничего, кроме «Жигулёвского»!) «понастальгировать» у себя во дворике — под волшебным закатным небом близ старой цветущей яблони.

Посумеречничалось Льву Ивановичу отменно: два пива, хрустящая картошка, почти безлюдье (гам и пронзительные вопли играющей детворы в этом уголке двора слышались слабо), небо в обрамлении кипящих цветами ветвей — разомкнулся мучительный круг:

«Машенька?.. так что же… жизнь покажет… или — или… любит?.. конечно… но… то, что ушло — ушло… безвозвратно?.. как знать… и потом… пятьдесят — звучит страшновато, однако же… «о, как на склоне наших дней нежней мы любим и суеверней»… значит — ещё возможно?.. ах, ты не Тютчев?.. опять-таки — жалко Машу?… ну да, естественно… но… посмотри на эту яблоню! На это майское небо! Жизнь продолжается — не правда ли, Лев Иванович?!»

Даже задавленный каменными громадинами крохотный уголочек живой природы порой творит чудеса — Окаёмов вернулся домой в одиннадцатом часу вечера, в состоянии близком к умиротворённости. И — что очень важно! — с достаточно ясной, не отягощённой грустными мыслями о последних всполохах догорающей любви, головой. Маша уже спала — последние несколько лет она и вставала, и ложилась чрезвычайно рано — и Лев Иванович, поставив две оставшиеся бутылки в кухонный холодильник, сел за компьютер: главное, конечно, Андрей! Андрюшенька Каймаков — шестнадцатилетний любовник госпожи Караваевой.

Распечатав на принтере его радикальную карту, а также карты четвёртой, пятой, седьмой и девятой гармоник, Окаёмов в первую очередь занялся изучением натального гороскопа:

«Множество противоречивых показателей при значительном преобладании жёстких аспектов! Соединение Луны и Венеры в сплошных квадратурах к соединению Марса, Сатурна и Плутона. Которое тоже — мягким не назовёшь: сошлись все «злые» планеты! Да ещё — в восьмом доме! Управляемом, по счастью, благоприятно аспектированным Меркурием. Восходящий Водолей и одинокое Солнце в Рыбах! Управитель Медиума Цели Юпитер тоже практически не аспектирован! Много борьбы, много возможностей, но нет осознания цели! И это притом, что «выехать» на интуиции Андрею почти невозможно: восемь (если не девять) планет над горизонтом — мышление сугубо рациональное. Значит — карьера либо случайная, либо под влиянием окружающих. Мамы? Елены Викторовны? Заезжего миссионера? Да, но при восходящем Водолее Андрей не очень-то склонен поддаваться посторонним влияниям… Только в том случае — если чужое посчитает своим… И вообще: все главные управители — Солнца, Асцендента, Медиума Цели — или в Стрельце, или в девятом доме: рост, расширение, стремление «за горизонт», оптимистический взгляд на мир. Это, разумеется, хорошо, но… хотелось бы знать, куда ты стремишься, мальчик? Какие тебя горизонты манят, откуда звучит труба?

Из карт гармоник наиболее ценной оказалась карта седьмой — сильная, хорошо интегрированная и, главное, с аспектом (секстилем) между Солнцем и Луной. Из чего следовало, что восприятие Андреем себя и других преимущественно романтическое — вдохновение, воображение, эмоциональные взрывы, безудержная фантазия… н-да! Только этого не хватало! Пробовать угадать, куда может завести романтика его буйное воображение — гиблое дело! А если к тому же, как у Андрея, восходит Водолей — да хоть на «Наутилус»! Эдаким новоявленным капитаном Немо!»

Помаявшись с натальной и гармоническими картами Андрея до двух часов ночи, Окаёмов решил лечь спать — на сегодня хватит! Сегодня всё равно не сложится цельный образ этого юноши! А разрозненные многочисленные фрагменты… исходя из них, можно вывести что угодно! Посоветовать Андрею хоть идти в монастырь, хоть завербоваться «в шпионы»! Положим, монастырь плохо согласуется с его страстной романтической натурой, а вот стать шпионом — вполне!

Льву Ивановичу, по обыкновению, не спалось. Вообще-то с девяносто пятого года — когда он понял, что астрология в смысле заработка несравненно перспективнее инженерства и подался «на вольные хлеба» — бессонница Окаёмова мучила не особенно: слава Богу, жизнь шла теперь не по звонку будильника, не получилось выспаться ночью — выспится утром. Имея возможность самому распоряжаться своим временем, Лев Иванович не принимал клиентов раньше четырнадцати часов, а посему, минут сорок поворочавшись с боку на бок, астролог встал, зажёг настольную лампу, взял из холодильника последнюю бутылку пива и попробовал вновь углубиться в карты Андрея — бесполезно! Чтобы получить более-менее цельное представление об этом молодом человеке — необходимо выспаться. А времени, к сожалению, крайне мало… нет, даже при относительно свободном рабочем графике, бессонница — скверная штука!

Принять пару таблеток реланиума? Лев Иванович посмотрел на часы — три тридцать — и принял. Покурить, расслабиться, допить пиво — и через полчасика можно ложиться: реланиум средство проверенное, как правило, помогает. Одна незадача — Елена Викторовна. Что он ей скажет завтра? А вернее — уже сегодня? Позвонить и отложить свидание хотя бы на день? Да, дымится, но ведь ещё не пожар?.. Что ж, если в голову не придёт ничего путного, он так и сделает… После того, как, выспавшись, хорошенечко помозгует… и тогда, убедившись в своём бессилии… чёрт! Ох, до чего бы этого не хотелось! И репутация, и, главное, госпожа Караваева так на него надеется! Едва ли не как на Господа Бога! А он, к сожалению, отнюдь — НЕ… и даже — не Нострадамус… простой российский астролог…

В четыре пятнадцать стали слипаться веки, Окаёмов потушил свет, лёг и сразу же провалился в пятое измерение. Или — в шестое? Нет, в шестое — вряд ли: в высших измерениях снятся лёгкие, эфирные, струящиеся сны — при пробуждении от них остаётся лишь ощущение неземного света, при почти полном отсутствии не только каких бы то ни было деталей, но даже хоть сколько-нибудь заметной сюжетной линии. Причём: чем выше измерение, тем светлее, но тем и неопределённее сны, которыми оно порой одаривает сумевшее проскользнуть в них сознание. Что, к сожалению, случается крайне редко: Окаёмову за всю его жизнь странствовать во сне в измерениях выше шестого доводилось всего два или три раза. Да даже и в шестом — может быть, десять, пятнадцать раз… А всё вещественное, грубое, зримое — и не только сны, но также ад и рай отца Никодима, да, собственно, и его Бог, этот капризный ветхозаветный деспот — помещаются в ближайшем к нашему миру пятом измерении.

Вообще-то, сам Лев Иванович эту, так сказать, ближнюю запредельность «встраивал» в четырёхмерный пространственно-временной континуум, дополняя его пятой координатой. Конечно, как инженер, Окаёмов прекрасно понимал, что с точки зрения физики подобные построения не выдерживают никакой критики. Однако, как астропсихолог, сплошь и рядом имеющий дело с иррациональным и бессознательным, эту свою гипотезу считал очень даже удачной: ибо, по мнению Льва Ивановича, и сам феномен сознания, и, особенно, все извивы, все пропасти и вершины человеческого духа для своего размещения настоятельно требовали дополнительных измерений. И — многих!

Сон, приснившийся Окаёмову, не оставлял никаких сомнений: в высшие сферы его сознание не смогло проникнуть — задержалось в пределах пятой координаты. И более: в самом её «начале» — в царстве животной похоти, людского безумия и псевдорелигиозных истин:

«Жена да убоится мужа своего, — и Лев Иванович по-звериному грубо набрасывается на Машу. Уминает её ладонями, утаптывает ступнями — словно бы вплющивает в полосатый матрас. К вящему удовольствию помогающего ему и комментирующего отца Никодима: — Сподобилась, жено, радуйся! Грех, грех из тебя изымает муж! Аще плоть твоя не умучится — то сниидет душа во ад!»

А сплющиваемая таким манером Мария Сергеевна будто бы и довольна — можно! Если в муках — то можно! Отдаться нечистой страсти, ответить на истязающие ласки мужа — если в муках, то можно всё!

«В муках ты родишь, — сказал Иегова Еве. — В муках ты обязана зачинать», — не говорят, но подразумевают отцы никодимы, обводя вокруг аналоя человеческих дочерей. И уминаемая, корчащаяся то ли от боли, то ли от сладострастия Машенька постепенно воспламеняется: если в муках — то нет греха!

Проснувшись, Лев Иванович прежде всего чертыхнулся: «Однако, чёрт побери, ни хрена себе! Надо же — такому привидеться?!» Затем посмотрел на часы — без двадцати одиннадцать — встал, умылся, почистил вставные челюсти и, озубив рот, собрался позавтракать, но передумал: рано. Где-нибудь — через час. А пока — кофе. И, разумеется, сигарета.

Мелкими глотками попивая ароматную тёмно-коричневую жидкость и в промежутках между порциями живительной влаги затягиваясь едким дымом дукатской «Примы», Лев Иванович попробовал сосредоточиться на гороскопе Андрея, чью натальную карту он запомнил уже наизусть, но свежеприснившийся сон мешал — мысли Окаёмова потекли двумя, время от времени сливающимися ручьями:

«Если отбросить такую явную экзотику, как «монах», «революционер», «сутенёр», «шпион», отравитель» и усомниться в «финансисте» — есть ли призвание? «капитане субмарины» — есть ли желание? «дипломате» — есть ли необходимые связи? «священнике» — а вдруг, не дай Бог, уподобится отцу Никодиму?! — то для Андрея очерчивался широкий круг весьма разнообразных профессий: от преподавателя истории до врача-психиатра.

Очерчиваться-то очерчивался — ну и что? Он Елене Викторовне так и назовёт полтора, два десятка профессий, в которых, исходя из астрологических показателей, её юный любовник может достичь успеха? Если бы маме — другое дело! (Конечно, умной маме. Ибо глупая — всё всегда знает сама!) У мамы есть время, дабы присмотреться к своему дитяти. Что её сына хотя бы чуть-чуть притягивает, к чему — пусть даже слегка — влечёт? А вот у госпожи Караваевой — увы! Времени катастрофически не хватает. Определиться ей требуется максимум за неделю. Определиться — да…

…а для карьеры священника — Медиум Цели в Стрельце и его управитель Юпитер в девятом доме — у Андрюшеньки Каймакова, надо сказать, превосходные данные… вот именно — для карьеры! Когда — ни с кем и ни с чем не считаясь! Ведь управляющая шестым («заведующим», в частности, профессией) домом Луна сильно поражена: находится в знаке «изгнания», в квадратурах к Марсу и Сатурну. Да тут такой может получиться «пастырь» — мрак! Который так и туда заведёт своё «стадо» — отцу Никодиму, как говорится, нечего делать! А ведь тоже — не агнец! Не зря же приснился в столь непотребном виде! Лохматый, обезьяноподобный — сатир сатиром! И что Машеньку, прежде чем заниматься с нею любовью, необходимо умучить едва ли не до смерти — не случайно он бормотал в этом мерзком сне! Бормотал, помогая Окаёмову по-скотски насиловать собственную жену! Дабы она могла испытывать оргазм, лишь до судорог убоявшись мужа!

Да! Самое начало пятой координаты! Там, где она «вливается» в наше удручающе бездуховное «четырёхмерье»! Где ум, воля, чувства с лёгкостью могут сорваться куда угодно: хоть в «третичные века гигантских травоядных», хоть в ленинско-сталинско-гитлеровские лагеря смерти, хоть в ужасающую «вечную жизнь» отца Никодима — то есть, «по ту сторону добра и зла». Где жертва всегда виновна — палач неизменно прав.

И что же? Андрюшеньке Каймакову водить стада по этому, выжженному ненавистью, плоскому «пятимерью»? Ибо — при его гороскопе — очень вероятно, что иного пути он не увидит, А вдруг — увидит? Что — при сильном двенадцатом доме — тоже не исключено! И более — можно ли поручиться, что не в пастырстве истинное призвание Андрея? Он, Окаёмов, кто он такой, чтобы пытаться загородить мальчику одну из предназначенных для него дорог? И — очень возможно! — главную? А — скажем — врачом-психиатром? Ведь и на этой стезе Андрей может принести вреда не меньше, чем, став священнослужителем! Если — не больше! Что опаснее: «пасти» здоровые души или «спасать» больные — сразу ведь и не скажешь!

Вконец запутавшись в им же самим измысленных сложностях, Лев Иванович ополоснул чашку и вышел на балкон — его, раскалившейся едва ли не до кипения, голове будет очень невредно проветриться.

«Шпионом, попом, дипломатом, врачом, учителем? — а ведь Елене Викторовне в первую очередь надо совсем не это! Брать Андрея на содержание, «выкрав» из-под маминого крыла, или, убоявшись ответственности, смириться с потерей возлюбленного — вот что в ближайшие два, три дня требуется решить ошалевшей от страсти «львице»!»

Вообще-то Окаёмову, как астрологу, часто приходилось давать советы честолюбивым мамам относительно возможной карьеры их сыновей и дочек. (Что ему не особенно нравилось — ведь, выбирая карьеру, в значительной степени выбираешь судьбу. А гадания о возможной судьбе Лев Иванович считал далеко не безвредным занятием: ибо, предсказывая, неизбежно навязываешь.) Однако профессия обязывала — и Окаёмов такие советы давал… Разумеется, очень осторожно, учитывая и то, и это, намечая как можно более широкое поле деятельности, подчёркивая, что главное — склонности самого дитяти… К сожалению, в случае с госпожой Караваевой — единственном в своём роде случае! — у Льва Ивановича не оставалось подобной лазейки. Дашь неверный совет, почти наверняка исковеркаешь будущее Андрея. А уклониться? Как во вчерашнем разговоре с Еленой Викторовной? Да, но сегодня — не вчера! Сегодня необходимо решать. Или признаваться в своём бессилии, или, «поступившись принципами», давать очень обязывающий совет… А тут ещё Машенька… Несостоявшийся разговор с женой — а в кои-то веки попробовав пошутить, она наверняка хотела поговорить о чём-то серьёзном — оптимизма Окаёмову явно не добавлял.

Вышедшее из-за угла дома слепящее предполуденное солнце прогнало Льва Ивановича с балкона, заодно напомнив ему, что до визита госпожи Караваевой остаётся всё меньше времени — больше уже нельзя тянуть с решением. К тому же, вернувшись в комнату и посмотрев на часы, — ровно двенадцать — Лев Иванович спохватился: чёрт! Запутавшись в проблемах Елены Викторовны, он напрочь забыл позвонить в контору! Вообще-то, не связавшись с ним, Ниночка не должна присылать Незнакомок — на сей счёт существовала чёткая договорённость — но! Это же Ниночка! Которая железно помнит в каком магазинчике год назад она покупала пудру или помаду нужного оттенка, но запросто может забыть «какое у нас нынче тысячелетье на дворе»! А уж перегружать свою прелестную головку всякой, будто бы входящей в её рабочие обязанности, «тоской зелёной» — это, извините, не для неё: домашней любимицы, очаровательной двадцатидвухлетней москвички! Об этом пусть всякая «лимита» печётся! Из разных Богом забытых тьмутараканей хлынувшая в Первопрестольную!

Созвонившись и предупредив секретаршу, Окаёмов — в надежде то ли на внезапное озарение, то ли на элементарное «авось» — не спеша позавтракал и, закурив трубку, тупо уставился на разложенные по всему письменному столу карты Елены Викторовны и Андрея: вдруг да — в сопоставлении? Ведь ему же, в конце концов, в первую очередь надо понять не кем быть этому юноше, а что ему может дать госпожа Караваева! Если она всё-таки «выцарапает» его у мамы-Люды…

Да, разумеется, чтобы понять это, не худо было бы разобраться в склонностях, влечениях и талантах Андрея, но… чёрт побери! Не за один же день? И даже — не за два, три… А со временем у Елены Викторовны действительно — кот наплакал… И?.. И озарение таки пришло! Причём, вовсе не астрологическое! Да даже и как психологу Окаёмову нечем было похвастаться в найденном ответе: вдохновила его отнюдь не высокая мудрость Ганнушкина или Кандинского! Нет, чисто житейское соображение: да когда это и какая мама откажется вновь принять под своё крылышко возвратившегося к ней блудного сыночка? Будь она хоть четырежды стервой!

И далее — по порядку — потянулось, примерно, следующее: а госпожа Караваева? Не съест же она Андрея? Ах, «искусит»? Лишит «невинности»? Так ведь уже лишила! Если вообще — она. Молодёжь нынче шустрая, и предполагать, будто Андрей до шестнадцати лет оставался девственником… конечно, не исключено, но… что за вздор! Вполне достойный отца Никодима! Отчасти — и всей нашей церкви: склонной половую жизнь — как таковую, саму по себе — считать изначально греховной, нечистой, низкой, которую только обряд венчания делает мало-мальски терпимой в её (церкви) глазах. Как же — «непорочное зачатие»! А у всех остальных, стало быть, — порочно? Преступно? Заслуживает осуждения? Если вообще — не казни?

(Ах, Маша, Маша! И как же ты уловилась на эту дешёвую, жизнененавистническую риторику? Вот уж воистину: внуши человеку, что он виновен — и вей из него верёвки!)

«Стоп, Окаёмов! О Машеньке — после. Сейчас — об Андрее. Ну, уведёт его Елена Викторовна у мамы — снимет квартиру, поможет поступить в дико престижный ВУЗ, возможно, купит автомобиль — и? Тем самым «погубит» Андрея? Избавив его от необходимости тяжким трудом добиваться цели, непоправимо избалует мальчишку? Вздор! Американская пропаганда! В России с пелёнок знают: от трудов праведных не наживёшь палат каменных! Не зря же отечественная пропаганда, не стесняясь, трубит: если у привилегированного издателя тебя напечатали хорошими красками на дорогой бумаге — то, проверяя на прочность, опускают в воду. А вот если в издательстве поплоше и на бумаге сортом пониже, то уж — не обессудь! — в кислоту. (До содержания, разумеется, всем дело десятое.) И если будущее Андрея рассматривать под этим углом зрения, то ему, можно считать, повезло: в лице Елены Викторовны «издателя» он себе найдёт очень даже нехилого!»

Конечно, Лев Иванович понимал, что подобные рассуждения достойны самого отъявленного циника, но… госпоже Караваевой — что? Нужна идиллическая любовь? Эдакий — на необитаемом острове — рай в шалаше? Вздор! Хорошо уже и то, что она всерьёз обеспокоена судьбой своего юного возлюбленного. Надо полагать, ей за это простятся многие грехи. А самому Андрею? Зубами и локтями всю жизнь прокладывать себе дорогу на кладбище — очень ему улыбается?

Нет, как ни глянь, но если «съедение» «львицей» «младенца» в будущем и предвещает кому-то драму, то только ей — полюбившей мальчишку «львице»! И что же? Из-за возможной в грядущем боли советовать Елене Викторовне обречь себя на мучительные страдания в настоящем? Дудки! Он не отец Никодим! Для такого по-иезуитски изощрённого садизма у него нет и десятой доли необходимой жестокости! Страдайте, страдайте — и вам зачтётся… В посмертии?.. Но ведь сказано же: «Милости хочу, а не жертвы…»

Нет, если Андрею вреда не будет, — а в этом Окаёмов себя убедил — отчего бы Елене Викторовне и не почудить чуток? Да, разумеется, муж, дочка, но… не может же он за госпожу Караваеву решить все её проблемы? Слава Богу и то, что он сегодня не будет беспомощно лепетать нечто маловразумительное относительно Андрея… А пока, до визита Елены Викторовны, можно не торопясь заняться картами Андрюшеньки Каймакова: ибо, благодаря случившемуся озарению, теперь уже не горит — о том, кем быть этому мальчику, теперь можно подумать без спешки…

Лев Иванович набил трубку золотистым турецким зельем, чикнул спичкой, и в этот момент повелительными короткими гудками задребезжал — аж подпрыгивая! — телефон: межгород.

* * *
После не получившегося разговора с мужем (никогда не угадаешь, какое очередное кощунство невзначай слетит с языка её легкомысленного Лёвушки! ведь уже пятьдесят, пора бы, казалось, и о душе подумать, а он — мальчишка мальчишкой! ей Богу, будь её власть, взяла бы ремень и… как неразумного дитятю!) расстроенная Мария Сергеевна заперлась в своей комнате и долго молилась Пречистой Деве, дабы Богоматерь помогла ей наставить на истинный путь этого маловера. Или вообще — невера? Нет… положа руку на сердце, она бы не назвала мужа законченным атеистом… в какого-то своего ложного бога он всё-таки верует… в поганого идола! В языческого кумира! О-хо-хо, грехи наши тяжкие! Молиться, молиться и ещё раз молиться, а более, увы, ничего… не ребёнок же — в самом деле… а что? Было бы очень даже невредно «повоспитывать» её Лёвушку как озорника-мальчишку! Дабы он опомнился, пока не истощилось терпение у долготерпеливого нашего Господа!

Поймав себя на этой в общем-то фривольной, имеющей несомненную эротическую окраску — с очень немолодым мужчиной обойтись как с ребёнком! — мысли, Мария Сергеевна жутко смутилась и, распростёршись ниц перед иконой Владычицы, стала умолять о прощении за свой тяжкий (невольный?) грех.

(Воистину — Враг силён! Сколько она себя ни смиряет молитвой и постом, а бесовская похоть нет-нет, да и прорвётся в её мысли! И, главное, там, где её вовсе не ждёшь! Ну, чего бы, казалось, могло быть невиннее, чем о своём маловере муже подумать как о шалуне-мальчишке — ан нет! И здесь соблазн! Бесовское наваждение!)

Как обычно, покаяние перед Богородицей утешило Марию Сергеевну, и, из положения ниц поднявшись на колени, женщина вновь обратилась к Пречистой Деве с просьбой вразумить её непутёвого мужа. Однако долгое стояние на коленях ни к чему не привело — молилось сегодня плохо. То ли особенно свирепствовали адские силы, то ли Машенькин ангел-хранитель взял на сегодня отгул — раздражение, горечь, суетные заботы о мелком, сиюминутном постоянно отвлекали женщину от молитвы. Смирившись с тем, что в этот раз помочь Льву Ивановичу в обретении веры ей не удастся и помня о пагубности уныния, Мария Сергеевна встала, прошла на кухню и скромно поужинала: три небольших варёных картофелины с кусочком чёрного хлеба — разумеется, без масла, но с огурцом. Несомненно — чревоугодие, но совсем отказываться от свежих овощей отец Никодим ей не советовал. И более: он очень не одобрял чрезмерного пристрастия Марии Сергеевны к постничеству, выговаривал ей за это, но, видя подвижническую искренность женщины, всякий раз разрешал её от греха гордыни — немножечко поукоряв и наложив нестрогую епитимью.

Поужинав и тщательно, не жалея соды, вымыв посуду, женщина вернулась в свою комнату — старенький громко тикающий механический будильник показывал без пяти десять — и, не чая дождаться мужа, (ведь наверняка напьётся!) облачилась в длинную ночную рубашку и легла спать. Однако, против обыкновения, сон к ней не шёл. Услышав, как её непутёвый Лёвушка скрежещет ключом, открывая входную дверь, Мария Сергеевна подумала со смесью радости и досады, — нет, кажется, не напился, — но встать и продолжить оборвавшийся в самом начале, важный для неё разговор не захотела: всё сегодня идёт как-то наперекосяк и чтобы не ссориться, а главное, не искушаться — лучше отложить на завтра. Да и вообще: с её стороны было большой ошибкой затевать со страдающим с похмелья мужем мало-мальски серьёзный разговор. Хотя и извинительной ошибкой: принимать или не принимать неожиданное предложение отца Никодима — требовалось решать безотлагательно. Не поздней четверга. А принимать важное решение без согласия мужа — не по православному: что настоятельно подчеркнул сам священник, предложив женщине поменять место работы и, соответственно, заработок. Из банка — с почти восьмисот долларов — перейти бухгалтером в организуемую их приходом православную гимназию, где поначалу предполагалось никак не более двухсот долларов в месяц, да и в перспективе — максимум до четырёхсот.

О, сама-то Мария Сергеевна — конечно! Не колеблясь ни полсекунды! Едва услышала о такой возможности — своей работой служить не мамоне, но Богу! — внутренне просияла. Да и внешне — её большие зелёные глаза прямо-таки залучились светом.

Однако отец Никодим несколько остудил её пыл, напомнив восторженной женщине о необходимости согласовать с мужем столь ответственное решение. На возражения же Марии Сергеевны — дескать, сейчас, слава Богу, у них всё есть, на текущие расходы хватает с избытком, да и вообще, своей дьявольской астрологией Лев Иванович зарабатывает сверх всякой разумной меры — укоризненно покачал головой: мол, не тебе, голубушка, судить мужа — мужчину, главу семейства.

Поначалу, когда она только-только стала всерьёз приобщаться к православию, такое несколько высокомерно-снисходительное отношение к женщине со стороны некоторых священников весьма раздражало Марию Сергеевну, но уже через год — особенно после знакомства с отцом Никодимом — она поняла: правильно! По-другому просто не может быть! За Евин легкомысленный флирт со Змием человеческим дочерям вплоть до Страшного Суда нечего и мечтать уйти из-под мужского начала — иначе перевернётся Мир! Разверзнутся Небеса, и вострубит первый Ангел! Разумеется, прямо никто такого не говорил Марии Сергеевне, но… имеющий уши — да слышит! И Мария Сергеевна, как ей казалось, слышала. Что женщина — скудельный сосуд греха. Источник похоти и разврата. Ведь акт зачатия порочен только для женщины: ибо Тот, от Кого зачала Дева Мария… Он — по определению! — Свят…

(Слава Богу, до подобных мерзостей Мария Сергеевна доразмышлялась не сама — имея подвижную психику, она вмещала все несообразности и противоречия «единственно верного учения», отнюдь не испытывая мучительных неудобств — её «просветил» муж… Лев Иванович Окаёмов… И, стало быть, ничего удивительного, что Лёвушкины гнусные измышления заставляли Марию Сергеевну часами простаивать на коленях в молитвах за своего непутёвого супруга! Следует заметить — не без приятности: когда после долгих молитв ныли натруженные колени, женщине начинало казаться, что так, ценой незначительного страдания, — ой ли, так-таки и страдания? — она искупает Лёвушкины грехи…)

А сон всё не шёл, и, из-за несостоявшегося разговора и не принятого решения опасаясь бессонницы, — со всеми её соблазнами — Мария Сергеевна около одиннадцати часов встала с кровати, опустилась на колени и горячо молилась почти до полуночи…

…увы! То ли несделанное дело, то ли беспокойство о том, что оно не сделано — женщине не удалось избежать искушения во сне: недавно мелькнувшее в уме мимолётным облаком, привиделось наконец-то уснувшей Машеньке с неумолимой чёткостью — ну да, то самое: будто она своего беспутного Лёвушку вразумляет ремешком, словно озорника-мальчишку. И вид его обнажённых, в ходе сего воспитательного процесса ритмически вздрагивающих ягодиц сводил с ума Марию Сергеевну — распаляя греховной страстью всё её естество. И — самое ужасное! — в этом нечистом сне она не могла помолиться об избавлении от бесовского соблазна, ибо разом забыла не только все до единой молитвы, но даже и имя Спасителя. Он есть — это Мария Сергеевна помнила, но вот кто — Он?.. С каждым увесистым (но и ласковым!) шлепком брючного ремешка по мужниным бесстыже белеющим округлостям женщина, всё сильнее обуреваемая плотскими желаниями, всё основательнее забывала о своей душе! Кто — Он?.. Увы! В этом бесовском сне Мария Сергеевна напрочь забыла имя Спасителя. Помнила только — Он существует…

«Слава Богу, хоть это помнила! — подумала при пробуждении женщина, донельзя испуганная бывшим во сне искушением. — Всюду похоть и всё — соблазн! Господи, оборони! Не введи в искушение, но избавь от лукавого! Исповедаться! Не откладывая! Отцу Никодиму!»

Приняв сие благочестивое решение, Мария Сергеевна встала, наскоро помылась под душем — последние три года вид всякого обнажённого тела (даже — и своего) очень её смущал, а поскольку в сорочке не вымоешься, то все водные процедуры женщина постаралась сократить до необходимого минимума — позавтракала кусочком варёной трески (а отец Никодим всё же настоял на каком-то количестве животных белков в её рационе) и засобиралась на службу: сегодня необходимо выйти пораньше, дабы по пути завернуть в церковь и исповедаться в своих греховных томлениях. Машеньке мучительно не хотелось целый день носить в себе тяжесть явившегося во сне соблазна — лучше самая строгая епитимья, которую, услышав о её гнусных мечтаниях, наложит на неё отец Никодим.

(Нет, всё-таки Враг неимоверно силён, если сумел извратить до прямо противоположного её, казалось бы, самое невинное и благое желание — до сумасшедшей жажды телесных радостей! Когда плотское соитие совершается не по долгу, когда — из похоти! К тому же — будто Врагу было недостаточно одного смятения Машенькиных мыслей! — явил её внутреннему взору вид голого мужского тела. Причём — не самых приличных его частей.)

Работа у Марии Сергеевны начиналась в десять — в храм женщина пришла около восьми, надеясь, что перед службой отец Никодим выкроит время для своей духовной дочери. Вообще-то священник не поощрял «внеурочные» — не связанные с причащением — исповеди, а если они всё же случались, то за грех гордыни накладывал на своих духовных чад дополнительные епитимьи, и, зная это, Мария Сергеевна, обычно, ему не докучала, однако сегодня…

…выслушав женщину, седовласый рыжебородый священник нахмурил густые брови, сверкнул из-под них быстрым «разбойничьим» взглядом и, опустив глаза, надолго задумался:

— Значит, мать, ты вчера не сказала мужу о моём предложении? Да?.. Нехорошо… Очень нехорошо…

— Отец Никодим, ради Бога меня простите, но ведь он вчера был с похмелья. Только попробовала с ним заговорить — Лёвушка мне сразу такое ляпнул, что грех повторять! Так гнусно переиначил слова Спасителя — зла не хватает! Сама не понимаю, как не огрела его поварёшкой!

— Ох, Мария, Мария, небось, думаешь — похвалю? За то, что справилась с гневом? Не похвалю! Куда там… А всё — гордыня! Хотеть быть в миру монашкой — грех. Бесовское наваждение. Сколько, Мария, я тебе говорил об этом? А?

— Говорили, отец Никодим — простите, меня окаянную. Но только… мой Лев Иванович… каждый день за него молюсь — а он… а тут ещё его дьявольская астрология…

— Знаешь, мать, ты мне девчонку из себя не строй! «Молюсь каждый день» — ещё бы! Муж он тебе или не муж? И его астрологию — тоже! Оставь в покое! Сколько я тебе говорил об этом? Да, гадания — тяжкий грех. Как всякое ведовство. Однако, Мария, для твоего Льва Ивановича это не ведь прихоть? Заработок — не так ли?

— Ну да, заработок! Нужны мне такие заработки! Лукавый, если захочет, может озолотить! А после?! Зацапает Лёвушкину душу — и в ад! Слава Богу, и в девяносто втором, и в девяносто третьем, — когда в их оборонном НИИ ничего, считай, не платили — моей зарплаты вполне хватало!

— Ох, уж эти мне современные женщины! Ты ей слово, она тебе — десять! Что печёшься о его душе — ладно, прощаю. Хотя, конечно, — дело не твоего ума. И вообще — не нашего. Господь ведает. И твоего Льва — а у него, знаешь ли, есть грехи потяжелей ведовства — своей милостью не оставит. Вразумит и направит на верный путь. Верю — что так. И ты тоже — верь. И молись. А более — повторяю — дело не твоего ума. Учти, Мария.

— Так ведь, отец Никодим, вы же знаете — каждый день молюсь за него беспутного…

— Мария, не перебивай! Знаю, что молишься — могла бы не хвастаться лишний раз. Соблазны, видите ли, одолели… ещё бы! Нет, те любострастные картины, которые так тебя испугали во сне — вздор. При твоём-то образе жизни… вот что, голубушка, скажи-ка мне лучше… нет! Погоди минутку. Исповедаться ты, считай, исповедалась, у меня есть ещё полчаса свободного времени — давай-ка выйдем из храма. Поговорить с тобой, чувствую, я должен не только как батюшка — отец Никодим… То, что ты забыла во сне не только слова молитвы, но даже и имя Спасителя — это, знаешь ли, настораживает… Очень нехороший симптом — свидетельствует о глубокой внутренней блокировке… Прости, Мария Сергеевна — это я по своей старой профессии…


До восьмидесятого года, до самоубийства своей восемнадцатилетней дочери, отец Никодим был блестящим врачом-психиатром — авторитетным, уважаемым коллегами и ценимым начальством. Увы, всё враз оборвалось. Узнав, что его обожаемая Ириночка намеренно вколола себе смертельную дозу морфия, Никодим Афанасьевич впал в такую жесточайшую депрессию, что на месяц был вынужден сделаться пациентом одной из палат в привилегированном отделении коллеги-приятеля Ильи Шершеневича.

Кое-как выкарабкавшись, Никодим Афанасьевич не смел и подумать о том, чтобы вернуться на прежнее место работы. Более того: звание врача-психиатра стало ему казаться едва ли не издевательской насмешкой — как же, (исцеляющий души!) собственного ребёнка проворонил, как безнадёжный двоечник! И после такого катастрофического провала — быть врачом-психиатром?! Нет, нет и нет! Прежде, чем печься о чужих душах — позаботься о собственной, слепец несчастный!

Душевные метания разочаровавшегося в своей профессии психиатра длились почти два года, Никодим Афанасьевич несколько раз сменил род занятий (от дворника — до преподавателя химии и биологии в школе), перечитал всю доступную ему религиозно-философскую литературу и, наконец, по совету одного юного спивающегося поэта, познакомился с отцом Александром Менем. Однако, быв очарован этим светоозарённым пастырем и выдающимся богословом, всё-таки не нашёл с ним общего языка — природные жизнелюбие, мягкость и веротерпимость отца Александра в то время никак не соответствовали душевному настрою Никодима Афанасьевича.

А вот в желании стать священником это знакомство сыграло очень значительную, возможно, решающую роль. Разумеется — не таким, как отец Александр: нет, из всего узнанного и прочитанного за два года ближе всего Никодиму Афанасьевичу оказались «Откровения» Иоанна Богослова и сумрачный лик Константина Леонтьева — дипломата, «литератора-мракобеса», монаха.

(Сочинения Отцов Церкви в ту пору были недоступны для Никодима Афанасьевича, не то, помимо «Апокалипсиса» и Константина Леонтьева, он бы нашёл предостаточно кумиров.)

Пройдя соответствующее обучение под руководством ревнителя Святоотеческого Православия отца Питирима, в 1984 году Извеков принял сан и получил приход в подмосковной деревне Квасово — с маленькой, построенной в конце прошлого века и пережившей все гонения века двадцатого, церковкой Великомученицы Варвары. И скоро — сочетанием «разбойничьего» (быстрого, из-под бровей) взгляда с несомненным умом — воинствующий грехоненавистник снискал широкую известность в определённых кругах и был переведён в Москву: в конце горбачёвской «перестройки», накануне ельцинской «революции». И эти же особенности отца Никодима — непреклонность, строгость, нетерпимость к греху — которые были по достоинству оценены церковным начальством, снискали ему не просто популярность, а большую любовь у многих прихожан. Что, следует заметить, ему поначалу вскружило голову. И более: на какое-то время бывшему психиатру представилось, что вместо утраченной дочери по плоти он обрёл дочерей по духу — знакомство Марии Сергеевны с отцом Никодимом попало как раз на этот (самый безоблачный) период его священнического служения.

К сожалению, ни провидческой кротости Франциска Ассизского, ни ослепляющего фанатизма Савонаролы у отца Никодима не было — время, образование, профессия, склад ума никак не способствовали подобным качествам — и когда боль от утраты дочери начала постепенно стихать, в мысли священника стало закрадываться некоторое сомнение: а вдруг да отец Александр Мень в чём-то (и многом!) прав? Вдруг да его религиозный либерализм больше соответствует духу нашего времени, чем ригоризм Константина Леонтьева или его (Извекова) наставника отца Питирима?

А, как известно, стоит лишь однажды завестись сомнениям… нет, веры отца Никодима — в её основе — эти сомнения не пошатнули, но в подробностях, но в деталях… В частности, однажды осенью девяносто шестого года на занятиях организованного им кружка по изучению Священного Писания отец Никодим вдруг увидел своих духовных дочерей не благостным взором пастыря, а проницательным взглядом врача-психиатра — и крайне смутился. До того смутился, что немедленно отправился в Сергиев посад, где под руководством своего наставника и духовника отца Питирима провёл две недели в строгом посте и молитвах, освобождаясь от бесовского наваждения. Кажется — помогло, но… считать все душевные заболевания проявлением одержимости — как таковыми их начал считать Извеков с момента своего обращения — с этой поры отец Никодим уже не мог. Иными словами, с этой поры в нём больше не засыпал врач-психиатр. Хотя — после двух недель в Троице-Сергиевой лавре — пробудившийся доктор почти перестал мешать священническому служению отца Никодима. Вот именно — почти…

…на том достопамятном собрании предположив у Марии Сергеевны тяжёлый параноидальный невроз, отец Никодим не без некоторой тревоги вот уже без малого два года наблюдал эту женщину: нет ли, не дай Бог, у неё тенденции к развитию параноидальной формы шизофрении? Само собой, как священник, отец Никодим горячо молился, чтобы женщину миновала сия чаша, но ведь неисповедимы пути Господни… И посему, выделив из круто замешанного на эротике сна Марии Сергеевны моменты блокировки на уровне «бессознательного», отец Никодим счёл это весьма тревожным знаком и почувствовал желание поговорить с женщиной как врач-психиатр — конечно, насколько это ему удастся. И — главное! — насколько такой разговор может пойти на пользу душевному здоровью Марии Сергеевны. Причём, душевному здоровью — во всех смыслах: и в узко психиатрическом — дабы у женщины не утратилась связь с реальностью — и в самом широком: когда душевное здоровье рассматривается как предпосылка к Спасению. А если учесть, что эти два взгляда во многом противоречат друг другу (ведь Спасение — это как раз и есть отрыв от земной реальности и обретение новой, высшей!), задачу, вдруг вставшую перед отцом Никодимом, следует признать очень нелёгкой.


В примыкающем к церкви скверике в полную силу цвела сирень, распускалась поздняя яблоня и было, по счастью, малолюдно — нашлась свободная лавочка. Усадив женщину, священник, собираясь с мыслями, минуты две-три походил по аллее и устроился рядом с Марией Сергеевной — но не вплотную, а на расстоянии вытянутой руки: совершенно необходимая дистанция для ответственного разговора, если расположиться ближе, то нельзя сосредоточиться ни на чём серьёзном.

— Знаю, Мария, грех… но это мой грех… представь, что ты сейчас разговариваешь не со священником, отцом Никодимом, а с известным психиатром Извековым.

Эти слова давались священнику с трудом, ибо, произнося их, отец Никодим как бы отказывался от служения высшему (духу) ради заботы о неизмеримо низшем — душе.

— И о своих эротических фантазиях (особенно о том, как ты с ними «воюешь») мне, пожалуйста, расскажи всё, что вспомнишь.

— Отец Никодим, но я, кажется, всё сказала… — ответила растерявшаяся Мария Сергеевна. — Вроде бы, ничего не забыла… И, слава Богу, пока на память не жалуюсь… Так что — на исповеди…

— На исповеди, Мария, само собой. На исповеди — ещё бы! Ведь исповедуешься ты не мне, а Богу. Но… понимаешь, Мария… у меня сложилось такое впечатление, что о чём-то — и важном! — ты всё-таки умалчиваешь. Нет! Не виню. Знаю — что бессознательно. Не отдавая себе отчёта. И всё-таки…

— Ну, отец Никодим, Враг, конечно, силён… может быть, и забыла что-то… но — вот вам истинный крест! — не нарочно.

Побожилась смутившаяся женщина.

— Не клянись, Мария! Не хорошо! Грех — ты же знаешь. Тем более — я ведь уже сказал: верю, что сознательно ты не обманываешь. Ты лучше не оправдывайся… ты лучше попробуй вспомнить… хотя… если блокировка… вряд ли тебе удастся… давай-ка, Мария Сергеевна, мы с тобой попробуем так… по ассоциации… всё, что придёт на ум… в связи со вчерашним сном… и не только… если мысленно перепорхнёшь куда-то — не останавливайся… даже — если тебе это будет казаться ничего незначащей ерундой… всё равно… лишь бы не прерывалась цепь…

(Стоит заметить, в бытность свою врачом-психиатром Никодим Афанасьевич ни в коей мере не являлся сторонником психоанализа — не из-за того, что это направление не вписывалось в рамки зверски идеологизированной советской медицины, а в силу своего клинического опыта. Однако, став священником и, соответственно, выслушав массу исповедей, Извеков изменил своё отношение к воинствующему безбожнику Фрейду: да, этот одержимый доктор сумел-таки заглянуть в тёмные глубины человеческого естества. Конечно, жаль, что не по Божьей воле, а скорей по Его попущению, но… он, отец Никодим, кто он такой, чтобы судить о намерениях и делах Творца?)

Не зная, что сказать доктору в ответ на его странное предложение, женщина поторопилась покаяться:

— Грешна, отец Никодим, ох, до чего грешна! Ведь во вчерашнем сонном видении…

Далее Мария Сергеевна пустилась вновь пересказывать приснившийся ей накануне сон, стараясь не упустить ни одной самой постыдной подробности, но священник её остановил:

— Погоди, Мария, знаю, что любострастна (и как батюшка, и как доктор знаю) и что немилосердно воюешь с этой своей наклонностью — тоже знаю. И более — я ведь не раз говорил тебе! — излишне немилосердно воюешь. Но эту тему мы, давай, на время оставим. Попробуй-ка ты, голубушка, сказать вот о чём… когда тебе снилось, что ты своего мужа наказываешь ремнём, как мальчишку… А кстати, мать, за такие мечтания твоему Льву Ивановичу было бы очень не худо по твоим пышным телесам (а несмотря на постнический образ жизни, женщиной Мария Сергеевна являлась отнюдь не тощей) хорошенько пройтись берёзовой лозой! Жаль, что я, как священник, не могу наложить на тебя такую епитимью… а вот, как психиатр — рекомендую… уверен — пойдёт на пользу! Шучу, конечно… хотя… Так вот, Мария, в связи с приснившейся тебе «воспитательной процедурой»… то есть, когда ты её осуществляла? вспомни? кроме эротических вожделений и даже, как ты призналась, оргазма? тобой тогда владели ещё какие-нибудь переживания, ощущения, мысли? Понимаю — сон… и всё-таки?

— Нет, отец Никодим, если и было что-то ещё — не помню. Ну, вот хоть убейте! Одна бесовская похоть — и всё! Я ведь вам каялась — помните? —что до своего воцерковления была самой настоящей… ой, простите! Ну, этого… как её?.. нимфоманкой! Или — почти нимфоманкой. Ведь мы тогда с Лёвушкой — каждый вечер… даже если он уставал… или был выпивши… я всё равно заводила! Представляете — каждый вечер?!

— Представляю, Мария, — вполне. Только, это я тебе говорю уже как психиатр, каждый вечер иметь интимные отношения с мужем при двух случайных изменах за много лет — это не нимфомания. Можешь не хвастаться. Лёгкая гипресексуальность — не более. Нимфомания — это когда женщина во всякое время и на всякого мужика не может смотреть без вожделения. И при первом удобном — да даже и неудобном! — случае готова затащить его в постель. Однако, Мария, не отвлекайся. Сознательно — да — сознательно ты, скорее всего, ничего не помнишь… но… конечно, как священник, я должен требовать от тебя понимания своего греха — раскаяния в нём и осуждения. Однако, как психиатр… для врача, Мария, такого понятия как «грех» не существует. Для врача есть только болезнь, которая — по определению — находится вне норм морали, и которую он, в меру своих сил и способностей, должен лечить. Конечно, можно сказать, что грех — есть заболевание духа, но эти умствования… оставим их для философов-богословов! И возвратимся к твоему сну. Всё — Мария… любые воспоминания, образы, мысли, ассоциации, которые придут в твою голову в связи с этим сном. Итак, Мария, я не священник, я — врач. Посмотри на эту сирень, — отец Никодим указал левой рукой на цветущий через тропинку шагах в десяти от их скамеечки огромный куст, — рассредоточься, закрой глаза, а теперь — внимание! Твои глаза широко открыты и перед ними не куст, а облако! В котором ты видишь своего Льва. И всё, что во вчерашнем сне ты хотела ему сказать, но не сказала, скажешь сейчас. Говори, Мария!

Разумеется, гипноз не совместим с классическим психоанализом, но ведь и доктор Извеков тоже — никогда не владел «классикой». Да и вообще, как это уже упоминалось, отнюдь не являлся поклонником венского психиатра. А сейчас — когда его интересовал только результат — Никодима Афанасьевича тем более не заботила строгость методов и приёмов. Что же до самого гипноза — то есть, до его почти дилетантского исполнения — доктор Извеков чувствовал: с крайне впечатлительной Марией Сергеевной должно сработать даже в любительском исполнении. И действительно — сработало: женщина заговорила:

— Лёвушка, скверный мальчишка! Негодник! Сколько раз я тебе говорила, что надо слушаться старших? А ты? Озорник! Проказник! Назло не слушаешься! А я вот тебя негодника ремешком за это! Хорошенечко! А-та-та! Будешь знать — как не слушаться!

Откровения загипнотизированной женщины для доктора Извекова нисколько не прояснили сути — по первому впечатлению: убитый во чреве ребёнок. И невозможность — в связи с неудачным абортом — родить другого. Отсюда — перенос не реализовавшихся материнских чувств на мужа. Но… бессознательное — оно-то здесь причём? Напротив — вполне осознанно! Мария Сергеевна ведь сказала, что о муже как об озорнике-мальчишке она подумала ещё наяву — до своего эротического сна. Вот именно — эротического. А из её обращения к мужу эротика — во всяком случае, прямо — пока что не особенно выводится…

— Мария, хватит. Льва ты наказала уже достаточно. Слышишь — плачет? Жалко ведь — а?

— Лёвушка, миленький, ну не плачь. Ведь, правда, уже не больно? Дай поцелую… и тут, и тут… а ты будешь умным мальчиком, правда? Всегда-всегда меня будешь слушаться? Чтобы снова — не а-та-та? У, какой нехороший ремень! Сделал бо-бо бедной Лёвушкиной попке! А я вот его за это запру в комод! В тёмный-претёмный ящик!

«Идеальный образец «женской» (вернее, древней — «дикарской») логики, — думал Извеков, слушая эти излияния Марии Сергеевны. — Не я тебя негодяя выпорола, а нехороший ремень бедненькому мальчику сделал бо-бо! Однако… однако… жутко эротический — до оргазма! — сон?.. он-то с этими фантазиями Марии Сергеевны связан как?.. или?.. ну да! Конечно! Слушаться — вот ключевое слово! Похоже, голубушка, ты — в тайне от себя — в сексуальном отношении мечтаешь быть «мужчиной»? Или — как минимум! — безоговорочно доминировать? А твой Лев Иванович — по неведению или сознательно? — мешает реализации этой сокровенной мечты! И тогда… ладно… пора будить!»

Очнувшись, Мария Сергеевна провела рукой по глазам, слегка помотала головой и посмотрела на священника смущённым, отчасти даже виноватым взглядом.

— Простите, отец Никодим, я, кажется, немного заснула? Странно… чтобы вот так… на лавочке, днём… со мной такого вроде бы не бывает…

— Ничего, Мария, странного. Я тебя — ты уж прости, без твоего согласия — загипнотизировал. Мне, понимаешь, как доктору…

— А вы, отец Никодим, разве умеете?! Вот уж никогда бы не подумала! — перебив священника, воскликнула потрясённая женщина.

— И правильно! Отец Никодим не умеет. А если бы и умел — не стал бы ни в коем случае. Тебя, Мария, загипнотизировал доктор Извеков. Который — умеет. Конечно, не шибко здорово, но умеет. Тебя — во всяком случае — смог. И ещё, Мария Сергеевна… это важно… попробуй сейчас обращаться ко мне не «отец Никодим», а — по имени отчеству.

— К священнику? У меня вряд ли получится…

— Получится, Мария Сергеевна… Иначе ты не сможешь разговаривать со мной как с врачом… А сейчас это важно.

— Отец… простите! Никодим Афанасьевич, неужели со мной так плохо? Из-за какого-то дурацкого сна?

— Успокойся, Мария Сергеевна, бывает и хуже. Гораздо хуже. А у тебя всего лишь невроз. Правда — достаточно тяжёлый. Так что к советам и рекомендациям доктора Извекова, которые ты сейчас от него получишь, будь добра, отнесись всерьёз. И обязательно следуй им: даже — если сочтёшь греховными. И даже — если греховными их сочтёт отец Никодим. Всё равно следуй рекомендациям доктора Извекова. Епитимьи, которые на тебя будет накладывать священник, конечно, исполняй, но рекомендациям доктора — следуй.

— Никодим Афанасьевич — как?! Вы мне сейчас надаёте таких советов, за которые после сами же будете укорять? А я?.. я ведь — христианка… православная… и главное для меня — жить по Господним Заповедям. И по правилам — установленным нашей Святой Православной Церковью. А вы мне… священник — и вдруг такое?

— Какое «такое», Мария Сергеевна? Я тебе пока, кажется, ничего такого ещё не посоветовал?

— Но, Никодим Афанасьевич, вы же сейчас сказали, что, как доктор, посоветуете мне нечто греховное? Или я вас не так поняла?

— Так, Мария Сергеевна — да не совсем. Я же не сказал, что греховное вообще. Я же сказал, что если ты или отец Никодим посчитаете таковыми рекомендации доктора Извекова. А поскольку и ты, и он хотите быть «святее римского папы»…

— Никодим Афанасьевич… нет… простите глупую женщину! Это вы меня испытываете — да?

— Если, Мария Сергеевна, тебе так удобней — да. Думай, что испытываю.

Далее доктор Извеков сумел повести разговор в нужном направлении — Марии Сергеевне в конце концов открылось глубоко спрятанное от самой себя желание доминировать. Доминировать во всём — не только в сексе, но и в быту: ибо те два года, когда Лев Иванович практически ничего не зарабатывал и жили они в основном на её зарплату, оставили у женщины самые что ни на есть приятные воспоминания. Кстати, отсюда же произошла столь непримиримая ненависть к астрологии — когда муж стал получать неплохие деньги за астрологические прогнозы, иллюзия верховенства у Марии Сергеевны рассеялась, и нереализованная потребность в доминировании создала у женщины острый душевный дискомфорт.

(Конечно, сознательное осуждение астрологии, как крайне греховной отрасли знаний, имело место. Однако главным, что выяснилось из самодеятельного психоаналитического сеанса и чего Мария Сергеевна устыдилась до полного покраснения совести, являлось именно это — глубоко скрытое желание «быть мужчиной».)

— Ну вот, Мария Сергеевна, теперь ты видишь, — желая одновременно и укорить, и утешить женщину, Никодим Афанасьевич поторопился заполнить образовавшуюся в конце «душеспасительной» беседы неловкую паузу, — истоки нашего грехоненавистничества зачастую не столь чисты и прозрачны, как нам бы того хотелось.

Марии Сергеевне было очень нелегко принять открытое в её душе доктором Извековым. Более того: если бы она не знала, что сейчас с ней разговаривает не только психиатр, но и священник, то встретила бы его диагноз в штыки — стремление верховодить в семье (и уж тем более — в постели!) настолько противоречило всем осознанным представлениям Марии Сергеевны о роли и месте женщины, что предположить у неё наличие такого стремления казалось кощунством. Но поскольку эту — весьма болезненную — операцию на её душе врач и священник произвели совместно, то отмахнуться от извлечённого ими на свет отвратительного уродца Мария Сергеевна не могла. Однако и согласиться с доктором Извековым было для женщины почти то же самое, что согласиться с изнасилованием, и посему после долгого (почти пятиминутного) молчания она обратилась не к психиатру, а к священнику — отцу Никодиму. Хотя — помня об уговоре — по имени-отчеству.

— Никодим Афанасьевич, неужели — правда?.. Неужели я такая мерзкая? Подлая, гадкая, отвратительная?.. Вся — до самых глубин! — из греха? И нет мне Спасения?! Христе Боже Светлый, язви Твою недостойную рабу огненными бичами — дабы посрамлённый Враг отступил от её души!

— Мария, немедленно прекрати юродствовать! Слышишь! — Вскричал священник, возмущённый Машенькиными кощунственными стенаниями, — «Христе Боже», «бичами огненными» — ишь! Нет, женщине быть без власти мужа — гиблое дело. А ты, Мария, — без власти. Хотя внешне — скромница да смиренница, а в глубине… чего там — сама увидела! И сразу — истерика! Ах, «мерзкая», «отвратительная» — мы ведь с тобой только коснулись скрытого, а ты уже — «гадкая», «вся из греха»! Хотя прекрасно знаешь: отчаяние — сеть Лукавого! В которую слабые, нестойкие души улавливаются косяками!

— Простите, Никодим Афанасьевич, ради Бога меня простите, но… страшно ведь! Ведь, чтобы защититься от Лукавого, и молюсь, и пощусь, и, насколько могу, смиряю свой язык, а Враг-то — оказывается — во мне?!

— А где, Мария, ему и быть, как не в тебе, не во мне — вообще, не в каждом из нас? Ведь если бы он искушал людей, действую лишь снаружи, то имел бы мало силы! Нет! Изнутри! Вот в чём его коварство! Ведь, Мария, я твоего потаённого только коснулся, и ты уже так испугалась. А чего? Всего лишь своего скрытого желания — быть главной. Особенно — в постели. А ведь являйся я «правоверным» фрейдистом, то на этом бы не успокоился, нет, стал бы искать истоки твоей потребности в доминировании в раннем детстве, попробовал бы докопаться, какие чувства ты, будучи двухлетней девочкой, испытывала к своему новорождённому братику — представляешь, Мария?

— Нет, Никодим Афанасьевич, не представляю, — последняя фраза Извекова показалась Марии Сергеевне настолько абсурдной, что женщина, сочтя её ободряющей шуткой, почти успокоилась, справившись со своим стыдом, — «двухлетней девочкой», скажете тоже! Ведь дети — они невинны! Сам Христос говорил об этом!

— Говорил, Мария… — отец Никодим знал, что дети невинны, а вот психиатр Извеков такой уверенности не имел, но, чувствуя, что его дальнейшие фрейдистские изыскания могут принести женщине скорее вред, чем пользу, решил оставить скользкую тему, — жаль только, что детскую невинность мы утрачиваем чересчур рано — в детстве же. Ладно, Мария, это я так… вообще… а у тебя, как врач, я уверен — ничего угрожающего всерьёз. Однако неврозик у тебя, Мария Сергеевна, есть — в истероидно, так сказать, параноидальном исполнении. Так что, голубушка, тому, что тебе сейчас назначит доктор Извеков, будь добра, следуй неукоснительно. Во-первых — нозепам: по 0,01 г, по одной таблетке три раза в день в течение месяца. А там — посмотрим. Не исключено — придётся назначить что-нибудь посерьёзнее. Чего, признаться, мне бы очень не хотелось. А посему, Мария, моя вторая — и главная! — рекомендация: никаких «ночнушек». Сегодня же со своим Львом Ивановичем ляжешь голенькой! Как раньше. И это — не всё: сама заберёшься к нему в постель. И обязательно дашь понять — что хочешь! Его — Льва Ивановича — данного Богом тебе в мужья!

— Никодим Афанасьевич, но ведь разжигание плотской похоти — это же любострастие! А если ещё и голой — вообще! Смертный грех!

— О грехах, Мария, будешь говорить с отцом Никодимом. А психиатр Извеков настаивает: обязательно — голой, и обязательно — ластясь к мужу. Истерия, конечно, не паранойя, но всё равно — достаточно скверно. А твой, Мария Сергеевна, истероидный невроз — имеет тенденцию. Если не принять нужных мер, вполне может развиться в стопроцентную истерию. Всё, Мария Сергеевна, психиатр Извеков молчит — разговаривай с отцом Никодимом.

— Никодим Афанасьевич — ой, нет! — отец Никодим, вы слышали, каких греховных мерзостей мне только что насоветовал этот гадкий доктор Извеков?!

— «Гадкий», Мария? Опять гордыня! Ты что, забыла: не судите да не судимы будете?! И вот тебе, Мария, епитимья: всё, что посоветовал психиатр Извеков, исполнишь неукоснительно! Слышишь, Мария, — ВСЁ!

— Но… отец Никодим… ради Бога! Это же такой страшный грех!

— Мария, ты ещё будешь пререкаться?! Искушать своего духовника? Что грех, что не грех — я уж как-нибудь знаю лучше тебя! Вообще, Мария, с тобой как с духовной дочерью я должен поговорить серьёзно. Завтра после работы — давай-ка прямо ко мне домой. Да, чуть не забыл: если не передумала устраиваться в нашу гимназию — сегодня же обязательно переговори с мужем. Ну, всё, Мария, до завтра. Ступай. Благословляю.

Если бы Мария Сергеевна работала не в банке, где не было времени распивать чаи, жаловаться на здоровье, перемывать косточки мужьям и знакомым, то сослуживцы, несомненно, обратили бы внимание на её потерянный вид: исповедь отцу Никодиму, против обыкновения, нисколько не утешила женщину — куда там! Поддержав «приговор» психиатра лечь с мужем развратно-голой, священник привёл в смятение все Машенькины мысли и чувства: уж если этот ревнитель веры, суровый поборник строго благочестия своей духовной дочери посмел посоветовать такое… настали последние времена! Нет, сегодня с ней разговаривал не отец Никодим — отца Никодима сегодня определённо подменили! Вот завтра… да, но между сегодня и завтра — ночь… в которую ей предстоит… о Боже, какие тяжёлые испытания Ты порой посылаешь Своим неразумным чадам!

Промаявшись таким образом до конца рабочего дня, Мария Сергеевна с трепетом открыла дверь своей квартиры — ах, ну чтобы её Леву Ивановичу сегодня как следует не напиться?! Ибо завтра, вне всяких сомнений, отец Никодим опомнится и снимет с неё эту невозможную епитимью!

Мужа дома не оказалось, а на столе в гостиной лежала записка: «Машенька! Срочно уехал в Великореченск. Погиб Алексей Гневицкий. Похороны завтра. Задержусь на два-три дня. Если смогу — позвоню». И витиеватая Лёвушкина подпись — в конце.

3

Захлёбывающийся телефонный звонок не понравился Льву Ивановичу сразу — ещё до того как он снял трубку. Оказалось — не зря. Мгновенно возникшее предчувствие большого несчастья на этот раз не обмануло. Незнакомый Льву Ивановичу женский голос, осведомившись, кто у телефона, сквозь писк и потрескивание междугородней связи сообщил Окаёмову о гибели его давнего — ещё с институтской поры — друга Алексея Гневицкого.

— …вы говорите — Таня? Что-то, простите, не припоминаю?..

Потрясённый трагическим известием, за надежду, что услышанное есть лишь дурацкая шутка самого склонного к мрачноватым мистификациям Алексея, как за соломинку, попробовал ухватиться Лев Иванович — интуитивно чувствуя: на сей раз, не шутка, на сей раз правда.

— Артистка, Лев Иванович, в нашем драмтеатре. Татьяна Негода. А у Алексея Петровича я — в изостудии. Занимаюсь уже два года. А видеть, Лев Иванович, вы меня видели. Прошлой осенью, когда приезжали в Великореченск. Правда, вряд ли запомнили: когда я вечером пришла в Лёшенькину мастерскую — все уже были тёпленькими. И вы, и он, и другие все. Хотя на ногах держались и Лёшенька нас познакомил — вы мне ещё руку поцеловали. А на другой день уехали.

Слушая прерывающийся, с придыханием Татьянин голос, Окаёмов будто бы вспоминал экстравагантно одетую, коротко остриженную среднего роста женщину — уверенности, однако, не было: от прошлогоднего посещения Великореченска у Льва Ивановича сквозь алкогольный туман более-менее чётко проступали лишь шашлыки в полуоблетевшей берёзовой роще да катание на чьей-то дьявольски быстрой моторной лодке.

— А меня, Лев Иванович, вам позвонить Лёшина Валентина попросила ещё вчера. Самой-то ей, вы понимаете, сейчас не до этого. Тем более — Лёшины приятели-мужики, как только узнали о случившемся, вот уже третий день не просыхают. И всё, значит, на нас — бабах. А вчера я вам не смогла дозвониться. То занята линия, то длинные гудки — наверно, вас дома не было. А позже вечером — каюсь: тоже употребила лишнего. Но вы, Лев Иванович, не беспокойтесь — успеете: похороны завтра в два, а ваш поезд в восемь утра приходит. Да ещё — несколько проходящих. И если вы приедете утром, то идите к Лёше домой — там Валентина и кто-нибудь из девчонок, чтобы одной ей, значит, не оставаться. Или Светка, или Наташка. А может — я. А если днём — то давайте прямо в художественную школу: вынос тела будет оттуда. Знаете — где это?

— Знаю, Танечка. Спасибо, что дозвонилась. Обязательно завтра буду. И постараюсь — утром. Пораньше. Жаль, конечно, что я узнал не вчера — сегодня, глядишь, вам помог бы немного…

— Лев Иванович, ещё раз простите, пожалуйста, но, как я уже говорила…

— Танечка, это не ты, а — я! Извиняться должен! Ляпнул — идиот! — не подумав… Так что — до завтра. Обязательно постараюсь пораньше. Если на два-три ближайших поезда не достану билета, то — на машине.

Попрощавшись с Татьяной Негодой, Лев Иванович повесил трубку и несколько минут просидел у стола в совершеннейшем отупении: в голове не шевелилось ни единой мысли, в сердце, кроме сжавшей его тоски, не осталось места ни для каких других чувств — известие о гибели друга ударило Окаёмова более чем не слабо. Да, пятьдесят — это пятьдесят: присущая молодости острота переживания с годами утратилась — случись такое несчастье лет десять назад, Лев Иванович волком бы взвыл от тоски — но и сейчас: когда возвратилась способность соображать, то сразу явилась мысль выпить полный стакан водки. И если бы Лев Иванович был уверен, что сможет купить билет на какой-нибудь из ближайших поездов, а не сядет за руль своего старенького «Вольво», то, разумеется, он так и сделал бы. Однако на железную дорогу полагаться приходилось с оглядкой, и Льву Ивановичу первую (самую жестокую) боль от удара пришлось перенести без анестезии.

По счастью, у Окаёмова не было лишней минуты, чтобы предаваться раздирающей душу боли — если он хотел успеть в Великореченск к завтрашнему утру, то следовало немедленно отправляться в путь.

Первым делом Лев Иванович позвонил в свою «сводническую» контору и передал секретарше, что по срочному делу уезжает из Москвы — вероятно, до понедельника. Затем попробовал соединиться с женой, но, три раза набрав её рабочий номер и три раза услышав в ответ короткие гудки, написал Маше записку и положил её на столе в гостиной. Оставалась Елена Викторовна — которой назначено сегодня на семь и которая наверняка уже сгорает от нетерпения, желая услышать «приговор» астролога о перспективах её отношений с Андреем.

Возблагодарив судьбу за удивительно вовремя — за каких-нибудь пятнадцать, двадцать минут до трагического известия из Великореченска — случившееся откровение, Лев Иванович набрал номер госпожи Караваевой. Влюбившаяся в мальчишку «львица» немедленно сняла трубку — действительно, сгорала от нетерпения! — и, как ни спешил Окаёмов, разговор с Еленой Викторовной занял у него почти двадцать минут. Поняв, что переложить ответственность на звёзды ей не удастся, госпожа Караваева замучила астролога своими сомнениями, — так вы считаете, Лев Иванович, что, взяв Андрея на содержание, я ему не принесу вреда? вы абсолютно уверены? — и прочее в том же роде. И так почти двадцать — для Окаёмова драгоценных! — минут.

Наконец, кое-как управившись с госпожой Караваевой, Лев Иванович запихал в кейс смену белья, несколько бутербродов с колбасой, горбушей и сыром, «Эфемериды» и «Таблицы домов» — Плацидуса и Коха. Затем астролог переоделся в чёрный костюм, но, почувствовав невозможную духоту, галстук и белую сорочку тоже пристроил в кейс, добавив на всякий случай кирпичного цвета джемпер (всё-таки — Май-месяц), облачился в тёмную клетчатую рубашку, а пиджак перекинул через левую руку — неудобно, но что поделаешь: с чемоданом связываться Окаёмову не хотелось. Всё. Можно трогаться. На вокзал, а по пути — в сберкассу.

Сняв со своего «секретного» счёта тысячу долларов, Лев Иванович на минуту задумался и снял ещё тысячу — мало ли! Зарабатывает, слава Юпитеру, он теперь очень даже прилично, а похороны друга… тем более, что в смерти Лёши Гневицкого много неясного — почти наверняка будут дополнительные расходы.

С билетами оказалось на удивление просто: не простояв в очереди и двадцати минут, Лев Иванович приобрёл купейный до Великореченска — на проходящий поезд, который отправлялся менее чем через час и, соответственно, прибывал в пять пятнадцать утра.

Купив в привокзальном магазинчике бутылку «Смирновской» (наверняка, поддельной!) и двухлитровый баллон «Фанты», Окаёмов за двадцать минут до отхода занял своё место — наконец-то можно расслабиться! Помянуть Алексея…

Не дожидаясь отправления поезда, Лев Иванович почти незаметным жестом вложил в нагрудный карман проводницы полусотенную купюру и попросил стаканчик. Молодая женщина понимающе улыбнулась и в миг обеспечила Окаёмова требуемой посудой. Конечно, при своих нынешних доходах Лев Иванович мог себе позволить пойти в вагон-ресторан, но, во-первых, до его открытия оставалось не менее полутора часов, а главное — Окаёмову не хотелось первую чарку на помин души раба Божьего Алексея пить в ресторанной суете. Конечно — в купе попутчики, но Льву Ивановичу, кажется, повезло: пока только — занятая собой влюблённая парочка. Место напротив пустовало, и Окаёмов поторопился воспользоваться удачей: налил полный стакан водки (как ему этого захотелось сразу, по получении трагического известия) и выпил его на одном дыхании — мысленно перекрестившись и сказав про себя: Царство Небесное Рабу Божьему Алексею.

Водка оказалась «средней паршивости» — тёплая, явно фальсифицированная, однако не чересчур ядовитая — зажевав её бутербродом с сыром, Лев Иванович убрал бутылку обратно в кейс и вышел на перрон покурить. До отправления поезда оставалось около пяти минут — о чём напомнила дежурящая у вагонной двери «подкупленная» проводница. Заверив её, что от поезда он не отстанет ни в коем случае, Окаёмов в несколько затяжек выкурил плохо набитую сигарету, поискав глазами и, в пределах видимости не обнаружив урны, украдкой спустил «бычок» под вагон и за полминуты до отправления вошёл внутрь. Поезд дёрнулся, на мгновенье замер и плавно, почти незаметно, тронулся с места — точно по расписанию.

Пока Лев Иванович курил на перроне, влюблённая парочка оккупировала незанятое место напротив и ворковала о чём-то своём, не обращая внимания на пожилого астролога — что Окаёмова в данный момент очень устраивало. Ему не хотелось быть невежливым, а вести праздные дорожные разговоры сейчас Лев Иванович совершенно не мог — смерть друга на какое-то время напрочь отъединила его от всего окружающего: «Эх, Лёшка! — только это на разные лады вертелось в голове Окаёмова. — Ушёл, стало быть… ещё одним хорошим человеком стало меньше на нашей сволочной Земле!».

Водка смягчила боль, и Лев Иванович мог сейчас думать о друге, уже не испытывая острой тоски. Думать и вспоминать… и если бы не эта всё громче воркующая парочка! Конечно, им молодым до пожилого, угрюмого мужика напротив если и было немного дела, то с чисто практической точки зрения: тихий или шебутной? Напьётся и ляжет спать — или, мешая соседям, будет колобродить всю ночь? Однако в данном состоянии Окаёмову было невмоготу слушать их почти сплошь восклицательные предложения, и он, прихватив новую пачку «Примы», отправился в дальний — нерабочий — тамбур. Который пока пустовал — массового исхода в него курильщиков из вагона следовало ждать позже: когда проводница соберёт билеты и раздаст пассажирам постельное бельё.

Закурив, Лев Иванович сразу же захотел выпить ещё полстакана водки, но строго себя одёрнул: «Мало у них там своих пьянчужек — тебя только не хватало на Валентинину голову! Нет, голубчик — в Великореченск приедешь трезвым! И таковым останешься! Во всяком случае — до поминок! По твоему, сволочь, другу — по Алексею. Лёшеньке, значит, Гневицкому — шляхтичу голубых кровей».

Вообще-то польское — а тем более шляхетское — происхождение Гневицкого служило предметом добродушных подшучиваний на протяжении всех пяти лет их учёбы в московском станкоинструментальном институте. Однако сам Алексей свято верил в происхождение «русской» ветви их рода от ссыльнокаторжного польского повстанца Анджея Гневжицкого. Да и товарищи: подшучивать-то они подшучивали, но всерьёз оспаривать эту версию не собирался никто — напротив! В эпоху всеобщего советского «равенства» им где-то и льстило иметь у себя на курсе «аристократа». Тем более, что внешне — в профиль — Алексей очень походил на Феликса Дзержинского; да и весь его облик — худой, высоченный, с острыми чертами лица и поразительно светлыми (практически — почти белесыми) длинными прямыми волосами — ассоциировался с чем-то западноевропейским: правда, необязательно польским, а скорее — с тевтонским: эдакая жутко нордическая «белокурая бестия».

Конечно, не будь Алексей таким невозмутимо-ровным, одинаково приветливым со всеми сокурсниками, но и одинаково — о, совсем на чуть-чуть! — от них отстранённым, то шуточки были бы куда более ядовитыми, но гневаться Гневицкий решительно не умел: что, в свою очередь, тоже служило предметом невинных шуток — при такой-то фамилии да ангельское, можно сказать, терпение! Разумеется, это не относилось к прекрасной половине их курса — все до одной студентки прямо-таки боготворили Алексея. Но… издали! Охотно болтая с девушками, охотно помогая многим из них справляться с различными физико-математическими казусами, за все пять лет студенчества Алексей ни в какую из них — ни в «красавицу», ни в «дурнушку», ни в «так себе» — не влюбился даже, что называется, от нечего делать. Что, вкупе с пристрастием Гневицкого к вызывающе пёстрым одеяниям, давало некоторый повод для сплетен иным из разочаровавшихся дам — сплетен о его, не совсем правильной, сексуальной ориентации. Сплетен, в данном случае, вздорных: своеобразный эстетический вкус, алкоголь и боязнь быть «закрюченным» — вот что определяло поведенческие аномалии Алексея. И о чём сам Окаёмов узнал только на третьем году обучения — близко сдружившись с этим «аристократом». Один — из всего курса. Хотя приятельствовал, как уже говорилось, Гневицкий буквально со всеми: от избалованной, капризной «папиной дочки» Сонечки до забулдыги, циника, острослова и версификатора Генки Зареченского — до института отслужившего в армии, побывавшего и на целине, и матросом в «загранке», и даже, по его собственным туманным намёкам, помывшим золотишко где-то в предгорьях Алтая.

Вообще-то, на курсе считалось, что дружит Гневицкий именно с Зареченским — «иностранцы», дескать! — хотя ничего польского, кроме окончания его фамилии, ни в происхождении, ни в манерах, ни в облике Геннадия не было: происхождения — тёмного, манер — приблатнённо-ёрнических, вида — скорее, цыганского. Пожалуй, единственное, что давало некоторое основание считать их друзьями — это пристрастие к алкоголю. Не сказать, что прочие будущие инженеры являлись великими трезвенниками, — в том числе даже иные из девушек — но эти двое были легендой курса. Если не всего их приборостроительного факультета.

И дружба самого Окаёмова с Гневицким началась, как это нехитро предположить, тоже на алкогольной «почве» — и, надо сказать, забавно: первые два года учёбы Лев Иванович пил мало и редко — чем подчас вызывал насмешливое сочувствие не только сокурсников, но и сокурсниц. (Ох, уж эта «очаровательная» женская непоследовательность! Каждая, мечтая о муже-трезвеннике, девичьи симпатии почти всегда отдаёт лихо «гусарствующему» оболтусу!)

И как-то — солнечным октябрьским утром, на третьем году студенчества — Окаёмов, всю ночь зверски мучимый больным зубом, вместо института отправился в поликлинику, откуда (после сверления, убиения нерва и временной пломбы) попал в полупустую аудиторию. Где отличница Миррочка шёпотом информировала Окаёмова, что все их ребята и многие из девчонок сорвались в пивную — отмечать тридцатилетие Генки Зареченского.

Услышав это, произнесённое драматически приглушённым голосом известие, Лёвушка спохватился: чёрт! ведь Генка ещё вчера! сказал, что если к сегодняшнему дню раздобудет денег — то! а он из-за этого сволочного зуба — надо же! совсем, чёрт побери, забыл!

Прошептав Миррочке, что он тоже «линяет», Окаёмов незаметно выскользнул из аудитории — посредством мышьяка избавленный от зубной боли, Лёвушка сразу же вспомнил о многих радостях жизни: в частности, о кружке кисловатого бочкового пива в дружеской шумной компании. Да ещё — на халяву! И хотя Окаёмов отнюдь не был жадным, но какой же русский не любит этого сладкого слова: ХАЛЯВА? Чьё сердце, услышав его, патриотически не ёкнет в груди?

Большая, полутёмная пивнушка на Каляевской — недалеко от «Новослободки» — встретила Лёвушку густым табачным дымом, резким аммиачно-пивным запахом и слитым в единый гул множеством не совсем трезвых голосов. (Увы, через год, в ходе очередной иезуитской компании по борьбе с пьянством, этот демократический «Пивной зал», как и ещё много ему подобных, будет злодейски закрыт — но счастливые в своём неведении студенты станкоинструментального об этом пока не знали.)

Все отговорки Окаёмова, все его ссылки на больной зуб не произвели никакого впечатления на полтора десятка «пирующих» у сдвинутых вплотную нескольких высоких мраморных столиков ребят и девчонок. Лёвушке пришлось пить «штрафную», которая представляла из себя гранёный чайный стакан доверху налитый «Перцовкой». А на жалкий лепет, что, дескать, ему два часа нельзя есть из-за пломбы, последовал резонный ответ: мол, никто тебя и не заставляет есть — выпей, и всё тут. И Окаёмов выпил. Полный стакан предложенной ему жгучей отравы. На одном дыхании — несколькими уверенными, неторопливыми глотками. И небрежным жестом отстранил от себя протянутый одной из сердобольных девушек плавленый сырок «Новость» — дескать, я же сказал, что мне два часа нельзя есть. И встретил заинтересованный, по-дружески одобряющий взгляд Алексея Гневицкого — стало быть, в тихом омуте черти водятся? Будто бы ни водки, ни портвейна не любишь, пьёшь только сухое вино и пиво, а когда надо — вон как умеешь?

Кстати, почему он тогда не запил «Перцовку» пивом — этого сам Окаёмов так никогда и не понял: видимо, по воле Бахуса. Который таким нехитрым образом высказался за их с Алексеем дружбу: долгую, прочную — как оказалось, на всю отпущенную Гневицкому жизнь. Во всяком случае, после этого поневоле красивого окаёмовского жеста — водку как воду, без «закуси»! — началось их сближение. Которое к концу третьего курса переросло в тесную дружбу. И уже через Алексея Окаёмов сблизился с Генкой Зареченским — хотя настоящего триумвирата не получилось: отдавая дань Генкиному ехидному остроумию, особенно его издевательским переделкам многих популярных эстрадных песен, принять его цинически-наплевательского отношения ко всему на свете Лёвушка Окаёмов (в ту пору достаточно романтически настроенный молодой человек) не мог. Хотя, конечно, определённое — особенно в смысле приобщения к питейной традиции — влияние на «зелёного школяра» этот бывалый «морской волк» всё-таки оказал: в частности, научил его «грамотно» опохмеляться. Именно он, а не, как это можно было предположить, Алексей Гневицкий — который в силу своей природной абсолютной толерантности к алкоголю вообще не знал, что такое похмелье: мог пить когда угодно, сколько угодно и что угодно, на следующий день ни в малейшей степени не испытывая никаких неприятных ощущений.

Поймав себя на том, что его воспоминания о друге вертятся вокруг одной — хотя, несомненно, близкой для восьмидесяти процентов россиян и, вероятно, двадцати процентов россиянок — но всё-таки достаточно узкой темы, Лев Иванович потушил третью, прикуренную от второй, сигарету и вернулся в купе. В аккурат к появлению там проводницы — взявшей билеты, деньги за постель и пожелавшей самолично застелить Лёвушкину полку: собственно, непонятно почему — пятьдесят рублей не такая сумма, чтобы рассчитывать на дополнительные услуги. Не будь Окаёмов совершенно выбитым из колеи гибелью друга, он бы решил, что молодая женщина старается из симпатии к нему, седеющему пятидесятилетнему астрологу, и, очень возможно, попробовал бы с ней пококетничать. Сейчас же Лев Иванович лишь вежливо поблагодарил проводницу за любезность, заверив, что с постелью прекрасно справится сам, да попросил разбудить его за двадцать минут до прибытия в Великореченск. Женщина, одарив Льва Ивановича явно не дежурной улыбкой, сказала, что — разумеется — разбудит ровно за двадцать минут.

После визита проводницы договорившаяся с нею молодёжь расположилась на нижней полке уже по-хозяйски и «приватизировала» не только полку, но и узкий вагонный столик: полностью уставив его пёстрыми упаковками с несъедобной на вид иностранной снедью. Но тут же девушка — то ли испугавшаяся собственной дерзости, то ли просто имеющая некоторое представление о вежливости — извинилась перед Окаёмовым, пообещав сразу же, как только они «покушают», всё убрать и, назвавшись Катей, предложила ему разделить с ними ужин: давняя, правда, в последние годы почти вышедшая из употребления вагонная традиция.

Отмалчиваться далее со стороны Льва Ивановича было бы натуральным свинством, и, представившись по имени-отчеству, астролог поблагодарил Катю и отказался от приглашения, а затем, немного подумав, сказал, что едет на похороны друга — таким образом оправдавшись и за угрюмый вид, и за демонстративную некоммуникабельность.

Несколькими восклицаниями выразив своё сочувствие, молодёжь приумолкла — хватило такта! — Лев Иванович быстренько употребил ещё полстакана водки, запив эту «самопальную» мерзость «Фантой», и отправился в тамбур, в котором, по счастью, всё ещё не было курильщиков. И снова Окаёмовым овладели воспоминания о друге — потомке шляхтичей, блестяще одарённом студенте, очень недурственном инженере и… гениальном художнике! (Во всяком случае, по словам великореченских приятелей Алексея — сам Окаёмов, не особенно понимающий в изобразительном искусстве, не брался судить о талантах Гневицкого в этой далёкой от инженерства области.)

Вообще-то, что Лёшка Гневицкий хорошо рисует, на их курсе знали все, но, охотно вешая ярлыки друг на друга, (Зареченский — «бард», Хрипишин — «поэт», Чемкович — «артистка», Окаёмов — «философ», Зальцбург — «дизайнер», Мизгирёва — «певица» и т. д.) сами же не воспринимали всерьёз эти звания: дескать, сам Бог велел перебеситься в студенческие годы. И только на пятом курсе, уже после двух лет близкой дружбы, Гневицкий как-то — по пьянке — высказал Окаёмову своё заветное желание: послав к чёрту инженерство, стать «настоящим» художником. Это признание весьма удивило Лёвушку: блестящие математические способности Гневицкого не вызывали сомнений, а вот его художнический дар… мало ли, что хорошо рисует… и даже один год — на четвёртом курсе — посещал какой-то изокружок… но ведь, в сущности, без соответствующего образования… а инженер-конструктор приборов точной механики — как ни крути! — специальность. Нет, по тогдашнему мнению Окаёмова, это заветное желание Гневицкого было последней отрыжкой молодости — когда всё кажется близким, доступным, возможным, лёгким. О чём, разумеется, Алексею Лев не сказал ни тогда, ни позже — когда после семи лет работы в каком-то из закрытых великореченских НИИ Гневицкий действительно послал инженерство к чёрту и устроился преподавателем изокружка в Доме Культуры Водников.

(А после института Алексей без колебаний распределился в Великореченск (один из немногих иногородних, кто не сделал отчаянную попытку зацепиться в Москве), где ему «железно» обещали квартиру и, что самое удивительное, не только не обманули, но дали даже двухкомнатную — это холостяку-то! Позднее Гневицкий признался Лёвушке, что только такая из ряда вон выходящая любезность со стороны родной «оборонки» привязала его к кульману на долгих семь лет, не то бы он гораздо раньше сменил сей почтенный чертёжный прибор на легкомысленный мольберт — максимум через три года: то есть, сразу по отбытии срока обязательной послеинститутской повинности.)

Воспоминания… Воспоминания…

Окаёмов рассеянно поглядывал на проносящиеся за окном вагона родные подмосковные виды — курил и «ностальгировал», «ностальгировал» и курил… и двадцать минут, и сорок… односложно отвечая на вопросы время от времени появляющихся в тамбуре «собратьев по пороку» — «ностальгировал» и курил… лишь бы не возвращаться в купе! Не доставать из кейса тоненькую школьную тетрадку, заложенную в толстый том: «Таблицы эфемерид» — между мартом и июнем нынешнего тысяча девятьсот девяносто восьмого года.

(Заложенную — чего уж там! Сразу по получении трагического известия из Великореченска, туда её запихал не кто иной как сам Лев Иванович! Достав из ящика письменного стола, в котором хранились давние, составленные им ещё в начале увлечения астрологией, гороскопы. С комментариями и — увы! — прогнозами… Синенькая тетрадка в клеточку… Которую Окаёмов заполнил в конце января девяносто второго года старательно, но ещё по-ученически робко рассчитанными картами и наивно отслеженными транзитами планет — будучи в гостях у Алексея Гневицкого на его дне рождения. На многолюдном, весёлом, пьяном сорокапятилетии. Когда, разумеется, никто не думал, что времени земной жизни Алексея оставалось немногим более шести лет. Конечно, все мы, как говорится, под Богом — и всякого во всякий момент Он может призвать к себе — но… хоть и сказано, что никому из смертных не дано знать о временах и сроках, но как же этого хочется! И Окаёмов, вроде бы понимая всю вздорность претензий иных астрологов на такое знание, сам, тем не менее… особенно в первые два года своего увлечения астрологией… имел-таки дерзость пытать судьбу! Вроде бы — не всерьёз, однако… нет, он категорически не соглашался со «средневековой» тенденцией некоторых «астрологов-террористов» во всякой напряжённой констелляции планет усматривать смертный приговор — и, тем не менее… в конце января девяносто второго года, уступив с похмелья настойчивым просьбам Алексея Гневицкого, сделал-таки этот злосчастный прогноз! Начиная с текущего времени и по 31 декабря 2000 года «расписал-таки» другу опасные для него транзиты! Особенно выделив ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая девяносто восьмого года. (Собственно, непонятно почему: за рассматриваемый период были, как минимум, ещё две по астрологическим канонам значительно более опасные констелляции — да три или четыре не менее «вредных»! Однако Окаёмов по какому-то (не иначе — похмельному!) наитию выделил именно эту: в ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая.)

Как ни оттягивал Лев Иванович момент свидания с грехами своей астрологической молодости, однако, выкурив подряд пять или шесть сигарет, почувствовал: сколько бы он ни уклонялся от «расплаты» — покоя ему всё равно не будет.

Против ожидания, спутники Окаёмова угомонились на удивление скоро: когда он вернулся в купе, то юноша спал наверху, а полулежащая Катя читала при свете матового ночного фонарика — судя по золоту и глянцу обложки — какой-то «мировой бестселлер». Окинув взглядом астролога, девушка спросила, не помешает ли ему свет — если она почитает ещё часа полтора или два? Заверив Катю, что ни в коем случае, Окаёмов тоже зажёг ночник и достал увесистый том Нейла Ф. Михельсена — с таблицами эфемерид на ХХ век. И с синей тетрадкой — вложенной в этот том.

Поместив сии причиндалы на идеально прибранном столике — нет, к своим молодым попутчикам, осудив их по первому впечатлению, Лев Иванович оказался явно несправедлив! — Окаёмов (ради укрепления духа) выпил ещё полстакана водки, съел два бутерброда и только после этого раскрыл свои старые записи.

Да, когда, собираясь в Великореченск, он бегло заглянул в тетрадку, то не ошибся: 17 мая 1998 года было подчёркнуто двумя жирными линиями. Единственное число из двадцати девяти других вписанных Окаёмовым в девяносто втором году в тоненькую школьную тетрадку. И, кроме этой особенно выделенной даты, одинарными линиями было подчёркнуто ещё пять чисел: в августе девяносто третьего и девяносто седьмого, феврале девяносто восьмого, марте и апреле девяносто девятого годов.

Вообще-то, едва построив гороскоп Алексея — а потомок шляхтичей время своего рождения знал с точностью до пяти минут — Окаёмов несколько оторопел: скажем, такой видный представитель «террористического» направления в астрологии, как Ян Кеффер, без сомнения, «уморил» бы Алексея ещё в колыбели — трижды поражённое Солнце! Да ещё — в знаке изгнания! Которое — как нарочно! — управляет восьмым домом. С расположенными к нему в оппозиции, помещающимися в этом же самом, связанном со смертью, доме Сатурном и Плутоном! Да иметь такую карту — всё равно, что в чулане с испорченной электропроводкой держать несколько ящиков динамита! В ванной — десятиметрового крокодила! В кухне — неисправный атомный реактор! В спальне — парочку голодных вампиров! И это, заметьте, отнюдь не фантазии параноика! Нет, строго логические выводы «террористической» астрологии. Но поскольку тот же Алексей Гневицкий, имея все эти ужасы в натальной карте, благополучно дожил до сорока пяти лет, то Окаёмову не оставалось ничего иного, как послать к чёрту и Яна Кеффера, и прочих, ему подобных, «учителей».

И Лев Иванович, опираясь частью на свой, тогда ещё очень небогатый астрологический опыт, но более — на элементарный здравый смысл, так и сделал: послал. Но… послать-то послал… однако прогнозы… которые так всем любопытны… и чтобы делать которые даже вшутку, надо на что-то опираться?.. на что? Казалось бы — на статистику: то есть, на обобщённый тысячелетний опыт «учителей»… Увы, статистике, как таковой, в астрологии не было места. До двадцатого века — совсем, а начиная с двадцатого — предпринимались лишь отдельные робкие попытки…

И что же: Вся астрология — вздор? Но… удачные прогнозы всё-таки существуют! И у хороших астрологов — не один из ста, а где-то — один из десяти. А в такой области, как синастрия — сопоставление гороскопов на совместимость — достоверность гораздо выше. У самого Окаёмова — примерно, в восьмидесяти процентов случаев. А восемьдесят процентов — хотя бы и в узкой области — это уже серьёзно.

Вагон уютно покачивало, ритмически погромыхивали колёса, читающая напротив Катя шуршала переворачиваемыми страницами — Окаёмов усиленно пытался понять, что же всё-таки заставило его выделить эту дату: 17 мая 1998 года? Ну да: транзитные Луна и Нептун соединились с радикальным — поражающим Солнце! — Марсом; транзитный Меркурий оказался в квадратуре к этому соединению. (Лев Иванович мимоходом отметил: Меркурий — в квадратуре — рифма, которой мог бы позавидовать сам Маяковский.) Транзитный Уран именно в эту ночь «остановился» и повернул «вспять»… что же? Сумма неблагоприятных транзитов? Конечно, не исключено, но… будь хоть самая паршивенькая «крестовая» ситуация на радикальную оппозицию Солнца и Марса к Сатурну с Плутоном! Или эти же самые неблагоприятные транзиты случись немного раньше: с февраля по апрель, когда крест образовывали Лунные узлы! — а так… Разумеется, сегодня, жульнически расширив орбисы, Окаёмов мог бы сказать — да: сумма неблагоприятных транзитов наложилась на крест узлов — увы! Прогноз-то был сделан в конце января девяносто второго года! Когда для транзита узлов орбис в три градуса Окаёмов не стал бы учитывать?.. Или же — стал бы? Допустим — с похмелья? Когда логика хромает, а интуиция, напротив, обострена?

Помучив себя подобными головоломными размышлениями около часа и, разумеется, не открыв ничего достойного внимания, Лев Иванович прибрал в кейс таблицы и тетрадку, выпил ещё пятьдесят граммов водки и опять отправился в тамбур — покурить и немножечко поистязать себя. Ведь занозой в сердце сидел не сам по себе прогноз — ну да, вопреки логике, вопреки строгим астрологическим канонам, но это же не повод для самоедства! — нет, то, что он, Окаёмов, сделал этот злосчастный прогноз. И более: обратил внимание Алексея на семнадцатое мая девяносто восьмого года — дескать, в ночь на это число ему следует поберечься: как минимум — не пить с незнакомцами. Ибо транзитные Луна, Меркурий, Нептун, образуя тау-квадрат с судьбоносной натальной оппозицией Алексея, предполагают кровопролитие в пьяной ссоре. Связанное — преимущественно — с ранением головы. И — чёрт побери! — Алексей Гневицкий действительно скончался от черепно-мозговой травмы.

Правда, была ли пьяная ссора — этого, по словам Татьяны Негоды, следствие так и не выяснило: впрочем — и не старалось. Возобладавшая с самого начала версия несчастного случая вполне устраивала милицию — ни тебе отчётов, ни беготни, ни понуканий свыше. А что? В самом деле, разве Алексей Гневицкий по пьянке не мог ушибиться насмерть? Запросто! Слава Богу, не бизнесмен, не «думец» и даже не телевизионщик, а так — художник! Не заслуженный, не народный — самый обыкновенный. Да на таких-то — обыкновенных — у нашей милиции, обыкновенно, никогда не хватает ни рук, ни ног, ни голов. А без ехидства? Не язвя заранее правоохранительные органы? Что, разве несчастный случай категорически не мог иметь места? Разумеется, мог, но…

…Окаёмов курил, всё более распаляясь: злость на себя — самая непродуктивная разновидность злости! — жутко мешала думать…

«Чёрт! Убили или убился сам?.. ты, Лев Иванович, что — в «Шерлоки Холмсы» решил податься?! Нет, сволочь, всё твой прогноз! Вернее, то, что ляпнул-таки Алексею о неблагоприятном для него транзите! Ах, я астролог — возомнил себя Господом Богом! А что, если, в конечном счете, именно ты убил Алексея Гневицкого?! Своим идиотским предсказанием? Скажешь — не может быть? Может, голубчик, может! И ещё как! Вдруг да, вспомнив о твоём злосчастном прогнозе, Алексей в эту ночь решил уединиться у себя в мастерской? Чтобы при помощи водки побороться с судьбой-злодейкой? И, будучи сильно пьяным, крепко ударился обо что-нибудь? Да, очень крепко, однако — не насмерть? И если бы кто-нибудь оказался рядом, то мог бы спасти Алексея? И что ты, мерзавец, на это скажешь? А?!»

Разумеется, ничего оправдательного на это самообвинение Окаёмов сказать не мог и, дабы не казниться зря, решительным волевым усилием призвал к порядку свои обнаглевшие мысли:

«Хватит! В «праведники» никак намылился? Нет, Окаёмов — не выйдет! Сколько бы ты сейчас ни занимался душевным самобичеванием! И все твои мазохистские судороги — они только для самоуспокоения! Завтра! Когда приедешь в Великореченск! Тогда, голубчик, вниманием и заботой будешь искупать грехи своей астрологической молодости! А пока — спать! Времени-то осталось всего ничего — меньше четырёх часов! А завтрашний день будет, ой, каким хлопотным! Можешь не сомневаться!»

В купе горела только окаёмовская лампочка, Катерина, потушив свой ночник, спала, повернувшись лицом к стене. Лев Иванович вынул из кейса бутылку с оставшейся водкой — примерно, полтора стакана — достаточно, если использовать её в качестве снотворного. И именно в этом качестве Окаёмов её использовал: в два приёма — не закусывая, а лишь запивая «Фантой». Затем астролог потушил свет, разделся и укрылся имеющей стойкий казённый запах, влажной на ощупь простынёй — проверенное народное средство не подвело: сон явился почти мгновенно.

Проводница разбудила Льва Ивановича не за двадцать, а за десять минут до остановки. Окаёмов, обругав про себя её самодеятельную заботливость, — чёрт! в сортир уже не успеть! ладно, на станции! — заторопился. В общем — напрасно: поезд в Великореченске стоял шестнадцать минут — вполне достаточно, чтобы выйти из вагона не голым.

На вокзале, первым делом за два рубля справив малую нужду, Лев Иванович слегка задумался: половина шестого — не рано ли? Ни свет, ни заря будить измученную Валентину? Не лучше ли сначала слегка «поправиться»? Благо, те кошмарные времена, когда спиртное продавали только после одиннадцати часов, уже шесть лет как канули в Лету. А выпитая вчера бутылка, как ни крути, а сказывалась — сухостью во рту, тяжестью в голове: короче, общей «заржавленностью». «Остограммиться» не помешает — а?

По счастью, буфет работал, Окаёмов, пробежав глазами по выставленным на полке бутылкам с напитками, заказал сто пятьдесят граммов молдавского коньяка и стакан чёрного кофе: коньяк оказался отменным, кофе — обычной общепитовской бурдой.

(Нет, несмотря на все заверения и призывы, капитализм в России не приживается хоть убей — конкуренция если и существует, то только среди жуликов и грабителей, а никак не в производственной сфере!)

Опохмелившись, Лев Иванович вышел на привокзальную площадь — пора. Начало седьмого, а до Портовой улицы, где проживал Алексей Гневицкий, добираться около часа — самое время: и с утра, и не чересчур рано.

Однако вид запруженного народом переулочка перед трамвайной остановкой нисколько не вдохновил Окаёмова: эдак, если даже уедешь, то вот доедешь ли? Во всяком случае — живым? А уж о таких мелочах, как пиджак и кейс лучше забыть! Чего уж, владение собственным автомобилем изрядно избаловало Окаёмова: нет, он ни за что не станет втискиваться в душегубку, именуемую трамваем! Уж лучше — пешком!

Разумеется, пешком Лев Иванович не пошёл, а вернулся на привокзальную площадь и за сто пятьдесят рублей сторговал частника — конечно, дорого, но ничего не поделаешь: с такси в Великореченске всегда было плохо, и, в сравнении с «социализмом», «рынок» ничего не изменил в этом отношении.

Когда голубой «москвич» остановился возле дома Љ 11 по Портовой улице, Окаёмов, расплатившись с водителем, посмотрел на часы: без четверти семь — нормально. Надо надеяться, Валентину он не особенно потревожит.


Лев Иванович сразу узнал открывшую дверь Татьяну Негоду — до того, как она заговорила — конечно! Большие, серые, исполненные дружеского любопытства глаза — да в сочетании с очень короткой (под мальчика) стрижкой — разве такое забудешь, увидев хотя бы один раз! Даже — по сильной пьянке. И — разумеется — голос. Если бы не безбожно искажающий телефон, то ещё в Москве у Окаёмова не возникло бы никаких сомнений — позвонила именно Татьяна Негода: молодая актриса местного драмтеатра, прилежная посетительница руководимого Алексеем изокружка — головная боль его Валентины.

Сейчас, увидев её — прижимающую указательный палец к капризно очерченным полным губам и притворяющую за собой оббитую дерматином дверь — Лев Иванович разом вспомнил и самою Татьяну, и связанные с нею великореченские сплетни. (Стало быть, алкоголь лишь затуманил, а не стёр прошлогодние осенние впечатления — стоило Окаёмову увидеть сероглазую молодую женщину, и его память многое воскресила.)

— Лев Иванович, здравствуёте. — Полушёпотом заговорила Татьяна. — Валя, знаете, она так измучалась, а ваш звонок, кажется, её не разбудил. Ну и я — этого…

— Понимаю, Танечка, — таким же «заговорщицким» полушёпотом, не дожидаясь окончания фразы, ответил ей Окаёмов, — может быть, лучше спуститься во двор? И там — на лавочке?

— Да, Лев Иванович, там — конечно… а вы не обидитесь, что — так?.. ну, понимаете… получается, будто я не хочу пускать вас на порог?..

— Какие обиды, Танечка? Ради Бога! Я же не бесчувственный чурбан — понимаю! Если Валентине Андреевне удалось заснуть — конечно, нам лучше выйти во двор. И там — на лавочке…

— Лев Иванович, я сейчас… вы спускайтесь, а я тихонечко… загляну на минутку — как там Валя… вдруг проснулась?.. ну, понимаете — от звонка?..

Женщина скрылась за дверью, а Окаёмов по чёрной лестнице спустился на одиннадцать ступенек — квартира Алексея Гневицкого находилась, если так можно выразиться, на полуторном этаже, над занятым складскими помещениями высоким полуподвалом.

В этот утренний час под старыми развесистыми тополями, закрывающими две трети неба над замкнутым с трёх сторон двором, народу почти что не было: в детской песочнице спал старый бродяга да на дальней лавочке судачили две бабуси — и всё. Скамеечка между разросшимися под кухонным окном Алексея Гневицкого кустами сирени пустовала, и Окаёмов занял это, любимое Алексеем, место. Закурил, но не успел выкурить сигарету даже до половины, как появилась Татьяна — с вместительной серой сумкой в одной руке и тарелкой с бутербродами и солёными огурцами в другой.

— Ещё раз, Лев Иванович, меня простите, но Валентина, — едва присев на противоположный край скамьи, заторопилась с оправданиями смущённая женщина, — … конечно, можно было бы устроиться и на кухне, но, знаете… если честно… мне самой! Хочется немножечко посидеть во дворе. На воздухе, на ветерке. А то эти последние дни — ужас! Из театра — прямо сюда, а днём беготня: справки, милиция, морг, похоронная контора — вы понимаете? Родных-то у Лёшеньки никого, а Валентина, как только узнала о несчастье, сделалась совсем ненормальной: держится на одних успокаивающих таблетках — это ей прописал знакомый врач. Да и то, даже с таблетками почти не спит: или сидит в каком-то оцепенении, или из угла в угол — ходит как заведённая…Нет, Лев Иванович, никогда бы не подумала, что она может так сильно переживать — ведь простая баба, из заводских, и на тебе…

Произнося эту слегка ядовитую похвалу, Татьяна одновременно «сервировала» скамеечку: к тарелке с бутербродами и огурцами добавились едва початая бутылка водки и два стакана. Окаёмов налил их до половины, взял один и, на секунду задумавшись, заговорил, будто бы размышляя вслух:

— Ну, вот, Танечка, и Алексей… Царство ему Небесное… ушёл, значит… нет, по сволочному всё-таки устроен мир! Хорошие люди уходят, а всякая мразь живёт… Конечно, моя Мария Сергеевна… прости, Танечка, ты не знаешь — жена…

Окаёмов не понимал, с какой стати его вдруг потянуло на совершенно неуместные излияния, но почему-то не мог остановиться:

— …жутко религиозная… как какая-нибудь средневековая монашка… всё молится, чтобы я не попал в ад… ну — после смерти… бред какой-то! Прости, Танечка, несу чёрт те что! Алексею ТАМ сейчас хорошо — я знаю… а здесь… здесь ему, как говорится, вечная память.

С трудом справившись с этой абракадаброй, Лев Иванович выпил водку и взял из тарелки маленький солёный огурчик. Татьяна Негода тоже выпила свою дозу и тоже, игнорировав бутерброды, захрустела классическим огурцом.

Выпив и закусив, женщина, перескакивая с одного на другое, стала рассказывать Окаёмову о гибели их общего друга — постоянно возвращаясь к тому, каким талантливым художником и замечательным человеком был Алексей Гневицкий, и каким страшным ударом оказалась его смерть для всех, близко знавших Алексея. Особенно — для Валентины.

Несколько минут послушав Татьянин сбивчивый монолог, Окаёмов собрался возникшими у него вопросами превратить его в диалог, но не успел: разбуженный их разговором, спавший в песочнице, нищий встал, отряхнулся и, подойдя к лавке на расстояние двух шагов, попросил закурить. Доставая из пачки сигарету, Лев Иванович обратил внимание, что глаза старого бродяги с жадностью поедают расставленную на скамеечке непритязательную снедь. Впрочем, могло и показаться — пронзительный взгляд бомжа могла притягивать одна только водка.

Как бы то ни было, но Льву Ивановичу сделалось очень неуютно — эти мутные, эти усталые, эти больные глаза! Мерещилось: этими глазами вся тысячелетняя история России смотрит сейчас на свою единственную отраду — на водку, мерцающую в полупрозрачном стекле бутылки. Освобождаясь от наваждения, — а что? если бы не жена и не астрология, затеянные властями псевдорыночные преобразования его самого, никому ненужного сорокачетырёхлетнего инженера приборостроителя, могли бы запросто выбросить на помойку! — Окаёмов налил полный стакан и вместе с бутербродами протянул нищему: — Вот. На помин души раба Божьего Алексея. Выпейте — а?

Старый бродяга взял водку, два бутерброда и, произнеся вполголоса, — Царствие ему Небесное, — степенно выпил и стал торопливо есть.

«Действительно, голоден, — пронеслось в голове Льва Ивановича, — однако еды не попросил. Лишь сигарету».

Эти размышления «ни о чём» были прерваны глуховатым голосом управившегося с колбасой и сыром бомжа:

— А Алексея я, между прочим, знал. Мужик был — что надо. Вот только — не опохмелялся. С вечера, понимаешь, выпьет, а утром — ни, ни. Не по-нашему как-то, но всё равно — мужик был хороший. Душевный, можно сказать. Земля ему — пухом.

«А милиция, интересно, у таких, как этот, — слушая старого бродягу, соображал Окаёмов, — расспрашивала? Наводила справки? Или с самого начала, зацепившись за версию несчастного случая, не ударила пальцем о палец? А ведь такие, как этот нищий, вполне могут знать кое-что примечательное. Увы, в отношении собутыльников Лёшенька был неразборчивым до крайности: мог с кем угодно пить где угодно — даже у себя в мастерской. А не попробовать ли?..»

Однако на окаёмовские расспросы заросший седой мужик ничего вразумительного ответить или не смог, или не захотел — лишь категорически обиделся на намеренно плохо скрытый в словах Льва Ивановича намёк на возможную причастность к гибели Алексея Гневицкого кого-нибудь из местных бомжей: да чтобы Лёху обидел кто-то из наших — ни в жисть! Оперу я, кажись позавчера, так и сказал — ни в жисть!

«Ага, стало быть, милиция не полностью удовлетворилась версией о несчастном случае, — отметил про себя Лев Иванович. — Вопреки официальному заявлению, продолжает-таки копать? Или — уже прекратила? Допустим… и, тем не менее… нет, с гибелью Алексея — явно не чисто… завтра же — конечно, если завтра он будет в силах — попробовать поконкретнее разузнать что-нибудь у великореченских детективов…»

А между тем, сделавшийся словоохотливым от выпитой водки — представившийся Юрием — бродяга продолжал уже не совсем по теме:

— А вас я, девушка, тоже знаю. Вы ведь артистка — правда? Видел. И здесь, и в театре. Только вот как зовут…

— Татьяна, — с неподражаемым профессиональным кокетством ответила молодая женщина, на мгновенье полупривстав с лавочки, — Татьяна Негода. Артистка — правильно. А в театре, скажите, Юрий, вы меня видели в какой роли?

Для бродяги сей «мудрёный» вопрос оказался несомненным «перебором» и, игнорировав его, он вернулся на надёжную бытовую почву:

— Татьяна, значит… А Алексею, Татьяна, простите меня, вы кем приходитесь?

Несмотря на неуклюже вставленное «простите меня», столь бесцеремонное проявление любопытства показалось Окаёмову самым элементарным хамством и, не дожидаясь ответа артистки, он достаточно резко обратился к «любознательному» бродяге:

— Юрий, немедленно прекратите! Как вам не стыдно! Разве можно у женщины спрашивать, кем она приходится мужчине?! Вам что — никогда этого не говорили?!

Из двух типов реакции — «оправдательного» и «агрессивного», — которые можно было предположить в ответ на резкое замечание астролога, у старого нищего проявился первый — с некоторым сентиментальным уклоном:

— Да я — ничего такого… я же к тому — что Алексея жалко… мне вон — и то… а женщинам… особенно — которые близкие… ну, вот — и спросил поэтому… а если не так — вы уж, Татьяна, меня, пожалуйста, извините. Вы, — быстрый взгляд в сторону Окаёмова, — Лев Иванович, тоже.

Вполне удовлетворённый этим чистосердечным извинением, астролог несколькими словами сгладил возникшую неловкость и, отказавшись от намерения выпытать что-нибудь о гибели друга, (тоже мне — Эркюль Пуаро!) решил прекратить с появлением словоохотливого бродяги сделавшиеся натянутыми «посиделки» во дворике.

— Танечка, нам, кажется, пора? — чтобы их поспешный уход не смахивал либо на бегство, либо, напротив, на «демонстрацию силы», с преувеличенным вниманием глянув на циферблат часов, Окаёмов обратился к женщине. — Ведь дел-то сегодня — жуть!

Сразу понявшая Льва Ивановича и сразу с ним согласившаяся артистка подтвердила, да: дел у них на сегодня действительно — уйма. Однако, прежде чем подняться с лавки, Татьяна Негода достала из сумки два полиэтиленовых пакета, переложила в них оставшиеся на тарелке бутерброды и огурцы, посмотрела, приподняв её до уровня глаз, водку в бутылке — пожалуй, больше стакана — и предложила всё это нищему:

— Вот, Юрий. У нас действительно — дел до чёрта. А вы здесь — за Алексея. Ну — на помин души. Выпейте — а?

Поблагодарив артистку, бродяга заверил, что само собой, что на помин души Алексея он выпьет не только здесь и сейчас, но и позже, вечером с Васькой и Фёдором они Алексея обязательно помянут, как следует. Украдут, если надо, но помянут по высшему разряду.

Окаёмов, дабы не потворствовать греху, протянул ловкому попрошайке сотенную купюру — мол, желательно без криминала — и, взяв под руку Татьяну Негоду, решительно направился к подъезду: нет, похоже, на ближайшие два-три часа ему придётся взять в свои руки бразды правления — иначе уже намечающаяся бестолковщина грозит перерасти в совершенный хаос.

На кухне алексеевой квартиры — а входную дверь Татьяна намеренно не заперла, и вошли они очень тихо, не потревожив спящую в большой проходной комнате Валентину — женщина достала из холодильника водку, солёные огурцы и, видимо, заранее приготовленные с изрядным запасом бутерброды. Окаёмов, мысленно похвалив себя за решение перехватить инициативу, переиначил известную шутку Жванецкого, сказав, что в любых количествах алкоголь не вреден лишь малыми дозами и (по праву друга) достал из буфета крохотные («гомеопатические») рюмочки. (Дескать, нам, Танечка, следует поостеречься, день-то впереди намечается — ого!) Слегка смущённая этим, как ей показалось, упрекающим окаёмовским жестом, артистка сочла нужным оправдаться — то ли в его глазах, то ли сама перед собой:

— Простите, Лев Иванович, действительно… с водкой мне следует быть поосторожнее. Это, знаете, после гибели Алексея… какой-то сплошной кошмар… конечно, не только у меня — у всех, кто хоть немного знал Лёшеньку… не говоря уже о Валентине…

— Мне, Танечка, — тоже. И, наверно, поболее твоего. Как говорится, не стоит злоупотреблять алкоголем. Так что из этих рюмок, — астролог бережно повертел между большим и указательным пальцами хрупкую хрустальную штучку, — думаю, самое — то. И, знаешь, большая просьба: крепкого кофе, Танечка, не организуешь — а?

— Конечно, Лев Иванович, мигом. Вам растворимого или намолоть? Ой, действительно — голова ни к чёрту! У нас же есть настоящий «арабика» — сейчас намелю!

— Если не трудно. А вообще, Танечка, после той жуткой бурды, которой меня угостили в вокзальном буфете, даже растворимый — запросто может показаться нектаром. Или амброзией: Ну, что там на Олимпе пили эти греческие бездельники? Хотя свеженамолотый — это, да! Свеженамолотый кофей — вещь!

Из-за опасения разбудить Валентину разговор вёлся вполголоса: что, с одной стороны, несколько сковывало, лишая речь значительной доли её выразительности, а с другой — позволяло касаться достаточно щекотливых тем, не испытывая особой неловкости: в частности, из Татьяниных откровений Окаёмову удалось узнать, что ревновала Валентина совершенно напрасно.

(Разумеется, в отношении своих многочисленных поклонниц Алексей был далеко небезгрешен. Но вы же, Лев Иванович, наверно, знаете: женщинам он лишь позволял любить себя? Эдак — снисходительно, небрежно, чуть свысока. Что, по правде, многих — в том числе и её саму! — жутко бесило. Но и притягивало — чего уж скрывать! Именно эти его небрежность и снисходительность неотразимо притягивали женские сердечки! И если бы Алексей по-настоящему не любил только одну живопись, то запросто мог бы стать великореченским Казановой! К сожалению, живопись владела им безраздельно… Ну, может быть, с небольшим исключением: самую чуточку — Валентина. И как это ей удалось — невероятно?! Красивая? Как сказать… Моложе на восемь лет? Экая невидаль! Да около Алексея девчонки вертелись — которые вообще! Были моложе его лет на тридцать! Да лично она: и то — на шестнадцать! А Алексей, тем не менее… и т. д., и т. п. — минут на пятнадцать, двадцать.)

Ничего нового, кроме того, что сама Татьяна Негода была отчаянно и безответно влюблена в Алексея — несколько интимных свиданий не в счёт — эти горькие излияния Окаёмову не сказали. Ещё в студенческую пору иные из сокурсниц подозревали потомка шляхтичей в куда более интересных грехах, чем эмоциональная холодность в отношении человеческих дочерей.

(Вообще-то — не холодность. Вообще-то — отстранённость. Дистанция — всегда отделявшая Алексея даже от самых близких ему людей. За редчайшими исключениями — к которым принадлежали Окаёмов и, может быть, Валентина. И это притом, что внешне Алексей очень легко сходился с кем угодно: от чопорной гранд-секретарши из мэрии, до подзаборного пьянчужки — вот что вводило в заблуждение, злило до бешенства, но и неотразимо притягивало прелестных охотниц на Алексеевы «руку и сердце». И что, рассказывая Окаёмову о своей безответной любви, вновь и вновь переживала Татьяна Негода — на маленькой кухне квартиры Гневицкого, в нескольких шагах от сражённой несчастьем Валентины Андреевны, за четыре часа до похорон объекта её безответной страсти.)

Некоторая абсурдность Татьяниной исповеди — не то, что она объяснялась в любви к покойнику, а то, что продолжала завидовать раздавленной горем Валентине — мало-помалу начала раздражать Окаёмова: нет, Алексей был прав, не давая женщинам много места в своих мыслях и чувствах! Конечно, к близкому человеку всегда тянет прилепиться не только телом, но и душой, однако… к такой вот, как Танечка Негода, прилепишься — и?.. а разве она одна такая?.. его Мария Сергеевна — разве она другая?

Вообще-то подобные «идеологические» расхождения частенько являлись предметом полушутливых споров Окаёмова и Гневицкого, и за полную эмоциональную автономность, естественно, высказывался Алексей: настаивая на том, что стоит позволить женщине слиться с тобой душевно — и всё! Ты уже раб её прихотей и капризов! Ибо, какими диковинными, причудливыми, завораживающими ни казались бы порой лунные переливы женской души, в действительности — в бессознательной глубине! — они всегда жёстко подчинены логике продолжения рода. Стало быть, при «слиянии душ» — мужская всегда оказывается эмоционально «съеденной». Другое дело, что большинство мужиков это вполне устраивает…

Лёвушка в этих спорах, несмотря на подобные ехидные намёки, обычно стоял на других, если угодно, «профеминистских» позициях. В какой-то мере соглашаясь с другом относительно эмоциональной агрессивности женщин, в целом его угол зрения Окаёмов считал слишком узким, выпячивающим до отрицания какой бы то ни было возможности «мирного сосуществования» пресловутую «войну полов». Не говоря уже о симбиозе — который, как ни крути, изредка, но случается при слиянии женской души с мужской.

И вовсе не Татьяна — хотя внешне, будто бы и она — сейчас заставила Окаёмова безоговорочно согласиться с точкой зрения друга: нет — жена. Вернее: катастрофические — по мнению астролога — последствия Машенькиного «воцерковления» для семейной жизни. Осознав это, Лев Иванович легко справился с раздражением, вызванным Татьяниной не совсем скромной «исповедью» — тоже мне, судья нашёлся! — и продолжил слушать артистку со своей обыкновенной дружеской внимательностью: отчасти, уже и профессиональной — ежедневные астрологические консультации очень развили у Окаёмова умение понимать собеседника.

(Спрашивается, Лев Иванович, какого чёрта?! Тебя до нервного зуда задела Татьянина зависть к Лёшиной Валентине? До желания почесать ужаленный мозжечок давно отпавшим хвостом? Нет, господин Окаёмов! Твоё преступное предсказание! Всё дело в нём! А Татьяна сейчас, как получасом раньше старый бродяга, всего лишь «объект замещения» — удобный повод, чтобы заслуженную злость на себя перенести на других! Немедленно, Лев Иванович, — слышишь! — бери себя в руки.)

Таким образом, отыскав причину и подавив раздражительность, начавшуюся с самого утра — когда «подкупленная» проводница разбудила его десятью минутами позже, чем было условленно — Окаёмов смог должным образом оценить сваренный Татьяной Негодой кофе: изумительный кофе! Так и веющий ночными ароматами аравийских пустынь!

В самых восторженных словах выразив своё восхищение этим дивным напитком, Окаёмов собрался посоветоваться с Татьяной относительно того, кому лучше передать тысячу долларов — непосредственно Валентине или в образованный несколькими близкими друзьями Алексея «комитет» по его похоронам? — как за тонкой кухонной дверью послышался скрип диванных пружин: что? Проснулась Валя?

Лев Иванович машинально посмотрел на часы — восемь минут одиннадцатого — время-то как торопится! Казалось, он совсем недавно нажал кнопку звонка Алексеевой квартиры — и вот вам: прошло уже более трёх часов!

Татьяна, услышав пружинный скрип, сказала, — секундочку, — и, по-птичьи вспорхнув со стула, исчезла за дверью. Скоро вернувшись, артистка подтвердила — да: Валентина проснулась и через несколько минут зайдёт поздороваться — лишь чуточку приведёт себя в порядок.

Встреться сейчас Окаёмов с Валентиной где-нибудь на улице, то не узнал бы её — в кухню вошла сомнамбула. Без возраста, пола, да даже — и без лица. В самом деле: несмотря на наложенный второпях слой косметики, фотографию обратной стороны Луны никак не назовёшь женским лицом.

…вошла, поздоровалась, села к столу, машинально взяла предложенный Татьяной кофе, сделала глоток, отставила чашку, затем снова поднесла её ко рту и, отпив самую малость, опять вернула чашку на блюдце. Без спроса потянулась к окаёмовской «Приме», неловко обхватила губами непривычный (без фильтра) конец сигареты, прикурила от поднесённой астрологом зажигалки, затянулась, закашлялась и, вынув изо рта это «народное курево», стала сосредоточенно давить сигарету о дно и края большой керамической пепельницы. И вдруг, не прерывая этого истребительного занятия, заговорила ровным, «механическим» голосом:

— Ну вот, Лёвушка, ты своего добился… накликал на Алексея беду… что так случится — я это знала с девяносто второго года… а завидовал ты ему всегда… ещё с института…

Чудовищная несправедливость Валентининых обвинений, едва только астролог осознал смысл произносимых женщиной слов, согнула в дугу застигнутую врасплох Окаёмовскую душу. Вообще-то, что жёны («официальные» или «гражданские» — не суть) в той или иной степени ревнуют мужей к друзьям, отнюдь не являлось новостью для Льва Ивановича. Его самого к тому же Алексею Гневицкому Мария Сергеевна ревновала очень даже не слабо: конечно, скрывая и внешне оправдывая ревность борьбой с «Зелёным Змием» — дескать, стоит старым друзьям сойтись и… будьте любезны! Лёвушке не меньше двух дней требуется на опохмелку! Но чтобы — ТАК?

Валентина, между тем, продолжала:

— …ведь он всегда был талантливее, умнее и, конечно, красивее тебя… и женщины у него — не чета твоей Марии Сергеевне… а уж когда Алексей стал художником — ты, Лёвушка, вообще… спал и видел — как бы его извести… и за астрологию — думаешь я не знаю? — взялся только поэтому: чтобы наслать на Алексея порчу…

Первой от наваждения, созданного бредом явно помешавшейся женщины, освободилась Татьяна:

— Валечка, что ты несёшь, опомнись?! Это же надо додуматься! Чтобы Лев Иванович — и вдруг такое?!

Эмоциональная Татьянина реплика вернула Окаёмову способность соображать, и прозревший астролог понял: какие обиды? Какая, к чёрту, несправедливость? Да Валентина сейчас совершенно не в себе! Типичный параноидальный бред! Или — шизоидный?

Разносторонне интересуясь психологией, Лев Иванович не мог обойти такое её важное ответвление, как психиатрия: читал и Ганнушкина, и Кандинского, не говоря о Фрейде, но читать — это одно, а вот поставить диагноз… Впервые встречаясь с острым проявлением душевного расстройства, неподготовленный человек, обычно, теряется, и Лев Иванович — увы! — растерялся. По счастью, не растерялась Татьяна — достала из буфета откупоренную бутылку коньяку, налила полстакана и обратилась к Валентине Андреевне голосом одновременно и ласковым, и властным:

— Вот, Валечка, выпей. Всё-всё — до капли. Молодец. Умница. А теперь — покури. Только не эти, — отметающий жест в сторону «Примы», — на вот. Хорошие. Лёгкие.

Из светло-синей с золотом пачки явилась длинная тонкая сигарета и была вставлена в Валентинин рот. Женщина автоматически затянулась, указательным и средним пальцем левой руки зажала белый цилиндрик, вынула его изо рта, выдохнула сизое облачко, опять поднесла сигарету к губам и затянулась снова. И так — несколько раз. А Татьяна, тем временем, налила ещё полстакана густой тёмно-янтарной влаги и прежним ласково-властным голосом (отчасти упрашивая, отчасти заставляя), выпоила Валентине этот, судя по звёздочкам на этикетке, бальзам пятилетней выдержки.

И лекарство подействовало. Однако — не сразу. Выпив, Валентина продолжила свой обвинительный монолог, но скоро, словно бы теряя интерес к «прокурорской» роли, стала сбиваться, уходить в сторону, и центр тяжести её гневной филиппики постепенно сместился от Окаёмова к астрологии — этой, по Валентининым словам, ведьмовской науке. Этому запретному — сатанинскому! — знанию.

Лев Иванович облегчённо вздохнул: да, женщина не в себе, да, её обвинения жутко несправедливы — и всё-таки… задевали они его, ох, до чего же больно! Особенно потому, что едва ли не текстуально совпадали с теми самообвинениями, которыми Окаёмов, узнав о смерти друга, начал казнить себя. Когда же акцент стал смещаться в сторону астрологии — ради Бога! В давних спорах с женой, — когда она ещё снисходила до споров — этой дьявольской отрасли знания доставалось от Марии Сергеевны по первое число, так что у Окаёмова образовался вполне приличный иммунитет к обвинениям в богопротивном ведовстве.

А Валентина, сведя напоследок счёты с опасным бесовским соблазном, кажется, успокоилась — и более: посмотрела на Льва Ивановича вполне осмысленным взглядом. Правда, немного странным: будто она только-только заметила Окаёмова и не может понять, с какой стати он появился здесь, в квартире Алексея Гневицкого? И — когда? Уж не пригрезился ли?

— Лёвушка — ты?.. а Лёшеньку, знаешь… — Валентина Андреевна не договорила, задрожала, и из её глаз неудержимо хлынули слёзы. Однако, давясь рыданиями, женщина всё же смогла закончить фразу: — …убили, сволочи!

И всё: кое-как справившись со страшным словом «убили», Валентина зашлась в судорожных стенаниях — слёзы и вопли, вопли и слёзы.

«И это — хорошо, — не только поняли, но и почувствовали Лев Иванович и Татьяна. — Полное эмоциональное оцепенение, в которое впала Валентина Андреевна, узнав о гибели Алексея, наконец оставило женщину — она смогла заплакать. Да — мучительно, да — давясь слезами, но — смогла».

— Плачь, Валечка, плачь, — Татьяна опять среагировала первой, — тебе это, знаешь… сейчас — совершенно необходимо! Обязательно, знаешь, надо! Выплакаться до капли! Полностью! Так что, Валечка — плачь!

И Валечка плакала. Минуту, две, три, пять, десять, пятнадцать — вечность! Во всяком случае, Окаёмову, плохо переносящему женские слёзы, начинало так казаться. Хотя… обыкновенно — плохо переносящему… однако — в данный момент… справившись с тревожной растерянностью, охватывающей его в подобных случаях, астролог понял, что в настоящее время он отнюдь не раздражён Валентиниными слезами. И вечность, начавшаяся за пределами пятнадцати минут, его нисколько не тяготит. Напротив! Чем дольше Валентина Андреевна будет плакать — тем скорее обретёт равновесие пошатнувшийся мир. Так сказать, вернётся на круги своя. И?..

…когда Валечка Пахарева выплачется и более-менее придёт в себя… вспомнит она тогда или не вспомнит свои кошмарные обвинения?.. а если вспомнит — то?.. смутиться?.. расстроится?.. сделает вид, что забыла — придав невинное выражение своим, навыкате, «рачьим» очам?.. или?.. да, не в себе, да, убита горем — но! Ведь что-то наклонило в определённую сторону её воспалённый ум? Что? И потом… да, будто бы приходит в себя, да, кажется, для женщины есть надежда избежать серьёзного душевного расстройства, но… ведь никакой гарантии, что, выплакавшись, Валентина вновь не впадёт в своё прежнее сумеречное состояние?

Рыдания постепенно стихали, слабела колотящая Валентину дрожь, Окаёмов, отказавшись от бесплодных попыток спрогнозировать ближайшее будущее, в три тонконогих рюмки плеснул понемногу водки — жестом, словно бы говорящим: пусть о будущем заботится тот, кто властен над ним, а мы, пленённые временем, поможем будущему тем, что позаботимся о настоящем.

И когда Валентина Андреевна наконец-то выплакалась и платочком, заботливо протянутым ей артисткой, промокнула залитое слезами лицо, то Окаёмов, как ни в чём не бывало, перед ней и перед Татьяной поставил по рюмке, сам взял третью и обратился к Валентине:

— Знаю, Валечка. Действительно — сволочи! А ты уверена?.. нет! Погоди! Сначала — за Алексея! — Сам себя оборвал астролог и, поднеся рюмку к губам, выпил её одним (да и то некрупным) глотком. — Царствие Небесное. Рабу, как говорится, Божию. Твоему Алексею. Нашему Алексею, — глянув на не спеша пьющую Татьяну, поправился Окаёмов. — Конечно, Валечка, тебе тяжелее всех, но ведь и мы… все, его близко знавшие. Все ведь потрясены ужасно… как громом… когда мне в Москву позвонила Таня — поверишь ли? — будто обухом по голове!

Валентина выпила из своей рюмки и, поставив её на стол, посмотрела на Окаёмова сосредоточенным, слегка отстранённым, но уже ясным взглядом — да, страдальческим, умоляющим о сочувствии, но не тем, испугавшим астролога, с которым она появилась на кухне. (Будто бы ничего не видящим и одновременно категорически — «по сумасшедшему»! — обвиняющим.)

И, встретив этот осмысленный взгляд, Лев Иванович за малым не совершил большую — для психолога непростительную! — ошибку: едва тут же не передал женщине имеющиеся у него деньги — причём, не одну тысячу долларов, а обе. Левая рука уже потянулась в брючный карман за бумажником, когда, спохватившись, астролог остановил её на полпути: «Ты, Окаёмов, что?! Заразился от Валентины её душевным расстройством? Вовсе уже ничего не соображаешь? Как какой-нибудь, ошалевший от легко уворованных миллионов, «предприниматель» из «новых русских»? Предложишь сейчас Валентине доллары — а она? Думаешь, растает от благодарности? Как бы не так! Да в её состоянии — где гарантия, что она опять не «слетит с катушек»? Не вернётся к своим болезненным фантазиям? Не скажет тебе — идиоту! — что, дьявольской астрологией погубив Алексея, ты теперь хочешь откупиться от возмездия сатанинскими долларами? «Зелёной грязью» заткнув ей рот, мечтаешь избегнуть небесной кары?»

Так всё бы случилось, достань Окаёмов деньги, или не так — не суть. Главное — Лев Иванович понял: с Валентининой психикой сейчас необходимо обращаться бережнее, чем вот с этой, зажатой в правой руке, хрустальной рюмкой — никакой поспешности, никаких неуклюжих движений, не то (не дай Бог!) хрусть… и? Психиатрическая больница? Суицид? Во всяком случае — ничего хорошего…

Поняв, что ему делать не следует и задумавшись над тем, что же всё-таки следует, ни до чего положительного Лев Иванович додуматься не успел — раздался звонок. Татьяна Негода вышла из кухни и вернулась в сопровождении двух, Окаёмову неизвестных, женщин, которых представила как Свету и Наташу. Поздоровавшись с ними, астролог поднялся из-за стола, достал из буфета ещё две рюмки, наполнил их — а заодно валентинину, татьянину и свою — традиционным в России поминальным напитком и, на этот раз молча, выпил. Все — и, главное, Валентина! — последовали его примеру: слав Богу, кризис миновал — можно надеяться, женщина обойдётся без психиатра.

Выпив, Лев Иванович взглянул на часы — начало двенадцатого — и ещё более приободрился: вот-вот начнётся обычная на похоронах суета, которая наверняка отвлечёт Валентину от её чёрных мыслей.

4

Прочитав окаёмовскую записку, Мария Сергеевна облегчённо вздохнула — слава Богу, исполнение возмутительной епитимьи откладывается на несколько дней! — и вместе с тем огорчилась: Алексея Гневицкого она (по-своему) любила. Да, не без ревности к мужу — в своё время Лев Иванович это верно подметил — однако и не без некоторого снисходительного участия: такой же беспутный, как её Лёвушка! Да нет — ещё беспутнее! Бросить хорошую работу (на которой ему, молодому специалисту, сразу же дали двухкомнатную квартиру!), забыть нужную, пользующуюся спросом профессию и заняться малеваньем каких-то дурацких картинок — а в отличие от мужа, Мария Сергеевна была уверена, что хорошо понимает в живописи — это надо быть не просто беспутным, это надо быть «без царя в голове»!

Быстренько прокрутив всё это в уме, женщина собралась позвонить Валентине, которую, разумеется, недолюбливала, однако, понимая, что сейчас не тот случай, чтобы выказывать неприязнь, уже потянулась к трубке, но сразу же спохватилась: Господи! Да ведь у этого обалдуя Лёшеньки до сих пор нет телефона! Да, Великореченск — провинция, да, с АТС дела у них обстоят неважно, но всё-таки?! Не до такой же степени? Чтобы двадцать лет впустую стоять в очереди на телефонный номер? Нет, только Алексеева безалаберность, и ничего — кроме!

В очередной раз соприкоснувшись с безответственностью Лёвушкиного друга, Мария Сергеевна слегка растерялась, но быстро сообразила: телеграмма! Конечно! И никакой — при их натянутых отношениях с Валентиной — фальши! Никаких искусственных — «со слезой» — оттенков в голосе. Честный казённый бланк со строкой скупых соболезнований — и точка! И это даже хорошо, что беспутный Лёшенька до сих пор не удосужился обзавестись телефоном — стало быть, можно обойтись без сентиментальных паясничаний! Без притворства!

Обрадованная возможностью не кривить душой, Мария Сергеевна чуть было не отправила телеграмму следующего содержания: Валентина, радуйся! Алексея Господь призвал к Себе! Радуюсь и молюсь вместе с тобой! (Вообще-то, надо сказать, вполне естественного содержания для настоящего христианина, но почему-то не принятого в подобных случаях.) Мария Сергеевна — пока отыскивала адрес Гневицкого в их общей со Львом записной книжке и набирала номер, по которому принимают телеграммы, — сообразила это и, отдавая дань неискоренимому лукавству дольнего мира, продиктовала самое что ни на есть банальное: Валентина, потрясена известием о гибели Алексея. Крепись. Скорблю и молюсь вместе с тобой. Мария.

Исполнив долг жены друга, Мария Сергеевна прошла в свою комнату и, пав на колени перед иконой Спасителя, недолго, но горячо молилась о прощении всех грехов рабу Божьему Алексею и даровании ему Царствия Небесного.

Надо заметить, что вопреки обвинениям в инфернофилизме — любви к адским мукам — иногда в запальчивости бросаемым её Лёвушкой в отношении ортодоксального православия, сама Мария Сергеевна нисколько не вдохновлялась ни раскалёнными сковородами, ни пылающей смолой, ни кипящей серой, ни воплями, ни зубовным скрежетом, ни глумливыми ухмылками козлоногих палачей. Напротив, исполненная смирения — и трепеща от ужаса! — женщина надеялась, что сия чаша минует и её, и всех её близких, и всех её дальних — всех, исключая, может быть, самых великих грешников.

Однако, поскольку ни у самой Марии Сергеевны, ни у отца Никодима, ни, кажется, у всей Церкви в целом не существовало чётких критериев, кого следует считать самыми великими грешниками, то оставалось уповать лишь на милосердие Божие — Его, постоянно прославляемое с амвона, человеколюбие да на беспрекословное послушание своему духовнику. Особенно — на послушание. И Мария Сергеевна — уповала. Ничуть не смущаясь тем, что человеколюбие, питаемое воплями и зубовным скрежетом кипящих в котлах и поджариваемых на сковородках ослушников, подозрительно смахивает на человеколюбие садиста-людоеда: на что Лев Иванович неоднократно пытался обратить её внимание — разумеется, безуспешно: ибо формальной логике женщины, как правило, предпочитают «диалектическую».

Помолившись за упокой души раба Божьего Алексея, Мария Сергеевна переоделась в домашнее платье и занялась уборкой квартиры: ибо чистота являлась её девизом — чистота одежды, жилища,мыслей, тела, души. Правда, Лев Иванович язвил, что чистота его женой понимается несколько односторонне: как отсутствие — отсутствие грязи, эротики, мыслей, секса и, наконец… души! И хотя эти ехидные парадоксы Мария Сергеевна объясняла соединённой с юношеским любострастием старческой похотливостью своего маловера-мужа, они её почему-то больно задевали — Лёвушкины язвительные парадоксы.

Закончив уборку, Мария Сергеевна — очень смущённая рекомендациями жутковато преобразившегося в психиатра Извекова отца Никодима — впала-таки в грех чревоугодия: сварив с лапшёй и петрушкой маленького цыпленка, женщина съела тарелку супа и половину цыплёнка с салатом их из двух помидоров. Да ещё — со сметаной! А, как известно, стоит только поддаться греховной слабости…

…нет — не сразу! Сразу после ужина Марией Сергеевной овладела самая что ни на есть насущная забота: Господи! Лёвушка! Он же в Великореченске задержится дней на пять — не меньше? А чтобы завтра дать ответ отцу Никодиму, согласие мужа на её переход в православную гимназию требуется получить уже сегодня! И?

Да, Мария Сергеевна была абсолютно уверена, что со стороны мужа не будет никаких препятствий в её переходе на невозможно желанную работу — но! Отцу Никодиму требовалась вовсе не её стопроцентная уверенность, а — обязательно! — формальное согласие Льва Ивановича Окаёмова… Допустим, войдя в её положение, отец Никодим день, два, а возможно, и три согласится подождать — однако дольше… это ведь зависит не только от него… не зря же, предложив ей вчера столь вожделенное место, он настаивал на незамедлительном ответе… а она? Вместо того, чтобы, справившись с детской обидой — ведь разве впервой её Лёвушка походя оскорбляет святыни? — сказать мужу о предложении отца Никодима и получить от него так необходимое ей согласие, надулась, видите, как кисейная барышня, заперлась в своей комнате и — будьте любезны! Время упущено! Непоправимо?.. вот уж, воистину, никогда не откладывай на завтра… а соединиться с Великореченском?

Мария Сергеевна принялась лихорадочно листать записную книжку — так: телефоны изостудии, детской художественной школы и почему-то речного порта. Увы — ни одного персонального телефона! Можно подумать, что Великореченск это не крупный областной город, а легендарный — из анекдотов — Урюпинск.

Да… результат, скорее, отрицательный… Мария Сергеевна задумалась: конечно, не безнадёжно, но… разумеется, и в изостудии, и в художественной школе общие знакомые найдутся… однако завтра — немыслимо… попахивает кощунством… в день похорон докучать мелкими житейскими проблемами — нет, конечно!.. а послезавтра?.. сомнительно… даже если она через кого-нибудь и сможет связаться с мужем — Лёвушка будет в состоянии малокоммуникабельном… стало быть, в лучшем, случае — в пятницу… а это, к сожалению, поздно… да-а, положеньице…

…между тем Лукавый, приободрённый грехом чревоугодия, нахально подзуживал:

«Брось, Мария! Не мучай себя тошнотворными сомнениями! Ведь ты же прекрасно знаешь: Лев Иванович целиком будет «за». А работа в православной гимназии — подумай! — занятие-то, ох, какое богоугодное. Недаром, едва только ты услышала об этой возможности, сердечко-то твоё всколыхнулось — а? Помнишь, Мария? А в банке? Где деньги — в лучшем случае! — грязные? Уворованные у трудового люда? Ах — есть и не уворованные? Нажитые, так сказать, честным предпринимательством? Не знаю, Мария, не знаю… Плут и Плутос — бог богатства — слова однокоренные… Да ещё ГКО всяческие… Разве, Мария, у вас в банке не шепчутся, что к осени всё покатиться в тартарары?.. Ах, шепчутся?.. И не стыдно тебе, Мария, принимать участие в этой всеобщей обираловке? Тем более — когда перед тобой открылась такая возможность? Служить не мамоне, но Богу?! Ведь заповедано же — не укради!»

Не сказать, чтобы подобным иезуитским способом, укоряя работой в банке, Лукавый искушал Марию Сергеевну впервые — куда там! Едва только она более-менее укоренилась в лоне Православной Церкви, как Враг стал ей нашёптывать свои гнусные, очерняющие рыночные реформы, мерзости. Однако с такой беспардонной наглостью — действительно, в первый раз. А всё, конечно, из-за греха чревоугодия: нет, не из-за того, что Мария съела половину цыплёнка и салат со сметаной — сегодня не было никакого поста, — а из-за того, что она получила удовольствие от этой скоромной пищи. Греховное удовольствие. Ибо всякая плотская радость — грех. И Лукавый, прекрасно зная об этом, поспешил воспользоваться Марииной слабостью. А то, что к греху женщина была невольно подвинута своим духовником — для Врага двойное торжество: открывалась прекрасная перспектива «прищучить», как следует, отца Никодима.

«А всего-то и надо тебе, Мария, — не унимался Нечистый, — чуточку опередить события. Ведь ты же знаешь: Лев Иванович безоговорочно согласится с твоим переходом в православную гимназию! Целиком и полностью! Так отчего — сомнения? Ведь по великореченским телефонам ни в четверг, ни в пятницу ты своего мужа наверняка не отыщешь, а и отыщешь — в каком состоянии? Ты что — не знаешь своего Лёвушку? Ну да, с дикого похмелья, ничего не соображая, он всё что угодно провякает тебе в ответ! И ты, Мария, будешь считать согласием этот его алкогольный бред? Всерьёз? Без лукавства? Так зачем же ломать эту дурацкую комедию? Ах — совесть?! А вот когда из-за таких благоглупостей время окажется безнадёжно потерянным и твоя православная гимназия от тебя — тю-тю? Что, Мария, твоя совесть скажет тогда? Солгать, говоришь, духовнику? Да какая же это ложь, Мария! Ведь ты же уверена на сто процентов! И потом… если хочешь быть честной, как святая Сапфира, — Лукавый явно изгалялся, о такой святой Мария Сергеевна никогда ничего не слышала, — покаешься отцу Никодиму. Попросишь его наложить на тебя самую строгую епитимью. Конечно, не такую, какую этот старый греховодник наложил на тебя сегодня! Голой, видите ли, велел лечь на супружеское ложе! Для разжигания бесовской похоти! Ничего не скажешь, хорош исповедничек — а?!»

Далее со стороны Врага последовал такой невыносимый глум, такие мучительные соблазны, что Мария Сергеевна не выдержала: бросилась в свою комнату и, обливаясь слезами, распростёрлась перед Владычицей. Не помогло, соблазны продолжали одолевать: хотелось, как в давние годы — до злосчастного аборта — забиться, сотрясаемой сладкой судорогой, в Лёвушкиных крепких объятиях, в любовном экстазе уносясь от всего земного… куда? Разумеется — в ад! Теперь-то Мария Сергеевна хорошо знала, куда ведёт грех любострастия, но, зная, всё равно ничего не могла поделать с собой — хотелось именно так, как сегодняшним утром велел ей этот жуткий психиатр Извеков: развратно-голой забраться к мужу в постель, и соблазнять, распалять, доводить его до безумия — и, разумеется, жарче солнца пылать самой.

Борясь с этим невообразимым кошмаром, Мария Сергеевна плакал и молилась, молилась и плакала — увы. Не помогали ни слёзы, ни святые слова молитв: бесовский соблазн разросся до того, что казалось, тело вот-вот содрогнётся от множественных неукротимых оргазмов — как в приснившемся накануне безбожном сне.

Будь Мария Сергеевна католичкой, она бы сейчас сорвала с себя всю одежду, и в кровь исхлестала плёткой своё греховное тело. А поскольку у православных такой способ укрощения плоти не поощряется и, соответственно, плётки у Марии Сергеевны не водилось, то измученная Лукавым женщина нашла, как ей показалось, удачный выход: принесла из кухни килограммовый пакет гороха, рассыпала его на полу перед иконой Владычицы, подобрала подол длинного платья и голыми коленками опустилась на это импровизированное подобие иппликатора доктора Кузнецова. Поёрзала, устраиваясь «поудобнее» — конечно, вдавившиеся в тело горошины создавали некоторую ломоту в коленных чашечках, но боли, на которую рассчитывала женщина, поначалу не было. Правда, к большому облегчению Марии Сергеевны, неудобство и напряжение от стояния на чём-то мелком, катающемся начали сразу же, едва она прибегла к этому, вовремя найденному ею «транквилизатору», отвлекать её от посланного Врагом соблазна. А постепенно и боль пришла — исподволь, незаметно. То, что вначале ощущалось лёгкой ломотой и слабым покалыванием, стало усиливаться с каждой минутой, и в какой-то момент женщина поняла: ей больно. Хочется встать, помассировать ноющие колени, пройтись по комнате — конечно, Мария Сергеевна этого не сделала: напротив, чувствуя, как с увеличивающейся болью ослабевает бесовский соблазн, впала в восторженно молитвенное состояние — слава Владычице! Дева Мария её избавила!

Минут через пятнадцать боль сделалась достаточно сильной — в коленях свербело, простреливало, ломило — женщина уже не без труда справлялась с нею; зато, уступив телесному страданию, рассеялся ядовитый соблазн. А ещё через пятнадцать минут, побеждённая, отступила боль — нет, она не исчезла, но будто бы отстранилась: колени потеряли чувствительность, а мучительная ломота преобразилась в приятное онемение — Мария Сергеевна возликовала: Христе Боже Светлый! Тебе и Твоей Пречистой Матери слава! Отныне, присно и во веки веков!

Разумеется, исполнившееся восторгом сердце смешало все мысли и все слова: женщина уже не молилась — в строгом смысле этого слова — но возносилась. Воспаряла душой над нашей земной юдолью.

Выйдя из глубокого транса, Мария Сергеевна стряхнула многочисленные горошины, прилипшие к коже голеней и коленей, чистой щёточкой и мучным совком собрала в кастрюлю недорогой продукт (выбрасывать съестное — грех), тщательно его промыла и замочила на ночь — имея ввиду два ближайших дня питаться этой (традиционной в России) бобовой культурой. Тем более, что завтра среда — стало быть, пост, стало быть, у отца Никодима не будет завтра никакого повода упрекнуть её в грехе гордыни: она, что называется, в своём праве.

Увы, Мария Сергеевна переоценила значение своего открытия — молитвенного стояния на горохе — и скоро, попробовав ещё два раза, с разочарованием отказалась от столь понравившегося ей средства борьбы с любострастными вожделениями: как выяснилось, боль в коленках и их онемение не способствовали молитве, а наоборот — бесстыднейшим образом от неё отвлекали. Не говоря уже о том, что от изобретённого ею способа смирения плоти, никакого экстатического воспарения души у женщины более не случалось. Но в этот единственный раз — да: воспарив душой, Мария Сергеевна одолела тёмный, посланный Врагом соблазн.


Назначив Марии Сергеевне встречу на семь часов вечера среды, отец Никодим возвратился в храм, отслужил обедню — чего, после своего только что случившегося «перевоплощения» в психиатра Извекова, делать не следовало — и, освободившись в два часа дня, сразу отправился домой. Сегодня, девятнадцатого мая, исполнялось тридцатисемилетие бракосочетания его с Ольгой Ильиничной — почему он и назначил Марии Сергеевне встречу на завтра, хотя, как психиатр, Извеков предпочёл бы не откладывать свидания: в сегодняшнем утреннем разговоре доктору весьма не понравилось душевное состояние этой женщины.

По пути домой Никодим Афанасьевич купил три белых розы и бутылку хорошего — в чём клятвенно уверил продавец в «супермаркете» — шампанского. Никакого особенного семейного торжества у пожилой четы сегодня не намечалось — после самоубийства сестры, отдалившийся и от отца, и от матери сын Николай почти постоянно обретался по заграницам — но отец Никодим не мог разочаровать матушку Ольгу, явившись с пустыми руками. В свой черёд, Ольга Ильинична тоже не могла в этот день не порадовать мужа и испекла вкуснейший, так им любимый, грибной пирог. Правда, ждала она отца Никодима несколько позже, и когда он вошёл — прямо с порога! — священнику в ноздри ударил крепкий неповторимый запах подрумянивающегося в духовке чуда.

За тридцать семь лет совместной жизни между супругами всё уже было сказано, и, после короткой молитвы вначале обеда да нескольких поздравительных слов друг другу за бутылкой шампанского, застолье прошло в полном молчании — однако в таком молчании, которое бывает дороже всех изысков и ухищрений лукавого человеческого языка.

После скромной праздничной трапезы, поцеловав и перекрестив жену, отец Никодим уединился в маленьком рабочем кабинете, собираясь, среди прочего, обдумать завтрашний разговор с Марией Сергеевной. Но, не более десяти минут посидев за письменным столом, Никодим Афанасьевич почувствовал жуткую сонливость — шестьдесят пять лет, плюс шампанское, плюс две стопки водки — и вынужден был прилечь на диван, предполагая немного вздремнуть. Однако, немного — не получилось: проснувшись и посмотрев на часы, Никодим Афанасьевич обнаружил, что он спал непозволительно долго и упрекнул себя за выпитую водку: ох уж эти розовые с золотым ободком пузатые стограммовые стопочки! Конечно, грибной пирог имеет свои права и никак не мыслим в союзе с шампанским — но всё-таки! Шестьдесят пять — это шестьдесят пять: вполне бы хватило одной стопки! И одного фужера шампанского! По примеру своей супруги. Которая водку лишь пригубила. А Он? Мало того, что хватил две полных стопки — вылакал всё шампанское! Греху невоздержанности предавшись хуже мирянина! Да что там! Иные из его прихожан вино употребляют лишь причащаясь — по ложечке. Та же Мария Сергеевна. А он?

По счастью, у священников, как правило, нет времени заниматься долгими «самокопаниями», и, главное, из-за опасности впасть в грех уныния, пастырям нельзя давать места в душе этим интеллигентским штучкам. А посему, встав с дивана, до ужина — до девяти часов — отец Никодим усердно работал над проповедью на ближайшее воскресенье, отложив на завтра размышления о проблемах Марии Сергеевны. И после молитвы, около одиннадцати часов ночи устроившись рядом с уже спящей матушкой Ольгой и потушив ночник, Никодим Афанасьевич, конечно, не предполагал, что сразу по пробуждении его душу зацепит извечный враг человеческого рода. Зацепит сомнениями в верности советов, данных им Марии Сергеевне. Ловко — естественно, не без подтасовки — воспользовавшись троичностью земной человеческой природы: как существа биологического, социально-интеллектуального и духовного.

Встав, как обычно, около шести утра, Никодим Афанасьевич зашёл в ванную и здесь, за чисткой зубов лечебно-профилактическим «фтородентом», был ущемлён Врагом:

«Ай-яй-яй, отец Никодим! Епитимью, которую ты вчера наложил на Марию Сергеевну, вспомни-ка?! И тебе не стыдно? Поддался, понимаешь ли, на провокацию горе-врача Извекова и свою духовную дочь прямо-таки обрёк на блуд! Велев ей и в себе, и в муже распалять греховную телесную похоть! Отец Никодим, окстись!»

Первый укол Врага застал Никодима Афанасьевича врасплох: кое-как дочистив зубы и без всякого удовольствия постояв под душем, священник вышел к завтраку нисколько не посвежевшим — казалось, погрустнел даже дракон на его шёлковой китайской пижаме. Заметив удручённое состояние мужа, — что за все годы со времени принятия сана случалось с ним крайне редко — матушка Ольга, подавая на стол разогретый грибной пирог, попробовала отвлечь батюшку разговорами на мелкие хозяйственно-бытовые темы: дома ли он будет сегодня обедать? во сколько? что сготовить на ужин? — и т. д., и т. п.

Односложно отвечая на вопросы жены и рассеянно тюкая вилкой в салатницу с дольками помидоров, Никодим Афанасьевич с большим трудом выстраивал оборону против вероломного напавшего на него Врага:

«Да, посоветовал… ладно — чего уж! — наложив епитимью, можно считать, принудил. Но Мария Сергеевна… ведь — в своём презрении к плотским радостям, жажде духовного совершенства — она довела себя до грани крайне опасного нервного срыва! А физиология — есть физиология. Да ещё — в сочетании с предельно неустойчивой психикой? С ярко выраженной истероидностью? К тому же — нельзя исключить и параноидальные мотивы! И потом… её муж… Лев Иванович… сколько он будет терпеть жену-монашку? А разойдётся? И Мария Сергеевна в этом случае загремит прямиком в «психушку»? И хорошо — если только в «психушку». А ну как, не дай Бог, что-нибудь похуже?.. при её-то крайне лабильной психике… на кого в этом случае ляжет её грех? На меня!»

Однако Лукавый не унимался:

«Ага, выкручиваешься! Оправдываешься — как психиатр Извеков? А мне, знаешь ли, до этого горе-доктора, который ухитрился проворонить собственную дочь, нет никакого дела! Таблеточки, понимаешь ли! Седуксен, нозепам, реланиум! Чего уж! Аминазинчика Маше — а? Психиатрическое светило пущай пропишет! — измывался Враг. — Впрочем, таблеточки — ладно. НАМ они безразличны. МЫ, так уж и быть, их прощаем. — От этих многозначительных «НАМ» и «МЫ» Никодим Афанасьевич похолодел: уж не намекает ли Мерзавец?! А между тем, Лукавый вошёл в раж: — Ах, истерия, ах, паранойей попахивает… а серой — отец Никодим, не хочешь?! Священнику — и такое? Голенькой — видите ли! А может, ещё — в кружевном бельишке? Да позавлекательнее потрясти пышными телесами — скидая его перед мужем? Или — не только перед мужем? А? Ведь стоит чуть-чуть поддаться любострастной похоти — и? Скажешь — не знаю? Врёшь, отец Никодим, прекрасно знаешь! Что таблеточки психиатра Извекова — вздор! Что истерия — Я! И паранойя — тоже! Ну, так и изгоняй МЕНЯ — свя-я-щенничек! Или — слабО? А может, не хочешь — лукавый пастырь?»

От такой наглости Врага Никодим Афанасьевич форменным образом оторопел — это выходит, что же?! Наложив на Марию Сергеевну такую епитимью, он целиком и полностью оказался во власти клеветника — сиречь: диавола?

«Сгинь, нечистый!», — мысленно произнёс отец Никодим и размашисто перекрестился.

— Никодимушка, что с тобой?! — увидев это, для неё совершенно немотивированное, крестное знамение, всполошилась Ольга Ильинична. — Ни с того ни с сего креститься…

— Да нет, матушка, и с того и с сего, — испуганным возгласом жены приведённый в чувство, ответил священник, — Лукавый, понимаешь ли… достал-таки, бестия… ух, искушает как! Прости, Оленька, — сообразив, что его путаные объяснения могут ещё сильнее смутить жену, переменил тему Никодим Афанасьевич, — нельзя, знаешь ли, возвращаться к прежнему — опасно! А тут прихожанка моя, Мария Сергеевна… кстати, она к нам придёт сегодня в семь. Ты уж чего-нибудь постненького — повкуснее! — организуй к чайку? Ладно? А то эта дурища себя чуть ли не голодом морит. Хотя внешне — кровь с молоком! — этого по ней ни за что не скажешь. Сорок пять, понимаешь, вторая молодость… а эта дура… ну, так вот! Вчера она исповедовалась, а я вдруг заговорил с ней не как священник, а как психиатр… о-хо-хо, грехи наши тяжкие… как священник, понимаешь ли, я ей должен советовать одно, а как психиатр — совсем другое. Ну вот: Лукавый меня и поддел на этом! Вообще-то — можно бы… да нет! Глушить её нейролептиками — грех. Надеюсь, не то у неё заболевание… Ладно, мать! — заметив тревогу в глазах Ольги Ильиничны, преобразился отец Никодим, сверкнув из-под густых бровей своим знаменитым «разбойничьим» взглядом, — где наша не пропадала! Шиш Нечистому! Отмолюсь, открещусь, отчураюсь! В крайнем случае — подамся в Сергиев посад, на недельку на покаяние… Ну, а к ужину… чем бы попотчевать эту постницу?.. она ведь к нам придёт прямо с работы…

— Суп, может быть, грибной? — обрадованная исчезновением гнетущей тени, взбодрилась Ольга Ильинична. — А на второе — отварное что-нибудь, рыбное? Осетринки, к примеру? И на оливковом масле — как ты любишь — картошечки «фри» нажарить?

— Картошечки — да. А вот осетрины, мать, не стоит. Может не так понять. Отвари-ка ты лучше кеты. Или — судака. Ну, словом, чего попроще. Палтуса, скажем, сома, горбуши. Нет, всё же — горбуши. И вкусно, и достаточно скромно. Как она сейчас в нашем магазине — есть?

— Горбуша-то? Должна быть… мороженая, конечно. Я, батюшка, лучше схожу в «Дары моря» — там свежий судак бывает.

— Чтобы по-своему — да? Прости, мать, придираюсь… судак — так судак.

И по дороге в храм, и даже во время службы Лукавый нет-нет, да и уедал понемножечку отца Никодима — однако священник, кое-как отразив первый утренний натиск, сделал единственно верный вывод: ни в коем случае не вступать с Врагом в дискуссию. Не вести никаких споров, не ввязываться — Боже избави! — в заведомо безвыигрышный диалог. Крестное знамение да молитва — вот действенное оружие против всех гнусных поползновений Врага. И ничего — кроме: ибо слабый человеческий разум, не имея опоры в Боге, будет всегда уловлен хитросплетённой сетью Лукавого.


Мария Сергеевна позвонила без пяти семь. Поцеловала руку открывшему дверь отцу Никодиму, поздоровалась с матушкой Ольгой и сразу же была отведена в столовую — нет, нет, никаких возражений! обидишь матушку! она так старалась! что? постный день? конечно! а скоромным тебя, Мария, никто потчевать не собирается! грибной супчик, рыба, а что жареная картошка — так на растительном масле. И — причуды нашей лукавой психики! — в постный день съев вкусный обильный ужин, женщина себя не упрекнула в грехе чревоугодия: ведь не сама — в гостях, да ни у кого-нибудь, а у своего духовного отца! Но и это не всё: в отличие от вчерашнего, Враг не посмел ей сказать ни одного ехидного слова — из чего Мария Сергеевна сделала немного поспешный вывод, что в доме священника Нечистый совсем не имеет власти.

После ужина отец Никодим уединился с женщиной в рабочем кабинете и, помолившись, усадил Марию Сергеевну в удобное мягкое кресло — однако, намереваясь поговорить с нею как пастырь, замялся на несколько минут: слова «душеспасительной» беседы, хоть убей, не шли ему на ум. Выручила сама Мария Сергеевна: сообщив о срочном отъезде мужа и о невозможности в этой связи в ближайшие несколько дней получить согласие Льва Ивановича на её переход в гимназию, женщина попросила священника придержать вожделенное место хотя бы до понедельника.

(И Враг отступил! Его страшный соблазн — немножечко, из самых благих побуждений! — соврать своему духовнику, женщина всё-таки одолела.)

Отвечая, обрадованный и неожиданной помощью, и — главное! — честностью Марии Сергеевны (ведь не на исповеди! ведь житейски — по ситуации — ложь у женщины прямо-таки вертелась на языке!), отец Никодим в первую очередь её похвалил:

— Молодец, Мария! Что не оступилась, не соврала. А ведь хотела — чувствую. Ведь уверена, что муж возражать не будет. И, значит — почти не ложь. А-таки — нет! На такой вот, с виду невинной лжи нас особенно улавливает Лукавый! Ох, как улавливает, стервец! Поэтому — повторюсь — молодчина, Мария, умница. А насчёт гимназии — можешь не беспокоиться. Я теперь, если надо, расшибусь в лепёшку, чтобы тебе досталось это место. Хотя, думаю, расшибаться в лепёшку мне не потребуется. Гимназия — всё равно с сентября. Конечно, бухгалтер им нужен раньше. Однако неделю, а то и две… так, по-твоему, мать, Лев Иванович вернётся в понедельник, во вторник?

— Надеюсь, отец Никодим — не позже… ведь Лёвушка… он хоть и может напиться по-свински, однако же — не запойный. День-два, а больше, слава Богу — нет: организм не выдерживает. Даже в молодости — после двух дней ему обязательна была нужна передышка. Хотя бы — коротенькая. А уж сейчас-то… хотя… погиб всё-таки лучший друг…

— Ладно, Мария, не суетись. В понедельник, во вторник — подождут в епархии! А в Великореченск — не надо. Не звони, не мешай, не отвлекай от похорон. Друга-то как зовут?

— Алексей. Алексей Гневицкий. А по отчеству… по-моему — Петрович… да! Точно! Алексей Петрович Гневицкий.

— Алексей, стало быть… Что ж, Мария, за упокой души раба Божьего Алексея обязательно помолюсь сегодня… Сама-то — как? Помолилась?

— Да, отец Никодим, конечно. Как только прочла Лёвушкину записку — сразу.

Чрезвычайно довольная собой — мало того, что посрамлён Лукавый и она удостоилась столь редкой и столь желанной похвалы от священника! теперь ей наверняка достанется вожделенное место! — Мария Сергеевна собралась с духом и заговорила о непосильной для неё епитимьи. Очень смущаясь, попросила отца Никодима избавить её от непереносимого стыда — уподобясь последней потаскушке, соблазнять собственного мужа. И, не зная этого, наступила на больную мозоль священника, а вернее, разбередила свежую, коварным Врагом нанесённую утром рану — ох, как же не хотелось отцу Никодиму смотреть сейчас на сидящую в кресле женщину рентгеновским взглядом психиатра Извекова! Однако, заговорив о вчерашней епитимьи, Мария Сергеевна едва ли не вынудила священника обратиться к старой профессии:

— Освободить, говоришь, Мария? Понимаешь ли… как священник… я не имел никакого права… и более — взял на себя страшный грех… рекомендации психиатра Извекова припечатывать такой вот кощунственной епитимьёй. Однако… нет! Погоди! Ты ведь со Львом повенчана?

— А как же! Ещё в девяностом. Вскоре после крещения. Когда я только-только начала приобщаться к Церкви. И Лёвушка — молодец! — тогда нисколько не возражал.

На одном дыхании выпалила Мария Сергеевна, почувствовав, что гнусная епитимья будет вот-вот снята. Увы, женщина не подозревала, что дальнейший разговор пойдёт несколько не по тому руслу, чем она понадеялась, услышав покаянные слова отца Никодима.

— Ну вот… а теперь подумай… если Лев Иванович с тобой разойдётся — на ком будет грех?

— Как это — разойдётся?! Ведь мы же — венчаны! Ведь по закону — нельзя!

— По какому закону, мать? По гражданскому — очень можно. А по церковному… в случаях прелюбодеяния… или когда один из супругов не может или не хочет исполнять свои супружеские обязанности… церковь, знаешь ли, тоже разводит! Конечно, это жутко канительно, требует серьёзных доказательств… только твоему Льву, как я понимаю, церковный развод — до лампочки? Напишет заявление в ЗАГС — и будьте любезны!

— Но я же… я…

Покраснев от смущения, залепетала Мария Сергеевна. Вообще-то, священник ей говорил не раз, что с мужем следует быть поинтимнее, но вот так, ребром, вопрос он поставил впервые. И, сердясь на себя, Никодим Афанасьевич не стал дожидаться, пока смешавшаяся женщина отыщет потерявшиеся слова, а непростительной резкостью оборвал её аморфную фразу:

— …упряма как чёрт! Прости, Господи! Сорвалось-таки. Знаю Мария, что ты никогда не отказываешься от своих супружеских обязанностей — ещё бы! Ты, голубушка, лучше мне вот что сейчас скажи… твой Лев Иванович… он — по своей природе — насильник?

(Нет, всё-таки Лукавый коварен до безобразия! Стоило отцу Никодиму нечаянно чертыхнуться и — пожалуйста! С женщиной сразу же заговорил не священник, а психиатр!)

Этот неожиданный крутой поворот выбил Марию Сергеевну из колеи: кому отвечать на заданный вопрос? Отцу Никодиму? Или — не дай Бог! — доктору Извекову?

— Лёвушка — насильник?.. что вы! Конечно — нет! Куда ему! Уж скорее — рохля… хотя… не такой уж и рохля… во всяком случае, как говорится, ездить на себе никому не позволит… но чтобы насильник — нет! Ни в коем случае!

— Так я, Мария, примерно, и думал. Прости, что задал тебе этот неловкий вопрос, но… — отец Никодим чувствовал, что, вопреки желанию, стремительно превращается в психиатра Извекова, противился такому превращению, увы — безуспешно, — поверь, не из вредности. Хочу, чтобы ты сама задумалась, чего ты действительно хочешь? Уйти в монастырь? Ласково помыкать мужем? Превратив его в эдакого привилегированного раба? А может — стать мамой своему Лёвушке?

И это вот, — стать мамой своему Лёвушке, — оказалось той каплей, которая переполнила чашу. Марию Сергеевну прорвало:

— Хочу ребёночка! Того, которого убила! И другого! Которого уже не смогла родить!

Захлёбываясь, прорыдала сорокапятилетняя женщина.

Столь бурной реакции Никодим Афанасьевич совершенно не ожидал: главное, в чём ему на первой же исповеди покаялась Мария Сергеевна — именно в злосчастном аборте, и он тогда же отпустил ей этот тягчайший грех, но… сейчас, утешая плачущую женщину, Извеков вынужден был признать: и как священник, и как психиатр он оказался не на высоте. Оказывается, душа у Марии Сергеевны болела гораздо сильнее, чем ему представлялось прежде. И, главное, время эту душевную боль если и исцеляло, то крайне медленно… А тут ещё навязанное самой себе, приведшее едва ли не к полному разрыву с мужем, ложное благочестие — возведённое, так сказать, в энную (абсурдную!) степень грехоненавистничество… И?..

…и отец Никодим не нашёл ничего лучшего, как напоить женщину валерьянкой. От которой — а, скорее всего, от выпитого вслед за лекарством стакана воды — Мария Сергеевна почти успокоилась и, вытирая лицо платочком, заговорила со священником относительно твёрдым голосом:

— Простите, отец Никодим — нервы. В последнее время — что-то совсем плохие. Старею, видимо. Чуть что — в слёзы. Раньше, знаете, я плакала очень редко, а вот сейчас…

— Ничего, Мария. Выплакалась — и хорошо. Это я тебе сразу говорю и как священник, и как доктор. — Никодиму Афанасьевичу было необходимо довысказаться, однако, поняв, насколько беззащитна душа Марии Сергеевны, он стал с большой осторожностью подбирать слова. — Епитимью — конечно. Снимаю безоговорочно. И более — каюсь. Что посмел наложить такую — с позволения сказать — епитимью. Ты уж прости, Мария. Вчера меня явно попутал бес. Священнику быть кем-нибудь ещё… скажем, психиатром… это же — прямо в лапы Нечистому!

Нужные слова наконец-то были произнесены, невозможная епитимья снята — выплакавшаяся и утешенная Мария Сергеевна вспомнила, что она, как-никак, женщина и на минуточку попросилась в ванную: после обильных слёз и бурных рыданий видочек-то ой-ёй-ёй, небось?!

На недолгое время оставшись в одиночестве, отец Никодим попробовал подвести итоги близящейся к концу беседы. Малоутешительные для него итоги — и как священнику, и как психиатру Никодиму Афанасьевичу приходилось признать своё поражение. Особенно — как священнику. Несколько лет наставлял Марию Сергеевну, вёл с ней душеполезные беседы, исповедовал и отпускал грехи — словом, воцерковлял — и что он имеет в итоге? Отдалившуюся от мужа, опасно экзальтированную фанатичку! Да, считающую себя христианкой… вот именно — считающую… а в действительности?.. и — хуже! Мучительные сомнения?.. ему — как священнику — они посланы не за это ли? За никудышное исполнение своего пастырского служения! Как предупреждение Свыше? И хорошо — если Свыше…

Беспорядочное мельтешение ни во что путное не складывающихся обрывков мыслей начинало всё сильнее раздражать отца Никодима — по счастью, вернувшаяся Мария Сергеевна положила конец этому умственному безобразию: внимание священника переключилось на женщину. Мимоходом отметив, что за какие-нибудь три-четыре минуты Мария Сергеевна обрела вид не хуже, чем телеведущая из программы новостей, Никодим Афанасьевич решил довести до логического завершения разговор с нею — о, конечно же, обходя острые углы и тщательно выбирая слова! — довысказаться без обиняков о её отношениях с мужем.

— Говоришь, Лев — не насильник ни в малейшей степени?.. ну, насколько-то — должен быть, как всякий мужчина. Однако — действительно — вытеснить, заместить, сублимировать свои агрессивные импульсы… как мужчина цивилизованный… он, разумеется, мог. Ну и, конечно, природный уровень агрессивности у него не высок… но и — поскольку не даёт садиться себе на шею — не слишком низок… вот и подумай, мать: грех любострастия — самый ли тяжкий он для тебя? Другого ввести в грех — не тяжелее ли? А ведь введёшь… обязательно введёшь своего Льва!

— Отец Никодим — неужели?.. Вы думаете, что Лёвушка со мной разойдётся?..

— Если всё останется по-прежнему — уверен. Давай, Мария, порассуждаем. Что делает сильный агрессивный мужчина, когда женщина ему противится? Нападает! Слабый? Сдаётся! А сильный, однако не агрессивный? Уходит, Мария! Не обязательно внешне: внешне — если ещё длится любовь — он может терпеть годами, но ведь никакая земная любовь не вечна… А твой Лев Иванович — и по тому, что рассказываешь ты, и по моему с ним знакомству — именно из таких: сильных и неагрессивных.

— Лёвушка — сильный?! Хотя… по-своему — да, наверно… в девяносто втором, в девяносто третьем… когда их оборонка разваливалась, и они на бобах сидели… не спился ведь! И потом… так, по-вашему, отец Никодим — мне самой?!

Перспектива потери мужа, на которую Марии Сергеевне более чем прямо указал священник, заставила женщину посмотреть по-иному на грех любострастия — без прежней нетерпимости неофитки.

— Слава богу, мать, поняла! Что в миру без греха — нельзя. Что, стремясь жить без греха в миру — мы неизбежно впадаем в грехи более тяжкие. А то ведь вчера… прости, Мария, это я говорю уже о себе… А тебе вот ещё что скажу. Не только в интимной жизни твоя гордыня тебя отвела от мужа. Конечно, это и моё упущение, и моя, если хочешь, гордыня… Однако — Врагу без разницы… В общем, Мария, так: астрологией Льва не кори, не нуди, что редко посещает храм, что не соблюдает постов — не морщись, если, на твой взгляд, услышишь от него что-нибудь богохульное, пропусти мимо ушей. Помни, апостол Павел сказал: «Жёны, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому что муж есть глава жены». К тебе, Мария, особенно относятся эти слова. Кажется, всё… Нет, погоди: нозепам пока принимай — и вот тебе телефон Ильи Шершеневича. Прекрасный, знаешь ли, психиатр. Один из лучших. Завтра же обратишься к нему от моего имени — спросишь Илью Натановича. А то вчера я — совсем! Явно Нечистый попутал!

— И что, отец Никодим? Я должна буду делать всё, что велит этот доктор?

— Всё — Мария. Конечно, истерия — не паранойя, но, тем не менее, шутить с ней не стоит. В случай чего — покаешься. А я — отпущу.

Попрощавшись с Марией Сергеевной, отец Никодим почувствовал: Лукавый от него отступил. Затаился до времени в своём смрадном укрытии.

* * *
Лев Иванович немного ошибся: в опустевшей Алексеевой квартире не ждали никого, кроме Светы и Наташи — все, пожелавшие проститься с Гневицким, должны были придти в детскую художественную школу, в которой Алексей Петрович преподавал вот уже десять лет и куда к тринадцати часам предполагалось доставить гроб с его телом.

(Народу ожидалось великое множество: из театра, речного порта, оборонного НИИ, не говоря о художниках — за двадцать семь лет своего пребывания в Великореченске Алексей Гневицкий оставил очень заметный след. Во всяком случае — в широком кругу местной интеллигенции. Правда, как с данным кругом соприкасались иные из «речных волков», было не совсем ясно: Окаёмов относил это на счёт ненавязчивого дружелюбия Алексея, благодаря которому он повсюду имел приятелей и которое — очень возможно! — привело к столь трагическому финалу.)

Приход Наташи и Светы окончательно вернул Валентину в норму — чему очень обрадовались и её подруги, и (особенно!) Лев Иванович. Мало того, что острое душевное расстройство вдовы удручало само по себе — из-за обвинений, продиктованных её помрачённым мозгом, оно давило на Окаёмова эдакой наваленной на грудь грудой огромных булыжников — ведь, какими бы несправедливыми ни казались обвинения Валентины, а злосчастный прогноз он таки сделал. Посоветовал другу поберечься в ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая 1998-го года. И этим своим советом… тьфу, тьфу, Боже избави! — очень возможно — что?..

К счастью, Валентина Андреевна, отойдя от психического шока, совсем забыла о жутких обвинениях, высказанных ею в адрес астролога — направив гнев на убийц Алексея. (Версию несчастного случая — как идиотскую! — она, естественно, не рассматривала.) Само собой, вдове никто не возражал: ненависть к неведомым мерзавцам отвлекала её от горя и была для Валентины не худшим выходом после трёх дней душевного оцепенения, в которое, узнав о смерти возлюбленного, впала женщина — перекипит, переболит и, Бог даст, утешится.

Сообразив, что сейчас ни под каким видом нельзя передавать деньги Валентине Андреевне, Окаёмов улучил момент, когда вдова вышла в ванную, и чуть ли не насильно всучил подругам тысячу долларов — нет-нет! никаких отказов! много? остаток вернёте Вале! сам? нет, сам не могу, Валентина не так поймёт, Танечка знает…

К двенадцати часам Валентина Андреевна выглядела хоть и трагически, но по-человечески, уже не являя собой образ воплощённого безумия: вся в чёрном, с бледным лицом, пылающими глазами, однако вполне осмысленным взглядом — пора. До художественной школы предстояло ехать минут двадцать, да ещё сколько-то времени ждать трамвая — очень пора! По счастью, трамвай подошёл скоро — в половине первого Окаёмов, вдова и её подруги, поднявшись по трём широким ступенькам, входили в настежь распахнутые двери кирпичного двухэтажного здания.

Едва Лев Иванович переступил порог, как к нему стали подходить знакомые, полузнакомые и совсем незнакомые мужчины и женщины — о дружбе Окаёмова и Гневицкого в Великореченске слагались легенды. (Чуть ли не тридцать лет после института — и продолжают регулярно встречаться! живя в разных городах! имея разные увлечения! вообще — будучи очень несхожими людьми! и — тем не менее — тридцать лет! нет — наверняка не баз колдовства!)

Поздоровавшись и перекинувшись несколькими словами с множеством из собравшихся, Лев Иванович на какое-то время остался без присмотра и получил возможность, не отвлекаясь, осмотреться по сторонам. Просторное с высоким потолком помещение первого этажа — одновременно: холл, вестибюль, актовый зал и всё, что необходимо — было заполнено множеством людей в тёмных одеждах: мужчины и женщины, взрослые и дети — все, в ожидании, не спеша переходили с места на место, то соединяясь в небольшие группки, то вновь расходясь с особенной, случающейся только на похоронах, сосредоточенностью. Конечно, занятия сегодня были отменены, но питомцы Гневицкого не могли не проститься с любимым учителем — детей, на взгляд Окаёмова, собралось не меньше, чем взрослых. И это современно «поколение пепси» вело себя удивительно тихо: а которые никак уже не могли сдержать бьющую через край энергию — всё-таки, дети! — благоразумно выскальзывали во двор. Куда, кроме них, то и дело отлучались многие из мужчин и иные из женщин — покурить в тени старого вяза.

Лев Иванович посмотрел на часы — без десяти час — и тоже отправился во двор: для него, заядлого курильщика, на двадцать пять минут забыть об очередной порции никотина было чем-то выходящим из ряда — видимо, утренние валентинины обвинения задели астролога не просто больно, но и очень глубоко, едва ли не до самого «дна души».

Дымя под огромным раскидистым деревом и перекидываясь несколькими словечками то с одним, то с другим из собравшихся здесь курильщиков, Окаёмов заметил, что во вчерашнем телефонном разговоре Татьяна Негода вольно или невольно изрядно драматизировала ситуацию: отнюдь не все из друзей-мужчин Алексея, запив по чёрному, самоустранились от связанных с похоронами забот. Нет — иные участвовали: бегали, собирали справки, договаривались в Мэрии и с кладбищенскими рабочими, а что при этом для укрепления духа употребляли отнюдь не минеральную воду — такова наша земная жизнь: сегодня хоронишь ты, завтра — тебя.

Автобус-катафалк с телом Алексея Гневицкого прибыл с пятиминутным опозданием — гроб поместили на задрапированном чёрным подиуме для натурщиков: широком и низком. Видеть было удобно, а вот целовать, прощаясь — не очень: тем, кто повыше, приходилось складываться едва ли не вдвое. К тому же — Валентина: как только гроб оказался на подиуме, она опустилась на колени и замерла в изголовье совершенной статуей — не крестясь, не целуя, не плача, лишь затрудняя желающим и без того не простую задачу, коснуться губами воскового лба Алексея. Уважая горе вдовы, (а хоть потомок шляхтичей никогда ни с кем не был расписан, последние несколько лет Валентину в Великореченске безоговорочно признавали его женой) прощающиеся растерялись на несколько минут, пока Татьяна Негода не уговорила одеревеневшую женщину сместиться влево, а кто-то из мужчин не догадался подвинуть изголовье гроба к самому краю подиума — после чего всё пришло в норму.

Было с десяток дежурных венков, были розы, но в Великореченске в эту пору цвела сирень, и гроб с телом Алексея Гневицкого утонул в белом душистом облаке.

Под потолком сновали невидимые ангелы, в раскрытые настежь двери влетела ласточка и, стремительно описав круг над гробом, вновь выпорхнула в небесную голубизну — Лев Иванович почувствовал, что сейчас заплачет. Не от жалости или скорби — нет, от странного, близкого к религиозному умилению чувства: отрешённое от всего земного лицо Алексея виделось Окаёмову одухотворённым сверх всякой меры. Казалось, стоит ему самому закрыть наливающиеся слезами глаза и он обретёт высшую, уже открывшуюся другу реальность. Естественно, бесовский соблазн: не завершив предназначенного здесь, мы не можем заглянуть туда — однако, соблазн страшно прельстительный: по лицу Льва Ивановича катились крупные слёзы, а астролог, не замечая их, уносился в нездешние пределы. Да, самообман, но для Окаёмова утешительный самообман: душевно соприкоснувшись с другом, он, как ему ненадолго показалось, наконец-то освободился от бремени неосторожного астрологического прогноза.

Правда, со стороны внутреннее преображение Льва Ивановича выглядело немного диковинно: внешне спокойный, уверенный в себе пятидесятилетний мужчина стоит, не шелохнувшись, у гроба друга, и по его лицу тихо, как дождевые капли, одна за другой скатываются слезинки. Танечка Негода сказала Окаёмову, что все присутствующие на похоронах были прямо-таки потрясены этими нездешними слезами. Конечно, сам по себе плачущий немолодой мужик — зрелище не совсем обычное, однако не такое редкое, чтобы смутить окружающих: на похоронах, наверняка употребив уже энное количество граммов — с кем не случается. Нет, все сразу поняли, что это не только не обычные «пьяные» слёзы, но даже и не те, которые принято называть «скупыми мужскими» — когда от невыносимого горя — нет, все сразу догадались: это оттуда. Ну, может быть, не все — но многие. Лично она — сразу. И не только это, по словам Татьяны, увидев плачущего астролога, она поняла: душа Алексея уже в раю — ибо только оттуда, сверху, Окаёмову могли быть дарованы такие светлые, такие тихие, такие радостные слёзы.

После, поплотнее познакомившись с Татьяной Негодой, Лев Иванович сделал поправку на её артистическую экзальтированность и, восторги этой женщины разделив на десять, всё-таки получил вполне осязаемый остаток: его необычные слёзы у гроба Алексея Гневицкого способствовали рождению ещё одной Великореченской легенды — об их (одолевшей смерть!) дружбе.

Сам Окаёмов не заметил, ни как слёзы покатились из его глаз, ни когда высохли: облако белой сирени, упорхнувшая ласточкой душа Алексея,освобождение от тяжести опрометчивого астрологического прогноза — вот все тогдашние ощущения Льва Ивановича. И ещё: истинная литургия совершилась сейчас — без священника, не в храме: пришедшие проститься с художником Гневицким, не творя никаких молитв, образовали то мистическое единство, о котором говорил Христос, где двое или трое во имя моё, там и я с вами. Конечно, можно было бы возразить, что это сугубо индивидуальные ощущения Льва Ивановича, однако, если принять во внимание слова Танечки Негоды, возражение получится не убедительным: крупные слёзы на не плачущем лице Окаёмова пробудили у всех особенные, почти неземные чувства.

Увы — кроме Валентины: весь, отведённый для прощания час, она так и простояла на коленях у гроба мужа — вся в чёрном, с горящей свечкой в правой руке — эдаким воплощённым символом скорби. Окаёмов даже забеспокоился: а не впала ли женщина снова в такое же душевное оцепенение, которое сегодняшним утром завершилось — и разрешилось! — острым маниакальным приступом? По счастью — не впала: едва только гроб с телом Алексея поместили на катафалк, вдова безудержно разрыдалась и плакала, прерываясь время от времени чтобы поцеловать покойника, всю неблизкую дорогу до кладбищенской церкви, где по православному обряду должны были отпеть раба Божьего Алексея.

Вообще-то, потомок шляхтичей не мог не считать себя католиком и, бывая в гостях у Льва Ивановича, всякий раз старался выкроить время, чтобы посетить костёл. Правда, это ему редко удавалось, но намерения — да, такие намерения он имел всегда. Однако в Великореченске оказалось неразрешимой проблемой найти ксёндза. Впрочем, о чём Окаёмову на ухо сообщила Таня, никто и не пытался её решать — молиться об успокоении души Алексея Петровича предстояло православному батюшке отцу Антонию, который согласился отпеть иноверца Гневицкого. Правда, найдя удобную отговорку: что Алексея крестили по католическому обряду — это ведь никому неизвестно? Неизвестно! Православные храмы он посещал? Посещал! Так какого, извините за выражение, лешего ему пытаются заморочить голову?! Ах, Алексей сам говорил, что, приезжая в Москву, иногда заходит в костёл? Грех, конечно, но — кто без греха? Ведь не перекрестился же? Да нет… об этом от него вроде бы никто не слышал… ну, вот! Ну, и ладненько! А блажь? Мало ли у кого какая бывает блажь! Ну, любил человек органную музыку — вот и заходил иногда в костёл. Бог простит.

Между Светой и Таней примостившись на узком боковом сиденье и с обеих сторон слыша женский, повествующий о подоплёке предстоящего отпевания, шёпот, Окаёмов думал в лад с отцом Антонием:

«Действительно! Какого, спрашивается, чёрта?! Эти сороки растрещали священнику о католицизме Гневицкого? — а в том, что это дело рук, вернее язычков, Светы и Тани, Лев Иванович не усомнился ни на минуту. — Ладно бы — воля Алексея. Так ведь нет! — Окаёмов хорошо знал, что его друг, создавая здесь образ держащегося веры отцов потомка польских конфедератов, нисколько не думал земные межконфессиональные дрязги переносить туда: Богу, по мнению Алексея, подобные глупости были до лампочки. Православный, католик, протестант, иудей, буддист, мусульманин, атеист, язычник — все Его любимые дети. Окаёмов целиком разделял это мнение друга и сейчас, левым ухом слушая Светин шёпот, а правым — Татьянин, сердился на них как на ябедниц-девчонок: — Ишь, хвастушки! Поставили священника в неловкое положение — и довольны! Не понимают, что подобный трёп — это отнюдь не любование своими грехами на исповеди! Хорошо, что у отца Антония оказалось достаточно мудрости, и он сумел найти выход из нелёгкого положения. А будь на его месте отец Никодим? Согласился бы он, рискуя отпеть католика, на эту заупокойную службу? И каково бы тогда пришлось Валентине? Интересно, болтливые девчонки подумали об этом?»

В Великореченске удостоиться погребения на Старом кладбище, это почти то же, что в Москве — на Новодевичьем: надо либо принадлежать к самым сливочным сливкам местного бомонда, либо заплатить бешеные деньги — не прямо, а в виде взяток властьпридержащим. (Женщины по пути поведали Окаёмову и об этом.) И теперь, «просвещённый», астролог имел возможность оценить преданность и заботу великореченских друзей Алексея Гневицкого: великолепно ухоженное кладбище! Всё в тени старых лип, клёнов, берёз, тополей, ясеней! Не говоря о кустах жёлтой акации, бузины, жасмина, сирени. Цветущей сейчас сирени! И на только — сирени. Беловато-розоватым цвели окружающие старую церковь яблони. Словом, живи, и… увы! Сие земное подобие Эдема с особенной остротой напоминало о бренности и краткости этой жизни. Взамен обещая… что? Окаёмов очень надеялся, что Свет, увы — только надеялся: истинной, дарованной Богом, веры он не имел. Точнее — имел её временами: как, например, сегодня, когда в художественной школе у гроба друга по его не плачущему лицу катились нездешние слёзы. А тут — у порога церкви, на оглушительно цветущем кладбище — нет: веры Лев Иванович уже не имел. Только — надежду, что никто не уйдёт в ничто.

Отпевание должно было начаться минут через пятнадцать, двадцать, когда прибудут все, добирающиеся «самоходом», из пожелавших присутствовать на церковной службе.

Валентина, как начала плакать в автобусе-катафалке, так и продолжала это занятие — Лев Иванович, Светино и Танино внимание направив на вдову, улучил несколько очень нужных ему минут одиночества. Пройтись, покурить — попробовать разобраться в своих ощущениях. Правда, последнее давалось Окаёмову с трудом — слишком много впечатлений пришлось на первую половину сегодняшнего дня: говорливая Танечка, Валентинин эмоциональный взрыв, странные (им не замеченный!) слёзы у гроба друга, искреннее сочувствие многих незнакомых людей, на миг залетевшая в двери ласточка — всё это в его не совсем трезвой голове спуталось и перемешалось до полной невнятицы. Например, ласточка — была ли она в действительности? Не примерещилась ли — подобно ангелам, порхающим под потолком? А сами ангелы? Эти призрачные, на неуловимые доли секунды очерчивающиеся вверху создания? Вдруг да — не примерещились? Вдруг да — слетелись? К гробу художника? И? Если начинаешь видеть ангелов… то? Уж не плачет ли, господин Окаёмов, по тебе «Матросская тишина»?

Мысль о психиатрической клинике показалась Льву Ивановичу курьёзной: мираж, зрительная галлюцинация, игра перевозбудившегося воображения — симптомы далеко недостаточные, чтобы всерьёз опасаться за своё душевное здоровье, но… мелькнуть-то она мелькнула!

Поймав себя на этой тревожной мысли, Окаёмов затушил и выбросил в урну недокуренную сигарету и сразу же закурил следующую: довольно! Продолжать истязать свой усталый, нетрезвый мозг — запросто можно довести себя если не до психического расстройства, то до нервного срыва! Успокоиться, несколько раз не спеша затянуться «Примой» — и назад. К людям! К Валентине, Татьяне, Наталье, Светлане, Петру, Михаилу, Сергею, Юрию — ко всем, кто собрался на похороны Алексея Гневицкого: потомка шляхтичей, художника, педагога — друга!

В церковь Лев Иванович вернулся вовремя — минут за пять до начала службы. Взял у «распорядительницы» Татьяны тоненькую свечку и пристроился в заднем ряду собравшихся, но теснящиеся у гроба люди сразу же расступились и пропустили его вперёд — будто бы говоря этим, что место Окаёмова вблизи Алексея: рядом с вдовой и другими самыми дорогими усопшему людьми. Лев Иванович встал справа, в шаге от гроба, рядом с уже не плачущей Валентиной и зажёг свою свечку от чьей-то соседской — служба началась.

Отец Антоний, вопреки образу, сложившемуся по словам Светы и Тани, выглядел достаточно молодо — лет где-то на тридцать пять — и служил в охотку. Можно даже сказать — вдохновенно. Кадило, распространяя умиротворяющий запах ладана, птицей порхало в его руке, слова поминальных молитв выпевались чистым, на редкость красивым голосом. Особенно проникновенно звучало «яко Благ и Человеколюбец» — ну и, конечно, возгласы: «со святыми упокой» и «вечная память».

Вообще-то, церковные службы — по долготе, малопонятности, нарочитой таинственности — Окаёмова тяготили, но только не эта: не чин молитв над усопшим. Отпевание, по мнению Льва Ивановича, вобрало в себя всё лучшее, всё живое, что содержалось в церковных — за многие столетия окаменевших! — традициях. Астрологу казалось: только в погребальном чине замолкает Павел, а говорит Христос. Ибо Тайна Жизни и Смерти — в отличие от нещадно эксплуатируемого церковью надуманного таинства брака — действительно велика и открыта только Спасителю.

Лишним подтверждением окаёмовской мысли о благотворной силе заупокойных молитв явилось преображение Валентины: в начале службы почти неживая, убитая горем женщина по мере её продолжения, казалось, расправляла невидимые крылья и, возрождённая, возносилась над скорбными земными реалиями — над погибелью, прахом, тленом. Конечно — не только она; Лев Иванович чувствовал: невидимые крылья расправляются у большинства присутствующих — просто у Валентины это было много заметнее, чем у других. Её бледное лицо из страдальческого вдруг сделалось просветлённым, глаза, прежде полыхавшие синим пламенем, замерцали небесной голубизной, и даже чёрное одеяние стало казаться не траурным вдовьим нарядом, а платьем Невесты, ждущей своего Жениха. Чтобы уже навечно соединиться с ним. Там, где не бывает разлук.

«Нет, что ни говори, а церковное отпевание — сила! — чувствуя радостный зуд в лопатках, словно бы от прорастающих крыльев, пытался иронизировать Лев Иванович. — Ишь, как захватило! Того и гляди — взлетишь!»

В общем-то, детски глупая, но старому скептику Окаёмову необходимая ирония: церковный обряд захватил его до того, что, казалось, он вот-вот, утратив свободу выбора, потеряет своего Бога и, очертя голову, бросится в удушающие объятия ветхозаветного Иеговы. Которого умный, коварный Павел, обманув доверчивых рыбаков, пастухов, мытарей и блудниц, ловко ухитрился облечь в украденные у Христа одежды.

От церкви до могилы было около километра — гроб, меняясь, понесли на руках. Лев Иванович подставил плечо сначала и после трёхсот шагов уступил свою ношу Юрию — всем пришедшим на похороны мужчинам хотелось принять непосредственное участие в скорбной процессии. Отойдя от гроба, Окаёмов присоединился к следующим сзади женщинам и вновь отметил, насколько благотворно подействовала на Валентину церковная служба: да, вдова потихоньку всхлипывала, промокая глаза платочком, но ни безудержного отчаяния, ни бурных рыданий, ни (самое худшее!) душевного одеревенения уже, слава Богу, не было — вековечные женские от начала времён орошающие землю слёзы. («Слёзы людские, о, слёзы людские…»)

Могила Алексея Гневицкого находилась на дальнем конце кладбища — в окружении могил местных «мафиози». (Да даже и здесь его друзья смогли получить место только благодаря гранд-секретарше великореченского Мэра и, главным образом, о чём знали очень немногие, деньгам тайного почитателя таланта художника бизнесмена Хлопушина.) Надо сказать, в ехидном, соседстве: щеголяя друг перед другом, «братки» хоронили своих павших товарищей с прямо-таки нечеловеческой пышностью, но проходило два-три года и если у покойников не оказывалось в живых никого из ближайших родственников, — а в криминальном мире такое случалось довольно часто — могилы приходили в полное запустение. Окаёмову по этому поводу даже подумалось: а не лучше ли было бы Алексею лежать на обыкновенном «народном» кладбище? Среди неимущих, убогих, сирых? А не здесь — среди торжествующего безумия властьимущих? Однако, вспомнив о Валентине, Лев Иванович переменил своё мнение: сюда, под старые липы, клёны и тополя, вдове будет приходить, несомненно, приятнее, чем на голый, низкими железными оградами поделённый на тысячи крохотных клеток участок за городом.

Когда кинули по горсти земли, Валентина заголосила по-простонародному — с воплями и причитаниями — и ревела таким образом до того, как над свеженасыпанным могильным холмиком утвердили массивный дубовый крест. После чего — на последнем пределе — вдова бросилась к его подножию и захлебнулась в зверином вое, уже не рыдая и плача, а взвизгивая и скуля: «Зачем?! На Кого?! Одна одинёшенька! — и снова: — Зачем?! Почему?! За что?!»

Слушать эти, невыносимой болью вымученные из сердца вопли было до того тяжело, что иные из женщин — Оля, Света, Наташа, Таня — не выдержав, тоже заголосили, грозя христианскую церемонию превратить в древний языческий ритуал: с вырыванием волос, расцарапыванием лица и нанесением себе множества прочих мелких увечий.

Потрясённый Лев Иванович — никогда прежде ему не случалось видеть на похоронах ничего подобного — собрался отойти куда-нибудь в сторону, но подоспевший отец Антоний спас положение: панихида над могилой Алексея Гневицкого отрезвила кликушествующих женщин — даже Валентина встала с земли и присоединила свой голос к завершающему, троекратно произнесённому восклицанию: «Вечная память».

Облако белой сирени скрыло венки и розы — земной путь раба Божьего Алексея завершился…

Покинув кладбище, собравшиеся отправились обратно в художественную школу: желающих помянуть потомка шляхтичей набиралось не меньше ста пятидесяти человек, и было немыслимо разместить их в двух алексеевых комнатках.

Правда, по прибытии Окаёмов узнал, что ближайшие друзья художника, после поминок в школе, соберутся на квартире Гневицкого — поначалу, как следует не подумав, хотели в его мастерской, но вовремя сообразили: из-за Валентины — нельзя. Вдове поминать мужа на месте его гибели — не просто чёрный, а, можно сказать, людоедский юмор. Хотя, улучив момент, Танечка Негода шепнула астрологу, что ключи от алексеевой мастерской сейчас у Юрия, и после всего-всего… очень возможно, кое-кому из жаждущих… чтобы не напрягать Валентину… словом, она мигнёт Льву Ивановичу… а там, как ему известно, рядом — пять, семь минут… но это, конечно, когда Валечку, предварительно напоив, уложат спать… кстати, сегодня при ней будет дежурить трезвенница-Наталья…

В «свете» услышанного, Окаёмов решил придерживаться избранной утром тактики: пить маленькими порциями, не спеша, хорошо закусывая — конечно, насколько это ему удастся. Тем более, что сейчас, после похорон, жутко хотелось хватить полный стакан водки.

Похоже, этого же хотелось большинству из собравшихся: стоящие на столах пластмассовые «одноразовые» стаканчики были налиты доверху. И пришедшие на поминки, сказав чуть ли не хором «Царство Небесное рабу Божьему Алексею», их дружно опустошили. После чего директор школы произнёс дежурную (по счастью, короткую) речь. Затем на середину освобождённого от мольбертов классного помещения стали выходить мужчины и женщины (друзья, коллеги и просто знакомые) и общепринятыми на похоронах пожеланиями «царство небесное», «вечная память» и «пусть земля ему будет пухом» (у кого что сказалось), завершая свои, идущие от сердца слова, выпивали из захваченных с собой стаканчиков и возвращались к столам, уступая «трибуну» следующим. Разумеется, после первых пяти-шести выступлений, никто никого не слушал, но этого и не требовалось: главное — высказаться. Помянуть добрым словом Алексея Петровича Гневицкого. Замечательного учителя, большого художника, верного друга, а главное — ЧЕЛОВЕКА.

Выступивший вслед за директором Окаёмов, вполслуха внимая прощальным речам и вполглаза наблюдая за Валентиной, (слава Богу, не отказывается от водки!) свои основные усилия направил на борьбу с коварно подкрадывающимся Зелёным Змием: не дать этому ехидному гаду раньше времени заползти в голову и затуманить ум! До вечера необходимо продержаться относительно трезвым! Союзниками в этой неравной битве у Льва Ивановича были чувство долга и отвлекающие разговоры соседей по столу, а противниками — традиции поминальной трапезы и неубедительная закуска: солёные огурцы, квашеная капуста да бутерброды с сыром, селёдкой и колбасой. Правда — бутерброды в неограниченном количестве, но всё равно: много ли их съешь? Тем более, что водки — как говорится, разливанное море…

И, несмотря на это, первый раунд тяжелейшего поединка остался за Окаёмовым. Когда, сопровождая вдову, группа из двадцати ближайших друзей и подруг Гневицкого покидала художественную школу, Лев Иванович вполне уверенно держался на ногах, да и его голова была, можно считать, в порядке — так: лёгкая гносеологическая беспринципность, неопасные идейные колебания, чуть излишняя склонность к философскому релятивизму да немного мистического тумана. А более — ничего предосудительного: улица не кривилась, столбы если и покачивались, то вполне умеренно, а что у подошедшего к остановке трамвая рядом вдруг оказались две двери — так ведь Лев Иванович выбрал нужную. И благополучно вошёл в вагон.

Дома у Алексея Валентину сразу же усадили во главе ряда из сдвинутых столов, а всеми хозяйственными хлопотами занялись Таня, Наташа, Света — пообещав через сорок минут подать горячее, а до того попросив мужчин особенно не торопиться с водкой, что Окаёмову (в нелёгкой борьбе с Зелёным Гадом) пришлось очень кстати. Лев Иванович даже подумал, а не достать ли из буфета крохотные «сувенирные» рюмки, однако, резонно опасаясь, что его не поймут не только мужики, но и дамы, не стал спешить с этой затеей, прикидывая, сколько традиционных восьмидесятиграммовых стопок он ещё может себе позволить, не потеряв надежды добраться до алексеевой мастерской. Две? Три? Четыре? Зелёный Враг, обольщая, подзуживал: шесть! семь! восемь! Ты же крупный — девяностокилограммовый, ста восьмидесяти сантиметров роста! — мужик, и какие-то две бутылки… да под хорошую закусь, — а из кухни соблазнительно тянуло запекаемым в духовке мясом — с алкоголем, опять-таки, знаешь меру. Однако Окаёмов, помня о коварстве Врага и не желая вчистую проигрывать второй раунд — третий, ладно! в третьем раунде ничуть не стыдно уступить по всем статьям превосходящему тебя противнику! — начал было возражать своему светло-зелёному соблазнителю, что с ним этот номер не пройдёт, что за пределами четырёх стопок… и вдруг услышал надтреснутый Валентинин голос:

— Вот вы все говорите, что Лёша сейчас в раю… И ты, Лев, и Таня, и Юра со Светой — все. А откуда вы это знаете? Может, и нет никакого рая, а только — ад? Или, как нас учили в школе, вообще ничего? Пустота? И тогда этой мрази — ну, которые убили Алексея — никогда ничего не будет? Ни здесь, ни там?

То, что Валентина наконец-то пришла в норму и рассуждает не только осмысленно, но и почти спокойно, это Окаёмова очень обрадовало, а вот как отвечать на её непростые вопросы?.. Пока астролог подыскивал утешительные слова, вмешалась основательно окосевшая Ольга:

— Будет, Валюха, будет! И здесь, и там! Я это точно знаю! В червей их в навозных Бог превратит за это! Слышала — карма? Ну, и Бог им воздаст — по карме, значит! Может и не в червей! В клопов, в головастиков или вообще — в микробов! Х… его знает! Но во что-нибудь мерзкое — точно!

Как ни странно, но эта, приправленная нечаянным нецензурным кощунством, дичь явилась самым что ни на есть желанным ответом для Валентины. Выпив полную стопку и задымив чьей-то попавшейся под руку сигаретой, вдова неожиданно вспомнила — или сочла нужным вспомнить? — утреннее яростное нападение на астролога. Причём, с присущими сильно нетрезвому человеку бесцеремонностью и непоследовательностью. Не говоря уже о полном отсутствии какой бы то ни было внутренней логики.

— Лёвушка, знаешь, прости… ну, за то, что я утром так на тебя напала… затмение вдруг нашло какое-то… Лёшеньку моего убили, а тут вдруг — ты. Со своей астрологией… Не знаю, запомнил ли Алексей твои предсказания, но я-то, конечно, запомнила. Ещё бы! И на август девяносто третьего, и на двадцать третье, тоже в августе, девяносто седьмого, и на февраль девяносто восьмого, и, конечно… когда моего Лёшеньку…

Всем показалось, что вдова сейчас вновь надолго расплачется, но она лишь тихонько всхлипнула, высморкалась и продолжила чёрно-белым резко контрастным голосом:

— …в ночь, значит, с шестнадцатого на семнадцатое мая! У меня даже записано: кровопролитие в пьяной ссоре. Только — нет! Никакая это не пьяная ссора! По пьянке-то — что?! Ведь все знают: и бутылки об Алексееву голову разбивали, и челюсть ему сворачивали, и рёбра ломали — и ничего!

В уме Льва Ивановича мелькнули воспоминания, что — действительно! Его спокойный, неагрессивный друг имел прямо-таки поразительную способность провоцировать по пьянке нападения собутыльников! Казалось бы, высокий — почти метр девяносто — чрезвычайно сильный (гири, гантели, штанга) Алексей Гневицкий одним своим видом должен был внушать почтение всякой драчливой шушере — так ведь нет! Ничего подобного! Сам будучи мало агрессивным, (однако, умеющим давать сдачи) Окаёмов терялся в догадках относительно этой особенности друга — в чём дело? Причём, напрашивающаяся гипотеза о скрытых в бессознательной глубине мазохистских наклонностях Алексея явно не проходила: никакой тяги к самоуничижению, страданиям, аскетизму и уж тем более к мученичеству у него не замечалось даже следов — и всё равно! Несмотря на дружелюбие, силу, высокий рост Гневицкий по пьянке бывал регулярно бит. Лев Иванович по этому поводу как-то в шутку заметил, что у Алексея не просто полное отсутствие агрессивности — нет, у него какая-то особенная отрицательная агрессивность! Которая заставляет чесаться кулаки даже у мало драчливых пьяниц. Одно слово — феномен! И всё-таки… если заглянуть не в глубину, а в бездну?.. там — не на бессознательном, а на клеточном уровне?.. где разделиться — размножиться?.. оттуда — из этой бездны… к саморазрушению Алексея Гневицкого так-таки ни что не подталкивало?

Пока нетрезвый Окаёмовский мозг пытался справиться с этой — явившейся и не вовремя, и некстати! — мыслью, Валентина продолжала свою извинительно-обвинительную речь:

— …Всё заживало ведь! Лёшенька — он же крепкий! Он и больничный-то — раз всего! Когда ему, значит, сломали челюсть! И чтобы в пьяной ссоре — нет! Умер от кровоизлияния в мозг, а череп-то — целый! Нет даже трещины! А что лицо разбито — так ведь от этого не умирают! Это надо специально! Сзади чем-то таким ударить! Таким… — Валентина запнулась, стараясь представить орудие убийства, — молотком? Кастетом?

— Тогда бы череп, — квалифицированно вмешался Вадим, — треснул бы обязательно.

— А откуда мы знаем, что череп Алексею не проломили? — подала голос Нина, — написать-то всё можно. Им же — в милиции — лишь бы не работать!

Против этой банальной истины никто, естественно, возражать не стал — однако тем острее проявился интерес к существу дела.

— Куском кабеля в свинцовой обмотке? — опять высказался Вадим, — если его вдвое сложить и хрястнуть?

— Мешочком с дробью?

— Доской — плашмя?

— Милицейской резиновой дубинкой?

Версии посыпались наперебой — чувствовалось, что многие из друзей Алексея основательно и не раз обдумывали возможные способы его убийства. Из чего Лев Иванович сделал вывод, что заключение следствия о несчастном случае в Великореченске пользовалось едва ли не нулевой популярностью. Правда, в отличие от Валентины, категорически настаивать на намеренном убийстве — кроме, пожалуй, Танечки Негоды — тоже никто не настаивал: смущало очевидное отсутствие мотивов — кому и зачем могло вдруг понадобиться убить художника? Когда у него, как всем было известно, не имелось ни денег, ни драгоценностей, ни даже старых икон?

Поэтому большинство друзей всё же считало, что была драка — вернее, обычное избиение Алексея. (Он же, когда как следует наберётся, вообще ничего не чувствует! Однажды зимой — у Петьки во флигеле — пили они, кажется, впятером, ну, двое в отключке, а Мишка с Вадимом вдруг чуют: пахнет горелым мясом. Они, конечно, туда-сюда — и надо же! Алексей голым плечом прислонился к раскалённой железной печке — и доволен! Греется — понимаешь ли! Плечо поджаривается как шашлык — шипит, дымится — а он улыбается! Глазки свои остекленевшие в потолок уставил и думает — что в раю! А ведь по трезвому не то что бы там огнём, крапивой ожечься и то боялся — аллергия, видите ли!)

Эту легендарную историю Окаёмов, конечно, знал и сейчас, слушая воспоминания друзей, прикидывал, насколько такая особенность — стопроцентно анестезирующее воздействие алкоголя — могла способствовать поразительной не гневливости Алексея Гневицкого.

Впрочем, об этой уникальной особенности Лев Иванович думал так, между делом — по-настоящему его беспокоила мысль о возможном несчастном случае. Ибо, имей он место, совесть астролога была бы особенно уязвлена — ох, уж этот, сделанный в январе девяносто второго года, прогноз! Будто бы черти его за язык тянули! А тут ещё — Валентина! Без интереса выслушав разнообразные версии и мнения всех, пожелавших высказаться, она выпила ещё стопку водки и оборвала — на её взгляд, бессмысленные — прения:

— Чем, как — кому это нужно? Главное — что убили! И убили — намеренно! А милиция этих гадов искать не хочет! Лёшенька мой в могиле — а они, значит, пускай гуляют?! А в кого их, Олечка, Бог превратит за это — в червей или в микробов — меня не колышет. Пусть хоть на сковородке жарит, но это — там. А здесь? Да и нет никакого Бога! Если бы был — не позволил бы беспредела всякой нечисти! Вот астрология — да! — Валентина вдруг резко переменила направление разговора. — Твой, Лев Иванович, прогноз… за утреннее, конечно, ещё раз меня прости… однако, Лёвушка… благодарить тебя теперь или проклинать — не знаю! Я и в девяносто третьем, и в девяносто седьмом, и в феврале девяносто восьмого — ну, на когда у тебя предсказано — Лёшеньку своего, можно сказать, пасла. А вот шестнадцатого… я же была с ним в мастерской до двух ночи! Пока он полностью не отключился. А потом… мне ведь на работу надо вставать в семь… Ну и подумала: спит, пьяный, один — теперь уже ничего не случится. Вернулась домой. А утром… и ни каких предчувствий! Пошла себе и пошла… и в мастерскую к нему — даже не заглянула-а-а! — не выдержав мучительной тяжести воспоминаний, вновь разрыдалась женщина.

Это признание Валентины оказалось новостью не только для Окаёмова — взгляды всех, сидящих за столом, устремились на плачущую вдову.

5

Звонок астролога форменным образом вывел Елену Викторовну из себя. Не сразу. Повесив трубку, она даже немножечко посочувствовала — всё-таки умер друг. Однако, когда первые благородные порывы души сменились последующими, — далеко не такими чистыми — женщина стала легонько злиться: обещал, отложив все дела, заняться её проблемами — а сам? И это притом, что за один день работы астрологу было обещано прямо-таки царское вознаграждение! Тысяча долларов!

(Елена Викторовна как-то забыла, что она не называла конкретную сумму. И более: что речь у них шла вовсе не о вознаграждении, а только о компенсации. Но поскольку, когда разговор коснулся возможного убытка, женщина подумала именно о тысяче долларов, то сейчас, рассердившись, о своих намерениях она вспомнила как о свершившемся факте — ну да, предложила, а он…)

Собственно, то, что Окаёмов оказался свиньёй, ничуть не удивило госпожу Караваеву — все мужики такие! Конечно, кроме Андрюшеньки. Нежно любимого, сладенького — так бы и съела! Увела бы у мамы-Люды, поместила бы в тереме — и ела! ела! Начиная с сегодняшнего — нет, с завтрашнего — дня!

(А этот Лев, понимаешь, Иванович — в проницательности ему не откажешь… Сразу понял, что дело срочное. Что стоит несколько дней помедлить и клуша-Люда Андрюшеньку заклюёт! Как же! Тридцатитрёхлетняя вампирша развращает невинного мальчика! А вот дудки ей — этой стерве! Родила — подумаешь! Мой Андрюшенька, мой — не её! А астролог-то — ух, до чего хитёр! Как говорится, видит сквозь землю на три аршина! Но всё равно — дурак!)

К этому нелестному для Окаёмова и, казалось бы, противоречащему её предыдущим размышлениям выводу Елену Викторовну подтолкнул внезапный отъезд астролога: в наше время главное — дело! Уж если ты такой умный и проницательный, то обязан понимать, что на её проблемах с Андреем можно сделать очень даже хорошие деньги! Что тысяча — лишь начало! А тут — видите ли! — друг… мать, отец, брат, сестра — понятно, другое дело… да и то… за глаза бы хватило трёх дней! Вместе с дорогой, поминками и похмельем! А чтобы из-за друга загудеть чуть ли не на неделю? Когда ей, Елене Викторовне, необходима срочная помощь? За которую она готова платить! И щедро! Нет, все мужики — недоумки! Даже — самые проницательные из них! Разумеется, кроме Андрюшеньки…

Следует заметить, поразившая Елену Викторовну в октябре прошлого года любовная молния полностью ослепила её сердце: конкретного шестнадцатилетнего мальчика, со всеми его достоинствами и недостатками, женщина уже не могла видеть — нет, она видела лишь ниспосланный ей в награду почти неосязаемый идеал: не мужчину, а, если угодно, «вечную мужественность». В шестнадцатилетнем мальчике? Да!

Чуть было не случившееся в отрочестве изнасилование смутило воображение Елены Викторовны едва ли не сильнее, чем если бы оно произошло в действительности: все мужики мерзавцы, и женщина для них всего лишь игрушка — этот нехитрый вывод у четырнадцатилетней девочки сделался сам собой. Конечно, уже скоро жизнь внесла свои коррективы: пробудившаяся чувственность позволила несколько по-иному посмотреть на представителей противоположного пола — без предвзятости, продиктованной детским ужасом, но… одно клише сменилось другим — и только! Сильный всегда прав — сия «биологическая» мудрость едва ли не полностью определила дороги, которые Елена Викторовна предпочла выбирать в дальнейшем. И, следуя по которым, к тридцати трём годам добилась исключительных успехов для деревенской — без связей! — девчонки… Вот только недостаточно любимая дочь и ещё менее любимый — правда, ценимый и уважаемый — муж, увы, не относились к активам «сделавшей себя» молодой женщины. Хотя… как посмотреть!

Дочь ей послал Господь — и здесь, как говорится, ни убавить, ни прибавить — а муж… а что — муж? Елену Викторовну он более чем устраивал! Вытесненный в подсознание страх перед сильными, самоуверенными мужчинами, просачиваясь из глубины, всё ещё продолжал отравлять её душу — несмотря ни на какие карьерные достижения. И, стало быть, Николаша — Николай Фёдорович Караваев — «интеллигентно» спивающийся преподаватель французского, был для Елены Викторовны «самое — то»: из «профессорской» семьи, застенчивый, нервный, обожающий свою ненаглядную «стервочку» — да второго такого не найдёшь и из ста тысяч мужчин! И — тем не менее… тоска по мужскому началу! Но и боязнь… лютая боязнь носителей этого самого — желанного и ужасающего! — мужского начала… И вдруг — Андрюшенька! Физически — очень даже мужчина, душевно — мальчик… было невозможно не потянуться к нему! Ибо, в отличие от Николая Фёдоровича, пресловутое мужское начало присутствовало в этом мальчике в полной мере. И — что всего важнее! — по его малолетству, в форме, не пугающей Елену Викторовну…

Перекипев злостью на позорно убежавшего от её проблем свинью-Окаёмова, умная женщина нашла в себе силы простить незадачливого астролога: дурак дураком, конечно, но специалист —!!! И как астролог, и как психолог! И главное — в общем-то! — он уже сказал: у суки-Людки увести затюканного ею Андрюшеньку — не злодейство! И более: наилучший выход из сложившейся непростой ситуации. Конечно, если она, Елена Викторовна, на ближайшие несколько лет возьмёт на себя все, связанные с этим, хлопоты и заботы. Причём не только — и даже не столько! — материальные: нервы ей мама-Люда попортит-таки изрядно — и на работу «сигнализирует», и «просветит» Николая Фёдоровича, и, само собой, обратится к особо зловредной ведьмочке. А поскольку подобные огорчительные последствия её отчаянного поступка вполне предвиделись госпожой Караваевой, то и, услышав от астролога подтверждение собственных опасений, Елена Викторовна не чересчур расстроилась: главное — Окаёмов понял её сумасшедшую страсть к шестнадцатилетнему мальчику! А что о перспективе их отношений высказался достаточно неопределённо — так ведь это, возможно, и к лучшему: ну, вернётся астролог из своего дурацкого Великореченска, ну, проанализирует, как следует, Андрюшенькин гороскоп — и?.. она, Елена Викторовна, что же?.. настолько наивная девочка, чтобы в деле первостепенной важности целиком положиться на звёзды? Вопреки своему сердцу? Дудки! Вот попробовать перенести на них ответственность… на эти шальные звёзды… в случае, допустим — тьфу, тьфу! Боже избави! — неверного шага… на них и, разумеется, на астролога…

Усмирив раздражение и спокойно посмотрев на несвоевременный отъезд Окаёмова, Елена Викторовна вдруг поняла: дело первостепенной важности нельзя откладывать на завтра. Она и без того слишком долго медлила. Действовать, после учинённого Милкой скандала, было необходимо сразу. Ведь уже позавчера, разговаривая с Андреем по телефону, женщина почувствовала значительную растерянность в его голосе. А вчера — и того хуже: мальчик позвонил около двенадцати ночи и сдавленным шёпотом отменил назначенное на субботу свидание — он, видите ли, выезжает с мамой за город? Нет! Чтобы она, деловая женщина, колебалась так непозволительно долго — явно нашло затмение! Ответственность — понимаешь ли! За судьбу Андрея? А какую, чёрт побери, судьбу ему может уготовать эта упрямая истеричка? В лучшем случае, пропихнёт в их родной занюханный педагогический — и? После его окончания — без денег, без связей — преподавателем? Или с голоду подыхая в школе, или ради нищенского куска хлеба день и ночь мотаясь по частным урокам? Ведь Андрюшенька — он же не сможет сам! Начиная с нуля — подняться! Ведь для этого нужны такие зубы и когти — ей ли, «сделавшей себя», деревенской девчонке этого не знать!

Да и не кончит Андрюшенька даже дурацкий педагогический! На жалкую-то стипендию? Когда вокруг столько соблазнов? Когда по телевизору, взахлёб, мальчиков и девочек круглосуточно призывают: «Бери от жизни всё»? Умом не зрелых, голодных, не имеющих перспектив честным трудом заработать на что-нибудь кроме куска чёрного хлеба, сытые господа призывают ни в чём себе не отказывать — мрак! Да при такой пропаганде следует удивляться не тому, что преступность в России зашкаливает за все мыслимые пределы, а тому, что нищие мальчики, подрастая, не становятся сплошь бандитами! Девочки — проститутками! И Андрюшенька… Господи! Да она просто обязана спасти его от глупой, ревнивой клуши!

Почему подобные здравые опасения пришли в её голову только сейчас, это для Елены Викторовны было некоторой загадкой: она, обыкновенно, легко схватывала суть всякой проблемы и безотлагательно принимала решения — а тут… вместо того, чтобы действовать, зачем-то потащилась к астрологу… разоткровенничалась с ним по-бабьи… хотя… может, оно и к лучшему? Вчерашняя исповедь Льву Ивановичу, доброжелательная заинтересованность Окаёмова и сегодняшний, в русле её намерений, телефонный звонок астролога — не это ли способствовало окончательному прозрению? Позволило посмотреть на ситуацию глазами, не замутнёнными сентиментальным вздором?

Как бы то ни было, прозрев, Елена Викторовна недолго изводила себя непродуктивной рефлексией и за чашечкой крепкого кофе быстро наметила план действий. Во-первых — и в главных! — деньги. Пятьдесят или шестьдесят тысяч долларов — для Андрюшеньки, по мнению женщины, квартиру следовало не снять, а купить. Причём — двухкомнатную.

(Здесь следует заметить, что госпожа Караваева, всегда и во всём привыкшая полагаться только на доллары, не потеряла ни дня в этом отношении: сразу же после устроенного Людмилой скандала, ещё ничего не решив с Андреем, движимая одним инстинктом, новоиспечённая «бизнесвумен» стала выводить деньги из оборота фирмы — и, в общем-то, уже располагала необходимой суммой. Нет, на секретных счетах у Елены Викторовны лежало больше миллиона, но эти деньги являлись для женщины чуть ли не святыней, и посягнуть на них — даже ради Андрюшеньки! — у бывшей нищей деревенской девчонки не поднималась рука.)

Далее — если угодно, во-вторых, в-третьих, в-четвертых, — можно ли на имя шестнадцатилетнего юноши приобретать недвижимость? Вполне ли он дееспособен в этом возрасте? Впрочем, зря, что ли, в их фирме работает аж три юриста? А законы в России… десяти тысяч долларов хватит в любом случае! Конечно, обращаться к своим юристам — не избежать огласки… однако — Людмила — обалденная огласка обеспечена так и так… как говорится, выше крыши… а связываться с незнакомой юридической конторой, с чужими то есть — и много дороже, и, главное, есть немалые основания сомневаться в их добросовестности… со своими — надёжнее…

Полностью заняв голову решением второстепенных вопросов, Елена Викторовна спохватилась только после второй чашки кофе и третьей рюмки коньяка: чёрт! Андрюшенька! Он-то — как?! Отнесётся к её затее? Ради далеко не юной любовницы бросить дом, маму?.. конечно, современная молодёжь без предрассудков — но?..

…наконец-то госпожа Караваева решилась посмотреть в лицо своему настоящему страху!

Людмилины угрозы, ответственность за судьбу Андрея — вздор! Колдовство, понимаешь ли, консультация у астролога — чушь собачья! Всё дело в нём — в её ненаглядном мальчике! Украла бы, не задумываясь, и послила в двухкомнатном «тереме» — но? Согласится ли он быть «украденным»? И «затворённым» в тереме? Это и только это удерживало Елену Викторовну от решающего шага! Страх потерять Андрея, предложив ему бросить маму и перейти на содержание к ней, своей тридцатитрёхлетней любовнице! А всё остальное — архитектурные излишества! Обрамляющие — скрывая истинную суть дела! — надуманные «ужастики». В действительности: Андрей — и ничего кроме! Его выбор, его решение…

Разглядев наконец-то свой настоящий страх и поняв, что далее обманывать самоё себя у неё не получится, Елена Викторовна набрала номер Андрея, но тут же дала отбой: нет! Сейчас невозможно! А вдруг Андрюшенька ещё не вернулся из школы? Вдруг трубку снимет марзавка-Людка? Ах, она должна быть на работе? Мало ли — что должна! Ради своего драгоценного чада разве она не могла взять несколько дней отгула? В своей-то переводческой шарашке? Очень даже могла! И пасёт теперь, стерва, пасёт… Но главное, конечно, Андрюшенька… К её ошеломительному предложению он отнесётся как?.. Когда на его неокрепшие плечи свалится вдруг такое?.. А чтобы подготовить мальчика — нет времени…

Сейчас, когда пора утешительных самообманов закончилась, госпожа Караваева с удовольствием обозвала себя почти нецензурным словом — увы, помогло не особенно: к, л, м, н… ять! Было необходимо ещё позавчера! Едва она услышала дрожь и неуверенность в Андреевом голосе! Начать постепенно подготавливать мальчика! А может — и раньше! Сразу — после устроенного Милкой скандала! А она вместо этого? Таскалась к астрологу, жаловалась на стерву-подругу — зачем? Что, видите ли, скажут звёзды?! Воистину —!!! А сегодня?.. сразу без подготовки?.. о, Господи!

Потянувшаяся к трубке рука Елены Викторовны снова остановилась на полпути: нет, в данный момент она не способна! Необходимо сосредоточиться!

Госпожа Караваева скептически посмотрела на крохотную ликёрную рюмку, вместе с кофейной чашкой убрала её в моечную машину, достала большой пузатый фужер и щедро плеснула в него из матовой чёрной бутылки превосходного французского коньяка — граммов, наверно, сто. Очистила апельсин, разломила его на дольки и, закурив, поднесла к губам край фужера — необходимо сосредоточиться. Обдумать: как и с чего начать разговор с Андреем…

…сейчас! Сейчас она наберёт этот заветный (запретный!) номер — и?.. что — и? Господи, до чего же страшно! А вдруг её неразумный мальчик —? Нет! Она убедит! Обязательно убедит! Уговорит, уведёт и спрячет! Уговорит… но — как? Боже, подари мне моего дорогого Андрюшеньку! Ради нашего общего счастья!

Левая рука госпожи Караваевой то тянулась к телефонной трубке, то, касаясь её, мгновенно отдёргивалась — так, будто бы трубка находилась под током высокого напряжения. В конце концов, Елена Викторовна рассердилась на смешную девчоночью нерешительность и, для бодрости обозвав себя идиоткой, набрала нужный номер.

По голосу неуверенно поздоровавшегося Андрея влюблённая женщина сразу же поняла: промедление смерти подобно! На какой-то миг запаниковав, — что я ему скажу? и как? если слова распались на звуки, а язык будто примёрз к гортани? — Елена Викторовна сумела взять себя в руки и, не сказав о главном, (по телефону — немыслимо!) уговорила любовника ждать её через сорок минут в скверике, недалеко от дома. В памятном им обоим скверике. А также, заинтриговав Андрея, попросила его взять паспорт — не объясняя зачем, а лишь намекнув на возможные перемены.

С Садового кольца вырулив на Старую Басманную, Елена Викторовна поймала себя на мысли, что в голове у неё вертится только одно: придёт или не придёт? Да, подавшись её энергичному напору, Андрей согласился — однако, повесив трубку, мог ведь и передумать? Вспомнить, что мама-Люда строго-настрого запретила ему видеться с этой «бесстыжей вампиршей»? С этой «тварью»?

Хотя, конечно, госпоже Караваевой следовало сейчас думать не об этом — через несколько минут всё выяснится само собой! — а о том, как в мальчике разбудить мужчину, готового принимать ответственные решения. И, осознав задачу, Елена Викторовна попробовала изменить ход своих мыслей — безуспешно. Единственное озарение — когда женщина нагло припарковала свой скромный «Опель» близ Елоховской церкви, среди «Мерседесов» и «Фордов» священнослужителей — это всплывшая в сознании, в ходе скандала оброненная Милкой фраза: или я — или ты! «Так и скажу Андрею!»

И когда Елена Викторовна вложила в руку явившегося будто из-под земли охранника двадцатидолларовую бумажку, — мирянам нельзя? конечно! через пятнадцать минут уеду, — именно за это озарение зацепились мысли госпожи Караваевой: пусть Андрюшенька знает, что его мама выбора им не оставила. Конечно — подло, но сука-Милка сама виновата! Как будто сын — это собственность! Которая может испортиться от женских поцелуев! Тьфу! Какая-то ханжеская смесь монастыря с детским садом — даже во рту противно!

На пятачке перед вознесённым над грешной землёй памятнике революционеру Бауману Андрея не оказалось — Елена Викторовна глянула на циферблат наручных часов и нервно раскрыла сумочку: от момента её звонка прошло уже пятьдесят минут, а Андрюшенька, в смысле времени, пунктуальный мальчик… и значит?.. нет! Сейчас! Через две, три минуты! На аллее нарисуется его очаровательно— по-юношески — недосложившаяся фигурка!

Госпожа Караваева достала из сумочки круглое зеркальце, но вместо знакомого до ещё невидимых морщинок у глаз лица амальгированное стекло отразило несколько бесформенных пятен: карминно-красное — рот, два бледно-бордовых — скулы и щёки и нечто тёмно-коричневое в обрамлении белого и чёрного — глаза. Для носа и лба, оригинальных по лепке ноздрей и надбровных дуг, но нейтральных, ничем не примечательных по цвету, коварное зеркальце не нашло ни лучика — они исчезли. Во всяком случае — не отразились. Да и отражённые яркие пятна не оставались на своих местах, а смещались и дёргались до тех пор, пока Елена Викторовна не сообразила, что крупной дрожью дрожит её левая, судорожно сжимающая зеркальце, рука. И хотя мысли госпожи Караваевой были заняты совершенно другим, однако, как женщина, она не могла потерпеть подобного безобразия и немедленно заключила в сумочку предательское стекло — сердито щёлкнув застёжкой. Затем, повернувшись спиной к памятнику, рассеянно зашагала по липовой аллее — в направлении Пушкинской библиотеки. И уже через тридцать секунд этого автоматического хода на перекрестье тропинок напротив ограды помпезного особняка буквально-таки наткнулась на Андрея — спокойно устроившегося на лавочке с конусообразной блямбой мороженого в руке.

«Господи! Ну, что же она за дура! — мелькнуло в уме Елены Викторовны. — Ведь в скверике — совершенно не значит, что перед памятником злодейски убитому революционеру! А она почему-то зациклилась именно на этом месте! Забыв, что расположенный пятьюдесятью шагами вниз по склону перекрёсток напротив библиотечной ограды куда сильнее насыщен положительной энергией, чем пятачок перед вознесённым Бауманом! И, главное, что, хоть до этого злосчастного пятачка от дома Андрея чуточку ближе, чем до «библиотечного» перекрёстка, в двух случаях из трёх они с Андреем встречались именно здесь: на, так сказать, освящённом именем Александра Сергеевича месте».

Вид мальчика, с наслаждением облизывающего мороженое, хоть и умилил госпожу Караваеву, но и встревожил: Господи! Андрюшенька — он же совсем ребёнок! И я взрослая стерва собираюсь выкрасть его у мамы?! Нет! Стерва не я, а Милка! Ведь вынуждает! Ну, ладно: узнала о наших отношениях, приревновала, устроила мне скандал, но зачем же клевать Андрюшеньку? Будто он ей не сын, а муж? Или — действительно?.. Ведь у этой некулёмы Милки никогда не было постоянного мужика… Ни один не мог с ней ужиться дольше нескольких месяцев. И только-только подрос Андрюшенька… как говорится, в доме запахло мужским духом… а может, не только — в доме?

Как ни странно, вздорное подозрение, мигом мелькнувшее у Елены Викторовны — пока она, здороваясь, протягивала Андрею руку и устраивалась на лавочке рядом с ним — помогло госпоже Караваевой найти верный тон.

— Андрюшенька — знаю. Как тебе сейчас нелегко. С одной стороны — мама, с другой — я. Даже для взрослого… прости, Андрюша! Я имела в виду не возраст. Иной мужчина и в тридцать, и в сорок — ребёнок. Если он не научился принимать ответственные решения. Или прячется за мамину юбку, или находится под каблуком у жены. А ты — нет. Я знаю. Ты — можешь. Сделать по-своему. Это называется — совершить поступок. Как настоящий мужчина. Из тех — от которых женщины без ума. Ведь почему, думаешь, нас с такой невозможной силой потянуло друг к другу? Хотя, конечно, по возрасту я тебе не пара… И в этом твоя мама права. Но — в одном только этом. А в остальном… я же не безответственная дура! Я же хочу — как лучше! В первую очередь — для тебя. Ведь, Андрюша, скажи… — заговорив по вдохновению, Елена Викторовна не выбирала слов, они находились сами, однако, почувствовав, что монолог себя исчерпал и желая открыть дорогу для диалога, женщина слегка запнулась и продолжила самым банальным вопросом: — Тебе хорошо со мной? Ведь — правда?

— Хорошо, тётя Лена, — симптоматично (со времени их сближения впервые) оговорился Андрей и, в отличие от госпожи Караваевой, не заметив этой многозначительной оговорки, с детской непосредственностью продолжил: — Обалдеть можно, как хорошо! Ты у меня, Еленочка, знаешь — класс!

Стоит заметить, обращение к Елене Викторовне, после того, как они холодным январским утром на её даче проснулись в одной постели, составило для Андрея некоторую проблему. В самом деле: тётя Лена? — смешно! Елена Викторовна? — для других! Леночка или Алёнушка? — эти самые распространённые ласкательные имена у юноши выговаривались почему-то плохо, и до тех пор, пока случайно само собой не нашлось вдруг слово «Еленочка», он, обращаясь к возлюбленной, обходился преимущественно местоимениями. По счастью, имя «Еленочка» выговорилось у Андрея скоро — ещё на зимних каникулах, ещё в том, морозами и любовью их опалившем январе. «Еленочка» — а в совершенно уже интимном уединении: «Ёлочка». На что Елена Викторовна в свой черёд отвечала юноше «Тополёчком». Или — «Кедрёночком». Даже — случалось — «Заем». Впрочем — изредка. А в основном обходилась традиционным — «Андрюшенька».

— Всё просекаешь сходу! Не то, что некоторые. Ну, девчонки из нашей школы. Которые из себя воображают Бог знает кого. А ты, Еленочка, ты… вот только мама… и чего она так на тебя напустилась? Ни за что не подумал бы! Ну — когда сказал ей про тебя… вроде, нормальная — и вдруг!

Эти короткие «рубленые» фразы Андрей произносил спокойно, продолжая облизывать мороженое, что госпожу Караваеву, терзаемую неизвестностью и любовью, спровоцировало на резкость, которую, спохватившись через мгновение, она попыталась сгладить:

— А ты, Андрюшенька, чего же ещё хотел?! Когда ляпнул Людмиле о нашей связи? Она, видите ли, и так догадывалась? А ты, как примерный мальчик, маме, конечно, соврать не мог? И пусть бы себе — догадывалась… Андрюшенька, миленький, ой, прости! Это не ты, а я! Должна бы была подумать! Предупредить, сказать… и вообще — держать себя поосторожнее! Дура — и только! Ну, мой Николаша — ладно! Мои проблемы. Но подумать о Людмиле… нет! Конечно — не ты, а я! О Людмиле подумать была обязана! Ещё раз прости, Андрюшенька. Свою глупую, непутёвую Еленочку.

Юноша тем временем справился наконец-то с мороженым, достал из кармана чистый носовой платок, тщательно вытер губы и слегка запачкавшиеся кончики пальцев, — аккуратный мальчик! — на сей раз почему-то с неудовольствием отметила Елена Викторовна. Затем, на мгновение глянув глаза в глаза, ответил влюблённой женщине то ли с добродушной иронией взрослого, то ли с мальчишеским злым ехидством:

— Прощаю, Еленочка. А ты пообещай мне, что исправишься, что впредь станешь ответственнее? Заранее будешь думать — ну, обо всём важном?

— Обещаю, Андрюшенька!

Госпожа Караваева вдруг почувствовала, что попытка Андрея сыграть в самоуверенного мужчину-повелителя может облегчить ей решение непростой задачи: уговорить юного любовника сделать решительный, бескомпромиссный шаг.

— С сегодняшнего дня! С этого вот момента! Становлюсь жутко ответственной! И умной… умной, как я не знаю кто! Пойдём, Андрюшенька?

— Куда?

— Сначала — к церкви. Надо убрать машину. А то на Спартаковской всё забито, и я припарковалась прямо напротив входа — ну, там, где священники.

— Во даёшь, Еленочка! Захочешь — уговоришь любого! Самого Господа Бога! — Впервые эмоционально — с оттенком лёгкого восхищения — среагировал Андрей. — А после?

— После, Андрюша?.. — как ни боялась Елена Викторовна переходить к серьёзному (судьбоносному!) разговору, но дольше оттягивать было невозможно, — ты, наверно, уже догадался? Ну, когда я по телефону попросила тебя прийти? Что твоя мама… нет! Ты только не подумай! На Людмилу я не держу никакого зла. Но… я ведь тоже не виновата! А ты — тем более! Что же сделаешь — если у нас любовь! Или, Андрюшенька… нет? Только честно… ты меня любишь? правда?.. всё ещё?.. или?.. — запинаясь и трепеща, переспросила женщина.

— Конечно, Еленочка! Очень! Что бы ни говорила мама — люблю и буду тебя любить!

Будто бы по-мужски, но с заметным налётом юношеского бунтарства самоутвердился Андрей.

«На Людмилиных, так сказать, костях, — не без злорадства, внутренне просияв, отметила госпожа Караваева. — А не спросить ли прямо?.. нет… не сейчас… позднее», — не совсем ещё преодолённая робость удержала Елену Викторовну от решительного поворота в их разговоре, и, наклонившись к юноше, она лишь прошептала ему на ухо:

— И я, Андрюшенька — очень! Люблю и буду тебя любить. До тех пор — пока не разлюбишь ты. И даже — дольше. До старости. До могилы. Но ты, Андрюшенька, не беспокойся — я понимаю. Ну, что мы — не ровня. И как только ты влюбишься в какую-нибудь молоденькую девчонку — сразу же отойду. Буду издали — со стороны. Тебя продолжать любить. Ни чуточки вам не мешая.

— Еленочка, брось, — вяловато, ибо не в первый раз, Андрей отстранил доводы своей комплексующей любовницы, — ты же выглядишь — девчонки завидуют. Как сейчас говорят — отдыхают… И я, Еленочка — тоже. Только тебя одну. Люблю и буду любить всегда.

— Андрюшенька, родненький, не зарекайся! Всегда — не бывает…

Обмен этими, в их разговорах едва ли не дежурными клятвами происходил на коротенькой липовой аллейке — на пути к Елоховской церкви. И когда они огибали сзади чуть ли не в небеса вознесённый памятник, и Елена Викторовна совсем уже было раскрыла рот, чтобы наконец-то заговорить о главном, как неожиданная — вразрез со всем предыдущим разговором — реплика Андрея сбила с толку госпожу Караваеву.

— Он — что? Слон или динозавр?

— Кто — он? — женщине с трудом удалось переключить внимание. — Почему — динозавр? Андрюшенька, ты меня что — разыгрываешь?

— Да нет же, Еленочка, посмотри!

Правая рука Андрея вытянулась в направлении памятника.

— Такую сзади себя наворочал кучу… слон бы — навряд ли! Вот динозавры были… как их?.. кажется, диплодоки — тридцатитонные… вот такой бы — да! Смог бы нас обосрать, как этот чугунный Бауман! Или бронзовый — не знаю, из чего его там отлили. Чуть ли не с неба — своим железным говном!

— Андрюшка! Бесстыдник! — Прыснула Елена Викторовна. — Такие слова — о памятнике! Знаменитому, понимаешь, революционеру! Да и вообще: такие слова — при даме! Коей я, как-никак, являюсь! Вот возьму сейчас за ушко негодника и хорошенько выдеру!

С этими словами женщина ласково защипнула мочку левого уха юноши и легонечко потрепала его из стороны в сторону:

— У-у, бесстыжий мальчишка!

Конечно, как деревенская девочка, такие слова как «срать» и «говно» госпожа Караваева могла без тени смущения не только слушать, но и произносить, однако, переехав в город и научившись их заменять слегка «окультуренными», — «дерьмо» и «гадить» — сейчас, услышав подобное от Андрея, испытала некоторую неловкость: горожанин всё-таки — пусть в первом поколении, а москвич. Да и мама, как ни крути, институт закончила.

Впрочем, не это, не мысли о происхождении и воспитании Андрея смутили Елену Викторовну — нет, то, что он при ней впервые заговорил по-простонародному: без экивоков и эвфемизмов. И смутили, следует заметить, не неприятно: в детской прямоте Андреевых определений женщиной вдруг увиделись симптомы его нарождающейся «взрослости».

Между тем, игра, затеянная Еленой Викторовной, понравилась Андрею, и он заканючил нарочито жалобным голоском:

— Прости, Еленочка! Больше не буду! Ой, моё бедное ухо! Ой, оторвёшь, мучительница! Ой, отпусти, пожалуйста!

— То-то, негодник! Будешь знать, как произносить при даме детсадовские ругательства!

Отпустив Андреево ухо, женщина ещё раз взглянула на памятник и подивилась наблюдательности и неординарному мышлению своего возлюбленного: действительно! Для придания устойчивости фигуре Баумана незадачливый скульптор поместил сзади революционера нечто неопределённо складчатое — по замыслу, вероятно, камень? — утончающейся вершиной уходящее под оттопыренные полы пальто бронзового трибуна. И только монументальность этого, выползающего из-под пол Бауманского пальто складчатого конуса, помешала, наверно, приёмной комиссии отождествить его с человеческими экскрементами. Воистину, чтобы проделать сию элементарную мыслительную операцию, нужен был непредвзятый, ехидный ум! Ей, например, самой, не только спереди, но и сзади неоднократно видевшей вознесённого Баумана, до Андрюшенькиной ядовитой шутки ничего подобного не приходило в голову. Впрочем, ведь и ему — тоже ведь только сейчас пришло! Известного революционера сравнить с испражнившимся динозавром!

А довольный своим, на его взгляд, остроумным ехидством, Андрей не унимался:

— Нет, Еленочка, правда! Уж если недотёпа-скульптор для придания устойчивости не смог обойтись без «пятой точки» — он бы лучше приделал Бауману хвост! Выглядело бы куда приличней! И — помарксистски! Ну, что большевики произошли от обезьяны — они ведь этим всегда гордились!

— Андрюшка, проказник, хватит! Ты меня, что — совсем уморить удумал?! — Сквозь вновь её разобравший смех запротестовала Елена Викторовна. — А нам сегодня смеяться… знаешь… да и вообще — смеяться… — Открывая дверцу припаркованного у храма «Опеля», женщина искоса посмотрела на строгие лики святых и, враз посерьёзнев, оборвала начатую фразу: — Садись Андрюша. Поехали.

Смешливое настроение прошло у Андрея не сразу, свои сомнительные шутки он попытался продолжить в машине, однако, сосредоточенная на дороге, госпожа Караваева отреагировала на них без энтузиазма — юноша немного обиделся.

— Мы ведь к тебе?.. Ну — на квартиру?..

По тону, которым был задан этот вопрос, Елена Викторовна почувствовала: ей необходимо немедленно придумать что-нибудь увлекательное! Иначе — ссора! И угораздило же её влюбиться в мальчишку! И за что, Господи? Ей выпало такое нелёгкое испытание?

— Куда хочешь, Андрюшенька. Ко мне, в ресторан, в зверинец — подумай.

— А чего тут — подумай? Времени-то почти четыре, а мама меня просила…

— …И ты, разумеется, как примерный мальчик, — у госпожи Караваевой болезненно сжалось сердце: нет! ни о чём ещё Андрей не догадывается! её грандиозные планы лишь напугают возлюбленного! — должен быть дома не позже шести часов?

Провоцировать юношу на протест против материнской опеки было со стороны Елены Викторовны не совсем порядочно, но она сейчас не могла придумать ничего лучшего — и своего, надо сказать, добилась.

— Ну, почему же к шести, Еленочка?.. Я же не маленький… правда, мама просила… а-а, перебьётся! Со своими моралями достала меня, как не знаю кто! Последние несколько дней — вообще! Хуже, чем первоклашку!

Бунтарские нотки в голосе Андрея словно бы подстегнули госпожу Караваеву. Ей вдруг подумалось: сейчас или никогда! Уж если она начала стервозничать, то стервой следует быть до конца!

— Знаешь, Андрюша, по-моему, это ещё цветочки. — Управление автомобилем всегда опьяняло Елену Викторовну ощущением власти, и сейчас, ладонями рук и ступнями ног чувствуя, как её воле неукоснительно повинуются сто тридцать пять лошадиных сил и тысяча килограммов металла, пластика и резины, женщина легко выговаривала те слова, которые прежде сдерживала боязнь быть превратно понятой Андреем. — А ягодки… вот вернёшься сегодня поздно — увидишь и ягодки! Выражаясь «по-современному», мало не покажется.

Услышав это предостережение госпожи Караваевой, Андрей ясно представил, как его мама, исчерпав по адресу Елены Викторовны весь обширный набор существующих в русском языке «приличных» ругательств, пьёт корвалол, но-шпу, реланиум, кладёт под язык таблетку нитроглицерина и с видом великомученицы ложится на диван — с негодованием отвергнув его предложение вызвать скорую: мол, не помогут никакие врачи, если собственный бессердечный сын ради наглой распутной фифочки маму вгоняет в гроб! И ладно бы: ради ровни — это бы она как-нибудь пережила! Так ведь нет — из-за потасканной, старой чертовки! Которая, — так бы и выцарапала её бесстыжие зенки! — не постеснялась связаться с младенцем! Ну, ничего: не сегодня-завтра она умрёт — и больше не будет видеть этого позорного безобразия! И вот тогда-то, оставшись один, её глупый, бессердечный мальчишка ещё пожалеет свою маму! Ох, как пожалеет!

Мысленно увидев предстоящую сцену, Андрей брезгливо поморщился: нет, будучи в меру эгоистичным, в меру дерзким и в меру беспечным юношей, он вовсе не являлся той бессердечной свиньёй, которой в своих драматических этюдах его иногда представляла мама — однако иммунитет! Выработавшийся в нём лет с двенадцати: когда Людмила, убедившись в неэффективности ремня как средства устрашения для мальчика в пубертатном возрасте, вместо традиционного воспитательного орудия стала использовать свой актёрский дар — увы, по-дилетантски переигрывая — что, в конечном счете, привело к образованию у Андрея достаточного количества «антиистерина».

— Ягодки, говоришь, Еленочка?.. Да уж — без ягодок не обойдётся… Ты мою маму знаешь… А-а — ни фига особенного! «Поумирает», «поумирает» и «оживёт»… ладно, Еленочка! Давай — к тебе!

Услышав слова Андрея, госпожа Караваева чуть не клюнула задний бампер затормозившего перед светофором «крутого» джипа, но всё же справилась с управлением, остановившись в двух сантиметрах от большой неприятности, — слава Богу! Андрюшенька восстал против маминого деспотизма!

Однако, едва они переехали перекрёсток, юноша, довольный своим «мужественным» решением, запросил мороженого, и мысли Елены Викторовны вернулись опять на землю: нет, всё-таки он — мальчишка! По желаниям, по запросам, чувствам — а что созрел физически… приятно, конечно, но… физическая сторона любви госпожой Караваевой хоть и весьма ценилась, но отнюдь не являлась главной в её женских перламутрово-невесомых грёзах. Сочетание почти исключающих друг друга качеств — зверя и ангела — вот что инстинктивно искала в мужчинах Елена Викторовна, и что, как ей показалось вначале, она обрела в Андрее. Увы, недолгое время их романтической связи всё расставило по своим местам — госпожа Караваева обрела, в чём ни за что не хотела себе признаться, всего лишь очередную восхитительную иллюзию. Которую реальный юноша нечаянно разрушал едва ли не каждым словом, поступком, желанием — и больно при этом раня, и, главное, заставляя Елену Викторовну затрачивать массу душевных сил на восстановление походя им разрушенного…

Оставшуюся дорогу юноша разговаривал мало, израсходовав за первые полчаса свидания все, отпущенные ему на сегодня, шуточки и остроты — и в голове у Елены Викторовны замелькали различные фантастические соображения. А не смыться ли им вдвоём, например, на Кипр? При скромном образе жизни её почти полутора миллионов долларов им хватит до скончания века! Или — не «выкупить» ли Андрея у мамы? Тысяч за двадцать, тридцать? Ведь Милка не может не понимать, что сын для неё — отрезанный ломоть? Даже такие экзотические: а не инсценировать ли похищение Андрюшеньки?

Из множества подобного несусветного вздора у госпожи Караваевой, когда она, поставив автомобиль в гараже-ракушке во дворе дома, в котором три года назад приобрела двухкомнатную квартиру, открывала хитро «закодированную» дверь подъезда, осталось только одно не совсем глупое соображение: «выкупить» Андрея у мамы. Разумеется, весьма аморальное соображение — крепостное право в России вроде бы отменено? — но имеющее под собой вполне реальную почву: менее чем через два года Андрюшеньке исполнится восемнадцать, и далее тиранить его своей опекой у Людмилы вряд ли получится.

Неожиданно наткнувшись на столь простое решение будто бы неразрешимой задачи, с выводами Елена Викторовна торопиться не стала — а сам Андрей? Сделаться предметом купли-продажи — по сути, одушевлённой вещью! — это ему как? Улыбается? И, ставя в духовку телятину с шампиньонами, влюблённая женщина взяла своеобразный тайм-аут, заговорив с юношей не о сегодня-завтрашнем, а о значительно более удалённом: о его планах на-после-школы — то есть, о ВУЗе, с которым следовало определиться хотя бы за год, дабы провести необходимую подготовительную работу. К тому же — английский. С которым Андрей не ладил, но без которого — по нынешним временам — нельзя рассчитывать на какие бы то ни было серьёзные успехи ни в одной области деятельности.

Едва госпожа Караваева перешла к этим занудным темам — её возлюбленный сразу же поскучнел: чёрт побери! Никакая она сейчас не Еленочка, а умудрённая опытом тётя Лена! Не любовница, а подруга. И не его — мамина! Даже непонятно, с какой стати они из-за него поцапались между собой? Вот уж воистину: все женщины думают не головой, а в лучшем случае — сердцем! И, разумеется, в их споре не права мама! Ах, «старая кошёлка», «шлюха» — тьфу! Вот заимей сначала миллион в заграничном банке — после и обзывайся! Учи своего сына, с кем достойно, а с кем недостойно связываться! А то, понимаешь, принципы! Хищница, грех, мораль — всё, понимаешь, в куче! Смесь Стивена Кинга, церковного ладана и «совка»! То ли его сожрёт инопланетная маньячка, то ли черти утащат в ад, то ли, как муху, прихлопнет ладонью рассерженный пролетарий! Если он не будет слушаться маму! Всё пугает… пугает… и Еленочка — тоже туда! Дескать, без английского Андрюшенька, пропадёшь… хотя, конечно, относительно английского она, может быть, и права — без него сейчас действительно трудно… а кто, спрашивается, виноват? Ведь чтобы как следует знать язык — это же надо с детства! Разговаривать на нём с гувернанткой!

Заметив, что её «футурологические» изыскания на Андрея действуют, как всегда, угнетающе — иными словам, вгоняют в тоску зелёную — Елена Викторовна, вздохнув про себя, (мальчишка, совсем мальчишка!) резко переменила тему:

— Андрюшенька, вот штопор, открой, пожалуйста, бутылку кагора. В буфете, ты знаешь — где.

— А мне, Еленочка, по-твоему — как? Не вредно? — попробовал «укусить» Андрей, но тут же совершил большую оплошность, дав повод любовнице показать в ответ свои острые зубки. — Французского?

— Андрюшенька, ты же знаешь: кагор, шампанское и коньяк бывают только французскими! Портвейн — португальским. А вермут — заметь себе! — итальянским.

— А ты, Еленочка, знаешь, снобка! — с большим удовольствием «отгрызся» юноша. (Шутливо пикироваться с любовницей ему было по нраву. Совсем не то, что выслушивать её поучения — в словесных поединках с взрослой женщиной он чувствовал себя на равных, без обидных скидок на возраст.) — Кагор бывает хороший и плохой. Как и вообще — всё на свете. Ну, то есть — супер и лажа.

Госпоже Караваевой, в свой черёд, нравилось пикироваться с Андреем, и она, не задумываясь, ответила встречным выпадом:

— «Супер», Андрюшенька? А ты бы ещё сказал — «крутой»! Представляешь — «крутой кагор»? Или всё вместе: крутой кагор по суперцене — а?

— Еленочка, не вредничай! Эти — ну, которые рекламируют разную дрянь — они же рассчитывают в основном на дебилов. Может, потому, что сами дебилы. Понахватали у молодёжи разных словечек — и без понятия! Суют их куда не надо! Это же какой кретин побежит покупать по суперцене? Конечно, если он не законченный мазохист — ну, чтобы словить кайф от шока.

— Ишь, разошёлся! Ладно, Андрюшенька… поехидничали и будет! Давай лучше к столу — пока не остыло.

Поздний обед или ранний ужин плавно перетёк в любовные игры, завершившиеся умопомрачительным соитием на мокрой, липкой постели, в которую Андрей, дурачась, вылил полную рюмку кагора. Вернее, вылил на свою обнажённую Еленочку, намереваясь по примеру вульгарно позирующих американских киногероев слизывать с женской матово-белой кожи густые красные капли: однако, вино, скатившись с тела, оказалось преимущественно на простыне — что, впрочем, нисколько не охладило страсти.

Наскоро ополоснувшись и отправив под душ Андрея, Елена Викторовна сменила постельное бельё, — ей Богу, совсем мальчишка! насмотрелся дурацких видео, и что же? под простыню теперь прикажете подкладывать клеёнку? — и, не одеваясь, устроилась перед зеркалом: нет, чёрт побери! А она ещё очень даже! Особенно — встав с любовного ложа! Глаза сияют — впору шестнадцатилетней! Словно бы, отдаваясь юноше, она омолаживается в его объятиях! И душой омолаживается, и телом. Любовь, господа хорошие… с женщиной она способна сделать всё! И в богиню её превратить, и — в ведьму!

Андрей вышел из ванной в стёганом атласном халате — эдаким, вымышленным Еленой Викторовной, лордом — и потянулся к её сигаретам.

— Андрюшенька, есть же «Винстон». И «Кэмел» — тоже. А хочешь — сигары?

— Не, Еленочка, я лучше — твои. А сигар, ты же знаешь, вообще — «терпеть ненавижу».

Госпожа Караваева не могла не знать о пристрастии своего возлюбленного к мороженому, сладким винам и сигаретам «Вог», и провоцировала его намеренно, предлагая то коньяк, то крепкое кубинское курево: чёрт! Хотя бы для вида! Чтобы в её глазах выглядеть мало-мальски взрослым мужчиной! Неужели самую чуточку Андрей не может попритворяться?

Вообще, эта особенность юноши — демонстративное нежелание выглядеть хотя бы немного старше — весьма настораживала Елену Викторовну: почему? Из-за комплекса «маминого сыночка»? Вряд ли… Из-за глубоко скрытой неуверенности в своих силах? Возможно, но… в этом случае проявления были бы, скорее, противоположные: задиристость, водка из горлышка, сигареты «Прима», скабрёзные анекдоты. Из-за избыточной самодостаточности? Когда человеку искренне наплевать на мнения окружающих? Нет… не похоже… Андрею для этого не достаёт ни глупости, с одной стороны, ни высокой мудрости — с другой. А что-нибудь экзотическое? Например, латентная транссексуальность? Вздор! Бред сивой кобылы! Собачья чушь!

Стоило Елене Викторовне дойти до чего-нибудь подобного в своих размышлениях об Андрее, как её ум отступал, освобождая дорогу чувствам: Господи! Ну, за что?! Искушённой тридцатитрёхлетней бабе в любовники ты послал младенца? Понять которого она не способна, но — тем не менее! — смертельно желает удержать?

Да-да-да — смертельно!

Елена Викторовна, наконец, решилась:

— Знаешь, Андрюшенька, только не перебивай. Внимательно выслушай, что я тебе скажу. И тогда уже, после… Ну, что мерзавка Милка — прости! твоя мама! — в покое нас не оставит, ты понимаешь, да?.. — Выстрадав эту бестолковую преамбулу, госпожа Караваева замялась, собираясь с мыслями, и, не найдя ничего путного, вдруг сорвалась: — Нет, Андрюшенька, всё-таки ты — мальчишка! «Ах, туалетная вода, рубашечки, джинсы, кроссовки, плеер — с какой стати?» А какое её собачье дело?! Подарила — и подарила! Ей-то самой — и стиральную машину, и микроволновку, и даже компьютер! Не говоря уже о косметике! Или — о грёбаных переводах! Которые нам нужны, как чирей на мягком месте! Так ведь нет — всё равно позавидовала! Андрюшенька, миленький, — спохватившись, покаялась женщина, — прости меня ради Бога — прорвало окаянную! Сдерживалась, сдерживалась — и… ладно, Андрюшенька! Договорю — и точка! Больше не стану возвращаться к Милке. Так вот: ну, расколола мама тебя как маленького, ну, выведала о нашей связи — так и молчи себе в тряпочку! А она? Подняла такой хипиш — будто бы я замуж за тебя намылилась?!

На одном дыхании произнеся несколько восклицательных предложений, госпожа Караваева, закурив сигарету, посмотрела на молчащего Андрея и продолжила значительно успокоившимся голосом:

— Нет, правда, кроме моего Николаши, кому бы, казалось, какое дело до нашей с тобой любви?.. Будь ещё Милка жутко религиозная — грех там, и всё такое… геенна огненная, черти с горшками и сковородками — так ведь нет! Зависть одна — и только! Но я, Андрюшенька, не об этом. Как нам с тобой быть дальше — вот что сейчас самое важное. Если, конечно, ты…

— …нет, Еленочка, я — конечно! — мгновенно отреагировал до этого только слушающий Андрей. — От тебя — ни за что! Люблю и буду тебя любить! Вот только мама… а — ладно! Покипит, «поумирает» — и успокоится! Поймёт, что я уже не ребёнок.

— Нет, Андрюшенька, не успокоится. Ты, наверно, этого ещё не понимаешь, но ты для мамы — единственный свет в окошке. И упрекать её за это нельзя: ни мужа, ни других, кроме тебя, детей — одна одинёшенька. Вот только… нет! Погоди! Так мы с тобой никогда не доберёмся до главного. Мне, понимаешь… — Собираясь высказать с нравственной точки зрения весьма сомнительное предложение, госпожа Караваева вдруг растерялась и продолжила речь в несвойственной ей, спотыкающейся манере, — совсем недавно… часа где-нибудь два назад… в голову вдруг пришла такая шальная мысль… только, Андрюшенька, ради Бога не обижайся… конечно, я бы не заикнулась тебе раньше времени… сначала бы поговорила с Милкой… но… если она не согласится — обязательно тебе наябедничает… и — с удовольствием! Поэтому — лучше я… прежде, чем ей звонить… сама обо всём скажу… Так вот, Андрюшенька, я вдруг подумала: а не предложить ли твоей маме денег? Чтобы она от нас отстала? Прекратила бы падать в обморок, пить горстями таблетки, «умирать» — и всё такое? Ведь мы же, в конце концов, взрослые люди…

— Ну, ты даёшь, Еленочка! Купить меня, значит, хочешь? — слегка обиженным и вместе с тем восхищённым голосом (правда, с почти неуловимым оттенком презрения) отозвался юноша. — Ну — как раба? Наденешь на меня ошейник, посадишь на цепь и за то, что я плохо знаю английский, будешь до крови сечь плёткой?

— Непременно, Андрюшенька! Так, знаешь ли, чтобы тебе негоднику по два дня сидеть неудобно было бы! — довольная, что её идея дать взятку Людмиле не вызвала настоящего негодования у Андрея, на шутку шуткой ответила госпожа Караваева. Намеренно не заметив, что шутка юноши отдавала горечью: многим ли нищий отличается от раба?

— А если мама не согласится? Она ведь и так… не зря, наверно, мне запретила с тобой встречаться?..

— Тогда, Андрюшенька, только ты! — для Елены Викторовны настал, что называется, момент истины: сейчас или никогда! — Ты и никто другой! Должен решать в этом случае! Со мной — или с мамой! Если с мамой — сам понимаешь — встречаться нам будет практически нельзя! Меня-то достать всерьёз — у Милки, конечно, не выйдет… так — мелкие пакости… а вот тебя — достанет, Андрюшенька! Можешь не сомневаться! Ведь даже за эти четыре дня… сегодня, признайся, ты ведь насилу ушёл из дома? А дальше — будет ещё труднее… Милкиными «умираниями», поверь мне, дело не ограничится…

— Да уж, она — конечно… но только, Еленочка, я ведь, правда, не маленький… вот увидишь — всё образуется. Ну, неделю, ну, две… позлится, повредничает, позапрещает — а толку? Ну, погрызёт, покусает — но ведь не съест же? Ведь кроме меня — действительно… ты, Еленочка, это сказала верно — нет никого у мамы…

«Юношеская бравада или мужская — на грани цинизма! — трезвость? — оценивая это, неприятно её царапнувшее, замечание Андрея, смешалась Елена Викторовна. — Мальчишка мальчишкой, а порой выдаёт такое — взрослому далеко не всякому придёт в голову! Она, понимаешь, из-за возможных Милкиных вредностей мандражирует как девчонка, готова убежать на Кипр, а Андрюшеньке — хоть бы хны! Будто бы мама — так! Если не вовсе пустое место, то что-то вроде надоедливой собачонки! Повизжит, полает — и успокоится! А может — не только мама? Может, вообще — все женщины? В Андреевом понимании — существуют лишь для его удобств? Удовольствий, услуг, приятностей? А что порой ворчат, делают замечания, плачут, устраивают скандалы — так ведь на то они и женщины? В своей основе, низшие существа? Недалёкие, истеричные, слезливые, непоследовательные по своей природе? То есть — созданные из мужского ребра? А что? С детства имея примером маму — донельзя заботливую вампиршу! — разве Андрей не мог по её образу и подобию мысленно вылепить всех других женщин? Что же, — неожиданно повернулось в голове у Елены Викторовны, — тем лучше! Тем легче она сумеет уговорить любовника! Без драматических глупых жестов — «или я, или мама» — тоже мне, артистка погорелого театра!»

— Андрюшенька, не обольщайся! Ты ещё не знаешь всей глубины женской стервозности. Да и упрямства — тоже. А главное — нашей силы. Не той, конечно, которую чокнутые феминистки пропагандируют сейчас с экранов — ну, когда хрупкая мадемуазель или мисс картинно сворачивает шеи нескольким здоровенным амбалам — нет, настоящей силы. Которая во все времена заставляла мужчин совершать подвиги и безумства, создавала и разрушала царства, вдохновляла музыкантов, поэтов, художников. Понимаешь, Андрюшенька, женщина это вода — и орошает землю, и точит камень… И если ты воображаешь, что поскольку физически давно уже сильнее мамы, то она не в состоянии навязать тебе свою волю — повторяю! — не обольщайся. Ещё как — в состоянии!

— Значит, и ты — Еленочка? Ну, если может мама, то — и ты? Навязывать мне свою волю? Можешь, Еленочка, — а? Тоже ведь — женщина…

— А сам, Андрюшенька, ты это чувствуешь? Ну, будто я навязываю тебе свою волю?

— Конечно, Еленочка, — по тону Андрея женщина не всегда могла угадать, когда он шутит, а когда говорит серьёзно, поэтому ей приходилось слушать с удвоенным вниманием, что очень раздражало госпожу Караваеву: увы, её шальная любовь постоянно требовала новых и новых жертв, — то, понимаешь, английский, то «Мальборо», то сухая кислятина — всё учишь, как надо жить! Прямо-таки — воспитываешь! Как дрессировщица!

— Андрюшенька, неужели?! Мои советы и замечания ты воспринимаешь вот так? Как занудство? — испуганно воскликнула Елена Викторовна.

— Иногда, Еленочка. Временами. А, в общем — шучу. Хотя… в каждой, ты знаешь, шутке… нет… иногда — действительно… когда ни с того ни с сего вдруг хочется сделать тебе назло… или просто — дикая лень накатит… А у тебя, Еленочка, тоже? Бывает такое — а? Ну, когда вроде бы беспричинно находит желание вредничать?

— Бывает, Андрюшенька, и ещё как бывает! Только, по-моему — это у всех. Передразнить, укусить, царапнуть — наверно, у каждого. Причём — без повода. А главное: тех — кого любим! Так уж мы люди устроены — по сволочному. Говорят — из-за грехопадения… Не знаю… За Адамом и Евой через забор не подглядывала… Ладно, Андрюшенька, с лирикой пока погодим. Ты, наверное, уже догадался, что я надумала, если Людмила не образумится? Если дурацкие амбиции — для неё самое дорогое? Дороже достатка, любви, спокойствия? Ну, если она из тех извращенок, для которых счастье — делать несчастными и себя, и других?

— То есть, Еленочка, если тебе не удастся купить меня у мамы? Предположим, не сторгуетесь — или из вредности она вообще наплюёт на деньги?..

Андрей уже не просто ехидничал, а откровенно хамил, и госпожа Караваева с трудом сдержалась, чтобы, в свой черёд, не ответить любовнику какой-нибудь ядовитой гадостью. Однако — сдержалась: ну, можно ли взрослой женщине всерьёз сердиться на мальчика? На любимого, дорого?

— Андрюшка, негодник! Мало я тебя сегодня выдрала за ухо? Ну, там — у памятника! Вот погоди, вдобавок ещё и отшлёпаю! Нет, правда, Андрюшенька… за что ты меня так обижаешь? Я же хочу — как лучше… А что твоей маме собираюсь предложить деньги… за это, Андрюшенька, я ведь перед тобой уже извинилась… и мне показалось, что ты меня понял… тогда почему — такое злое ехидство?.. или?.. всё-таки — я ошиблась?

— Да в общем, Еленочка, нет. Не ошиблась. Но только… как бы это тебе сказать… я ведь, в конце концов — мужчина! А ты — женщина. Но ты — без дураков! — крутая… зарабатываешь такие деньги… а я…

— А у тебя, Андрюшенька, всё ещё впереди! — обрадованная тем, что, как ей показалось, юношеская обида коренилась не глубоко, Елена Викторовна поспешила на выручку. — Вот с Божьей помощью закончишь хороший ВУЗ… МГУ, Плехановку или даже МГИМО…

— С Божьей, Еленочка, или — с твоей?

— Почему, Андрюшенька — «или»? Уж если тебе так хочется — то и с моей, и с Божьей. Значит, не «или», а — «и».

— Ну, а потом, Еленочка? После института? Экономистов сейчас — как собак нерезаных. А чтобы стать международником… да у них там такая мафия! Со стороны — не подступишься! Это ещё в конце восьмидесятых, в самом начале девяностых… ну — когда перестройка… тогда ещё кое-кому удавалось влезть со стороны… конечно, очень немногим… а вообще — зачем я тебе говорю об этом? Ты это знаешь куда лучше, чем я. И потом… экономика — не для меня. Дипломатом — оно, конечно… но, во-первых, без связей — это такие деньги, которые, Еленочка, вряд ли и у тебя найдутся, а во-вторых: одним английским там ни черта не обойдёшься. Хотя бы, как минимум, надо знать ещё парочку. Причём — экзотических. А у меня со способностями к языкам… если даже английский, который и в школе, и мама, и репетиторы… нет, Еленочка! Конечно, ВУЗ необходим… хотя бы — из-за нашей доблестной армии: ну, чтобы, значит, не загреметь… а вот в смысле того, что после института я буду достойно зарабатывать — не в России!

— А почему, Андрюшенька, непременно — в России? Если ты всё-таки одолеешь английский — перед тобой весь мир! Хоть за это нынешним властям можно сказать спасибо: не кормят — да, но за забором, слава Богу, не держат.

— А им теперь и держать не надо. Нашими российскими мозгами Запад за последние годы если и не обожрался, то вот-вот обожрётся. Ну, там математики, программисты, физики, возможно, и будут иметь какие-то перспективы… а всем остальным… кукиш с маслом!

— Андрюшенька, а ты? — за время их сближения юноша о своём будущем впервые заговорил серьёзно, и Елена Викторовна сразу же отстранилась от — только что казавшихся важными! — сиюминутных проблем. — Ни к экономике, ни к математике склонностей не имеешь, значит? И вообще — ни к чему техническому? А к гуманитарному?

— К истории с литературой — что ли? Или там — к философии?

Слово «философия» — намеренно или нет — Андрей произнёс с заметным сарказмом.

— Андрюшенька, после семидесяти лет принудительного «марксизма» к философии в России ещё долго будут относиться с большим подозрением, и, упомянув гуманитарные науки, я имела в виду юриспруденцию, эстетику, психологию, ну, и историю тоже — да. Вообще — всё не естественное.

— Значит, Еленочка, всё противоестественное? — скаламбурил Андрей. — Астроложество, например, алхимизм, психосадизм и пришельцеманию?

— И что, Андрюшенька, ни к какому из этих и им подобных умственных извращений тебя ни капельки не влечёт? Только — честно? Я, знаешь, женщина без предрассудков и над твоими интимными склонностями смеяться не стану — честное слово! — В тон возлюбленному отозвалась госпожа Караваева.

Андрей ответил не сразу, а, подумав две-три минуты, после глотка вишнёвого сока — и, к удовольствию женщины, ответил опять серьёзно.

— Знаешь, Еленочка… юриспруденция — нет. В сыщики меня что-то не тянет; адвокатом — разумеется, хорошим адвокатом — вряд ли получится; прокурором — стыдно; а судьёй? — там опять-таки своя мафия! Впрочем, у прокуроров и адвокатов — тоже. Ну, как везде — где пахнет деньгами. А кроме?.. Эстетика — чушь собачья! В живописи я вовсе не понимаю. В литературе?.. почитать ещё что-то — туда-сюда… особенно — историческое… но сочинять всю эту глубокомысленную бредятину (о лишних людях в зеркале русской революции), которая в наших школьных учебниках — это надо не институт, а дурдом заканчивать! История? — да, конечно… или археология… вот только глотать архивную пыль или раскапывать давно обворованные могилы… не знаю, Еленочка! Оно, возможно, и увлекательно, но я тебе честно скажу — не знаю… тут, по-моему, надо без дураков — любить по серьёзному. Психология? — может быть… К тому же — сейчас это модно. Да и перспективы — получше, чем у историка. Никто толком ничего не знает, но на каждом телевизионном шоу — психолог. Сидит с умным видом и комментирует. Звучит складно, а попробуй — проверь! Да и вообще: консультации, центры, фирмы — что-то в этом, наверно, есть. Ведь каждому человеку в первую очередь хочется знать о себе — о своих скрытых талантах, резервах, возможностях. Хотя… шоу-психолог — смешно, по-моему! В России, Еленочка, мне кажется, сейчас нет ничего настоящего. И было-то мало — а уж сейчас… одна только «попса» осталась… или — старые «бренды». Ну, которые из времён застоя… А то, что сейчас раскручивают — или муть голубая, или тоска зелёная. В общем — России крышка. Лет ещё десять потрепыхается, как сырьевой придаток, и — в осадок. Полностью, значит, выпадет. С востока придут китайцы, с юга — мусульмане, с запада… нет, с запада к нам никто не придёт! Отгородятся новым железным занавесом — и будут из своих лонодонов да парижей оплакивать Россию. А ты говоришь, Еленочка: «перспективы, весь мир, работа за границей» — какого чёрта! Перспективы сделаться рабами у китайцев и мусульман? А если очень повезёт, то на западе — третьесортными полугражданами, ну, с видом на жительство…

— Андрюшенька, бедненький, вот почему, оказывается, ты не хочешь заниматься английским? — не удержалась от шпильки Елена Викторовна. — Такой, понимаешь ли, пессимизм развёл… ей Богу, сейчас заплачу! Только учти, Андрюшенька, для того, чтобы на западе стать «полугражданином» — это ты здорово сказал! — третьего сорта, для этого тоже надо знать английский. Хотя бы — в определённых пределах. А ты его, миленький, в этих пределах — точно! Ни фига, голубчик, не знаешь!

— Еленочка, я же в шутку! — хныкающим голосом попробовал взмолиться Андрей, но женщина его перебила:

— Погоди, Андрюшенька! Знаю — что в шутку. Однако в каждой шутке, как ты сам недавно заметил… поэтому — доскажу! Твою мрачноватую картинку ещё немножечко подчерню сажей — чтобы стало совсем безысходно. Так вот: ни мусульмане, ни тем более китайцы в рабство нас обращать не станут. Ну, мусульмане женщин, что помоложе, и мальчиков, которые покрасивее, может быть, разберут по своим гаремам, а уж китайцы… у Блока — помнишь: «…не сдвинемся, когда свирепый гунн в карманах трупов будет шарить, жечь города, и в церковь гнать табун, и мясо белых братьев жарить!..» Конечно, Блок думал, что эти неприятности грозят Европе, а в действительности — наоборот.

— Еленочка, ты серьёзно? — обескураженный беспощадной последовательностью женщины, испуганно переспросил Андрей. — Китайцы — они вроде бы не людоеды?

— Эх, Андрюшка, Андрюшка, негодник ты мой бесценный! — запустив пятерню в густые светлые волосы и притянув к себе голову юноши, Елена Викторовна стала нежно гладить и целовать её. — Ведь это же ты — не я. Нарисовал такую мрачную картинку. А я лишь чуть-чуть добавила сажи. И получился у нас ужастик — будь здоров. Этот, как его? — Хичкок! — отдыхает. А хочешь, Андрюшенька — ещё страшнее?

— Куда уж ещё — Еленочка? Как представлю себя на вертеле — жуть! — умиротворённый расслабляющими ласками женщины, приободрился Андрей. — А вокруг китайские негры — с ножами и вилками!

— Жуть, Андрюшенька, — согласилась Елена Викторовна, — правда, для детишек дошкольного возраста. А сейчас я тебе скажу одействительно страшном. О том, что, когда каждый из нас рождается, Верховный Авторитет сразу же запускает счётчик. За то, что наши далёкие предки якобы ему задолжали. Яблочко, понимаешь, без позволения скушали…

— Ну, ты, Еленка, вообще! Бога додумалась обозвать Верховным Авторитетом! Как уголовника! Ведь если узнают — отлучат от Церкви!

— Не отлучат, Андрюшенька. Я, понимаешь ли, некрещёная…

— Как — некрещёная? Да сейчас все коммунисты, все бывшие воинствующие атеисты — сплошь покрестились! Как начали делить награбленное у народа добро — так сразу же и покрестились!

— А я, Андрюшенька, в партии никогда не состояла. И мне отпущениями грехов умасливать свою совесть — без надобности. Да, конечно, грешна — чего уж… однако — не так, как эти иуды! Которые дважды Россию продали. В семнадцатом и в девяносто первом. Нет, я бы на месте Церкви… ладно, Андрюшенька, будет! А то шальную бабу совсем понесло куда-то… чертям, понимаешь, в лапы!

Что Андрей мальчик умный, начитанный, в отличие от большинства сверстников интересующейся не только бешено рекламируемой интеллектуальной дрянью, но и духовными — вечными, если угодно! — ценностями, это Елена Викторовна заметила ещё до своего сближения с ним, но чтобы шестнадцатилетний юноша видел так глубоко? Его разносторонний, дерзкий, склонный к внешним эффектам ум, казалось, никак не предполагал сколько-нибудь значительной глубины: однако — подишь ты!

«А ведь Лев Иванович предупреждал вчера, — пронеслось в голове у госпожи Караваевой, — и сегодня по телефону — тоже! Что она очень недооценивает психологический дар Андрея! А психологический дар, это — в первую очередь — глубина. При одной широте ума (без достаточной глубины) можно быть блестящим интерпретатором, однако творцом — нельзя. Иными словами: в колодце можно найти сокровище, в луже — нет. Да, из-за поспешного отъезда астролога смертельно на него разобидевшись, она вынесла Льву Ивановичу явно несправедливый приговор!»

Подумав об Окаёмове и во всех подробностях вспомнив сегодняшний телефонный разговор, госпожа Караваева решила немедленно проверить кое-какие предположения Льва Ивановича и, не дожидаясь ответа юноши, сама прервала образовавшуюся паузу.

— Эка нас занесло, Андрюшенька! А знаешь — не зря… Я тут вчера познакомилась с одним интересным типом — с астропсихологом. И он мне сегодня по телефону относительно тебя высказал одно странное предположение. Только не смейся…

— Не буду, Еленочка. Хотя астрология… особенно то, что печатают в газетах. Ну, например, Рыбам на этой неделе грозит романтическая встреча, в результате которой возможна экскурсия к венерологу — стало быть, не теряйте бдительности. Связанная с этой встречей потеря энной суммы денег будет с лихвой компенсирована удачным помещением капитала в акции компаний занимающихся сбытом российской нефти, молдавских вин, кубинского табака и афганского героина.

— Андрюшка, ехидина! Без зубоскальства — что? Никак не можешь обойтись?

— А я, Еленочка, ничего, — состроив невинные глазки, отозвался Андрей, — я же — «Рыба», а для «Рыб», обычно, прогнозируют что-нибудь подобное. Поскольку они интуитивны, сочувственны и, как правило, слабохарактерны. Поэтому часто попадают в алкогольную и наркотическую зависимости. Конечно, Еленочка, ни о посещении венеролога, ни о вложении денег в контрабанду героина в астрологических прогнозах открыто не говорят — здесь я пошутил, каюсь. Но всё остальное…

— А что, Андрюшенька, — остальное? Конечно, над астрологией легко смеяться — особенно над той, что в газетах… Однако мне Лев Иванович — ну, астролог, у которого я была вчера — открыл много такого… и обо мне самой, и, главное, о тебе, Андрюшенька. Конечно, что касается тебя — я не совсем уверена: он же говорил о скрытом, о таящемся в глубине. А вот относительно меня — всё в точку! Даже немного жутковато сделалось, когда он — на основании одного только времени рождения — выдал мне такие интимные подробности!

— А обо мне, Еленочка, что он тебе сказал? — заинтересовался Андрей. — Особенно — о моих тайных пороках?

— Опять, Андрюшка?! Милка, ей Богу, зря так рано прекратила тебя пороть! Вот взять бы сейчас ремень — и!

— Конечно, Еленочка! То, что ты в глубине садистка — это что ли тебе открыл астролог? Подумаешь! Тоже мне — тайна! Достаточно услышать, с каким сладострастием ты произносишь слово «ремень» — всё становится на свои места! А что, Ёлочка, — юноша заговорщицки понизил голос, — некоторым мужикам такое нравится. Вот прогорит твоя фирма — вполне можешь открыть салон. И зарабатывать очень даже приличные деньги, «воспитывая» непослушных «мальчиков». «Госпожа Елена» — звучит, по-моему, более чем…

— Андрюшка, язвочка! — не выдержав, рассмеялась Елена Викторовна, — и откуда ты такой «образованный»? Знаешь о таких вещах, о которых мы в твои годы и понятия не имели!

— Гласность, Еленочка. Ведь наше поколение выросло уже при ней — родимой. И много знает такого, «что и не снилось вашим мудрецам»… А всё-таки, Ёлочка? Что тебе интересного сказал астролог? Ну — про меня?

— Ага! Прикидываешься, вышучиваешь, хорохоришься, а в действительности — сознайся, Андрюшенька! — любопытство ведь разбирает, а?

— Сдаюсь, Еленочка, разбирает…

— Ну, во-первых, — «Рыба» ты весьма проблематичная…

…Далее Елена Викторовна достаточно бестолково пересказала юноше два своих разговора с астрологом — воочию и по телефону — выделив то, что, по мнению Окаёмова, у Андрея может быть склонность к карьере священника.

— …вот уж чего бы никак о тебе не подумала! Что можешь преуспеть в роли клоуна — да, а вот представить тебя священником — ни за какие коврижки!

— Священником, говоришь, Еленочка? А что — это идея! — по-прежнему не всерьез откликнулся Андрей, но, почувствовав вдруг лёгкое ознобление в сердце, заговорил по-другому. — Знаешь, Еленочка… чтобы стать священником… нет — в голову мне ничего подобного не приходило… ведь для этого надо быть или глубоко верующим, или совсем атеистом! Ну, когда всё — включая Бога — до лампочки. Когда служба — не служение, а работа, Да, трудная, но — по нынешним временам — хорошо оплачиваемая. Хотя… у них ведь, наверно, тоже существует своя мафия. Кому, стало быть, пироги да пышки, а кому — синяки да шишки. А я, Еленочка, хоть и крещёный, но ни такой веры, чтобы быть готовым пойти на крест, ни такого неверия, чтобы ради материальных благ каждый день обманывать Бога, не имею. И, значит…

— Да, Андрюшенька! — обрадованная зрелостью суждений своего юного возлюбленного, подытожила госпожа Караваева. — Я — тоже! Так и сказала Льву Ивановичу, что думать о карьере священнослужителя раньше, чем тебе исполнилось тридцать лет, нельзя. Сначала надо хорошенько определиться — какому богу ты собираешься служить. А то: золотые ризы, ангельское песнопение, воск, ладан — есть от чего закружиться мальчишеской голове… И знаешь, Андрюшенька, Лев Иванович согласился на сто процентов. И более: добавил, что, став священником, ты рискуешь завести свою паству в сети Врага. Но и признался, что, как астролог, обязан поставить меня в известность относительно твоей возможной карьеры. Ибо, одолев Тьму, ты — на пути священнослужителя — способен обрести Свет.

— Ничего себе — будущее! А ты — Еленочка? Ведь, насколько я понял, ни твой астролог, ни ты не желаете, чтобы я сразу же после школы поступал в семинарию? Так, почему же об этом ты заговорила со мной сейчас? И ещё, Еленочка… только — честно… что ещё со своим Львом Ивановичем вы для меня придумали?

«А мальчик-то, кажется, приревновал?», — услышав обиду в голосе Андрея и на секунду смешавшись, мысленно отметила женщина.

— Придумали, Андрюшенька?.. Бог с тобой! Такое разве придумывают? Ведь профессия — это судьба. А взять на себя ответственность за чью-то судьбу… тем более — за твою… нет! Пойми меня правильно! Помочь тебе добиться цели — моя святая обязанность! Однако выбор… выбирать, Андрюшенька, ты должен сам! А я могу только посоветовать. Да и то — с оглядкой. А указывать тебе путь… нет! Ни в коем случае!

— У-у, Еленочка, чуткая-то какая — а? И заботливая… как… ну, да — как мама! Прости, Еленочка — нечаянно сорвалось с языка!

— Прощаю, Андрюшенька! Ехидину моего любимого… Ведь — чего уж! — повод дала сама…

— И я, Еленочка — тоже. — Войдя в роль мужчины-повелителя, Андрей позволил себе снисходительно отнёстись к женской слабости. — Прощаю тебе и твоё суеверие, и твою бесцеремонность — ну, что связалась с астрологом и за моей спиной гадала о моей судьбе. А вообще — любопытно… не атеистка — однако креститься не хочешь… вроде бы умная, а веришь во всякую чушь… в экстрасенсов, колдуний, целительниц, астрологию, НЛО, Шамбалу, Атлантиду — чёрт те во что, Еленочка! Кто ты — в конце концов? Сектантка?.. Язычница?.. Пантеистка?..

— Знаешь, Андрюшенька… — Елена Викторовна задумалась и на этот непростой вопрос стала отвечать после продолжительной паузы, — я — женщина! А это не только анатомия или разница интеллектов, нет — в первую очередь! — это религия. Женщина искренне может считать, что она христианка, мусульманка, буддистка, язычница — да кто угодно! Но всё это — сверху! А, в сущности — в глубине — она богиня. Да, да, Андрюшенька! Каждая женщина в глубине — богиня! Для которой ваши мужские игры в религию, философию, искусство, науку — гимнастика ума, и только!

— Богиня, говоришь, Еленочка?.. А знаешь — что-то в этом, пожалуй, есть…

…За ласками, за разговорами время прошло незаметно, и Елена Викторовна спохватилась только тогда, когда предзакатное солнце, на миг озарив комнату розовым светом, спряталось за высотным домом: батюшки! Уже восемь с четвертью! Милка, небось, её уже прокляла?

Однако Андрей, вдохновлённый намерениями госпожи Караваевой относительно его будущего, не только не разделил опасений своей возлюбленной, но и проявил изрядную чёрствость к возможным из-за его исчезновения тревогам мамы:

— Ничего, Еленочка, перебьётся, Правда, слушать её нотации… а знаешь… позвони-ка ты ей сама? А что, Еленочка, позвони и скажи, что я сегодня ночую у тебя. Нет, правда, ведь сама напросилась! Расколола меня как маленького — и будьте любезны! Скандал за скандалом! Не хочет понять, что я уже не ребёнок: где хочу — там и ночую! Как, Еленочка, не прогонишь? — Андрей попытался шуткой сгладить юношескую резкость своих суждений.

— Андрюшенька — наконец-то! Хоть совсем оставайся здесь! Я, понимаешь ли, даже подумала… ладно! Это теперь не важно…

Воскликнула обрадованная Елена Викторовна, однако, засомневавшись, оборвала начатую фразу: «А мальчик-то — а? Схватывает прямо-таки на лету! Сразу понял, что ради него я готова на всё! И маму — в сторону!»

Конечно, такая прагматичность Андрея насторожила Елену Викторовну, но радость разделённой любви и предчувствие удовольствия от скорого посрамления суки-Милки сгладили это неприятное впечатление, и, настроившись на боевой лад, женщина потянулась к трубке.

6

Проснулся Лев Иванович в незнакомой комнате, на незнакомой кровати — совершенно голым. Что голым — это Окаёмов установил далеко не сразу, а после долгого бессмысленного разглядывания окружающей обстановки, сопровождаемого глубокомысленными раздумьями на тему: где это он находится? И только отказавшись от бесплодных и, по правде, не актуальных попыток определиться с местом своего нахождения, астролог с трудом сосредоточил внимание на куда более важных вопросах: я это или не я? А если — я, то весь ли я здесь? С головой, туловищем, конечностями, пальцами и прочими выступающими частями?

Чтобы разрешить возникшие сомнения, Окаёмов ощупал лежащее под простынёй тело и обнаружил, что, вопреки ощущению разобранности, тело вроде бы целое, а заодно — что на нём нет ни единой тряпочки: Адам — да и только! В связи с чем, первой более-менее осознанной мыслью астролога оказалась следующая: а где же одежда? И второй — непосредственно вытекающей из предыдущей: чёрт! если он не найдёт хотя бы трусов, то как же встанет за опохмелкой?! Которую, в свой черёд, требовалось немедленно раздобыть!

Такое мучительное напряжение ума оказалось почти непосильным для Льва Ивановича, и, закрыв глаза, он откинулся головой на подушку: нет! не сейчас! сначала пусть перестанут кружиться стены! а он полежит… и вспомнит…

Естественно, вспомнить Окаёмову почти ничего не удалось: похоже, глобальный провал в памяти случился в мастерской Алексея Гневицкого, куда он и ещё несколько человек, включая Таню Негоду, каким-то образом — каким? — переместились из квартиры погибшего друга. Далее: смутный ореол из лиц, слов, рюмок вокруг главной темы — убийство или несчастный случай? — и тьма. Зелёный Змий, стало быть, одолел… Но тогда — почему он не в мастерской? Не на полу или старой кушетке? Не среди окурков, бутылок, грязной посуды — а здесь? В чисто прибранной незнакомой комнате? Да вдобавок — в чём мать родила?

Мысли Окаёмова чуть было не завертелись в холостом саморазрушительном беге, но от этой неприятности астролога спас негромкий знакомый голос:

— Лев Иванович, вы — как? Проснулись?

«Татьяна Негода! Вот, значит, в чью постель его заволок Зелёный Змий?!»

— Да, Танечка… кажется… а вообще — не знаю… может быть — ты во сне?.. ну — разговариваешь со мной?..

— Вы, Лев Иванович, — может быть, и во сне. А я — нет. Уверена — что наяву.

— Говоришь, наяву… а где же тогда моя одежда?

— На кухне — сохнет. Да вы, Лев Иванович, не беспокойтесь — всё цело. И паспорт, и деньги.

Такие далёкие горизонты астрологом пока не просматривались, упоминание денег и паспорта прошло мимо его ушей, зато всё более начинало смущать отсутствие трусов: — А кейс? Кейс, Танечка, — тоже?

— Кейс, Лев Иванович?.. А у вас в нём что-нибудь важное?

Артистка предполагала, что кейс, скорее всего, благополучно пребывает в квартире Гневицкого — но, чем чёрт не шутит! — и на всякий случай спросила участливо озабоченным голосом.

— Да нет, Танечка, ничего важного… но, понимаешь… у меня в нём смена белья… а разгуливать по твоей комнате завернувшись в простыню… я, знаешь ли, не юный герой-любовник…

— А почему бы и нет, Лев Иванович? Вам пошло бы, ей Богу. — Весело отозвалась Татьяна. — Эдаким шекспировским Антонием — в простыне вместо тоги! Очень даже внушительный был бы вид!

— Ага, Танечка, а ты, значит, Клеопатра! — Лев Иванович попытался поддержать шутку, но в голове взорвалась очередная бомба, и астролог, охнув, переменил тему. — Танечка, знаешь…

— Знаю, Лев Иванович! Да вы лежите, не беспокойтесь — я мигом!

К постели Окаёмова была пододвинута табуретка, и на ней словно по волшебству — во всяком случае, астролог, вновь закрывший глаза, этого не увидел — появилась четвертинка водки и на тарелке, в обрамлении нарезанного кружочками солёного огурца, большой кусок дымящейся отварной горбуши. Заметив, что рюмка только одна, Лев Иванович вяло запротестовал: — Таня, а ты? Разве не опохмелишься со мной за компанию?

— Я, Лев Иванович — уже. Рюмочку приняла с утра. И после — ещё одну. А сейчас — кофе. Меня же режиссёр освободил только на похороны — ну, значит, на вчера — а сегодня играть. Нору — из «Кукольного дома».

Если артистка рассчитывала произвести впечатление на Окаемова тем, что у них в провинции в наши дни — когда степень современности определяется степенью «разоблачённости» героини — нашёлся сумасшедший режиссёр, рискнувший поставить Ибсена, то она ошиблась: кроме маячащей перед ним четвертушки, ничто сейчас не могло произвести впечатления на Льва Ивановича. Освободив из-под простыни верхнюю половину туловища, астролог попробовал потянуться к водке, однако, заметив с каким трудом это ему даётся, женщина поспешила прийти на помощь:

— Погодите-ка, Лев Иванович, лучше — я. И вообще — поухаживаю за вами — не возражаете?

— Какие, Танечка, возражения, — выпив поднесённую рюмку и прикурив от протянутой зажигалки, с заметным оживлением ответил астролог, — прямо-таки спасаешь старого алкоголика!

В голове у Льва Ивановича несколько прояснилось, и он надумал восстановить хотя бы некоторые подробности вчерашнего вечера — вернее, ночи. Разумеется, в первую очередь — каким образом он оказался здесь? И почему — без одежды? Но прямо об этом спрашивать ему было неловко, и астролог начал издалека:

— Кстати, Танечка, а почему ты ко мне — на «вы»? Ведь, по-моему, вчера мы перешли на «ты»?

— Так это вчера… в алексеевой мастерской… а сегодня… одно дело по пьянке, а другое — по трезвому… вчера я вас даже «Лёвушкой» называла… по вашей просьбе…

— Вот и прекрасно, Танечка! — окончательно ожив после второй рюмки и пережевав заботливо поднесённый женщиной кусок сочной горбуши, вполне уже человеческим голосом заговорил астролог. — И сегодня — тоже! И завтра! И вообще — всегда! Обращайся ко мне на «ты»! Ведь я же ещё не выгляжу дряхлым старцем?

— Ну, что вы… ой, прости! Конечно, не выглядишь, Лев… Лев — царь зверей… нет, если на «ты» — то Лёвушка… или, может быть, Лёва?.. Лёва — корова… прямо как в детском саду! Нет, только — Лёвушка! По-вчерашнему… надо же! Лё-ё-вушка. — В растяжку произнесла Татьяна, словно бы привыкая к новому для неё сочетанию звуков. — Ты, Лёвушка, выглядишь — во! Конечно, не на двадцать и не на тридцать — не буду льстить, а где-то — слегка за сорок. Что называется — в самой поре.

— Льстишь, Танечка, льстишь! Правда, тонко — спасибо…

Сейчас, когда после двух рюмок мысли Окаёмова значительно прояснились, то, что его одежда сохнет на кухне, открыло дорогу весьма неприятным соображениям:

«Чёрт! Уж не обмочился ли он вчера?! Этого только не хватало! — Конечно, в пятьдесят лет досадные житейские казусы воспринимаются несравненно проще и безболезненнее, чем в двадцать — но всё-таки… пожилому астрологу перед молодой, симпатичной женщиной явить себя в образе ссыкуна-мальчишки — стыдно и в пятьдесят. — Как бы это ловчее выведать?», — вертелось в Окаёмовской голове, но отравленный мозг не мог справиться со столь тонкой задачей, и после короткой паузы Лев Иванович бухнул, что называется, открытым текстом:

— Танечка, а трусы? Тоже сохнут на кухне?

— Трусы, Лёвушка, уже, наверное, высохли. Сейчас посмотрю. А-а-а… так ты вот о чём? — догадалась и поспешила утешить женщина. — Не переживай, пожалуйста! Ты вчера «благородно» свалился в ванну с водой. У меня там бельё замачивалось — ну, чтобы легче полоскать. А ты пошёл в туалет и, значит — туда. Хорошо, хоть не заперся. И Юра с Колей — ну, которые помогли тебя доставить — ещё не уехали. Одной бы не вытащить. Так, Лёвушка, и ночевал бы в ванне! Нет, воду я бы, конечно, слила, — расшалившейся кошечкой ласково оцарапала Танечка, — чтобы не превратился в налима! Или в чудо-юдо какое-нибудь морское!

— И стоило бы! Не краснел бы перед тобой сейчас! — обрадованный тем, что его конфуз вышел свойства скорее курьёзного, весело отозвался астролог. — Искупаться, стало быть, я захотел вчера? Прямо в одежде… однако… паспорт-то хоть не очень намок?

— А ты, Лёвушка, слава Богу, без пиджака. Так что и паспорт, и деньги — всё в полном порядке. Сейчас поглажу трусы, а брюки и рубашку — позже. Когда, значит, высохнут. Нет, нет, Лёвушка, — предваряя возражения астролога, подытожила Татьяна и взялась за дверную ручку, — обязательно поглажу, ты у меня в гостях.

Оставшись один, Лев Иванович с удовольствием выпил третью рюмку и доел вкусную рыбу — пока, более-менее, всё путём! Первый, наиболее трудный день поминок, прошёл, можно считать, без эксцессов — купание в ванне с бельём не в счёт. Придумал же в своё время Никита Сергеевич в крохотном закутке соединить унитаз с ванной — вот и приходится жителям «хрущоб» до сих пор расхлёбывать!

Минут через десять, пятнадцать Татьяна принесла не только трусы, но и огромный купальный халат: если хочешь, можешь одеться, Лёвушка — всё-таки лучше, чем в простыне. Одеваться, а вернее вставать, Окаёмову не хотелось — лежать бы себе, попивая водочку и покуривая местные безвкусные сигареты с бумажным фильтром — увы! Столь вопиющего сибаритства астролог позволить себе не мог — не дома, не в отпуске, не в гостях у любимой тёщи! В чужом городе, у малознакомой женщины, в ближайшей перспективе имея хлопоты, разговоры, посещение театра, открытие посмертной выставки картин Алексея Гневицкого, обращение к следователю — нет, он сейчас не имеет права очередной раунд Зелёному Змию сдавать без боя!

Спектакль у Татьяны начинался в семь, до театра от её дома было минут пятнадцать пешком, приятно тикающий английский электрический будильник показывал без двадцати час, и, вновь откинувшись на подушку, астролог прикидывал на что он сегодня способен — конкретнее: успеет ли в оставшееся до спектакля время сходить в милицию? И даже: не столько — успеет, сколько — доберётся ли? Хватит ли сил на этот, пускай и скромный, но всё-таки подвиг? Немного поколебавшись, Окаёмов решил, что нет — пойти он сейчас никуда не способен: разве что на автомобиле — в качестве пассажира. Однако угрызения совести из-за так страшно сбывшегося астрологического прогноза подзуживали Льва Ивановича на явно непосильные действия и поступки: а что если (вопреки всем домыслам и догадкам друзей Гневицкого!) всё-таки не убийство, а натуральный несчастный случай? Как это, собственно, и запротоколировала милиция? И тогда, стало быть, злосчастное предсказание может иметь самое непосредственное отношение к гибели друга? Да, разумеется, крайне маловероятно, но ведь не вовсе исключено? И он сейчас — вместо того, чтобы…

…Пока истязаемый Зелёным Змием Окаёмовский ум беспомощно трепыхался в им же самим сплетённых сетях, раздался, прервавший это жалкое барахтанье, входной звонок — астролог с трудом спустил ноги с кровати и трясущимися руками натянул на себя трусы: н-да! А кто-то, кажется, собирается поехать сейчас в милицию? С пересадкой — на двух трамваях? Когда завязать пояс на дарованном Танечкой халате и то — проблема!

Спросив, — можно ли? — и получив утвердительный ответ, в комнату вошла Татьяна — вместе с Юрием и незнакомой женщиной, которую, назвав Элеонорой, представила как артистку тоже занятую в «Кукольном доме». В роли фру Линне.

Из последовавшего затем разговора выяснилось, что на похоронах Алексея и на поминках в художественной школе Элеонора присутствовала, а вот дома у Валентины — нет. (Ничего удивительного! Если бы вы знали нашего зверюгу-режиссёра! Глеба Андреевича Подзаборникова! Ведь он даже Танечку — и то! С зубовным скрежетом отпустил всего на один спектакль! С дублёрши Ниночки — которая, между нами, бездарность — согнав семь потов!)

В первый момент, увидев Юру Донцова, Лев Иванович встрепенулся: вот кто поможет добраться ему до зареченского отделения милиции! Однако уже через секунду, вспомнив с каким трудом он только что справился с упорно не желающим завязываться матерчатым поясом, астролог решил погодить с поездкой к доблестным защитникам правопорядка: ещё пару рюмочек и тогда станет ясно способен он или не способен на столь героическое деяние. А то — ишь, размечтался! — а тут: дай-то Бог, к вечеру быть настолько в норме, чтобы позорно не захрапеть на «Кукольном доме».

Татьяна, тем временем, накрыла большой раздвижной стол — будто бы заранее готовясь к приходу новых гостей. Поскольку предполагалось, что сегодня никто не пьёт, а все только опохмеляются, то, если бы не вчерашнее признание Валентины, общая беседа склеилась бы не скоро. Ведь опохмелка, будучи по своей сути сродни покаянию, кроме сосредоточенности и угрюмости требует значительной дозы нравственного самобичевания, что, согласитесь, не может не разъединять: ведь совместное бичевание согрешивших душ — это уже не покаяние, а коллективный садомазохистский восторг. Однако Валентинино признание, открыв непроторенные пути для новых догадок, домыслов, версий, способствовало скорейшему преодолению обычной постпохмельной неразговорчивости — дискуссия завязалась после Элеонориной первой, Окаёмовской второй и Юриной третьей рюмок.

По мере развития темы, понемногу восстанавливалась память Льва Ивановича, возвращались то одни, то другие подробности вчерашней ночи — отчасти даже и утра: например, мигающий жёлтым глазом на фоне рассветного зарева светофор, на пустом в этот час перекрёстке — надо полагать, на пути к танечкиному дому, из окна везущего их автомобиля?

Однако памятью из тьмы высвечивались только разрозненные, никак не связанные между собой детали: чья-то рыжая борода, опрокинутая бутылка, ощетинившийся торчащими из него кистями широкогорлый глиняный горшок, раздавленная на полу селёдка, огромная охапка сирени в оцинкованном десятилитровом ведре и белый ангел под потолком — вообще-то, недавно вырезанное Алексеем Распятие. Но распростёртые на массивном кресте тонкие руки Спасителя показались Окаёмову крыльями и, соответственно, всё подвешенное под потолком Распятие — свободно парящим ангелом. Одним — из увиденных им у гроба художника.

Ещё разрозненнее и бессвязней, чем зрительные образы, вспоминались астрологом услышанные слова. А вернее, из всего, что говорилось в мастерской, в памяти Льва Ивановича остались лишь отдельные энергичные восклицания: эх, Лёха! за Алексея! убили — сволочи! а Валентина — надо же! какой был художник! люди гибнут, а всякая мразь живёт! чтоб им сволочам под забором сдохнуть! И прочее — в том же роде. Словом, ничего важного — обычный, замешанный на алкоголе, застольный трёп. Который никак не стоил мучительных усилий Окаёмовской памяти — к несчастью, ум астролога, совершенно не подчиняясь его воле, будто бы нарочно стремился туда, где темнее, тесней, болезненней. И будь Лев Иванович в данный момент в одиночестве, Зелёный Змий поистязал бы Окаёмова в своё полное удовольствие, однако люди: Юра, Элеонора, Танечка — и мерзкий глумливец, прошуршав изумрудно-ядовитой чешуёй, вынужден был отползти в сторонку: разумеется — до времени, до очередного алкогольного безрассудства.

Тем временем, подошёл Вадим и только-только успел выпить первую рюмку, как раздался новый звонок — Наталья. Далее пожаловали Пётр с уже заметно нетрезвой Ольгой и рыжебородый задира Мишка — назревала новая пьянка, но в самый критический момент Танечка Негода решительно взяла в свои руки бразды правления:

— Леди и джентльмены — баста! Мне с Элечкой сегодня работать, так что — кто намеревается загудеть по новой — в другом месте.

«Нет, Танечка, что ты! Да мы — знаешь! Малость опохмелимся — и только! Не обижай, Татьяна! Больше — никакой пьянки! Алкоголь — лучший друг художника! А Валя? Представляете — как ей погано? Вот ей заквасить — да! Хоть на неделю — святое дело! А мы, Танечка, нет! Пьянствовать у тебя — ни в коем случае!», — вразнобой загалдели собравшиеся.

Твёрдой рукой наведя порядок, артистка всем приветливо улыбнулась и обратилась к не участвовавшему в этом разноголосом хоре Окаёмову:

— Лёвушка, не знаю, помнишь ты или не помнишь, но мы вчера решили, что остановиться тебе лучше всего у меня. У Валентины нельзя — сам понимаешь, а у других… теснота, дети — или почти что за городом… конечно, можно в мастерских у друзей-художников, но это же — гудеть тебе не просыхая! Хочешь?

— С твоего позволения, Танечка, нет. И без того уже значительный перебор. В одежде уже купаюсь… у тебя говоришь?.. а не стесню? — с расстановками, будто бы размышляя вслух, ответил астролог.

Получив заверение, что — нет и отклонив Мишкино предложение, послав к чёрту всех баб, помянуть Лёху без дураков, в мужской компании, Окаёмов поблагодарил Татьяну и согласился: — Только, Танечка, без поблажек. Если наклюкаюсь, как вчера — гони меня в шею!

— Ишь, расхрабрился, Лёвушка! Не успел после вчерашнего опохмелиться толком — и сразу в трезвенники! Никуда я тебя, конечно, не прогоню, но самому-то? Как говорится, дал слово… ладно! — не договорив, Танечка Негода переменила тему и возвратилась к вчерашнему Валентининому признанию:

— Нет, представляете, Валя с убийцами разминулась, может быть, всего-то на пять минут?!

— Ну да, а почему — с убийцами? Тогда они, может, были ещё обыкновенной драчливой швалью? И сами не ведали, что скоро один из них так неудачно ударит Лёху по голове! Доской — или чем-то ещё… например — киянкой?! А кстати — видел её кто-нибудь? — воскликнул, отстаивавший версию непредумышленного убийства, Михаил. — Ведь у Лёхи киянка буковая — килограмма на полтора! Такой если треснуть — самое то! И череп целый, и мозги всмятку!

— Мишка, уймись, зараза! — рассердившись, вскипела Ольга. — У тебя, если хочешь, у самого мозги всегда всмятку! Или вообще их нет — одна только водка плещется! Своим поганым языком так говорить о Лёше Гневицком?!

— А я — что? Я ничего такого. — Начал оправдываться Михаил, однако, сообразив, что — применительно к погибшему другу — образное выражение «мозги всмятку» весьма и весьма пованивает, поспешил извиниться: — Ладно, Ольга, прости. Сказал — не подумал. И ты, Наташенька, тоже. Все-все простите. Но ведь, правда, если киянкой…

Юра Донцов подтвердил, что киянки в алексеевой мастерской он, вроде бы, тоже не видел — но из этого ничего не следует: ведь никто её не искал? Мало ли в каком из ящиков, шкафчиков или углов она может валяться?

— Э-э, нет, — заведённый своим открытием, заупрямился Михаил, — где она — это надо проверить! Сейчас проверить! Ты, Юрка, давай со мной, а ты, Лёва… сможешь? Или подождёшь нашего возвращения у Танечки? Полчаса туда, полчаса обратно… час в мастерской — быстрей не управится… в общем — к пяти вернёмся… и если этой киянки там нет… ты, Лёва, вчера, кажется, говорил, что хочешь обратиться к следователю?.. ну — в частном порядке?.. а сегодня?.. не передумал?

Услышав от Окаёмова, что не передумал, Михаил залпом осушил полстакана водки и, прихватив с собой Юрия и растерявшуюся от такой стремительности Наташу, — Натка, нам по пути, а тебе всё равно уже пора возвращаться к Валюхе, — исчез со своими, его энергией втянутыми в орбиту, спутниками.

— Загорелся — сделал! Вот за что люблю этого рыжего чёрта! — с оттенком лёгкого восхищения прокомментировала попеременно сожительствующая то с безалаберным живчиком Мишкой, то с основательным, очень надёжным, правда, несколько занудливым Юрой Донцовым Ольга. — Такой заводной — во всём! И в работе, и в выпивке, и в постели! Вспыхивает — чуть что… жаль только: быстро заводится — быстро гаснет…

Если бы не Окаёмов, то, вероятно, сейчас между женщинами завязался оживлённый обмен мнениями относительно интимных достоинств Мишки, Юрия и всех знакомых мужиков — вообще. К сожалению для дам, присутствие представителя другого пола этого не позволяло, и, немножечко повертевшись вокруг злополучной киянки, разговор вновь перекинулся на Валентину. Теперь, в свете её признания, становилось понятным, почему эта женщина, узнав о гибели мужа, едва не лишилась рассудка: чувство вины! Сама не доглядела, сама поленилась, сам прошляпила! Побеспокоилась о завтрашнем дне, забыв о сегодняшней ночи! Алексей, видите ли, напился и благополучно заснул! А что, спрашивается, могло ему помешать проснуться? И открыть первым же, постучавшимся в дверь, алкашам? Да уж — не позавидуешь! В её положении, скорее, следует удивляться тому, что обошлось без психушки, что удалось выкарабкаться самой. И ещё — по единодушному мнению Танечки, Ольги и Элеоноры — Окаёмову повезло, что Валентина, очнувшись, ограничилась лишь злыми, несправедливыми обвинениями, а не растерзала астролога в клочья: а что — Валя, она могла бы! Рука у неё тяжёлая — многие из Алексеевых приятелей-пьянчужек на себе убедились в этом! Да и Лёшеньку — между нами девочками — она таки поколачивала. Конечно — любя, но вовсе не символически, а очень даже не слабо! И Алексей, как ни странно, похоже, не возражал…

Далее разговор разошёлся по двум направлениям: во-первых, на тему о том, что мужиков необходимо держать в узде, а во-вторых — на более животрепещущую, на тему Окаёмовского астрологического прогноза. Вчерашние слова Валентины, — не знаю, Лёвушка, благодарить тебя теперь или проклинать, — произвели огромное впечатление: это надо же! Несколько лет назад предсказать смерть друга — и будьте любезны! В точно назначенный день и час! И даже Валентина, как ни старалась, не уберегла! А робкие оправдательные попытки Льва Ивановича — я, дескать, предсказывал вовсе не смерть, а лишь кровопролитие в пьяной ссоре: например, рассечённую губу или разбитый нос, к тому же, опасность грозила Алексею не только в эту трагическую ночь, но и в другие числа, в которые, как известно, ничего скверного не случилось — лишь подлили масла в огонь: ну да! Это ты, Лёвушка, дуракам мужикам рассказывай! А мы, женщины, существа тонкие, интуитивные — в предсказаниях понимаем толк! Да и вообще — по своей природе — все немного колдуньи! Хранительницы древнего знания! Конечно, ты специалист — таблицы, расчёты и всё такое, — но, знаешь ли, нас этим не проведёшь!

Подобные шутливые препирательства между Львом Ивановичем и его очаровательными собеседницами могли бы занять много времени — до признания Окаёмовым своего полного поражения и сдачи на милость прелестных победительниц — если бы не женское любопытство: а нам, Лев Иванович, можете составить гороскопы? Таня — она Весы; Ольга — Овен; а Элеонора у нас Телец. Что нам на этот год обещают звёзды?

За оживлённой беседой время прошло незаметно — так что, когда возвратился Юрий, (один — без Мишки) всем показалось, будто он никуда не уходил, а с начала и до конца участвовал в общем разговоре. Однако привезённое им известие, что киянки в алексеевой мастерской действительно нет — а искали они её, видит Бог, на совесть! — резко уплотнило бывшее до того почти невесомым время: чёрт! Неужели — гады — киянкой?! Алексея звезданули по голове?! Той самой киянкой, с помощью которой последние два месяца он, выкраивая по вечерам по часу, по полтора, из ствола старой липы — вдохновенно, с усердием! — вырезал Распятие? Легонечко ею постукивая по ручке большой полукруглой стамески? Притом, что особой тяги к резьбе по дереву, как, впрочем, и к скульптуре вообще, за Алексеем прежде не замечалось. Да, в силу обстоятельств, как всякий российский художник, он вынужден был освоить азы столярного дела — но чтобы тонкости, чтобы резьбу… и вдруг — потянуло! Будто бы получил какой-то знак! Свыше?.. кто знает… всё может быть… Нет, сам Алексей ничего по этому поводу не говорил, а работу над Распятием, отшучиваясь, объяснял своими католическими корнями. Но, согласитесь, многозначительное совпадение: художник-живописец, из столярного инструмента кроме молотка и ножовки ничего не державший в руках, за два месяца до смерти вдруг берётся за очень непростую работу резчика — и выполняет её, по общему мнению, на высочайшем уровне. Такого потрясающего Христа — а, по словам Алексея, основным ориентиром ему служил сохранившийся на знаменитой Туринской Плащанице нерукотворный образ Спасителя — поискать!

А в целом?!

Эти распростёртые руки-крылья! Эта поникшая — будто бы мёртвая, однако, в действительности, неподвластная смерти и тлению — голова! А всё тело?! Изломанное крестной мукой, израненное колючками и бичами, пробитое гвоздями и пронзённое копьём — нет, как Алексею удалось передать такое?! Чтобы воистину — «смертью смерть поправ»?! Может быть, вся суть — в преодолении? Когда по средневековому массивный крест из-за проточенных, расходящихся подобно перьям у археоптерикса, полукруглых канавок представляется невесомым? Сделанным не из дерева, а из сгустившегося света? И тело, пригвождённое к такому кресту, не может быть мёртвым в принципе? Или — всё-таки! — суть в фигуре? В соединении средневековой строгости, реалистической точности, модернистской изломанности с особенной, присущей Алексею, «посткубистской», если так можно выразится, способностью обобщать? Когда частности и детали настолько подчинены целому, что будто бы и не существуют? А в воображении — вопреки видимому! — возникают Сезанновские метафизические шары, цилиндры, конусы? То есть — галактики, звёзды, планеты, луны? Или — гармония? Без которой соединение столь разнородных стилей, приёмов, образов могло бы казаться холодной претенциозной эклектикой — и только? А так, когда древнее (перья археоптерикса), средневековое (крест), современное (фигура Спасителя) и будущее (возникающие в воображении другие солнца и луны) талантом Алексея Гневицкого сплавились воедино, то возникло чудо: скромная полутораметровая деревянная скульптура будто выпала из земного времени и каким-то волшебным образом оказалась сразу во всех временах.

Для Окаёмова, у которого увиденное вчера — сквозь алкогольный туман — Распятие оставило хоть и сильное, но очень нечёткое впечатление, столь восторженные оценки сделанного Алексеем со стороны Вадима, Юрия, Элеоноры, Татьяны и Ольги были в какой-то мере бальзамом: нет, его друг не ушёл бесследно! Здесь, на Земле, оставил после себя маленькую частицу Вечности!

От Распятия разговор вновь возвратился к злополучной киянке, которой — вполне возможно… однако, предположение — не доказательство… а поскольку, опохмелившись, ни Юрий с Вадимом, ни тем более женщины на водку особенно не налегали, то достаточно скоро тема исчерпалась сама собой — так сказать, из-за нехватки универсальной смазки для всех, ведущихся на Руси разговоров. Впрочем, не так уж скоро: как-то незаметно и неожиданно стрелки часов подошли к шести — Элеонора, спохватившись, (мне же перед театром надо заскочить домой) мигом исчезла; Татьяна тоже засобиралась, и гостям пришлось распрощаться: до завтра, Лев Иванович, до завтра, Танечка — значит, в пять — на открытии Алексеевой выставки?


В театр Окаёмов был проведён Танечкой со служебного входа, представлен «зверюге-режиссёру» Подзаборникову и помещён в «губернаторскую» ложу — в чём, кроме невинного желания артистки лишний раз обратить на себя внимание, не существовало никакой необходимости: зрительный зал к началу спектакля заполнился едва ли наполовину, и астрологу не составило бы труда приобрести билет, но… коль так захотелось женщине?

Бывшее у Льва Ивановича опасение, что скучноватая Ибсеновская драма его — похмельного — может невзначай усыпить, по счастью, не оправдалось: артисты играли прекрасно. Все. Не говоря уже о Татьяне Негоде, которая из весьма фантастической, из-за банального мужского предательства отказавшейся от своих детей Норы сумела сделать не сумасшедшую феминистку, а героиню едва ли не древнегреческой трагедии. (А что, господа хорошие, бросить всё дорогое в жизни, не труднее ли, чем пожертвовать этой жизнью на каком-нибудь, освящённом предрассудками, алтаре?) Но и прочие персонажи — адвокат Хельмер, доктор Ранк, фру Линне, поверенный Крогстад — артистами великореченского театра были сыграны выше всяких похвал. По крайней мере — на взгляд Окаёмова. На не совсем трезвый и — из-за Татьяны Негоды — очень предвзятый взгляд. К тому же, Льва Ивановича если и можно было назвать театралом, то с большими натяжками: конечно, в студенческие годы он похаживал и в «Леком», и в «Современник», и пару раз ему даже удалось посетить знаменитый тогда «Театр на Таганке», но ведь и только — как все, так и он. И, стало быть, учитывая предвзятость Окаёмова, перемноженную на его весьма недостаточную искушённость, с мнением астролога, как театрального критика, вряд ли стоило бы считаться, но… с его мнением — да! А вот мнение угнездившегося в голове Льва Ивановича Зелёного Змия не следует недооценивать: окажись представление скучным — астролог захрапел бы за милую душу. Несмотря на все свои благие намерения: ах, перед Танечкой неудобно, а вот — дудки! Захрапел бы — и всё тут! Однако — не захрапел. А посему, сославшись на неподкупный, не выносящий скуки вкус Зелёного Змия, интерпретацию «Кукольного дома» управляемой Подзаборниковым труппой артистов великореченского драмтеатра следовало признать выдающейся постановкой — независимо от мнения очарованного игрой Татьяны Негоды астролога.

И, пожалуй, ещё одно, чего Лев Иванович, читая Ибсена, прежде не понимал и что открылось ему сейчас: это современность (а вернее, принадлежность сразу ко всем временам) сочинённой в конце «благополучного» девятнадцатого века сентиментальной семейной истории — чтобы быть свободным, человек должен уметь отказаться от всего самого дорогого: от детей, дома, родины. Да, это понимали древние, это знало христианство, но почти напрочь забыло «рационально» мыслящее девятнадцатое столетие — исключая, возможно, отдельных интеллектуальных монстров: Достоевского или, скажем, Ницше. Ибсен отчасти — тоже: если не знал до конца умом, то интуитивно чувствовал страшную цену свободы — чем, вероятно, объясняется его огромная популярность на грани веков: когда по фундаментам великолепных идеалистических построений «материалистов» пробежали невидимые трещины. И что, кстати, почти ускользает, если пьесы знаменитого норвежского драматурга читать одними глазами — нет, только действие, только спектакль могут вдохнуть в них жизнь. Словом — необходимо видеть. А также — слышать.

И, похоронивший накануне друга, не совсем трезвый, мучимый чувством вины за злополучное предсказание, Окаёмов увидел. И был потрясён. А талант режиссёра и артистов труппы великореченского драмтеатра был, возможно, и ни при чём — просто всё так совпало: одно к одному…

* * *
Проводив Марию Сергеевну и перекрестив на ночь матушку Ольгу, отец Никодим долго и сосредоточенно молился в своём кабинете — увы! Мучительная раздвоенность (кто он? по-прежнему, всё ещё священник? или — уже психиатр?) не проходила: да, Враг отступил, но посеянные им семена ядовитых сомнений тронулись в рост, самым невероятным образом перепутав в уме Никодима Афанасьевича его собственные, бережно им лелеемые мысли.

Господи, ну за что?! Ты посылаешь мне это новое испытание? Слабому и уставшему! Не выдержу, не смогу, сломаюсь! Мария, Мария — за что? Ты меня так мучительно истязаешь? За Ириночку? За то, что, занятый профессиональным самоутверждением, я проворонил собственное дитя? Отмахнулся, не доглядел, не обратил внимание? Когда девочка начала взрослеть и у неё появились мальчики — по сути, самоустранился? Дескать, всё равно природа своё возьмёт? Подсунул, как просвещённый «либеральный» отец, несколько дешёвых брошюр по гигиене половой жизни — и до свидания? Ни чуточки не подумав о её душе? Да, конечно, такого понятия, как грех, для тебя тогда не существовало, и, тем не менее… всё-таки — психиатр! А после? Когда Ирочка со своих свиданий стала возвращаться слегка под хмельком? Ну да, провёл несколько «душеспасительных» бесед овреде алкоголя — и она замкнулась! Скажешь, не догадывался, что девочка не только винишком балуется, но и покуривает «травку»? Врёшь, сволочь, догадывался! Уж во всяком случае — когда буквально за месяц до её гибели обнаружил пропажу морфия… а что было делать? Взять ремень — и… взрослую восемнадцатилетнюю девушку? Вздор, господин Извеков! Забить тревогу? Настоять на лечении? Положить в отделение к Илье Шершеневичу? А кому тогда в первую очередь следовало лечиться — забыл?!

Сразу после трагедии мысли о своей виновности едва не свели с ума Никодима Афанасьевича. Его собственное, пока контролируемое, но в скором будущем очень даже чреватое пристрастие к морфию вдруг откликнулось так неожиданно и страшно! Да, поначалу он не ведал того, что творил: дескать, дети почти взрослые, Ириночка в институте, так что проблемы с морфием — моё личное дело: сумею или не сумею избавиться от своего пристрастия — на те несколько лет, которые им потребуются, чтобы определится в жизни, меня хватит. Ольга Ильинична?.. да, конечно… убивается, переживает, плачет ночами… но! Россия ведь испокон веку страна вдов и сирот! А уж в страшном-то двадцатом столетии?! Когда не просто были убиты десятки миллионов мужчин, а самоё мужское начало оказалось стёртым в лагерную пыль?! И что тогда в этой бредовой жизни спрашивать со скромного врача-психиатра? И, главное — кому? Истории? Государству? Богу? Но ведь это не им — а с них! За уничтоженное в России творческое мужское начало, ох, до чего бы следовало спросить! С Истории, Государства, Бога…

Повторимся, тогда подобные безысходные мысли, беспрерывно вертясь в голове Извекова, чуть было не свели его с ума, однако месячное пребывание в отделении своего приятеля психиатра Ильи Шершеневича, казалось, поправило дело… заодно излечив от пагубного пристрастия… впрочем, нет! От морфия Никодим Афанасьевич отказался сам. Сразу. Узнав о самоубийстве дочери. Но всё равно, месячное пребывание под крылом коллеги очень помогло окончательному избавлению от наркотической зависимости: прекрасный уход в привилегированном отделении, витамины, переливания крови, транквилизаторы, нейролептики — из больницы доктор Извеков вышел с душой хоть и мятущейся, но уже не в разнос. Да, все предыдущие годы можно было считать растраченными впустую: занимаясь не тем, чем надо, он потерял дочь, но ведь сорок пять лет — это ещё не старость! Можно и сызнова! Можно ли?..

Два года лихорадочных поисков себя в изменившемся (опустевшем!) мире в конце концов привели Извекова к отцу Александру Меню — и будто бы началось медленное восхождение его души: крещение, воцерковление, изучение под руководством отца Питирима сначала азов, а впоследствии и глубин православия, посвящение в сан, служение Господу… но! Именно на этом пути Извекова встретил Враг!

Когда?

Ответить на этот вопрос не просто — во всяком случае, задолго до осени девяносто шестого: когда своих прихожанок он вдруг увидел глазами внезапно пробудившегося в нём врача-психиатра… Уж не в девяноста ли втором?.. Когда, выведенный из себя задевающими за живое, злыми и умными нападками Окаёмова на дорогие его сердцу доктрины Православной Церкви, он пригрозил астрологу адским пламенем? Тем самым из потаённых глубин собственного естества вызвав дьявола? Так сказать, материализовав Лукавого? Облачив его в плоть и кровь? Кто знает… Как бы то ни было, но, обратившись назад, Никодим Афанасьевич мог заметить, что года с девяносто третьего Враг ему уже потихоньку нашёптывал свои клеветнические измышления.

И всё-таки до вчерашнего импровизированного психоаналитического сеанса с Марией Сергеевной Нечистый никогда не вёл себя так нагло! Да одни только эти его беспардонные «МЫ» и «НАМ»? Когда с помощью ехидно подтасованных местоимений Враг посмел приравнять себя к Творцу?!

«Мария, Мария — за что? — отвлекающим от молитвы, мучительным мотивом беспрестанно вертелось в Извековской голове. — Твой злосчастный аборт и самоубийство моей Ириночки — неужели нам нет прощения? Нет! Гораздо страшнее! И ты, Мария, и я многогрешный можем быть прощены! Спасены и помилованы! А вот моя дочка, Ириночка… Боже! Избавь мою дорогую девочку от уготованных ей адских мук!», — воплем рвалось из кровоточащего сердца священника.

Священника?

Те самые ортодоксальные доктрины, которые в своё время так надёжно поддержали Никодима Афанасьевича, исцелив его от отчаяния, сейчас вдруг обернулись против него — ибо тогда, ослеплённый горем, он был не способен видеть их теневых сторон, в то время, как сейчас, вспоминая дочь, смотрел уже в оба глаза и видел не только Свет, но и Тьму. Ту самую раскалённую адскую Тьму, в приверженности к которой, раздражённый охлаждением Машеньки, Окаёмов ещё в девяносто втором году обвинил и отца Никодима лично, и Православную Церковь в целом — за редчайшими исключениями… Такими — как отец Александр Мень… Который удивительно ловко, будто бы не подвергая сомнению основы православия, умел обходить острые углы…

К несчастью, отец Никодим не обладал подобной способностью, и давно уже обнаруживший это Враг сейчас вовсю изгалялся над ним. Глумливо мешая молитве.

«…не введи в искушение» — помнишь, лукавый пастырь? Кого ты об этом просишь? Чтобы, значит, не искушал тебя? Раба нерадивого? И после такой просьбы ты ещё надеешься, что Он избавит тебя от Меня? Свя-я-щенничек! Скорее уж — от Самого Себя! Которого, впрочем, ты и так никогда не имел! Самообманывался — и только! Я вот — другое дело! Я с тобой был, есть и пребуду во веки веков — ну, там, где сейчас твоя самоубийца-дочка. Без которой, Я полагаю, и рай тебе будет не в рай? Эдемские фрукты и овощи покажутся с червоточинами? А вообще, знаешь, там у Меня не так уж и плохо. Не буду врать, супротив Царствия Небесного, о котором, кстати, вы, смертные, не имеете ни малейшего представления — не тянет. Однако в сравнении с тем, что вы здесь на земле вытворяете друг с другом — образец, можно сказать, гуманности! Все основные права человека — на высшем уровне. Так что не слишком убивайся относительно своей дочки. Ладно уж, намекну: когда-нибудь ты с ней непременно встретишься — ну, там, где нет ни слёз и ни воздыханий… Вот и подумай, лукавый пастырь, Тому ли ты молишься?.. и так ли? Он ведь, как тебе хорошо известно, все твои нужды знает без всяких просьб. Так почто ты Его зря беспокоишь?»

«Врёшь! Врёшь! Я знаю! Ириночка не у тебя! У тебя — ад! Геенна огненная!», — спровоцированный глумливым голосом, хотел возразить отец Никодим. Однако — кому?

Лукавый, как верно заметила Мария Сергеевна, искушает нас преимущественно изнутри. Ибо внешние атрибуты Нечистого — смрадный запах, рога, копыта — изощрённое лукавство людского ума, и только. Я, дескать, грешен: граблю, насилую, убиваю — но ведь не сам по себе, а по его наущению. Зато — спасибо Коммунистической Партии и Православной Церкви! — патриот. Любого порву в клочья за Партию, Веру, Царя и Отечество! И мне за это простятся все грехи!

От начала и до середины девяностых годов отцу Никодиму не редко доводилось иметь дело с подобными умонастроениями значительной части исповедующихся мужчин. И когда вдруг с середины последнего десятилетия двадцатого века количество подобных исповедей резко пошло на убыль, священник, не обольщаясь, понял: распространённость таких умонастроений отнюдь не уменьшилась — просто их носители обрели себе других пастырей: так сказать, из постатеистической генерации. Ибо его, Извекова, ортодоксальное нежелание оправдывать какой бы то ни было грех внешними обстоятельствами (присягой, патриотизмом, происками Врага) не могло не отталкивать расплодившихся разномастных борцов за Светлое Православно-Державно-Коммунистическое будущее России — и когда появились соответствующие пастыри «в штатском», вернее, «в церковном»…

Нет, только изнутри, только потворствуя нашим слабостям и порокам (особенно — безоглядному самоутверждению на костях ближнего и вытекающей из него «воле к власти»!) Враг искушает нас — это отец Никодим знал твёрдо. И посему, будучи злодейски оторванным Лукавым от молитвы, не стал искать никаких внешних оправданий, а попробовал заглянуть в себя: чего вопиюще греховного он совершил в последние несколько дней? Словом, поступком, мыслью? Ведь не так же, ни с того ни с сего, Нечистый разошёлся сверх всякой меры? И вчера и сегодня нещадно терзает его гнусными клеветническими наветами?

Мария Сергеевна? А что — Мария?.. Из-за её проблем он вынужден был вернуться к профессии врача-психиатра? Забыв о долге священнослужителя? Ну, да, ну, конечно, кто спорит, грех… но разве такой, чтобы сразу — в лапы к Врагу? Или?.. Ириночка?.. ах, Ириночка… бедная девочка… из-за больной любви к заурядному негодяю решившаяся на такое… или?.. его сын — Николай Никодимович?.. преуспевший в американских академических кругах доктор чего-то сугубо математического… как же: мехмат МГУ, стажировка в Кембридже — и ежемесячный двадцатиминутный телефонный разговор с Москвой! Из Чикаго. В основном — с Ольгой Ильиничной. С ним — только: «здравствуй, всё в порядке, позови, пожалуйста, маму»… конечно, его порода: вместе с твёрдостью и настойчивостью — замкнутость и ранимость, но если бы не самоубийство сестры… возможно, и не уехал бы из России… хотя… эти его дежурные «здравствуй» и «всё в порядке» — конечно, не такая страшная и болезненная, как из-за дочки, а всё же рана… выходит, сына он проворонил тоже… по счастью, не безнадёжно, но… а тут ещё — Мария Сергеевна! Как она вчера разрыдалась, вспомнив о злополучном аборте!

«Психоаналитик» — блин! Фрейдист недоделанный! Вместо того, чтобы сразу направить женщину к Илье Шершеневичу — решил поразвлечься гипнозом, сволочь?! Да ещё изобрёл такую непотребную епитимью — свя-я-щенничек! Немудрено, что Нечистый в тебя вцепился всеми своими когтями!»

Разбередив старые раны и мимоходом нанеся себе несколько новых царапин, Никодим Афанасьевич всё-таки не сумел проникнуть в заповеданные тайники души. Гибель дочери, отчуждение сына — всё это хоть постоянно и ныло, но уже давно и привычно, а проблемы Марии Сергеевны и наложенная на неё дурацкая епитимья — ей Богу, не тот повод, чтобы Нечистый смог ухватиться с такой силой! Нет, скорее всего — раздвоенность: не сам по себе идиотский «психо-гипно-аналитический» сеанс, а возвращение Извекова к своей прежней профессии. Удачное или нет — не суть. Да, но сама эта раздвоенность — она откуда? Или — опять?! Также как и первую, вторую половину жизни следует признать никуда не годной? Бездарно растраченной? О, Господи! Тогда, в первый раз, за неверный выбор он расплатился дочерью — а сейчас? Чем он заплатит сейчас? Какую страшную цену ему назначат за новое самозванство? Собственную жизнь? Да ради Бога! Хоть в этот миг! Душу? Которую, служа не по истинному призванию, он, несомненно, погубил? И пусть! Во всяком случае, пребывая в Раю, он не будет зубовно скрежетать из-за Ириночки, а вместе с ней, с дорогой ненаглядной девочкой, окажется в заточении у Врага — в Аду. То бишь, в Аиде — в царстве теней…

Вернув местопребыванию непоправимо согрешивших душ его древнегреческие корни, Никодим Афанасьевич сделал значительный шаг на пути, так сказать, гуманизации сего ужасного места — уж не по подсказке ли Его Сиятельства Гражданина Начальника этой бессрочной каторги? Как бы заранее примеряясь к ней? Разумеется, вздор! В голове у Извекова только-то и мелькнуло: Ад — Аид, Иудея — Эллада, Назарет — Москва — эдакой прекрасной мандельштамовской мешаниной: «… Россия, Лета, Лорелея». А через несколько мгновений всё снова вернулось к мучающей его раздвоенности: священник или психиатр? Или — избави Боже! — ни священник, ни психиатр? И тогда — как это ни горько! — вся жизнь впустую? Вторая её половина — также как и первая? А впереди?.. Пенсия, гроб, могила — и?.. «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века»? Вот именно — чаю… И что может ждать его в будущем веке, если эта земная жизнь была бездарно профукана? Во всяком случае — ничего хорошего…

А Враг, злорадно дождавшись очередного поражения отца Никодима, возобновил атаку:

«То-то, лукавый пастырь! Надеюсь, понял, что, окромя как ко Мне, нет для тебя дороги?»

И Извеков действительно понял: ЧТО именно его особенно раздражает в мерзких речах Нечистого. Ну — конечно же! — архаизмы и просторечия. Все эти назойливо нарочитые «окромя», «давеча», «поелику», «супротив», «почто», «посему», «попервой» и прочая, прочая… уж лучше бы матом стервец ругался! И ещё… если бы Враг поносил Творца… оскорблял, проклинал, хулил… это бы звучало естественно! Возгордился, восстал, потерпел поражение, затаил злобу — вот и клевещет, поносит, хулит, очерняет… так ведь нет! Ничего подобного! О Боге — только с большой буквы. Уважительно и с почтением. Возможно, единственное… эти его панибратские «МЫ» и «НАМ» — будто Они на равных! Да — гнусность весьма коварного свойства! Казалось бы: уважительно — а подишь ты!

Лукавый, тем временем, не унимался:

«Ко Мне, отец Никодим, ко Мне! Да ты не боись, свя-я-щенничек, — общество у Меня отменное! Многие, знаешь ли, кого вы на потребу дня в слепоте душевной провозгласили святыми, обретаются у Меня. А уж зрелищ и развлечений — любо-дорого посмотреть! Например, каждое полнолуние Дмитрий Донской с ханом Тохтамышем ух как дерутся на поединках! На кнутах. Дмитрий-то поначалу заартачился: мол, давай на мечах или на копьях, а Тохтамыш ему — со своим лукавым данником, который, бросив Москву на разграбление, позорно от меня убёг, ни на копьях, ни на мечах драться не стану: дескать, раб только кнута достоин. И ничего не поделаешь: хан-то прав — убёг ведь Дмитрий. Так что князю пришлось в спешном порядке осваивать кнут. Конечно, попервой-то Дмитрию здорово доставалось, больше трёх раундов не выдерживал, да и то нашему рефери приходилось всё время вмешиваться из-за нокдаунов и рассечений. Но уже скоро князь насобачился — у-у-у! А видел бы ты сейчас! Полные пятнадцатираундовые бои! У обоих кнуты как молнии! Но и защита! Редко-редко когда случается нокдаун! А уж нокаутов-то лет сто, почитай, не видели! И как скрупулёзно ни подсчитывают очки — всё время у них вничью. Только вот — не долго уже осталось… Нет, Тохтамыш-то ещё задержится. Как его Магомет ни уговаривает, мол, не пристало тебе, слуге Аллаха, увлекаться до самозабвения языческими игрищами, а он всё равно — в Валгаллу стервец намыливается. Чтобы с викингами, значит, рубиться и пьянствовать. А вот князь — нет, князь понимает, что ему ещё на тысячу лет работы, и если он с каждым своим грехом будет так валандаться, то не успеет и до Второго Пришествия.

Или, лукавый пастырь, ты воображаешь, что Царствие Небесное даруется вашими людскими декретами? Какого-нибудь коронованного кровопийцу, насильника и душегуба провозгласили святым, и — хлоп! Мало того, что он сам в раю, так и для вас многогрешных туда по блату торит дорожку? Мы, дескать, отсюда, а ты оттуда поднажмём на Петра как следует — калиточку он, глядишь, и откроет? А вот дудки, лукавый пастырь! Каждому (по его делам!) прежде чем узреть Свет, попотеть предстоит — жуть! Чтобы, значит, поправить пагубные последствия своих грехов. Молитва — да. Помогает. Но только — когда от всего сердца. О тех, стало быть, кого знал молящийся. Если не лично — то хотя бы по их делам. А то, что ты там у себя в храме бубнишь по записочкам, это, знаешь ли, — медь звенящая и кимвал бряцающий! Ну, и любовь, конечно… но только ведь из вас, в массе своей самоутверждающихся на страданиях ближних, хорошо, если один из миллиона способен любить… вот они — да, они — святые. Но только вы их, как правило, не узнаёте. А если узнаёте — то распинаете».

Как ни возмущался Никодим Афанасьевич, но вынужден был выслушивать этот фантастический бред, эти чудовищные реминисценции из Анатоля Франса, Лео Таксилия и Николая Булгакова — затыканием ушей не отделаешься от того что звучит в голове.

«И всё-таки, отец Никодим, — после небольшой паузы продолжил Враг, — не перестаю дивиться вашей слепоте. Ну, Александр Невский или Дмитрий Донской — ладно. За давностью лет вы можете делать вид, что не помните всех их реальных дел — а воинские заслуги у них, несомненно, есть. Хотя… если каждого удачливого кондотьера «производить» в святые?.. Но, повторюсь, им своей намеренной слепотой вы не слишком навредили — другие времена, другие нравы, другие понятия. Но вот Николай II — ай-яй-яй, достопочтенный пастырь! Уж о нём-то вы имеете предостаточно точных, подтверждённых документами сведений! И вдруг — такой эгоизм вашей, лепечущей о духовном, но помыслами и делами по уши в мирском погрязшей Церкви! А может не Церкви — а? Может, только её иерархов? Что-то я не припомню, чтобы, когда светские власти вашей страны, понося несчастного царя, называли его не иначе как «Николаем Кровавым» — Московская Патриархия заикнулась бы о его канонизации? А теперь — надо же! Стоило в Кремле перемениться ветру — и вот-вот на Руси «просияет» новый святой. Просияет — чего уж! Нет! Чтобы пастырям христианской церкви до такой степени не верить в Бога? Да неужели же в своём зверином эгоизме они не способны понять, какой вред этой богопротивной канонизацией нанесут несчастному Николаю? Сколько добавят ему страданий? Нет, отец Никодим, ты только представь: проигравший все войны, расстрелявший несколько мирных демонстраций, погубивший в итоге и собственную семью, и династию, и Россию — не говоря уже об отречении от надетой Церковью короны — и вдруг святой? На которого должны равняться все православные? Тогда как он бедненький к настоящему времени только-только отслужил жертвам Девятого Января — это же сколько слёз надо было отереть, скольких утешить? А его сердечные сокрушения? Как его Александра Фёдоровна ни утешает — всё равно! Плачет и плачет несчастный царь! Впрочем, и у неё глаза постоянно на мокром месте: чувствует, что — причастна. Хотя старается изо всех сил — всё свободное время проводит среди обездоленных, униженных, оскорблённых и бездарно загубленных по вине её царственного супруга. А тут вы собираетесь докучать ему своими молитвами о помощи и заступничестве! Кому? Тому, кто, обременённый своими грехами, заведомо не может исполнит ни одной вашей просьбы! Но, к несчастью — слышит их! И каждая такая услышанная, но не исполненная мольба — новая рана ему на сердце! Ведь даже после канонизации русским зарубежьем несчастный царь стал плакать едва ли не вдвое чаще! А теперь? Если его канонизирует Московская Патриархия? И добавятся миллионы новых просьб? О, его бедное, его постоянно больное сердце! Нет, с вашей стороны это не просто звериный, это прямо-таки дьявольский эгоизм! Слышишь, лукавый пастырь?!»

В устах Врага забота о душе убитого своими далеко не самыми лучшими подданными царя звучала таким богомерзким кощунством, что отец Никодим, если бы только мог, в наглую харю глумливца запустил не чернильницей, а немецкой пишущей машинкой «Эрика» — увы. В отличие от Лютера, он не видел воочию гнусную рожу Нечистого, а только слышал неотвязно звучащий голос. Что, как психиатра, не могло не настораживать Извекова: понимаешь ли, взялся пользовать Марию Сергеевну — в то время, как сам… против воли?.. подумав об Ириночке — о её тяжкой посмертной участи — мысленно включился в богопротивный диалог с Врагом! И Лукавый охотно откликнулся. Правда, с заметным пренебрежением.

«Да не у Меня твоя дочка — Выше. Конечно, не в Царствии Небесном — до него ей ещё, ох, как далеко… однако — работает. Нет, не так тяжко, как у Меня — она ведь, кроме себя, никого не убила. Конечно, вам с Ольгой Ильиничной горя доставила выше крыши, но и вы — по отношению к ней — тоже не без греха? Вспомни-ка, отец Никодим? Так что, думаю, и ей вас, и вам её не составит труда простить? Стало быть, ближним она не нанесла большого вреда своим грехом… Это ты и другие лукавые пастыри, воображая в своей гордыне, будто смертный способен обидеть Бога, раздули до невероятных размеров грех самоубийства — когда он заслоняет уже намеренные (и с лёгкостью оправдываемые!) ваши злодеяния друг против друга. Нет, здесь иное… Ведь у твоей дочери была своя миссия на Земле. Причём, не жёстко запрограммированная, такая, которую можно было бы передоверить другому, нет — возможная лишь для неё. Так что, добровольно уйдя из жизни, она не просто не долюбила, не домечтала, не додумала, не доработала. Нет, не долюбила, не домечтала, не додумала, не доработала она по-своему. Так — как могла только она одна. И в этой связи, отец Никодим, представляешь, какой грех совершают убивающие других? Какую неимоверную тяжесть берут на себя? Ведь им же — за ими убитых — предстоит отработать всё! Нет, твоей Ириночке много легче. Ей — только за себя. Между прочим, там, где она сейчас, не одни лишь самоубийцы. Нет, многие — алкоголем, наркотиками, излишними заботами о материальном благополучии, монастырским затвором погубившие свой талант. Да, да, отец Никодим, монастырским затвором — тоже. Если бросились в монастырь — как в омут. Совершив, по сути, духовное самоубийство. Или ты воображаешь, что всё, связанное с религией, духовно по определению? На чём настаивают некоторые ваши иерархи, говоря о распространении своей светской власти, как о духовном возрождении России! Не правда ли — прелесть? После девятисот лет преследования всякого инакомыслия, погубив в итоге опекаемую ими страну, они теперь, вновь примазавшись к государственному пирогу, претендуют быть монополистами в области духа! Лепота, отец Никодим — скажи?»

— О, Боже, — почти в отчаянии взмолился Никодим Афанасьевич, — помоги! Избавь меня от Лукавого! Вырви его мерзкий язык! Или мои уши запечатай Своим Словом! Ты видишь: я слаб, я устал, я почти раздавлен! Сними с меня, Господи, это невыносимое бремя — порази Своего Врага! Дабы, посрамлённый, бежал он в преисподнюю — меня недостойного более не искушая!

(Нет, нет! В Сергиев посад! К отцу Питириму! Немедленно! Не откладывая!)

— Сгинь, сгинь, Нечистый! Сгинь… твою мать!

Ядрёное, по крещении Руси свирепо табуированное византийскими апостолами словцо, похоже, помогло — Враг замолчал. Надолго ли? Не зная этого, отец Никодим налил из заветной бутылки полный стакан коньяку и, не смакуя, выпил на одном дыхании. Закурил и задумался: а не принять ли пару таблеток галоперидола? Ибо, если, как для священника, итог диалога с дьяволом был для него неясен, то, как психиатр, он очень хорошо понимал, чем заканчиваются подобные собеседования… Опять, стало быть, эта ужасная раздвоенность…Кто он? Священник? Или — всё-таки! — психиатр? А может быть — уже пациент? Причём, с таким диагнозом, что Илья Шершеневич вряд ли его возьмёт в своё отделение — дабы не смущать преуспевших в разграблении России алкоголиков, душегубов и прочих наркозависимых господ и товарищей…

Сергиев посад или нейролептик? Каждое из этих средств имело свою специфику: если это происки Врага, то, конечно: Троице-Сергиева Лавра — исповедь, покаяние, пост, молитва. Ну, а вдруг всё-таки расщепление сознания?.. То бишь — шизофрения?..

По счастью, приятным теплом разлившийся по телу коньяк благотворно подействовал на психику — отец Никодим решил не пороть горячку: Сергиев посад, галоперидол — успеется! Не лучше ли сначала испробовать проверенное народное средство: как следует напиться и лечь спать? По присказке: утро вечера мудренее? Вот если и завтра Враг вякнет хотя бы словечко… тогда — разумеется… тогда — не откладывая… или к отцу Питириму, или… к психиатру Шершеневичу? Но это — завтра. А пока…

Матушка Ольга уже спала, и отец Никодим, не желая связываться с горячим, достал из холодильника банку кильки в томатном соусе (дань студенческим пятидесятым!), кусок любительской колбасы (память о радужных надеждах шестидесятых!) и лимон: по известной Извекову легенде в обиход русского мужского застолья введённый только что упомянутым Врагом последним несчастным самодержцем.

В кабинет, всё ещё находящийся под впечатлением ужасной атаки Нечистого, Никодим Афанасьевич возвращаться не захотел, а расположился на кухне — по привычке, образовавшейся в «застойные» семидесятые: когда он, Ольга Ильинична и их подрастающие дети ютились в двухкомнатной малогабаритной квартире.

(Трёхкомнатную — по тем временам роскошную: с девятиметровой кухней, относительно высоким потолком и (предел мечтаний!) разделёнными ванной и унитазом — по злой иронии судьбы, Извеков, как уже без малого десять лет заведующий отделением и ценимый начальством врач-психиатр, получил в ноябре семьдесят девятого, за несколько месяцев до самоубийства дочери.)

Открыв консервы и нарезав лимон и колбасу, отец Никодим перелил водку из запотевшей бутылки в пузатый («тёщин») графин — чёрт побери! если в кои-то веки он вздумал напиться, то пусть это будет «культурно»! — и поднёс к губам первую стопку: да восславится наш Господь и расточаться врази Его! «И мой Враг да сгинет тоже! — Никодим Афанасьевич мысленно присоединился к этому традиционному «монашескому» тосту. — Пусть больше меня многогрешного не смущает своими клеветническими измышлениями!»

После третьей стопки, как это иногда случается где-нибудь за полчаса до глубокого опьянения, мысли Извекова удивительно прояснились, обретя особенные прозорливость и остроту, и он обратил внимание на лукавую непоследовательность Врага. Если вчера, при первом нападении, Нечистый — в соответствии со своей природой — пытался его запугивать, намеренно преувеличивая в глазах отца Никодима грех «отступничества» и угрожая за это кипящей серой, то сегодня, напротив: такое стервец измыслил! Совершенно несообразное ни с откровениями ветхозаветных пророков, ни с потрясающими прозрениями Иоанна Богослова, ни с поучениями Святых Отцов — нечто в духе булгаковского глумливца Воланда! Приправленное перцем из «Восстания ангелов» Анатоля Франса и тошнотворной касторкой из богохульных пасквилей любимца советской атеистической пропаганды Лео Таксиля.

Но это — ладно! Враг он и есть Враг, но зачем же было впутывать бедную Ириночку?! Помещать её в какую-то болтающуюся между Небом и Землёй «секретную лабораторию»? Где она, непонятно как и над чем работая, будто бы искупает свой грех? Врёшь, мерзавец! Моими молитвами и молитвами всей нашей Церкви, как ни тяжек грех, совершённый ею, в раю моя дорогая девочка! Ибо Милосердие Божие безгранично! На Него уповаю, Ему молюсь — и да святиться Имя Его!

Мелькнувшая в нетрезвой голове отца Никодима отповедь могла казаться достойной даже на самый привередливый вкус — одна беда: тот, кого она уличала в злонамеренной богопротивной лжи, её, скорее всего, не слышал. А ещё вернее: по-иезуитски коварно притворился глухим — со свойственной бесу ловкостью рассчитав, что отуманенный алкоголем Извековский ум вот-вот запутается в непроходимых дебрях богословско-философских софизмов. И тогда можно будет возобновить атаку. В общем-то, правильно рассчитал змеёныш — после четвёртой стопки Никодима Афанасьевича вдруг «осенило»:

«Ну да, конечно же! Вчера это вчера, а сегодня — сегодня! Вчера мой ум думал так, сегодня — этак! Вчера — как священник, сегодня — как психиатр! Вчера: древние структуры, «коллективное бессознательное», око за око, Авраам, приносящий в жертву Исаака, Молох, геенна огненная, истребляющий младенцев царь Ирод, Всемирный потоп, ангел с мечом у Эдемских врат, карающий беспощадный Бог древних евреев — насилие, безысходность, мрак! А сегодня… а что — сегодня?! Разве меньше стало зла? Нет… погоди… в бутылке шесть этих стопок… значит — ещё только две?.. да коньяк до этого… вообще-то — должно хватить… а вдруг не хватит?… что-то какая-то не такая водка… сорока градусов в ней явно нет… хорошо — если тридцать… а в заначке?.. есть, слав Богу!.. бежать никуда не надо… и лимончик, лимончик!.. а килька была — отрава!.. то ли дело — в студенческие годы!.. и колбаса — тоже… никакой это не «Микоян», а обыкновенная «собачья радость»… совсем постарел, господин Извеков! То-то тебе и кажется, что вся жизнь — впустую! Сначала был шарлатаном-лекарем, а затем горе-священником — и переиначить уже ничего нельзя! Вот и зацепился Враг! И соблазняет тебя возможностью посмертной работы! Якобы — в чём напортачил здесь — можно поправить там? А кто сказал, что нельзя? А кто сказал, что можно? Нечистый! А ты уверен, что он существует? А Господь Бог? Приехали, господин Извеков! И с такими настроениями ты, сволочь, облачаешься в подризник, фелонь, скрепляешь на груди епитрахиль, восходишь на амвон и поучаешь доверчивую паству?! Да уж… приехали — дальше некуда… и как это получалось у отца Александра?.. нет — надо пятую… вот так… рабу твоему Александру даруй, Боже, Царствие Небесное… и, конечно, моей Ириночке… прости, Господи, рабе твоей Ирине её вопиющий грех и прими её в Царствие Твоё! Прости, прости, прости — прости её, Господи! Нет! Необходимо шестую… на сон грядущий — последнюю… светлый всё-таки ум был у Александра Меня… а какой мощный, какой обширный!.. но сердце — воск… таяло от каждой слезинки… даже — и от притворной… для пастыря не годится… вот если бы ум отца Александра да соединить с сердцем отца Питирима…»

Что он нечаянно пародирует Гоголя, этого — после стакана коньяка и бутылки водки — Никодим Афанасьевич не заметил.

«А что?.. на все сегодняшние происки Врага отец Александр нашёл бы достойный, разящий Лукавого наповал, ответ! А отец Питирим и слушать бы ничего не стал — погнал бы поганой метлой Нечистого! А я?.. слушаю, сволочь, а возразить ничего не могу! Да… нет, водка ни к чёрту! Уже бутылка — и не берёт… добавить?.. да! И куда эта сука запропастилась?.. а-а — вот она где, зараза! И лимончик, лимончик… а почему ты ему не можешь возразить? Или хотя бы — послать к чёрту?.. ха-ха-ха — чёрта к чёрту! Вообще-то — на букву «Ч»… а ещё поучаешь прихожан, что на эту букву Нечистого называть нельзя… ну, и х… с ним! Ха-ха-ха! На «Х», на «Х» я тебя сволочь, вздрючу! Ха-ха-ха! Что?! Опять, мерзавец, цепляешься?! Стоило тебя помянуть на «Ч» — и ты уже тут как тут?! Нет… только показалось… и лимончик, лимончик… а почему, в самом деле, ты его не пошлёшь подальше?.. а потому, господин Извеков! Никакой ты к чёрту не психиатр! И уж тем более — не священник! Душа — вообще не по твоей части! Не случайно — Ириночка… у-у-у — сволочь!.. на медицинском — помнишь? Когда начиналась специализация? У тебя же были все задатки хирурга! И — главное! — интерес, влечение… а ты?! Убоялся ответственности?.. мол, на операционном столе можно и зарезать? Чем радикальнее вмешиваешься в чью-то судьбу — тем большая на тебе ответственность?.. врёшь, сволочь! Да, убоялся… да, ответственности… только не перед совестью или Богом — перед людьми… да не перед людьми, мерзавец — перед государственными ублюдками! Время-то, время — помнишь?.. пятьдесят пятый… и хотя Усатый уже два года как сдох… как сказала одна старушка, Иосифу Виссарионовичу пришла хана… вот уж кому там сейчас приходится попотеть — ха-ха-ха! Да чтобы поправить совершённые им злодейства — не хватит вечности… кончай, Извеков, злорадствовать! Это — его проблемы… ты давай о себе… ну да — дело врачей-вредителей… институт-то как трясся — а?.. и ты, стало быть, в кусты?.. в ту область медицины, где, как казалось, меньше всего ответственности? Изменив своему призванию! Вот за это, сволочь, теперь и платишь! Думаешь, дети не чувствовали, что ты занимаешься не своим делом?.. чувствовали, господин Извеков, чувствовали! Вот и не было между вами духовной близости… вот и сын твой теперь в Америке… а дочка… Боже, спаси её и помилуй! И — лимончик, лимончик — вот теперь Враг и цепляется… и Мария Сергеевна — ха-ха-ха! И лимончик, лимончик!»

После седьмой рюмки, последние проблески сознания погасли в глазах Никодима Афанасьевича, и он, уронив тяжёлую голову на скрещённые на столе руки, заснул, сидя на стуле — среди освещённого стосвечовой электрической лампочкой вопиющего беспорядка: опрокинутая пустая бутылка, пристроившийся на коленях ломоть любительской колбасы, и далее, по восходящей: размазанная по клеёнке килька, два кусочка испачканного томатным соусом хлеба, на тарелке, среди лимонных корок, ещё один (со следами зубов) ломоть колбасы, наполненный где-то наполовину «тёщин» графин и венчающая всё это безобразие серебряная вилка, вместо пробки черенком вставленная в пузатый сосуд. А в общем-то — ничего особенного: обычная постзастольная «идиллия» — немногим из русских мужиков не доводилось хотя бы раз в жизни после пробуждения обнаруживать себя среди подобного натюрморта.

И Никодим Афанасьевич, очнувшись примерно через час, не обратил никакого внимания на весь этот бедлам, а лишь скосил глаза в сторону призывно посвёркивающего графина: как, дескать, там — имеется? Там, по счастью, имелось…

О, этот коварный, этот первый, навеянный алкоголем, сон! Особенно — для тех, кто редко напивается по-настоящему. При пробуждении им кажется, что они абсолютно трезвы — ан, нет! Ничего подобного! Стоит добавить ещё пару рюмок — и, как говорится, пошла писать губерния! Руки, ноги — вообще всё тело! — начинают жить самостоятельной, отделённой от сознания жизнью. И при полном попустительстве этого самого, беспробудно спящего сознания вытворяют порой чёрт те что: по его — то бишь, чёрта! — подсказке. Бьют посуду, опрокидывают столы, стулья, но почему-то чаще всего балуются со спичками, газовыми кранами и подкладывают в постель горящие сигареты.

(Конечно, для истинного Врага масштабы — не те; и потому знающие люди авторитетно утверждают, будто это проделки вовсе на сатаны, а всего лишь Зелёного Змия — что же, вполне возможно…)

Однако случается и прямо противоположное: руки едва дотягиваются до водки, ноги не держат, центр тяжести находится неизвестно где и туловище от малейшего толчка — даже от особенно резкого удара собственного сердца — готово упасть со стула, а мысли порхают! Преисполненные необычайной лёгкости, постоянно перескакивают с одного на другое, порождая иллюзию соединённости со всем Мирозданием — всяком вздору придавая значение непреходящих истин. И иногда — действительно! — в таком состоянии отравленному мозгу открывается что-то ценное. Увы — тут же и забываемое. И у Никодима Афанасьевича случилось пробуждение именно этого — второго — типа. Убрав из графина вилку и с трудом наполнив и выпив рюмку, священник закурил — и завертелись, закружились его невесомые мысли:

«Мария Сергеевна — ха-ха-ха! Не тебя, голубушка — нет! Твоего мужа — другое дело! Астролога твоего ехидного! В прихожане бы — это да! В мои духовные чада! А то мужиков — вообще! Раз, два — и обчёлся! Да и те! Или из «патриотов», или по духу — бабы! Нет! Мне бы таких — как Окаёмов! Схизматиков — да! Раскольников и еретиков! Экуменистов и «либералов», язычников и атеистов, фанатиков и аскетов! Даже — агностиков! Всех — которые настоящие! Да не мне, бля, — а Церкви! А то ведь — стоит на бабах! Как и вообще — Россия! Стоит и будет на них стоять! Стоять на месте. А развиваться — нет! Без мужского начала — только застой! А где его, суки, взять? Вы же, которые теперь «олигархи», «демократы», «националисты» и «патриоты»?! Когда «коммунистами», бляди, были! В лагерную пыль — ублюдки!! Стёрли творческое мужское начало!!! А теперь — и Церковь! Заражаете своей блядской сущностью! «Выкресты», понимаешь, из комсомольцев! Только-только запахло деньгами — сразу! Аки мухи на мёд полезли! Скоро — вообще! Из настоящих — в клире только я да отец Питирим останемся! У-у-у, сволочи!!! И лимончик, лимончик!»

Воплем вырвавшееся из сердца Никодима Афанасьевича восклицание: «Скоро из настоящих в клире только я да отец Питирим останемся», — показалось Нечистому проявлением такой невозможной гордыни, что он, изменив своему старому правилу, не связываться с пьяными, которых, как известно, Бог бережёт, решил принять зримый образ, дабы окончательно смутить усомнившегося в своём призвании пастыря. И, естественно, просчитался. Извекова, у которого от полутора бутылок водки всё двоилось, троилось и четверилось в глазах, лишь рассмешило появление на краю стола маленького зелёного человечка:

«Ха-ха-ха, дурашка, привет! Ну, и как там у вас на Марсе? Или — подальше? Откуда, значит, вы к нам пожаловали? Водочку как — уважают? А насчёт дамского пола — строго? Или вы размножаетесь почкованием? Ха-ха-ха! И лимончик, лимончик! Твоё здоровье, мой зеленолицый «тау-китайский» брат! Выпей, дурашка, выпей! Ведь мы же с тобой братья! По разуму, значит — да! И лимончик, дурашка, лимончик!»

Поприветствовав своего незваного гостя и не без труда выпив за его здоровье, — водка упрямо не желала наливаться в рюмку — отец Никоим заснул уже всерьёз и надолго, глубоким (без сновидений) сном. Раздосадованный неудачей Враг, прежде чем развоплотиться, пустил смрадные ветры, уронив громко храпящего священника на пол, и был таков — дематериализовался, сволочь!

7

Под боком у проснувшегося на утренней заре Льва Ивановича спала Татьяна. В своём первозданном виде: ни лифчик, ни трусики, ни ночнушка — ничто не мешало астрологу осязать её пахнущую нежностью и любовью плоть. Восхитительные, почти забытые им ощущения: Мария Сергеевна уже шесть лет спала отдельно от мужа, для исполнения «супружеского долга» являясь в длинной холщовой сорочке и только в темноте. Что вначале её воцерковления жутко злило Окаёмова, в значительной мере спровоцировав достопамятное объяснение с отцом Никодимом, а впоследствии, когда страсти несколько улеглись, отравило сердце Льва Ивановича печалью и сожалениями: эх, Машка! Любил, люблю — и? Рыжик — доколе? Разве не чувствуешь — как стареем? Как, считая грехом и подавляя собственные плотские желания, ты, тем самым — медленно, но верно! — убиваешь мои? Да нет — много хуже! Не только плотские желания — в конце концов, сколько ещё этого самого пресловутого «либидо» за мной «зарезервировала» природа? — нет, Машенька, ты во мне убиваешь творческое мужское начало! Так-то вот, моя богобоязненная голубка!

Конечно, Солнце в Близнецах в третьем доме предполагает изрядную дозу непостоянства и легкомыслия — правда, на уровне мировосприятия: делая интересным многое (историю, философию, этнографию, космологию, религиоведение, психологию и т. д., и т. п.) и мешая сосредоточиться на чём-то одном, постепенно добираясь до скрытой сути заинтересовавшего явления или объекта. Однако, в отличие от интеллектуальной разбросанности, в привязанностях и чувствах, имея Венеру и Марс в Тельце, Лев Иванович был постоянен — даже до некоторого упрямства: умом понимая, что отношения с женой непоправимо нарушились, он никак не мог изгнать из сердца сложившийся в первые годы брака, лучезарный Машенькин образ. Да, в общем-то, и не хотел — мучительно надеясь на чудо: на возрождение испепелённой, по его мнению, Машенькиной души.

Так что пробуждение рядом с чужой обнажённой женщиной ни в коем случае не являлось ординарным для Окаёмова — даже в молодости, когда подобные казусы с ним хоть и редко, но всё же происходили. Конечно, не сказать, что, обнаружив под боком голую Танечку, астролог устыдился своего легкомыслия: близости ведь искал не он — женщина.

В ночь после спектакля, очарованная восторженной окаёмовской оценкой сыгранной ею роли и разочарованная недостаточным, по мнению Татьяны, вниманием астролога к ней как к женщине, артистка, постелив себе на диванчике, погасила свет и попробовала притвориться спящей — где там! Тонкие и умные комплименты Льва Ивановича продолжали звучать в ушах, так что, полежав в одиночестве минут пятнадцать, женщина накинула на себя халат и вышла на кухню — в конце концов, сегодня астролог не пьян и не имеет никакого морального права быть неотёсанным бесчувственным бревном! И действительно, едва артистка успела закурить, как в комнате заскрипела кровать и через несколько секунд Окаёмов присоединился к ней.

— Не помешаю, Танечка? А то, знаешь, не спится…

— Нет, Лёвушка, конечно, не помешаешь, у меня самой — сна ни в одном глазу. Может, нам малость — того? Ну — как снотворное? Граммов по сто пятьдесят?

Астролог, не задумываясь, отказался.

— Нет, Танечка, мне не стоит. Ты, конечно, прими, не стесняйся, а я, с твоего позволения — пива.

К сожалению, «Жигулёвского» в Великореченске не водилось, и, возвращаясь из театра, Лев Иванович купил по пути пять бутылок местного «Золотистого» — некрепкого и недорогого. Однако Танечка не любила пиво и, стесняясь в одиночестве пить водку, предложила астрологу компромиссное решение:

— И правильно, Лёвушка, ну её к чёрту! Эту заразу! Давай — шампанского? Сладенького — «Советского»? Вообще-то, я хотела завтра, после Лёшиной выставки, но завтра — само собой. Завтра — это завтра, а сегодня — сегодня.

Шампанского, тем более сладкого, Окаёмову тоже не хотелось, но подобное привередничанье женщина наверняка посчитала бы «московским снобизмом», и, дабы не обидеть Танечку, астрологу пришлось согласиться.

— Шампанского, говоришь, искусительница? А на закуску — яблочко? Ну, которое с Древа Познания?

— Обязательно, Лёвушка! Ведь каждая женщина — Ева. Хотя бы немножечко. И, значит — не может, не искушать. Яблочком… или чем-нибудь ещё…

Разговор становился слегка двусмысленным; нет, не сказать, чтобы Льву Ивановичу это претило: скупость, конкретность, сухость последних нескольких лет общения с Машенькой даже самый ничтожный трёп делали привлекательным для Окаёмова — лишь бы в словах собеседника слышались искренние, живые нотки.

— Вот, вот… вас, понимаешь, Змий, а вы уже — нас… мужиков-недоумков…

— Ага, Лёвушка! Чтобы лишить вас рая! В котором Еве наверняка была скукотища — жуть! Вот и завела для разнообразия шашни со Змием. А Адам, конечно, приревновал. Ну, и Господь, естественно, возмутился этим любовным треугольником — дескать, не потерплю такого безобразия под моим крылышком. Вон, стало быть, из рая. А ты говоришь — яблочки… Ладно, Лёвушка, открывай.

С этими словами Татьяна Негода достала из холодильника бутылку шампанского и протянула её астрологу. Окаёмов снял проволочную узду и осторожно — чтобы без взрыва, пены и мокроты — извлёк пластиковую пробку. Игристое вино, рассерженно пошипев в бокалах, скоро угомонилось и лишь поднимающимися со дна пузырьками газа продолжало напоминать о своём строптивом нраве.

— А вообще — ничего, — отпив пару глотков, сдержанно одобрил астролог, — бражка — вполне на уровне.

— Ну, Лев, ты и ехидина! — кокетливо огрызнулась Татьяна. — Не лев, понимаешь, а…

Женщина замялась, подыскивая необидное сравнение, и Окаёмов договорил за неё:

— …старый облезлый пёс! Правильно, Танечка! Так мне и надо! Чтобы не задавался. А то, можно подумать — купаюсь в шампанском… А если серьёзно — не мой напиток. Особенно — сладкое. Сухое — туда-сюда, да и то — по праздникам. А вообще я предпочитаючего-нибудь покрепче, или, опохмеляясь, пиво. Да и вообще — в жару. Холодное «Жигулёвское» — вещь! Но сегодня — сейчас — конечно. Шампанское — это ты хорошо придумала. Твоё здоровье, Танечка — будем!

Чокнулись. Выпили. Татьяна — смакуя. Окаёмов — почти равнодушно: как газировку. Впрочем, нет — не совсем. Мысль о коварстве Зелёного Змия, постоянно присутствуя в каком-то из уголков сознания, мешала астрологу с должным пренебрежением отнестись к этому, с позволенья сказать, шампанскому: чёрт! Не загудеть бы по новой! Особенно — если у Танечки в холодильнике есть ещё бутылка… нет! Эту разопьём — и баста! Как бы ни искушал Зелёный Мерзавец! Тем более — что и завтра! На вернисаже, хочешь не хочешь, а не отделаешься парой рюмок! Нет — только пиво! Эту уж, так и быть, допьём и — спать. Баиньки, Лев Иванович, баиньки…

Однако «баиньки» получилось далеко не сразу — разговор, по воле артистки ставший уже не двусмысленным, а более чем откровенным, всё-таки не побуждал Окаёмова к соответствующим действиям, и когда астролог, пожелав женщине спокойной ночи, вознамерился оставить её в одиночестве, возмущённая столь вопиющей бесчувственностью, Татьяна Негода решительно взяла инициативу в свои руки:

— Лёвушка — какого чёрта?! Тебе всё-таки не пятнадцать, а пятьдесят: мог бы не ставить женщину в неловкое положение! Ведь наверняка — догадался! И всё равно! Разыгрываешь из себя монаха! Да нет, даже не монаха, а вообще — не знаю кого! Какого-то инопланетного монстра! Ну, вчера — понятно, а сегодня?! Лёг, встал, опять собираешься улечься — и всё один! А кровать, между прочим, двуспальная! Только не говори про жену — знаю! Не всё, конечно, однако — достаточно! Ой, Лёвушка, миленький, за Марью Сергеевну меня дуру прости, погорячилась, но всё остальное… Нет, Лёвушка, правда, мы ведь давно не дети… К сожалению или к счастью — не знаю…

— …к сожалению, Танечка, к моему глубокому сожалению. Уже, понимаешь, полтинник, а ничего ещё толком не сделано. И если бы можно было начать сначала… Ты, конечно, другое дело. Во-первых, артистка — и очень талантливая — а во-вторых: девчонка! И у тебя всё ещё впереди. — Приведённой в замешательство редкой для «порядочной» женщины откровенностью Татьяны, Окаёмов обрадовался нечаянно предоставленной ею возможностью перевести разговор в «философскую» плоскость. — Вообще — завидую. Разумеется — по-хорошему. Тебе, Алексею — всем. Артистам, поэтам, художникам — тем, кто реализовался в жизни. Не зарыл, так сказать, данного Богом таланта.

— Нашёл, Лёвушка, чему завидовать! Нищенское существование, интриги, подсиживания, ненависть к коллегам-соперникам… А когда в кои-то веки судьба сведёт тебя с умным интересным мужчиной, — Танечка упрямо вела свою линию, не обращая внимания на противоречивость и непоследовательность выводов, — одни разговоры, и только! Под водочку, под шампанское — умный «интеллигентский» трёп! Пустой и холодный…

Поняв, что ему не уйти от прямого ответа и вопиющей невежливостью не желая огорчать симпатичную женщину, Лев Иванович начал издалека:

— Годы, Танечка, годы… да и с Марией Сергеевной… э-э — чего уж! Опять-таки — алкоголь… так что, Танечка, понимаешь…

— Понимаю, Лёвушка, всё понимаю! — прервав неловко выговаривающуюся у Окаёмова фразу, молодая женщина пришла на помощь стареющему мужчине. — Для тебя, может быть, я и девчонка, но — зря! Ты меня Лёвушка, представляешь такой стервой! Глупой, развратной сукой! Да — не ангел, но… всё понимаю, Лёвушка! Вообще-то, конечно… когда говорят: постель — имеют в виду всё остальное. Этого я не учла — прости… нет, Лёвушка… ладно, не буду врать… всё остальное — тоже… если получится — я очень даже не против… но чтобы считать тебя Казановой — нет… о, Боже! Какая я всё же дура! Брякаю — не подумав! Прости ради Бога, Лёвушка! Я, понимаешь, просто… ну, как бы это сказать…

Перед Татьяной стояла нелёгкая задача: не задев мужской гордости Окаёмова, дать понять астрологу, что, особенно не рассчитывая на сексуальные подвиги с его стороны, она, тем не менее, желает улечься с ним в одну постель, а там — будь что будет. Как говорится, что даст Бог. И мудрая женщина успешно справилась с этой трудной задачей. Лев Иванович её понял и, в общем-то, не обиделся.

— Ладно, Танечка, не договаривай… у-у, хитрющая девчонка! А вообще — спасибо! Так сказать, снизошла к моим сединам… ладно, прости, Танечка.

Попросив прощения, расчувствовавшийся Окаёмов запечатал свой рот долгим поцелуем, которым приник к Танечкиным губам. Поцелуем, скорее, отеческим — хотя… разомкнув объятия, Лев Иванович легонько шлёпнул артистку по мягкому месту и приказал ей, как маленькой непослушной девочке, ласково-строгим голосом:

— А теперь, озорница, баиньки! И мне, и тебе — пора. А то, неровён час, опять наклюкаемся. Так что… только, Танечка, я, знаешь, сплю без пижамы…

— И я, Лёвушка, тоже, понимаешь ли — без всего! — радостно отозвалась просиявшая женщина.

Как и опасался Лев Иванович, ничего у него в эту ночь в постели не получилось — несмотря на Танечкины умелые ласки. Казалось, они моги бы воспламенить и мёртвого — увы. Даже в молодости алкоголь и эрекция были для Окаёмова почти несовместимы, сейчас же астролог, наслаждаясь прикосновениями обнажённого женского тела, уже и не досадовал: стареем — да… Нет, отвечая на ласки, он, как мужчина не вовсе дремучий, указательным и средним пальцами правой руки подарил-таки пылкой Танечке жалкое подобие оргазма — и тут же провалился в беспробудный глубокий сон: чёрт побери! Разве не за этим он пригласил артистку в постель? Ну, чтобы им бы слаще спалось в объятиях друг друга? В мистическом соединении наготы и нежности? Младенческим безгреховным сном…

Занавешенное полупрозрачной шторой окно выходило строго на восток, волшебные утренние лучи скользили по потолку, опускались по стенам, удивительным образом одухотворяя лицо спящей женщины — Окаёмов боялся пошевельнуться: не спугнуть, не потревожить, не разбудить! Пусть длится и длится это обыкновенное чудо: утренний сон рыжеволосой женщины.

(Вообще-то, в отличие от Машеньки — не натурально рыжей; вообще-то — крашеной, но для астролога сейчас это не имело значения: наполненные светом золотистые волосы сейчас его попросту завораживали — «остановись мгновенье»!)

Естественно, время останавливаться не желало, на потолок вспрыгнул первый солнечный зайчик — Окаёмову вдруг страшно захотелось пить. И курить. Но с этими желаниями он, чтобы не разбудить Татьяну, мог бы бороться долго, однако мучительная потребность опорожнить мочевой пузырь оказалась неодолимой — пришлось осторожно встать. Кажется — удачно: артистка не пошевелилась.

Завернувшись в халат, Окаёмов зашёл сначала в совмещённую с унитазом ванную, а оттуда, справив нужду, проследовал на кухню. Сигарета и бутылка холодного «Золотистого» окончательно вернули астрологу ощущение реальности, и, затягиваясь дымом и прихлёбывая из горлышка, он задался вопросом о том, как ему быть сейчас. Конечно, больше всего хотелось вернуться к Танечке — но?.. укладываясь рядом с ней, он наверняка разбудит артистку?.. а жалко — ведь она так безмятежно спит!.. разумеется, можно лечь на кушетке, однако… рядом с очаровательной обнажённой женщиной — ох, до чего же хочется! Прямо-таки смертельно хочется! НО…

Это последнее большущее «НО» мешало астрологу принять желанное решение — именно (и только!) оно, а вовсе не надуманные заботы о Танечкином безгреховном сне: ах, как бы её бедненькую не разбудить? Как же! Хочешь, зараза, представить себя прямо-таки ангелом во плоти? Мол, одно неловкое движение и не выспавшаяся артистка проснётся? Ну, да, ну, конечно, проснётся — и? Обидится, что ты своей медвежьей неловкостью её разбудил? Ага! Уж чему-чему — только не этому! Не прикидывайся, Окаёмов, идиотом! Сомневаешься, не уверен в своих силах — а кровь-то кипит?! Сердце бьётся по-молодому! В то время, как поджилки трясутся по-стариковски — а? Ну да, на вчерашнюю ночь ты индульгенцию, так сказать, получил — а сегодня? Если опять оконфузишься? Ведь сегодня уже не сошлёшься на происки Зелёного Змия — а?!

И всё-таки желание близости оказалось сильнее этих, в общем-то, резонных опасений: обонять, осязать и видеть прекрасное обнажённое тело — да ради этого он согласен на всё! На неловкость, конфуз, даже — на стыд и позор! Эх, Марья Сергеевна, Марья Сергеевна! Что называется — довела! Своего, стареющего телом, но душой ещё молодого мужа! До того довела, что, игнорировав необратимость времени, он согласен выставить себя на посмеяние! На унижение — в серых Танечкиных глазах! Эх, Машенька, эх, постоянно кающаяся, с упоением истязающая и себя, и мужа голубка!

Однако — какого чёрта?! Загодя предаёшься вселенской скорби? Кыш, господин Окаёмов, в койку! Ладно уж, ещё одну сигарету и без проволочек — кыш! Ведь Танечка, соблазняя тебя вчера, знала на что идёт — не правда ли?

Танечка, действительно, знала и — когда Лев Иванович возвратился в комнату — уже не спала. Лежала, повернувшись лицом к двери, кокетливо освободив из-под простыни красивые в меру полные груди и призывно посвёркивая огромными серо-голубыми глазищами. На появление астролога женщина отреагировала лишь одним, произнесённым врастяжку словом: Лё-ё-вушка.

И всё совершилось само собой: развернувшийся халат упал к ногам Окаёмова, простыня, за ненадобностью, оказалась отброшенной — безмятежная нагота артистки притянула астролога с невероятной (прямо-таки — первобытной!) силой. И то, чего вкрадчивые ласки женщины не смогли сделать вчера, сегодня произошло самым естественным образом: окаёмовская плоть восстала. Да ещё как! Словно Льву Ивановичу было сейчас не пятьдесят, а тридцать! Словно чудодейственный эликсир молодости пробежал по его непослушным жилам!

Восторги, оргазмы — нет, недостаточно! — экстазы в прямом значении этого слова (то есть, выходы из своих бренных тел) ознаменовали соитие астролога и артистки. Выходы из себя и слияния — пусть на мгновенья! — с вечностью. С космическим женско-мужским началом. А возможно, и глубже: с тем, обнимающим Космос, Хаосом, где Единое ещё не разделено на женское и мужское. Где рождаются звёзды и ангелы, где беспрерывно Творит Господь.

Лев Иванович умирал. Или перерождался — что было для него равноценно: по щекам, как двумя днями раньше у гроба друга, катились крупные слёзы, сознание фиксировало отражающихся в Танечкиных глазах смеющихся купидонов — тысячами певучих стрел пронзающих их трепещущие тела. Слияние, растворение, обновление — «жизнь будущего века» сейчас для Окаёмова являлась не чаянием, не надеждой и упованием, а уже состоявшейся действительностью. До того — состоявшейся, что вместить эту действительность мог только сон: и сон приблизился, и овладел астрологом. (Женщиной — тоже.) Сон, переместивший сознание Льва Ивановича в пространство столь высокого измерения, что по пробуждении Окаёмов даже и не пытался понять — какого: ни к чему подобному ему прежде не приходилось приближаться и на миллиард световых лет! Сияние, беспредельность, радостное понимание и себя, и мира! Завершённость, осмысленность, полнота — словом, то, по чему так тоскует наша душа в земной, отъединённой от Бога, жизни.

И после этого удивительного сна новые ласки и новые — уже земные — соития. Страстные, опустошающие до дна и тела, и души — но уже без привкуса звёздной пыли и звуков ангельских песнопений. Скорее — с утробными вскрикиваниями и стонами содрогающейся Матери-Земли. Ласки и соития, после которых пятидесятилетний астролог почувствовал, что сейчас он действительно может умереть уже не мистически, а вполне естественно — из-за остановившегося от блаженства сердца. Почувствовал — и за это был благодарен Танечке. Да умереть таким образом — не предел ли мечтаний стареющего мужчины? У которого полноценные сексуальные отношения с женой последний раз случились шесть лет назад! Причём, как это только что убедительно доказала артистка — не по его вине. Умереть, уснуть из благодарности к Танечке… ничего себе — благодарность?! Не говоря о неизбежных из-за твоей скоропостижной смерти многих житейских неприятностях — хочешь её огорчить по-свински? Оставив наедине с холодеющим трупом? Нет, сволочь, живи! Целуй, обнимай, ласкай! Это прекрасное, это женское, это нагое тело! И Окаёмов бережно гладил, трепетно целовал и обливал слезами сияющую умиротворённую Танечку.

(Позже, когда они пили кофе, астролог не мог не задаться вопросом: с какой, собственно, стати? Молодая, красивая, наверняка не испытывающая недостатка в любовниках, женщина до такой степени — в сущности, затащив в постель! — стремилась к близости с ним? Из любопытства? Возможно, но… не в такой же мере? Влюбившись? А вот это, господин Окаёмов, вздор! Ты, понимаешь, не кинозвезда, да и она не школьница. Хотя… не реализованная любовь к Алексею Гневицкому… а что — разве Танечка не могла перенести на тебя те чувства, которые она испытывала к другу? Что-то уж больно сложно… попахивает дешёвым психоанализом… Фрейд, так сказать, в интерпретации сочинительниц бульварных романов. Нет, настоящие — не сочинённые — женщины иррациональнее… и мудрее, и проще… например, зная о твоих отношениях с Марией Сергеевной, разве не могла Танечка попросту пожалеть тебя? Заодно — самоутвердившись за счёт твоей праведницы-жены? Опять «философствуешь» — да? Уже пятьдесят, господин Окаёмов — стыдно! Будь благодарен, влюбляйся, дари цветы, но — ради Бога! — не пытайся лезть в душу с куцей рациональной логикой! Тем более — в женскую! «Астропсихолог» — блин!)

— Лё-ё-вушка, — после случившейся любовной бури придя в себя и вновь просмаковав звук «ё» в имени астролога, заговорила Татьяна, — дурачок ты мой ненаглядный. Хочешь верь, хочешь не верь, а глаз я на тебя положила ещё в прошлом году — ну, осенью, в алексеевой мастерской. Когда ты мне поцеловал руку. И смешно, знаешь — еле держишься на ногах, а стараешься быть галантным — и трогательно: будто мы в девятнадцатом веке. А потом ты ещё декламировал стихи. В основном — Блока. По-моему, очень хорошо читал. Хотя и по пьянке. А может — именно по этому. А трезвый, Лёвушка? Ты, интересно, как? Читаешь? Ту же, например, «Незнакомку» — сможешь?

— Что, озорница, прямо в постели? Голыми?

Попробовал отшутиться Окаёмов, но Танечка от него не отступала:

— Ага! Непременно — голыми! Вуали, траурные перья — к чёрту! Блок в современной интерпретации. Когда и зрители, и артисты — все голые! У-у, негодный мальчишка! Залюблю, зацелую, съем!

Произнеся это, Татьяна, как бешеная, от головы до ног оцеловала всё Окаёмовское тело и, утомлённая этим последним порывом страсти, продолжила вполне буднично:

— Кофе, Лёвушка, — как? Сварить?

Окаёмов, поблагодарив, согласился, и, накинув халаты, любовники переместились на кухню. И здесь, болтая с Танечкой и потягивая крепкий кофе, после недолгого приступа «самоедства» Лев Иванович пришёл к достаточно здравому выводу: не лезть в женскую душу. Ему сейчас с Танечкой хорошо — и ладно. А чем она руководствовалась… ему-то какое дело? Сказала, что ещё прошлой осенью положила глаз — и достаточно! Или… или, Лев Иванович, ты собираешься влюбиться всерьёз? А может — уже влюбился? В девчонку, которая моложе тебя на шестнадцать лет? Мог бы и постыдиться своих седин! А в перспективе? Если даже у вас и сладится? Оставишь Машу, женишься на Татьяне… можешь взять на себя такую ответственность? Ну да, ну, конечно — секс… и какой ещё… будто бы с Машей — в первые брачные годы… вот ты и обрадовался — да? Вообразил себя молодым человеком?.. ну, ну, господин Окаёмов… ладно! Кончай эту умственную фигню! Кажется, Танечка тебя о чём-то просит?

Артистка — действительно: напоив Льва Ивановича кофе, повторила свою просьбу, чтобы он почитал ей стихи. Хотя бы — одну «Незнакомку».

— Ну, Танечка, ты и даёшь! Чтобы я астролог — тебе артистке? По трезвому читал Блока? Да ещё — «Незнакомку»? Зачитанную, наверно, до дыр на её вуали! Нет, когда в постели — понятно! Там я, знаешь, готов приветствовать такие милые извращения, но чтобы — на кухне? Не выпив предварительно хотя бы стакана водки? По-моему, Танечка, это верх неприличия! Даже не эксгибиционизм, а что-то сродни детской порнографии!

— Ну, понесло Лёвушку! Что ехидина — ладно! Уже догадалась! Но чтобы такая изобретательная ехидина?! Это же надо! Начав с «Незнакомки», до такого договориться! У-у, негодный мальчишка! А если серьёзно… наверно, Лёвушка, я должна у тебя попросить прощения. Действительно — пристала как банный лист… к одному, понимаешь, месту. Хотя… мне ведь — правда! Очень понравилось в прошлом году! Артисты, обыкновенно, стихи читают плохо. Наверное потому, что пытаются их сыграть… входят в образ — и всё такое… издержки профессии. Хорошо, как правило, читают поэты, но только — каждый свои стихи. А поскольку большинство классиков, к сожалению, поумирало, то услышать в хорошем исполнении того же Блока — большая редкость. А у тебя, Лёвушка — да: тогда получилось здорово! Ну вот, я и подумала…

— Льстишь, Танечка, понимаю, но всё равно — приятно. Сейчас расчувствуюсь, как та ворона, воздуха наберу и каркну. Вот только… сыра во рту у меня почему-то нет?

— Ой, Лёвушка, заболталась — прости! Тебе, правда — бутерброд с сыром? Или минут пять потерпишь и я сжарю яичницу с колбасой?

— Разумеется, Танечка, потерплю — про сыр я так, к слову… И, если тебе не трудно, чаю бы крепкого — а?

После завтрака Лев Иванович вызвался помочь Татьяне с мытьём посуды, но женщина прогнала его из кухни, взамен попросив составить её гороскоп.

(…нет, нет, Лёвушка, о том, что меня ждёт — пытать не буду! Ты мне расскажи о свойствах характера, о душевных особенностях, о делах сердечных, словом — о чём сочтёшь возможным! Я женщина хоть и любопытная, но обещаю: не стану из тебя вымучивать ничего лишнего!)

— Только, Танечка, год своего рождения — скажи, как на исповеди. Не проболтаюсь — гарантия.

— А я, Лёвушка, ни от кого не скрываю. 10 апреля 1963 года.

— А время рождения? Мама тебе, случайно, не говорила? И место — в Великореченске или где-то ещё?

— Утром. От шести до семи часов. Не в Великореченске, Лёвушка, нет — в Львове. Западная хохлушка — бендеровка, так сказать. А вообще: мама — полька. То-то, наверное, так сдружилась с Алексеем… нет, к сожалению, не так…

Это «не так» выговорилось у Танечки с настолько искренним сожалением, что у Окаёмова отпали все сомнения: да, только не реализовавшаяся любовь к Алексею Гневицкому заставила молодую женщину обратить столь пристальное внимание на него самого, пожилого астролога — увы, элементарный бессознательный «перенос». Или — «замещение»? Впрочем, один чёрт: ему, Окаёмову, так и так ничего не светит. А то, понимаешь ли, размечтался… Ладно, старый хрен, составляй гороскопы, рассчитывай транзиты и не мечтай о юных артисточках! И будь вечно благодарен Танечке — хоть на одну ночь, но она тебе возвратила молодость!

Артистка осталась на кухне готовить обед, — позже, Лёвушка, будет некогда, — и «изгнанный» Окаёмов, пожалев об отсутствующем компьютере, засел за таблицы: где, чёрт побери, находится этот «самостийный» Львов? С собой у Льва Ивановича была только вырванная в начале его астрологической деятельности из какого-то популярного издания карта-схема часовых поясов Советского Союза, и хотя Львов на ней значился, однако определиться с его широтой и долготой представлялось сомнительной задачей. А по сему, немножечко поколдовав над картой, Окаёмов почти интуитивно «поместил» столицу Западной Украины в район пятидесятого градуса северной широты и тридцатого — восточной долготы. (Конечно — плюс-минус: однако астролог понадеялся, что в его расчётах минус на минус дадут плюс — в любом случае, погрешность из-за неточности времени рождения значительно перекроет все географические несообразности. А в Москве — утешился Лев Иванович — можно и уточнить. Разумеется, если возникнет такая необходимость.)

Рассчитав дома и соответствующие времени рождения фактические местоположения планет, астролог построил карту: а поскольку у Танечки, кроме циркуля и линейки, нашлись цветные фломастеры и лист хорошей рисовальной бумаги, то гороскоп получился на загляденье — хоть вставляй в рамку и вешай на стену! В чём, по мнению Окаёмова, и заключалась его основная ценность — ибо давать рекомендации сложившейся тридцатипятилетней женщине… нашедшей своё признание актрисе… разве что — в отношении партнёрства?.. так как не только мужа, но и постоянного возлюбленного у Танечки, видимо, нет… а, собственно, почему?.. что по этому поводу могут поведать «звёзды»?..

… так, так… восходит Овен. Марс, его управитель, во Льве в пятом доме — практически не аспектирован… кстати, для актрисы — почти идеальное положение… Солнце в Овне в первом доме — н-да! Танечка у нас, можно сказать, трижды Овен… а вообще — соответствует… энергична, импульсивна, смела, порывиста — всё желает «здесь и сейчас»… меня, старого дурака, спровоцировала, получается, не случайно… а с другими мужчинами?.. надо полагать, что — также… понравился — в койку! Не задумываясь о последствиях… длительному партнёрству — это как?.. способствует?.. вероятно — не слишком… н-да! Не легко Татьяне… притом, что, по большому счёту, она способна быть верной до самопожертвования — за мужем пойдёт не только в Сибирь, но и на плаху… и вряд ли кто — в том числе и она сама! — догадывается об этом… и любить тоже: Танечка может до самозабвения! До самоотрицания! Управитель десцендента — Венера — дважды экзальтированна: по знаку и дому — конечно, если он не чересчур ошибается со временем рождения… Итак: верность до самопожертвования, любовь до самозабвения — но… вспышками, импульсами — неровно! Особенно — в физическом отношении… нырнув в чью-нибудь постель, она это не посчитает за измену своему возлюбленному… за грех, за серьёзный проступок — да, но — не за измену… а посему не станет чересчур стараться скрывать свои случайные связи… что, разумеется, мало кому из мужиков понравится… а тебе, Окаёмов — лично? Естественно, не теперь — теперь, с Марией Сергеевной хлебнув, что называется, полной ложкой, такой как Танечка ты, не задумываясь, всё простишь! — нет, лет восемь тому назад? Если бы, допустим, твоя Машенька тогда стала посматривать не в сторону Церкви, а своими зелёными глазками кокетливо постреливать по сторонам?..

Отвлекшись от Татьяниного гороскопа, Окаёмов вдруг вспомнил вчерашний шутливый разговор с артисткой и её подругами, — ох, уж эти девчонки! Никакого сладу! — и поспешил на кухню.

— Танечка, когда ты меня разыгрывала? Вчера, сказавшись «Весами», или сегодня, называя якобы точную дату своего рождения?

— А что, Лёвушка, разве твои звёзды меня разоблачить не могут? — прикрутив газ под небольшой громко булькающей кастрюлькой, женщина обернулась к астрологу. Называя день и время своего рождения, она, конечно, забыла о вчерашнем розыгрыше, однако, не смутившись ни на мгновение, не стала занимать оборону, а сразу же перешла в атаку. — Ведь Овен и Весы — такие разные знаки, а ты меня знаешь уже три дня… а ещё астролог!

— Что, Танечка, меня переехидничать вздумала? Воображаешь, что если ты непоседливая, нетерпеливая, импульсивная, резкая, то я ещё вчера должен был догадаться о твоей «овенской» сущности?

— А как же иначе, Лёвушка? Ведь сейчас все знают, что Весы — это спокойствие, мир, гармония.

— Вот именно, Танечка — все! Начитавшись разной псевдоастрологической белиберды! Лермонтов, Цветаева, Есенин — три наших великих поэта — все «Весы», и у всех характер был, мягко сказать, не сахар. Почитай любые — не сусальные — их биографии. А ты говоришь: мир, гармония… Так значит, негодницы, вы меня разыграть пытались вчера? А сегодня, Танечка — а?

— Нет, Лёвушка, сегодня я — как на духу. Это мы — вчера. И самое смешное — не сговариваясь! Как-то само собой — все разом про всех соврали!

— Одно слово — девчонки! Да ещё — эмансипированные. Ремня бы вам всем хорошего. — Добродушно проворчал астролог.

— Не знаю, как всем, а мне бы, наверное, не помешало, задумчиво подхватила Татьяна, — нет, Лев, ты, правда, не сердишься? А то вчера… действительно — по-дурацки вышло!

— Ради Бога! Неужели, Танечка, я похож на злопамятного зануду? Который из-за невинного розыгрыша способен два дня сердиться? Нет, конечно! Даже если бы ты соврала сегодня, и я бы этот час просидел над гороскопом вымышленной женщины — так сказать, фантома — всё равно бы всерьёз не рассердился.

— Ладно, Лёвушка, ловлю на слове. В следующий раз постараюсь разыграть тебя поинтереснее. Чем-нибудь особенно бесполезным занять часика эдак на два, три.

— А я тебя — ремешком за это! Как маленькую проказницу-девчонку!

— Договорились, Лёвушка!

Вернувшись в комнату, Окаёмов вновь занялся Татьяниным гороскопом. Однако, прежде чем продолжить анализ, астролог, слегка выбитый из колеи женскими шуточками, решил окончательно определиться с асцендентом. Даже если предположить, что интервал времени рождения — от шести до семи утра — Татьянина мама запомнила более-менее точно, то всё равно существовала вероятность его попадания или в конец Рыб, или в начало Тельца. Да плюс неясность с географическим положением Львова — особенно, с его долготой… Лев Иванович чувствовал себя обязанным хотя бы бегло прикинуть возможность того, что восходят Рыбы или Телец. Однако, минут пятнадцать потратив на рассмотрение этих вариантов, астролог от них отказался: и в Рыбах, и в Тельце у Танечки находились личностные планеты, и попади асцендент в какой-нибудь из этих знаков — у женщины очень заметно проявились бы соответствующие свойства. Нет, восходит именно Овен, причём — до двадцатого градуса: ибо окажись Солнце Татьяны в двенадцатом доме, это наложило бы зримую печать на внешние проявления её характера. А посему, в первом приближении, Окаёмов согласился считать соответствующим действительности асцендент в двенадцатом градусе Овна — и, стало быть, весь гороскоп в целом — в конце концов ему доводилось довольствоваться куда худшими ректификациями.

Определившись с асцендентом, астролог возвратился к Танечкиной Венере, оставив «на закуску» неаспектированный Марс — ввиду его важности для понимания личности артистки и в то же время отсутствия традиционных аспектов, необходимо было построить карты гармоник, а связываться с требующими большого внимания, нудными арифметическими вычислениями избалованный компьютером Окаёмов решительно не хотел: успеется, не горит.

«Поколдовав» над гороскопом ещё около часа, Лев Иванович не смог добавить ничего принципиально нового к тому, что ему открылось вначале: да, основная Танечкина трудность в отношениях с интимно близкими партнёрами — её мимолётные увлечения. Которые она почти не умеет, да и, по правде, не очень стремится скрывать — ожидая, что, наказав, возлюбленный её простит. Как там обстоят дела с наказаниями — неясно, а вот с прощениями, вероятно, плохо: тридцать пять лет — и ни мужа, ни постоянного любовника. При огромной потребности не только любить и быть любимой, но и иметь семью — Луна в седьмом доме. Бедная Танечка! Ведь если позволять ей время от времени маленькие шалости на стороне — идеальная жена! Видящая партнёра сквозь розовые очки — кроме Луны в седьмом доме также Нептун — искренняя, преданная, самозабвенно любящая! За мужа готовая и в огонь, и в воду! И как только дураки-мужики до сих пор не оценили всех этих качеств?

— Лёвушка, ну и как? Что тебе рассказали звёзды? Или — пока не ясно? — открыв дверь, с порога начала говорить управившаяся с приготовлением обеда артистка. — Ой, какая прелесть! — продолжила она, подойдя к столу и разглядев окаёмовское творение. Вот он, значит, мой гороскоп… спасибо, Лёвушка! Это вот Овен, это Телец — Близнецы, Рак, Лев… а это, Лёвушка?

— Это — Дева. Дай-ка я тебе, Танечка, изображу все знаки. И все планеты. Чтобы было понятно — где что стоит.

— Только, Лёвушка, не на этом листе! Здесь всё так красиво — жаль портить!

Окаёмов взял чистый лист и в две колонки начертал на нём знаки Зодиака с соответствующими названиями, а также десять основных планет и Лунные узлы.

Между тем, Танечка продолжала выражать своё восхищение немудрёной окаёмовской графикой:

— И синее, и красное, и зелёное! А в книжках или в газетах — когда печатают — сплошная серость! Я тебя, Лёвушка, за это сейчас зацелую!

И, пожалуй, несмотря на не совсем подходящее время, зацеловала бы, но раздался входной звонок — Ольга и Михаил. Уже основательно выпивший — с бутылкой водки в руке — заговоривший прямо с порога:

— Киянкой, гады — теперь точно! Мы с утра втроём всю Лёхину мастерскую обыскали от пола до потолка! До каждого закуточка! Ну — если вчера что-то пропустили. Нет ни хрена нигде! Так что, Лев, если не передумал — в милиции так и скажи. Я бы и сам с тобой поехал — да мне сегодня туда нельзя: заметут суки! Но, конечно, если ты завтра…

— Завтра, Миша, суббота. А сегодня — вряд ли. — Спохватившись, что, зачарованный Танечкой, он совершенно забыл о намерении нанять частного детектива, ответил астролог. — Теперь — в понедельник. Чую, мне у вас придётся немножечко задержаться.

— Правильно, Лев! — воскликнул обрадованный Михаил. — Только — не у Татьяны! Давай — ко мне в мастерскую! Помянем Алексея как следует — без баб!

— Я тебе дам! — рассердилась Танечка. — Будешь Лёвушку спаивать — на порог не пущу!

А Ольга действительно дала Мишке увесистый подзатыльник и вцепилась в его густые рыжие патлы:

— Горе ты моё луковое — просохни сначала! В пять открытие Алексеевой выставки, а ты погляди на себя — чучело чучелом!

Привыкший к подобным выходкам Ольги, Михаил не обиделся, а высвободив волосы из цепких пальчиков женщины, с пьяной покорностью обратился к астрологу:

— Вот они, Лев, плоды эмансипации! Скоро бабы вообще — из нас мужиков станут верёвки вить! Если уже не вьют!

— Вьют, Миша, вьют, — с иронией подхватил Окаёмов, — и, между прочим, уже давно. Начиная с Евы.

— А как же иначе, Лёвушка? — шутливо вмешалась Татьяна. — Вам мужикам дай волю — поспиваетесь через одного! А которые не сопьётесь — одичаете. Зарастёте грязью, станете на четвереньки. Нет, без женского глаза мужчина хуже ребёнка! Оля — скажи?

— А и говорить-то, Танечка, нечего — погляди на Мишку! У-у, злыдень! Смотри у меня, попробуй только наклюкаться до пяти часов! Веник об твой тощий хребет до прутика обломаю!

— Не-е, Лёва, ты только послушай… — Михаил попробовал воззвать к мужской солидарности, но Танечка не позволила ему закончить свои, очерняющие прекрасную половину человеческого рода, клеветнические измышления.

— Обломает, Мишенька, будь спокоен! Оля, конечно, не Валентина, но уж с тобой-то пьяным как-нибудь справится — можешь не сомневаться! Так что, давай сюда свою водку — я её пока поставлю в морозильник, а за обедом — по рюмочке. Ну, может, по две.

Ольга стала отнекиваться от приглашения к обеду, но артистка решительно потащила её на кухню.

— Вздор, Олечка! Уже почти два часа, в пять открытие — где вы ещё поедите? А Мишке — необходимо горячего. Да и вообще: от меня — прямо на выставку. А то ведь не довезёшь своего «благоверного» — даже если тебе не жалко веника.

Не найдя поддержки у Окаёмова, Михаил сдался:

— Ладно, бабы, ваша взяла. Вот тебе, Татьяна, бутылка — распоряжайся. По рюмочке — или как… вконец затюкали! А вообще-то — правильно! Ведь я, сволочь, точно не удержусь! А на открытии у Лёхи — надо обязательно… быть если и не совсем как стёклышко, то хотя бы — на ногах! Да и «соображалка» чтобы работала — сказать чего-то. Ну, и язык, конечно…

За обедом Окаёмов выпил две рюмки, уже не опасаясь происков Зелёного Змия — Танечкины ласки его опоили так, что алкоголь сейчас был совершенно нечувствителен для астролога. И в оставшиеся до открытия выставки два часа Лев Иванович надумал сходить на переговорный пункт: сообщить о задержке в родную «сводническую» контору и, если удастся, соединиться с Машей — записка запиской, но коль скоро он намеревается остаться в Великореченске чуть ли не на неделю…

Оказывается Михаил, по словам Ольги, выпил с утра не меньше бутылки, и две, ему разрешённые, рюмки оказались сильнейшим снотворным — и правильно! Пусть часика полтора поспит! Лев Иванович помог женщинам переместить вырубившегося художника на кушетку и, пообещав вернуться к четырём, вышел на улицу. По пути к отделению междугородней связи Окаёмов обменял стодолларовую купюру на российские рубли — местным детективам для начала за глаза хватит пятисот долларов — и, не подумав, купил несколько красных роз: это следовало сделать по дороге домой, но молодая женщина настолько владела мыслями и сердцем немолодого мужчины… словом, да здравствуют розы!

Предупредив в своей конторе, что в Москве он будет не раньше следующего понедельника, Лев Иванович на удивление легко связался с банком, в котором работала жена. Сообщив ей о возможной задержке и узнав от Марии Сергеевне о её желании сменить место работы, Окаёмов дал женщине необходимое согласие, правда, энергично выругавшись про себя: чёрт! этот отец Никодим — этот разбойник в рясе! — теперь без остатка овладеет Машенькиной душой? Не даст ей покоя даже и на работе? Православная, видите ли, гимназия — знаем мы эти поповские штучки!

* * *
С удивлением обнаружив по голосу, что её муж совершенно трезв, Мария Сергеевна сначала не придала никакого значения сообщению о его возможной задержке в Великореченске: слава Богу! Она может уже сегодня сказать отцу Никодиму о согласии Льва Ивановича на её переход в православную гимназию! С лёгким сердцем и чистой совестью! Вот что значит — преодолеть соблазн! А Лукавый-то как изгалялся — а? И — посрамлён! Да и как ещё! И, главное, кем? Её маловером мужем! Который, вопреки не только клеветническим наветам Врага, но даже и силе объективно сложившихся — для Лёвушки извинительных — обстоятельств, не загудел по черному на неделю! Нет! Позвонил ей уже на второй день после похорон! Трезвый — стало быть, беспокоится — а? Конечно, на девятый день он не удержится, но разве можно за это на Льва сердиться? Всё-таки, погиб лучший друг — так неожиданно, так трагически! А Лёвушка, тем не менее — уже сегодня! Нашёл в себе силы прийти на переговорный пункт! И разговаривать с ней совершенно трезвым голосом… нет! Всё-таки к мужу она порой бывает ужасно несправедлива! Прав, прав отец Никодим! Женщине без мужского начала — гиблое дело! Своеволие, строптивость, гордыня — шагу ступить не может, чтобы не согрешить! Впрочем, прав не только отец Никодим… этот кошмарный психиатр Извеков — тоже по-своему прав… чего уж! Те два года, когда её Лев ничего, считай, не зарабатывал, ей, по совести, были всласть… оставили самые что ни на есть приятные воспоминания… действительно — быть главной… Боже, прости мне этот ужасный грех! Который чуть было не привёл в сети Врага! Страшно подумать, но ещё бы немножечко — и? Обманула бы своего духовника? Пусть не на исповеди, но — всё равно! Между тем, как её Лев Иванович — помнит, заботится, чтобы не беспокоилась, звонит на второй день после похорон… говорит, что хоть и остановился в мастерской у Юрия, но пьёт очень умеренно… и ведь действительно — так! Голос-то совершенно трезвый… а у Валентины — правда! — ему было неудобно… после такого-то прогноза… нет, астрология всё-таки дьявольская наука! В этом она права. Но и отец Никодим — тоже прав. Кто она такая, чтобы корить мужа астрологией? Всего лишь женщина — скудельный сосуд греха… А её любимого, к сожалению, так тяжко заблуждающегося Лёвушку Господь обязательно наставит на верный путь. Сам. Без её нотаций… Ох, поскорее бы!

Приятно вдохновлённая телефонным разговором с мужем, Мария Сергеевна, вернувшись с работы, сразу позвонила отцу Никодиму: да, Лев согласен, ей только уволиться, рекомендации из банка будут самые положительные, и она наконец-то сможет направить свой труд на богоугодное дело. Конечно, если в епархии утвердят её кандидатуру.

Заверив женщину, что с епархией проблем не будет, священник, подвергшийся накануне жесточайшему бесовскому искушению, посоветовал Марии Сергеевне чуть-чуть подумать: разница в зарплате очень существенна — как бы его духовная дочь после не пожалела. Ведь — не дай Бог, не заладится! — обратно в банк её вряд ли возьмут?

(В понедельник, предлагая Марии Сергеевне работу в православной гимназии, отец Никодим не испытывал никаких сомнений — с её экзальтированной религиозностью, ей там самое место! Однако исповедь, по необходимости перешедшая во врачебную консультацию, и связанная с этим вчерашняя кошмарная атака Врага очень насторожили священника: а пойдёт ли такой переход женщине на пользу? Не говоря о материальных потерях, смена окружения и обстановки — другие люди, другие разговоры — как это отразится на крайне лабильной психике Марии Сергеевны? Конечно, православная гимназия — не монастырь, и всё-таки?.. То её муж — антиклерикал, скептик, ехидина! — то дурацкие сны и наконец (извольте!) Лукавый… При первом посещении прикинувшийся защитником догматов Церкви, а вчера — вообще! — соратником Бога. И ведь, как ни крути, а началось всё с Марии Сергеевны… и ведь вряд ли её теперь отговоришь… может быть — сама передумает?..)

Разумеется, Мария Сергеевна не передумала — однако очень расстроилась: выходит, отец Никодим ей не доверяет? Предложив ещё раз всё взвесить, прежде чем принимать окончательное решение — сомневается в её способностях? Почему? Ведь в понедельник, предлагая ей эту работу, он нисколько не сомневался… Или? Её дела — действительно — из рук вон плохи? Ведь не зря же священник направил её к знакомому психиатру? Конечно, как брать на работу сумасшедшую? Да ещё — бухгалтером: на материально ответственную должность… о, Господи!

И сказал-то отец Никодим всего ничего — напомнив о потере в зарплате, предложил подумать до понедельника, и только — а вот, подишь ты! Его духовную дочь будто окатили ушатом холодной воды — сложились намокшие крылья. В миг улетучилась радость от разговора с мужем: что толку в Лёвушкином согласии, если сомневается отец Никодим. Или — психиатр Извеков? О, Господи!

Звонок священнику, который, по мысли Марии Сергеевны, должен был принести ей радость, напротив — наполнил душу ядовитыми сомнениями. Женщина чего-то немного съела, выпила чашку полуостывшего чая, затворилась в своей комнате и долго молилась: Владычица Матерь Божия, заступись, утешь, вразуми! Исцели от душевной скорби Твою многогрешную рабу! Оборони от Лукавого и направь на спасение ея смятенныя мысли!

Однако Дева Мария отвернулась от Марии Сергеевны — во всяком случае, голос, услышанный женщиной, не мог принадлежать Богоматери: более всего он смахивал на голос психиатра Извекова — с добавлением противных дребезжаще-мекающих оттенков.

«А всё, Мария, твоя гордыня! В которой ты не хочешь сознаться даже сама себе! Только не говори, что — нет! Я, знаешь ли, не отец Никодим — Меня не обманешь! Ах, священнику ни разу не соврала? Полно, Мария! А о своей тайной — самочинно на себя наложенной! — епитимье ты ему рассказывала? О какой ещё епитимье? Брось, Мария! Не притворяйся девочкой-несмышлёнышем! О той, Мария, той самой — помнишь? Ах, тогда ты не знала такого слова? Была не только не воцерковлённой, но даже и не крещёной? Тем хуже! Льва-то своего тогда — за что? Не удержал от аборта? Но ведь и не подталкивал — вспомни, Мария? Будучи далеко не девочкой, решение ты приняла сама! И ведь если бы не случившееся бесплодие, сознайся, давным-давно забыла бы об этом злосчастном аборте! Родила бы и бесповоротно забыла о младенце убитом в чреве! Скажешь, Мария, Лев виноват и в этом? Что? В этом не виноват? А тогда, извини за выражение, какого чёрта?! Ах, и тогда и после — вплоть до воцерковления — ты оставалась по-прежнему пылкой с мужем? Врёшь, Мария! Охлаждение началось тогда! И епитимья — хотя этого слова ты и правда тогда не знала — была наложена уже в то время! А ночнушка, погашенный свет — вся твоя искусственная фригидность! — следствие. И следствие не твоего грехоненавистничества, нет — греха! Который ты до сих пор скрываешь от отца Никодима! Как же, за убитого во чреве младенца я должна страдать до конца своих дней! Нет — какова гордыня?! Ведь отец Никодим (а значит, Бог!) давно тебя разрешил от этого тяжкого греха — так ведь нет! Бабское упрямство сильнее! Я так решила — стало быть, так и будет! Мария, Мария, а ведь Лев тебя скоро бросит! Думаешь в Великореченске он зря решил задержаться более, чем на неделю? Думаешь, там у него никого нет? Опять-таки, на второй день после похорон друга — а уже трезвый… однако — не торопится возвращаться в Москву… а ведь здесь у него работа…»

О, как безошибочно Враг определяет наши болевые точки! Как уверенно, никогда не промахиваясь, умеет в них попадать! Невыносимой болью вымучивая из сердца всё спрятанное, казалось бы, надёжно и навсегда!

Действительно — хоть Мария Сергеевна и гнала от себя такие сомнения — не психиатр Извеков первый посеял в её душе тревогу из-за возможного окончательного отчуждения мужа и его ухода к юной сопернице. (А что, при нынешних Лёвушкиных заработках, если не двадцатилетнюю, то уж тридцатилетнюю-то постоянную любовницу он может себе позволить! Или — не дай Бог! — жену?) Но тогда почему, опасаясь этого, Мария Сергеевна, вопреки советам отца Никодима, год от года становилась всё холоднее в интимных отношениях с мужем? Пряча всё глубже в сердце страх из-за возможного крушения их брака? Неужели — действительно! — одно только бабское упрямство? Я страдаю — и ты страдай! Или — всё-таки! — глубже? То, что открыл женщине психиатр Извеков? Её бессознательное стремление быть главной? Не нашедшая реализации «воля к власти»? Ведь — чего уж! — желание всякой женщины иметь ребёнка питается не одним лишь инстинктом материнства, но и (у одной в меньшей, у другой в больше степени) потребностью в доминировании. Над детьми, а через детей — над мужем!

(О, Господи! И как Ты порой ухитряешься на таком навозе выращивать цветы сострадания, альтруизма, бескорыстной любви к ближнему, высоких духовных поисков? Пядь за пядью отвоёвывая у Врага пространство людских, заражённых звериным началом, душ?)

Если бы не блеющие «козлиные» нотки в звучащем в голове Марии Сергеевны голосе психиатра Извекова, она бы не сразу догадалась о происхождении этого голоса. Очень уж высказываемые им опасения совпадали со скрытыми в глубине, собственными опасениями и собственным страхом женщины — однако противное дребезжание не оставляло сомнений: этот гнусавый голос принадлежит Врагу! К тому же, и психиатр Извеков, и отец Никодим, говоря Марии Сергеевне о возможном уходе мужа, не позволяли себеядовитых намёков на якобы имеющуюся у Льва Ивановича любовницу, а этот Глумливец — сразу! Ловко зацепившись только за то, что астролог, против ожидания, позвонил из Великореченска совершенно трезвым, развернул перед женщиной такие наичернейшие картинки — жуть!

С другой стороны, возможно — к лучшему? Когда перспектива потери мужа замаячила перед Марией Сергеевной не как умозрительная абстракция, а в виде конкретной — из плоти и крови! — женщины, она уже не могла не задуматься всерьёз о последствиях своего беспардонного манкирования интимной стороной супружеской жизни. Задумалась. Да и как! Увы — ничего отрадного в голову Марии Сергеевне не приходило: благостные мечтания о постепенном изживании плотских похотей и — как это случалось во времена первых христиан! — их перерождении в чисто духовный союз рассыпались в прах перед тенью завлекающей Льва Ивановича земной полнокровной женщины. Молодой, красивой, ненавидимой, любострастной, грешной — святой! Так сказать, великореченской Афродитой!

И более: сами эти мечтания вдруг показались Марии Сергеевне в их настоящем свете — как отражение её потребности страдать и причинять страдания. Потребности, если верить Фрейду, в той или иной степени существующей у каждого из нас, но проявляющейся у всех по-своему: у Марии Сергеевны — в виде неодолимого соблазна постоянно умерщвлять свою плоть, наслаждаясь вытекающими из этого физическими и нравственными мучениями. Хотя самой женщине казалось, что удовлетворение она получает вовсе не от страданий, а искупая свой давний грех — убийство не родившегося младенца. Впрочем, культивируемое Церковью чувство изначальной виновности, зачастую чревато куда опаснейшими извращениями: даже — до умерщвления чужой, не пожелавшей мириться с идеологическим насилием, плоти.

Слава Богу, Марии Сергеевне до подобных крайностей было, вроде бы, далеко — хотя…

Своими мерзкими измышлениями Лукавый настолько мешал молитве, что женщина попробовала прибегнуть к открытому ею во вторник средству — стоянию на горохе — не помогло! На этот раз её душа никуда не воспарила, а онемение и боль в коленках сделались вдруг приятными сами по себе — безотносительно к богоугодному умерщвлению грешной плоти: что, разумеется, никуда не годилось, и Мария Сергеевна прервала это благочестивое упражнение — Господи! Не дай соблазниться Лёвушке какой-нибудь юной стервой! Охочей до чужих мужиков мерзавкой! Мечтающей выскочить замуж дрянью! Мой, Лёвушка, мой! Никому не отдам!

Казалось бы — нелогично. Последние несколько лет Мария Сергеевна вела себя так, будто задалась целью добиться разрыва с мужем — но! Искать логику в человеческих поступках — не смешите кур, господа хорошие! Смешанные с желанием повелевать чувство вины и потребность в страдании — да это такой коктейль, от которого впору закружиться не обыкновенной женской головке, а голове не в пример более умудрённой — от корки до корки усвоившей содержимое нескольких немаленьких библиотек! И, стало быть, нет ничего удивительного в просьбе Марии Сергеевны, уберечь мужа от чар какой-нибудь гнусной великореченской соблазнительницы: ведь её стремление преобразовать плотскую связь с Лёвушкой в духовный союз, несомненно — Добро, а постельные происки неведомой интриганки, разумеется — Зло. А уж если этой мерзавке удастся разлучить её с мужем — то Зло Абсолютное.

Однако на Нечистого подобные доводы не производили должного впечатления, и он, выждав когда Мария Сергеевна, встав с молитвы, наведёт в квартире идеальную чистоту, принялся за своё:

«Бросит, Мария, бросит! Что тебе говорил психиатр Извеков — а? Что делает сильный, неагрессивный мужчина, когда «законная стерва» доводит его до ручки — уходит, Мария! Раньше или позже — но обязательно! Ах — любовь? Ну, да, ну, конечно… любовь палача к жертве! Волка к ягнёнку! Или ты воображаешь, что, заставляя мужа страдать вместе с тобой, пробуждаешь в нём со-страдание? Так сказать, повышаешь его нравственный уровень? Развиваешь в духовном плане? Брось, Мария! Нравственность и принуждение, насилие и духовность — несовместимы! Ваша Церковь постоянно талдычит о десяти Моисеевых заповедях как о чём-то жутко высоко моральном, не желая замечать, что это всего лишь краткий перечень статей из уголовного кодекса древних евреев! За нарушение большинства которых полагалась смертная казнь! Перечитай, Мария, «Второзаконие». А то, что они сформулированы поэтическим, присущим зачаточному правосознанию, языком — поверь Мне! — не говорит об их особенной духовности. В то время как единственную, действительно исполненную высшей духовностью, заповедь Христа — помнишь, «…да любите друг друга»? — все, называющие себя христианскими, церкви за две тысячи лет не смогли постичь даже в отрицательном смысле: ну, чтобы не причинять вреда ближнему… Хотя… здесь, наверное, Я не прав — ваше лукавство поистине безгранично! Декларировав абсолютный приоритет души над телом, вы — якобы для её спасения! — над телами ближних позволяете себе вытворять такое… Я, знаешь, не слабонервный, но как вспомню, какие лютые муки и казни одни «правильные» «христиане» с восторгом вменили себе в обязанность учинять над другими — «неправильными» — мороз по коже! Которой у Меня, правда, как у Существа чисто Духовного, нет… и хорошо, что нет! Не то бы ваши (во имя любви любящие залюбливать до смерти!) пастыри сто тысяч раз ухитрились бы с Меня — с живого! — её содрать. А каково самомнение?! Ничего не зная о душе, мечтаете её спасть умучиванием плоти? И ладно бы — только своей! Вот ты, например, Мария, почто так жестоко истязаешь своего Льва? Понимаю — нравится! Но неужели для реализации своих садистских наклонностей ты не могла найти более мягкие формы? Вспомни недавний сон? Ну, когда тебе привиделось, что ты своего Лёвушку наказываешь как озорника-мальчишку? С нежностью и любовью — а? А если бы не во сне — если бы наяву? Говоришь — не согласился бы?.. Не знаю, Мария, не знаю… Ах, о подобном желании тебе было бы стыдно даже и заикнуться мужу?.. Как же — любострастие, извращение… вот, вот, Мария! А притворяться бревном в постели тебе не стыдно? Это, по-твоему, не извращение?»

Дух Марии Сергеевны, не готовый к столь яростной атаке Врага, изнемогал под бременем огульных обвинений, от Пречистой Девы не было поддержки, и женщина — в отчаянии, из последних сил! — смогла только перекреститься, да произнести классическую формулу искушаемых подобным образом христианских подвижников:

— Сатана, изыди!

«Ха, ха, ха, Мария! Отчураться вздумала? А плюнуть при этом в Меня забыла? И правильно! Не плюй, как говорится, в колодец. Что? В зловонную лужу? Нет, Мария, в кладезь тебе недоступной мудрости… Какой ещё мудрости? Ничего нового в сравнении с Лёвушкиными кощунствами и мерзостями психиатра Извекова Я тебе не сказал? А ты что же — ожидала от Меня Божественных откровений? Будучи — по суетности, чёрствости и душевной слепоте — совершенно невосприимчивой к этим откровениям! Уж если хочешь знать, твой Лев Иванович несравненно больше тебя готов к принятию Горнего Света! Вспомни, Мария: после злосчастного аборта кто тебя смог утешить? Возвратить тебе даже не радость жизни, а нечто гораздо большее — желание жить? И в Церковь — вспомни, Мария, вспомни! — кто, спрашивается, тебя привёл? К отцу Александру Меню… Ну да, конечно, откуда Лёвушке тогда было знать, что уже через несколько месяцев этот светоозарённый пастырь найдёт мученическую кончину от рук строителей царства Ваала… и ты угодишь под железное крылышко отца Никодима? Которого, между нами, к служению тоже — привела нечистая совесть… как, собственно, и Петра, и Павла… Как и тебя, Мария… к такому «воцерковлению», от которого твой Лев волком готов завыть! Да, в общем-то, и воет — про себя, ночами… что называется, отблагодарила мужа по полной программе! А туда же: ах, любострастие, извращение — грех… Нет, Мария, если бы было уже не поздно, Я бы обязательно дополнил «епитимью» доктора Извекова: велел бы тебе явиться к мужу не просто голенькой, а с «воспитательным» кожаным пояском в руке — ну, как это тебе приснилось. Уж не знаю, насколько бы Лев Иванович вдохновился такой идеей, но, думаю, поиграть с тобой в маленького непослушного мальчика согласился бы без особенных возражений. У него же Венера и Марс в Тельце — так что немного телесной боли от любимой женщины твой муж вполне бы мог воспринять как ласку… только, Мария, поздно! Ничего ты уже не поправишь! Никакими средствами — даже если, как в шутку тебе посоветовал психиатр Извеков, сама вложишь в Лёвушкину десницу пучок берёзовых розог и заголишь свои пышные телеса… поздно, Мария, поздно! Как, опять-таки справедливо, заметил доктор Извеков, никакая земная любовь не вечна. Особенно — когда без взаимности… или ты воображаешь, что продолжаешь любить мужа? Вздор, Мария! Любить — являясь ледышкой в супружескую постель? Это, знаешь ли, крайне тяжёлое извращение! Куда более тяжёлое, чем отказ от половой жизни вообще! Всего на шаг отстоящее от того людоедского восторга, с которым ваши муколюбивые пастыри ещё совсем недавно сжигали инакомыслящих! И это, Мария, ты смеешь называть любовью?! Извращённый эгоизм пополам с ревностью — любовью к мужу? Опомнись, женщина! И пока не поздно — смирись… Нет, если бы твой Лев Иванович не влюбился всерьёз — он продолжал бы маяться рядом с тобой… и состарился бы… и одряхлел, и… проклял тебя, сходя в могилу! За то, что, из любви к тебе, вторую половину жизни он — в лучшем случае! — жил наполовину. Отчаянный недостаток телесных ласк восполняя — по стариковски — дешёвым телевизионным «порно». Нет, нет, нет, Мария! Смирись и возрадуйся! Ибо твой Лев наконец-то обрёл любовь! Сластолюбивой, слабой, порочной — но, в отличие от тебя, Мария, — самозабвенно его полюбившей женщины. Полюбившей такого, как есть: маловера, скептика, выпивоху, ехидину, празднослова, астролога — со всеми его слабостями и недостатками. И, главное, не мечтающую — потакая своему дьявольскому властолюбию! — с ними бороться. И уж — конечно же! — нисколько не помышляющую о спасении его души. Стало быть, хвороста для сожжения не приготавливающую…»

Интеллектуальное бесчинство Врага произвело в голове Марии Сергеевны столь великое смятение, что не только её ум, но и воля и сердце затрепыхались в тенетах Лукавого. И лишь три слова удержавшейся в памяти покаянной молитвы, — Господи, спаси и помилуй! — не позволяли окончательно восторжествовать Нечистому. «Господи, спаси и помилуй!», — рвалось из пленённого сердца женщины. И, слыша этот, исполненный надежды и муки вопль, Враг отступал — к Марии Сергеевне постепенно возвращалась способность к суждениям и оценкам: да! Скрыв от отца Никодима самочинно наложенную на себя епитимью, она согрешила очень тяжело. А ведь, казалось бы: мой грех, и какими страданиями мне искупать его — только моё дело, ан, нет! Ни в чём нельзя на себя полагаться — Нечистый всегда на страже! Завлечёт, соблазнит, обманет! Всегда по-своему перетолкует чьи угодно слова и мысли! Спаси и помилуй, Господи!

Мария Сергеевна никогда не испытывала особенной тяги к отвлечённым религиозно-философским умствованиям, доверяясь в этом отношении «авторитетам» — то, будучи студенткой, истмат-диаматствующим монстрам от философии, то увлекательным бредовым идеям мужа, а последние несколько лет (исключительно!) душеспасительным наставлениям отца Никодима.

И, на пределе душевных сил молитвенным троесловием отразив изощрённую атаку Врага, женщина впала в прострацию: чем хуже — тем лучше! Кроме спасения души, ей на всё наплевать! А может — и на спасение души! Ведь всё равно, опираясь на свои силы, она не спасёт, а погубит душу! Имела глупость попробовать, наложила на себя тайную епитимью — и будьте любезны! Лукавый-то, ух, как уцепился! Сначала — соблазнив любострастными сновидениями; затем — клеветой на отца Никодима; а только что — вообще: её смущённому воображению подсунул злую разлучницу — бесстыжую великореченскую Афродитку! Тьфу! Ну, и пусть беснуется, пусть глумится! Всё равно Враг не сможет погубить её душу! Даже если подстроит так, что Лев её действительно бросит — пусть! Уйдёт в монастырь — и таким образом спасётся наверняка!

Выйдя из поединка с Нечистым совершенно обессиленной и физически, и духовно, Мария Сергеевна заснула прямо на полу — перед иконой Владычицы. Заснула невероятно крепко и посему не видела как по щеке Девы Мария скатилась слезинка. А может, и не слезинка, может быть, сконденсировавшаяся из воздуха капля обыкновенной воды, но поскольку спящая женщина ничего не видела, то вряд ли стоит распространяться об этом феномене…

* * *
Посмертную выставку Алексея Гневицкого его друзьям удалось «пробить» в расположенном почти в центре Великореченска прекрасном выставочном комплексе — некогда принадлежащем Художественному фонду РСФСР, а в начале девяностых «приватизированному» верхушкой местного отделения Союза Художников, которая в свой черёд раскололась на две жестоко конкурирующие между собой группировки: «Радугу» и «Дорогу». Алексей, формально не принадлежа ни к одному из этих объединений, понемножечку выставлялся и у тех и у других. Что было возможно благодаря способности Гневицкого приятельствовать с кем угодно, а главным образом потому, что и те и другие воспринимали бывшего инженера не без заметного покровительственного оттенка: как художника «полусамодеятельного», имеющего «природное» право на определённые вольности — так сказать, в силу своего генезиса. Чем Алексей пользовался в «идеологизированные» семидесятые и восьмидесятые — порой ухитряясь выставлять такие опусы, которые по тем временам у любого, имеющего профессиональный статус, художника отверг бы самый либерально настроенный выставком. Конечно, до начала девяностых — до «рыночных» преобразований, когда наука и искусство лишились государственной поддержки — подобное отношение мешало Алексею Гневицкому получить заветные «корочки» члена Союза Художников, что, как оказалось впоследствии, имело свою положительную сторону: зарабатывая в основном преподаванием, Алексей избежал той ужасающей нищеты, которая поразила большинство материально зависимых от Министерства Культуры живописцев и скульпторов. Но это — с одной стороны, а с другой: Гневицкого, как участника двадцати трёх «официальных» художественных выставок, подобное третирование не могло не расстраивать — постоянным напоминанием о его якобы профессиональной несостоятельности формируя в глубине сознания комплекс неполноценности. И когда в 1994 году Алексей всё же получил вожделенный членский билет, то его наивная радость хоть и показалась Окаёмову преувеличенной, ехидничать Лев Иванович не стал: своим двадцатилетним трудом его друг заслужил право на некоторую толику детского умиления. И было бы непростительным свинством охлаждать Алексея намёком на то, что теперь, лишённый возможности подбирать даже крохи, остающиеся при дележе государственного пирога, Союз Художников стал куда менее строго следить за чистотой своих рядов.

Правда, Михаил, протрезвевший после полуторачасового сна, по пути от Танечкиного дома к выставочному залу просветил Окаёмова, что художники оказались не вовсе брошены государством на произвол судьбы: кое-какие льготы — по части налогов и оплате арендуемых под индивидуальные мастерские помещений — новая власть им оставила. Да и с собственностью — тоже: сдав часть выставочного комплекса под магазинчики и конторы, в оставшихся трёх залах Союз Художников получил возможность регулярно экспонировать произведения своих членов — не только в групповом, но и в индивидуальном порядке. Так что определённый смысл во вступлении в почтенную творческую организацию всё-таки сохранился — ибо являйся Алексей всё ещё «свободным» художником, то устроить его выставку в этих великолепных залах было бы, пожалуй, потрудней, чем добиться погребения тела Гневицкого на престижнейшем Старом кладбище. Хотя самому Алексею вся эта мышиная возня теперь, наверно, без разницы…

Последняя «глубокомысленная» сентенция Михаила вызвала гневную отповедь со стороны Ольги и Танечки — как, мол, у тебя охламона поворачивается язык говорить такие гадости? вроде бы протрезвел, а не лучше пьяного! откуда мы можем знать, ЧТО важно и ЧТО не важно теперь Алексею? и т. д., и т. п. — на всю оставшуюся дорогу.

Ляпнувший своё «многомудрое» резюме, что называется, с кондачка, Михаил, не имея желания защищаться, иронически замолчал и только у помещённой слева от входа в выставочный зал большой афиши обратился к Окаёмову, демонстративно игнорируя брань рассерженных женщин.

— Не-е, Лев, к середине двадцать первого века мужики если и не вымрут, то напрочь будут лишены голоса. Ведь переговорить баб — гиблое дело. Так что, прости, но я линяю. На полчасика — до открытия.

И действительно — слинял. Или — растаял в воздухе. Во всяком случае, на секундочку отвлечённый Ольгиным восклицание, — ну и гад! — Лев Иванович не заметил его исчезновения: был — и нет! Уж не развоплотился ли? Татьяна и Ольга единодушно заверили, что не отрицают такой возможности: Мишка — он ведь не предсказуем. Одно слово: рыжий, голубоглазый чёрт!

Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Окаёмов более всего был озабочен предстоящей через две, три минуты встречей с «гражданской вдовой» художника. Да, на поминальной трапезе Валентина вроде бы помирилась с ним, попросив прощения за брошенные утром несправедливые обвинения, однако её слова «не знаю, Лёвушка, благодарить тебя теперь или проклинать» отложились в нетрезвой памяти астролога осадком не просто горьким, но отчасти даже и ядовитым: чёрт! Поди угадай теперь, как тебя встретит эта, убитая горем, женщина?

По счастью, обошлось: едва Окаёмов — вместе с Ольгой и Танечкой — появился в первом маленьком зальчике, как навстречу ему шагнула одетая по-прежнему в чёрное Валентина.

— Здравствуй, Лёвушка. Оля и Таня — тоже. Здравствуйте, значит.

Поприветствовав в ответ Валентину, спутницы Окаёмова отошли в сторонку, оставив астролога — насколько это было возможно при значительном многолюдстве — наедине с вдовой.

— Ещё раз меня прости — ну, за то, что случилось в среду. Нет, правда, я была совсем не в себе. Особенно — утром. Когда, значит, ты приехал. И после — тоже. И на похоронах, и на поминках — и в школе, и дома. Хотя, конечно, уже не так. — Произнеся это, Валентина поднесла к лицу зажатый в правой руке платочек и, стерев набежавшие слёзы, продолжила звенящим от боли голосом. — Видишь, Лёвушка, всё время плачу. Наверное — хорошо. Мне девочки тут рассказывали, что и в понедельник, и во вторник, и в среду — до самых похорон — ни слезинки. Сама-то я почти ничего не помню, как не повредилась умом — не знаю. Хотя… стать по-настоящему сумасшедшей… ладно! Совсем расхныкалась! В общем — не обижайся, Лёвушка. Ну, на то, как я тебя встретила.

Воспользовавшись возникшей в монологе женщины непродолжительной паузой, Окаёмов поспешил заверить вдову, что он нисколько не обиделся, что обижаться ему на Валентину — непростительный грех. Что — напротив! — он должен просить прощение: ибо, как ни крути, а сделал-таки этот злосчастный прогноз. И — надо же! — как всё обернулось: предсказал — будто накликал…

— Ладно, Лёвушка, договорились. — Итог вступительной части подвела Валентина. — Ни ты на меня, ни я на тебя не сердимся. Действительно — страшное стечение обстоятельств…

Вдова снова поднесла платочек к глазам и, выплакавшись, переменила тему:

— Я слышала, Лёвушка, ты в Великореченске хочешь задержаться ещё на несколько дней? Ну, чтобы обратиться в милицию — из-за Алексея? По-моему, зря, не найдут они этих гадов ни за какие деньги, но всё равно — спасибо. Так вот: если тебе почему-нибудь станет неудобно у Танечки, — женщина не удержалась от маленькой шпильки, — то ни к Мишке, ни к Юрию, ни к кому-нибудь ещё из алкашей-художников в мастерские не суйся — упоят до смерти. Особенно — Мишка. Ты тогда, знаешь, давай ко мне: ну — по старой памяти. Какие бы размолвки промеж нас не выходили, а всё же мы с тобой, Лёвушка, старые друзья. Опять-таки — с Машей твоей хорошо знакома…

Движимая всеобщей «платонической» бабской ревностью, снова будто бы невзначай съехидничала Валентина. И снова переменила тему:

— А за деньги, Лев, большое спасибо. Мне Наташа передала вчера. Я поначалу, ну, дура дурой, вздумала отказаться — ишь! Принцесса, понимаешь ли, на горошине! Да, слава Богу, тут же сообразила — ты ведь предложил от чистого сердца! И, главное — не мне, а на похороны Алексея. На похороны — правда — мы сами. В общем-то, обошлись. Но всё равно — эта выставка только на две недели, а в Доме Культуры Водников обещали постоянную экспозицию. Конечно, помещение бесплатное, да и с перевозкой тоже — дают автобус. Но ведь чтобы совсем без денег — так не бывает. Аккуратно всё погрузить, перевезти, развесить — работяг я наших что ли не знаю! Это же одной водки — разориться можно! А купят ли хоть что-то из Лёшенькиных картин — Бог весть… хотя — один деятель вроде бы собирался… но… черт его знает… у богатых свои причуды… так что, Лев, ещё раз — большое спасибо. И, знаешь… если тебе на выставке что-нибудь понравится… только не подумай — я не взамен, я тоже от чистого сердца… возьми на память об Алексее…

— Спасибо, Валечка! Мне, правда, не ловко, но… у Алексея, понимаешь ли, мне нравится всё… и что же?.. так и подаришь всю выставку? Разумеется, шучу, извини — если глупо. Но что-нибудь небольшое — да… с твоего великодушного позволения… этюд на память — действительно! Возьму с большой радостью. Спасибо, Валечка!

Растрогавшись, соврал Окаёмов — нравилось ему далеко не всё из написанного другом. И более: из прежде виденного, нравилось ему мало что… но, во-первых, кто он такой, чтобы, не разбираясь, судить о живописи?.. а главное — в любом случае вдове говорить о муже допустимо лишь в превосходной степени! И ещё: не взять на память об Алексее хотя бы крохотного этюда — смертельно обидеть Валечку. И неважно, что на стенах окаёмовской квартиры висят уже девять, в разные годы подаренных ему Алексеем, больших картин — главное, выразить своё восхищение. Притом, что в действительности из всего созданного другом по-настоящему Льва Ивановича восхитила только одна работа. Которую — увы! — ему казалось кощунством не то что бы попросить в подарок, но даже обратиться к Валентине с просьбой о её продаже. Особенно — последнее: святыни не продаются! А вырезанное Алексеем «Распятие» — святыня!

Объяснившись, Окаёмов и Валентина присоединились к многочисленной группе друзей и поклонников Алексея Гневицкого — перед перегороженным голубой ленточкой дверным проёмом ожидающих открытия выставки. Наконец председатель местного отделения Союза Художников обратился к собравшимся с дежурной речью, в которой выразил соболезнование по поводу безвременной трагической гибели талантливого живописца и кратко напомнил о его развитии и становлении под приглядом бдительного ока старших товарищей. Своё недолгое выступление седобородый оратор завершил благодарностью великореченскому Мэру за то, что тот в наши трудные времена находит в себе силы заботиться о процветании искусства в их родном, славном традициями, старорусском городе.

Погрустневший от этой казёнщины Лев Иванович рассеянно шарил глазами по стенам тесного зальчика, но ничего примечательного, кроме пересечённого наискось траурной чёрной лентой фотографического портрета друга, не обнаружил. Несколько повешенных в этом небольшом помещении этюдов Алексея Гневицкого не произвели особенного впечатления на астролога: пути-дороги, озёра-речки, закаты-рассветы, поля-лесочки, дожди-туманы ему казались виденными и преревиденными сто тысяч раз. А о том, что вот эта, отразившая солнце лужа не «выпадает» из маленького прямоугольничка холста только за счёт «дьявольски точного сочетания бледно-фиолетового с тёмно-зелёным» — о чём на ухо Окаёмову сообщил вновь «материализовавшийся» Мишка — далёкий от профессиональных тонкостей Лев Иванович, разумеется, судить не мог.

После председателя по несколько слов сказали от объединившей «традиционалистов» «Радуги» незнакомый астрологу, смахивающий на поэта Максимилиана Волошина, светловолосы кудрявый увалень, а от «новаторской» «Дороги» — Юрий. Причём, если суммировать их речи, то получалось, что Алексей Гневицкий был сразу и продолжателем традиций Саврасова, Шишкина, Сурикова и Поленова, и последователем Сезанна, Врубеля, Кандинского и Пикассо.

Мишка, шёпотом на ухо Окаёмову, выразительно прокомментировал их противоречивые выступления: «Х…ня всё это! Лёха был настоящим художником — и точка! «Новаторы», «традиционалисты» — бред! Есть художники и есть лакеи — ну, те, которые «что изволите». Ленина? — Ленина! Церквушки? — церквушки! Квадраты? — будьте любезны, ещё «квадратнее»! Или — «круглее»! Как пожелаете! И знаешь, Лев — я ведь тоже. Училище, Суриковка, а всё равно — лакей! Правда, очень квалифицированный. Настолько квалифицированный — что часто сам не замечаю своего лакейства. А Лёха — нет! Лёха — художник! А что из образования одна только изостудия — наплевать! У Моне, Ренуара, Гогена, Ван-Гога, Сезанна — в сущности, то же самое. Студии, рисовальные классы — никто из них не имел академического образования. А Лёха, между прочим, ну, когда ещё был инженером, четыре года занимался под руководством Сергея Кондратьевича…»

Далее Михаил пустился пересказывать известную Окаёмову историю, да так вдохновенно и красочно, что астролог вновь выслушал её с большим интересом.

«…Сергей Кондратьевич Сверчков — один из любимых учеников Осьмёркина. Очень талантливый художник и гениальный педагог. После войны преподавал в нашем художественном училище, но тут, понимаешь, вышла такая история… Году, кажется, в пятидесятом отмечали они Девятое Мая — в учительской, после работы. Ну, и кто-то спьяну то ли плюнул, то ли бросил окурок и угодил, на беду, в бюст дедушки Ленина. Хорошо хоть не в товарища Сталина — тогда бы, наверное, всех расстреляли. А так — замели, конечно, но, заметь себе, замели не всех, а тех, которые поталантливее. И, самая подлость, в большинстве своём — фронтовиков. Ну, а когда Сергей Кондратьевич возвратился, — кажется, в пятьдесят пятом — и его стали звать обратно в училище, он им выдал: в ваш «сексотский» гадючник — ни ногой! Так до самой смерти — до семьдесят восьмого — и руководил изостудией в Доме Культуры Водников. А ты говоришь — образование…»

Пока Михаил шёпотом просвещал Окаёмова относительно подводных течений художественной жизни Великореченска, разрезали ленточку, и все собравшиеся устремились в главный зал. Мишка опять куда-то исчез, и, обрадованный возможностью посмотреть картины друга без назойливого гида, Лев Иванович прошёл вместе со всеми. Разумеется, замечания и оценки профессионального художника были ему интересны, но — после! Первое впечатление Окаёмову хотелось получить самостоятельно — так сказать, не опираясь на костыли.

Посетителей встречала помещённая прямо против входа большая пёстрая — чёрно-красно-фиолетово-зеленовато-золотая — картина. Которая Льву Ивановичу поначалу показалась чистой абстракцией: гармоничным сочетанием разноцветных пятен — и только. Однако, собираясь пройти дальше, он был остановлен завораживающим взглядом угольно-чёрных глаз — чёрт! Откуда они взялись — жутковатые эти глазищи? Астролог сделал шаг влево — глаза замерцали красным. Ещё один шаг — глаза будто бы растворились в лиловой дымке, зато пронзительно жёлтым вспыхнул расположенный левее и выше какой-то странный цветок: кажется — кувшинка. Растерянный Окаёмов подошёл ближе — наваждение прекратилось. На бугристо неровной плоскости была изображена молодая черноволосая женщина в пёстром платье с открытой шеей и воткнутым в волосы цветком: действительно — кувшинкой. Тщательно выписанная, но, на взгляд Окаёмова, не совсем правильная по рисунку и с неестественным — бледно-зеленовато-лиловатым — цветом лица. Хотя с расстояния пяти, шести шагов цвет переставал казаться неестественным — словно бы голубоватая патина времени окутывала, смягчая, нарисованную Алексеем женщину. Женщину? Да нет же! Теперь, когда Окаёмов осмыслил изображение, он ясно увидел, что никакая это не женщина, а девочка-подросток. Лет где-нибудь двенадцати. С почти закрывающими лицо иссиня-чёрными прядями распущенных волос, с чуть потрескавшимися, припухшими, хищно сомкнутыми губами — по-детски угловатая и… обнажённая! Господи, да как это удалось Гневицкому? — отойдя на должное расстояние, астролог увидел, что никакого пёстрого платья на изображённой фигуре нет! Будто та же самая патина времени, которая, окутав голубоватой дымкой, оживила мертвенный лиловато-зеленоватый цвет, каким-то непостижимым образом ухитрилась раздеть девчонку. Девчонку? Двенадцатилетнюю? Ничего подобного! Стоило астрологу сделать шаг влево, и картина снова преобразилась — какая, к чёрту, девчонка! Глазам Окаёмова предстала одетая в пламя женщина-демон Лилит! Не апокрифическая жена Адама, нет, та самая шумерская «первородная» и устрашающая, и притягивающая мужчин женщина-зверь Лилит. Сука Лилит. Чертовка Лилит. Богиня Лилит.

Окончательно сбитый с толку, Лев Иванович вновь подошёл вплотную к картине — никакой магии: опять тщательно, хотя и не совсем верно нарисованная женщина в пёстром платье. Пожалуй, единственное: увидев её лицо с расстояния — сквозь дымку времени — зеленовато-лиловатые цвета астролог стал воспринимать уже как живые: да, несколько необычные, дерзкие, вызывающие, но в данном контексте — самые верные.

Прочитав название, «Молодая цыганка», Окаёмов стал вновь медленно отступать, наблюдая за совершающимся преображением: женщина — девочка-подросток — Лилит! Всё верно! Плотная ткань времени непостижимым образом разрывалась, и из глубины прошедших тысячелетий на астролога падал звериный взгляд шумерской богини-демона. Чёрт! И как это Алексею вдруг удалось такое?! И почему раньше он, Окаёмов, в работах друга не замечал ничего подобного? Хотя… 1998 год — конечно! Меньше, чем за полгода до смерти! Как, собственно, и «Распятие»! Стало быть, в творчестве Алексея за считанные месяцы совершился грандиозный прорыв? Вот только — куда?

Если бы Лев Иванович судил только по одному «Распятию», не видя «Цыганки», — кстати, а почему такое подчёркнуто нейтральное название? зная о пристрастии Гневицкого к некоторой «романтической» вычурности, можно было бы предположить что-нибудь вроде «Вечной Женственности» или на, худой конец, «Юной Дьяволицы»? — Окаёмов не сомневался бы: прорыв к Свету. Однако теперь, зачарованный открывшейся бездной, астролог не взялся бы с уверенностью судить о природе этого света: горнее сияние или адский пламень? Или — а ведь очень возможно! — парадоксальное соединение и того и другого?

— Признайся, Лев, зацепило?

Замечтавшийся Окаёмов совершенно не обратил внимания на подошедшего Михаила и, вздрогнув от неожиданности, стал собираться с мыслями для ответа, но нетерпеливый художник предупредил возможный ответ:

— Я за тобой наблюдаю минут, наверно, пятнадцать. Понимаешь, не хотел мешать — думаю, осмотришься сам, тогда я и подойду. Но вижу: прилип. От «Цыганочки» — никуда. Стало быть — зацепила… да… Вот что, Лёва, давай-ка выйдем лестницу. Перекурим чуток, потолкуем, потом ты осмотришь всю выставку, а после уже вернёшься к этой чертовке. А то если сразу на ней зациклиться — ничего толком не разглядишь. Кстати, здесь у Лёхи ещё две работы подобного плана. Портрет одного чудика и нечто — вообще! Стояла у него на мольберте, на мой взгляд, законченная — хотя… ладно! Увидишь! В последнем зале, здоровенная — метр семьдесят на два с половиной — мы её, значит, назвали «Фантасмагорией». Сам понимаешь — условно. Лёха-то не успел, вот и пришлось нам придумывать… Но её лучше — в самом конце. Когда уже осмотришь всё остальное. А сейчас — необходимо по паре затяжек… На лестнице, Лев — пойдём?

В дверях их перехватила Танечка:

— Мишка, зараза — я с вами! Мы, женщины, вам, алкоголикам, Лёвушку на растерзание не отдадим. Ни я, ни Оля, ни Валентина! Возвратим жене в целости и сохранности. А то ведь — как пьёте вы — ни один нормальный человек и двух дней не выдержит: сгорит живьём! А ты, Лёвушка, — предваряя возможные возражения, артистка обратилась непосредственно к астрологу, — не рыпайся! Веник, знаешь, можно измочалить не только об Мишкин, но и об твой хребет! Особенно — с помощью Валентины. Так что, мальчики, — не справившись с ролью «мегеры», прыснула Танечка, прикрывши ладонью рот, — я теперь от вас — никуда!

Чтобы не тесниться на лестничной площадке, Окаёмов захотел покурить на улице, но Михаил и его, и артистку завёл в находящуюся на первом этаже большую, тёмную комнату.

— Остатки нашей союзной роскоши. Всё остальное на первом этаже посдавали, а эта окнами во двор — не выгодно. Так что, Лёва, по две затяжечки.

— Мишка, сволочь, я так и знала! Не зря увязалась с вами!

— Конечно, Танечка. А я разве — против? Мы ведь — и правда… Закуривай, Лев, закуривай… Где эта чёртова пепельница?..

Окаёмов закурил и только-только собрался сказать, что до послевыставочного банкета относительно алкоголя он пас, как художник извлёк откуда-то бутылку шампанского и неожиданно обратился не к астрологу, а к артистке:

— Танечка, ты ведь скоро уходишь и на банкете не будешь — да? Так вот — за открытие Алексеевой выставки тебе необходимо выпить сейчас. Хотя бы — бокал шампанского.

Пока Михаил разливал вино, Танечка, глянув на часы, увидела, что ей действительно пора в театр и, выпив за успех выставки Алексея Гневицкого, заторопилась.

— Всё, мальчики, побежала. И знаешь, Миша, очень прошу, Льва после банкета к себе не тащи. Ко мне или к Валентине. И ты, Лёвушка… сам не маленький… лучше всё же — ко мне…

Когда Татьяна ушла, Михаил задумчиво заметил: «Славная баба… правда, с большими заскоками, но… кто без причуд?.. свои «тараканы» шевелятся в башке у каждого…»

Возвратившись на выставку, Окаёмов — по совету художника — прошёл мимо «Цыганки» и стал, не спеша, рассматривать развешанные в большом зале картины. Вернее, сначала, выйдя на середину просторного помещения, астролог попробовал окинуть взглядом всю экспозицию, но от многоцветья зарябило в глазах, и Лев Иванович отказался от этой, поначалу показавшейся соблазнительной, идеи: как же! Знаток нашёлся! Эдак небрежно позыркаешь туда-сюда глазами — и тут же оценишь! «Супер», мол, или лажа! Прямо, как твоя Мария Сергеевна! Нет уж, дружочек, давай-ка вот с этого краешка — внимательно, помаленечку, не торопясь.

Увы, минут через сорок такого осмотра Окаёмов, как обычно на выставках и в музеях, стал сетовать на то, что Бог не наделил его способностью к образному мышлению. Нет, не сказать, чтобы живопись оставляла астролога совсем равнодушным — «Цыганочка»-то вон как зацепила! — однако восхищаться очередной, по особенному блеснувшей, лужей более двух минут Лев Иванович был не способен: дожди-туманы, пути-дороги, закаты-рассветы — через недолгое время всё это начинало сливаться для Окаёмова в нечто студенистое, средне-русско-тоскливое. И не спасали положения ни вкрапленные там и сям цветные пятна натюрмортов, ни изысканная («декадентская») графика многочисленных портретов — после сорока минут осмотра Льву Ивановичу неудержимо захотелось вернуться к началу экспозиции, к шумерской богине-демону. Или пройти в следующий зал и в завершении посмотреть на разрекламированную Мишкой «Фантасмагорию».

Естественно, любопытство перевесило — Окаёмов, выбравшись из отгороженного пространства, сделал несколько шагов и замер, уткнувшись, как ему показалось в первый момент, в «Распятие»! Правда, через мгновение астролог понял: нет! Никакое это не «Распятие», а самый обыкновенный портрет. И даже, в отличие от «Цыганки», без фокусов. Однако — образ! Туринская Плащаница — как бы не так! Хотя… с нерукотворным ликом на этой знаменитой реликвии какое-то сходство, конечно, есть… не так, чтобы очень, но есть… а вот портрет и «Распятие» — явно с одной модели!

Лев Иванович прочитал надпись на этикетке: «Портрет историка Ильи Благовестова». Опять сугубо нейтральное название — в то время как… Господи! Молодой тридцатилетний человек в красном ношеном свитере — синеглазый, каштанововолосый, с трёхцветной (рыже-чёрно-седеющей) бородой. На непонятном фоне — то ли странной светло-золотистой растительности, то ли завешенного узорчатым тюлем предзакатного неба, то ли… да нет же! На фоне вечности! И, конечно, никакой это не Илья Благовестов, а Иисус Христос! А что и для «Распятия», и для этого портрета Алексей Гневицкий пользовался какой-то конкретной моделью — ничего удивительного! Нашёлся подходящий типаж — вот и воспользовался. И всё-таки…

Окаёмов отступил на несколько шагов и попробовал посмотреть на картину искоса — на всякий случай, вдруг над головой молодого человека засияет незамеченный прежде нимб? Не засиял. Тем не менее — портрет чуточку изменился. Но как — этого Окаёмов понять не мог и опять подошёл вплотную к изображению.

— Что, Лев, зацепила и эта? — спросил вновь присоединившийся Михаил. — Не такая, конечно, эффектная как «Цыганка», но всё равно — по-своему — цепляет не меньше… Да… У Алексея это пошло с ноября прошлого года… Уж не знаю, как и откуда — будто наваждение… Сначала «Цыганка», затем этот портрет, после — «Распятие» и «Фантасмагория».

— Нет, сначала этот портрет, — ни астролог, ни художник не заметили, как к ним подошёл худой черноволосый мужчина, и оба одновременно обернулись на звук его голоса, — а уже после — та дьяволица! А ведь Илья Давидович говорил Алексею Петровичу, чтобы в течение трёх месяцев он не писал никаких портретов! Только — пейзажи и натюрморты. Ведь вся Белая Энергия, которая была у Алексея, ушла без остатка на портрет самого Ильи Давидовича. Надо было или накопить по новой, или работать по Чёрной Луне. То есть, по Лилит… Ну, вот — Тёмные Силы его и ударили…

8

Отложив раскалившуюся от Милкиной брани телефонную трубку, Елена Викторовна посмотрела на Андрея взглядом усталой тридцатитрёхлетней женщины.

— Вот, Андрюшенька… Ты, конечно, всего не слышал — и слава Богу… В общем — договорились… Ни в местком, ни в партком, ни в милицию, ни к колдунье Милка обращаться не станет. И, главное, обещала не донимать тебя — мол, всё равно сам меня скоро бросишь. Старую, потасканную… в общем — понятно! И всего-то — за двадцать тысяч… а гонору, а амбиций! Ладно, Андрюшенька, уладилось и уладилось — давай о маме больше не будем…

— Ага, Еленочка! На себе убедилась, что в моей шкурке — не сахар! А вообще, Еленочка, ты молодчина! Так говорить с моей мамой… теперь я, кажется, понимаю… твой бизнес и вообще — дела… уметь так разговаривать… где уступить, где упереться. Это ты со своими партнёрами — да? Так насобачилась?

— Андрюшка, — рассмеялась Елена Викторовна, — если бы я так разговаривала со своими партнёрами — давно прогорела бы! Если не хуже… Видишь ли, — почувствовав вдруг потребность со своим юным любовником поговорить серьёзно, женщина переменила тон, — никакого капитализма в России нет. И, по-моему, никогда не будет. Ведь кто, начиная со времён Царя-Гороха и по сию пору, живёт у нас более-менее сносно? Только те, кто у власти! Чиновники разного уровня! Или ты думаешь, что если они расхватали нашу собственность, то будут строить капитализм? Как же! Держи карман шире! Ладно, Андрюшенька… Опять понесло куда-то. Наверное — из-за Милки.

Елена Викторовна закурила, затем, чтобы окончательно сгладить неприятное впечатление от объяснения с Людмилой, достала из холодильника бутылку шампанского.

— Что же, Андрюшенька, за твою свободу!

— За дорого купленную для меня свободу!

Юноша не смог удержаться от того, чтобы не съехидничать.

— А что, Еленочка, как раб, я очень даже в цене… 20 тысяч долларов… пусть — приблизительно — за грамм золота десять долларов… ого! Мама меня оценила аж в два килограмма чистого золота! По-старинному — примерно — в четыре мины! А если на серебро — вообще! По-нашему — где-нибудь в три таланта! Намного больше моего «живого» веса! Правда, тогда соотношение было другое. Серебро ценилось значительно выше. Насколько помню, где-то — один к десяти. Но всё равно: сорок мин серебром — не хухры-мухры!

— Андрюшенька, — Елена Викторовна не знала рассердиться ей или рассмеяться и поэтому обратилась к своему любовнику в неопределённой «промежуточной» тональности, — и чего ты у меня только не знаешь! Блеск! Вот если бы ещё и английский…

— Всё, Еленочка, приказывай! Я теперь обязан безоговорочно повиноваться тебе. Хочешь — в течение трёх дней ликвидирую свою неграмотность в английском?

Конечно, Андрей шутил, но и обида тоже звучала в его по-юношески не устоявшемся голосе. Обида сразу и на маму, и на любовницу: дескать, одна меня продала, а другая — купила. И хотя в действительности речь шла о душевном спокойствии и его самого, и его возлюбленной, присутствующий мотив купли-продажи вносил дисгармонию в их отношения: если рыкающая аки лютый лев мама-Люда за двадцать тысяч долларов согласилась стать кроткой овечкой, то, стало быть, всё продаётся? И всё покупается? И, соответственно, он, Андрей…

Почувствовав в голосе юноши невысказанную обиду, чуткая женщина, улыбнувшись, попробовала подхватить шутку:

— Ну, положим, не трёх дней — я, знаешь ли, не комиссар 1-ой Конной, немного соображаю — а вот за три месяца при желании: да. Можно сделать большие успехи. Сейчас есть обалденные методики и курсы.

— Ага, Еленочка! А после трёх месяцев — к стенке? Если я, значит, не ликвидирую свою неграмотность? Хотя… нет! Я же теперь твоя, достаточно дорогая собственность! А какой же дурак уничтожает своё добро? Знаешь, Еленочка, а в положении раба есть определённые преимущества! Во-первых: он защищён авторитетом и деньгами хозяина, а главное — не надо самому принимать никаких решений! Помнишь, зимой у тебя на даче ты мне всё Окуджаву крутила? Так вот, песенка у него там — про солдата: «…а если что не так — не наше дело, как говорится, Родина велела…», а что? Для солдата бог — командир, для раба — хозяин: один чёрт! Впрочем — нет! Командир за солдат своих денег не платит — и может жертвовать ими как пешками! Держать впроголодь, бить смертным боем — вот и бегут, вот и стреляются. И себя убивают, и сослуживцев, а изредка — и надзирателей-командиров. Нет, рабу при хозяине — лучше! Конечно, есть свои отрицательные стороны… Особенно, если хозяин по своей природе чересчур жесток… Но ведь ты, Еленочка — нет? Не зверь, не маньячка —правда? А вполне умеренная любящая садистка? И плёткой, надеюсь, не станешь злоупотреблять?

— Ох, Андрюшенька, язвочка ты моя ненаглядная! Ни злоупотреблять, ни употреблять — не надейся! Даже — если попросишь. Ну, разве что — очень, очень… В этом случае, так и быть — немножечко постегаю… А вообще, Андрюшенька, — после непродолжительно паузы Елена Викторовна опять заговорила серьёзно, — больше ты от меня не услышишь никаких упрёков в незнании английского. После моего объяснения с Людмилой наши с тобой отношения должны перейти на качественно иной уровень.

— А как это, Еленочка? — переспросил смешавшийся от неожиданного перехода к другой теме Андрей. — Что значит, «качественно иной уровень»? Ведь мы с тобой — не того? Жениться, вроде, не собираемся?..

— Эх, какой же ты всё-таки ещё у меня мальчишка! — не выдержав, рассмеялась женщина. — Не знаю, от друзей или от мамы, но откуда, Андрюшенька, у тебя это предубеждение, что предел мечтаний любой бабы — штамп в паспорте? Раз полюбила — обязательно должна «узаконить»? Хотя… — Елена Викторовна на секунду задумалась, — будь мы ровесниками… да даже — и не совсем… будь я старше тебя года на три, четыре… тогда, возможно, думала бы и о штампе… ведь женщина, если влюбилась, стремится целиком и полностью овладеть любимым… ни с чем и ни с кем не считаясь… даже — с помощью такого жалкого средства, как штамп… но это — если ровесники… а когда шестнадцать лет разницы — рассмешил, Андрюшенька, ох, рассмешил!

— Но, Еленочка… а тогда — как?.. жить я что ли перееду сюда? Ну, в эту твою квартиру? Чтобы, значит, — самостоятельно?..

— Правильно мыслишь, Андрюшенька, но… ты же слышал мой разговор с Людмилой? — в голове у Елены Викторовны стремительно разворачивался план их будущих отношений, и, по мере его развития, женщина размышляла вслух, будто ища одобрения у своего любовника. — Мама настаивает, чтобы ты пока жил у неё. Само собой, обещая не препятствовать нашим встречам. Дескать, одному тебе будет трудно: школа, экзамены в институт — а кто за тобой присмотрит? Сготовит, накормит, постирает, выгладит? Мол, и взрослому мужчине одному не просто, а уж шестнадцати- семнадцатилетнему юноше — вообще: завал. И, знаешь, Андрюшенька, здесь я с Милкой согласна. Разумеется: не всё так драматично, как это изобразила твоя мама — справился бы и сам — однако, действительно: зачем без надобности осложнять свою жизнь? Конечно, другое дело, если она, вопреки обещанию, начнёт тебя донимать. Запоёт на старый мотив. Тогда — разумеется! Тогда, Андрюшенька, ты, не откладывая, переберёшься на эту квартиру. Хотя… не думаю! Милка себя сейчас показала отнюдь не дурой. А если даже и истеричкой — себе не в убыток! Так что, Андрюшенька, по-моему, нет резона спешить с твоим переездом…

— Знаешь, Еленочка, теперь я уже вовсе ничего не понимаю… Ты говоришь, наши отношения должны перейти на качественно иной уровень и в то же время настаиваешь, чтобы я по-прежнему жил у мамы?.. Но, в этом случае… какое новое качество?.. какая самостоятельность?.. ведь ты же, Еленочка, знаешь маму… мало ли, чего она могла наобещать тебе… тем более — за 20 тысяч долларов… да ещё — по телефону…

— Могла, Андрюшенька, всё могла. Но только — я ведь тоже не дура! Ты из нашего разговора, вероятно, не понял, но деньги я ей обещала не все сразу: сначала — пять тысяч, через полгода — столько же, и далее — в течение двух лет. То есть — до твоего совершеннолетия…

— Нет, Еленочка, Это-то я как раз понял… но… всё равно… при маме — какая самостоятельность?

— А такая, Андрюшенька! — раздражённая нарочитой, как ей показалось, инфантильностью своего любовника, резко ответила госпожа Караваева. — Чтобы ты научился сам подтирать свои сопли! Андрюшенька, миленький, ой, прости — нечаянно сорвалось с языка! Всё ещё под впечатлением разговора с Милкой! Поначалу-то — помнишь?!

Говорить, говорить — главное — говорить! Подсказывал женщине, исправляющий оплошности языка, инстинкт. Что и о чём — не важно! Главное — говорить!

— До сих пор, как видишь, под впечатлением! До сих пор доругаться хочется! А ты мне, что называется, под горячую руку! Подвернулся, Андрюшенька, — со своими вопросами! Как мне показалось — детскими. Ещё раз прости, Андрюшенька. Но ведь и сам — признайся…

Покаявшись, Елена Викторовна сразу же перешла в наступление:

— …заладил одно и то же: какая самостоятельность, какая самостоятельность? Самая, Андрюшенька, обыкновенная — научиться самому принимать решения. И — главное! — брать на себя ответственность.

— Но, Еленочка, — несколько обескураженный натиском госпожи Караваевой, смутился Андрей, — сегодня я, кажется… ну… принял решение?.. и даже — не одно… несмотря на мамин запрет, всё-таки встретился с тобой… и после… ну, когда надумал остаться…

— Эх, Андрюшенька, — обрадованная тем, что её возлюбленный не обиделся, улыбнулась Елена Викторовна, вновь придавая разговору полушутливый оттенок, — конечно, принял! Ну, прямо-таки невозможно обременительное решение! Умница, молодец — хвалю! А если серьёзно… под качественно иными отношениями я понимаю вот что… во-первых и во-вторых — свободу, а в-третьих — ответственность… но не такую ответственность, когда над тобой надзиратель с палкой, нет, ответственность — как внутреннюю потребность… Конечно, Андрюшенька — в идеале. В действительности так не бывает. Но хотя бы осознать самою эту возможность… тьфу, ты! Совсем запуталась! Совсем занесло куда-то!

— Да-а, Еленочка… ишь, повернула как! Только-только, понимаешь ли, размечтался о цепях, ошейнике и биче, а ты меня сразу же перевела в вольноотпущенники — не дав ни дня насладиться прелестями рабства!

Андрей попробовал шуткой смягчить серьёзность заключительного обобщения Елены Викторовны, однако затронутые женщиной вопросы предполагали отнюдь не юмористическое отношение, и юноша, отдурачившись, волей-неволей перешёл в заданную ею тональность.

— Говоришь, Еленочка, осознать ответственность?.. Нет, погоди… у тебя как-то хитрей… осознать ответственность как внутреннюю потребность? Ни хрена себе! Да если такое возможно — то это либо святой, либо религиозный фанатик, либо сумасшедший вождь! Ну, из тех, которые огнём и мечом рвутся спасать наши тела и души! А может… — Андрей задумался, — обыкновенный подлец! Который, ответственность пред начальством «осознав» как внутреннюю потребность, наушничает и пишет доносы на своих сослуживцев!

— Андрюшенька, не передёргивай! Я же говорю об ответственности за свои, а не за чужие поступки! И ответственности не перед кем-то — даже Господом Богом! — а только перед самим собой. — В становящейся всё интереснее диалог с возлюбленным, всё более вовлекалась Елена Викторовна. — Да… разумеется… сами себя мы всегда готовы оправдать… ох, дуру-бабу и занесло же! Ну, скажем — перед своей совестью…

— Ё-ё-лочка, — лукаво улыбнувшись, на языке между зубов Андрей покатал ласковое прозвище возлюбленной, — а скажи-ка ты мне, что, по-твоему — совесть? А то, знаешь, всякий её понимает по-своему.

— Совесть?.. — в голове у госпожи Караваевой уже вертелось нечто банальное, вроде того, что это, мол, когда, имея возможность безнаказанно украсть, всё-таки не крадёшь, но иронический тон заданного Андреем вопроса спровоцировал женщину заглянуть поглубже, — чёрт его знает, Андрюшенька… Вообще-то, наверно, загнанный внутрь страх… Вот только — чего?… Допустим, стыд — это страх обнаружить свои потаённые интимные переживания… В основном — в сексуальной сфере… Однако — не обязательно… Стыдно обнаружить всё то, что тобой воспринимается глубоко интимно и, вместе с тем, не соответствует общепринятым нормам… Из-за вытекающего отсюда чувства беззащитности — боязни насмешек, неловкости, унижения… А вот совесть?.. Почему, например, на некоторые неприглядные поступки внутренний запрет существует, а на другие — не менее неприглядные! — нет?.. Причём — когда в безнаказанности и тех, и других ты совершенно уверен?.. Однако, Андрюшенька, мы с тобой, кажется, забрели в такие дебри…

— Нет, погоди, Еленочка, — перебил, заинтересовавшийся Андрей, — давай-ка ещё немножечко поплутаем! Стыд и совесть часто объединяют: мол, нет у тебя ни стыда, ни совести — хотя… страх, говоришь?.. наверное… трансформированный страх… ну, со стыдом — более-менее — да. Стыдно то, стыдно это — в основном, действительно, сексуально-физиологическое… система моральных табу… особенно — когда те или иные запреты трактуются как священные: так сказать, от Бога… но вот эта чёртова совесть… а знаешь, Еленочка! — Андрея вдруг «осенило», — механизм тот же самый! Просто стыд — древнее! И не связан с таким, только-только формирующимся у людей чувством, как сострадание. А совесть — связана! Ну, что нельзя обижать слабого — это же сравнительно новое! И далеко не у всех работает! Ведь отнять у того, кто слабее — это же для большинства неодолимый соблазн! Зато — у кого работает в полной мере… бедные они, бедные! Ни соврать тебе, ни украсть, ни соблазнить чужую жену! Нет, Еленочка! Вот ещё одно преимущество — быть рабом! Совести не предполагается в нём по статусу!

— Андрюшенька, знаешь… если отбросить твоё дурацкое ёрничанье… ты, по-моему, высказал очень интересную мысль… правда! — умом своего возлюбленного восхитилась Елена Викторовна. — Ну, что совесть, в сравнении со стыдом, сформировалась намного позднее. Вернее — даже не сформировалась, а находится в процессе формирования. Почему, соответственно, многие её не имеют. Нет, Андрюшенька, если ты это не вычитал где-нибудь, а придумал сам — ты у меня гений! Самый что ни на есть натуральный гений! И тебе обязательно надо поступать на психологический! В МГУ, кажется, есть… Да ещё — про механизм! Ну, что он одинаковый и для стыда, и для совести! Даже если в действительности не так — всё равно гениально! Правда, Андрюшенька — неужели ты это сам придумал?

Польщённый — а для мужчины, известно, похвалить его ум, то же самое, что для женщины восхититься её красотой — юноша немного смутился и попробовал ответить максимально честно:

— Не знаю, Еленочка… вроде бы — сам… хотя… о чём-то подобном, может быть, и читал… однако вспомнить… нет, вряд ли вспомню… ведь такие мысли — они же носятся в воздухе… Ты ведь и сама, Еленочка, сказав, что совесть — это преображённый страх, в значительной степени натолкнула меня на эту идею. Ну, а что стыд древнее — это мне потому, наверное, пришло в голову, что он более универсален… и, главное, жёстко связан с нарушением тех или иных моральных запретов… и потом… людей, напрочь лишённых стыда, я что-то не знаю, а вот совсем бессовестных — сколько хочешь… Значит — этот механизм ещё не сформировался, а только формируется… А то, что он одинаковый и для стыда, и для совести — в этом, Еленочка, нет ничего удивительного: как любит повторять наша «биологичка», природа экономна. И уж если сумела элементарный страх преобразовать в такое сложное чувство, как стыд, то и дальше — тоже: пойдёт по тому же пути.

— Да! Да! — с энтузиазмом подхватила Елена Викторовна, — зацелую сейчас Андрюшеньку! Бесценного моего гениёныша! Самородного моего психолога! Вот, Андрюшенька, вот и вот! В левую щёку! В правую! В губы! В горлышко! А халат этот — к чёрту! Всего-всего исцелую мальчика! И грудь, и живот, и ниже! Резвунчика ненасытного — у-у! И, правда! Какой игривый резвунчик! У-у — ненасытный! У-у-у!

В следующие полчаса в диалоге участвовали только одни соединившиеся тела любовников, ибо слова и звуки, издаваемые обоими, могли иметь лишь служебное значение — дополняющее бессловесную мудрость познающих друг друга тел.

И когда, истомлённые и обессиленные, мужчина и женщина приходили в себя, то слова к ним вернулись далеко не сразу, а уж связанные хотя бы одной только грамматикой предложения — и того позже.

(Андрюшенька. Ёлочка. У-у-у. А-а-ах. О-о-о. Милый. Родной. Любимая. Кедрёночек. Ё-о-ла. О-о-о. А-а-ах. Гениёныш — истинный гениёныш. Змеёныш, Ёлочка. А ты у меня — гадючка. Негодный мальчишка! (Бац! — ласковый шлепок по телу юноши.) Драчунья! Девчонка! (Бац, бац! — с грубоватой нежностью по упругим ягодицам госпожи Караваевой.) Ах, разбойник! Ах, гениёныш! Люблю-ю-ю! И я — мою Ёлочку! У-у-у! Кедрёночек. Ёлочка. Нет, правда, Андрюшенька, — к Елене Викторовне к первой вернулась способность к построению более-менее осмысленных предложений, — тебе надо ехать в Англию. В Оксфорд. В Америке делать нечего.)

— Ну, ты и даёшь, Еленочка! — ещё не успевший привыкнуть к разительным женским переходам от поэзии к прозе (как, впрочем — и наоборот), собираясь с мыслями, только-то и сумел произнести Андрей, — Америку, значит, к чёрту? И правильно! То ли дело, «добрая старая Англия»! Кстати, Еленочка, ты хоть представляешь себе, сколько может стоить обучение в Оксфорде?

— Представляю, Андрюшенька. Поэтому первые три курса ты будешь учиться в МГУ.

(Жертвенный порыв Елены Викторовны был хоть и очень силён, однако не до такой степени, чтобы уже через год расстаться со своим юным возлюбленным.)

— Только — без дураков: чтобы на что-то рассчитывать, учиться необходимо ради знаний, а не за стипендию. Ведь есть международный обмен студентов, существуют различные фонды — разумеется, я подсуечусь. И — само собой — помогу с деньгами.

— Еленочка, ты серьёзно? — как правило, не легко загорающийся Андрей, на этот раз вспыхнул сразу. Ещё бы! Два или три года учиться в Англии — соблазн из разряда неодолимых. — Не передумаешь?

— Андрюшенька! Это же кем надо быть, чтобы шутить такими вещами? Какой редкой мерзавкой? Конечно, не передумаю! Но и ты! Выкладываться должен на совесть! На все сто процентов! Теперь, Андрюшенька, понимаешь, что я имела в виду, говоря об ответственности как о внутренней потребности свободного человека?

— Теперь, Еленочка, понимаю… Но только… — Андрей вдруг засомневался в своих силах, — в Англию, в Оксфорд — ещё бы! Кому не захочется? А вдруг да — не справлюсь? Вдруг да — не соответствую? Не потяну?

— Если захочешь, Андрюшенька, то потянешь. Главное — захотеть. А способности к психологии… как это сказал Лев Иванович?.. при Солнце В Рыбах и сильном двенадцатом доме… да, вроде бы — так… у тебя должны быть хорошие… ещё он мне говорил о каких-то гармониках… ну — будто бы это важно… ладно! Возвратится из своей «Тмутаракани» — я от него не отстану! Всё выпытаю — от «А» до «Я».

— Ты, Еленочка, у меня — конечно! — после соблазнительных обещаний госпожи Караваевой и серьёзности предыдущего разговора, юноше вновь захотелось немножечко «пободаться». — Захочешь — с неба Луну достанешь!

— А что, Андрюшенька, И достану! — весело, в тон возлюбленному отозвалась Елена Викторовна. — Да ради тебя — не только Луну, но и Солнце с Венерой, Меркурием и парочкой звёзд в придачу! И вообще, Андрюшенька, сегодня мы празднуем!

— Что, Еленочка, обмываем твою покупку? Ну, то есть — меня, раба многогрешного?

— У-у, ехидина! Негодный мальчишка! А знаешь, Андрюшенька, — взрослая женщина вдруг почувствовала укол девчоночьей детской обиды, — уже не смешно. Нет, правда… где-то, знаешь, уже и царапает… как по стеклу железом…

— Ёлочка, извини, пожалуйста. — Образность расхожего выражения «как по стеклу железом» вдруг показала юноше всю неуместность его, переставшего быть смешным, шутовства. — Знаешь, как заведусь — трудно остановиться. Конечно, глупо, но… прости, Еленочка! Ты, кажется, собиралась организовать маленький праздник — а?

— У, хитрющий мальчишка! Тебя, в наказание, надо бы сегодня — вообще — оставить без сладкого, а ты мне напоминаешь о празднике!

Женщина запустила пальчики в растрепавшуюся шевелюру любовника и, играючи, потрепала из стороны в сторону:

— У-у, негодник!

— Не надо без сладкого! — обрадованный тем, что обида женщины оказалась недолгой, по-детски тоненьким голоском, сквозь смех, заканючил Андрей. — Пожалуйста, Еленочка, не оставляй без сладенького? Ну, пожа-а-а-луйста?

— Уговорил, Андрюшенька! Сегодня оставить тебя без сладкого — грех. Да и самой… сегодня я заслужила праздник! Ты, Андрюшенька — тоже. Так что… а чего бы тебе хотелось — а?

До Елены Викторовны вдруг дошло, что она катастрофически не умеет развлекаться, что понятие праздника для неё связано с более-менее шумным застольем — и только. Как, вероятно, и у девяноста девяти процентов взрослого населения России. У молодёжи ещё существуют дискотеки, концерты поп-звёзд, а как слегка перевалит за двадцать… Театр? Музей? Филармония? Но там ты не празднующий, там ты зритель… Покататься на пароходике по Москва реке? Как изредка в студенческие годы? Да, но в десятом часу вечера, какие, к чертям, пароходики? Хотя… по нынешним временам, какие-то, возможно, и есть? Типа — плавучих баров… Позвонить в речной порт? Да, но пустят ли на такой с Андреем?.. за приличные деньги?.. возможно… однако… среди пьяного криминального сброда и девиц соответствующего поведения… ничего себе — праздничек!

— Нет, правда?.. — не придумав ничего интересного, женщина обратилась за поддержкой к возлюбленному, — кроме как пойти в «Ноев ковчег» — ресторанчик тут рядом: уютный, тихий — мне, Андрюшенька, ничего не приходит в голову. Не на дискотеку же — в самом деле?

— А что, Еленочка, на дискотеку — класс! Ты бы там была — «супер»! Пацаны бы все до одного «тащились», девчонки — «отдыхали»!

— Ага! Представляю, каким бы я там выглядела жутким посмешищем! Нет, Андрюшенька, я серьёзно… Кроме «Ноева ковчега», ничего не могу придумать… Может быть — ты? Родишь какую-нибудь сногсшибательную идею?

— Идею, Еленочка?.. Вообще-то, теперь говорят — «проект»… Назюзюкаться до положения риз — это, понимаешь ли, «эксклюзивный проект праздника»… блеск! Нет, знаешь ли… вот так — сразу… нет, ничего не идёт на ум… погоди-ка… а может — дома? Купим цветов, свечей… и… голыми — при свечах — будем пить шампанское?

— И не только пить, но и ванну нальём шампанским? У-у, какой ты у меня фантазёр, Андрюшенька! Хотя… в этом, пожалуй, что-то есть! Сколько, по-твоему, нам потребуется бутылок?

— Ты, Еленочка, что — серьёзно?

— А почему бы и нет, Андрюшенька? «Ноев ковчег» — это от бедности воображения! К чёрту! А тут? Голыми, при свечах, купаясь в шампанском — такое надолго запомнится! В венках из лилий! Я мигом сплету — умею. А на столе — розы! И, конечно, сирень! Много-много белой сирени! И красные розы! Прелесть, Андрюшенька, прелесть! И как это мне самой не пришло в голову? Нет, Андрюшенька, ты у меня настоящий гений! Да — и бенгальских огней! Плевать, что не Новый год! Зато — Новая эра! Ну — в наших с тобой отношениях! Вот и отпразднуем её наступление! Так сколько, Андрюшенька, нам потребуется шампанского? Так — навскидку?

Захваченный энтузиазмом своей возлюбленной, юноша задумался всего на пару секунд: — Бутылок, наверно, сто. Может быть — сто пятьдесят… Постой-ка, Еленочка, это же открывать замучаешься! Да и таскать…

— Ишь, крылышки-то у бедного мальчика, — воодушевившись, Елена Викторовна сходу отметала любые препятствия, — так и поникли разом! Не забывай, Андрюшенька, я ведь была деревенской девчонкой — таскать приучена! Да и ты — хоть и городской, а всё же мужчина! Руки бы не отвалились! Только нам с тобой не придётся таскать ничего, тяжелей цветов! Шампанское я закажу по телефону. Принесут прямо сюда. А открывать — кусачками! Проволоку — раз! — и готово. Это ведь — когда две-три бутылки — цацкаешься! А когда много — ты их, Андрюшенька, прямо в ванне! Пусть брызгаются, пусть шипят! Пока я плету венки и накрываю на стол — ты их, Андрюшенька, все оприходуешь! Чёрт! Никогда не купалась в шампанском!

— Конечно, Еленочка, во французском? Ты ведь сама говорила, помнишь?..

Юноша не смог удержаться от удовольствия легонько «куснуть» возлюбленную.

— У-у, вредина! Противный мальчишка! Так и норовит обидеть беззащитную женщину! А вот дудки, Андрюшенька! Для ванны сойдёт «Советское»! А если посмеешь сказать, что шампанское бывает только французским — прямо не знаю, что с тобой сделаю! До синяков зацелую негодника! Всё, Андрюшенька! Собирайся. За цветами надо сходить самим. Заодно купим бенгальских свечей — я знаю место, где ими торгуют круглый год. Остальное — по телефону.

Пока юноша одевался, Елена Викторовна, кроме магазина и ресторана, позвонила домой: как бы ни складывались их отношения с мужем, но переполненная радостью женщина не хотела, чтобы он волновался зря…


Об очередном новом увлечении своей любвеобильной супруги Николай Фёдорович Караваев узнал от Людмилы ещё на прошлой неделе — чтобы разъярённая мама не поделилась своим «ужасным» открытием с обманутым мужем «пожирательницы младенцев», такого, разумеется, не могло быть: уж кто-кто, а пятидесятидвухлетний преподаватель французского оказался проинформированным в первую очередь. Причём, не понятно чего, ябедничая профессору, добивалась Людочка Каймакова — во всяком случае, она не могла рассчитывать на то, что он своей властью прекратит это безобразие: когда жена младше мужа на двадцать лет, то он обязан закрывать глаза на многие её шалости — разумеется, если не хочет развода. Чего Николай Фёдорович не просто не хотел — боялся до дрожи в сердце: а вдруг в какой-нибудь особенно чёрный день его дорогая Леночка скажет ему, прощай? Надоел — ухожу к другому? И заберёт с собой Настеньку?!

С тех пор, как в тысяча девятьсот восемьдесят шестом году студентка-второкурсница Леночка Соловьёва, околдовав закоренелого холостяка, ухитрилась женить его на себе, почтенный профессор, сладко страдая в цепях семейного рабства, не мечтал ни о чём ином — Боже избави! Пусть всё остаётся как есть! Измены, любовники, поздние возвращения — только бы длилось это желанное рабство!

Происходя из почти раздавленной безумной машиной тоталитарного государства «профессорской» династии Караваевых — правоведов, инженеров, врачей, университетских преподавателей — Николай Фёдорович являл из себя пример типичного, что называется, вырожденца, и прикосновение к крестьянским корням Соловьёвых-Гущиных пробудило в нём уснувшие силы: Во всяком случае, сейчас, в пятьдесят два года, профессор чувствовал себя много моложе, чем в сорок — до женитьбы на околдовавшей его студентке.

Ум и энергия двадцатилетней деревенской девчонки едва ли не на первом зачёте обратили на себя внимание уже давно внутренне «эмигрировавшего» в средневековую Францию преподавателя — когда она, отважно сражаясь с трудно дающимся заднеязыковым «r», заявила ему, что, кроме английского и французского, также намерена овладеть немецким, испанским и итальянским, ибо, не желая работать в школе, мечтает стать переводчиком. Заявила — заметьте себе! — по-французски. Будучи студенткой первокурсницей иняза обыкновенного пединститута — большинство выпускников которого, с трудом могло объясняться даже на профилирующем английском. И, разумеется, знающий как нелегко даётся иностранный язык в зрелом возрасте — он сам и по-английски, и по-французски был обучаем с детства — Николай Фёдорович не мог не восхититься целеустремлённостью, настойчивостью и упорством этой крестьянской девушки. Восхитился. И удивился — менее чем через год, обнаружив себя опутанным брачной сетью. Причём, опутанным так ловко, что у бывшего «закоренелого холостяка» не возникло никакого желания барахтаться, пытаясь разорвать болезненно-сладко спеленавшие узы. Где там! Очень скоро Николай Фёдорович едва ли не молился на пленившую его «повелительницу»!

Впрочем, за время обучения в институте ни испанским, ни немецким, ни итальянским Леночка толком так и не овладела, зато уже на четвёртом курсе по-английски и по-французски она разговаривала свободно — до такой степени, что могла исполнять роль синхронного переводчика. Правда, не по своей вине: замужество, дочь, «приручение» закоренелого холостяка — всё это требовало такого внимания и такой заботы, что почти не оставляло сил на лингвистические упражнения. К тому же, почувствовав за своей спиной опору и в муже, и, главное, в реликтовых остатках некогда обширной династии Караваевых, молодая женщина позволила себе немного расслабиться. Её престали пугать призраки вековечной крестьянской нужды и беспросветной учительской нищеты: при знакомствах и связях Николая Фёдоровича, она теперь вряд ли останется без приличного места. А если добавить, что и муж, потомственный интеллигент едва ли не в восьмом поколении, оберегая ненаглядную Леночку, не советовал ей перенапрягаться — главное, непредвзятый взгляд, глубина, основательность: словом, качество, а, избави Бог, не количество! — то некоторое отступление от намеченной программы ни в коем случае не являлось поражением для Елены Викторовны. Напротив, в сбережённое за счёт испанского, итальянского и немецкого время, вчерашняя деревенская девочка усиленно «самообразовывалась», то есть читала «умные» книги, ходила в музеи, театры, изредка бывала в филармонии и посещала ежегодные выставки московских художников.

И уже к пятому курсу союз любознательности, целеустремлённости и ненавязчивой тактичной опеки Николая Фёдоровича принёс замечательные плоды: в огромной шестикомнатной квартире дяди-хирурга, собирающей по субботам все чудом сохранившиеся осколки династии Караваевых, молодая женщина перестала казаться себе белой вороной.

(Разумеется, никто в этой квартире даже движением бровей никогда не выразил хотя бы малейшее неодобрение бывшей деревенской девчонке. Однако, при всей доброжелательности окружающих, для не имеющего соответствующих познаний почти недоступны общие разговоры — что не может не задевать неофита. Так вот: через полтора года после замужества, Леночка Караваева почувствовала себя вполне своей в «цитадели» Ильи Степановича — без каких бы то ни было скидок на её крестьянское происхождение.)

Этот период как раз совпал с началом Горбачёвских преобразований, и, по протекции Ильи Степановича устроившись переводчиком в одну из действующих под прикрытием Министерства Здравоохранения экспортно-импортных фирм, Елена Викторовна сумела внушить её главарям, что способна на большее, чем простое содействие пониманию между разговаривающими на разных языках партнёрами. А поскольку краткая эра «первоначального накопления» сменилась долгим периодом легализации награбленного, то идея госпожи Караваевой обзавестись Домом Моделей нашла живейшее понимание у заправил фирмы «Здоровье нации» — так в 1995 году завершилось превращение бывшей деревенской девчонки в современную «бизнесвумен».

Параллельно с обретением внутренней уверенности и внешней финансовой независимости пробуждался вулканический темперамент Елены Викторовны — основательно «подмороженный» чуть было не случившимся изнасилованием, когда, отойдя от шока, четырнадцатилетняя девочка сделала верный, хотя и односторонний вывод: сильному в нашем мире дозволено если не всё, то многое. Конечно, семиклассница не смогла внятно сформулировать основных постулатов социал-дарвинизма — что только сильный имеет право на жизнь, — но этого ей и не требовалось: к концу школы английский язык она знала не хуже учительницы — выпускницы того самого пединститута, в который, трезво оценив свои шансы, надумала поступать Леночка Соловьёва.

(В этой связи стоит сказать, что у деревенской девочки действительно было сильное влечение к сцене, и в школьном драмкружке Леночка действительно выделялась, однако поступать во ВГИК… нет! Случай с преподавателем физкультуры на многое ей открыл глаза! И то вдохновенное враньё, которым госпожа Караваева бескорыстно угощала астролога, являлось, по сути, не ложью, а нормальной фантастической реализацией неосуществлённой детской мечты.)

Увы, вызванная откровенно зверским проявлением «мужского начала» потребность в защите не могла не иметь негативных последствий — искусственно «сублимированное» либидо, сделавшись орудием социальной адаптации, исказило не только сексуальную, но и духовную жизнь молодой женщины: если «война полов», то, господа мужчины, на войне как на войне — годятся все средства! Какая, извините, любовь, если нужен обеспеченный, рабски покорный муж!

(Разумеется, всё сказанное — очень сильное упрощение: в действительности Елена Викторовна была несравненно умней, противоречивей, сложней, обаятельней, тоньше — и… тем не менее…)

Будучи в этой пресловутой «войне полов» заведомым аутсайдером, Николай Фёдорович во многом как нельзя лучше соответствовал социально-эротическим потребностям Леночки Соловьёвой — во многом, но не во всём: его отнюдь не пламенный темперамент не мог, в конце концов, не породить желания восполнить «домашние недостачи» поисками на стороне. Не сразу. Только спустя едва ли не год, после рождения дочери, Елена Викторовна начала открывать для себя радости сексуальной жизни: чёрт! А ведь та же Милка, говоря о прелести любовных соитий, похоже, что не врала! Временами — действительно — улетаешь! А она-то дурочка…

И по мере того, как в закомплексованной деревенской девочке пробуждались одновременно и личность, и женщина, «улетать» ей хотелось всё чаще и выше — чтобы, разделяя её страсть, в любовной судороге содрогались звёзды. А поскольку Николай Фёдорович к таким полётам был не способен, то скоро явились «спутники» — грубовато-чувственная красота высокой брюнетки нашла своих поклонников среди зарубежных партнёров фирмы «Здоровье нации». А уж когда Елена Викторовна обзавелась «собственным» Домом Моделей…

Разумеется, с самого начала их супружеского союза Николай Фёдорович был готов к такому повороту событий и даже слегка удивлялся тому, что не сразу, а спустя лишь четыре года после свадьбы присоединился к почтенному ордену рогоносцев. Беспокоился же профессор только о том, чтобы его обожаемая супруга не влюбилась всерьёз и надолго: увы, Елена Викторовна всецело разделяла сложившийся в общественном мнении стереотип, что женщина, «изменяя», непременно должна влюбляться — влюблялась негодница! Едва ли не в каждого из своих постельных партнёров! Тем самым, обрекая мужа жутким душевным терзаниям: а ну как, действительно, возьмёт и скажет: надоел, ухожу к другому? И уведёт с собой Настеньку?!

Любовь к дочери у Николая Фёдоровича разгорелась исподволь, незаметно, со значительным опозданием: до двух лет не только не было никакой любви, а напротив, существовала нелогичная, родственная детской, ревность: почему Леночкины внимание и заботу ему приходится разделять с каким-то жалким комочком противно орущей плоти? Ревность настолько глупая и постыдная, что Николай Фёдорович не признавался в ней сам себе, объясняя отсутствием отцовского инстинкта раздражение из-за нарушавшей привычный жизненный уклад малютки-дочери. Затем, когда девочка залопотала и встала на ножки, появилась привязанность. И только значительно позже — когда Настеньке исполнилось пять лет — то, что с некоторыми натяжками можно назвать любовью.

Однако настоящая любовь пришла вместе с жалостью: именно в этом возрасте — лет с четырёх-пяти — Елена Викторовна, одержимая манией «всестороннего гармонического развития», отчаянно загрузила девочку: английский, французский, музыка, художественная гимнастика, плавание. А в скорой перспективе уже маячили: фигурное катание, обучение на компьютере, японский. Поначалу это, оправдываемое заботами о всестороннем развитии личности, родительское тиранство оставалось вне поля зрения Николая Фёдоровича: действительно, чем раньше начнёшь изучать иностранный язык, тем лучше его усвоишь. И на редкие жалобы Настеньки папа не то что бы вовсе не обращал внимания, но, утешая дочь, говорил ей обычные благоглупости: дескать, знание — сила, ученье — свет и прочее, не менее омерзительное для замученного ребёнка. И только позже, когда девочка пошла в первый класс, её раздражительность, слёзы, приступы демонстративного непослушания, а особенно увиденная им однажды, до густой красноты исхлёстанная ремнём маленькая детская попка заставили профессора по-иному взглянуть на пользу образования: Господи! Образование для ребёнка или ребёнок для образования? То есть — для удовлетворения садистских наклонностей его родителей и педагогов?

И вот тогда-то щемящая жалость, а вместе с ней и любовь к юному беззащитному человечку, наконец, пронзили сердце Николая Фёдоровича — бедная Настенька! Только потому, что она слабее — терпеть тиранические замашки мамы? А он — сволочь! — порой едва ли не умилялся: ах, какая у нас славная девочка! Постоянно занятая, воспитанная, прилежная — в семь лет лопочущая на двух языках! Бренчащая на пианино и рисующая гуашью! А что это стоит Настеньке, что в семь лет она на грани нервного истощения, он — «высоколобый» эгоист — напрочь проглядел! И, ознакомившись с распорядком дня девочки, окончательно выведенный из себя профессор объяснился-таки с женой: Леночка, да как можно?! Чтобы семилетний ребёнок был занят едва ли по двенадцать часов в сутки? Да ещё — под угрозой ремня! Ты что — действительно? Желаешь вырастить из неё разносторонне образованную рабыню?

После этого объяснения Елена Викторовна неожиданно для себя убедилась, что её муж вовсе не такой рохля, как ей казалось — в принципиально важном умеет настоять на своём! — и стала относиться к нему со значительно большим уважением, чем прежде. Всё-таки, несмотря на два иностранных языка и все, прочитанные ею, «умные» книги, в душе она оставалась крестьянкой и в мужчине в первую очередь ценила силу — если не непосредственно физическую, то хотя бы силу характера.

Пересмотрев программу, Николай Фёдорович, кроме школьных занятий, оставил только английский с французским и, по выбору девочки, плавание. И Настенька расцвела — появилось время играть, общаться с подружками, читать первые (самые важные в жизни!) книжки. И, разумеется, потянулась к папе: хотя объяснение с женой по поводу воспитания дочери у Николая Фёдоровича состоялось строго наедине, но Настенька знала без всяких слов, кто освободил её от немыслимых перегрузок — детская интуиция, как правило, безошибочна. Будто бы — идиллия… но!

Теперь — в свой черёд! — начала ревновать Елена Викторовна: с благодарностью принимая от папы всё (даже нахмуренные брови), маму девочка только слушалась — как имеющую власть. Конечно, если бы не многочисленные «романы», которыми госпожа Караваева к этому времени стала несколько злоупотреблять, она бы так просто не отступилась от Настеньки: ведь материнская любовь — это страшная сила, и девочка, в конце концов, ей бы обязательно покорилась, но…

…к маю девяносто восьмого года положение вещей сложилось так: любящий до обожания жену и дочку пятидесятидвухлетний профессор, любящая отца и побаивающаяся маму Настенька, и, наконец, госпоже Караваева — уважающая мужа, ревнующая и, конечно же, несмотря на внешнее охлаждение, болезненно любящая дочку — пылающая неукротимой страстью к шестнадцатилетнему Андрюшеньке Каймакову.

И когда в одиннадцатом часу вечера Николай Фёдорович Караваев, услышав телефонный звонок, снял трубку и узнал от жены, что сегодня она не придёт ночевать домой, это не явилось для него неприятным сюрпризом: слава Богу! Не разрыв, а очередной загул! И, надо надеяться, не чреватый опасными последствиями. Роман с шестнадцатилетним мальчиком — не серьёзно. Вернее, чувства к нему у Леночки наверняка самые серьёзные — ведь бедная девочка ни с кем не может переспать без «безумной любви»! — однако в перспективе… нет, разумеется! Чтобы тридцатитрёхлетняя женщина вышла замуж за шестнадцатилетнего… не в России! Во всяком случае — не его жена. В глубине души — несмотря на образование — крестьянка. Какой бы эмансипированной «бизнесвумен» она ни старалась выглядеть внешне.

* * *
…Пока Окаёмов с интересом рассматривал заговорившего с ними мужчину — невысок, худ, бледен — нетерпеливый задиристый Михаил немедленно перешёл в атаку:

— Какие, к чертям собачьим, Тёмные Силы?! Насмотрелись американских «ужастиков» — ну, где маньяки, покойники, упыри, вампиры — и теперь, бля, как дети! Верят во всякий вздор! Ещё бы — очень удобно! Вместо того, чтобы искать тех алкашей, которые убили Лёху, свалить всё на инфернальные силы! Скоро — вообще! В милиции о причинах смерти станут писать: задушен русалкой! Разорван оборотнем! Погиб от потери высосанной вампиром крови! А что — очень удобно! Искать никого ни хрена не надо! Хотя — нет! Надо! Русалок, ведьм, колдунов, масонов, еретиков, «голубых», вампиров! Новых, значит, врагов народа! Ну, этих-то голубчиков наша доблестная милиция начнёт отлавливать косяками! При её-то «гуманных» методах! А в Думе какой-нибудь господин-товарищ Адско-Райский — в душе не просто садист, а маньяк-убийца — толкнёт закон о смертной казни для этих мерзавцев! Да ещё — на костре! Из соображений высшего гуманизма — чтобы, значит, очистились перед смертью! Муками искупили грехи перед идущей в «светлое капиталистическое завтра» Россией! Или — в «коммунистическое»! Один хрен! Для господ-товарищей адско-райских не важно куда — главное, чтобы Россия шла, а они её погоняли! Сидя на шее у вымирающего народа!

Пламенное красноречие опьяневшего от собственных слов художника захватило не только Льва Ивановича, но и спровоцировавшего эту темпераментную филиппику незнакомца. Дождавшись паузы в Мишкином монологе, он обратился сразу к обоим — Плотникову и Окаёмову:

— Извините, что вмешался в ваш разговор, но, по-моему, это важно. Да, меня зовут Павел Савельевич. Вас, — кивок в сторону художника, — я знаю. Вы — Михаил Андреевич. А вы? — быстрый поворот головы в направлении Окаёмова, — если представитесь, буду весьма признателен…

«Ни хрена себе, китайские церемонии! Вежливость на грани фантастики! Или — утончённого хамства!», — мелькнуло в голове у астролога, но поскольку к странностям человеческого общения, консультируя многочисленных «незнакомок», он уже был приучен, то, не задумываясь, ответил в соответствующей манере:

— Лев Иванович Окаёмов. Прошу, как говорится, любить и жаловать.

Не привыкший к «дипломатическому» этикету Михаил в недоумении посмотрел сначала на Окаёмова, затем на подошедшего к ним маленького чернобородого человечка и, передумав драться, — слишком уж хилым показался ему возможный противник — произнёс, будто хмыкнул, нечто неопределённое:

— Ну, бля, вообще! Ты… вы… вы, Павел, — споткнувшись на местоимении, художник решил пожертвовать отчеством, — совсем! Меня, понимаешь, знаете, а я — ни фига! Без понятия! Хотя… — Михаил пристально всмотрелся в будто бы виденное им лицо, — физиономию вашу — да! Кажется — припоминаю! Точно! Зимой — в мастерской у Лёхи! Он как раз этого деятеля, — жест в сторону портрета Ильи Благовестова, — ну, историка, значит, вашего! Две недели — как заведённый! Писал каждый день часа, наверное, по четыре! И при этом ни хрена не пил! Представляешь, Лев — все две недели?! А мне — до зарезу опохмелиться! Нет, Лев, это вообще! Захожу, значит, к Лёхе, он за мольбертом, на стуле Ильи — позирует — а на диване Павел и с ним ещё. Здоровенный такой, лохматый — сидят, пришипились. А-а, вспомнил — Пётр! Я ещё — ну, относительно Петра и Павла — что-то тогда сморозил. Глупость, наверное… нет, Лев, ты послушай, что дальше! Лёха достал бутылку, бутерброды какие-то, а сам — отказался!!! Я прямо-таки обалдел — ни хрена себе! Ну, эти сектанты — ладно! Но чтобы Лёха?! Я, значит, хлопнул рюмки две или три — и побыстрей свалил… Среди трезвенников — какая, к чертям, опохмелка… Так вот и познакомились… А ведь точно! — Михаил вновь пристально посмотрел на Павла и медленно перевёл взгляд на картину: — Этот портрет Алексей написал раньше всего. Ещё — до нового года. А «Цыганку» — после. Надо же! Как всё смешалось…

У Окаёмова на языке завертелась натужная острота, но не успела оформиться во что-нибудь членораздельное — отозвался Павел:

— Ну вот, Михаил Андреевич, и вспомнили. И меня, и Петра Семёновича. Действительно — в мастерской у Алексея Петровича. И я, и Пётр Семёнович, и Илья Давидович имели честь познакомиться с вами. Только, простите, никакие мы не сектанты. Это отец Игнатий — отпусти мне, Господи, грех злословия! — распространяет такие слухи. У него, понимаете ли, с Ильёй Давидовичем разногласия относительно некоторых церковных догматов… ну, насчёт природы греха…

— Не-е, Лев, ты только послушай! — комически ужаснулся художник. — Не пьют, не курят, затевают богословские споры — и ещё не сектанты?! Да самые что ни на есть махровые! Баптисты, адвентисты, пятидесятники — уж не знаю кто, но сектанты точно! А может быть — из каких-то новых. Ведь их сейчас — как грибов после дождя! Так, понимаешь ли, нас тёмных спасать и рвутся! А сами — не пьют, не курят… А Христос, между прочим, от хорошего вина не отказывался…

Этот неотразимый аргумент против сектантства развеселил астролога, и, подыгрывая Мишке, он с деланным изумлением обратился к Павлу:

— Не может быть! Надеюсь, Павел Савельевич, Михаил что-то напутал? Чтобы из каждого окошка выглядывало по сектанту — такого Россия не переживёт! Вы же знаете: не пить — для русского — не быть… это же однозначно.

Однако Павел или вовсе не обладал чувством юмора, или, считая его неуместным в данном разговоре, не пожелал принять легкомысленных шуток астролога и художника, а заговорил с самыми что ни на есть серьёзными интонациями — даже с некоторым, не понравившимся Окаёмову, отблеском фанатизма в глубине тёмно-карих глаз.

— Лев Иванович, извините, но мы, кажется, отвлеклись от сути. Когда я заговорил о Тёмных Силах, которые, по моему мнению, погубили Алексея Петровича, то, конечно, не имел ввиду выплеснувшийся на нас в последние годы зубодробительный голливудский вздор. Всех этих ходячих мертвецов, вампиров, и прочих, якобы инфернальных, выродков. Которые, в союзе с инопланетными монстрами, сладким ужасом завораживают сердца детишек. Маленьких или больших — не суть. И в этой связи, Михаил Андреевич верно подметил опасность распространения подобного мировосприятия — ну, когда размываются все границы между реальностью и фантастикой — действительно: так, в конце концов, можно докатиться до сожжения ведьм и еретиков. Социальная, знаете ли, паранойя. Хотя… мне лично как-то не приходило в голову посмотреть под таким углом на эту дешёвую «мистику»… а следовало бы… ведь я по профессии — как раз! — социолог…

— Подумаешь, бином Ньютона, — расхожей фразой из «Мастера и Маргариты» на это признание Павла живо отреагировал Михаил. — Не знаю, как в их грёбаной Америке, а у нас в России — всегда! Реальность от фантастики не отделяли! Ну, может — на самом верху! Те, которые правят! Они же не дураки, понимают: чем больше задуривают нам головы разными сказочками — тем мыпокорнее! То, понимаешь ли, «светлое завтра», то «ещё более светлое позавчера»! А что «сегодня» всю дорогу торчим в говне — так это «ради величия России»! Ну, чтобы и впредь господам-товарищам вольготнее сиделось на нашей шее! Слаще пилось нашу кровушку! Нет, чтобы тысячу лет страной правили вампиры — Голливуд отдыхает! Такая фантастика там не снилась самому сумасшедшему режиссёру!

Скрадывающая все логические неувязки образность Мишкиного языка разбудила в астрологе дух противоречия, и он попробовал внести некоторую ясность в социологические изыскания художника.

— Михаил, ты, по-моему, немножечко не попал в жилу. Нет, что Россией всю дорогу правят вампиры — не спорю. Но ведь — не только Россией. Ведь всякая власть в той или иной степени сосёт соки из управляемой ею страны. Ведь жить за чужой счёт — это же в природе человека. И ничего, стало быть удивительного, что те, которые наверху…

— Нет, Лев, постой! — перебил не на шутку разошедшийся художник. — Сам говоришь — «в той или иной степени»! А у нас…

Однако ни астролог, ни социолог так и не узнали того, что собирался сказать Михаил — из соседнего зала вдруг раздался пронзительный женский визг: — И-и-и!

И сразу же отчаянный басовитый вопль: — Горит, сука! Огнетушитель!

А через одно, два мгновения послышалась уже какофония выкриков, воплей, взвизгов: — Атас, бляди! Беги! И-и-и! Огнетушитель! Назад, падла! Пожар! А-а-аб твою мать! С дороги-и-и! Огнетушитель! Венечка-а! А-а-а! Пожарную! Ми-и-ишка!

Непонятно кем и зачем выкрикнутое имя «Мишка», вывело художника из поразившего и его, и Окаёмова столбняка — схватив за руку всё ещё находящегося в прострации Льва Ивановича, он бросился в соседний, взорвавшийся паническими воплями, зал.

Людей на вернисаже было сравнительно не много — вряд ли более двухсот человек — причём, их основная масса сосредоточилась именно в том помещении, где находились астролог с художником, и всё равно в широком дверном проёме из-за двух встречных потоков создалась страшная толкотня: одни, спасаясь, стремились покинуть опасное место — другие, наоборот, чтобы лично узнать в чём дело, протискивались в задымлённый зал.

Преодолев образовавшуюся воронку, Окаёмов, всё ещё влекомый за руку Михаилом, резко, будто споткнувшись, остановился: на противоположной торцевой стене исходил белыми струями дыма с пробивающимися то тут, то там язычками странного розовато-зеленоватого пламени большой, вытянутый по горизонтали прямоугольник — вероятно, картина.

Лев Иванович ещё не успел ничего понять, как, оглушительно заорав, — у-у, бляди! «Фантасмагория»! — Михаил бросился к гибнущему шедевру. Схватил с краю пылающее полотно, с воплем «… твою мать!» отдёрнул обожжённые руки, кинулся к окну, сорвал штору и, вернувшись к горящей картине, попытался сбить огонь — зеленоватые язычки заплясали гуще, сильнее повалил белый дым, у астролога запершило в носу и в горле, из глаз покатились слёзы.

Михаил, сообразив, что так он не тушит, а наоборот, раздувает пламя, намотал штору на руки и, опять ухватив за край, стал дёргать картину из стороны в сторону — намереваясь уронить на пол горящий холст. Мгновенно оценив этот замысел, Лев Иванович сдёрнул вторую штору и, захватив полотно с другого края, стал помогать художнику. Однако прочный синтетический шнур не поддавался, по счастью, разогнулись удерживающие картину гвозди — так и не увиденная Окаёмовым «Фантасмагория» оказалась прижатой к полу пылающей лицевой стороной. Увы — то ли мешала рама, то ли этому дьявольскому огню вообще не требовалось кислорода, но розовато-зеленоватые язычки заплясали, как ни в чём не бывало, по оборотной стороне картины. На глазах у астролога прожигаемое полотно стало обугливаться, Михаил, зверски ругаясь матом, опять попробовал пустить в ход бесполезную штору, и в этот критический момент появился Павел — с раздобытым где-то огнетушителем в руках. И — что самое удивительное! — исправным: густая струя пены накрыла не только уничтоженный, видимо, полностью шедевр Алексея Гневицкого, но и частично Мишку — комкающего в обожжённых руках жёлтую тряпку и от боли, обиды, злости тянущего на одной ноте классическое в безысходных ситуациях троесловие: суки, бляди, ублюдки…

Против огнетушителя адское пламя не устояло; подвывающий Мишка, выстрадав боль, затих; Окаёмов услышал другие звуки и голоса: скрип открываемых кем-то оконных створок, хлюпанье оседающей пены и, главное, возбуждённый говор множества вновь осмелевших посетителей выставки:

«Это же надо!», «чёрт!», «ни хрена себе!», «а Мишка — герой!», «конечно — поджог!», «что — на глазах у всех?!», «о…еть можно!», «да нет — пыхнула сама по себе! как в кино!», «висела, висела — и вдруг белый дым!», «Михаил, слышишь?», «нет — ни фига!», «водки, водки ему налейте!», «нет, правда!», «а где её суку взять?!», «где, где — в…!», «ух ты — бутылка!», «Миша, давай из горлышка!», «какие пожарные?!», «да вот же стакан!», «и этому — другу — тоже налейте!», «правда, приехали!», «эй, осторожней!», «где тут у вас м…ков горит?»

Последняя, произнесённая пренебрежительно-властным голосом, фраза вернула чувство реальности не только астрологу, но и художнику — поднявшись с колен и, как жёлтое знамя, держа в руке остатки многострадальной шторы, Михаил, явно напрашиваясь на ссору, вызывающе заговорил с приехавшими пожарниками:

— Уже, бля, сгорела! Пока вы х…плёты м…дохались где-то там!

Возглавлявшему пожарный расчёт молодому черноусому лейтенанту Мишкин ответ пришёлся в самую масть — осклабившись в белозубой улыбке, он мечтательно то ли спросил, то ли озвучил декларацию о намерениях:

— А в морду хочешь? Или тебя говнюка из брандспойта полить немножечко? Чтобы остыл зараза?

Подобно пришпоренному коню Михаил рванулся в драку, но Окаёмов с Павлом и Юрием удержали художника, — Миша, не связывайся, он же при исполнении, смотри — нарвёшься, — и далее в том же роде. В сильных руках товарищей Михаил быстро обмяк и без сопротивления позволил увести себя вниз, в оставшуюся у Союза Художников комнату на первом этаже.

Однако, уведя Плотникова подальше от греха, Лев Иванович поспешил вернуться на место случившегося пожара — в чём дело? Не могла же, действительно, картина загореться сама по себе? Так не бывает!

Те же самые вопросы Окаёмов, вернувшись, услышал из уст лейтенанта, который, всё более раздражаясь, задавал их свидетелям таинственного самовозгорания — то и дело указывая рукой на совершенно чёрный, местами полопавшийся холст.

Теплившаяся у Льва Ивановича надежда увидеть хотя бы кусочек Алексеевой «Фантасмагории», едва только он понял, что полотно теперь лежит уже вверх лицом, тут же оставила астролога: картина погибла полностью. До последнего квадратного миллиметра. Будто Алексей Гневицкий писал её не обычными масляными красками, а каким-то хитрым самовоспламеняющимся составом.

Тем временем явилась милиция, и капитан, представившись старшим оперуполномоченным Огарковым, удалил из пострадавшего помещения всех посетителей выставки — за исключением непосредственных свидетелей таинственного возгорания: кого надо, допросим, а сейчас, уважаемые граждане, не толпитесь в зале, не мешайте работать.

Пока, спохватившись, администрация не закрыла всю выставку, Окаёмов решил вернуться к портрету Ильи Благовестова, с которого, по уточнившим Мишкин рассказ словам Павла, начался совершенно особенный период в творчестве его погибшего друга.

Не искушённого в живописи зрителя в первую очередь привлекал образ историка, но, кроме сходства с находящимся в мастерской Алексея Гневицкого «Распятием», ничто не указывало на тождественность модели с каноническими изображениями Иисуса Христа — Лев Иванович это понял уже через две, три минуты после своего возвращения к портрету.

(Да, конечно, существовала знаменитая Туринская Плащаница: однако о запечатлевшемся на ней Лике Лев Иванович мог судить лишь по плохоньким — и, главное, являющимися в сущности негативами — репродукциям в популярных изданиях.)

А ещё через две, три минуты астролог также понял, что он совершенно не может сосредоточиться, что его возвращение к портрету историка — всего лишь неудачная попытка избавиться от охвативших его возбуждения и тревоги. Да даже и не тревоги, а, если честно, то непонятно: то ли благоговейного мистического ужаса, то ли элементарного животного страха — так не бывает! Сами по себе ни картины, ни рукописи не горят! Сколько бы зла или добра — сознательно или невольно — в них ни заложил творец!

По достигающим его сознания возбуждённым голосам окружающих Лев Иванович скоро сообразил: эти же чувства владеют сейчас всеми, собравшимися в главном зале, людьми — никто не говорил о живописи и графике Алексея Гневицкого вообще, а все толковали только о его самоуничтожившейся «Фантасмагории». И ничего другого, кроме того, что речи присутствующих сделались осмысленней и пространней, в сравнении с возгласами, прозвучавшими непосредственно на пожаре, Лев Иванович не услышал: споры велись в основном о том, поджёг? или — черт побери! — самовозгорание? Но в людном зале поджигателя обязательно бы заметили, что же до самовозгорания — это было бы откровенным чудом, чему сопротивлялось стихийно материалистическое мышление большинства собравшихся, включая очевидцев. Поэтому не только родилась, но и сразу возобладала компромиссная версия — эдакий неуклюжий гибрид: да, картина действительно загорелась сама по себе, но отнюдь не чудесным образом — ещё до открытия выставки, до того как залы заполнились посетителями, пробравшийся злоумышленник смазал её каким-нибудь огнетворным зельем. (К тому же, чрезвычайно пакостным зельем — воспламеняющемся на свету, но не сразу, а спустя какое-то время.)

И всё-таки…

…никакие здравые рассуждения о самовоспламеняющемся химическом реактиве не могли утешить астролога: никакая, к чертям, не химия! Нет, самое обыкновенное чудо! Не зря Павел упомянул некие, будто бы погубившие друга, Тёмные Силы!

Хотя… здесь явная неувязочка! Чтобы «дьявольскую», «богопротивную» «Фантасмагорию» взяли бы да уничтожили Тёмные Силы? Вздор! Бессмыслица! А впрочем… вдруг да картина друга настолько глубоко затронула тайную сущность Зла, что невольно разоблачила скрытые механизмы его воздействия? И эти Древние Силы — хотя бы из самосохранения! — вынуждены были вмешаться? Ведь для таящегося в заветных глубинах Зла нет ничего опаснее Света! Н-н-н-да… красивая версия, ничего не скажешь… но уж больно искусственная… чересчур сложная… зло, обыкновенно, намного проще… а сложным и завораживающим его представляют только его сторонники — вольные или не вольные, не суть… Какая всё-таки жалость, что он так и не увидел этой картины друга! И теперь — увы! — никогда уже не увидит! И ведь нашёлся гад?! Учинивший такую гнусность!

— Лев Иванович, ей Богу, не убивайтесь, — будто бы угадав мысли Окаёмова, заговорил подошедший Павел. — Эта несчастная «Фантасмагория»… да, в своём роде явление выдающееся… но всё же, поверьте, она не стоит вашей душевной скорби.

— Как это, не стоит?! — рассердившись на самозванного утешителя, с заметным раздражением ответил астролог. — Извините, Павел Савельевич, но, так рассуждая, мы действительно можем докатиться до средневековья! До костров из картин и книг! У Рэя Брэдбери — «451 градус по Фаренгейту» — помните? Ведь для того, чтобы начать сжигать картины и книги, вовсе необязательно объявлять крестовый поход против капитализма, коммунизма, фундаментализма, сионизма, католицизма или ещё чего-то! Нет! Достаточно закрыть глаза на «художества» втихую подкармливаемых властями различных молодёжно-маразматических объединений, всяких там «шагающих в ногу», «стоящих на голове», «национал-спасителей», «христиано-комсомольцев», «гитлер-большевиков» — и, пожалуйста! Через несколько лет по всей России запылают костры! На которых, как верно заметил Михаил, будут сжигать не только картины и книги, но и их авторов — этих, завербованных сатаной, распространителей лживой антиправославной идеологии! Этих, очерняющих светлое историческое прошлое России, еретиков, колдунов, масонов! Впрочем, Павел Савельевич, ведь вы же сами? Согласились с тем, что, когда размываются границы между реальностью и фантазиями, нельзя исключать возвращения самого мрачного средневековья?!

— Нельзя, Лев Иванович. Скажу вам более: даже у нас в Великореченске — под патронажем одного из высокопоставленных церковных деятелей… существуют, так сказать, «православные скинхеды»… ну, сами-то себя они называют «воинами архангела Михаила»…

— Так это вы, Павел Савельевич, их! — взвился, будто «жареным петухом» клюнутый в соответствующее место, астролог. — Имели ввиду, говоря нам о Тёмных Силах?!

— В какой-то степени — да. Но, Лев Иванович — в незначительной степени. Всё много сложнее. Знаете… как бы это вам объяснить понятнее… вы, извините, верующий?

— То есть, Павел Савельевич, вы имеете ввиду — православный?

— Не обязательно, Лев Иванович… Хотя, по моему убеждению, нельзя быть истинно верующим вне рамок религиозных традиций.

— А по-моему, Павел Савельевич, можно! Извините за резкость, — считая вопрос о вероисповедании глубоко интимным, Окаёмов, как правило, раздражался, когда малознакомые собеседники спрашивали его в лоб о принадлежности к церкви, — но я думаю, что чаще — наоборот! За религиозные обряды цепляются люди верующие не глубоко! Регулярные посещения храма, посты, молитвы им заслоняют истинного Бога!

— Ещё раз, Лев Иванович, извините меня за нескромный вопрос, но, по вашей горячности, я уже понял, что вы — верующий. Другое дело — как и в какого Бога… но — ещё и ещё простите! — я ведь спросил не из праздного любопытства. Мистический опыт — вот в чём суть! Ведь, согласитесь, его имеют очень немногие, а поскольку Бог познаётся только мистически, то отсюда и важность принадлежания к Церкви. В которой, худо-бедно, но он сохраняется вот уже две тысячи лет.

— Да, Павел Савельевич, будто бы сохраняется… Только одна закавыка: как отличить действительно мистический опыт от опыта, скажем, шизофреника? Который тоже явственно слышит «запредельные» голоса? Или — опыта эпилептика перед припадком? Когда — у Достоевского, помните? — больной в течение нескольких мгновений испытывает дикое неземное блаженство?

— Ох, Лев Иванович, если по-вашему — это же можно до бесконечности обсуждать, говорить и спорить. Действительно: каких-либо чётких критериев мистического опыта не существует — только сердце. Но это — опять же — дискуссионно. А я вовсе не хочу с вами спорить. Понимаете… говоря о Тёмных Силах, я имел ввиду Зло, которое не только в человеке… и не в дьяволе — как в персонификации злого начала… нет — в самом факте существования… причём — не только живых существ, но и вселенной вообще…

— Ни фига себе — экзистенциалистские выверты! Ну, и как, Павел Савельевич, с вашим любопытным софизмом, что Бог есть одновременно и Добро и Зло, вы свяжете действия убивших Алексея мерзавцев? Хотя… уравняв Бога и Природу… Творца и Творение… и тем самым поставив Его, так сказать, «по ту сторону добра и зла»… нет, у вас интереснее: соединив в Нём Добро и Зло… в сущности — очеловечив Бога… но ведь таким образом, Павел Савельевич, никаким Тёмным Силам, кроме таящегося в каждом из нас звериного начала, вы, согласитесь, не оставляете места?

— Логически — да. Почему, Лев Иванович, я и спросил, есть ли у вас мистический опыт.

— А у вас, Павел Савельевич, у самого? Но только такой — который вы без оговорок могли бы назвать мистическим? Стало быть, не сны, не галлюцинации и — не дай Бог! — не «голоса»?

— Н-н-да… При такой постановке вопроса вы, Лев Иванович, мне мало чего оставляете. И всё-таки, положа руку на сердце, я вам отвечу — есть. Один единственный раз, но — несомненно! Увы — несомненно, как вы понимаете, лишь для меня…

— В том-то, Павел Савельевич, и проблема. Беда — если хотите. Имеющий настоящий мистический опыт не может ни с кем им поделиться. Я, разумеется, не говорю о душевнобольных или шарлатанах — которые, по их словам, и с Богом, и с ангелами, и с сатаной «на ты»…

— Почему же, Лев Иванович — может… К сожалению, только с тем — кто сам обладает таким опытом… Хотя… Знаете что, Лев Иванович, вы в Великореченске надолго?

— На неделю ещё, наверное. Где-нибудь — до следующей субботы.

— В таком случае, Лев Иванович, вам обязательно надо познакомиться с Ильёй Давидовичем. Потому как, боюсь, что внятно я ничего не сумею объяснить вам относительно Тёмных Сил. Ведь, если на рациональном уровне — вы с лёгкостью опровергните все мои аргументы… А если я обращусь к своему мистическому опыту — попросту высмеете… Скажете: перегрелся на солнце, почудилось с перепоя или вообще, что я — параноик.

— А ваш Илья Давидович, — то ли спрашивая, то ли отвечая Окаёмов попеременно переводил взгляд с собеседника на портрет и обратно. — Он, Павел Савельевич, что же? Располагает не известными ни вам ни мне аргументами? Так сказать, в пользу интертерриториального существования Тёмных Сил — вне Бога, Дьявола и Человека? То есть, Добра и Зла в «чистом» виде — вынесенных за скобки мыслимой нами Вселенной? Или…

Перехватив переведённый на него взгляд астролога, Павел Савельевич продолжил начатую Окаёмовым фразу:

— …обладает таким мистическим опытом, которым в состоянии поделиться с вами? Несмотря на свой скептицизм, признайтесь, Лев Иванович, в глубине души вы надеетесь именно на это?

— Хотел бы надеяться. Очень хотел бы. Увы, Павел Савельевич… К сожалению, я твёрдо убеждён: мистический опыт не передаётся. Знаете, все сочинения такого рода — от ветхозаветных пророков и «Откровения» Иоанна Богослова до «Розы мира» Даниила Андреева — убеждают меня только в одном: у их авторов мистический опыт был. Причём, потрясший их до такой степени, что они смогли создать гениальные поэтические произведения. Постойте… ну да, конечно! Всякий истинный художник имеет тот или иной мистический опыт! Даже — если сам его таковым не считает! Предпочитая употреблять более нейтральные термины: «озарение», «вдохновение», «наитие» и т. п…. Но, Павел Савельевич… мы, кажется, с вами снова… рискуем по уши увязнуть в отвлечённых религиозно-философских мудрствованиях! А мне, признаться, хотелось бы конкретнее поговорить о вашем Илье Давидовиче? Вы действительно считаете, что он способен поделиться своим мистическим опытом? Причём — напрямую? А не так, — Окаёмов указал на висевший перед ними портрет, — как, например, Алексей Гневицкий? Или всякий другой настоящий художник? Да — намекая на существование иной реальности, но… лишь намекая! Или я вас неверно понял?

— Поняли, Лев Иванович, верно… Илья Давидович — он, действительно, способен… Но вот сможет ли своим опытом поделиться с вами — этого я не знаю… Однако, Лев Иванович, я ведь этого и не обещаю… нет… предполагать — да, предполагаю… но обещать… с моей стороны это было бы непростительным хвастовством… в лучшем случае — глупостью…

— Разумеется, Павел Савельевич, этого вы обещать не можете. Для того, чтобы давать такие обещания, надо быть либо мошенником, либо дураком, либо… Господом Богом! Вы мне лучше скажите вот что… только — со всей искренностью… вы — лично — совершенно уверены, что у Ильи Благовестова есть мистический опыт?

При этом прямом вопросе лицо собеседника Окаёмова приняло торжественное выражение, и он ответил с холодноватой, «официальной», серьёзностью:

— Да, Лев Иванович, у Ильи Давидовича такой опыт есть. И более вам скажу… только, пожалуйста, не смейтесь… я убеждён, что Илья Давидович способен творить чудеса.

— Что-о-о?!

С ироническим изумлением протянул астролог. Ему сразу же расхотелось продолжать разговор с господином Мальковым, но взгляд Окаёмова вновь возвратился к удивительному портрету — если оригинал в сравнении с образом одухотворён хотя бы на одну десятую, надо быть идиотом, чтобы не искать с ним знакомства! — и, прощаясь с заспешившим домой собеседником, Лев Иванович поблагодарил социолога:

— До свидания, Павел Савельевич. Буду чрезвычайно рад встретиться с Ильёй Давидовичем. Большое спасибо за ваше великодушное приглашение.


Заговорившись с новым знакомцем, Лев Иванович не заметил, что за прошедшие полчаса случились немаловажные перемены: оперуполномоченный, убедившись в незначительности материального ущерба и опечатав дверь, отправился восвояси — возбуждённые фантастической гибелью картины посетители выставки собрались у сдвинутых в длинный ряд столов с бутербродами, мандаринами и питьём: водкой, вином, шампанским. Юра Донцов шепнул Окаёмову, что вообще-то это «фуршет» для всех пришедших на вернисаж, а настоящий банкет для «избранных» намечается после — в комнате на первом этаже. Заодно художник информировал Льва Ивановича, что героически бросившийся на спасение «Фантасмагории» Михаил находится сейчас именно там, ибо, страшно переживая гибель картины, употребил уже «более чем» и не в состоянии подняться сюда на «фуршет».

Взяв очищенный мандарин и бумажный стакан с шампанским, Лев Иванович, намереваясь освежить впечатление, направился к поразившей его «Цыганке» — картины на месте не было. Что?! Новые происки «запредельных» сил? Оказалось — нет: просто Валентина, отойдя от шока, с помощью Ольги и кого-то из знакомых художников сразу же сняла Дьяволицу-Лилит и, от греха подальше, увезла домой.

9

Обморок-сон, поразивший Марию Сергеевну, был хоть и очень глубоким, однако непродолжительным: женщина очнулась менее чем через час после того как, спасаясь от страшной атаки Врага, её ум оборвал всякую связь с действительностью. И это «короткое замыкание» оказалось спасительным — Лукавому пришлось отложить до другого раза свои гнусные происки.

К тому же, пробудившись, Мария Сергеевна с радостью обнаружила: почти всё, коварно налганное Нечистым, она будто бы и не помнит — нет, не то что бы совсем забыла, а как бы переместила в глубины памяти: туда, где, почти не мучая, самые ядовитые гадости могут лежать годами. Пожалуй, единственное, чего женщине так и не удалось схоронить, это тревожные мысли о развратной великореченской Афродитке — небось, торжествует, подцепив её непутёвого Лёвушку?! Воображает — сучка — что насовсем?

Да, если от богопротивного сексуально-религиозного бреда женщине удалось избавиться, то посеянные Лукавым полновесные зёрна ревности неудержимо тронулись в рост: действительно! Чтобы, схоронив друга, Лев Иванович не запил по чёрному на несколько дней, такое можно представить только в одном случае — нашлась утешительница! В этом ужасном Великореченске на пути стареющего астролога встретилась молодая красивая стерва — напрочь лишённая каких бы то ни было нравственно-религиозных устоев! Одним словом — шлюха! Да, но Лёвушка?.. а что — Лёвушка! Конечно — растаял! Какой седобородый мужик устоит, если его поманит тридцатилетняя женщина? А ведь молодые нынче — вообще: ради денег пойдут на всё! Небось, проведала, что Лев Иванович своей дьявольской астрологией очень прилично зарабатывает — и вцепилась в него всеми своими отбеленными зубами?! (Тьфу! Тьфу! — чтобы они у неё почернели, раскрошились и выпали! Чтобы мерзавка знала, как зариться на чужих мужей!)

Конечно, пожелание очень далёкое от христианского смирения, но если проснулась ревность — смирению места нет. Такие высокие замыслы — плотскую связь с мужчиной преобразовать в духовный союз — и после нескольких лет мучительного труда, когда, казалось, желанное будет вот-вот достигнуто, извольте радоваться! Является Враг и одним небрежным жестом с лёгкостью разрушает всё, выстроенное (выстраданное!) Марией Сергеевной — живописуя её внутреннему взору дьяволицу-разлучницу. Всю — от кончиков волос до ногтей на мизинцах ног — сочащуюся бесовской похотью! Словом, вселенскую блудницу! Её маловера Лёвушку затягивающую в пучину немыслимого разврата! Нет! Невозможно! Для спасения мужа необходимы решительные меры! В Великореченск! Срочно! Не откладывая ни на минуту!

Мгновенно вспыхнувшее желание немедленно отправиться на «спасение» своего беспутного Льва оказалось настолько сильным, что Мария Сергеевна чуть было не ринулась на железнодорожный вокзал, однако вовремя спохватилась: куда, собственно, в Великореченск? Вернее — к кому? К Валентине? Спрашивается, с какой стати? Если бы на похороны — тогда понятно… а так, ни с того ни с сего… на третий или четвёртый день… а вот и я, здравствуй, Валя, где мой драгоценный Лёвушка? И, главное, где эта стерва-разлучница? Ни фига себе — «апрельские тезисы»!

Мчаться, бежать — стоять! Пасть на колени, молиться — к чёрту! На вокзал, на ближайший поезд — в Великореченск! Лёвушка, Валентина — стоп! А вдруг да — именно из-за Валентины? Вдруг да она и есть та самая дьяволица-разлучница? Ах — только что овдовевшая? Вздор! Всякий невоцерковлённый всегда горазд на любые мерзости! Хоть на свальный, хоть на содомский грех! О, Господи! И как только не истощилось Твоё терпение? Особенно — в наши дни? Когда развратничают — не скрываясь? Когда даже Церковь — прости меня, Господи! — за небольшую мзду не только разводит, но и повторно венчает грешников? Притом, что Христос заповедал яснее ясного — никаких разводов! Что соединено на небе, не может быть разделено на земле!

Вопреки здравому смыслу подумав о Валентине как о возможной разлучнице, Мария Сергеевна потеряла и те жалкие остатки душевного спокойствия, которые у неё до сих пор сохранялись: в Великореченск! Не откладывая ни на секунду! И что же? Действительно — к Валентине? К этой, как выяснилось, злодейке-разлучнице? Но почему, собственно, выяснилось? Господи, помоги! Открой мне — что делать? Как непутёвого, сластолюбивого Лёвушку вызволить из тенет похотливой великореченской паучихи? Которая его, несомненно, съест! Высосет, как из мухи, все соки и выбросит никому ненужную хрустящую шелуху — отвали, дескать, глупенький! Да! Спасать необходимо немедленно! Ведь все невоцерковлённые женщины — паучихи! А воцерковлённых-то — по нынешним временам! — много ли их осталось? Лично она, Мария — даже из прихожанок отца Никодима! — сколько могла бы насчитать таких? Пять-шесть — не больше! А скорее всего — и меньше! Ходят, понимаешь ли, причащаются, ставят свечки — а в глубине души? Особенно те, которые помоложе? Все сучки, все паучихи — только о мужиках и думают! Во-первых: как бы затащить в постель — а главное: пристроиться поудобнее и сосать, сосать…

…нет! Будь бы её воля, она бы таких — внешне воцерковлённых — в случаях прелюбодеяния… не убивала бы… нет, конечно… но, прежде чем простить этот смертный грех, нещадно секла плетьми! Прямо — в храме! На глазах у всех прихожан! До гола раздевала, раскладывала на амвоне — и секла бы до посинения! Чтобы эти бесстыжие твари каялись потом не притворно! На собственной шкуре почувствовав пагубность греха, плакали бы настоящими слезами!

(Вообще-то Мария Сергеевна не являлась настолько жестокосердной женщиной, чтобы получать удовольствие, созерцая свирепые бичевания грешниц, но если не существовало другого средства спасти их от адских мук?.. Если без бичеваний они не способны покаяться до такой степени, чтобы перестать зариться на чужих мужей?.. Перестать быть паучихами?)

Да, заикнись Мария Сергеевна отцу Никодиму о подобных мечтаниях — досталось бы ей по первое число! Ведь так думать о сёстрах во Христе — это же нужна дьявольская гордыня! Пожалуй, в оправдание женщины можно сказать только одно: человек не волен в своих мыслях, и если не пытается воплотить в действительность рождающиеся у него болезненные фантазии, то и судить его не за что. Опять-таки… ревность… уж коли она всерьёз прихватит — можно и не до такого домечтаться! А Мария Сергеевна — даже в мыслях — развратницам, соблазняющим её непутёвого Лёвушку, всё-таки не желала смерти. А что столь сурово подумала только о воцерковлённых — хотя если кто-то и собирается увести её Льва, то наверняка женщина считающаяся православной, в лучшем случае, номинально — это неизбежные издержки определённого образа мысли. В самом деле, на каком основании Мария Сергеевна могла бы представить, чтобы атеистку, язычницу — да даже и заурядную суеверную прихожанку — высекли плетьми на амвоне? Нет, этой чести, по её мнению, могла удостоиться только прелюбодейка, воображающая себя воцерковлённой по-настоящему. Стало быть, претендующая на духовное попечение отца Никодима… На его внимание и заботу…

…отца Никодима — конечно же! Если кто-то сейчас и может её вразумить — только он! Богом поставленный пасти своих неразумных духовных чад!

Мятущийся ум Марии Сергеевны, как утопающий за соломинку, схватился за эту, лучиком маяка в беспросветной ночи мелькнувшую мысль: не оценивая, не выбирая — сразу. Ибо ослеплённая ревностью женщина на данный момент не видела ничего лучшего, а принять какое-нибудь решение ей требовалось срочно. И даже разочарование от сегодняшнего разговора со священником — когда он посоветовал ей подумать до понедельника с окончательным решением о переходе в гимназию — не поколебало намерений Марии Сергеевны: пусть сердится, пусть выговаривает — она никак не может обойтись без совета своего духовного руководителя!


Никодим Афанасьевич, с помощью Зелёного Змия отразивший кошмарный натиск Врага, исправно страдал всю первую половину пятницы, таким образом расплачиваясь за небескорыстную помощь союзника: однако, общую слабость, сухость во рту и головную боль считая более чем приемлемой ценой за избавление от душевных терзаний, он нисколько не сожалел о вчерашней пьянке — напротив! Готов был благословить — сделавшийся на Руси народным — горький бальзам средневековых алхимиков: слава Богу! Ему не потребуется обращаться ни к отцу Питириму, ни к психиатру Илье Шершеневичу! Во всяком случае — в ближайшее время. Жуткое дьявольское искушение преодолено! А в сравнении со вчерашним ехидством Врага сегодняшнее похмелье — пустяк! Две таблетки аспирина, две стопки водки — и жизнь продолжается, не правда ли?

Соответственно, обращение Марии Сергеевны с радостной для неё вестью из Великореченска было оценено преимущественно не отцом Никодимом, а психиатром Извековым — хватит! Необходимо определиться! Вчера и позавчера, то произвольно смешивая, то разделяя две своих ипостаси, он из-за этой женщины за малым не угодил в лапы Врага! И сегодня повторять вчерашние ошибки — было бы даже не глупостью, а полным идиотизмом! Нет! Если проблемы Марии Сергеевны скорее психологического, чем религиозного свойства, то и отвечает ей пусть психиатр Извеков!

И когда около десяти вечера его духовная дочь позвонила снова и залепетала нечто невразумительное о своих фантазиях относительно похотливой великореченской Афродиты, то поначалу Никодим Афанасьевич рассердился и сделал ей строгий выговор, однако, вслушавшись и оценив душевное состояние женщины, на минуту задумался и принял неожиданное не только для неё, но даже и для себя решение:

— Вот что, Мария. Этот бред — ну, чтобы срочно поехать в Великореченск — оставь до завтра. А сейчас — давай прямо ко мне. Посидим, потолкуем — может, и додумаемся до чего-нибудь интересного… как говорится, две головы…

— К вам, отец, Никодим? — растерянно переспросила женщина. — Прямо сейчас?.. На ночь глядя?..

— Прямо сейчас, Мария. Знаю, что привыкла рано ложиться, ну да сегодня ничего не поделаешь — придётся потерпеть. Тем более, что в твоём состоянии… всё равно ведь уснёшь не скоро! Кстати, у меня и заночуешь. Так что захвати зубную щётку, ну и ещё чего… тебе это лучше знать… только, пожалуйста, не копайся. А то ведь вы женщины… ладно, Мария! Жду!

— А матушка Ольга?..

— Глупости! Раз пригласил — тебе, Мария, не о чем беспокоится! Пятнадцать минут на сборы, полчаса на дорогу — стало быть, без пяти одиннадцать! Смотри у меня — не опаздывай! Всё, Мария. До встречи. Жду.

Закончить приглашение в форме и тоном приказа подсказала отцу Никодиму его, вдруг необычайно обострившаяся, интуиция. И на этот раз подсказала верно: входной звонок Марии Сергеевны раздался в квартире Извековых ровно в 22 часа 55 минут.


Конечно, первым делом, несмотря на робкие попытки протеста, гостью усадили за стол, где, кроме чая с грибным пирогом, Никодим Афанасьевич буквально-таки заставил женщину выпить сто пятьдесят граммов молдавского коньяка — дескать, лекарство, так что, Мария, не смей отказываться. Затем, оставив матушку Ольгу убирать и стелить постель и отклонив предложение гостьи помочь хозяйке, священник отвёл женщину в кабинет и, устроив в удобном кресле, занял излюбленное место, повернувшись боком к письменному столу — лицом к Марии Сергеевне.

Умягчённая и выпитым коньяком, и неярким приятным светом настольной лампы женщина вдруг почувствовала: ей незачем торопиться в Великореченск. И более: никто в этом городе её Лёвушку всерьёз не соблазняет, а если какая-нибудь молоденькая шлюшка и затащила в постель стареющего мужика — Бог им простит. Во всяком случае, о своих мучительных подозрениях она не выскажет Льву Ивановичу ни словечка. Главное: великореченская эскапада мужа, даже если она имеет место, не грозит особенной бедой — Лев обязательно возвратится к ней.

Разумеется, Мария Сергеевна не смогла бы ответить, как и откуда взялась такая уверенность, но ей этого и не требовалось — поразившая подобно микроинсульту ревность исчезла почти так же мгновенно, как и явилась. И всего-то — от ста пятидесяти граммов хорошего коньяка?.. От тёплого света настольной лампы?.. От мягкого рокочущего баритона отца Никодима?.. Или?..

Почувствовавший благоприятный поворот в настроении духовной дочери, Никодим Афанасьевич не преминул этим воспользоваться:

— Ну вот, Мария, видишь, как иной раз всё оборачивается? Стоило выпить рюмку, другую, расслабиться, поговорить — и всё! То, что казалось ужасно сложным, в действительности — не стоит выеденного яйца. А то: в Великореченск, сейчас же, на поезде, этой ночью, из лап отвратительной паучихи спасать несчастного Льва — ишь? И ведь давно не девочка, а туда же… ох, уж эта мне ревность! Между прочим, мать, вот так, болезненно, она поражает лишь тех, в ком мало настоящей любви. Конечно, нам её всем, ох, как не достаёт… да гордыня, да желание править мужем… а скажи-ка ты мне, Мария… прежде мы этого вроде бы не касались… с тобой это впервые? Ты раньше никогда что ли не ревновала своего Льва?

— Конечно, ревновала, особенно смолоду… и даже — очень… только, отец Никодим, что какая-нибудь блядь — ой, простите! — может его увести совсем: нет! Никогда! И в мыслях такого не было! Он же меня любил… И любит…

Ностальгические нотки в голосе Марии Сергеевны выдавали её сомнения относительно последнего предположения, и Никодим Афанасьевич, который ещё вчера сам обратил внимание женщины на непостоянство земной любви, услышав их, почувствовал, что сейчас, вопреки всем трезвым соображениям, он должен найти утешительные слова.

— Любит, Мария, любит… твой Лев тебя очень любит… а что я вчера предупреждал — ну, будто бы может бросить — так это для пользы дела… чтобы ты, значит, была с ним поласковее… перестала стесняться своего женского естества… ведь это, Мария, не только для него, но и для тебя самой… понимаешь ли — совершенно необходимо…

— Отец Никодим, не только вы… — размягчённая коньяком и утешенная необычайно мягким сегодня голосом священника, решилась признаться женщина. Но если начало выговорилось у неё легко, то дальше произошла заминка: пересказать словами впечатанные прямо в мозг клеветнические наветы Врага оказалось очень непросто.

— А знаете… вы сейчас со мной разговариваете как священник?.. или — как психиатр?..

Уловив скрытую в этом вопросе тревогу, Никодим Афанасьевич на минуту задумался и понял, что сейчас будет лучше всего, снять это опасное противоречие.

— Знаешь, Мария — ни то, ни другое. Просто — как старший друг. Очень пожилой, многое повидавший, передумавший и перестрадавший мужчина. Который, Мария, в качестве священника был к тебе, пожалуй, излишне строг. Да и не только к тебе, наверное… Не уверен, что своим воинствующим грехоненавистничеством вам, мирянам, не принёс больше вреда, чем пользы… А уж как психиатр — вообще, ни к чёрту…

Да, вчерашнее нападение Врага оставило очень заметный след — двумя днями раньше скажи кто-нибудь Никодиму Афанасьевичу, что у него вдруг возникнет желание покаяться перед кем-то, кроме своего духовника отца Питирима, он бы, скорее всего, покрутил пальцем у виска: мол, что за несусветная чушь? Однако, стоило Нечистому своими ядовитыми когтями зацепить его всерьёз — и свойственная большинству пастырей самонадеянность разом прошла: всё не так просто. Догматы догматами, а, как отец Никодим убедился на личном кошмарном опыте, не только Бог, но и Его Противник в них не укладываются ни в малейшей степени. И, стало быть?.. во всяком случае, суровый урок подтолкнул священника к осторожному покаянию перед своей прихожанкой. К большому смущению женщины…

— Отец Никодим, простите! Это из-за меня! Мои бредовые исповеди… не сердитесь, пожалуйста! А что были со мной суровы — нет! Ничего подобного! Правильно! Со мной и не так ещё строго надо! А то Нечистый — совсем! Знаете…

В поисках нужных слов Мария Сергеевна на секунду опять запнулась, но, быстро преодолев нерешительность, смогла рассказать Никодиму Афанасьевичу о случившемся несколько часов назад немыслимом искушении — о подлых, клеветнических наветах Лукавого. Рассказав, виновато опустила глаза: мол, да, греховна, понимаю, допустила в сердце Врага, судите, отец Никодим, наказывайте, накладывайте самые строгие епитимьи, но, что было, то было — ради Бога простите мне этот грех.

«Коллективное помешательство?! Оба одинаковым образом сходим с ума? По некоему параноидально-истероидному сценарию? Или — религиозно-шизоидному? Слуховые галлюцинации, сверхценные идеи, мания преследования — классическая средневековая одержимость в современном, так сказать, исполнении? Ещё бы парочку эпилетоидных проявлений — пену у рта, конвульсии — и будьте любезны! Для изгнания бесов — в самый раз! И я, и Мария — оба «дозреем»! А если — глубже? Туда — куда слегка заглянул знаменитый венский безбожник? Правда, алкоголь помогает… пока помогает… однако Зелёный Змий — союзничек тот ещё!», — вот такое мельтешение тьмы в голове Никодима Афанасьевича сопровождало выслушиваемую священником исповедь женщины. Поэтому, когда Мария Сергеевна, закончив повествование, нервно — в ожидании суда — теребила в руке носовой платочек, отец Никодим долго собирался с мыслями, прежде чем смог с ней заговорить.

— Однако, Мария… Поназагадывала ты мне загадок… Нет, если бы я сегодня с тобой говорил как священник — чего бы проще! Разложил бы по полочкам все твои грехи, каждый, наложив соответствующую епитимью, отпустил — и?.. вот именно, что — «и»?.. религия — понимаешь — связь… и не только вероучительская или обрядовая, но и связь традиций, образа жизни, взглядов. — Никодим Афанасьевич говорил не столько для женщины, сколько — размышлял вслух. — И если она почему-либо оборвалась… а ведь и я, и ты, Мария, родились, выросли и духовно сформировались не просто в безбожном, а в откровенно дьявольском государстве… где большинство народа до сих пор ещё поклоняется забальзамированным мощам непримиримого богоборца. И думать, что вот так, крестившись — да даже и воцерковившись внешне! — можно без особенного труда восстановить оборванную на много десятилетий связь… нет, Мария! По-моему — утешительный самообман… которому поддалась не только ты, но и я грешный, да и, боюсь, в значительной степени — вся наша Церковь. Как же, «соборность» — соблазн мистического единства… нет, похоже, многие из нас, клириков, слишком поторопились со своим ортодоксальным грехоненавистничеством. Воображая, что если в годы гонений шла церковная служба, то хоть тонюсенькая, а сохранялась ниточка… при этом забыв, что богослужения совершались под жесточайшим надзором бесовской власти! И, стало быть, эта связь… тебя, Мария, если не ошибаюсь, окрестил отец Александр Мень? — словно бы очнувшись и резко переменив направление разговора, Никодим Афанасьевич обратился непосредственно к женщине.

— Да, отец Никодим. Лев мой был с ним знаком — не то что бы очень, но был — ну, и меня отвёз. Отец Александр тогда служил где-то в Подмосковье, надо было ехать на электричке, я ещё не хотела, говорила, что можно в Москве, поближе, но Лёвушка настоял…

— А после крещения? Ты к отцу Александру ездила? Причащалась у него, исповедовалась?

— Нет, отец Никодим. Я же тогда к вере — так… тянулась, конечно, да… но до воцерковления, ох, ещё сколько было… Да и отца Александра месяца через два или три убили — ну, после моего крещения. Лев тогда, помню, зверски напился — даже «скорую» пришлось вызывать. Да и вообще с тех пор… сплошные кощунства! Льва ведь хоть и крестили в детстве, но вряд ли его можно назвать не только воцерковлённым, а даже и христианином…

— А вот это, Мария, — брось! Кто каким является христианином — судить не тебе, голубушка! Хотя, конечно, моя вина… Сам, понимаешь ли, только-только слез с атеистического дерева — и в батюшки! Таких же, как сам — дремучих! — наставлять на стезю православия. Добился, так сказать, стопроцентной посещаемости — и возгордился, как гусь перед свиньёй! Ещё бы — ядро прихода! Ядро моего прихода! Обучил катехизису, раздал молитвенники, организовал кружок — и возгордился! Как же, мои духовные чада на виду, под присмотром… а ведь христианство гораздо глубже! Нет! Наша Церковь совершенно не оценила, кого она потеряла в лице отца Александра! А я — слепой поводырь слепых — тем более! Ни сразу после убийства, ни спустя долгое время: разумеется, по-человечески мне его было жалко — я ведь с отцом Александром тоже встречался — но чтобы понять, кого мы в нём потеряли… последние два года, возможно… начал что-то осознавать. Так вот, Мария, — я тебе сейчас скажу нечто еретическое, поэтому — между нами… не исключено, что твой Лев гораздо ближе к Богу, чем ты или я!

— Как это, отец Никодим?! — в страхе воскликнула женщина. — Ведь то же самое мне говорил Нечистый! Ну — когда искушал!

— Вот он тебя ещё, значит, чем… стервец, ай, стервец! Только, Мария, ты зря испугалась. Такова уж его природа… недаром — Лукавый! Ведь если бы он всё врал — ему бы верили только кретины. Нет, этот мерзавец говорит в основном правду. Только, понимаешь ли… чуть-чуть смещает акценты… немножечко передёргивает… что-то слегка скрывает, что-то, наоборот, выпячивает… ну, как всякий умный политик… «князь мира сего»… и вцелом — ложь! А если брать по отдельности — ничего удивительного, что, всё, сказанное им, правда… Самой-то тебе, Мария — мельком, на самой границе сознания — разве никогда это не приходило в голову? Ну, что, несмотря на занятие астрологией, несоблюдение постов, нерадение к церкви, кощунственные, по твоему мнению, слова, твой Лев всё-таки ближе к Богу, чем ты — со всем своим наружным смирением, послушанием, соблюдением всех правил церковной жизни?

Надумай отец Никодим специально смутить женщину, он не преуспел бы больше, чем задав ей этот, в русле их разговора возникший будто сам по себе вопрос. Ведь у Марии Сергеевны, действительно — на самой границе между лежащим во тьме и уже освещённым — изредка в голове мелькало, что её муж далеко не такой безбожник, каким он может казаться с точки зрения ортодоксального православия. И более: женщине иногда мерещилось, что неким немыслимым (кощунственным!) образом Лев ближе к Богу, нежели она — со всеми своими коленопреклонениями, молитвами и постами. И, значит, Нечистому, совсем недавно искушавшему её с такой невозможной силой, было за что ухватиться? О, Господи! До чего страшно бывает порой увидеть истинные глубины собственного «Я»! И как мучительно неудобно говорить об этих жутких глубинах не со священником или врачом, а с другом! Который не наставляет, не выговаривает, не прописывает лекарства, а просто — спрашивает и отвечает. На равных… О, Господи, до чего же трудно! Однако — надо…

— Да, отец Никодим, приходило… В точности так, как вы сказали: почти неосознанно, изредка, на какие-нибудь мгновения. Но, если честно… это казалось настолько глупым… да даже и не глупым… а вообще — невозможным… что я не брала себе в голову… мелькнёт — и нет! А не то бы я вам — конечно! Обязательно исповедалась бы в этом бесовском соблазне! Так вот оно что… — женщина на миг приумолкла от резкого поворота мысли, — вот на чём Враг подловил меня! Потому, что на исповедях я забывала об этих греховных соблазнах!

— Не тебя, Мария — меня. Ведь у тебя — вторично. Так сказать, я «навёл»…

Даже «слегка исповедавшись» перед своей прихожанкой и открыв ей кое-какие из своих ядовитых сомнений, Никодим Афанасьевич всё-таки не собирался быть с Марией Сергеевной откровенным полностью. Ибо, помимо прочего, это значило возложить на женщину тяжкое бремя судьи. Однако — любопытно, под чьим влиянием? — разговор пошёл по такому руслу, что, вопреки намерениям, Извекову не удалось удержаться в профессиональных границах. Ни как священнику, ни как психиатру.

— Я, Мария, чего уж… И не вчера или позавчера — ну, когда выслушивал твои исповеди, гипнотизировал, накладывал кощунственную епитимью и давал лекарские советы… Нет — раньше. Гораздо раньше. Можно сказать — с самого начала. Когда взял тебя под свою опеку — как духовную дочь. Конечно — не одну тебя… но на тебе моя слепота сказалась особенно отрицательно… ладно: об оборвавшейся связи — это мне в голову пришло позже… но, что новообращённую из атеисток воцерковлять надо бережнее — был обязан знать! Ведь я же пошёл в священники не мальчишкой из семинарии! Ведь я же принял это решение зрелым мужчиной — с двадцатилетним стажем врача-психиатра!

Это — в сущности, провокационное! — покаяние Никодима Афанасьевича болью отозвалось в душе Марии Сергеевны.

— Отец Никодим, так что же?! Значит, всё, в чём вы меня наставляли — неправильно? И всё, чему учит Церковь — тоже? В то время, как мой непутёвый Лёвушка — образец христианина?! Ну, если он — со всеми своими кощунствами! — ближе к Богу, чем я или даже вы?

— Что ты, Мария, Господь с тобой! Если ты поняла меня так — прости ради Бога! Воистину — старый дурак! Нет, мне нельзя было становиться ни психиатром, ни священником — не мои это призвания! Хочу, как лучше, а получается — хуже некуда! Я ведь всё это сказал тебе — чтобы успокоить относительно дьявольского соблазна! Ну, попытался разъяснить, что он — Клеветник! — искушает нас видимостью правды. А ты, оказывается, вот как меня поняла?.. нет, Мария! Всё — чему учит Церковь — правильно! Я ведь имел ввиду другое! Формы и методы! То, что человек сызмала воспитанный в религиозных традициях воспринимает как само собой разумеющееся — может ввести в соблазн новообращённого из атеистов! В том числе — в соблазн демонстративного грехоненавистничества. Подтолкнуть к такому «смирению», которое хуже всякой гордости. Ну, когда, проникаясь ощущением собственной греховности, новообращённый, вместо того, чтобы учиться прощать ближним их заблуждения и пороки, в глубине души впадает в страшный соблазн: дескать, уж если я, строго выполняющий все нормы и правила церковной жизни, насквозь греховен, то какие же невозможные грешники все, не воцерковлённые по-настоящему? Охотники и охотницы до чужих жён и мужей!

Если бы не выпитый Марией Сергеевной коньяк, то, слушая священника, она сейчас краснела бы от стыда — будто отец Никодим прочитал её тайные мысли о бичевании считающих себя воцерковлённым прелюбодеек и так вот, обиняком, укоряет в них! И всё-таки, несмотря на умягчающее действие алкоголя, женщина пребывала в большом смущении: если её грехоненавистнические, благочестивые размышления можно истолковать подобным образом… то, что же? Все её усилия приблизиться к Господу путём, указанным Святой Православной Церковью, напрасны? И её душа обречена погибели? Но отец Никодим… он-то куда смотрел?! Ведя её по кривой дороге? И если священник?.. Господи! Спаси Твою заблудившуюся рабу! Выведи её на истинную дорогу! Чтобы не спотыкалась впредь!

— Отец, Никодим — а как же? Ведь вы же сами меня учили, любя грешника, ненавидеть грех?

— Учил, Мария, учил… Поскольку сам проникся этой опасной идеей… Ведь это же, как бы тебе сказать, один из центральных моментов в отношении церкви к миру — любя грешника, ненавидеть грех… Согласись, постулат, прямо-таки завораживающий. В теории. А на практике — коварно замаскированная ловушка! Как отделить грех от грешника? Кому из людей это по силам? Нет, Мария — всё неизбывная наша гордыня! А Лукавый и рад стараться! Чуть переусердствуешь — тут же стервец улавливает! Знаешь, Мария…

Интуиция — или совесть? — подсказала Никодиму Афанасьевичу, что, разоткровенничавшись до такой степени, он уже не имеет права умалчивать об искушении, случившимся с ним самим. И священник, как во времена первых христиан, начисто отказался от клерикального высокомерия и по-настоящему исповедался своей прихожанке: чем, с одной стороны, увеличил её смятение, а с другой — помог женщине по-иному взглянуть на её проблемы.

— Как, отец Никодим — и вас?! Сатана осмеливается вводить в соблазн? Искушать, как простого мирянина? Вас — защищённого саном и благодатью?

— Ну, Мария, за почти две тысячи лет христианства сан ещё никого не защитил от самых гнусных бесовских соблазнов — скорее, напротив. Что же до благодати… да, она снизошла на первоапостолов — непосредственных учеников Христа. И Церковь считает, что от них, через рукоположение, передаётся всем последующим священникам. Но только, знаешь, не оспаривая этот, один из важнейших догматов нашего вероучения, позволю себе заметить, что при такой передаче каждый конкретный священнослужитель в обязательном порядке является только медиумом, то есть проводником Божественной Благодати, а вот её носителем — лишь в той мере, в которой способен вместить. И в этом отношении мы, клирики, ничем не отличаемся от всех, крещёных во Имя нашего Господа Иисуса Христа. И внешнее благочестие отнюдь не всегда свидетельствует о, так сказать, высоком уровне благодати. Часто — и, ох, как часто! — бывает прямо наоборот… А с другой стороны, человек, кажущийся нам страшно греховным…

— Так вот почему вы сказали о моём Льве, что он, возможно… но ведь, отец Никодим, и Нечистый — то же самое! И как это может быть: священник и сатана говорят одно и то же?! Или?..

— Ну да, Мария. Как ты догадалась — это возможно в двух случаях. Или Лукавый почему-либо не лжёт, соблазняя нас частным подобием истины, или — если он уже уловил священника! Сделал своим служителем. То есть — служителем не Света, но Тьмы.

— Но ведь этого не может быть?! Или?..

— Во-первых, Мария — может. Церковь не любит распространяться о подобных случаях, но в действительности они ей очень даже известны. А во-вторых… для тебя, разумеется, в главных… в отступничестве ты меня заподозрила хоть и небезосновательно, но пока — напрасно. Подчёркиваю — пока… однако в дальнейшем… я ведь рассказал тебе, с какой невозможной силой Враг меня искушал вчера! Какими смущал софизмами! И что этот мерзавец придумает завтра… нет! Нам — что клирикам, что мирянам — воспитанным в духе разнузданного безбожия, к Богу следует приближаться с осторожностью, ох, какой! А не то — церковные правила и обряды усвоив сугубо внешне — из индифферентных язычников, агностиков и атеистов мы рискуем сделаться рьяными слугами сатаны! Нет! Оборванную на десятилетия связь, враз, к сожалению, не восстановишь! Хотя, конечно, соблазн велик… и это наше, казалось бы, самое благое желание — немедленно соединить оборванные концы — Враг в своих гнусных целях использует, ох, до чего же ловко…

— И я, отец Никодим, значит — тоже?! Своей непримиримостью к Лёвушкиным кощунствам, своим стремлением к чистоте и непорочности споспешествовала Нечистому?..

— Можно, Мария, сказать и так… Но это, мне кажется, только вершина айсберга… То же, до чего сумел докопаться психиатр Извеков (ну, до твоего желания командовать мужем), загипнотизировав тебя во вторник — его ватерлиния. А вот подводная часть… знаешь, Мария… то, в чём ты мне наконец-то удосужилась исповедаться… нет, не виню… ведь сама осознала только сегодня… после того, как этот мерзавец взял тебя в оборот… и ты поняла, каким опасным грехом является самой на себя наложенная епитимья… самовольно принятые на себя стеснения, ограничения, неудобства… и вот ведь какой ехидный нюанс: ты от всех этих психофизических экзекуций получала в общем-то удовольствие, а страдал, в конечном счёте, твой ни в чём не повинный Лев! Ну, и Нечистый — конечно! — виртуозно тебя подловил на этом. Но всё равно, Мария… то, что тебе открылось сегодня и в чём ты мне только что исповедалась, расположено если и ниже ватерлинии, то, думаю, совсем чуть-чуть. Истинные мотивы, по-моему, много глубже…

— Куда уже — глубже? Отец Никодим — ради Бога! Ведь сатана указал мне на такие отвратительные стороны собственного «Я» — дальше некуда!

— К сожалению — есть куда. Подозреваю, Мария, до всех твоих бездн не докопался и Сатана. Как, впрочем — и до моих. Однако не исключено, что уже завтра докопается-таки стервец… Так что — помаленечку, полегонечку — нам, знаешь, не худо было бы самим попробовать поглубже заглянуть в себя… и мне, и тебе, Мария.

— Отец Никодим, но — как? И вообще — зачем? Ведь там — в глубине-то! — наверно, такие жуткие мерзости…

— Именно, Мария, поэтому. Истоки нашего с тобой грехоненавистничества. Конечно — не только нашего. Ведь, казалось бы, для христианина превыше всего должна быть заповедь любви к ближнему — ведь это же главное из того, чему нас учил Христос. И в теории — да: все христианские Церкви согласны с этим. Однако на практике… Твой Лев — хотя и тебе, и мне это кажется кощунством — обвиняя официальное православие в лучшем случае в равнодушии к страданиям угнетённого верхами простого народа, во многом прав…

— Но ведь, отец Никодим, — совпадение слов священника с тем, что ей совсем недавно внушал Лукавый смущало всё более, и женщина возроптала, — тем же — точь-в-точь! — о чём вы сейчас говорите со мной, меня искушал Нечистый?! Ну, ладно: где-то, как вы сказал, Враг, по своему коварству — может сказать и правду! Но ведь мы с вами беседуем уже, наверное, около часа! И вы всё это время — в полном согласии с Нечистым?! Но ведь Лукавый не может говорить только правду? По своей мерзкой сущности — будучи Главным Клеветником!

— Разумеется, Мария, — не может. Но только… то, о чём я тебе говорю сейчас, впервые ты услышала разве от сатаны? А прежде? От своего мужа — ото Льва — ничего подобного разве не слышала?

— Конечно, отец Никодим, слыхала… Особенно — в первые два-три года после своего настоящего воцерковления, после знакомства с вами.

— Погоди, Мария! Ты, значит, что же, своё настоящее воцерковление отсчитываешь от времени знакомства со мной? Но ведь это случилось летом девяносто второго года. А крестилась ты значительно раньше. И, стало быть, получается, что от момента крещения вплоть до нашего знакомства ты не исповедовалась, не причащалась, не молилась, не посещала храма?.. или — не так?

— Нет, отец Никодим, не так. Первые полгода — действительно: исповедалась и причастилась только один раз — ну, как это полагается после крещения. Да и то, если честно, благодаря своему Льву. Он хоть после убийства отца Александра к Церкви сразу же охладел — и резко — но здесь настоял: сказал, что без первого причастия меня и крещёной-то толком нельзя считать. А вскоре — сама потянулась. Стала посещать воскресные службы, выучила молитвы, начала соблюдать посты — конечно, не слишком строго. Так что до вашего появления у нас, наверное, уже около года чувствовала себя прихожанкой — разумеется, не чересчур ревностной. И считать себя воцерковлённой по-настоящему…

— Мария, прости!

Этот безыскусный пересказ одного из важных моментов биографии Марии Сергеевны явился для священника той окончательной высотой, взойдя на которую, он смог заглянуть за край и увидеть бездну, разверзшуюся у самых ног. Да, уже ощущаемую, но до этого последнего шага вверх всё же ещё не видимую. Бездну, в которую, оступившись, он вот-вот мог ахнуть не только сам, но и потянуть за собой Марию Сергеевну. А также, возможно, и ещё кое-кого из своих особенно ревностных прихожанок.

И, ощутив это — одновременно и леденящее и обжигающее — дыхание Изначальной Тьмы, Никодим Афанасьевич, поддавшись мгновенному безотчётному порыву, сполз со стула и стал на колени перед оцепеневшей от изумления и испуга женщиной.

— …Чуть было не погубил тебя!

— Отец Никодим, вы — что?! Пожалуйста, ради Бога, встаньте! Ведь это не вы — а я! Должна ползать на коленях у ваших ног!

Растерянно воскликнула Мария Сергеевна. То порываясь подняться с кресла, чтобы помочь встать священнику, то, будто удерживаемая невидимой рукой, вновь опускаясь на сиденье.

— Ведь вы же, вы… нет, ради Бога… отец Никодим! Умоляю, встаньте!

— Значит, Мария, прощаешь? Меня — ослепшего от гордыни пастыря? Недостойного целовать следы от каблуков твоих туфелек?

— Отец Никодим — о чём вы?! Господи помоги — не понимаю! А вас — конечно! Если вам это надо, то я — разумеется! Встаньте — отец Никодим — прощаю!

Последняя фраза женщины прозвучала тем волшебным заклятием, которое, сняв чары, освободило священника — Никодим Афанасьевич поднялся с колен и, тяжело опустившись на стул, дрожащей рукой потянулся за сигаретой. Не спрашивая позволения у Марии Сергеевны, чиркнул спичкой, сделал несколько глубоких затяжек и, таким образом избавившись от последствий юродской выходки, смог заговорить с женщиной хотя и виноватым, но своим настоящим голосом:

— Чуешь, Мария, насколько силён Лукавый? Как он меня бросил к твоим ногам? Конечно, я должен был попросить у тебя прощения — но ведь не так же?! Не как изменивший муж у оскорблённой жены в дешёвенькой мелодраме? Или… юродивый у византийской императрицы…

— А за что, отец Никодим — прощения?

Спросила тоже вполне уже успокоившаяся Мария Сергеевна.

— А ты, Мария, разве не догадалась?

— Нет, отец Никодим — ни капельки. Сидели себе, разговаривали, и вдруг — бух на колени! Я, знаете, прямо-таки обомлела — какие уж тут догадки!

Никодим Афанасьевич, спохватившись задним числом, попросил у женщины разрешение курить и, получив его, чтобы собраться с мыслями, на минуту отвлёкся от темы. Вернее, ему казалось, что на минуту — в действительности же…

— Вот, Мария, никак не могу бросить. А ведь в своё время… ладно! чего уж! — сумел отказаться от морфия… Хотя, по правде, здесь нет моей заслуги… Как говорится, жизнь по башке ударила… Прости, Мария, но это настолько личное и больное… нет! Коли начал — должен договорить… понимаешь — из-за Ириночки…

И Никодим Афанасьевич по собственной воле — впервые за восемнадцать лет! — рассказал постороннему человеку о самоубийстве дочери. Разумеется, на исповеди он открылся своему духовнику отцу Питириму, но это — другое дело.

— Отец Никодим, бедненький! — непроизвольно вырвалось у Марии Сергеевны. — У вас такая трагедия, а я тут ношусь со своим злосчастным абортом! Ведь я же своего ребёночка не выносила, не родила, не воспитала! Да и не было, в сущности, никакого ребёночка! Так… зародыш…

— Был, Мария. Церковь нас учит, что душа вселяется в человека с момента его зачатия. А медицински — вопрос очень спорный. Так что, Мария, и у тебя трагедия. А чья больше — судить нельзя. Всякая трагедия абсолютна. Вообще, если без Бога, без Воскресения, земная жизнь каждого человека — сплошная трагедия. С тех пор, как люди начали осознавать, что в конечном счёте каждый из них умрёт. Знаешь, Мария, мне только сейчас… вдруг пришло в голову… возможно, что осознание своей смертности — это и есть тот самый печально знаменитый первородный грех?

— Как же так, отец Никодим? Ведь в Библии ясно сказано…

— Для кого — ясно? Для современников этой Великой Книги? Для людей живших две с половиной, три тысячи лет назад? Ведь мы, Мария, уже не можем Библию понимать буквально. Как бы нам этого ни хотелось.

— Отец, Никодим — а Церковь? Ведь там же на этот счёт существуют, наверно, определённые правила и каноны? И вы — как священник…

— Существуют, Мария. Однако — не всё одинаково строго. Есть догматы совершенно непререкаемые, а есть то, что можно назвать церковной традицией. И здесь всё далеко уже не столь однозначно. Так что я, как священник, имею право на некоторое вольнодумство. — Пошутил Никодим Афанасьевич. — А что: первородный грех, это осознание своей смертности — правда, остроумная гипотеза? Как по-твоему, Мария?

— Ой, отец Никодим, для меня это такие дебри… Не знаю даже, что вам сказать…

— И правильно! Ишь, старый дурак — расфантазировался! На «метафизику», видите ли, потянуло! Когда нам с тобой требуется поговорить о вполне конкретном… Значит, Мария, так и не догадалась, почему я у тебя попросил прощения? Да ещё — таким образом?

Возвратился священник к своей экстравагантной — на грани юродства — выходке и продолжил, не дожидаясь ответа:

— Понимаешь, Мария, когда ты мне рассказала о начале своего приобщения к Церкви, до меня, недостойного пастыря, вдруг дошло: вот тогда-то, до знакомства со мной, ты и являлась воцерковлённой по-настоящему. А я — со своим ригоризмом, нетерпимостью, воинствующим (извращённым!) грехоненавистничеством — всё испортил.

— Почему, отец Никодим? Ведь только познакомившись с вами, я в полной мере стала осознавать свою греховность. А главное — всю гибельность малейшего потакания греху.

— Именно, Мария, — поэтому! В теории — да: Церковь нас учит нетерпимости к любому греху — требует, чтобы всякий, его совершивший, осознал и покаялся. Однако на практике… согрешить иной раз для души полезнее, чем воздержаться!

— Но, отец Никодим… вы же сами меня учили, что такое соглашательство с совестью ведёт прямиком в лапы Врага?

— Учил, конечно… как «теоретик»! И в целом — правильно… однако в жизни… хочешь, Мария, я тебе сейчас расскажу один случай из практики?

— Из вашей, отец Никодим?

— К сожалению — из моей. А почему к сожалению? — сам себя перебил священник, — потому, что в своё время не сделал из него должных выводов. Что мне теперь и аукнулось… Так вот. Вскоре после рукоположения меня определили в сельскую церковь — в ближнее Подмосковье в деревню Квасово. Вообще-то — это практически в городе, сразу за окружной дорогой, от конечной метро идти полчаса пешком. Да и то, если не торопиться. А поспешить — можно успеть за двадцать минут. И служил там отец Паисий — благообразный такой старичок, иссохший телом, белоснежно-седой, ну, из тех, о которых с умилением говорят: весь светится. Служил Бог знает сколько — с довоенной поры. Меня, вообще-то, в эту церквушку — Великомученицы Варвары — определили ему на смену, но отец Паисий, несмотря на телесную немощь, ещё около полугода служил вместе со мной. Так сказать — опекая. Что, по правде, меня жутко раздражало: во-первых, хотелось большей самостоятельности, но главное, он со своим прямо-таки анекдотическим всепрощенчеством казался мне совершенно несоответствующим духу времени. Тогда, в конце семидесятых — начале восьмидесятых, в определённых московских кругах сделалось модным объявлять себя православными. Ну и — соответственно — креститься, исповедоваться, причащаться. Конечно, меня, как священника, это должно было бы радовать — как же, после стольких десятилетий насильственного безбожия новое молодое поколение потянулось к Церкви — но… я же видел, что в основном это — дань моде! Что девять из десяти крестившихся таким образом и думать не думают о правилах и нормах церковной жизни! И уж — тем более! — не собираются ограничивать себя в плотских похотях. Ну и, естественно, был с ними строг. А вот отец Паисий — нет: каждому, пожелавшему у него исповедаться, радовался не знаю как! Прямо-таки сиял от радости! С лёгкостью, не накладывая никакой епитимьи, а в крайнем случае лишь мягко пожурив, отпускал им любые грехи. А уж чтобы злостного грешника не допустить к причастию — о таком, мне кажется, он не смел и подумать. Ну, примерно, как любвеобильная мама легонько шлёпает своего дерзко напроказившего дитятю — не столько наказывая, сколько лаская.

— А может, отец Никодим, и правильно?.. Так наказывать, чтобы проказник чувствовал, что, несмотря на всё озорство, его бесконечно любят?.. И, стало быть, никогда не причинят чересчур сильной боли? Всё равно — телесной или душевной…

— Может и правильно… однако, Мария… эту твою сентенцию вполне можно истолковать, как ропот на Бога! Ведь мы же знаем, сколько страдания в нашем мире! Безысходности, мук, тоски! А между тем, Церковь учит, что Бог — есть любовь…

— Простите, отец Никодим — и в мыслях такого не было! К слову пришлось — и всё. Когда вы заговорили об отце Паисии — как-то само собой вдруг ни с того ни с сего подумалось, что моего Лёвушку он бы, наверно, понял… не стал бы строго бранить за кощунственные речи… и непременно допустил бы его к причастию… такого, как есть — нераскаявшегося…

— Отец Паисий — не стал бы, точно. Погоди-ка, Мария… любопытная, знаешь, мысль… отец Питирим, мой духовник, услышав твоего Льва, поганой метлой погнал бы его из храма. Отец Александр Мень, к которому Лев так тянулся, сумел бы его переубедить. И с чистой совестью причастил бы искренне раскаявшегося грешника. А вот отец Паисий… с кротостью выслушал бы любые кощунства и, не укоряя и уж тем более не пытаясь переубедить, простил бы и причастил… Так вот, Мария, в этой связи… Церкви, понимаешь, — для её полноты — необходимы все три подхода. Которые символизируют эти священники. Отец Питирим — воля; отец Александр — ум; отец Паисий — любовь. Нет, я не хочу сказать, что отец Питирим недостаточно умён, а отец Александр имел мало любви — ни в коем случае! Я всего лишь выделил по одной, на мой взгляд, самой характерной их особенности… понимаешь — о чём я?

— Да, отец Никодим. Вы хотите сказать, что если на моего Лёвушку посмотреть не с какой-то одной точки зрения — с моей, например, или с вашей — а сразу со многих, то он не такой уж и великий грешник? А как же — Церковь?.. Ведь вы же сами меня учили…

— Учил, Мария, учил… букве учил, Мария! Совершенно не ощущая духа! Разве что, последние два, три года… Нет! Погоди! Сначала дорасскажу… Так вот: после общей исповеди подходит ко мне одна. Говорит, что отец Паисий две недели назад окрестил её на дому. А тогда это, знаешь, было довольно распространено — иные в церкви побаивались. И многие священники, потакая этой греховной слабости, шли им навстречу. Я, разумеется — нет: уж коли ты собрался стать христианином, то, будь добр, перетерпи мелкие неприятности. Ведь ничем серьёзным крещение в церкви в те годы не угрожало: в тюрьму не сажали, с работы, как правило, не увольняли — так: карьерные затруднения. Особенно — если карьера шла по комсомольско-партийной линии. Ну и, соответственно, ко всем крестившимся на дому был настроен — как бы это помягче? — не чересчур дружелюбно. А тут… Девица, верней, молодая женщина — лет двадцати пяти… И знаешь, Мария, формально не придерёшься: в юбке значительно ниже колен, в косынке, в кофточке хоть и на грани — ну, из-за выреза — но грань приличия всё же не переходящей. А в вырезе, представляешь, чуть ниже яремной ямки — золотой крестик?! Теперь-то это у многих, ну, чтобы хвастаться своим «православием», а тогда — в диковинку… Нет, я не такой уж и ханжа и встреть на улице подобно одетую девицу, не обратил бы внимания. Смутил бы, разве что, выставленный наподобие языческого амулета крестик. Однако в храме… пронзительно-фиолетовая юбка, ядовито-оранжевая кофточка, почти не прикрывающая волосы, полупрозрачная лимонного цвета косынка. Разумеется, более всего раздражала юбка — демонстративно выставленный крестик я вообще выношу за скобки. Сверху, так, что весьма немалая попа этой девицы приобретала более чем выдающееся значение — в обтяжку. Ниже, примерно от середины бёдер, слегка расклёшенная, а от колен — эдаким колоколом. Ну, в общем — в виде перевёрнутого цветка. Нет, на улице — оно бы выглядело вполне уместно: не просто вульгарно, а по-своему даже и красиво. И если тебе, голубушка, нравится, чтобы на тебя оборачивались все встречные мужчины — твоё, дорогуша, дело. Но в храме… знаешь, Мария, как увидел эту, с позволения сказать, прихожанку, первым делом мне до смерти захотелось взять ремень, сложить его вдвое и по её выпяченному заду садануть изо всей силы — заверещала дабы бесстыдница. Потому как я сразу понял: пронять эту фифочку словами — напрасный труд… н-н-да… Всё-то нам хочется, побыстрей да поэффективней… вот таким образом Враг и провоцирует нас на насилие…

На этом немудрёном замечании Никодим Афанасьевич на несколько минут прервался, сходил на кухню за чаем, разлил по чашкам ароматный китайский напиток, предложил Марии Сергеевне варенье, бисквиты, мёд и, закурив за сегодняшний день уже седьмую сигарету, продолжил:

— А она эдак самоуверенно, как ни в чём ни бывало, начинает мне исповедоваться. Едва ли не похваляясь тем, что за последние две недели переспала с тремя малознакомыми мужиками. Один из которых — наверняка женатый. А у прочих, видите ли, она не поинтересовалась. Ей бы, конечно, за грех прелюбодеяния следовало сделать долгий и строгий выговор, но времени в обрез — надо служить литургию. Наложил я, значит, епитимью — выучить наизусть «Отче наш», «Богородице Дево» и «Верую» — и собираюсь уже накрывать её епитрахилью и читать разрешительную молитву, как она мне, понимаешь ли, мимоходом, будто о чём-то мало её волнующем: «А что я сегодня с утра выпила две чашечки кофе, это, наверно, грех небольшой? А то без кофе я вовсе не человек — ни за что бы не добралась до вашей церкви». — Меня прямо-таки — обухом по голове. Онемел на две-три секунды, едва-едва перевёл дух и спрашиваю: «А разве тебе отец Паисий не говорил, что перед причастием с двенадцати часов ночи не то что кофе, но и воды нельзя пить?!»

«Говорил, — отвечает и кокетливо скашивает свои бесстыжие глазёнки, — но я подумала, что это грех небольшой, и вы мне его отпустите. И надо же — чуть не забыла». — Тут уже я окончательно рассвирепел и едва не наорал на неё. Если бы не в храме — обязательно наорал бы. Но всё равно: голос у меня получился — аспид бы позавидовал! Сдавленный, сиплый — с железным скрежетом: «Да при чём здесь грех? Это же осквернение святыни! Тебе на причастии не хлеб с вином — тебе предлагают Плоть и Кровь Христовы! Да за такое кощунство тебя — вообще: надо бы с полгода не допускать к причастию! Однако, поскольку ты действительно не ведаешь, что творишь, приходи в следующее воскресенье. А сейчас — ступай. После Литургии и на десять шагов не смей приближаться я к Святой Чаше, а сразу же отправляйся домой и хорошенько покайся!»

Рассказывая Марии Сергеевне об этом, поразившем его в самом начале священнического поприща вопиющем факте, отец Никодим воодушевился до такой степени, что совершенно загипнотизировал женщину. И только, когда Никодим Афанасьевич сделал продолжительную паузу, чтобы налить по второй чашке чая, она робко спросила:

— Отец Никодим, но как такое возможно?.. Уж на что мой Лёвушка человек не церковный и в отношении обрядов и ритуалов настроенный более чем скептически, когда причащается — верней, причащался — с двенадцати ночи маялся, а не курил, ну, как полагается. А тут… Однако, отец Никодим, простите, но из вашего рассказа я пока ещё не поняла, чему вас мог научить отец Паисий? Нет, что он с необыкновенной лёгкостью отпускал прихожанам все их грехи — не стану скрывать, прельщает… Ещё бы! Кому не захочется! Но это ли — путь христианина? Который есть воин духа.

— Воин, говоришь, духа?.. Да, Мария, церковную риторику ты усвоила неплохо. Учителем я оказался вполне на уровне. К сожалению, куда лучшим, чем пастырь… Только вот… нет, погоди! Сначала закончу историю с той девицей… Отчитал её, значит, а она вдруг заплакала. Чего, признаться, я совершенно не ожидал — казалось, такую нельзя пронять никакими словами, а вот, подишь ты… Конечно, не допустить к причастию — сильное средство, но ведь только для искренне верующего. Коей, по моему разумению, эта фифочка никак не могла быть. А она, между тем, плачет, не унимается… Я, грешным делом, быстренько нашёл для себя объяснение, мол, заплакала она только потому, что вышло не по её — ну, как избалованный капризный ребёнок. Однако слёзы — есть слёзы: Церковь к ним всегда относилась с пиететом и умилением — нечего делать: как могу — утешаю. Дескать, очень хорошо, что ты заплакала, значит, раскаялась, это во благо, в следующее воскресенье причастишься с лёгким сердцем и чистой совестью. Разумеется, говорю уже не аспидским, а едва ли не ангельским голосом — по крайней мере, так мне самому казалось. Нет, плачет, ничего мне не отвечает, а времени уже нет, пора служить литургию — так её и оставил с мокрыми глазами и хлюпающим носиком. Хорошо хоть — плакала она потихоньку, так что служба прошла чин чином. После Литургии, когда почти уже всех причастили, гляжу: отец Паисий собирается и эту — уже не плачущую, уже с сияющими, как у праведницы, глазами. У меня первым делом явилась мысль, что она его обманула, скрыла свой невозможный грех. Ну, и шепчу ему на ухо: отец Паисий, а вы знаете, что она сегодня с утра выпила кофе?.. Вообще-то, это моё предостережение можно рассматривать как нарушение тайны исповеди, но равнодушно смотреть, как ближний, пусть даже несимпатичная мне девица, по собственному невежеству губит душу — нет, этого я допустить не мог… А отец Паисий, к моему изумлению, тоже шёпотом отвечает: да, отец Никодим, знаю. Ну, тут уже мне осталось только мысленно всплеснуть руками: если в пропасть собирается шагнуть не слепой, а зрячий — ему в силах помочь лишь один Господь.

— Но, отец Никодим… это же невозможно? Чтобы священник — будь он хоть четырежды «всепрощенец»! — допустил такое… такое кощунственное осквернение Святыни!

— Не совсем так, Мария. Когда умирающему дают последнее причастие — у него не спрашивают, постился ли он перед смертью. Ну, и для тяжело больных, которым необходимо строго по часам принимать лекарства, тоже делают исключения. Другой вопрос, насколько кофе можно считать лекарством, а эту, на вид исполненную животной силы, девицу больной… Естественно, я не собирался высказывать отцу Паисию ничего из этих сомнений, но он — сам. Разоблачаемся, значит, мы после службы в алтаре, и он эдак вскользь, будто о чём-то малозначительном вдруг говорит мне: да, отец Никодим, задали вы жару моей Виктории. Ну да, ничего — авось ей это пойдёт на пользу. Я ведь говорил ей, глупенькой, чтобы перед причастием исповедалась обязательно у меня, а она, значит, обратилась к вам. Правда, я немножечко задержался, а Вика, как малое дитя, минуточки потерпеть не может — вот и поторопилась. Вообще-то мне её доктор Николай Степанович сказал, что при её заболевании… а у неё, понимаете, что-то сложное… по словам Николая Степановича, однозначно не диагностируемое… какая-то истероидно-маниакальная психопатология… вызывающе-демонстративное поведение, осложнённое гиперсексуальной одержимостью… нет, погодите, «одержимость» — это уже из нашей области… Николай Степанович назвал это как-то по-другому. «Бредом», — автоматически говорю я и тут же спохватываюсь: прежде я не рассказывал отцу Паисию о своём психиатрическом прошлом, и не хотел бы, чтобы об этом прошлом он узнал при таких обстоятельствах. Да один демонстративно выставленный крестик Виктории, не говоря уже о прочих деталях её убранства, должен был навести меня на мысль, что у неё большие проблемы с психикой! Нет же! Увидел её глазами, зашоренными собственной клерикальной гордыней! Слава Богу, отец Паисий не придал значения моей оговорке и, получив подсказку, продолжил с радостью: вот, вот! Николай Степанович именно так и сказал — «бредом»! А я всё напутал… а ведь когда он рассказывал, мне казалось, будто я его понимаю… и надо же — откуда-то приплёл «одержимость»…

Признавшись в своём давнем конфузе, Никодим Афанасьевич посмотрел на часы — около часа ночи — и заговорщицки подмигнул Марии Сергеевне.

— Время-то, время — а? Ишь, как торопиться! А мы его малость — того? Подзадержим, Мария, — а? На сон грядущий — по рюмочке, по другой — не против?

Женщина, как это иногда случается с редко и мало пьющими людьми, на сей раз не стала противиться греху нетрезвости и с удовольствием приняла предложение отца Никодима.

Священник в два пузатых фужера плеснул граммов по пятьдесят коньяку, прозрачными ломтиками нарезал лимон и, согревая в руке тонкостенный сосуд, произнёс нечто вроде «покаянного тоста»:

— Ну, такую-то малость Господь не вменит во грех. А «от нервов», Мария, нам обоим пойдёт на пользу. И тебя, и меня Враг зацепил не слабо. Так что, Мария, твоё здоровье.

— И ваше, отец Никодим.

Эхом отозвалась женщина и, поднеся к губам край фужера, попробовала по примеру священника сделать маленький глоток, но, поперхнувшись, выпила всё.

— Лимончик, Мария, лимончик! — заметив неловкость Марии Сергеевны, небесполезным советом поспешил помочь отец Никодим.

— Ничего, что кислый, после коньяка — в самый раз!

Посоветовав, вспомнил — вероятно, по ассоциации — свою вчерашнюю пьянку и слегка смутился.

— Знаешь, Мария, вчера, когда я в союзе с Зелёным Змием ратоборствовал против Клеветника, привязался ко мне этот «лимончик» — спасу нет. До того времени, пока полностью не отключился, постоянно в башке вертелось: и лимончик, лимончик… н-н-да! Зелёный Змий — союзничек тот ещё… Ну его к бесу… И вообще, Мария, время позднее, а я тебе — всё никак. Не могу дорассказать историю с той девицей.

— А разве, отец Никодим, это — не всё? Я так поняла, что отец Паисий, зная о её болезни, не совершил большого греха, причастив осквернившуюся? Но и вы… откуда вам было знать, что она чокнутая? Ведь кофе — это же не лекарство? Тем более — жизненно необходимое?

— Выгораживаешь, Мария, да? Своего недостойного пастыря? Видишь ли… ты сейчас слишком сурова к отцу Паисию и, наоборот, чересчур снисходительна ко мне. Точь-в-точь, как я сам — четырнадцать лет назад. Нет, что отец Паисий не совершил вообще никакого греха, причастив Вику, это я понял сразу, узнав от него, что она лечится у психиатра. А вот себя — да: себя я тогда оправдал с удивительной лёгкостью! И ведь — представляешь! — чуть ли не обрадовался тому, что в своё время отказался от психиатрии: дескать, не моё дело. Правильно! Не моё! Но откуда я взял, что моё — быть священником? Проглядев у себя под носом отца Паисия? Не только не оценив, но и нисколечко не поняв его? Слушай, Мария, слушай!

Рассказав о болезни Виктории, он немножечко помедлил и эдак застенчиво — то ли делясь опытом, то ли ища совета — вдруг обращается ко мне: «Отец Никодим, вам Вика на исповеди, наверно, сказала, что за прошедшие две недели имела близость с тремя мужчинами?». Я, естественно, подтвердил. — «Так вот, я, знаете, не уверен, что это случилось в действительности… а точнее, напротив, почти уверен, что ничего подобного не имело места…» — Приехали, называется! Эротический бред в полной красе! — «Но и того, что за прошедшее время она вообще не вступала в интимные отношения, этого, как вы понимаете, я тоже утверждать не могу — представляете себе, положеньице?..» — Ещё бы! Из своей психиатрической практики я знал, что у подобных больных почти невозможно обличить бред от действительности — разве что в стационаре, где они под строгим контролем. Но для психиатра это не является принципиально важным, для него главное: сам факт наличия бреда. Есть бред — есть болезнь. Другое дело — священник. Представляешь, Мария, исповедуется тебе такая — и? В чём, собственно, она грешна? В любодеянии и прелюбодействе? — возможно… В греховном самооговоре? — тоже не исключается. Ведь подобные больные отнюдь не всегда полностью убеждены в своих фантазиях. Иногда — действительно: наговаривают на себя, чтобы привлечь внимание окружающих. В психиатрии — для диагностики — подобные оттенки имеют существенное значение. А в Церкви? Для исповедующего священника? До случая с Викой — представь, Мария! — я об этом совсем не задумывался. В чём грешник кается, за то и отчитывал, за то и накладывал епитимью — и, прочитав разрешительную молитву, то ему и отпускал. Интересовался только, не забыл ли он какие-нибудь из своих грехов. А что исповедующийся может на себя наговаривать — не приходило в голову! Психиатр — блин!

— Но ведь, отец Никодим, священник, мне кажется, и не должен вникать в такие оттенки? Ведь какая разница — мысленно или в действительности согрешил тот или иной человек? Ведь Христос нас учил…

— Умница, Мария! Хорошо усвоила Святое Писание. Но только подумай… грех самооговора… ты о нём много слышала? Или читала?

— Ну, в такой форме, как вы представили, нет. Только от вас. На исповедях, когда вы спрашиваете, не наговорила ли я на себя чего-нибудь ложного. Но ведь, отец Никодим, самооговор — это ложь… а о грехе лжи и сказано и написано более чем достаточно. И я, признаться, не вижу здесь никакой проблемы…

— Так-то оно так, Мария, но когда священник у исповедующегося спрашивает, не солгал ли он, то в первую очередь имеет ввиду грех против ближних — то есть, не причинил ли он им вреда своей ложью… Вообще-то, Мария, в отличие от тебя, я вижу, что здесь много спорного и неясного, но… не нам с тобой решать эти запутанные проблемы! Пусть богословы трудятся! Знай только, что спрашивать у исповедующегося, не наговорил ли он на себя чего-нибудь ложного — это я позаимствовал у отца Паисия. К сожалению — одно только это…

— А вы что, отец Никодим, так у него и спросили? Ну — какие грехи он отпустил Виктории? А тайна исповеди?

— Понимаешь, Мария, если строго, то — да. Мы с отцом Паисием оба её нарушили. Сначала — я; после — он. Но… не мог же я допустить, чтобы любительница кофе, по своему дремучему невежеству, осквернила Святое Причастие?! А отец Паисий… он ведь обратился в форме вопроса. Зная, что до него Виктория исповедалась мне. Так что в этом случае говорить о нарушении тайны исповеди… ну, а когда я спросил, каким образом он разрешил сию казусную проблему — это уже, так сказать, обмен опытом. А если без шуток — ответ отца Паисия явился для меня почти Откровением. Я, говорит — уже очень давно. Когда, подобно Виктории, женщина мне начинает хвастаться многими любовниками, в первую очередь спрашиваю, а не наговариваешь ли ты на себя, голубушка? После войны это, знаете, было очень распространено. Когда на всю деревню — два-три увечных мужчины. И многие десятки молодых женщин — без любви, без ласки. Вот и фантазировали, вот и мечтали. Причём, в отличие от Вики, вряд ли они являлись душевнобольными. Хотя этот самый эротический бред в их исповедях присутствовал в полной мере. Которого, в своей массе, они ужасно стеснялись. Но всё равно, стыдясь и краснея, оговаривал себя. Тогда-то я, стало быть, и понял, что грех самооговора, не такая уж и большая редкость… Конечно, в наше время он распространён несравненно меньше, в основном — у женщин, имеющих психические проблемы, но всё равно… я знаете, на всякий случай всех «любодеек» разрешаю заодно и от греха самооговора… Прелесть, Мария, не правда ли?!

— Не знаю, отец Никодим… по-моему, здесь что-то не так… Как можно отпускать грех, если человек в нём не покаялся? Да что — не покаялся, даже и не назвал его? Это ведь не общая исповедь, когда священник грехи перечисляет списком, а каждый мысленно выбирает свои «любимые»? Вы, например, сами… даже переняв опыт отца Паисия… вы же всё равно спрашиваете, не наговорила ли я на себя чего-нибудь ложного. А он?.. так, за здорово живёшь: отпускаются, дескать, рабе Божьей разом все её прегрешения… и те, в которых она покаялась, и те, о которых забыла… по-моему, отец Никодим, если это и «прелесть», то явно — бесовская!

— Бодаешься, да, Мария?! Хочешь учить своего духовника? Ишь, коньячок-то — как он тебя раздухарил! Смелой-то какой сделал — а? Кто бы мог подумать! И правильно! Так и надо! Держаться своих убеждений! Только… одна закавыка… я, понимаешь ли, примерно так же, как ты сейчас, отнёсся в своё время к всепрощенчеству отца Паисия — и что же? Его — уверен! — Нечистый не искушал. Ладно, прости, Мария, меня, кажется, тоже — коньячок не обошёл вниманием… как говорится, на старые дрожжи. Стало быть, давай, по последней — и баиньки… на боковую, то есть… а об отце Паисии… понимаешь, последние два года я вспоминаю о нём всё чаще… и всё больше жалею, что в своё время не рассказал ему об Ириночке… ибо отец Питирим — он что? Сам, говорит, знаешь, каким непростительным грехом является самоубийство — уповай, единственно, на Милосердие Божие да молись, как умеешь. И её, и свой — отеческий, ибо не сумел воспитать по должному! — замаливая грехи. А церковь… ну, ты, Мария, не хуже меня знаешь, что Церковь за самоубийц не молится…

— А я, отец Никодим, буду! Даже — если вы запретите! За вашу Ириночку буду молиться и днём и ночью!

— Запрещать?.. Нет, Мария… Ни запретить, ни разрешить я тебе этого не могу. Молиться за самоубийцу… за человека самовольно отказавшегося от дарованной Богом жизни… скажу только одно: прежде, чем молиться за мою бедную девочку, хорошо, Мария, подумай… на трезвую голову. Иботакая молитва… она… ну, не то что бы на грани кощунства… но — всё-таки… А главное — может спровоцировать новое нападение Врага. Хотя… как мы с тобой убедились на собственном опыте… его нападение может спровоцировать всё что угодно! Особенно — слепое усердие. Поэтому, Мария, ни чего не скажу… даже благодарить не стану… пожалуй, единственное… если возьмёшься за этот подвиг — знай: моя молитва всегда с тобой!

Польщённая столь высокой оценкой её намерений и уже изрядно не трезвая женщина окончательно позабыла о дистанции, разделяющей в нашей Церкви пастыря и паству:

— Ой, отец Никодим, а какой вы оказывается добрый! И как много страдали! Ни за что бы не подумала! Ведь внешне — такой сдержанный, волевой, суровый! Знаете, как я вас боюсь?! И правильно! Женщине надо бояться! А то своего Лёвушку — ни капельки! Да, если слишком его достану — огрызается. На шею себе не даёт садиться. Но чтобы сам… хоть бы когда ударил! Сорвал бы с меня дурацкую ночнушку! Растерзал бы её в клочки и выбросил! Может, и не была бы с ним эдакой «благочестивой» стервой? И моя тайная богопротивная епитимья не довела бы нас до грани развода? Нет! Ну что бы ему быть таким, как вы! Внутри — понимающим, добрым, а внешне: сдержанным, волевым, суровым! Особенно — волевым! Таким, отец Никодим, как вы! Ведь сила воли — это же сила духа!

— Погоди, погоди, Мария! Ишь, разбежалась! Сила воли, видите ли, — сила духа! Нет, Мария! Хотя действительно: большинство из нас, в том числе и я грешный, часто ставим между ними знак равенства. Ведь, в отличие от воли, дух внешне проявляется мало — виден не в трудах, действиях и поступках, а в их конечном результате. А мы, как правило, заворожены бываем именно действием: чем оно грандиознее, тем радостнее и громче готовы рукоплескать: ах, какая железная воля! Забывая, чего она стоит ближним! Нет, воля — это сугубо здешнее, земное, если хочешь: звериное! По крайней мере — в своих истоках. Ведь что, в сущности, значит: «проявить волю»? Всего лишь — реализовать желание во что бы то ни стало достичь своей цели! Обыкновенно — не считаясь со средствами. И второе… что, Мария, непосредственно касается нас с тобой: готовность к лишениям, страданиям, отказу от удовольствий. Церковь такую готовность традиционно связывает с духовностью… хотя… нет, дабы не погрязнуть в ересях, не стану углубляться! Только замечу: и в этом случае надо оценивать по плодам… чего, например, помногу молясь, подолгу постясь и строго воздерживаясь — кроме страшно греховного ощущения собственной исключительности — мы с тобой приобрели в этой жизни?

— Но ведь, отец Никодим, и Христос, и Церковь учат не собирать себе сокровищ здесь, на земле — где их поедает ржа и похищает вор?

— Я не о том, Мария. Не о материальных ценностях, а именно — о духовных. Скажем тебе, Мария, — только не торопись отвечать, подумай — твоё «настоящее» воцерковление прибавило ЛЮБВИ?

— Не знаю… НАДЕЖДЫ — да, очень прибавило… «чаю воскресения мертвых и жизни будущего века» — это теперь для меня не просто обещание, это… смысл всего, что я здесь делаю… ну — на земле… а любви? Если спросить у Льва — он бы сказал, что, напротив, убавило… но ведь плотская любовь — она же… хотя… духовно я тоже — ближе к нему не стала… как ни надеялась… наоборот… из-за того, что он не воцерковлён, духовно мы очень отдалились…

— Вот, вот, Мария! «Из-за того, что он не воцерковлён», — о, неизбывное наше лукавство! Я люблю так — стыдясь, в темноте, в ночнушке — значит и ты люби только так! В противном случае — ты любишь неправильно. У тебя не любовь, а похоть! Словом — делай, как я! И это навязывание своей воли ты можешь считать духовностью? Прости, Мария! Это я уже не о тебе — о себе!

— Почему же, отец Никодим, и обо мне тоже… Нет, положа руку на сердце, любви у меня не прибавилось — точно… если — не наоборот… и что же?.. всё зря?.. зря-я-а-а!

Мария Сергеевна всхлипнула и разрыдалась. Правда, благодаря выпитому коньяку, не слишком горько — слезами, которые всегда наготове у большинства женщин: назовём их «дежурными» — да простят нам милые дамы!

Растерявшийся поначалу отец Никодим — а несмотря на полагающееся по должности холодноватое «слезолюбие», он так и не научился профессионально относиться к слезам — в плаче женщины не услышав истинного страдания, легко овладел собой и со смесью участия и едва заметной иронии стал утешать свою духовную дочь:

— Поплачь, Мария, поплачь. Коньяк со слезами — душе на пользу. Это я тебе говорю как доктор. А как священник… не впадай в грех уныния! Ах, любви у меня не прибавилось — и, значит, всё зря! Глупость, Мария — девчоночье самоедство! Ну, когда юная девушка часами вертится перед зеркалом, жутко злясь на действительные и мнимые недостатки. Особенно — мнимые. И нос-то у неё коротковат, и губы-то у неё толстоваты, и глаза-то у неё маловаты, а подбородок вообще — как у цирковой мартышки! Впрочем, из-за чего бесятся юные девушки — ты наверняка знаешь лучше меня. А вот из-за чего страдают девушки не совсем юные… и, может быть — не совсем даже девушки…

Натужные и малосмешные остроты священника, тем не менее, благотворно подействовали на женщину — Мария Сергеевна, улыбнувшись сквозь слёзы, попробовала ответить ему в тон:

— Не совсем старая, не совсем пьяная, не совсем девушка заглянула в зеркало и, увидев, что у неё мало любви, предалась безудержному отчаянию. И предавалась бы ему неизвестно сколько, если бы рядом не находился её мудрый наставник… который… впрочем, отец Никодим… а ведь это я — из-за вас! Ну — как в зеркало — заглянула в вас!

— Само собой, Мария — а как же иначе! Ведь ближний — единственное зеркало для души. Вот только смотреть в него, в отличие от отражающего стекла, мы, как правило, очень боимся. А если случайно и ловим душевные отражения, то тут же отнекиваемся: нет, это не я! Причём, в большинстве случаев — искренне. Не узнаём себя в том духовном уродце, который отразился на миг во взгляде, слове или поступке ближнего. Хотя… ладно, Мария! Эти психологические изыски — ну их в болото! Время позднее, а сия тема — неисчерпаема и необъятна…

— Отец, Никодим, минуточку! Но ведь вас можно понять и так… ну — как мой Лёвушка?! Будто и вы лично, и вся Церковь в целом, зациклившись на первородном грехе, навязываете своим прихожанам их искажённый духовный образ? С одной стороны: чувство неизбывной вины перед Богом, а с другой — иллюзию, будто разрешительная молитва священника покрывает любые грехи!

— «Иллюзию»? Однако, Мария! Если бы ты не цитировала сейчас своего Льва… а посему, не укоряя, спрошу только: а ты сейчас — вот в это мгновенье! — веришь, что исповедь священнику и его разрешительная молитва освобождают тебя от греха?

— Да, отец Никодим, верю, — не задумываясь ответила Мария Сергеевна, — разумеется, в том случае, если я искренне раскаялась…

— Вот, вот, Мария… чуешь, какой здесь каверзный камень преткновения? И для исповедующегося, и для исповедника? Как в действительности определить меру раскаяния? Ведь, несмотря на свой сан, священник такой же слабый и грешный человек, как и его паства… ладно, нам с тобой не след забираться в дебри богословия… Скажу только: хорошо, Мария, что на вопрос о вере ты ответила мне не задумываясь — значит, веришь не сомневаясь… ВЕРА, НАДЕЖДА — это, Мария, очень не мало! А ЛЮБОВЬ?.. без которой пространство духа бывает страшно искажено… и то, Мария, уже очень много, что ты смогла признать в себе её недостаток! Особенно — что воцерковление тебе не прибавило любви. Другое дело — не впасть из-за этого в грех уныния… «Ах, мало любви» — а Враг-то и рад стараться! Так и норовит вцепиться в уязвлённую сомнениями душу! Ведь все твои искушения — начиная со вторника и кончая сегодняшним — разве не на этом их выстроил Лукавый? С присущим ему коварством обвинив тебя в недостатке любви? Зацепившись за твой действительный грех, Мария, — за тайную богопротивную епитимью — мерзавец в твоих глазах смог его раздуть до вселенских масштабов!

— Да, отец Никодим — наверное… и — скорее всего… а как же убийство не рожденного ребёнка? Ведь с него — с этого страшного греха — всё и началось!

— Погоди, Мария… тебе, кажется, Нечистый дал ясно понять, что, лелея в душе этот, давным-давно тебе отпущенный грех, ты в отношении своего Льва постоянно совершаешь другой — грех нелюбви? И не обольщайся, что только плотской — дурацкая ночнушка, искусственная фригидность! — нет, сатанинский грех нелюбви к самому близкому для тебя человеку. Ибо, несмотря на всё твоё якобы снисходительно презрительное отношение к сексу как к чему-то низменному, стоило тебе всерьёз обеспокоиться, что Лев может уйти к другой женщине — возревновала-то, спасу нет! «В Великореченск, немедленно, выцарапывать глаза мерзкой, бесстыжей твари», — ишь! Прямо-таки «Леди Макбет Мценского уезда»!

— Но… отец Никодим… это же Враг! Внушил мне такую ревность! Ведь стоило поговорить с вами — и его чары рассеялись!

— Ага, Мария, и ты сразу стала безгрешной! Всю вину свалив на Лукавого! Ничего не скажешь — очень удобно! Нет… мне, пожалуй, следует ещё немного побыть в роли психоаналитика… только, Мария, хоть это и очень трудно… попробуй не врать себе… какой бы неприглядной тебе ни показалась правда… Решаясь на аборт, ты ведь не думала, что это убийство?

— Нет, отец Никодим, не думала. Я ведь тогда не только от церкви, но и от веры была ещё очень далека. А тут… комната в коммуналке, дадут ли квартиру — неясно, Лёвушка (каждую субботу и воскресенье) пьяный… а медицина, с одной стороны, пугает: мол, рожать от пьющего, большая вероятность родить урода, а с другой — «утешает»: до восьми недель зародыш ещё не человек… а тут, как на грех, у Лёвушки образовались отгулы, и он, кроме субботы и воскресенья, пьёт в понедельник, во вторник, в среду… вообще-то такие запои случались у него крайне редко… и надо же! одно к одному! Всё так совпало! Ну, я и решилась…

— Рожать, стало быть, не хотела…

Не столько спросил, сколько констатировал факт Никодим Афанасьевич. Однако женщине, растревоженной воспоминаниями, такая бесстрастность показалась едва ли не оскорбительной, и её ответная реплика прозвучала достаточно вызывающе. Впрочем, не следует забывать и о выпитом коньяке.

— Отец Никодим! Но ведь я это вам — на исповеди! Во всех подробностях! Рассказала давным-давно! И вы мне простили этот ужасный поступок! А сейчас? То говорите, чтобы я не лелеяла свой Бог знает когда совершённый грех, то тут же упрекаете в нежелании иметь ребёнка? Так простили вы меня, в конце концов — или нет?!

— Мария, Господь с тобой! Если ты поняла меня так — извини ради Бога! Какие упрёки и, главное, от кого?! От недостойного пастыря — от грешника несравнимо большего, чем ты! Нет, Мария, что ты сознательно не хотела иметь ребёнка, знаю — по твоему искреннему раскаянию, Бог тебе этот грех простил — я о другом… понимаешь, мне, как скверному психиатру, в голову только сейчас пришло, что и бессознательно ты его не хотела тоже. Независимо от внешних обстоятельств: сугубо материалистического образования, пьющего мужа, тесной жилплощади и прочих прелестей «развитого социализма».

— Так, значит, — немного подумав, Мария Сергеевна сделала вывод, вроде бы не вытекающий непосредственно из слов отца Никодима, — на Лёвушку мне не роптать, не ревновать, а всё, что через него посылает Господь, принимать со смирением — как искупление за мою стервозность? И тогда, может быть, Враг от меня отстанет?

— Уверен, Мария… Особенно — если сумеешь быть поласковее со своим Львом. И ещё… ни в коем случае не укоряй себя недостатком любви! А то, знаешь, Лукавый и за это очень даже способен уцепиться! Разумеется, молись, чтобы Бог увеличил в тебе этот дар, но не занимайся самоедством за его малость… что есть — то есть… вера, надежда — это же очень много! И потом… кто мы такие, чтобы с уверенностью судить себя?.. ведь твоё желание — помолиться за мою бедную девочку… вряд ли бы оно пришло без любви!

Вновь умилившись сама себе — скрытая похвала отца Никодима мёдом прошла по сердцу! — Мария Сергеевна вновь переменила направление разговора:

— А отец Паисий? Он, по-вашему, стал бы молиться за Ириночку?

— Он бы — конечно! Но главное, Мария, даже не это. Он — почему-то сейчас я в этом совершенно уверен — смог бы найти для меня слова утешения… нет, каким же я всё-таки был идиотом! Не оценил, не понял! Замкнулся в своей гордыне!

— Отец, Никодим, миленький, не убивайтесь, пожалуйста! Ведь Бог бесконечно Благ! И бесконечно нас любит! И обязательно простит вашу Ириночку!

— Спасибо, Мария! Мы с матушкой Ольгой так друг друга и утешаем — этими же словами! Но услышать их от тебя… огромное, Мария, спасибо! И знаешь… когда твой Лев возвратится в Москву… мне было бы очень не худо с ним встретиться… скажи ему, что я сейчас далеко не тот, каким был в девяносто втором году…

— Отец Никодим, но и Лёвушка — тоже… Если раньше его нападки на церковь шли в основном от ума, то теперь — от сердца. Боюсь, что моя стервозность его душевно ожесточила.

— Вот, вот, Мария — именно поэтому! Ведь, очень возможно, что главную роль в душевном ожесточении Льва Ивановича сыграла не столько твоя стервозность, сколько моя гордыня. Которая, если хочешь, способствовала развитию твоих далеко не лучших качеств… психиатр, блин! С таким рвением воцерковлять бывшую атеистку — это каким же следовало быть слепцом?! Нет! Лукавый, который не позволил мне в своё время разглядеть и оценить отца Паисия, уже тогда замыслил свою атаку! Которая чуть было не закончилась моим полным поражением… и, возможно, когда-нибудь так и закончится… если он нападёт ещё раз… нет! Не закончится! И более! Ни на меня, ни на тебя, Мария, Враг уже не посмеет напасть! Видишь ли… только — не пугайся того, что сейчас услышишь! Не подумай, что отец Никодим вдруг сошёл с ума! Понимаешь… сейчас мы с тобой совершили истинную Евхаристию!

— Как, отец Никодим?! Не в храме? Не освящённым вином? Такого не может быть!

— Может, Мария! Как во времена первых христиан! Сначала чистосердечная исповедь друг перед другом, а после — братская трапеза! Вечеря Господня! Ведь то, как Церковь причащает сейчас — это позднейшее! А изначально — «Где двое или трое во Имя Моё, там и Я посреди них»! Верь, Мария: эти наши с тобой бисквиты, коньяк, лимончик преосуществил Сам Христос! По нашему с тобой полному покаянию: а значит — во Имя Его!

— Но ведь, отец Никодим, то, что вы сейчас говорите — это, наверно, страшная ересь?

— Боюсь, с точки зрения современной церковной ортодоксии — да. Однако нам, бывшим безбожникам… разве ты, Мария, не чувствуешь, что с нами сейчас Христос?

10

Крайне возбуждённый и расстроенный случившейся на вернисаже гибелью картины друга, в конце непродолжительного «фуршета» Лев Иванович стал подумывать, а не улизнуть ли ему «по-английски», но, сообразив, что до Танечкиного возвращения из театра не менее двух часов, задержался и волей-неволей удостоился чести оказаться среди «избранных»: в уже знакомой ему комнате на первом этаже на организованном силами местной творческой интеллигенции банкете. Коих (творческих, то есть, сил) в сорока, примерно, метровой комнате собралось в общей сложности до пятидесяти человек — большей частью уже основательно поднабравшихся, хотя, не без исключений: замечались, преимущественно между дамами, особи практически трезвые. Однако Михаил, храпящий на задвинутом в угол диванчике, успешно сглаживал эту опасную дисгармонию. А впрочем, не такую уж и опасную: ибо через полчаса после начала застолья уверенно держалось на ногах с десяток, может быть, лиц женского пола, да трое-четверо — включая Юрия и самого Льва Ивановича — мужского.

Окаёмову, после загадочной гибели так и не увиденной им «Фантасмагории», в границах относительной трезвости удалось удержаться только благодаря мыслям о Танечка да, возможно, нелюбимому астрологом шампанскому. Вдохновлённый скорой встречей с артисткой, Лев Иванович меланхолически истязал свой вкус этим побочным продуктом великореченского — правда, конверсированного одним их первых в отрасли — завода по производству боевых отравляющих веществ, главной гордостью которого на новом для себя поприще деятельности являлась вполне приличная водка «Екатерина Великая».

Общий застольный трёп вертелся, как и следовало ожидать, вокруг вспыхнувшей и сгоревшей на глазах у зрителей «Фантасмагории» — правда, параллельно с рассуждениями о загадочной гибели самого художника: рок? двойное злодейство? вмешательство высших сил? редкое стечение обстоятельств? — и прочее, столь же «многомудрое», сколь и гадательное. Разве что версии о возможной технической стороне диверсии дополнились новой: о дистанционном воспламеняющем устройстве — по аналогии с популярными в наши дни дистанционными взрывателями.

Узнавший от Павла Малькова о существовании в Великореченске молодёжной черносотенной организации «Воины Архангела Михаила» — надо же! можно подумать, в России успешно «возрождаются» лишь самые гнусные из существовавших когда-то мерзостей! — к предположениям, высказываемым сейчас, Лев Иванович относился со значительно меньшим скептицизмом, чем сразу же после пожара: фашиствующие подонки — это вам не гипотетический сумасшедший! Это реалии новой «постперестроечной» России. Издержки, если угодно, спешного построения очередной господствующей идеологии — эдакого казённо-патриотического псевдоправославия.

Размышляя о возможной причастности к гибели друга и уничтожению его картины хотя и мелких, но чрезвычайно опасных бесов новой генерации, Окаёмов не заметил пробуждения Михаила и обратил на него внимание только услышав перекрывший множественные застольные разговоры голос художника.

— Царство Небесное Лёхиной «Фантасмагории». Теперь мы её только там… ну, значит, в раю… после смерти сможем увидеть. А кто п…т, что из того, что было здесь, там ничего не надо — врёт! Конечно: ордена, звания, машины, шмотки — там по фигу. Никто о них ни хрена не вспомнит. Как сказал один древний деятель: всё суета сует и всяческая суета. Нет, погодите…

Михаил на мгновение потерял нить разговора и, чтобы отыскать её, вернулся к началу. С некоторыми, естественными для пьяного, вариациями.

— Ну, может быть, не в самом раю… в самом раю — не спорю… не исключено — что да! Из здешнего ничего не надо. Ну: новая земля, новое небо, новая плоть. Но только кто сказал, что после смерти мы сразу попадаем либо в рай, либо в ад? Ад, между прочим, вообще — гнусная утопия сумасшедших садистов! Но и в рай — тоже… что нам — по сути, грязным скотам — там делать? Нет, сначала надо очиститься. Выкарабкаться из грязи. Кому с самого низа, кому с середины, а самым «продвинутым» — из преддверия. Так вот: Лёхина «Фантасмагория» — как раз в этом преддверии. Где всё настоящее. Лучшие картины, стихи, музыка. Некоторые — всем известные, а большинство, думаю, виденные и слышанные мало кем. Или вообще — никем. Если, значит, мы сволочи помешали художникам их создать на нашей блядской земле. Пулей, голодом, непризнанием — один чёрт! И таких, мне кажется, большинство. Ведь мы, гады, мало кому из гениев позволяем реализоваться здесь. Вот ты, Юрка, и ты, Володька…

Прежде, чем перейти на личности, Михаил взял небольшой тайм-аут, для принятия очередной дозы «Екатерины Великой».

— …с вашими грёбаными «Радугой» и «Дорогой»… позадирали, понимаешь, носы: как же — «отцы-основатели»! А у самих яйца глиняные.

Сидящий напротив Окаёмова Юрий брезгливо поморщился, но промолчал — вероятно, давно привыкший к временами оскорбительной бесцеремонности Мишки — а вот похожий на поэта Максимилиана Волошина Владимир чуть не полез в драку, но был остановлен соседями по столу: дескать, не гоже воспринимать всерьёз Мишкины пьяные выходки. Балаболка, мол — всем известно. И Владимир, вместо того, чтобы на кулаках доказывать Мишке его неправоту, потянулся к бутылке с конверсионным шедевром. Плотников же, искренне не заметивший вызванного его выступлением недовольства, продолжил как ни в чём ни бывало:

— А у Лёхи, между прочим, в отличие от всех нас, яйца были из чистого золота. Но только мы говнюки не хотели этого замечать. Похлопывали, понимаешь ли, снисходительно по плечу… кого?! Художника, рядом с которым мы все — пигмеи! И я — туда же! Нет — после портрета историка, «Цыганочки», «Фантасмагории» — конечно! Глаза открылись! А прежде? Кроме того, что он живописец от Бога и рисовальщик, каких поискать — ни хрена, бля, не видел! Но я-то хоть это видел — а вы? У тебя, Юрка, семь, у тебя, Володька десять работ в нашем музее — а у Лёхи? Одна — да и то в запаснике! А теперь вот и до «Фантасмагории» добрались — подлю-ю-ги-и…

Михаил всхлипнул и, тыльной стороной ладони размазав слёзы, рухнул на стул. Запил водкой расстроившие его самого гневные выпады и, успокоившись, перешёл на примирительный тон:

— Ты, Юрка, и ты, Володька, меня дурака простите — это я для примера. Ну — какие мы все слепые. Ведь знаю же: вы не из зависти, а просто — не замечали. Ну, портрет этого нашего сектанта оставим в стороне — его до этой выставки мало кто видел. «Фантасмагорию» — тоже: она здесь прямо из Лёхиной мастерской. Но — «Цыганочку»?! Она же, Юрка почти месяц висела на вашей апрельской выставке! И кроме грязной заметки в «Рабочем молоте» — где её обозвали бесовским соблазном свихнувшегося извращенца — ничегошеньки! Да что — пресса! Кто пожирней заплатит — тому жопу и лижут! А может — и припугнули… эти наши — фашиствующие во Христе… чёрт! Только сейчас дошло! А мне ещё Павел… там наверху — до пожара… Лев, помнишь?!

Словно обожжённый невидимой плетью вдруг заорал художник.

— Как он нам с тобой заливал баки про Белую Энергию, Тайные Силы и Чёрную Луну?! И как я завёлся от этой бредятины?! Вместо того, чтобы слушать — чуть было не двинул ему по морде?! А ведь он — ну, кроме своих закедонов — выступал по делу! В церковь сейчас — действительно: из комсомола, из партии, из КГБ всякой мрази переползло навалом! И ничего удивительного, что некоторые из иерархов подкармливают всякую уголовную нечисть! Ведь им голубчикам, что Бог, что дьявол, что коммунизм, что капитализм, что Родина — пустые слова! Ведь для них главное — власть! Захватить её, удержать — и при ней кормиться! И уж что-что, а это они умеют! Идти по трупам к «высокой» цели! А я недоумок… нет! Точно! Лёху убили никакие не алкаши! Алкаши ни в жисть не сообразили бы забрать с собой киянку! А мы всё гадаем: кто? кто?.. дед-пыхто! Национал-христианствующие подонки — они родимые! Больше некому! И «Фантасмагорию» — тоже! Эти козлы сожгли! Скажи, Лев — ведь правда?!

Это Мишкино заявление вызвало бурную реакцию у всех собравшихся на банкете — с разных сторон послышались реплики: точно! скинхеды грёбаные! поколение «пепси»! которое с кровью! а на черта им было лезть в мастерскую? если бы на улице — да! а в мастерскую? да ведь они же — организованные! это власти лапшу нам вешают: мол, социально дезориентированная молодёжь — как же! ориентированная очень даже неплохо! ориентированная — кем? глупости! а если даже и так — Церковь-то здесь причём? ну, в целом-то не причём, конечно! однако — отдельные иерархи! ведь Мишка прав: за последние годы швали туда поналезло — жуть! наших «архангелов» взять хотя бы: в коже, в цепях, а чтобы ни с кем не перепутали — на шеях кресты такие, которыми запросто можно черепа проламывать! а Церковь? неужели она не хочет отмежеваться от этой мрази?! мальчики, девочки — о чём вы? ведь Церковь — это Христос! Светочка, деточка — протри очки! Христос у неё только в теории, а на практике… Андрюха, не возникай! Светланка в целом права, а что отдельные иерархи… вот именно!

Слушая эту разноголосицу, Окаёмов дивился совпадению своего и Мишкиного хода мыслей, впрочем — не чересчур: им обоим эту дорогу указал Павел Мальков, сообщив о заигрывании одного из местных церковных деятелей с фашиствующей молодёжью. Пожалуй, странно другое: ни Михаил, ни кто-либо ещё из присутствовавших на поминках — а ведь каких тогда только не перебиралось версий! — не высказал этой напрашивающейся мысли. Почему? Ведь из наперебой сыплющихся реплик сейчас выяснилось: недостойный альянс с подонками одного из великореченских священников — ни для кого не тайна?

Как бы то ни было, не высказанное на поминках, вовсю обсуждалось в настоящий момент: гипотезы сменялись гипотезами, Мишка подогревал страсти — словом, обычное застолье творческой (и к ней примкнувшей) интеллигенции.

Не спеша потягивая слабоалкогольную газировку и попутно гадая о наличии или отсутствии в ней перебродившего виноградного сока, — а что если это, именуемое «шампанским», творение великореченских «алхимиков» целиком состоит из строго засекреченных компонентов какой-нибудь весьма неполезной субстанции? — Лев Иванович принимал минимальное участие в общих разговорах, не желая привлекать к себе повышенного внимания. К сожалению, дойдя до соответствующей кондиции, многие захотели проконсультироваться у «настоящего» астролога — тем более, что поразительное предсказание Окаёмова относительно смерти друга сделалось широко известным. Первой не выдержала сидевшая рядом с Юрием чувственная, лет сорока, брюнетка, чем-то напомнившая астрологу госпожу Караваеву — правда, без самоуверенности Елены Викторовны. Которая если и поедала глазами Льва Ивановича, то с обожанием гимназистки. (Именно гимназистки, а не современной школьницы.) После энной стопки «Екатерины Великой» она наконец осмелилась обратиться к астрологу с прямым вопросом.

— Лев Иванович, простите, пожалуйста… понимаю — не надо… до этого банкета все так переволновались — ещё раз простите, но… у меня очень большие проблемы с дочерью…

Далее, по просьбе астролога назвав ему место и время рождения девочки, женщина замялась и, не без труда преодолев нерешительность, подняла вопрос об оплате: не слишком ли для неё будет дорого? Окаёмов подумал было о «стандартных» ста пятидесяти долларах за относительно несложную консультацию, но вовремя спохватился: какого чёрта?! совсем, жадина, оборзел?! с нищих великореченских художников и артистов собираешься драть как с богатых московских бездельниц?! кукиш с маслом тебе, а не доллары — даром, голубчик, даром!

Однако профессиональный статус обязывал, и, немного помявшись в свой черёд, Лев Иванович сказал женщине, что бутылка замечательной местной водки будет вполне достаточной оплатой. К огромному удовольствию просительницы: ибо, не имея возможности израсходовать хоть сколько-нибудь ощутимую сумму из своей жалкой зарплаты музейного работника, получить консультацию, что называется, за здорово живёшь ей тоже было неловко — слава Богу, «Екатерина Великая» выручила обоих.

Разговор с Анечкой окончательно устранил преграду женскому любопытству — вопросы посыпались наперебой. От «что ждёт Россию в этом году», до «не мог ли астролог предвидеть таинственное возгорание картины Алексея Гневицкого»? Не говоря уже об обычных: о совместимости знаков Зодиака, о том, что делать, если изменяет муж-Стрелец и правда ли, что все Рыбы пьяницы, Близнецы вруны, а Девы зануды?

Поначалу Окаёмов пытался отшучиваться, но подогретый алкоголем энтузиазм представительниц слабого пола вынудил его в конце концов сымпровизировать нечто вроде коротенькой лекции по астрологии, в которой Лев Иванович к разочарованию большинства слушательниц выразил свои сомнения относительно предсказательных возможностей этой древней науки, а по поводу всего остального попытался вложить в отуманенные псевдоастрологическим шарлатанством головки элементарную истину, что всерьёз говорить о чём-то можно только на основании индивидуального гороскопа. Всё прочее, в лучшем случае, развлечение на досуге, а в худшем — если авторы безответственных предсказаний делают их за деньги — надувательство чистой воды.

Правда, большинство слушательниц, как вскоре понял Лев Иванович, пришло к прямо противоположным выводам: астрология — конечно, в руках посвящённых — страшная сила; сам Окаёмов, без сомнения, является одним из магистров тайного ордена настоящих астрологов, а его разговоры о малой достоверности предсказаний — отчасти кокетство, но, разумеется, в большей степени оправданная осторожность жреца высокого ранга перед бесцеремонным (и следовательно — опасным!) любопытством профанов.

А догадался Лев Иванович, что он был превратно понят, из случившегося сразу после его короткой импровизации инцидента. Одна невыразительная на вид — серо-бесцветно-глазая и русо-прилизанно-волосая — молодая «леди» стала настойчиво, несмотря на все разъяснения и отнекивания астролога, требовать предсказания своей судьбы. И в частности — делать ли ей пластическую операцию в этом году? Или — подождать до следующего? Который — по Восточному гороскопу — будет для неё более благоприятным?

На помощь Окаёмову пришло несколько рассердившихся слушательниц, — как, мол, Жанка, тебе не стыдно? ведь Лев Иванович ясно сказал, что гаданиями не занимается! а ты всё равно: пристала как банный лист к одному, понимаешь, месту! — однако изрядно пьяная леди не унималась: а вдруг в этом году хирург ошибётся? И неправильно укоротит ей нос?

«Тебе, Жанночка, не нос, тебе, Жанночка, язычок укоротить, ох как, не помешало бы!», — послышалась чья-то, вызвавшая ехидное оживление, реплика.

Внимая разгорающейся перепалке, Лев Иванович думал, как бы настырной Жанне сказать потактичнее, но вместе с тем и поубедительней, что ей требуется не хирург — иные из девчонок прямо-таки помешались на пластических операциях! — а всего лишь хороший парикмахер. И косметолог — если вкуса катастрофически не хватает, а амбиций сверх всякой меры. Однако Окаёмову не удалось облечь в доходчивую словесную форму свои размышления — раздался резкий голос сидящей за другим столом в дальнем углу комнаты, вероятно, недавно вернувшейся Валентины.

— Предскажи ей, Лёвушка, предскажи! Как моему Алексею… Он ведь тоже тебя упрашивал…

Произнесённые Валентиной слова подействовали подобно взорвавшемуся баллону с жидким гелием: всё враз замёрзло. Лицо отшатнувшейся от астролога Жанны покрылось смертельной бледностью, и по её заиндевевшим щекам покатились крупные ледяные слёзы. В сердце самого Льва Ивановича заплясали злые снежинки: стало быть, стараешься забыть о последствиях своего безответственного прогноза?! Все твои мысли сейчас о Танечке, а о погибшем друге — так уже: ностальгические воспоминания? То-то, сволочь, чуть ли не обрадовался, услышав об имевшей на Алексея зуб черносотенно-фашистской организации — дескать, они убили?! Следовательно — не несчастный случай, следовательно, ты ни при чём?!

От зловещих слов Валентины кровь оледенела не только у Жанны и Окаёмова: всех ознобил ветерок из иного мира — первым оттаял Мишка.

— Валюха, кончай! Сколько можно бочку катить на Льва! Предсказал, понимаешь ли! А сама-то… ладно! Чокнитесь и помиритесь!

Художник чуть было не напомнил вдове о преступной сонливости, овладевшей ею в роковую ночь, однако, несмотря на природную бесцеремонность, на сей раз сообразил, что такое напоминание значительно перейдёт границы заурядного хамства и вовремя оборвал тираду.

Похоже, сама Валентина никак не ожидала того эффекта, который произвело её жутковатое предложение погадать Жанне и почти обрадовалась строгому Мишкиному выговору.

— И правда, Лёвушка, извини ради Бога! Совсем зациклилась на твоём предсказании! Но сейчас я — честное слово! — напала не на тебя. На Жанку. Пристала, понимаешь ли — слушать противно! Предскажи да предскажи, что случится с моим длинным носиком! Успокойся, Жанночка — всё равно хуже не станет! Никакой хирург его тебе не испортит!

От этих слов побледневшее было личико молодой женщины пошло красноватыми пятнами, а тихо сползающие по щекам ледяные слезинки сменились горячим бурным потоком — Жанночка заголосила врёв. Так, что недавно пытавшиеся её урезонить женщины, сейчас дружно бросились утешать обиженную товарку: выпей, Жанночка, выпей! а на Валечкины слова не обращай внимания! она не со зла! у неё ведь такое горе! ну и само собой, не подумав…

— А ты, Валюха, оказывается первостатейная язвочка! И как я не замечал этого раньше! — С восхищением в голосе Михаил прокомментировал Валентинин выпад. — Если захочешь, можешь, значит, не только физически… можешь словами достать не слабо!

— Тебя, балаболку — только физически! Олечка, кажется, собирается измочалить веник об твой хребет? Так вот: в случай чего, я ей с удовольствием пособлю! Если, значит, станешь сопротивляться! Как, Олечка, пособить?

Эта Валентинина шутка окончательно разрядила ею же собранные тучи, в воздухе значительно поубавилось электричества, перестали проскакивать молнии между разнонаправленными умами — успокоилась даже Жанночка. Валентина — с рюмкой водки в руке — подошла к Окаёмову и, сев на свободный слева от астролога стул, захотела с ним чокнуться. Однако, заметив, что в бокале у Льва Ивановича «шампанское», решительно налила водки в чью-то пустую рюмку и с колким замечанием протянула её астрологу:

— Ишь, Лёвушка, каким ты у нас заделался трезвенником! Ничего — сегодня Танечка перебьётся! А за Алексееву выставку нам с тобой обязательно надо выпить водки! Особенно — за такую выставку. На которой сами по себе вдруг загораются картины… Знаешь, я как только услышала, что горит «Фантасмагория» — чуть не лишилась сознания. Только одна мысль и осталась: надо спасать «Цыганку». Хорошо хоть Андрей был с машиной — помог. Я её теперь не отдам из дома ни на какую выставку. Пусть всегда висит в Алёшиной комнате. Хотя… если честно… жутко боюсь эту Дьяволицу! Но и притягивает — сил нет! И как это Лёшеньке удалось такое? Ведь был художник — как все… говорят, что хороший художник… но, ты же знаешь, я в этом мало что понимаю… и Алёшеньку любила не за его художества… и вдруг — такие картины… откуда?

— Вот именно — откуда? — Эхом откликнулся незаметно подсевший с другого бока Михаил. — Неужели — действительно?.. никогда, кроме Зелёного Змия, не верил ни в какую нечисть… хотя, как православному, вроде бы полагается… но эти три Лёхины картины… и, конечно, «Распятие»… кстати, ты его, Валюха, тоже… забери из мастерской…

— Уже, Мишенька, забрала. Когда отвозила «Цыганку». По пути вдруг сообразила — и попросила Андрея заехать.

— Надо же… молодец, Валюха! Интуичишь на уровне! А я облажался. Хотя… после предупредительного сигнала в родном нашем «Рабском молоте»… ладно! И всё-таки… если даже они почувствовали… которым всякая живопись в общем до лампочки… нет! Лёхе определённо что-то открылось! Сверх того, что изредка открывается даже самым великим художникам… Он ведь эти последние полгода столько работал, что почти не пил… ну, не то что бы вовсе, но на порядок меньше… ведь правда, Валюха — а?

— Не знаю, Мишенька, что ты понимаешь под «порядком», но что меньше, то меньше — да. Я прямо-таки не могла нарадоваться: ну, думаю, взялся за ум, а оказывается — перед смертью-у-у…

Валентина всхлипнула и поднесла к глазам уже насквозь мокрый платочек.

— Царство ему Небесное. Моему, значит, Лёшеньке.

— Не сомневайся, Валя, Алексей сейчас Там. Причём — в самом Преддверии. — Утешая вдову, художник попутно развивал недавно возникшую у него гипотезу об особенностях топографии загробного мира. — Это нам, в основном, туда придётся восходить с середины. А Лёхе… нет! Но всё-таки он — не в раю… Ему же надо тебя дождаться… но в самом-самом Преддверии — если ещё при жизни сумел заглянуть туда.

Эти рассуждения Михаила напомнили Окаёмову случившийся вскоре после пожара разговор с Павлом Мальковым — когда, обсуждая возможность мистического постижения Бога, он сам высказал мысль о том, что художникам (в широком значении этого слова) изредка удаётся заглянуть туда, но сам же и отказался от этой мысли, заметив, что художественные прозрения всё же нельзя считать мистическими: ибо, в лучшем случае, художник способен увидеть лишь отражённый Свет. Однако сейчас, слушая Михаила, Лев Иванович вдруг усомнился в обоснованности этого возражения: а почему мы должны считать, что признанные мистики видели прямой, а не отражённый Свет? Только потому, что они сами на этом настаивали? Но во что бы то ни стало настаивать на своём — это же сугубо земное, присущее большинству из нас: следовательно — не аргумент. И если подойти не предвзято… рассмотреть, например, Апокалипсис — самое знаменитое из всех мистических сочинений… насколько, если отвлечься от авторитета Церкви, Иоанн Богослов убеждает, что он видел не отражённый Свет?.. Ведь в тот Небесный Иерусалим, который открылся этому тайновидцу, по правде, не слишком тянет… разве что — от безысходности… от ужаса перестать быть… И в этом смысле злая пародия Свидригайлова — вечность в комнатке вроде бани с пауками по всем углам против вечности в витрине огромной ювелирной лавки — не такая уж и пародия! Ведь что, кроме восторга рабского поклонения Верховному Самодержцу, увидел Иоанн Богослов в Небесном Иерусалиме? Да в сущности — ничего! Но зато с какой потрясающей силой рассказал нам об этих своих видениях! Каким гениальным предстал художником! Да, именно — художником… вот в чём суть! Но ведь и Алексей Гневицкий… в «Распятии», «Портрете историка» и «Цыганке» — тоже! С не меньшей силой сумел указать на иную реальность… а что она у него выглядит куда как менее конкретно, чем у знаменитого мистика… а не преимущество ли это художника-живописца? О своём мистическом опыте рассказывать без дидактики… не наставляя, не поучая, а лишь указывая на такую вечность, от которой, по крайней мере, не хочется блевать! На которую можно уповать не из одного лишь ужаса перед небытием, а в надежде обрести нечто бесконечно нужное, но абсолютно недоступное нам в этой жизни?

— Лев, ты что? Никак — отключился? С шампанского?!

— Ничего он, Мишенька, не отключился. Задумался, понимаешь, о Танечке — с кем не бывает! О нашей Танечке — какой мужик не задумается! Даже мой Алексей — и то…

— Валюха, не вредничай! Ну, Лёху — ладно: могла ревновать к Татьяне. Хотя и не было ничего у них, но — могла. Но Льва-то, Льва?! Нет… погоди… здесь что-то не так… Лев! Лев!! Ты меня слышишь?!!

— Да, Миша, слышу, — оказывается, Окаёмов до того глубоко задумался о природе мистического, что до его сознания далеко не сразу дошли звучащие в ушах голоса Михаила и Валентины. — Я, понимаешь, всё думаю о «Фантасмагории»… всё время сидит в башке… неужели её даже не сфотографировали? — соврал Лев Иванович. Сейчас астрологу почему-то ни с кем не хотелось говорить о полностью овладевшим его умом сопоставлении Алексея Гневицкого с Иоанном Богословом.

— В том-то и дело, Лев, что сфотографировали! И даже — два раза! Я сам — «мыльницей» — в мастерской, и здесь на выставке, сразу после развески — Василий Петрович. Дедок такой с допотопной аппаратурой, но фотки делает — класс! И представляешь, Лев… ну, я то — ладно! Вспышка оказывается не работала, а я щёлкал себе и щёлкал… но чтобы Василий Петрович?! Перед открытием — помнишь? Я где-то на полчаса слинял? Так это — к нему. Он через двор здесь — рядом. Беру, значит, в ларьке бутылку — распиваем её с Петровичем — и мне вдруг захотелось тебе, Лев, подарить карточку с Лёхиной «Фантасмагории». А Петрович, представь себе, извиняется! Говорит, что непонятно каким образом зарядил дико просроченные пластинки, и ничего, естественно, у него не вышло. Мол, завтра с утра переснимет по новой и к вечеру напечатает. И у меня, представляешь, никаких нехороших мыслей: завтра так завтра — с кем не бывает. Это же не репортёрское фото — картина: висит себе и висит… Ну, заказал ему три лишних экземпляра — и пошёл на открытие… Нет, Лев, никогда суеверным не был, а тут — ей Богу! Хоть свечку ставь против нечистой силы! Или — молебен… не знаю, что полагается в подобных случаях… приехали, называется! Скоро начнём молиться каждому камню! Как наши языческие предки! Чуешь, Лев?!

Однако несравненно большее впечатление этот рассказ произвёл на Валентину, чем на скептика Окаёмова.

— Миша, неужели всё это правда?! Про фотографии? Что два раза снимали — и ничего не вышло?

— А зачем мне придумывать? Знаешь, одного «самовозгорания» более чем достаточно для нашего, настроенного на чудо, «первобытно-мистического» сознания… и плодить новые легенды… на кой чёрт!

— Но, Миша… какие легенды?! Сначала — ты, Лев, прости, но сначала твоё предсказание… после, — Валентина опять почти автоматически всхлипнула, — подлое убийство моего Лёшеньки… Затем — гибель картины… А тут, оказывается, ещё и фотографии! Которые не получились! Ни у тебя, ни у Василия Петровича! Скажешь, Мишенька, что всё это обычные совпадения?! Так я и поверила!

Представленная Валентиной логическая цепочка выглядела до того убедительной, что Михаил, не найдя возражений, потянулся к «Екатерине Великой», а Лев Иванович, закурив, стал лихорадочно рыться в памяти, дабы на основании почтенной математической теории доказать женщине, что вероятность подобных совпадений хоть и крайне мала, однако не до такой степени, чтобы нельзя было обойтись без чуда. Увы — «научный подход» на сей раз не оказался панацеей: единственное, вероятность чего Окаёмову, на его взгляд, удалось оценить более-менее удовлетворительно, это то, что пьяному Мишке хватит везения сфотографировать «Фантасмагорию» с шансами на успех, в лучшем случае, пятьдесят на пятьдесят. Но, что ошибётся профессиональный фотограф… на что, соответственно, перемножать 0,5?.. вздор! Он не способен в принципе оценить вероятность ошибки Петровича! Не говоря уже обо всём прочем! И ничего, стало быть, — на «строго научной основе» — Валечке доказать не сможет! А если — на не совсем научной?

— Значит, Валя, не веришь в случайные совпадения?.. а тогда — во что? В родовое проклятие, в сглаз, порчу и прочее зловредное колдовство? А тебе не кажется, что кое-кто нарочно наводит нас на подобные мысли? Например — убившие Алексея подонки? Ведь если его убили не обыкновенные алкаши, а, так сказать, фашиствующие от православия мерзавцы — сама подумай? Загадочная смерть художника-сатаниста, таинственное самоуничтожение его богопротивной мазни — кому это на руку? Кто, возможно уже и завтра, со злорадством раструбит о покаравшей нечестивца Деснице Всевышнего? Ведь для переползших под сень Православной Церкви бывших «организаторов и вдохновителей всех наших побед» нет ничего проще, чем организовать чудо! И если даже ты начинаешь этому верить…

— Лёвушка — а фотографии?! Ведь ни у Мишки, ни у Василия Петровича они так и не получились?!

— Ну, Михаила, Валя, давай не считать всерьёз — скорей было бы чудом, если быу него что-то получилось.

— Почему?! — комически обиделся Михаил, — из десяти фоток одна у меня, как правило, получается! Особенно, если снимал с утра. Когда, значит, опохмелился, но ещё не дошёл до кондиции… «Фантасмагорию» я, правда — вечером…

— Слышала, Валя? Михаил сам по себе — ходячее чудо, а ты хочешь от него ещё каких-то фотографий! Что до Василия Петровича… ты ведь, Миша, давно с ним знаком? Прежде он — что? Никогда разве не ошибался?

— Случалось… то проявитель с закрепителем перепутает, то снимет на пустые кассеты… конечно, не слишком часто, однако — случалось… он ведь тоже выпить, в общем-то, не дурак… да и возраст — за семьдесят всё-таки…

— Ну вот, Валечка! Даже если Василий Петрович ошибается в одном случае из ста — не тот расклад, чтобы сваливать на инфернальные силы!

Однако завершить свой не слишком научный, но эмоционально вполне доказательный выпад против милого нашим сердцам доморощенного «магизма» Окаёмову не удалось: за соседним столом всё жарче разгорался интересный спор — «об отношении искусства к действительности». Умного вида трезвой даме в очках оппонировал взлохмаченный, покрасневший, уже очень не трезвый Владимир.

— …фокусы, Ирка, фокусы!

— И «Портрет историка» — тоже?

— А что — портрет? Портрет как портрет — и если бы не дурацкий фон… если бы Алексей его не сочинил, а написал с натуры… ну, как самого этого деятеля… был бы вполне на уровне! Ведь Лёха с натуры очень даже прилично умел писать! Взять хотя бы его этюды — всё по делу, никаких закедонов. Берёза — берёза, озеро — озеро, небо — небо. И, между прочим — с настроением, с чувством… В общем — в русских традициях!

— А Кандинский, Володечка, что — не в русских?

— Сама же, Ирочка, знаешь — нет! Западное всё это, наносное — не православное!

— Однако, Володечка, ты даёшь! Это уже не обыкновенное дешёвое русофильство, а, если хочешь, великореченский шовинизм!

— Знаешь, Ирка, за такие слова — если бы ты была не женщиной, а мужчиной…

— В морду бы — да, Володечка? Потому что других аргументов нет?

— Какие ещё аргументы… с вами бабами спорить — гиблое дело! Не зря в своё время апостол Павел запретил женщинам говорить в собраниях! Понимал, значит, что к чему!

— А это, Вовочка, уже не великореченский, это уже мужской шовинизм! Причём — самый махровый! Ладно, Володечка… так мы с тобой зря поссоримся — и только… ты мне лучше вот что… что Алексеева «Цыганка» — фокусы… не сказать, не декларировать, а доказать это — можешь?

— А чего тут доказывать? Ты её, Ира — как? Рассмотрела как следует? Не сквозь искусствоведческие очки, а нормально, по-человечески — непредвзятым взглядом?

— Рассмотрела, Володечка. Очень даже внимательно. Конечно — не здесь, а на «Апрельской выставке». Ну, которую «Дорога» устраивает весной. Правда, не знаю, что считать «непредвзятым взглядом», но, честно тебе скажу, как увидела — обалдела! И — хочешь верь, хочешь не верь — напрочь забыла о своих «искусствоведческих очках».

— Потому что, Ирочка — фокусы! Она у Алексея значится: оргалит, масло — а в действительности? Ну да, разумеется, на оргалите — никакой холст не выдержал бы такого издевательства! Впрочем, оргалит тоже — лет через десять наверняка всё поотлетает! Особенно — осколки зеркал, которые и дают главный эффект!

— Какие ещё осколки? Никаких, Володечка, я там зеркал не видела!

— Конечно, Ирочка! Алексей — он же хитрый! Он их почти напрочь залессировал! Где очень жидко, где гуще — и только местами! Где пятнышки выскоблил, где процарапал тонюсенькие линии! Почему, думаешь, она у него так меняется — когда смотришь с разных точек?

— Так ведь всякая живопись изменяется при отходе. Взять тех же импрессионистов или пуантилистов…

— Изменяется — да не так! По честному! Без жульнических иллюзий!

Эта неосторожная реплика стоила Владимиру разбитого носа и фонаря под глазом. Со времени своей — увы, напрасной! — попытки спасти горящую «Фантасмагорию» удручённый и разозлённый Мишка постоянно искал, с кем бы подраться, и сейчас в лице руководителя «Радуги» разом обрёл и достойного оппонента, и прекрасный повод. Если высказанное в отношении творческих поисков Алексея Гневицкого уничижительное определение «фокусы» он ещё мог спустить, то обвинение в жульничестве сразу решило дело: эдаким, не стерпевшим оскорбления памяти сюзерена, верным оруженосцем Михаил бросился в бой.

— Володька, ты, бля, чего?! На Лёху тянешь? Говоришь, что «жульнические иллюзии»? Если не возьмёшь обратно эти поганые слова — я тебе сейчас, знаешь что?!

— Ты?! Алкоголик хренов! Ты же на ногах ни х…я не держишься! Раз двину — улетишь в Америку!

Владимир, в свой черёд, был не прочь свести с Мишкой счёты за «глиняные яйца» — и ответил задире соответствующим образом. Однако, предполагая основательную словесную «артподготовку», он здорово просчитался — Михаил налетел стремительно. Эдаким рыжим вихрем. Что «словесной не место кляузе» ошеломлённый руководитель «Радуги» сообразил только получив два точных удара: прямой — в нос и крюком справа — по левой скуле. И если бы, произведя эту атаку, Михаил не остался стоять на месте, а, как положено, сделал шаг в сторону, он бы выиграл этот бой вчистую — Владимир, прежде чем нанести ответный удар, не менее двух секунд приходил в себя.

Мишкин молниеносный выпад Окаёмов не то что бы предотвратить, но и заметить в сущности не успел: грохнулся отброшенный стул, дёрнулась голова у Владимира — пауза. Бой закончен? Оказалось, что нет. Напав и ударив, Михаил, вопреки всем правилам бокса, не только не отступил в сторону, но остался стоять с опущенными руками, не собираясь блокировать встречный выпад. Да, мастера экстракласса, заманивая противника, иногда позволяют себе подобные вольности, рассчитывая в последнюю неуловимую долю секунды отклонить голову и нанести встречный нокаутирующий удар — однако, по всему Мишкиному виду, от него не приходилось ждать такой исключительной прыти.

Когда астролог понял в чём дело — этот бой вёлся отнюдь не по правилам бокса, а по обычаю старинной «кулачной потехи»: ударив, следовало, не уклоняясь, получить ответный удар — и надумал прийти на помощь Михаилу, и попытаться разнять дерущихся (противник выглядел килограммов на двадцать тяжелее), Владимир ударил. С разворота, с маха, эдаким затяжным полукрюком по нижней челюсти — коряво, но эффективно. Михаил отлетел шага на три, врезался задом в стол и сполз на пол. Завизжали женщины, только сейчас понявшие, что произошла драка — Окаёмов с Юрием бросились поднимать нокаутированного, как им подумалось, Михаила. Оказалось — ничего подобного: сидящий на полу художник самодовольно улыбался.

— А здорово я ему врезал, видели?! Но и он — тоже: кулак у Володьки тяжёлый! Зато я лёгкий — так размахнулся и ни х…! Всегда говорил, что яйца у Вовки глиняные — во всём! Сила немереная, а зафигачить по-настоящему не умеет!

— Ты лучше, «удалой боец Кирибеевич», пощупай, челюсть цела? — довольный сравнительно безобидным завершением инцидента, астролог обратился к сияющему, как новая денежка, Михаилу. — А то, ишь расхвастался!

Оказалось, что, не считая опухшей левой щеки, художник не пострадал и, истолковав это как знак своей несомненной победы, пересел за соседний стол: пить «мировую» с Владимиром — при помощи смоченного в холодном пиве клетчатого платка унимающего носовое кровотечение.

Послышавшиеся оттуда клятвы в любви и вечной дружбе, а главное, бульканье водки, выпиваемой «на брудершафт», подсказали Окаёмову, что он сегодня не сможет получить от Мишки разъяснения по заинтересовавшему его вопросу, и, будучи не в силах перебороть своё любопытство, астролог обратился к не слишком ему симпатичному Юрию Донцову:

— Юра, а это правда? Ну, что Алексей в своей «Цыганке» использовал осколки зеркал?

— Использовал — ну, и что? — с некоторым вызовом в голосе отозвался Юрий. — Художник всё может использовать — главное: ради чего. Конечно, Владимира, как «правоверного реалиста», это буквально бесит, но, между нами, художник он очень средненький, и весь его «реализм» — защита от тех, кто талантливее.

— Нет, Юра, «реализм», «модернизм» — я в живописи понимаю мало и хотел спросить не об этом. Ведь если наклеить зеркала — пусть Алексей их даже «залессировал» — края-то должны быть заметны? А я, как ваша искусствоведка, почему-то их не увидел?

— Ничего, Лев, удивительного. Ты обратил внимание, что плоскость этой картины во многих местах бугристая?

— Да, разумеется.

— Так вот: Алексей, чтобы скрыть торцы между осколками, или наклеил куски смятого холста, или использовал рельефную пасту — краска такая особенная.

— Так что же, Владимир прав? — узнав от Юрия о кое-каких секретах живописной кухни, с некоторым разочарованием спросил астролог. — И Алексеева «Цыганка» во многом — действительно — «Фокусы»?

— Смотря по тому, что понимать под «фокусами». Ведь традиционная реалистическая живопись, которая на двумерной плоскости стремится создать иллюзию трёхмерного пространства, в конце концов, основной фокус в изобразительном искусстве! Все прочие — с ним в сравнении — детские шалости! А относительно «Цыганки» могу сказать: эффект изменения образа достигается там в основном не за счёт зеркал. Ты, Лев, наверное, обратил внимание, что если смотреть вблизи, то женщина кажется нарисованной не совсем верно?

— Да, обратил. Но только подумал, что это не Алексей, а — я. Ну — не он нарисовал неправильно, а я неправильно вижу.

— Нет, дело не в этом. Чтобы создать эффект «три в одном», Алексею пришлось чем-то пожертвовать. В данном случае — кажущейся точностью рисунка. Именно — кажущейся. Ведь, в сущности, на этой картине Алексея ни цыганки, ни девочки подростка, ни дьяволицы-Лилит не изображено.

— Как это — не изображено?! Ведь я же их ясно видел?

— В том-то и дело. Разве при первом взгляде тебе, Лев, не показалось, что эта картина — чистая абстракция? Красивое сочетание разноцветных пятен?

— Да! Именно так! Я уже собрался пройти дальше, поскольку в живописи и вообще-то понимаю плохо, а уж в абстрактной — ни «бе», ни «ме». И вдруг увидел чёрный бездонный глаз! Затем — кувшинку — и пошло, и поехало!

— Так вот, Лев, штука в том, что эта картина Алексея — действительно чистой воды абстракция. А видимая только вблизи неверно нарисованная зеленоватолицая дама является как бы катализатором, благодаря которому в нашем воображении из абстрактных красочных пятен складываются конкретные живые образы.

— Погоди, Юра… это что-то совсем заумное… на грани фантастики! Не понимаю — как такое возможно в принципе?

— Ну, в принципе, Лев, возможно многое. Подобные эксперименты в живописи, насколько я помню, известны со времён Возрождения. А в наши дни — Сальвадор Дали. Ты, может быть, видел репродукцию с его знаменитой картины, где на первый взгляд пейзаж с фигурами монахинь, а присмотришься — «Вольтер» Гудона?

— Видел, конечно, но… ведь у Алексея — другое?.. конкретное из абстрактного?.. да ещё с «затравкой» — в виде различаемой только вблизи лиловато-зеленоватой дамы?

— Другое-то, Лев, другое, но в принципе… нет, чтобы проделывать такие штучки, как Сальвадор Дали — надо быть дьявольским рисовальщиком… коим Алексей, при всём моём уважении к нему, не являлся… хотя — в «Фантасмагории»… жаль, что ты её не увидел хотя бы мельком… ибо говорить о ней словами — не имеет смысла… но, как живописец… да, думаю, основных эффектов Алексей достиг средствами не графическими, а живописными… для чего, собственно, ему и потребовались тонированные зеркала… впрочем, в «Фантасмагории» не было ни зеркал, ни рельефной пасты… самые что ни на есть традиционные: холст, масло… нет, Лев, не знаю! Знаю, что в принципе такое возможно, а как это удалось Алексею… ведь все мои предыдущие рассуждения — только догадки… а как оно обстоит в действительности… ей Богу, не знаю, Лев!

Получив разъяснение, снимающее с его друга обвинение в шарлатанстве, астролог проникся ещё большим уважением к талантам Алексея Гневицкого — надо же! даже профессиональные художники не могут ничего понять! — и ещё больше пожалел о сгоревшей «Фантасмагории»: вот так, ни с того ни с сего, на глазах у многих зрителей самоуничтожился шедевр мировой духовной культуры! Глупости! Ничего он не самоуничтожился! Нищие духом озлобленные мерзавцы хладнокровно его сожгли! Предварительно убив Творца! Убив ли?..

…несмотря на всё новые и новые доказательства совершившегося в Великореченске злодейства, Лев Иванович всё же не мог полностью отбросить мысль о несчастном случае — стало быть, не мог до конца успокоить ноющую с момента получения трагического известия совесть: а вдруг, вопреки всем вероятиям, в смерти друга виновен его злосчастный прогноз?!

Да, по мере того, как возникали новые версии и подозрения, Окаёмова всё реже посещала мучительная мысль о пагубных последствиях совершённого им греха: увы — не в присутствии Валентины. Поэтому, когда сидящая рядом вдова предложила Льву Ивановичу выпить ещё одну рюмку водки, — Лёвушка, да не тяни ты наше «шампанское»! гадость же! — он не стал отказываться. От следующей — попробовал уклониться, но не тут-то было: Валентина нашла неотразимый довод:

— Не чокаемся, Лев. За Алексея. Царство ему Небесное.

После того, как Окаёмов выпил четвёртую рюмку, Зелёный Змий поднял голову и лукаво подмигнул ему левым глазом: «Чуешь — захорошело? А ты дурачок боялся!»

Чего добивался Зелёный Змий — ясно. А вот чего — Валентина, будто вступившая с ним в сговор, этого, отнекиваясь от пятой рюмки, Окаёмов понять не мог. Неужели — из одной только вредности? Чтобы, напоив его, досадить Татьяне?

Между тем, словно бы в подтверждение этой мысли, вдова предложила астрологу переночевать у неё.

— …нет, Лёвушка, ради Бога, чего не подумай. Грех, конечно, о таком сейчас говорить… но, знаешь, бабские языки… мы с Наташей ляжем в большой комнате, а тебе постелю в Алексеевой… ты ведь не забоишься — да?.. а то в одиночку добираться к Татьяне… пьяному, по чужому городу, ночью… не дай Бог, чего случится — как я посмотрю в глаза твоей Машеньке?..

«О, женщины, и кто вас только придумал? — мелькнуло в голове у астролога. — В несколько коротеньких фраз вложить столько ехидства — Макиавелли отдыхает! Ведь если сказанное перевести с «женского» языка на «общечеловеческий», то Валентины слова значили, примерно, следующее: нечего тебе, старому козлу, зариться на молоденьких шлюшек! ведь дома — жена! которая хоть и стерва, и нет мне до неё никакого дела, но чтобы попортить кровь этой паскуде-Таньке — очень даже сойдёт! да и тебе, злыдню, ох, до чего же приятно дать хоть маленький укорот!»

Окаёмов только подумал о возможности подобного истолкования слов вдовы, а явившаяся словно чёртик из табакерки, смертельно разобиженная Валентиной Жанна «перевела»:

— Правильно, Валечка! Забери его под свою юбку! Льву Ивановичу — конечно! Чем спать с лесбиянкой Танькой, куда лучше с тобой — пожилой «честной» вдовушкой!

Окаёмову стоило большого труда удержать рванувшуюся с места женщину — в Валентине действительно чувствовалась огромная сила, и не повисни (в самом прямом значении этого слова!) астролог на плечах у вдовы, бедной Жанне пришлось бы, ой, как не сладко! Да и то: всех девяноста килограммов окаёмовского живого веса еле-еле хватило.

— Заткнись, уродина! Пачкать память моего Алексея — я тебе сейчас все зенки повыцарапаю! А твои жидкие волосёнки — выдеру вместе со шкурой! Плешивой навек останешься!

Лишённая астрологом свободы передвижения, Валентина, не стесняясь, пользовалась оставшейся у неё свободой слова:

— Это же надо — быть такой ядовитой жабой?! С кем спит Татьяна — хотя бы, Жанночка, и с тобой! — мне нет никакого дела! И Льву я тоже — не сторож! Льва пусть Мария его пасёт! А ты, гадюка, учти: мы с тобой ещё встретимся на узкой дорожке! И я твою кривую сопатку сверну на другую сторону! Чтобы вытянулась как хобот! Да при таком «милом» личике — к чему тебе, сучка, молодость?! Всё равно с тобой не ляжет самый последний алкаш! И лесбиянка — тоже! Обезьяна — и та постесняется! Тебе, гадина, только и остаётся спать с шелудивым псом или с грязным боровом!

Этими зоофильскими пожеланиями морально, по её мнению, полностью уничтожив Жанну, Валентина затихла и разрыдалась.

— …и-и-и, Лёвушка! Чуешь, какие у нас — ы-ы-ы! — поганые бабы-ы-ыыы… о покойнике даже-э-ы-ы… убила бы эту сучку-у-ууу!.. о тебе и обо мне — ы-ы-ы! — сказать так грязно! Гряз-ы-ы-ыыы…

Утешая обмякшую вдову, Лев Иванович глянул в сторону «победительницы»: догадается или не догадается убраться? А то, если, выплакавшись, Валечка вновь вознамерится перейти к решительным действиям, он далеко не уверен, хватит ли ему сил в этот раз, чтобы удержать могучую женщину от рукоприкладства с непредсказуемыми последствиями. Похоже, пьяная Жанна не чувствовала угрожающей ей опасности и убираться явно не собиралась, наслаждаясь видом доведённой до слёз противницы, но, к облегчению Окаёмова, это почувствовали некоторые из её знакомых и вовремя увели зарвавшуюся скандалистку — когда Валентина выплакалась, Жанны уже не было среди значительно поредевшему к этому времени застолья.

Глянув на часы и увидев, что времени почти одиннадцать, Лев Иванович стал соображать, как бы, не обидев, уклониться от назойливого гостеприимства вдовы, но ничего путного в голову ему пока что не приходило, и, найдя в себе достаточно твёрдости, чтобы отказаться от водки, астролог, в ожидании «озарения», вернулся к противному великореченскому «шампанскому».

Застолье окончательно выдыхалось: большинство приглашённых или уже разошлось, или выпивало последние «посошки на дорожку»; дремало несколько пьяных, уронив тяжёлые головы кто на руки, а кто и прямо на залитые вином клеёнки; общие разговоры смолкли, и только отдельные голоса особенно неугомонных дам и господ нарушали время от времени овладевающую комнатой тишину.

К большому удивлению Окаёмова, Мишка ещё не отключился — и более: их с Владимиром голоса звучали всё агрессивнее.

— …а я тебе говорю, что его бронза уже через год почернеет!

— Никакая у Алексея не бронза, а настоящее сусальное золото! Он же, в отличие от нас охламонов, был инженером и к технологии относился бережно. Да и вообще — немец.

— Не немец, а поляк.

— Один хрен — западный человек: особенно не полагался на наше российское «авось».

— Ну ты, Миша, и сказанул! Ни хрена себе — Алексей западный человек? Пил как сам Сатана — и западный!

Лев Иванович обеспокоился, как бы разгорающийся спор не закончился новой дракой, но, вслушавшись, понял, что тон у собеседников вовсе не агрессивный, а элементарно, от выпитого алкоголя, повышенный — и успокоился. Да и вообще, этот оживлённый диалог оказался для Михаила последней вспышкой угасающего сознания и, произнеся «правильно, Володя, пил как сам Сатана», художник склонил голову на руки и беспробудно заснул за столом — откуда был перемещён Владимиром на свободный в данный момент диванчик. Окаёмов даже немножечко позавидовал художнику: выключился — и никаких проблем. К сожалению, самому астрологу, чтобы уклониться от назойливого гостеприимства Валентины, требовалось найти благовидный предлог, но это у Льва Ивановича никак не получалось, и он с грустью подумал, что ночевать ему сегодня предстоит у вдовы. В самом деле: в одиночку, пьяному идти по ночному городу — да какая не вовсе жестокосердная женщина позволит подобное безрассудство мало-мальски знакомому мужчине?

А посему, собираясь принять «любезное» приглашение Валентины, Окаёмов налил себе полстакана водки — на кой, спрашивается, чёрт быть ему трезвым ближайшей ночью? — и в этот критический момент судьба многозначительно подмигнула астрологу: в наполовину опустевшую комнату величественно вошла Татьяна.

* * *
Артистка не врала, когда говорила астрологу, что обратила на него внимание ещё осенью — в мастерской Алексея: действительно — обратила. Чтобы в наше время — не в шутку, а на полном серьёзе! — мужчина, знакомясь, поцеловал женщине руку, такое, знаете ли… Но и кроме… Татьяне Негоде всегда нравились мужчины, которые значительно старше её — ещё со школьной скамьи. Ни сверстники, ни даже ученики выпускных классов никогда не являлись объектами пробуждающейся чувственности юной девушки: только «физик», только «историк» — он же директор школы — двое из редких «перелётных» представителей сильного пола в укоренившемся в нашей образовательной системе «бабьем царстве». Притом, что «историк» был удачно женат и имел двух дочек, из которых старшая училась в одном классе с Танечкой, а пенсионного возраста «физик» являлся реликтом вымершего подвида «истинных педагогов» и, соответственно, имел весьма далёкую от романтических идеалов внешность: полуседой-полулысый, толстый, но при этом опрятный и педантичный до отвращения. Правда, случались ещё и «залётные» особи противоположного пола — то «математик», то «физкультурник», то преподаватель литературы — но дольше года ни один из них в школе не задержался: только-только чувствительное Танечкино сердечко успевало воспламениться страстью, как объект её нового обожания исчезал бесследно и навсегда.

Конечно, отсюда не следует, будто в школьные годы Татьяна чуралась сверстников, напротив: общительный пылкий характер девочки увлекал её в гущу событий, доставляя массу друзей и недругов, и внешне, как большинство одноклассниц в пятнадцать лет «лишённая невинности» приблатнённым девятнадцатилетним оболтусом, она вроде бы не отличалась от рано созревших подружек: увы — только внешне. Приобщение к сексуальной жизни нисколько не изменило глубинных влечений Танечки, легко сходясь с семнадцати-двадцатилетними «казановами», она ничуть не дорожила этими связями, в то время, как тело юной женщины отзывалось на ласки очередного любовника, её душа оставалась невозмутимой — не только брак, но и просто длительные отношения с каким-нибудь из самовлюблённых молодых самцов представлялись ей совершенно немыслимыми.

Трудно сказать, насколько в таком гипертрофированно критическом отношении к сверстникам был «повинен» героизированный образ отца (военного лётчика, разбившегося, когда девочке только-только исполнилось девять лет), а насколько заложенные природой противоречия между требованиями души и тела — факт остаётся фактом: по-настоящему полюбить Татьяна Негода могла лишь мужчину, который много старше её.

Разумеется, подобный душевный настрой не сулил женщине ничего хорошего: уже в театральном училище Танечка обнаружила, что все тридцатипяти-сорокалетние мужчины, как правило, почему-то заняты, и двадцатилетняя студентка если и привлекает их, то исключительно плотски. (О незанятых вообще говорить не стоило: или беспробудные пьяницы, или потасканные «убеждённые холостяки», или мужчины «приятные во всех отношениях», но, к сожалению, не интересующиеся противоположным полом.)

Нет, несмотря на все эти сложности, замуж Танечка Негода ухитрилась «сходить» — и даже два раза и оба, разумеется, неудачно: душевная инфантильность первого и совершенное отсутствие души у второго привели к неизбежным разводам — в первом случае через три года, во втором, через три месяца. И хотя столь неудачные браки Татьяна объясняла недостаточной разницей в возрасте — пять и семь лет соответственно — на бессознательном уровне она чувствовала: всё не так просто. И грезящийся ей с детства мудрый седобородый принц — одновременно и старший друг, и возлюбленный, и отец — фантазия вовсе не безобидная, обрекающая, в лучшем случае, на одиночество, а в худшем: способная материализовать и привлечь к ней такого монстра — Кощею Бессмертному нечего делать! Ведь уже у второго её избранника вполне ощутимо чувствовались клыки проголодавшегося вампира — когда за совершенно невинный флирт он так жестоко избил, что едва не искалечил женщину!

Так что после тридцати лет у Танечки если ещё и оставались мечты обрести мудрого седобородого принца, то в основательно полинявшем виде — собственно, не мечты, а их бесплотные призраки. Да и жизнь внесла свои грустные коррективы: не из статистических выкладок, а на личном печальном опыте артистка убедилась, что мужчины в России страшно быстро стареют — после сорока пяти лет мало у кого из них не было серьёзных проблем с потенцией. То ли плохая водка, то ли «эмансипированные» жёны и неумеренное курение, а скорее всего, всё это вместе да плюс главное — полная невозможность для подавляющего большинства из них реализовать свой созидательный потенциал в изначально ориентированном на разрушение кастово-бюрократическом государстве — катастрофически превращали пятидесятилетних мужчин в уже не способных ни к какому творчеству инвалидов. Что на духовном, что на интеллектуальном, что на физическо-сексуальном уровнях. Попадались, конечно, отдельные исключения, но в целом… в целом к тридцати двум годам талантливой великореченской актрисе сделалось удручающе ясным, что надежды обрести постоянного спутника жизни следует отнести к разряду отроческих иллюзий и поскорее о них забыть. Правда, случившаяся в это же время встреча с Алексеем Гневицким вдохнула было новую жизнь в Танечкины фантазии, но…

…узнав как-то от театрального художника Кости Слащёва, что при местном Доме Культуры Водников существует очень хорошая и, главное, всё ещё практически бесплатная изостудия, рисующая с детства артистка надумала поступить туда: уж коли век вековать одной, то, не имея других интересов, вариться исключительно в театральном вареве более чем нежелательно — переживаемые на сцене чужие жизни могут в конце концов высосать все соки из лишённой эмоциональной подпитки души.

Естественно, Алексей Гневицкий произвёл сногсшибательное впечатление на Татьяну: огромный идеально выбритый блондин в светло-бежевых брюках, лимонной жилетке и лиловой бархатной куртке — да при виде эдакого ожившего ископаемого какое женское сердечко не встрепенётся в груди? Правда, сразу же явилась смущающая мысль о принадлежности Алексея к адептам однополой любви — слишком уж необычными казались и его пёстрые одеяния, и выбритое до зеркального блеска лицо с тщательно загримированным синяком на левой скуле — о, Господи! И этот сказочный принц, к несчастию, «голубой»?

Однако, к концу первого занятия окольно расспросив новых знакомцев, Татьяна выяснила, что вряд ли: уже несколько лет он сожительствует с любовницей как с женой и регулярно напивается по вечерам — словом, безупречный гетеросексуал! — а то, что католик, Бог ему этот грех простит. «Вот только… — «просвещающая» артистку словоохотливая девица лет двадцати пяти, выдержав эффектную паузу, не удержалась от маленькой ядовитой шпильки, — ловить тебе, Танечка, нечего! Здесь не обрыбится! Все наши бабы в Алексея Петровича влюблены как кошки! И все хвастаются, что забирались к нему в постель! Ну, некоторые, возможно, и забирались… у тебя, между нами, шансы на это есть… только, Танечка, не советую… во-первых — его Валентина: если узнает — мало не покажется! А во-вторых — сам Алексей Петрович… он, понимаешь, о нас бабах не очень высокого мнения… ну, как о красивых опасных хищницах… которых в постель допускать ещё можно, но в сердце — ни-ни!»

Артистка не придала особенного значения ехидным уколам своей информантки: по счастью, сексуальная ориентация Алексея Гневицкого оказалась «правильной», а прочее — бабские сплетни! Увы… скоро Танечка убедилась, что слухи об отношении Алексея к женщинам — вовсе не сплетни, а верное отражение грустной для его поклонниц действительности… И — что оказалось всего трагичнее! — Татьяна Негода впервые в жизни влюбилась по-настоящему, наконец-то встретив свой идеал. Мужчину, с которым ей захотелось идти по жизни… о, Господи?! И почему только, явив этого прекрасного пожилого принца, Ты не вложил в его сердце любви к сразу же — с первого взгляда! — потерявшей голову Танечке?

Нет, в приятельницы — и даже в приятельницы интимные — актрисе легко удалось попасть к художнику, но ведь ей хотелось не этого: этого, вернее, само собой, но главное — занять в Алексеевом сердце место бывшей фабричной работницы Валентины. (И правда! Что только изысканный, утончённый художник мог найти в этой малообразованной, немолодой, грубоватой женщине?! Которая, по достоверным слухам, ко всему прочему, его — пьяного — изрядно поколачивала: не все, ох, не все старательно гримируемые Алексеем синяки на лице случались от его забулдыг-приятелей — иные бывали в сердцах наставлены любящей Валечкиной рукой!) И тем не менее — чёрт побери! — любовь, господа хорошие… нелепая, нелогична, противная всем жизненным установкам художника, однако же — состоявшаяся! Любовь, так сказать, интеллигента к женщине из народа… в отличие от неё, Татьяны — умной, красивой, талантливой! — а главное, всю свою сознательную жизнь мечтающей о таком вот Алексее! Готовой быть для него хоть музой, хоть ангелом, хоть рабыней! А ставшей — черти побрали бы эту колдунью Валечку! — всего лишь интимной приятельницей… Да, выделенной из многих — но, Господи, до чего же унизительно мало выделенной!

Более года промучившись от безответной любви к Алексею, сблизившись за это время — в безумной надежде выведать тайну её успеха! — с Валентиной, Татьяна Негода нашла в себе силы утереть «невидимые миру слёзы» и смириться с ролью изредка, в виде особой милости, допускаемой на ложе подруги. С ролью настолько жалкой, что… увы! Артистке пришлось безропотно удовлетвориться ею: ибо по своей воле она уже не только не могла разлюбить Алексея, но хотя бы на шаг разорвать дистанцию — до самой смерти… его или — своей… судьба распорядилась, что — до его…

И, соответственно, не стоило придавать большого значения вниманию, которое Танечка обратила на Окаёмова при первом знакомстве: седеющая борода, экзотическая профессия, доброжелательный взгляд широко посаженных темно-карих глаз — разумеется, всё это не могло не привлечь страдающую от безответной любви артистку, но суть в другом: Окаёмов являлся старинным другом обожествлённого ею Алексея Гневицкого! Однако, если отвлечься от естественной аберрации памяти, уже в среду, когда Лев Иванович приехал на похороны друга и с Танечкой во дворе под кустом сирени пил на помин души Алексея, артистка — действительно — обратила на астролога самое пристальное внимание. И следовательно, после потрясшей их утром любовной бури говоря Окаёмову, что он ещё прошлой осенью очень заинтересовал её, Танечка не так уж и соврала: всего лишь соединила в один два временных пласта — более чем законная операция для женской логики.

Впрочем, в свете сегодняшнего пятничного утра всё это утратило для Татьяны всякую актуальность: она вдруг со смесью ужаса и восторга почувствовала, что полюбила снова! Как самое бессовестное и счастливое из всех падших созданий! Едва схоронив одного кумира, тут же сотворить другого — это, знаете ли… а что — знаете ли?! Будто — она хотела? Будто, вылавливая из ванны пьяного мужика, подозревала, что может в него влюбиться? Правда, в четверг… а что — в четверг?.. ну не привыкла она спать на кушетке! И гостя — тоже: уложить на кушетку — было бы натуральным свинством! А кровать такая удобная… не полуторная, заметьте себе, а самая что ни на есть двуспальная… и на таком роскошном ложе спать в одиночку?.. ах, взяла инициативу в свои руки?.. но ведь помочь преодолеть Льву естественную для пятидесятилетнего мужчины неуверенность в своих силах — разве это не долг молодой незамужней женщины? Что? Без любви затащить в постель — блуд? Греховное любострастие? А хотя бы и так! Уж лучше быть откровенной шлюхой, чем такой «праведницей», как Мария Сергеевна!

Зная от Валентины — а сдержанный с посторонними Алексей Гневицкий не имел секретов от своей сожительницы — о неурядицах семейной жизни Льва Ивановича, Танечка (вплоть до сегодняшнего утра) не торопилась обвинять в них жену астролога: что первично — снижение сексуальной потенции Окаёмова или экзальтированное грехоненавистничество Марии Сергеевны — являлось, по мнению артистки, достаточно дискуссионным вопросом. И более: образованная в духе «диалектического материализма», Татьяна автоматически отдавала приоритет материи, а не сознанию: считая «базисом» Окаёмовскую мужскую несостоятельность, а «надстройкой» — религиозные завихрения его супруги.

Однако, после случившейся между ними интимной близости, артистке срочно пришлось пересмотреть свои взгляды на роль и место сознания — особенно женского: это же надо быть такой стервой?! Из-за своих бабских проблем нормального мужика довести до грани психической импотенции? Если только она действительно не помешалась на религиозной почве? Ибо полноценное сумасшествие — единственное, что могло извинить Марию Сергеевну! Но и Лев — тоже хорош?! Исключительная стервозность или натуральное помешательство — в любом случае ему следовало бежать без оглядки! Хотя… если жена действительно душевнобольная?..

Увлекшись столь притягательной для подавляющего большинства из нас ролью судьи, Татьяна всё-таки, спохватившись, сообразила: не только самого психически нездорового человека, но и всякого, живущего вместе с ним, нельзя судить по обычным меркам — а как бы выглядел Лев Иванович, брось он тяжело заболевшую женщину? Которую любил и с которой прожил едва ли не двадцать лет? А с другой стороны: откуда она знает, что Мария Сергеевна — душевнобольная? Ах — всё её вопиющее поведение? Вздор! Черти, которые гнездятся в каждом из нас, без всякого сумасшествия порой отчебучивают такое! И потом, страдай Мария Сергеевна тяжёлым психическим заболеванием, Лев бы об этом обязательно рассказал Алексею… тот — Валентине… Однако, кроме как о религиозно-сексуальных заскоках жены Окаёмова, никто от Валечки не слышал более ни о чём пикантном… вот её знаменитая ночнушка — да! Давно уже сделалась притчей во языцех… нет! Ничего Мария Сергеевна не сумасшедшая, а обыкновенная суперстерва! Но Лев, Лев… а Льва надо спасать! Пока эта тварь не превратила его в законченного импотента!

Подобные мысли весь пятничный вечер бродили в Танечкиной голове — начиная с момента, когда она прямо с вернисажа Алексея Гневицкого поспешила в театр и до возвращения домой: увы — в пустую квартиру. Хуже того: эти мысли не оставляли артистку даже на сцене — чего никогда не случалось прежде, а вот, подишь ты… бедная Нора! Будто она мало натерпелась от Ибсена?! Нет же: вдобавок к своим, принимай ещё бесчисленные житейские несообразности разных таничек, эльзочек, миррочек, дианочек, ирмочек — словом, всех лицедеек!

Стало быть, ничего удивительного, что после спектакля, переступив порог своей одинокой квартиры, Татьяна Негода почувствовала, что она не просто увлечена Львом Ивановичем, а полюбила его на всю оставшуюся жизнь — ибо он, а не Алексей Гневицкий, есть её настоящий седобородый принц! Чему, вероятно, немало способствовала несыгранная сегодня Нора: отняв у ибсеновской героини львиную долю причитающихся ей эмоций, артистка неизбежно перенесла на Льва Ивановича этот неизрасходованный жар души. А впрочем… эмоционально неорганизованной, с мыслями заблудившимися между облаками и звёздами сегодня на сцену Танечка вышла не так — ни с того ни с сего! Нет! И утром, и днём, и вечером беспрерывно думая о Льве! О его внешности, взглядах, словах, привычках, но главное — об удивительной, никогда прежде ни с кем не испытанной лёгкости в общении с ним! Такой лёгкости, что присущее астрологу интеллектуальное ехидство если немножечко и царапало Танечку, то сладко царапало — возбуждая ум и приятно щекоча нервы…

(После Лев Иванович объяснил женщине, что их радикальные Луны и Меркурии расположены в тригонах друг к другу, и, стало быть, сколько бы они ни упражнялись во взаимном ехидном остроумии — эмоционально им это будет, что называется, в кайф.)

…вот такой скатался хитрый клубочек: концы соединились с началами, за какую ниточку ни потянешь — только пуще его запутаешь! Правда, Татьяна, поняв, что по-настоящему полюбила Льва, не стала предаваться сему бесплодному занятию — необходимо спасать материализовавшегося из волшебной сказки пятидесятилетнего принца! В первую очередь — от стервы-жены, но… и от Валентины! Ведь если эта вампирша смогла в своё время чем-то приворожить Алексея, то где гарантия, что того же самого не случится со Львом?! Что принц-астролог не уловится в сети этой, вышедшей из простонародья, ведьмы? Ах — только что овдовевшей ведьмы? Тем более! Знаем мы таких перезревших вдовушек! Которых основам нравственности на Лысой Горе обучают черти! А она-то — дурочка! — сама же на вернисаже посоветовала Льву после банкета переночевать у Валентины? Чтобы, значит, он не загудел по черному у кого-нибудь из художников! Дескать, если не сможет добраться к ней, то пусть едет к Валечке — это же надо, какая заботливость?! Да Валентина теперь — конечно! Мёртвой хваткой вцепится в беззащитного Льва! Но она-то, она?! И о чём только думала своими куриными мозгами? Нет! Необходимо немедленно спасать Льва от вышедшей из простонародья ведьмы!

После возвращения из театра на подобные размышления затратив минут десять-пятнадцать, Татьяна Негода, не переодеваясь, вышла на улицу, поймала частника и покатила к зданию Союза Художников — в надежде на позднее завершение банкета, то есть на то, что злая колдунья ещё не успела похитить принца. Разумеется — не ведая, что полутора часами раньше Мария Сергеевна, движимая столь же пламенным мессианским рвением, чуть было не помчалась из Первопрестольной в их славный старорусский город. Чтобы спасать своего Льва из лап той же самой Валечки — смертельно опасной вдовы-паучихи.

Высадившись из машины, Татьяна купила букет персидской сирени и спустя двадцать минут, после того, как покинула квартиру, входила в двери, ставшей на этот вечер банкетной, комнаты на первом этаже дома Союза Художников. По счастью — не поздно: Валентина ещё не успела «похитить» Льва.


Не подозревая, что он является объектом спасения, Лев Иванович страшно обрадовался появлению артистки — слава Богу! Он теперь прекрасно обойдётся без так и не придуманной благовидной отговорки! Умница-Танечка догадалась прийти на выручку! Убережёт его от навязчивого гостеприимства вдовы! Валентина-то — ишь как сникла!

В данном случае, астролог был не совсем прав: Валентина не то что бы сникла, а всего лишь немножечко поскучнела — уж на что она там рассчитывала, зазывая к себе Льва, но никак не на те сексуально-вампирические домогательства, в которых и Танечка, и Мария Сергеевна заподозрили эту женщину. Скорее всего, далеко ещё не пережив случившуюся трагедию, вдова цеплялась за Льва, как за вестника из прежнего, не потрясённого катастрофой мира. Одновременно и благословляя, и проклиная астролога, Валентина, может быть, бессознательно надеялась почерпнуть в нём новые силы — чтобы не выть от боли смертельно раненой сукой.

К чести Льва Ивановича, следует заметить, что ему самому, в отличие от Танечки и Марии Сергеевны, ни на секунду не приходило в голову заподозрит Валентину в эротических поползновениях — и, соответственно, недавнюю провокацию пьяной Жанны он воспринял как выпад мстительной истерички, и только. Другое дело, что астролог не предполагал у Валентины большой любви ни к нему самому, ни к Марии Сергеевне, ни — особенно! — к Татьяне: и это составляло существенную долю его нежелания ночевать у вдовы — разумеется, главной частью являлась разгорающаяся с каждой минутой страсть Льва Ивановича к артистке. А возможно — уже и любовь…

После случившегося утром соития, когда, потрясённый до основания Окаёмов медленно приходил в себя, он подумал: а не влюбляется ли, как мальчишка, в эту прелестную молодую женщину? С каждым ударом сердца — всё трепетнее и сильнее? Но тут же постарался укоротить эти шальные мысли: мол, Танечка сумела разогреть стариковскую кровь, и ты уже готов вообразить себя юношей? Эдаким молодым жеребчиком? Выпущенным порезвиться на лужок?

Опять-таки — Мария Сергеевна…

Словом, с надвигающейся любовью Окаёмов боролся как мог, попеременно желая то победы, то поражения в этой мучительно сладкой борьбе: и больше — поражения, чем победы. Вернее, если бы не сомнения, что потрясающее «утро любви» Танечка подарила непосредственно ему, а не реализовала таким образом свои, теперь уже навсегда безответные чувства к Алексею Гневицкому, то, прекратив всякое сопротивление, астролог безоговорочно сдался бы на милость прелестной победительницы — увы: Лев Иванович боялся верить в добрые чудеса.

Опять-таки — Мария Сергеевна…

И всё-таки, вопреки всем опасениям, появление в критический момент Татьяны Негоды Окаёмов воспринял не просто как благоприятный знак, но как намёк на возможность невероятного — стопроцентно доброго чуда. Но тут же по этой сладкой надежде больно стегнула ущемлённая совесть: ну да! для тебя — стопроцентно доброго чуда, а для Машеньки?!

Однако надежды состоят не из такой материи, чтобы позволять их истязать даже с самыми благими намерениями, и Лев Иванович быстро призвал к порядку свою развоевавшуюся совесть: ах — для Машеньки? А шести лет твоей, склоняющейся к закату жизни — для неё недостаточно? Твоего, полузадушенного этой праведницей, творческого начала — мало? Да, конечно, всё ещё любишь… и что же? В жертву этому экстремальному мазохизму — а твою любовь к монашествующей в миру жене по-другому назвать нельзя! — готов полностью принести себя? Со всеми своими «достоинствами»: увядающим членом, усыхающими мозгами, съёживающимся сердцем и скукоживающейся душой?

А что, если Танечка способна полюбить не отражённый в нём образ друга, а именно его… его самого… такого, как есть?..

По счастью, время и место не располагали к малопродуктивной рефлексии — Татьяна присела к столу, выпила на помин души Алексея водки, попросила Окаёмова налить ей шампанского, произнесла краткий тост во славу творческих достижений художника — и тут все как-то сообразили, что артистка ещё не в курсе случившейся на выставке драмы. В связи с чем Ольга, Ирина, Юрий, перебивая и дополняя друг друга, поспешили рассказать Танечке не только о будто бы самоуничтожившейся «Фантасмагории», но и об основных, родившихся в умах очевидцев, версиях по поводу таинственного самовозгорания. Охнув и по адресу предполагаемых мерзавцев послав высокохудожественное — однако, без мата — проклятие, Татьяна, подобно Мишке, вместо традиционного посошка на дорожку предложила выпить на помин души (а что? в истинных произведениях искусства всегда есть частица души художника!)погибшей картины и поспешила избавить от губительных чар вдовы «спасаемого» ею седобородого принца: до свидания, Валечка! Спасибо тебе и Ольге, что приглядели за Львом — не знала, что вы так засидитесь, а не то бы, конечно, не стала вас затруднять.

Приманенный алкоголем, особо ехидный чертёнок в мозгу Льва Ивановича с «женского» на «общечеловеческий» перевёл это так: «А шла бы ты, Валентина, куда подальше! Спасибо, что не воспользовалась! Я прозевала — а ты и рада! Положила, понимаешь, глаз на чужого мужика — зачем? Или — как собака на сене? Блюдёшь, значит, нравственность пожилого пьяницы? Блюди, сука, блюди! Больше я такой глупости никогда не сделаю! Ни за что не оставлю косточку под твоим присмотром!»

Особенно забавным в этом «переводе» показалось Окаёмову сравнение его самого с косточкой под присмотром собаки, за что Лев Иванович не прочь был поощрить проказливого бесёнка рюмкой «Екатерины Великой», однако мысли о Танечке удержали астролога от заигрывания с Зелёным Змием, и обиженный чертёнок замкнулся в гордом молчании: дескать, теперь без меня переводи, как умеешь, с «женского» — я больше не стану помогать такой неблагодарной свинье! И, соответственно, прощальные слова Валентины остались непереведёнными.

— До свидания, Танечка! И ты, Лёвушка — тоже. До свиданья, значит. Может, завтра зайдёшь? Или — зайдёте? Ну, если удобно Тане? Завтра я не работаю. А в воскресенье — с утра. Тогда — лучше во вторник. Ты, Танечка, как? Не против? Но только, Лев — с Таней или без Тани — если ты не зайдёшь ко мне, я, правда, очень обижусь. Так и напишу твоей Маше — чай, не совсем чужие…

— У-у, ведьма! — уже на улице артистка от души прокомментировала это приглашение Валентины. — Бесится, что вышло не по её — и сразу показывает зубы! Дескать, сообщу Машеньке, что её Лев загулял со шлюхой! А ведь и сообщит, Лёвушка! — Татьяна поделилась с астрологом неожиданно возникшим соображением. — В любом случае! Будешь ты плясать под её дудку или не будешь — всё равно сообщит! Из одной только бабской вредности! Которую любительницы совать нос в чужие дела благозвучно именуют «женской солидарностью»!

— Вообще-то — сомневаюсь… хотя… а впрочем, Танечка… мне уже, знаешь… может, оно и лучше… может, Мария задумается. — Рассеянно стал отвечать Лев Иванович, одновременно голосуя редким в этот поздний час автомобилям. — Нет… вряд ли… думать она, по-моему, уже разучилась… зачем?.. если устами отца Никодима «боженька» снабжает её готовыми истинами на все случаи жизни?.. молиться — другое дело… знаешь, Танечка… если Валентина действительно ей «сигнализирует», ух как Мария Сергеевна станет молиться о спасении твой души! Об избавлении её от адских мук!

— А о твоей — Лёвушка?

— А о моей она и без того постоянно молится! До того — что от её молитв не только чертям, но и ангелам уже стало тошно!

— А ты, Лёвушка, не боишься? Ведь такое ехидство — где-то на грани кощунства? И Там, на Верху, это, знаешь ли, может не понравиться?

— Ну да — если мыслить Бога по первобытному: как не терпящего ни малейшей критики, упивающегося грубой лестью, мнительного и жестокого деспота — от чего, к сожалению, за две тысячи лет так и не смогли отказаться все основные христианские церкви — тогда, разумеется! В лапы возглавляемого Люцифером, инфернального, так сказать, КГБ… погоди, Танечка!

Окаёмов склонился к окошку резко затормозившего «жигулёнка» и, договорившись с водителем, распахнул перед артисткой заднюю дверцу:

— Поехали!

В машине, устроившись рядом с Татьяной, Лев Иванович не стал продолжать затеявшийся на улице разговор, а бережно, то ли как старшеклассник, то ли как восьмидесятилетний старец, взял руку молодой женщины, положил её себе на колени и накрыл обеими ладонями — мол, помолчим немножечко, ладно?

Этот бессловесный призыв к молчанию был понят и оценён артисткой: разнежась, она склонила голову на плечо Окаёмова и, прикрыв глаза, всю недолгую дорогу до дома упивалась этой почти неосязаемой лаской — грезя о приятно отепляющем правый бок, наконец-то материализовавшемся седобородом принце.

— …и жалко мне Валентину, знаешь, — доставая из холодильника бутылку шампанского, Танечка, как ни в чём ни бывало, продолжила начатый на улице и прервавшийся в автомобиле разговор, — и всё-таки она — ведьма! Ни молодости, ни красоты, ни образования — и так околдовать Алексея?! Который, ты же знаешь, нас, женщин, в сердце к себе — ни-ни!

— Танечка — ай-яй-яй! Как говорится — побойся Бога! Тебе ведь — и то нелегко, а Вале?!

— Нет, Лёвушка, правда! Ты, конечно, меня прости, но как услышала, что Валентина собирается наябедничать твоей жене…

— Заступиться решила — да? О, женщины! С вашей «платонической» ревностью… ладно, Танечка… о Валентине — давай завяжем?.. а шампанского мне, — Окаёмов не сразу обратил внимание на бутылку в руках артистки, — пожалуй, хватит. А то — как бы того… как бы ваш конверсионный продукт не полез назад…

— Лёвушка, ты меня — что? принимаешь за отравительницу? Глянь на этикетку — сухое, крымское… надо бы, конечно, французского, но…

— Прости, Танечка! Как говорится — зажрался! Не тебе, понимаешь, а мне! Позаботиться надо было! Ладно! Завтра «исправлюсь»! Французского — обязательно! Ещё раз прости, Танюша. И большое спасибо… запомнила — надо же! Что из вин я люблю сухие. А вообще — баловство… хотя… за Алексееву выставку… выпить без суеты, вдвоём… самое — то.

Пока Окаёмов открывал бутылку и медленно наливал в бокалы пенистое вино, Татьяна принесла плитку шоколада и несколько мандаринов:

— Лёвушка, если хочешь есть, придётся немножечко подождать — я же к вам на банкет поехала сразу из театра. И то думала — не успею…

— Танечка, ради Бога! Я ведь не троглодит какой-то! Чтобы всё есть и есть!

— Обкормили бедненького! Засохшими бутербродами, чёрствым печеньем, полусгнившими мандаринами и условно съедобной килькой! Нет, Лёвушка, правда? «Ножек Буша» — это же быстро? Поджарю — а?

— Завтра, Танечка, ладно? А сегодня — действительно перебор!

— После кильки в томате, значит?..

— У-у, язвочка! На банкете, если хочешь, были эти же самые знаменитые ножки. Причём — горячие. А вот кильки в томате — как раз и не было. Так что, Танечка…

— Надо же! Правда, я пришла к шапочному разбору… не-е, Лёвушка! Какой же ты всё-таки вредный! Ну, малость преувеличила, вспомнила, понимаешь, ту ещё закусь — советскую: а ты и рад? Не позволяешь бедной женщине ради красного словца соврать со вкусом?

— Вредный, ехидный, язвительный… однако, Танечка… ведь тебе это нравится? Ну, эти мои, как бы сказать помягче, не совсем похвальные свойства?

— Нравится, Лёвушка. И знаешь… меня почему-то тоже! Так и тянет съехидничать в разговоре с тобой! И больше — получается как-то само собой! Понимаешь… такое чувство… что какую бы ехидную глупость я ни сказала — ты не обидишься…

— Правильно, Танечка — не обижусь. Также, кстати — как и ты на меня.

Далее Лев Иванович рассказал Татьяне об очень удачном взаиморасположении их Лун и Меркуриев в натальных картах, чем спровоцировал приступ умеренного энтузиазма:

— Надо же! Ты, Лёвушка, что? Сравнив гороскопы, всегда можешь сказать, как будут развиваться отношения между людьми?

— В основном, Танечка — да. Есть, конечно, момент угадывания, но в целом… понимаешь, синастрия — сопоставление карт — это, пожалуй, единственная область прогностической астрологии, к которой я отношусь серьёзно.

— А любовь, Лёвушка? Ты, значит, сопоставив гороскопы двух человек, можешь сказать, полюбят они или не полюбят друг друга?

— В принципе, наверное, можно… хотя — очень не просто… надо учесть, обобщить и суметь примирить столько противоречивых факторов… выделить главное… которое, в большинстве случаев, совершенно неочевидно… Только, Танечка, знаешь, за всю мою практику в такой форме, как ты сейчас, мне этого вопроса никто не задавал! Обычно спрашивают, почему я — самая красивая, умная и обаятельная! — полюбила это ничтожество, а он мерзавец на меня ноль внимания?

В шутливой форме коснувшись нескольких случаев из своей практики, Окаёмов обобщил сказанное небезынтересным вводом:

— А если серьёзно, Танечка… в тех сообществах, где брачного партнёра выбирают родители, там — да: астролог может оказаться весьма полезным в прогнозировании любви между будущими супругами…

— А у нас, Лёвушка, получается, сначала — любовь… и ещё любовь… и ещё… а после — когда разводятся! — бегут к астрологу? Или к колдунье — за приворотным зельем. Так, может, когда выбирали родители, было лучше?

Артистке хотелось говорить совсем не на эти отвлечённые темы, не о семейных взаимоотношениях вообще (сейчас, когда сказочный седобородый принц наконец-то обрёл реальность, какое ей дело до любви господина «Х» к госпоже «Y»?), нет, только о себе и о своём собеседнике — только о них двоих и более ни о ком другом хотелось говорить и слушать Танечке, но… по примеру пушкинской героини первой признаться в любви? Будь ей шестнадцать — возможно… Однако, когда женщине тридцать пять… и при этом ни умом, ни интуицией она, слава Богу, не обделена… особенно — интуицией. Которая, в четверг подсказав Татьяне решительно взять в свои руки инициативу и чуть ли не насильно уложить в свою постель сомневающегося Льва, сейчас, когда женщина поняла, что она не просто увлечена, а любит и, соответственно, акцент в их отношениях значительно сместился от телесного к духовному, та же интуиция говорила артистке: ни в коем случае не спеши! С Марией Сергеевной Лев должен определиться сам! Без малейшего давления с твоей стороны!

В свой черёд, по интонациям в голосе Танечки поняв, что в первую очередь её интересуют не проблемы взаимоотношений вообще, а куда более актуальный вопрос о возникшей непосредственно между ними любовной связи, астролог не был готов ответить женщине: ни профессионально — никто не судья в собственном деле — ни чисто по человечески: боясь зарождающейся в нём любви. И посему, дабы неловким ответом не разрушить хрупкой любовной магии, Лев Иванович перевёл разговор в более спокойное русло, рассказав артистке о тех её душевных свойствах и качествах, которые открылись ему при анализе гороскопа.

— Так это, значит, звёзды мне определили быть такой блядью?.. — оценив труд астролога, задумчиво отозвалась Татьяна — А я то дура себя иногда поругивала за свободное отношение к сексу — мол, блудница вавилонская…

— Ишь, кокетка, расхвасталась! И такая, мол, и сякая! Нет, Танечка! Ничего подобного! Лёгкость отношения к сексу — это в тебе не главное. Главное — твоя потребность любить и быть любимой! Которая, подозреваю, до сих пор осталась у тебя почти нереализованной. Разве что — до некоторой степени — с Алексеем… но там — Валентина… если как-то и реализовалась, то, боюсь, очень ущербно… без полноты… а тебе требуется — безраздельно…

— Ну, почему же, Лёвушка, безраздельно?! — Татьяне до такой степени хотелось кричать о своей новой любви, что она чуть было не проговорилась, но в последний момент смогла избежать этой ошибки. — Вообще-то — наверное… Но с Алексеем, знаешь, я до того потеряла голову, что мечтала не о безраздельной любви, а о каких-нибудь жалких крохах… которых он мне так и не уделил…

Переведя разговор на Алексея Гневицкого, Татьяна с некоторым удивлением заметила, что и астролог рад перемене темы — почему? Подобно ей, стесняется говорить о своей любви? До конца не определился с Марией Сергеевной? Ох, уж это пресловутое чувство долга! Те, которые его не имеют — животные… а те, у которых оно в избытке?.. святые?.. роботы?.. ангелы-экстремисты?.. н-н-да!

Между тем, стрелка на будильнике приближалась к двум часам ночи, всё сильнее наваливалась усталость, разговор иссякал, и ни Татьяна, ни Лев не ведали, что как раз в это время в Москве — в нескольких сотнях километрах от Великореченска — беседующему с Марией Сергеевной отцу Никодиму явился Иисус Христос.

Не ведали — да… однако, отправляясь спать, Танечка вдруг почувствовала некоторую парадоксальную неловкость: вчера, без любви, секс с астрологом не составлял для неё никакой проблемы, сегодня, увидев в Окаёмове вымечтанного с детства принца и безумно в него влюбившись, артистка уже не могла представить себя в роли безответственной соблазнительницы — сегодня инициатива должна исходить ото Льва. Да и вообще: сегодняшняя ночь почему-то не располагала к постельным безумствам… и если бы удалось обойтись без них… словно бы услышав этот немой призыв, Окаёмов, расслабленно прижавшись к нагому женскому телу, прошептал извиняющимся голосом:

— Спать хочется — мочи нет. А тебе — Танечка?

Обрадованная артистка ответила, что и она — очень пьяная и очень уставшая — больше всего мечтает о том же самом, и действительно: почти сразу уснула в объятиях Льва Ивановича.

Однако к Окаёмову сон не пришёл так быстро: то ли телепатический сигнал от потрясённого явлением Иисуса Христа отца Никодима, то ли, попросту — растревоженная совесть, — но астрологу не удалось заснуть без изрядной доли душевного самобичевания.

Естественно, сначала явились мысли о Марии Сергеевне, о горе, которое, ради молодой артистки бросив стареющую жену, он ей доставит, затем — ещё более неприятные! — о своём злосчастном прогнозе и наконец, уже из самой глубины, особенно для него мучительные: о зависти к погибшему другу. Чего уж! В среду, обвинив Льва Ивановича в зависти к Алексею Гневицкому, Валентина попала в точку! Разумеется, ни смерти — Боже избави! — ни даже сколько-нибудь серьёзных неприятностей Окаёмов никогда не желал своему другу: и тем не менее — отчаянно ему завидовал! Нет, не уму Алексея, и уж тем более не красоте, не эфемерным успехам у женщин — здесь Валечка судила элементарно по-бабски — а только художественному таланту. И, разумеется, связанному с талантом призванию. Сам увлекающийся чем угодно и ни в чём, к сожалению, не доходящий до сути, Лев Иванович порой чувствовал себя пустоцветом — которому суждено опасть, не оставив после себя ни плода, ни семечка. Да, лёгкий характер Окаёмова, как правило, не позволял подобным колючим мыслям слишком уж глубоко уязвлять его ранимую душу — и всё-таки… временами…

11

Утром артистка проснулась раньше астролога, и когда в одиннадцатом часу Окаёмов соизволил открыть глаза, то с разочарованием обнаружил себя лежащим в одиночестве на пустой кровати, а также — разумеется, уже без разочарования — услышал доносящийся из кухни Танечкин голос, негромко напевавший какую-то бодрую мелодию. Льву Ивановичу даже показалось, что он разбирает нечто вроде «вставайте, граф, рассвет уже полощется», но женский голос мурлыкал тихо, на грани слышимости, и эти слова являлись скорее порождением фантазии астролога, чем реально напеваемыми артисткой.

За завтраком и Окаёмов, и Татьяна продолжали чувствовать странную, овладевшую ими вчера, неловкость: будто в их, казалось бы, защищённых от ханжества душах пробудился опоэтизированный христианством трагический разрыв между физическим и духовным. Впрочем, возможно, эта обоюдная стеснительность коренилась отнюдь не в заветных глубинах «коллективного бессознательного», а располагалась гораздо ближе к поверхности: Татьяна боялась, что её чувство к астрологу останется безответным, Лев Иванович — разгорающейся на склоне лет любви к молодой женщине: дескать, седина в бороду?..

Правда, со стороны подобная стеснительность могла выглядеть достаточно смешной: потрёпанный жизнью, немолодой мужик и имевшая множество любовников тридцатипятилетняя артистка — какого, спрашивается, чёрта? Им — будто семиклассникам! — потребовалось друг перед другом ломать комедию? Нелогично? Нелепо? Да! Но кто же не знает, что в любви нет и не может быть никакой логики? И это, наверное, хорошо…

Впрочем, уже к середине завтрака и Лев Иванович, и Татьяна Негода смогли преодолеть поразившую их застенчивость — разговор между ними вновь сделался увлекательным и непринуждённым, однако… до определённой черты! Запретами, как флажками, огородившей область «высоких чувств». А посему, позавтракав, оба захотели уединиться — до вечера, до того, как интуиция наконец-то разрешит Татьяне заговорить о её любви, а Лев Иванович справится со своими комплексами «стареющего мужчины».

Нет, доведись им, ни астролог, ни артистка не сформулировали бы словесно эти полуосознанные полубессознательные чувства и желания — однако потребность в уединении каждый из любовников испытывал безотносительно к её мотивам, и вопрос состоял только в том, кто первый найдёт более-менее благовидный предлог. Первым его нашёл Лев Иванович: поблагодарив Татьяну за завтрак, он, будто бы невзначай, спросил, не знает ли артистка как добраться до Новоиерусалимской улицы.

— Лёвушка, ты что? К историку, значит — да? Прямо сейчас собрался?

— С твоего позволения, Танечка. Обещал, понимаешь, Павлу… а если не сегодня, не завтра, то — вряд ли… в понедельник надо идти в милицию, а в выходные — самое то. Ты, кстати, как? Может — вместе? Ну, этому — Илье Благовестову — нанесём визит?

— А меня, Лёвушка, никто к нашему «засекреченному» мистику не приглашал. И отрывать его от «высоких дум»… конечно, ехидничаю! А если без шуток… разве что — за компанию… если бы ещё увидеться с одним Ильёй… но ведь к нему, минуя Петра и Павла, не попадёшь… нет, Лёвушка! Ты лучше — сам! А мне — правда! — надо немножечко отдохнуть. А то за вчерашнюю Нору мне Подзаборников задал такую головомойку… и главное — поделом! Нет, Лёвушка… к этим деятелям — давай без меня? Ладно?

Главным на данный момент было для Танечки желание в одиночестве поразмыслить о своей любви — так сказать, не имея перед глазами её объекта. И, отвечая Окаёмову, женщина ему соврала только наполовину: вопреки её утверждению, встретиться с Ильёй Благовестовым артистке было бы любопытно — однако вспыхнувшая любовь к астрологу требовала определённой жертвы, коей и явилась пресловутая «женская любознательность»: чёрт с ним — с нашим доморощенным мистиком! Материализовавшийся седобородый принц — и никого кроме! Всё остальное — менее, чем ничто!

Получив от Татьяны подробные разъяснения относительно маршрута, Окаёмов проворчал нечто нелестное по поводу отсутствующего у историка телефона (мол, приедешь, «поцелуешь замок» — и назад), быстро переоделся и, попрощавшись с женщиной, шагнул к двери, но в последний миг был задержан странным предостережением артистки.

— Лёвушка, погоди минуточку… знаешь… можешь смеяться, но только… будь с ними поосторожнее! Особенно — с Петром. Да и Павел… тот ещё типчик!

— Танечка, — с оттенком лёгкого изумления переспросил астролог, — ты, вероятно, шутишь? Я же еду не к уголовникам! Вполне интеллигентные люди. Во всяком случае — Павел. Конечно, немного фанатик, но… или, Танечка, ты всерьёз считаешь, что у них нечто вроде тоталитарной секты? Наподобие «Белого братства» или «Детей Иосифа»? Но если даже и так… да нет… вздор, разумеется! Достаточно посмотреть на портрет историка! Кто угодно — но только не опасный религиозный фанатик! Возможно, конечно, что все они слегка с сумасшедшинкой — не спорю. Но только всякого сумасшедшего считать потенциальным маньяком-убийцей — это же примитивный голливудский стандарт.

— Нет, Лёвушка, я говорю не об этом. Хотя… некоторые у нас именно так и считают! Особенно — иеромонах Варнава. А вообще-то — Варавва! Ну — в честь того разбойника, которого помиловали вместо Христа!

— У-у, язвочка! И за что же ты его, Танечка, так невзлюбила? Или — сугубо личное?

— Ну, отчасти и личное: имела как-то глупость ему исповедаться, так он меня под такую епитимью подвёл — любой прокурор позавидует! Чтобы неукоснительно каждый день молилась по какому-то «краткому правилу»! Утром и вечером! А оно, понимаешь, такое «краткое», что только начни — не остановишься! Так и будешь всю жизнь молиться! Не думая ни о чём другом! Чтобы после смерти попасть в рай законченной идиоткой! Но это бы — ладно! Мои проблемы! Так ведь нет — помешался на сатанизме! Не только сектантов — баптистов, иеговистов, пятидесятников — но и православных таковыми готов считать! Тех, которые, по его разумению, мало молятся! И клевета на Алексея — ну, в нашем лакейском «Рабочем молоте» — его рук дело! Уверена!

— Однако, Танечка, — на пламенные обвинения артистки Окаёмов отозвался голосом не просто серьёзным, но где-то даже и напряжённым, — ваш великореченский Игнатий Лойола… можно сказать, массовое «издание» отца Никодима… хотя — нет… вряд ли… отец Никодим не в пример осторожнее… и, полагаю, умнее… а вот то, что в провинции дошло уже до такого… ну, когда мракобесы в рясах добрались до областной газеты… впрочем, Танечка, — Окаёмов спохватился, что, заговорившись, он раздумает ехать к историку, — всё это очень интересно, однако я здесь не вижу связи с опасностью, будто бы исходящей от окружения Ильи Благовестова. Разве что — косвенно. Ну, если историк «под колпаком» у отца Вараввы… у-у, ехидная девчонка! Так припечатать бедного иеромонаха! Сразу, понимаешь, привязывается! Варавва — и всё тут!

— Вообще-то — Лёвушка — это не я придумала. Это — наш Подзаборников. Ну, когда отец Варнава затеял у нас в театре — в обители греха и разврата — что-то вроде политбеседы о сатанизме. Хотя официально значилось — «на Символ веры». Ладно, Лёвушка… давай лучше вернёмся к историку. Вернее — к Петру и Павлу. С самим-то Ильёй Давидовичем я практически не знакома. Видела как-то мельком в мастерской у Алексея — и всё. А этих деятелей — ну, не то что бы близко, но знаю. — Относительно Петра, с которым она была очень даже интимно знакома, Татьяна соврала, не моргнув глазом. — Так вот… Павел, по-моему, неудавшийся экстрасенс, а Пётр — просто блаженненький! Носится с сумасшедшей идеей Бога «ввести» в компьютер! Запрограммировать или смоделировать, или ещё чего-то — я в этом, знаешь ли, ни бум-бум! Ни хрена, в общем, не понимаю!

— Как, Танечка, как?! Смоделировать на компьютере Бога? Да у вас тут в Великореченске «вызревает» новая религия, а ты мне говоришь — «поосторожнее с Петром и Павлом»! Это — с «апостолами»-то?! Хотя, конечно… с настоящими Апостолами ухо надо держать востро! А то малость провинишься, захочешь слегка смошенничать, а он тебя, как Пётр Ананию и Сапфиру, убьёт без суда и следствия. Или ослепит — как Павел волхва Вариисусу. За успешное распространение враждебной идеологии.

— Погоди, Лёвушка! Чтобы Апостол Пётр — тот самый Пётр, которому Христос заповедал прощать до седмижды семидесяти раз! — взял бы и ни с того ни с сего совершил двойное убийство?! Не верю!!!

— Не веришь — кому, Танечка? Мне — или Савлу? Лукаво умалившемуся до «павла»? Ведь «Деяния апостолов» евангелистом Лукой были написаны под его присмотром! И мне, знаешь, хочется думать, что в этих прославленных «мемуарах» Павел таки оклеветал Петра… и самый доверенный ученик Христа не убивал Ананию и Сапфиру… ну, может быть, изгнал из общины…

— Нет, Лёвушка, я — вообще! Почему-то не помню этого. А ведь читала… И все четыре Евангелия, и те же «Деяния апостолов».

— А это, Танечка, особенность нашей психики. За очень редкими исключениями. Видеть не то, что написано, а то, что нам рекомендуют «авторитеты». И — самое любопытное — особенность почти независящая от интеллекта. Иногда просто зла не хватает читать или слушать, как умный человек кровавые злодеяния Петра I оправдывает заботами о благе государства! Заметь себе: не обычаями и нравами людей той эпохи, а сомнительными заботами об абстрактном благе! Да ведь этот долбаный умник, который подобным образом оправдывает Петра I, обязан оправдать и Сталина, и Гитлера! Тоже ведь — заботились о благе своих государств!

— А если, Лёвушка — исходя из нравов и обычаев? Тогда, значит, можно? Оправдать какого угодно пакостника? Хоть людоеда?

— А ты, Танечка, сообрази сама: для хищника (а человек по природе — хищник) додуматься до того, что ни под каким соусом нельзя кушать себе подобного — это же какой (в нравственном смысле невообразимо высокий!) следовало совершить скачок? Потребовавший десятков — если не сотен — тысячелетий! Да в сравнении с ним знаменитая заповедь «не убий» — которую, кстати, мы в большинстве своём до сих пор ещё не усвоили — маленький домик, построенный на вершине огромной горы! И, конечно же, к вождю исконно людоедского племени я отнесусь куда снисходительнее, чем к царю Ироду. К которому — в свой черёд — снисходительнее, чем к Ивану Грозному. К которому — опять-таки! — снисходительнее, чем к Петру I. Ну и, если продолжить, к таким одиозным монстрам нашего века, как Сталин и Гитлер, вообще не может быть никакого снисхождения!

— Лёвушка, да ты никак собираешься разложить по полочкам всю историю? На всех правителей полководцев и прочих деятелей навесить ярлыки? Этот, дескать, «хороший», а тот — «плохой»! А по каким, извини, критериям? Не с позиции же «Всеобщей декларации прав человека»?

— А ты, Танечка, разве ещё не поняла? Что есть универсальная ценность — человеческая жизнь. И по отношению к ней — и только по отношению к ней! — мы всегда можем судить о нравственности того или иного исторического деятеля.

— Ничего себе — «универсальная ценность»?! Да во все времена в глазах всех правителей человеческая жизнь никогда ни черта не стоила!

— Не скажи, Танечка… стоила… для дальновидного вождя людоедов — как «продовольственная безопасность» племени. Позже — в эпохи массовых человеческих жертвоприношений — как незаменимое и очень дорогое средство для поддержания Магического Равновесия в Мире: ну, чтобы не вредили покойники, «правильно» светило солнце, не затмевалась луна, не падали звёзды и вовремя шли дожди. А начиная, наверно, с зарождения патриархально-рабовладельческих отношений и до настоящих дней — как главный объект эксплуатации.

— Ну вот, Лёвушка — ты же сам! Сейчас говоришь о том, что человеческая жизнь если и имеет цену, то — относительную! Как продовольствие, лекарство от непогоды или рабочий скот! И, стало быть, судить по отношению к ней, как по отношению абсолютной к ценности… ей Богу, Лев, не смешно! А уж в друге-то исторические времена…

— У-у, спорщица! Так и норовит передёрнуть! Я же, Танечка, не сказал «абсолютной», я же сказал «универсальной». В идеале — другое дело: в идеале человеческая жизнь должна стать абсолютной ценностью, но случится это, если вообще случится, полагаю, не скоро. Слава Богу и то, что за последние три столетия человечество хоть осознало это. И сформулировало — как идеал.

— Ничего себе — «осознало»! Сплошные войны, сплошной геноцид! Особенно в нашем двадцатом веке! И ты ещё, Лёвушка, воображаешь, что можешь судить злодеев других времён? По отношению, видите ли, к человеческой жизни?

Увлёкшись спонтанно возникшим, чрезвычайно интересным спором, и Татьяна и Лев Иванович забыли о возникшем у каждого их них желании уединиться и из прихожей незаметно для себя переместились на кухню — традиционный дискуссионный клуб российской интеллигенции. И также, не сговариваясь, достали по бутылке холодного пива и устроились за столом — визит астролога к Илье Благовестову сделался весьма проблематичным: во всяком случае — на сегодня.

— Могу, Танечка. — Разлив по стаканам пиво, после незамеченной обоим спорщикам паузы, ответил Окаёмов. — Как, собственно, и ты, и любой другой с незашоренными глазами. И в принципе — это элементарно. Конечно, в каждом конкретном случае есть тьма нюансов, но в принципе… Достаточно разобраться кто — в данное время и в данном месте — как, когда, за что, при каких обстоятельствах имел право (в силу господствующих тогда юридических и моральных норм) лишить жизни другого человека — и всё становится на свои места: замучивший на строительстве Таганрога и Петербурга, не говоря о прочих откровенно садистских его «художествах», сотни тысяч своих подданных, никем, кроме кровавого деспота-извращенца, царь Пётр I не может считаться.

— А его реформы, а флот, а победа над шведами?

— А вот это, Танечка, давай оставим придворным историкам и писателям-лизоблюдам! Которые, в меру подлости и таланта каждого — а талантливые среди них, к сожаленью, были — выполняя очередной «социальный заказ», за двести с лишним лет своей «общеполезной» деятельности до того ухитрились облагообразить дьявола, что хоть в рай его помещай, хоть записывай в защитники прав человека! Ну, при Государственной Думе — главой комитета!

— Лёвушка, можно подумать, царь Пётр I — твой личный враг?! Нет, правда! Если ко всем историческим деятелям так относиться — никакого сердца не хватит!

— Не ко всем, Танечка. Только к тем — кого официальная государственная идеология тщится произвести в святые! Намеренно закрывая глаза на их рога и копыта! Когда, вместо того, чтобы оставить в покое прах самодержца-маньяка — а ведь в сравнении с такими монстрами как Ленин и Сталин он действительно может казаться если не ангелом, то бесом весьма незначительным! — его постоянно пиарят на телевидении. И обязательно — с приставкой «великий»! Для кого — «великий»? Для в очередной раз ограбивших свой от веку нищий народ господ-товарищей? Ну да! Для них он — ещё бы! Вампир был что надо! Можно сказать, образцово-показательный вампир! И пример, и оправдание для всех ныне властвующих! Ну — в качестве образца — как обрести величие, раздувшись от высосанной из народа крови!

— Лёвушка, да ты прямо поэт! Звери алчные, пиявицы ненасытные, вампиры от крови раздувшиеся — чем не Радищев? Нет, правда! Что всякая власть от дьявола — вся история говорит об этом. И, ей Богу, Пётр I — не самый худший. Но ведь без власти… тоже нельзя! Поскольку «вампиризм» в нашей крови, на место одного большого кровососа всегда найдутся тысячи вампирят! Которые — сообща — крови высосут несравненно больше. Нет, Лёвушка, кроме того, что в глазах правителей человеческая жизнь не имела и не имеет никакой цены — ты меня ни в чём не убедил. Но это я знала и так. А вот твоя идея… ну, использовать отношение к человеческой жизни в качестве нравственного критерия оценки деятельности того или иного исторического деятеля… что-то в этом, конечно, есть… хотя на практике…

Слушая возражения Татьяны, Лев Иванович почти физически упивался ведущимся между ними спором, почти так же, как случившейся накануне телесной близостью — вдруг почувствовав каждым нейроном мозга, что отчаянный недостаток интеллектуального общения с женой угнетал его ничуть не меньше, чем, сведённый Машенькиным грехоненавистничеством к элементарной биомеханике, тошнотворный супружеский секс. Но даже и в лучшую пору их брака — во времена физической и духовной гармонии — Машенькины категоричность в суждениях и оценках, нетерпимость к альтернативным мнениям и, особенно, её дидактические замашки иногда раздражали Окаёмова до такой степени, что разговорам с женой он предпочитал болтовню с друзьями. Особенно — если хотелось потрепаться на излюбленные российской технической интеллигенцией историко-философско-общественно-религиозно-политические темы. Конечно, обоюдная любовь и душевная близость делали почти незаметными существовавшие тогда интеллектуальные разногласия между супругами, и всё-таки… В том, что Лев Иванович прозевал, когда свет Христовой любви в Машенькиных глазах сменился отблесками адского всепожирающего огня, не преодоленная ментальная разноголосица сыграла, возможно, решающую роль! Во всяком случае, наслаждаясь неожиданно затеявшейся дискуссией с Татьяной Негодой, астролог почувствовал, что в отношениях между мужчиной и женщиной сходство умов желательно не меньше, чем сходство характеров, темпераментов, эротических и духовных запросов. И, радуясь этой интеллектуальной гармонии, Окаёмов с удовольствие подлил масла в огонь:

— А на практике, Танечка, как я уже сказал — нет, ничего проще. Давай вернёмся к убийству Анании и Сапфиры. Нет. Погоди. У тебя Библия есть?

— Только Новый Завет. Принести, Лёвушка?

Минуты через три вернувшись из комнаты, на освобождённый край кухонного стола Татьяна положила аккуратный коричневый томик — «Новый Завет», изданный Московской Патриархией в 1976 году. У Окаёмова дома был точно такой же, вернее, того же издания, но, в отличие от выглядевшего новеньким танечкиного томика, изрядно истрепавшийся от многократного перечитывания — с неряшливо торчащими там и сям закладками.

Быстро найдя нужное место, Лев Иванович обратился к женщине:

— Вот, Танечка, прочитай вслух.

«Некоторый же муж, именем Анания, с женою своею Сапфирою, продав имение, утаил из цены, с ведома и жены своей, а некоторую часть принёс и положил к ногам Апостолов…» (Деян 5; 1–2).

Прочитав начало пятой главы «Деяний Святых Апостолов», артистка посмотрела на астролога с нескрываемым изумлением:

— Лёвушка, ты что — колдун? Ведь эти самые «Деяния» я читала хоть и один раз, но — внимательно? И почему-то мне никак не пришло в голову, что Апостол Пётр совершил двойное убийство! А сейчас, будто околдовал… нет, Лёвушка! Ведь я же читала?! И чтобы Апостол Пётр был обыкновенным убийцей… Сатана, изыди! Околдовал, Лёвушка — точно!

— Скорее, Танечка, расколдовал. Освободил от ядовитой магии слов. Секундочку. Обрати внимание…

Астролог взял Книгу у женщины и прочитал медленно, выделяя едва ли не каждый звук:

«Анания! Для чего ты допустил сатане вложить в сердце твоё мысль солгать Духу Святому и утаить из цены земли?»… «Ты солгал не человекам, а Богу»… «…что согласились вы искусить Духа Господня?» (Деян 5; 3–4).

— Чуешь, Танечка, эту кровавую риторику?! Вы солгали не мне, а Богу — да здесь же вся дьявольская сущность всех высокопоставленных демагогов! Впрочем, так же, как и демагогов рвущихся к власти! Вы солгали не мне, а чему-то высшему — Богу, Партии, Церкви, Народу, Родине — и не только любой ничтожный проступок, но и всякое несогласное слово могут быть расценены как преступление, достойное смерти! И наоборот: самые страшные, самые кровавые злодеяния — если только они совершены во имя тех же Бога, Партии, Церкви, Народа, Родины — не то что оправдываются, а прямо-таки облачаются в белые ризы и украшаются нимбом святости! И представляешь, Танечка, на протяжении уже многих тысячелетий эта гнусная демагогия действует безотказно! Ведь что, читая «ты солгал не человекам, а Богу», должен испытывать всякий некритически верующий? Священное негодование! Причём, настолько сильное, а главное, настолько безрассудное, что оно напрочь затемнит ориентированному на авторитеты сознанию суть дела: а именно то, что, солгав, Анания всего лишь попытался защититься от вымогательств Петра!

— Лёвушка, какое вымогательство?! Ведь Анания добровольно! Должен был отдать всё своё имущество!

— Вот именно, Танечка — добровольно должен. Знаем мы эти штучки! Ладно, не буду сравнивать с погоревшими, кажется, в 61-ом году облигациями добровольного государственного займа, напёрсточниками, лохотронщиками и прочими МММ-ами. Но чем, в сущности, являлась возглавляемая Петром община? Всего лишь — религиозно-общественной организацией. Причём: не законной, не зарегистрированной, враждебной официальной идеологии. И что глава не криминальной общественной организации может сделать с членом, грубо нарушившим её устав? В крайнем случае — исключить. Или — если нарушивший, как Анания, является кандидатом — отказать в приёме. Оставив себе вступительный взнос? А вот это — вопрос спорный. Хлеб для судейских. Словом, скажи Пётр Анании: забирай свои жалкие деньги и ступай нечестивец прочь — его бы мог упрекнуть только Христос, заповедавший гневливому апостолу прощать до седмижды семидесяти раз. Прогони Ананию и оставь деньги себе — мог бы дать повод для судебных разбирательств. Ну, а убив…

— Но ведь он его, Лёвушка, не убивал! Вот, слушай. — Танечка потянула Книгу к себе: «Ты солгал не человекам, а Богу. Услышав сии слова, Анания пал бездыханен». (Деян 5; 4–5).

— Ну, спорщица! Прелесть — Танечка! Согласен! Анания умер от стыда! Первый и единственный человек в истории! Нет, самоубийства от стыда совершали многие — в частности, тот же Иуда Искариот — но чтобы так, непосредственно… от страха — от сильного внезапного испуга — другое дело… случается… ладно, оставим Ананию! От стыда — так от стыда! Но о жене его — о Сапфире — что скажешь?

Окаёмов искоса заглянул в лежащую перед артисткой Книгу: «…вот входят в двери погребавшие мужа твоего; и тебя вынесут. Вдруг она упала у ног его и испустила дух». (Деян 5; 9-10).

— Но ведь, Лёвушка, — Татьяна заговорила куда менее уверенно, чем о смерти Анании, — Пётр её всё-таки не коснулся… Даже и пальцем…

— А зачем ему было её касаться? Если хочешь — магическое оружие! То, что Пётр желал смерти Сапфире, из приведённых слов, по-моему, совершенно ясно? Ты, Танечка, с этим — как? Согласна?

— Пожалуй, что — да. — Чувствуя, что сдаёт позиции, неохотно согласилась артистка. — Но только…

— Ничего, Танечка, не только! — перебил вошедший в азарт астролог. — Их же, своих учеников, Христос наделил способностью творить чудеса! Говорить на всех языках, изгонять бесов, исцелять страждущих. Ну, вот Пётр и исцелил… разом — от всех страданий…

— Лёвушка, не кощунствуй! Ведь до такого богохульства не додумались даже все бывшие в Советском Союзе идеологи воинствующего атеизма!

— Вот, вот, Танечка, и ты туда же… по этой же схеме… всякая критика священнослужителя — есть богохульство… потому, Танечка, наши воинствующие идеологи и не додумались… ведь для них главным было изгнать Христа… как победившего их основного союзника — Смерть… объявив Его личностью не существовавшей, сфальсифицированной на потребу дня… а против Петра и Павла, переняв всё худшее из почти двухтысячелетней практики называющих себя христианскими церквей, они — конечно, скрывая, чтобы не обнаружить нежелательной генетической связи! — ничего не имели…

— Лёвушка! Но ведь так же — нельзя! И Пётр и Павел за свои убеждения заплатили жизнями! А ты на них бочку катишь!

— В основном, Танечка, на Павла. Потому как — уверен: на пути в Дамаск ему явился и с ним разговаривал НЕ Христос. И этот образованный, умный и очень хитрый фанатик-фарисей обманул как младенцев некоторых непосредственных учеников Спасителя — во всяком случае, Петра и Иоанна.

— Учеников Самого Христа — как младенцев?!

— Конечно, Танечка! Ведь Сам чуждый всякой хитрости и лукавства Учитель им завещал: будьте как дети. Завещал, правда, быть простыми как голуби и мудрыми как змеи… но это уже — кому что досталось… Фому, полагаю, Павел прельстить не смог… да и прочих… но и троих, если считать Матфея, ему более чем хватило!

— Хватило, Лёвушка, для чего?

— А вот, слушай:

«И великий страх объял всю церковь и всех слышавших это». (Деян 5; 11).

— Надеюсь, Танечка, ясно?

— Так что же, Лёвушка?.. Для тебя нет ничего святого?.. Даже — в Святом Писании?

— Почему же, Танечка — есть. Иисус Христос. И Его Великая Заповедь: «Да любите друг друга».

— Но, Лёвушка… ведь этого мало? Ведь вне Церкви ни Сам Христос, ни эта Его Заповедь не могут быть правильно поняты…

— Они на этом настаивают. Ну, иерархи. СИЛОЙ присвоив себе исключительное право быть интерпретаторами Божьей Воли.

— Выходит, Лёвушка, ты считаешь, что наша Церковь не Христова, а Павлова? И её роль в истории, в лучшем случае, очень двусмысленна?

— Нет, Танечка, всё не так просто. Ведь, несмотря на все искажения, все преступления, все злодейства, Церковь донесла до нас образ Христа. Пусть очень затемнённый, искажённый, нечёткий, но — донесла. А что до двусмысленности — все человеческие учреждения двусмысленны. И Церковь — не исключение. А что её иерархи без малого две тысячи лет талдычат, что Церковь учреждение не человеческое, а Божье — врут. Была бы Божьей — не стала бы с самого начала дробиться и раскалываться на непримиримо враждующие группы и группочки. То бишь, конфессии, течения, секты.

— И тем не менее, несмотря на все расколы, Церковь существует уже две тысячи лет… и в будущем… а вообще, Лёвушка, очень интересно! Ну, как ты преподнёс всё это. Надо же! Апостол Пётр — убийца…

— Да не убийца он!

— Что — время и место?

— Нет, Танечка. Здесь эти поправки не проходят. У древних евреев ни за воровство, ни за мошенничество смертной казни не полагалось. А мошенничество — вообще: негласно считалось чуть ли не добродетелью. Вспомни Иакова. Который обманул и брата, и отца, и тестя. Вспомни, с какой симпатией к отъявленному мошеннику Священное Писание говорит об этом. А ведь он, в отличие от Анании, обманывал не затем, чтобы сберечь своё, а затем, чтобы присвоить себе чужое. Нет, Пётр не убийца — Павел его попросту оклеветал! Уверен. Во всяком случае — хочу быть уверенным…

— Бедный, Лёвушка, бедный… — помолчав где-то с минуту, из богословско-исторических далей с милой женской непоследовательностью Татьяна вернулась к действительности. — Довела, понимаешь, баба… Нет, ты прости, конечно, но, Лёвушка, твоя Мария Сергеевна, по-моему… натурально чокнутая!

Артистка чуть было не сказала «редкая сволочь», но в последний момент всё-таки сумела смягчить оценку, чему сразу же про себя обрадовалась и наспех скроенной шуткой завершила свой рискованный пассаж:

— …до сих пор не оценила по должному такого светоча отечественной религиозно-философской мысли! Крупнейшего, можно сказать, богослова на всём постсоветском пространстве!

— У-у-у, е-е-ехидина! — ласково огрызнулся польщённый астролог. — Перекликается, знаешь ли, с «гигантом мысли» и «отцом русской демократии»! Да и вообще… ты это верно заметила: мужики диогенами в основном от ксантипп становятся… стоит обзавестись такой — и в бочку! чтобы на холодке предаваться «собачьей» философии! Нет, Танечка, правда — умница! Вовремя остановила залюбомудрствовавшегося — уф, еле выговорил! — болвана.

— Ну уж — «болвана»! Не прибедняйся, Лёвушка! Твои рассуждения — очень даже интересно, правда! Но только… ты ведь, кажется, православный?

— Крещён в православие. В детстве. Вернее — в младенчестве. Бабушкой. Тайно. А информирован о сём факте был лет в пятнадцать-шестнадцать — точнее не помню. Однако, положа руку на сердце, православным себя считать не могу. Был момент — восемьдесят восьмой, восемьдесят девятый и первая половина девяностого, до убийства отца Александра Меня — когда мне казалось, что приближаюсь к православию, но… — эти воспоминания причиняли боль, и Окаёмов говорил резкими отрывистыми фразами. — Вспомни, Танечка? Гласность, ускорение, перестройка — пора безумных надежд. На будто бы возможные позитивные сдвиги во всём: в политике, экономике, образовании, науке, культуре. В том числе — и в православной церкви. Какже — недавно опальный отец Александр выступает по телевизору. Ещё более опальный академик Сахаров избирается в Верховный Совет. А чем всё закончилось? Нет, перемены действительно произошли. Однако назвать их позитивными… ладно, Танечка! Сама знаешь!

— Знаю, Лёвушка… — эти воспоминания астролога оказались болезненными и для Татьяны, и женщина поспешила вернуться к основной теме их разговора. — Действительно… ну их — властителей наших… к бесу! Я ведь тебя о другом хотела… ладно — спрошу прямо… ты только не обижайся… а вообще, Лёвушка, в Бога ты веришь?

— Спросила бы, Танечка, что-нибудь полегче… Сказать однозначно: верю — не могу, но и сказать: не верю — тоже… Одним словом: «Верую, Господи, помоги моему неверию»… Или, Танечка, так: иногда на 99 процентов верю, иногда на те же 99 процентов не верю… Но всё равно, в любом случае, остаётся один процент, который не даёт мне ни вознестись к Божественному Свету, ни сорваться во Тьму Атеизма. Так, понимаешь, и болтаюсь… как некий продукт выделения в проруби! Хотя… по-настоящему верующих, также как и настоящих атеистов, думаю, очень мало. Большинство просто прибивается к какому-то одному краю и там колеблется. Где-нибудь — в районе от девяноста до девяноста девяти целых девяти десятых процента. Искренне считая себя или по-настоящему верующими, или чистокровными атеистами. Иногда — при смене официальной идеологии — массово мигрирующих от одного края к другому. Но и таких как я — которые болтаются по всему диапазону — тоже не мало. Особенно — среди интеллигенции. Понимаешь, Танечка… это я говорю уже только о себе самом… жизнь с Богом — если действительно веришь на сто процентов — кажется мне настолько предопределённой, не требующей никаких духовных усилий, что это уже скорее не человеческая, а ангельская жизнь. Без Бога — напротив: жизнь настолько пуста и бессмысленна, настолько чужда всякой духовной работе, что это опять-таки жизнь не человеческая, но уже не ангельская, а чисто животная. Или, вернее, дьявольская: ибо не озарённый духом человеческий интеллект всегда будет направлен на разрушение — независимо от воли его носителя. И в этой связи… любопытная, знаешь, мысль… край проруби — самое опасное место! Та одна сотая или одна тысячная процента, которую труднее всего преодолеть! Чтобы, значит, выбраться на лёд — к Богу! Ведь на этой узкой границе — сильнейшие подводные течения! Чуть зазеваешься, чуть ослабнешь — и прямиком под лёд!

— Лёвушка, а те, кто у края, так сказать, атеистического — им-то что угрожает? Им что терять?

— Нирвану, Танечка! Ведь атеизм — в пределе — буддизм! И, проделав титаническую духовную работу, атеист с незашоренным взглядом имеет шанс. Ну — чтобы стать «как боги». Или — повыше. Ибо нирвана, для буддиста, состояние СВЕРХБОЖЕСТВЕННОЕ. Только, по-моему, с этого края выбраться гораздо труднее, почти безнадёжно — ведь надо успеть при этой жизни.

— На лёд, значит, Лёвушка?.. Или к Богу, или — в Нирвану… а кто это, кстати, там у тебя из проруби хочет выбраться? Или — что?

— Змею-ю-чка — Танечка! Чуть зазеваешься — сразу ужалит! Сравнил, понимаешь, себя кое с чем, малость увлёкся, (ну, образом проруби) упустил из вида объект сравнения и — будьте любезны! Порцию яда — извольте-с!

— А как же иначе, Лёвушка! Сам же сказал, что наши Луны и Меркурии в такой гармонии, что сколько бы мы ни «кусались» — обоим в кайф! Стало быть — не зевай! Ж-ж-алить змеючке, знаешь-ш-шь! Ж-ж-уть до чего приятно!

Интеллектуально расшалившаяся Татьяна подошла уже к той границе, где словесное неизбежно должно было соединиться с телесным, однако остановилась: нет! Не сейчас! Следующий шаг за Львом!

Уловив испущенный артисткой мощный эротический импульс, Окаёмов мимоходом подумал, что даже самые умные женщины, в какие бы отвлечённые сферы ни воспаряли, полностью никогда не отрываются от земли — пресловутая «мудрость пола»? — и понял: от выбора ему не уйти! Вопреки логике, вопреки всем его недостаткам, презрев стоящую у порога старость, Татьяна в него влюбилась. Именно в него и именно влюбилась — а не перенесла, как астрологу подумалось в начале, те чувства, которые предназначались Алексею Гневицкому, но были им не востребованы. Нет уж! Никакого «вытеснения», никакого «замещения», никакого «переноса»! Полюбила — и всё тут! Его! Льва Ивановича Окаёмова! Седеющего пятидесятилетнего астролога! Молодая талантливая актриса! Чёрт побери — не сон ли?! А Маша?..

Мелькнувшая мысль о Маше (то есть, о выборе!) вернула Окаёмова к реальности, и он почувствовал, что Танечка ждёт ответа на посланный ею эротический импульс — своё бессловесное признание в любви. Однако Лев Иванович, и боясь, и желая любви молодой женщины, сейчас, когда проблема выбора придвинулась, образно говоря, на расстояние вытянутой руки, вдруг растерялся: чёрт! Танечка — Машенька, Машенька — Танечка! С Танечкой: зарождающееся сильное чувство, восхитительный секс, духовная близость и интеллектуальная гармония — с Машенькой… двадцать лет жизни, убитый во чреве ребёнок, память о былой, не угасшей до конца любви, шестилетняя религиозно-эротическая война, но главное — ответственность. Оставь он Марию Сергеевну — она, скорее всего, уйдёт в монастырь: что, к несчастью, являлось не самым худшим вариантом — во вполне обозримом удалении маячили призраки тяжёлого психического заболевания и даже (чёрт побери!) самоубийства.

У донельзя воцерковлённой, безумно боящейся адских мук христианки? А почему бы и нет! Да — безумно боящейся; но на каком-то страшно глубоком (дочеловеческом, доживотном — клеточном?) уровне трепетно их желающей — этих самых ужасающих мук! Ведь если отмеченную де Садом, Достоевским, Ницше и помещённую Фрейдом на уровне инстинктивно-бессознательного тягу к разрушению и смерти передвинуть гораздо глубже, на уровень одноклеточных организмов — где разделение неразрывно связано с размножением, где самой смерти, в нашем понимании, нет — то в пылу полемики с отцом Никодимом изобретённое Окаёмовым словечко «инфернофилизм» являлось не только остроумным выпадом против наиболее популярной в средние века церковной доктрины, но и прозрением объединяющей всё живое древнейшей генетической памяти — да простят нам биологи сей «психоаналитический» пассаж!

Словом, Лев Иванович не мог полностью исключить самоубийства брошенной им жены…

…и что же? Дабы не случилось это гипотетическое самоубийство — отказаться от любви безумно его притягивающей женщины?

«Нет! Нет! Не-е-ет! — кричал Окаёмову каждый атом его стареющего тела. — Откажешься от Татьяны — сопьёшься к чёрту!»

«Да! Да! Да-а-а! — вопила ущемлённая совесть астролога. — Бросишь Машеньку — на век лишишься покоя!»

Между тем Танечка, нечаянно пославшая столь смутивший астролога эротический импульс, не слишком разочаровалась, не получив на него ответа — где уж «эволюционно продвинутым» мужчинам улавливать существующие ещё до начала Мира Тонкие Эфирные Колебания? — и, как ни в чём ни бывало, продолжила:

— Стало быть, Лёвушка, как всегда: ищите женщину?.. у-у, какие мы всё же бываем стервы! Обыкновенного советского инженера способны довести до таких ересей, что это уже не ереси, а чуть ли не новая религия! А между прочим — Христос? Не из-за Марии ли Магдалины Он подался в пустыню? На рандеву с дьяволом? Или из-за иной какой, неведомой нам прелестницы?

— Девчонка! Меня, понимаешь, взялась обвинять в кощунстве — тогда, как сама…

— Ой, Лёвушка, правда! Совсем не подумала! Прости ради Бога! И Ты, — Танечка возвела очи горе, — Сын Человеческий, прости дуру-бабу! Не держи на неё зла! Накажи как вредную, непослушную девчонку — и прости? Ладно?

— Ишь, Танечка, размечталась! Чтобы Сам, значит, Иисус Христос удостоил вниманием кое-какие твои округлости! Между нами — очень даже прелестные…

— Ехидина, Лев, подловил-таки! Почище, чем я тебя с выбирающимся из проруби продуктом! Признаю: два один в твою пользу. И переходящее почётное звание «Змеючки». Нет, погоди — «Змеючка» для тебя не годится… ты у нас будешь «Архизмием»! Как говорится, носи с честью и не роняй достоинства.

Подобным образом с большим удовольствием попикировавшись ещё десять-пятнадцать минут, оба, и Танечка, и Окаёмов, разом иссякли: артистка вспомнила о своём желании сосредоточиться перед спектаклем, а астролог — о намерении посетить Илью Благовестова. Больше, чем о намерении: ведь весь этот долгий, интересный разговор с Татьяной затеялся, когда Окаёмов уже держался за ручку двери, и, глянув на часы — ни хрена себе, половина третьего! — Лев Иванович распрощался с Танечкой: до вечера, стало быть, Змеючка! До послеспектакля — мой уважаемый Архизмий!

* * *
За ранним завтраком и Никодим Афанасьевич, и Мария Сергеевна старательно отводили глаза от матушки Ольги, опасаясь случайной встречи взглядов — словно сама собой совершившаяся накануне Евхаристия по греховности близко соседствовала с плотской прелюбодейной связью. Или так: нечаянно причастившись Плоти и Крови Христовой, оба они, и священник, и женщина, испытывали неловкость сродни той неловкости, которая могла бы образоваться, вступи они в реальную половую связь. Во всяком случае, ковыряя вилкой в салате из помидоров, отец Никодим, кажется, понял почему существовавший у ранних христиан обычай совместной трапезы продержался очень недолго: от совместного сакрального винопития до языческих сакральных плотских соитий рукой подать. И чтобы уберечься от этого соблазна, символизация — вместо обильного застолья кусочек хлеба и глоток вина — была неизбежной: Евхаристия обособилась от агап: то есть, Благодарение — от братских «вечерей любви».

И сейчас, вкушающему постный завтрак, Никодиму Афанасьевичу, помимо отступления от церковных канонов, в совершившейся прошедшей ночью нечаянной Евхаристии виделось нечто изначально нечистое, словно они с Марией Сергеевной съели тот самый запретный (заветный!) плод. А как же поразительно явственное ощущение присутствия на их поздней трапезе Самого Христа? Его ощущение. А у Марии Сергеевны — уже под его влиянием. При её-то внушаемости — ничего удивительного. Да, но он-то уверен! Уверен — в чём? В том, что по их глубочайшему взаимному покаянию вчерашнюю выпивку и закуску преосуществил Сам Христос? Бисквиты, коньяк, лимончик претворив в Свои Плоть и Кровь? Правда — уверен? Но почему в этом случае так стыдно смотреть в глаза матушке Ольге? Или…

…или всё-таки прошедшей ночью ему явился НЕ Христос? А тот, кому говорят: изыди? Нет! Невозможно! Чтобы Лукавый изловчился принять образ Христа — такого не может быть!

Когда матушка Ольга подала чай, умалчивание о совершённом ночью — правда, непонятно каком? — грехе сделалось настолько невыносимым, что отец Никодим, обиняком обменявшись взглядами с духовной дочерью, заручился молчаливым согласием Марии Сергеевны и рассказал о нечаянной «вечере любви».

— И меня, значит, старый греховодник, решил вовлечь? — полушутливым упрёком отозвалась Матушка Ольга. — Ты же, отец Никодим, вчера был с такого похмелья — ничего удивительного. Явиться мог кто угодно. В первую очередь — Зелёный Змий.

— Нет, матушка Ольга — не скажи. Накануне — да, накануне — Зелёный Змий, а прошедшей ночью… нет, матушка, думай что хочешь, но нашу вчерашнюю трапезу преосуществил Христос. Правда, Мария?

— Да, отец Никодим… наверное…

— Слышишь, матушка? Мария со мной согласна! Всё подтверждает!

— Ещё бы, батюшка! Ты, чай, священник — не Машенька! Как же ей не быть твоим подголоском? Вот если бы я с вами вкушала эту, как её, «вечерю любви»… нет! Погоди! Со своей агапой — совсем запутал! Не вкушала, а разделяла… тьфу, ты! Опять не то! Ну, выпивала бы, словом, с вами… а вообще, батюшка — стыдно! Машеньке, которая совсем не пьёт — столько коньячищу! За ужином-то я дура смолчала — как же! ты же у нас ещё и доктор! — а зря. Напоил, понимаешь, Машеньку, а теперь изворачиваешься! Нет, чтобы попросить прощения за пьянку — выдумал какое-то «духовное прелюбодеяние»! Лимон у него, видите ли, уподобился плоду с Древа Познания! А самый обыкновенный Зелёный Змий — Искусителю Адама и Евы! Тьфу! Да ещё имя Спасителя всуе приплёл зачем-то! Вот погоди, будешь исповедоваться отцу Питириму, он тебе греховоднику задаст по первое число! Недели на две посадит на хлеб и на воду! И правильно! Будешь знать, как спаивать своих прихожанок!

Этот по форме строгий, но в сущности добродушный выговор полностью разрядил атмосферу — мистические соблазны рассеялись, чаепитие завершилось в благостной (нарушаемой лишь позвякиванием ложечек да уютными вопросами-предложениями: мёду? варенья? сахару?) тишине.

На Никодима Афанасьевича благотворно подействовал исполненный мягкой укоризны выговор от жены: мучительное духовное напряжение настоятельно требовало разрядки, и матушка Ольга, сходу отвергнув самообвинения в мистическом «блуде ума и сердца» и легонько побранив мужа за одну только пьянку, идеально поспоспешествовала возвращению душевного спокойствия — в мир домашнего чая с вареньем, в мир стареющей супружеской четы чрезвычайно затруднён доступ запредельным соблазнам и искушениям. Недаром, почти все известные Мистики, Тайновидцы, Подвижники, Учителя, Пророки, за исключением, разве что, Магомета, избегали семейной жизни — дабы заботы мира сего не заслоняли от них запредельных Высот и Бездн.

(Хотя… достигнутое в результате медитативно аскетических упражнений «просветление» души считать истинным Просветлением… идущим от Бога… ведь, отвергая плоть, аскет в сущности ропщет на Творца, упрекая Его в несовершенстве творения. А полагать, что в изнурённой постами, веригами и прочими физическими самоистязаниями (а тем паче — в распалённой неудовлетворёнными половыми страстями!) плоти просияет Дух — не есть ли это прямой вызов Создателю? Как злонамеренная попытка — через отказ от сотрудничества с Ним в этом мире — силой взять Царство Духа?.. или так: насилуя собственную плоть, возвыситься до Его Царства?..)

Разумеется, Отец Никодим не знал, да и не мог знать, что истязающим его в течение четырёх последних дней, мучительным сомнениям он во многом обязан астрологу Окаёмову. Конечно, не ему одному: давнее бегство от своего истинного призвания в который раз сыграло свою негативную роль — вновь со всей остротой поставив перед Никодимом Афанасьевичем проблему выбора, даже в старости лишая заслуженного покоя.

Однако в этот раз судьба ухмыльнулась особенно глумливо: острый душевный кризис спровоцировала гибель совершенно незнакомого отцу Никодиму художника Алексея Гневицкого, причём — сразу на нескольких уровнях. На рационально-бытовом — когда астролог Окаёмов срочно уехал на похороны друга, а Марию Сергеевну в связи с этим отъездом повадился навещать Лукавый, затерроризировавший женщину до того, что она, запаниковав, своим религиозно-эротическим бредом смогла если не заразить, то основательно выбить из колеи священника — и на гораздо более тонком: на уровне всеобщей физико-мистической связи душ, тел, объектов, явлений. Ибо, когда душа Алексея Гневицкого покинула бренное тело, в созвездии Южной рыбы вздрогнула его звезда-покровительница Фомальгаут, и эта космическая судорога была воспринята — разумеется, совершенно неосознанно! — другом погибшего художника астрологом Львом Ивановичем Окаёмовым. А далее произошло нечто удивительное: благодаря этому невообразимо мгновенному (в сущности — виртуальному!) импульсу, между астрологом и отцом Никодимом образовалось нечто вроде телепатической, а вернее, «симпатической» связи. Нет, ни образы, ни мысли, ни, тем более, слова священнику Окаёмовым не «телепатировались», обмен происходил на гораздо более неуследимом («ангельско-звёздном»? «бесовско-хтоническом»?) уровне. Когда — совершенно ненамеренно с его стороны! — «наведённые» астрологом колебания в сфере духа совпали по частоте с интеллектуально-психическими колебаниями души самого Никодима Афанасьевича, освободив таким образом загнанные священником в тёмные казематы бессознательного собственные тревоги, сомнения, опасения, фобии, мании и соблазны.

Однако не один Никодим Афанасьевич сделался «жертвой» вдруг обретённых астрологом способностей к «симпатической» связи: но и Мария Сергеевна, и Танечка Негода, и госпожа Караваева, и даже Павел Мальков с историком Ильёй Благовестовым. Словом, отлетевшая душа Алексея Гневицкого произвела немалую смуту: начиная от пробежавшей по телу его ангела-хранителя звезды Фомальгаут нематериальной судороги и кончая… да нет, ничего не кончая! О концах, также как о временах и сроках, нам знать не дано…

…завтрак, благодаря рассеявшей опасные чары минувшей ночи матушке Ольге, завершился в благостной тишине — Мария Сергеевна засобиралась домой, но прежде, чем её отпустить, священник зазвал женщину в кабинет для краткого наставления.

— Вот что, Мария… О вчерашнем сейчас говорить не буду. Во-первых: начни — не закончишь, а главное: надо, чтоб устоялось. Мы с тобой вчера разоткровенничались так… а взаимная, знаешь, исповедь… она ведь обязывает ко многому… в первую очередь — не судить… а мы без суда не можем… почему, думаю, обычай взаимной исповеди в церковной практике удержался очень недолго… но это я так, к слову… а главное: ты, Мария, завтра после Литургии обязательно причастись! Обязательно, Мария! А то наши с тобой бисквиты, коньяк, лимончик… мало ли, что я почувствовал, будто их преосуществил Христос! А вдруг да — не Он? И мы с тобой… понимаешь — да? Так что — причастись обязательно!

* * *
Сойдя с автобуса и повернув направо, Окаёмов сразу нашёл нужную улицу — на покосившемся старом заборе синела стандартная металлическая табличка с серебристыми буквами: ул. Новоиерусалимская — с заасфальтированной проезжей частью и теряющимися в бурьяне пешеходными тропинками по обочинам. Не хватало только валяющейся в луже свиньи, чтобы почувствовать себя в русской провинции середины девятнадцатого века. Впрочем, по случаю тёплой сухой погоды не наблюдалось и лужи, но Лев Иванович ни на минуту не усомнился: стоит полить мало-мальски приличному дождику, луж на Новоиерусалимской улице образуется предостаточно — без сапог утонешь. И это в двадцати минутах езды от центра современного почти миллионного города! Электрифицированного, газифицированного, правда, плохо отелефоненного, но всё равно — заиндустриализированного под завязку! Так, что от ядовитого техногенного смога было трудно дышать. И вдруг — пожалуйста! Стоило переехать речку — и, можно сказать, сельская идиллия!

Однако, шагая то вдоль заборов, то мимо выступающих прямо на улицу — совершенно деревенских, в три окошка — домиков, Окаёмов убедился: не такая уж и идиллия. И дело даже не в бедности и запустении — одни эти девственные, никогда не оскверняемые никаким мощением, обочины чего стоят! — нет, в проглядывающих то там то сям сквозь яблоневое цветение засохших стволах и ветках: природа уже явно не справлялась с сопутствующими технической цивилизации ядовитыми выбросами и отходами.

Вообще-то Лев Иванович понимал: через два-три года на улице Новоиерусалимской не останется ничего из прежнего — для «нового класса» хапугиных-скоробогатовых уж больно прельстительное место: и рядом с центром и на отшибе, и в городе и почти на даче. И всё равно, несмотря на это понимание, астрологу было жалко погибающих яблоневых садов.

Метров через шестьсот-семьсот Новоиерусалимская улица резко сворачивала в подъём — к развалинам давшего ей название монастыря. Правда, с уцелевшим, большим собором — ныне в лесах, (в преддверии тысячидесятилетия Крещения Руси? или очередного Дня Независимости?) спешно реставрируемом.

И сразу за поворотом на огораживающем значительный участок земли исправном голубом штакетнике значился нужный номер.

Лев Иванович подошёл к калитке, поискал глазами кнопку звонка и, не найдя её, вспомнил разъяснение Павла, что днём у них снаружи не заперто. Действительно, калитка хоть и имела ушки для замка, но была закрыта на один только шпингалет — распахнув калитку, Окаёмов ступил на выложенную кирпичом дорожку под низко склонившиеся ветви цветущей яблони. Выбравшись из-под которых, астролог смог наконец-то обозреть «змеиное гнездо» нарождающейся в Великореченске новой секты — во всяком случае, так на организованном после вернисажа банкете некоторые из присутствующих именовали кружок Ильи Благовестова. Правда — не многие: в художественной среде это, скорее «научное», сообщество, видимо, не имело должной известности.

Внешне пресловутое гнёздышко выглядело вполне на уровне: двухэтажное кирпичное построенное, на глаз Окаёмова, во второй половине прошлого века особенной «церковной» архитектуры здание. Бывшее, вероятно, частью хозяйственного комплекса процветавшего до семнадцатого года монастыря. Но, самое интересное, находящееся в прекрасном состоянии: из чего следовало, что его нынешние владельцы (или съёмщики?) не испытывают материальных трудностей. А это уже нечто… свидетельствующее о многом… чтобы в стране донельзя разорённой длящимися вот уже восемьдесят лет свирепыми социальными экспериментами не бедствовали историк, социолог и математик — такое возможно только в одном случае: если у них есть богатый покровитель. И сразу вставал вопрос: с какой стати? И — кто? Государство сейчас толком не может содержать даже учёных занятых в «оборонке» — чего уж говорить обо всех прочих… или?.. не так уж и не правы, толкующие о новой секте?..

Эти и им подобные, мигом мелькнувшие, мысли Окаёмову скоро пришлось оставить — через пятнадцать шагов дорожка привела его к высокому (кирпичному же) крыльцу. Лев Иванович поднялся и позвонил — из открывшейся двери вышел Павел и, поприветствовав астролога, пригласил его в дом. Попутно извинившись за отсутствие Ильи Благовестова, но сразу же утешив Окаёмова тем, что не позднее чем через час Илья Давидович обязательно вернётся.

— Он вас, Лев Иванович, сегодня ждал. Правда, раньше — к обеду. Затем, сказав, что вы несколько задержитесь, поехал к сестре, до пяти пообещав вернуться — а он человек слова. Ну, и меня попросил, значит, вас немножечко задержать. Напоить чаем и, вообще — занять интересной беседой.

Окаёмов понял, что слова Павла относительно интересной беседы являлись — в его понимании — шуткой, и оценил эту попытку.

— Разумеется, Павел Савельевич. Дождусь обязательно. Конечно если не надоем смертельно, и вы меня, так сказать, вежливо не спровадите восвояси.

Поднимаясь вслед за хозяином на второй этаж и автоматически отвечал на его шутку, астролог думая о другом: «Чёрт! Откуда Илья Благовестов мог знать, что он, заговорившись с Танечкой, неожиданно для себя задержится? Сам по себе визит — ладно! Событие вполне прогнозируемое: любопытство и всё такое… но эта нечаянная задержка?»

Между тем, Павел, будто догадавшись о сомнениях Окаёмова, поспешил успокоить астролога:

— Лев Иванович, не удивляйтесь. Ну, что Илья Давидович знал не только о вашем приезде, но и о том, что вы задержитесь. Да и вообще — его информированности… иногда, знаете, мне кажется, что для Ильи Давидовича вообще нет ничего тайного… и не только в нашем земном мире… хотя, конечно, это не так…

Отвечая на невысказанный вопрос Окаёмова, Павел провёл его в просторную светлую комнату и усадил к столу.

— Лев Иванович, минуточку погодите, я сейчас поставлю чай. Вам какой? С мятой, зверобоем, шиповником? А хотите — у меня есть дальневосточный лимонник и ещё кое-какие травки? Очень полезные.

Окаёмов терпеть не мог перекочевавшие из народной медицины в застолье значительной части населения нашей страны (в первую очередь — женского) различные травяные настои — почему-то именуемые чаями. И особенно его раздражало — когда в благородный китайский напиток добавляли разную сорную дрянь: зверобой или мяту. Что же до их целебных свойств… он, чёрт побери, не лечится приходит в гости!

— Павел Савельевич, извините, но… если можно… я бы предпочёл натурального… без добавок.

— Понял, Лев Иванович. Вам китайского или цейлонского?

— Всё равно, Павел Савельевич: какого — вы.

Мальков вышел на кухню, и за время его отсутствия Окаёмов осмотрелся по сторонам: примерно, двадцати метровая комната в два окна — стол, диван, несколько стульев, шкаф для одежды и занимающие едва ли не целую стену книжные полки. Да, ещё — компьютер. Ничего лишнего, но всё обстоятельно, всё по делу: можно сказать, образцовое жилище не бедствующего, мало или совсем не пьющего учёного-холостяка — с лёгким уклоном в монашество. Да и вообще: разглядывая снаружи этот старый монастырский дом, Лев Иванович предполагал внутри если не ряды монашеских келий, то что-то вроде общежития для аспирантов — с отдельными комнатами, но совместными «местами общего пользования». С одной-двумя обособленными квартирками для начальства. Оказалось, что нет — ничего подобного: уютное, просторное, разумеется, не роскошное, но вполне благоустроенное жильё. Опять-таки — на какие шиши?

Стоило Окаёмову задуматься об этом, как явившийся из кухни Павел предупредил возможный вопрос астролога:

— Вижу, Лев Иванович, вы несколько удивлены? И наверняка спрашиваете себя — откуда? У рядовых «постсоветских» учёных могут быть такие деньги? Ну — на эти «хоромы»?

Павел широким жестом обвёл по сторонам правой рукой и отверг попытку астролога возразить, что это, дескать, не его дело.

— Нет, нет, Лев Иванович, я хочу — чтобы без недоразумений. А то вы действительно можете Бог весть что подумать. Так вот: до восемьдесят девятого года в этом здании размещалась контора по заготовке вторсырья — ну, в общем, «рога и копыта»…

Далее Павел кратко, но обстоятельно рассказал, как четырём молодым (тогда в основном по чуть-чуть за тридцать) преподавателям местного университета, — нет, Илья Давидович здесь поселился позже, в девяносто пятом, когда один из «основоположников» и его друг Натан Моисеевич эмигрировал в Израиль, — удалось на исходе перестройки занять брошенное бесследно исчезнувшими «рогами и копытами» помещение. Нынешнему благоустройству которого они всецело обязаны Виктору Евгеньевичу Хлопушину — умудрившемуся в мутных волнах псевдорыночной экономики (не будем говорить — как) из скромного университетского преподавателя вознестись о-го-го куда! Однако, несмотря на свою блистательную финансовую карьеру, не порвавшему связей со старыми товарищами и хотя ныне практически здесь не живущему — постоянно в его квартире обитает только домработница, очаровательная шестидесятилетняя Нинель Сергеевна, да время от времени очередная «пассия» — но усердно пекущемуся о родовом гнёздышке. И не только о гнёздышке, о его обитателях — тоже. Оно, конечно, не сказать, чтобы чересчур приятно получать от своего бывшего коллеги смахивающие на милостыню «гранты», но…

Таким образом за каких-нибудь десять минут Лев Иванович оказался посвящённым во всю «подноготную» сей относительно процветающей «коммуны». За это время закипел чайник, и Павел предложил выйти в сад: в беседке, знаете, сейчас — прелесть. Сирень, яблони — всё цветёт. Естественно, Окаёмов согласился, и нагруженные всем необходимым для чаепития они спустились по лестнице.

Затенённая яблонями и сиренью беседка действительно являлась подобие райского уголка, и астролог полюбопытствовал, откуда на их участке такие взрослые деревья: ведь вряд ли, когда здесь располагалась контора, при ней находился фруктовый сад? Павел подтвердил, что на данном участке не только не было никакого сада, а вообще не росло ни кустика: все плодово-ягодные насаждения дело их рук, а взрослые яблони — заслуга Петра Семёновича, главного «мичуринца». Не захотев ждать много лет, он в почти вымершей пригородной деревне приобрёл десять взрослых яблонь и поздней осенью, затратив уйму труда, выкопал их и перевёз сюда — ну, и девять из них, что можно считать выдающимся результатом, прижились.

Павел разлил чай, — вам покрепче? да! — и занялся приготовлением бутербродов. Окаёмов счёл этот момент самым подходящим, чтобы задать не совсем тактичный, но уже несколько минут вертящийся на языке вопрос:

— Ради Бога, Павел Савельевич, извините, но… ваш покровитель… Виктор Евгеньевич… неужели он здесь тоже без телефона?

Мальков отложил нож, которым намазывал масло, и проникновенно посмотрел в глаза астрологу:

— Нет, конечно. Вы меня, Лев Иванович, пожалуйста, простите, но, приглашая вас в гости, телефонов — ни своего, ни Ильи Давидовича — я вам не дал намеренно. Если хотите — своеобразный, тест. Конечно, не для вас — Боже избави! Нет — для Того, Кто управляет нами. Вообще-то — попахивает кощунством… Скажем так: тест для судьбы — ну, надо или не надо вам встречаться с Ильёй Давидовичем. Ведь на выставке, вспомните, у вас на этот счёт существовали большие сомнения. Впрочем, можно и «по научному» — тест для вашего подсознания: там, в самой глубине души, вам хотелось или не хотелось знакомства с Ильё Давидовичем? Ведь, согласитесь, приехать, предварительно созвонившись по телефону, одно дело, а так, на удачу — несколько другое. Требует, пусть небольшого, душевного усилия. И если вы его совершили, то, стало быть, ваше подсознание не против. А это — уже нечто. Уже свидетельствует…

— Однако, Павел Савельевич, я у вас, получается, вроде подопытного кролика? — астролог не знал, то ли ему обидеться, то ли согласиться с этим психологическим экспериментом: доводы Павла Малькова казались вполне разумными, в чём-то даже глубокими, но вот его тяга к тайному манипулированию… она настораживала! Танечке, похоже, Павел Савельевич не зря не нравился! Поэтому ответная реплика у Льва Ивановича вышла двойственная — на грани шутки и вызова на дуэль. — Ну, на предмет исследования моего подсознания?

— Лев Иванович, ради Бога! И в мыслях такого не было! С подсознанием — очень неудачный пример! Простите! Ведь я же сказал, что тест не для вас! Для судьбы! А ваше подсознание — в данном случае — тоже! Как одно из орудий судьбы — и только! Ничуть не затрагивая вашей личности! А что вы меня поняли именно так — ещё раз простите!

Этот покаянный ответ Павла примирил Окаёмова с мыслью о возможном желании собеседника манипулировать окружающими — ну, и чёрт с ним! Ведь подобная тяга присуща едва ли не подавляющему большинству людей! Однако оставшийся неприятный осадок помешал Льву Ивановичу перейти к разговору на темы задевающие его за живое, и он, как к чему-то любопытному, но в общем нейтральному, вернулся к ясновидческому дару Ильи Благовестова: неужели действительно для него нет ничего тайного?

— Можете, Лев Иванович иронизировать сколько угодно, но… он ведь не шарлатан! Ну, из тех, которые постоянно выступают по телевизору. Нет, я не говорю, что там все обманщики. Некоторые из них, возможно, имеют соответствующие способности. Но только настоящее ясновидение, а не спекуляция на тяге к чуду — оно ведь вне воли! Ведь настоящий ясновидец никогда не видит то, о чём его просят, а только то — о чём не просят! И иногда, на свою беду — о чём очень не просят… И тогда ему, в лучшем случае, не верят — ну, как Касандре… Так вот, возвращаясь к Илье Давидовичу, пожелай он узнать, придёте ли вы к нам и когда, если придёте, и не случится ли каких-нибудь непредвиденных задержек — ничего бы у него не вышло. Телефон для таких вещей удобнее. Я ведь сегодня с ним вообще не говорил о вас. Вчера — да, вчера я ему о вас рассказывал. И что пригласил вас в гости — тоже. Но ведь у нас же не было никакой конкретной договорённости — когда, во сколько. Я лично сегодня вас совершенно не ждал — ну, сами понимаете, после банкета… И вдруг Илья Давидович говорит, что вы придёте. А некоторое время спустя, что — с задержкой.

Разговаривая, Павел Савельевич ловко и быстро приготовил несколько бутербродов с копчёной рыбой, сыром, красной икрой, а также — для себя — с какими-то травами.

(Попробуёте, Лев Иванович, вкусно. Я, знаете, ни рыбу, ни мясо не ем — вот и приходится изощряться. А то, если есть один сыр, надоедает.)

Окаёмов попробовал — действительно, вполне съедобно — вздохнул про себя, что, видимо, ему никогда не преодолеть тягу к «убоине» и взял бутерброд с севрюгой.

Естественным образом, за чаем беседа сделалась менее оживлённой — проголодавшемуся человеку, а астролог успел-таки проголодаться, жевать и разговаривать не совсем ловко — но и кроме… Разговор с Мальковым, в отличие от непринуждённо затеявшегося на вернисаже, у Льва Ивановича складывался плохо — до того, что астролог пожалел о потерянном времени. Уж если ему, чтобы разобраться в своих чувствах к Танечке, потребовалось побыть в одиночестве — мог бы просто пойти на набережную и, созерцая полноводный речной поток, с бутылкой холодного пива в руке посидеть на лавочке, меланхолически прихлёбывая из горлышка и думая о так его всколыхнувшей на склоне лет очаровательной молодой женщине. Нет же! Видите ли — портрет! Исполненный необычайной духовности! Ладно! Допустим! Исполненный! Но откуда он взял, что духовностью оригинала, Ильи Благовестова, а не создателя — Алексея Гневицкого? Который, судя по его последним работам, сумел заглянуть чёрт те куда… в такие Выси… а может — и Бездны… или?.. Ну, да! конечно же!

До Окаёмова вдруг дошло, что встречи с Ильёй Благовестовым он искал не столько в надежде соприкоснуться с мистическим опытом последнего, сколько мечтая узнать у историка о преображении, вдруг случившемся с Алексеем Гневицким. Ведь, по словам Михаила Плотникова, оно произошло именно тогда, когда Алексей «в течение двух недель, не отрываясь, как заведённый» работал над портретом историка. А далее были «Цыганка», «Распятие», «Фантасмагория» и… гибель художника! Убийство? Или — чёрт побери! — несчастный случай?

Поняв, что на разных уровнях сознания, даже на тех, которые скрыты в глубокой тьме, он на разные лады думает об одном и том же — о своём злосчастном прогнозе! — Лев Иванович смог преодолеть возникшую антипатию к Павлу и разговор, сбившийся на нейтральные «застольные» темы, вернуть к действительно его интересующим предметам. В частности — к упомянутому Мальковым расхождению взглядов на природу греха, из-за которого, как понял астролог, у Ильи Благовестова случились серьёзные трения с отцом Игнатием.

Отвечая на этот вопрос, Павел Савельевич по необходимости обратился к его истокам:

— Лев Иванович, полагаю, вы не станете отрицать, что Библия, если отвлечься от её сакрального смысла, является своеобразной «мировоззренческой» энциклопедией едва ли не по всем отраслям знания? Теологии, космогонии, этике, юриспруденции, истории, литературе и многому другому? Где в поэтической форме представлена — это важно, заметьте! — цельная, совершенная, законченная картина Мира людей той эпохи?

— Не стану, Павел Савельевич. Отрицать очевидные факты — для этого надо быть либо дураком, либо мошенником, либо гением. Вот только — что из этого следует?

— А то, Лев Иванович… концепция греха, как она представлена в Библии… вы о ней задумывались?.. ну, что грех — в основе — есть непослушание старшему?..

— Конечно, Павел Савельевич. И более вам скажу: преступное непослушание, достойное любой, самой лютой казни, которую «вышестоящий товарищ» сочтёт нужным применить к ослушнику. Ну, словом, «у сильного всегда бессильный виноват»… Но только, Павел Савельевич, эта концепция греха сравнительно поздняя. Потребовавшаяся для оправдания единого Бога. Ну, как Совершенного Творца несовершенного творения. Когда вина с Мастера переносится на Его изделие. Издержки, так сказать, монотеистической религии. Хотя, отводящий столь значительную роль Сатане, иудаизм, как и «отпочковавшиеся» от него христианство и мусульманство, строго монотеистическими религиями считать нельзя. Более же древние концепции греха связаны с нечистотой — как нарушением магического равновесия в Мире. Ну, «не вари козлёнка в молоке матери её», «не изливай крови жертвы Моей на квасной хлеб», «все первородные принадлежат мне» — то есть то, что, по мнению многих исследователей, являлось первоначально Моисеевыми заповедями.

— Очень хорошо, Лев Иванович, вижу, что вы вполне в курсе проблемы. Позвольте только заметить, что концепция греха как непослушания не вытеснила, а встроилась в концепцию греха как нечистоты. Отсюда, перешедшее из древности, отношение к непослушанию как к абсолютному Злу — независимо от важности нарушаемого запрета и обстоятельств, при которых оно было совершено. В самом деле: если вы своим действием (или бездействием) нарушили магическое равновесие в мире — в сущности, поколебали Мироздание! — то в первую очередь это равновесие должно быть восстановлено. При необходимости — ценой вашей жизни. Да и не только — вашей: до седьмого колена — и далее. В меру воображения напуганных и, соответственно, возмущённых грехом соплеменников. Отсюда позднейшая тенденция всякий грех считать преступлением против Бога — вопреки, казалось бы, логике… Впрочем, Лев Иванович, так мы с вами никогда не закончим — страшно интересная, но уж больно необъятная тема… Скажу только, что ко времени Иисуса Христа эта древняя цельность образа Мира во многом была нарушена. В первую очередь — в теологии. Сравните ветхозаветного Иегову, соединяющего несколько ипостасей: Демиурга, Законодателя, Судьи, Управляющего и всё ещё Главного Блюстителя Магического Равновесия в Мире с Богом Иисуса Христа — Отцом, а вернее, Папой: ибо обращение «авва» на современный русский язык правильнее переводить не как «Отец», а как «Папа». Опять-таки, не стану совершать историко-философский экскурс, а перейду к сути. Только не спешите с опровержениями. Сначала подумайте. Так вот: Илье Давидовичу открылась суть иерархии греха. Нет, что одни грехи тяжелее, а другие легче, это очень распространённое — хотя и неверное с той точки зрения, что всякий грех абсолютен — мнение. Нет, Илье Давидовичу открылось другое: когда Христос говорил «да любите друг друга» и «возлюби ближнего, как самого себя», Он имел ввиду, что в основе всякого греха лежит причинение вреда другому человеку. (Для древних было не так — для них превыше всего было сохранение магического равновесия.) Убийство, как вы понимаете, вред абсолютный и, стало быть, абсолютный грех. Или — по церковной терминологии — «смертный». Причём — единственный смертный грех. Считать смертными какие-нибудь другие — в лучшем случае, совершенно не понимать Христа. В худшем — служить сатане. Видите, Лев Иванович, как всё просто?

— Действительно, Павел Савельевич — просто. Я, знаете, и сам пришёл в общем-то к этой мысли. И довольно давно — лет семь назад. Только, конечно, без вашей категоричности. И, разумеется, никакого откровения свыше мне не было. Просто — читая Библию, ну и, естественно, размышляя. Вот только то, что об этой иерархии знал уже и Христос — мне как-то не приходило в голову. Так высоко ценить человеческую жизнь — хотя бы в теории — мне это казалось нравственным достижением двух последних столетий. Хотя, конечно… Христос, как Сын Божий, об этом не мог не знать… но вот, как Сын Человеческий… стало быть, Сын своего времени и своего народа… ведь, согласитесь, прямо из Евангелий такое заключение сделать трудно… хотя, заповедав: да любите друг друга… да ещё — Нагорная Проповедь… знал, конечно! Жаль только, что Его ученики не смогли вместить этого знания… А тут ещё примазавшийся к ним ваш тёзка… «первоверховный» апостол Павел… со своим очаровательным заявлением, что всякая власть от Бога… с заявлением не только противоречащим евангельским духу и букве (достаточно вспомнить кто искушал Христа в пустыне, пообещав ему все царства мира сего), но, по сути, оправдывающим убийство Спасителя, ибо Христос был казнён законной властью — по обвинению в богохульстве приговорённый к смерти законным иудейским судом. По приговору утверждённому, кстати, другой законной властью — римской. И после этого гнусного — хотя и вполне «законного»! — убийства Учителя людям, именующим себя христианами, соглашаться с мнением Павла, что всякая власть от Бога?! Простите, Павел Савельевич, сел на своего любимого конька.

— Ну, Лев Иванович, мысль, что христианству, для того чтобы окончательно не отпасть от Бога, необходимо очиститься от всего привнесённого Павлом, не такая уж и новая. Её ещё в прошлом веке, а возможно и раньше, высказывали некоторые протестантские богословы. Но только одного этого — недостаточно. Необходимо по-новому понять Христа. Через новое Откровение.

— Уж не хотите ли вы, Павел Савельевич, сказать, что Илья Давидович, — «Нет, всё-таки он сумасшедший!», — мелькнуло в голове у астролога, — имел это самое новое откровение? Но в таком случае я не совсем понимаю вас. На вернисаже, помните, вы говорили мне о необходимости быть в рамках определённой церковной традиции? Из чего я заключил, что вы человек не просто верующий, но и воцерковлённый. Стало быть — более-менее регулярно исповедующийся. И как, интересно, ваш духовник реагирует на те жуткие ереси — да что там ереси! с его точки зрения, вероятно, богохульства! — о которых вы ему рассказываете на исповедях? Отец, кажется, Игнатий?

— Боже — избави! Разумеется — не отец Игнатий! Это Илья Давидович имел неосторожность вступить с ним в дискуссию о природе греха. Ну, как со своим новым духовником. Естественно — не на исповеди. В прошлом году. И в конце концов вынужден был перейти к отцу Александру…

— К вашему, как я понял, духовнику?

— Да — к моему.

— И что же отец Александр? Не ужасается? Не говорит, что вашими ересями вы сами себя отлучили от Церкви?

— Нет, Лев Иванович. Конечно, ему не легко… но… как взыскующий Христа… стало быть, понимающий, что я не по злому умыслу… молись, говорит, чадо, чтобы Господь спас тебя от этих сатанинских соблазнов.

— И всё равно, Павел Савельевич… допустим — вы нашли покладистого духовника… который ваши еретические измышления вам прощает… но вы ведь не можете не понимать, что ваши взгляды совершенно не соответствуют православной доктрине… как, полагаю, и католической… и большинству протестантских… и всё равно хотите оставаться в лоне, так сказать, Православной Церкви? Зачем?

— А вы, Лев Иванович, думаете, мне это легко? Ведь я — по всему своему складу — очень церковный человек. С юности. После школы даже всерьёз раздумывал, а не податься ли мне в семинарию. И вдруг такое… Нет, всё то, о чём мы сейчас говорили с вами, также как и рассуждения Петра, а у него, знаете очень любопытные взгляды на Промысел Божий, равно как и всё, что я мог прочитать в действительно умных книгах — слова, не более… И на моё отношение к основным церковным догматам серьёзно они не могли подействовать. В крайнем случае —привнести пикантный еретический запашок. Лёгкое диссидентство, в котором так приятно каяться своему духовнику… но Откровение… с Откровениями, Лев Иванович, не шутят!

— Погодите, Павел Савельевич. Откровение, по вашим словам, было Илье Благовестову — а вы? Почему вы решили, что это истинное Откровение, а не, допустим, зрительно-слуховые галлюцинации?

— Лев Иванович, подвергать всё сомнению очень легко. — С оттенком обиды в голосе стал защищаться Павел. А вернее, защищать дорогие ему химеры. — Так же, как обо всём говорить с иронией. В этом случае ничего не стоит прослыть эрудированным, умным, оригинальным мыслителем. Простите, Лев Иванович, вас я, конечно, никак не имел ввиду.

— А если бы и имели… Я, Павел Савельевич, человек мало обидчивый — тем более, когда поделом… А этот ваш выпад — не могу не признать — спровоцировал. Пусть не намеренно, но спровоцировал… Но и вы согласитесь: поверить, что в конце двадцатого века кому-то может быть истинное Откровение, очень трудно…

— Почему, Лев Иванович? Если, конечно, вы не считаете, что все Откровения во все времена являлись всего лишь психическими расстройствами? Сенсорными или ментальными — не суть.

— А вы меня, похоже, поймали… Более девяноста процентов — конечно. Убеждён — являются психическими расстройствами. Но сколько-то — пять, три, один, да даже одна десятая процента, не важно — следует всё-таки считать настоящими откровениями. Ибо, не будь их, люди бы никогда не смогли прикоснуться к высшей реальности. Если, конечно…

— …она существует? — договорил Павел. — А вы, Лев Иванович, сами? Относительно существования Высшей Реальности — что думаете? Хотя… погодите! Я уже этот вопрос вам, кажется, задавал на выставке. И вы ушли от прямого ответа. Простите за забывчивость, и, если вопросы веры считаете глубоко интимными, то, разумеется, не отвечайте…

— Почему же, Павел Савельевич, попробую ответить. Я, кстати, не далее как три часа назад уже имел удовольствие отвечать на этот вопрос Татьяне Негоде. И получилось довольно забавно.

Далее астролог почти дословно пересказал Павлу Малькову ту часть разговора с Танечкой, где он коснулся своих религиозных убеждений. Не скрыв и конфуза, который случился по милости остроязыкой артистки, когда она ему ехидненько напомнила, кто именно собирается выкарабкиваться из проруби.

— А я, значит, по вашей классификации, — в том же юмористическом тоне, в котором астролог изложил ему своё, так сказать, кредо, попробовал подытожить Павел, — попадаю в ту одну сотую или одну тысячную процента у самого края? Где сильнейшие подводные течения и, стало быть, чуть-чуть зазеваешься — тебя мигом затянет в пучину? Безумия? Религиозного фанатизма? Социального экстремизма? Не суть… в общем — в пучину… ей Богу, Лев Иванович, завидую вашему лёгкому отношению к таким серьёзным вещам! Без шуток. Хотя… далеко не уверен, что за этой бравадой не скрывается у вас мучительная интеллектуальная растерянность. Знать, что Бог не познаётся разумом и в то же время всей душой стремиться к Его познанию… Иметь скептический ум — и жаждать Высшей Реальности… Нет, не завидую, Лев Иванович! Впрочем, и мне… да что — мне… всему человечеству! Завидовать, Лев Иванович, нельзя!

С риторической убеждённостью, будто астролог собирается оспаривать этот тезис, закруглился Павел. Однако, почувствовав, что Окаёмова эти общие рассуждения затрагивают мало — кто же из образованных людей не знает, что первый миллион лет жить вообще очень трудно? — Мальков вновь заговорил о роли и месте Откровения в сознании современного человека. Причём — с заявления неожиданного и для самого Павла:

— Знаете, Лев Иванович, мне кажется, наступающий двадцать первый век будет веком откровений. Или мистического познания — что вам больше нравится. Такой страшный разрыв с Богом более длиться не может. Необходима Новая Связь. Или, если хотите, новый Новый Завет. А по-современному — новое понимание Бога. Ибо тот образ, который сложился едва ли не четыре тысячи лет назад, к настоящему времени совсем обесцветился. Особенно — за последние двести лет. Когда картина Мира изменилась настолько, что Иегова в неё совершенно не встраивается. Несмотря на все попытки современных — я говорю о последних двух столетиях — мистиков, богословов, религиозных философов, писателей и художников, наш изменившийся менталитет отвергает Иегову. Не Бога, заметьте, а именно — Иегову.

— Постойте, Павел Савельевич! Вы хотите сказать, что поскольку то понимание Бога, которое нам принёс Христос, так и не укоренилось ни в умах, ни в сердцах подавляющего большинства людей, называющих себя христианами, то этого Откровения как бы и не было?!

— А разве вы, Лев Иванович, не согласны с этим?

— Согласен, Павел Савельевич. Целиком и полностью. И с отрицательной ролью Павла, и с тем, что даже Его непосредственные ученики совершенно не поняли Спасителя — что поделаешь, Христос слишком опередил своё время! — со всем согласен. Но… нет, погодите… с тем, что сложившийся много тысячелетий назад образ Бога не встраивается в современную картину мира — тоже согласен на сто процентов! И всё-таки… как из всего этого следует, что двадцать первый век будет веком Откровений — не вижу… ведь Дух Божий веет где хочет… и когда хочет… и прогнозировать его дуновения…

— …можно, Лев Иванович! Считайте меня параноиком, но я буду твёрдо стоять на этом! Ведь Бог — везде! И главное — все Его знают! Пусть даже в совершенно незначительной степени — каждый ощущает Его присутствие! Другое дело, что у огромного большинства людей Его истинный Лик заслонён частью насущными земными потребностями, а частью — ветхозаветным Иеговой. Но, Лев Иванович, верьте — скоро тучи рассеются и для всех воссияет Его Лучезарный Образ!

— И наступит «светлое завтра»! — астролог не смог удержаться от иронического замечания. — И моя Мария Сергеевна снимет дурацкую ночнушку и с прежней страстью займётся со мной любовью. Ничуть не ревнуя к Танечке — которая, кажется, тоже в меня влюбилась. А я на старости лет вдруг исполнюсь такой половой потенции, что по полной программе смогу удовлетворить все их желания, прихоти и капризы. Простите, Павел Савельевич, что малость съехидничал, но уж больно меня подзудил этот ваш «Лучезарный Образ». Само собой с языка слетело. А если без ёрничанья — хотел бы верить, но… и потом… если Бог непосредственно откроется каждому, то, по моему, наступит конец света!

— Или — тысячелетнее Царство Христово! Нет, Лев Иванович, на вашу иронию я не обиделся — действительно, если без веры, все утопии (хоть религиозные, хоть материалистические) кажутся смешными.

— А если с верой — то страшными! Ну, когда их пытаются реализовывать. Вам это, Павел Савельевич, — как? Не приходило в голову? Взять то же «реальное христианство» — ведь только-только оно пришло к власти, то из гонимого сразу же сделалось гонителем. Да ещё каким! Сначала косточки захрустели у Афродиты, Деметры, Зевса и прочих языческих богов и богинь, а скоро уже — и у их почитателей! Дальше — больше! По всей южной, западной и центральной Европе запылали костры, на которых — именем Христа! — в страшных муках корчились и умирали все, позволившие себе хоть чуть-чуть усомниться в абсолютной истинности любых, выдаваемых за «единственно верное учение», несообразностей и противоречий. Мужчины, женщины, а порой — даже дети! Правда, в восточной Европе костров было существенно меньше — здесь предпочитали убивать кнутом — однако это вряд ли свидетельствует о большей веротерпимости… Опять занесло, Павел Савельевич, но… позвольте! Мне это в голову — только сейчас пришло! Апостол Павел! Конечно! Именно он — Антихрист! Другого не будет! Зачем? Ведь именно его формула, «нет власти, которая не от Бога», широко распахнула ворота длящемуся вот уже две тысячи лет царству Антихриста!

— Ну-ну, Лев Иванович! Совсем недавно вы меня упрекнули в излишне категоричности — а сами-то?! При всём моём, да и вашем, как я понял, критическом отношении к апостолу Павлу считать его Антихристом — это уже через край! Антихрист, как это явствует из Апокалипсиса, должен явиться в Силе и Славе, Владыкой и тел, и душ, а тут… порвавший со своим кругом, гонимый, нищий, а главное, за свои убеждения сложивший голову проповедник — и вдруг он у вас… ни фига себе, Лев Иванович?!

— Гонимый, нищий — а вы перечитайте его послания! За внешним смирением — какая дьявольская жажда власти! Причём: не земной — преходящей! — а власти на все времена! Чтобы — по втором пришествии Христа — иметь возможность судить и казнить даже ангелов! Ну, а что его последователи оказались не столь высокого полёта… так ведь они быстро сообразили, что Христос о Своём скором пришествии говорил иносказательно — с точки зрения вечности… и здесь, на земле… простите, Павел Савельевич, это уже, кажется, мы пошли по второму кругу… или — по третьему…

— Действительно, Лев Иванович… и, знаете, как для ума приятно всё критиковать, всё подвергать сомнению… тогда, как для души — мука мученическая! Душа до того жаждет Бога, что готова принять не только Христа, но и Павла… Почему я и настаиваю, что без Нового Откровения уже невозможно… Ибо разум без веры, также как и вера без разума — одинаково страшно. А современный разум уже не может терпеть в качестве Бога ветхозаветного Иегову. Конечно, Церковь делает всё, чтобы с помощью Христа облагообразить этого ужасного Деспота — увы: так и тогда, как ей это требуется исходя из текущего момента… то пряником соблазняя паству, то пугая её кнутом… словом, по рецепту всех, начиная с древнейших времён, властителей мира сего… и без Нового Откровения…

— Павел Савельевич, — не выдержал провоцируемый собеседником астролог, — а может быть, хватит — вокруг да около? Может быть — удостоите? Поделитесь тем, что открылось Илье Благовестову? Да и вам — между прочим? Обещаю — смеяться не стану.

— Нет, Лев Иванович, от прямых ответов я уклоняюсь не из опасения возможных насмешек… Глупости… Чтобы вы поняли — вот что главное. Ну — как вы сами сказали — мистический опыт непередаваем… А у меня сейчас — именно эта задача. И весь наш долгий вступительный разговор… разумеется, чрезвычайно интересный сам по себе… да и в смысле выяснения взглядов… а они у нас с вами по многим позициям прямо-таки удивительно совпадают… что, казалось бы, должно было облегчить мою задачу. Увы — мистическое с ментальным не имеет никаких точек соприкосновения… во всяком случае — в наше время… разве что — через эмоции… через самую древнюю — до человеческую — область психики… которая, тем не менее, продолжает иметь огромнейшее значение в познании! Вот, кстати, ещё один аргумент — ну, почему двадцать первый век должен быть веком откровений… или — Откровения… хотя — нет! Без личного мистического опыта Нового Откровения никто не примет… а если верить гипотезе Петра Семёновича о Божьем Промысле… из которой следует, что Господь отнюдь не намерен баловать нас Откровениями… вот, кстати, и он! Знакомьтесь! — Мальков резко прервал свои пространные рассуждения.

Лев Иванович повернул голову и увидел, как в свободном от цветущих ветвей проёме беседки нарисовалась внушительная фигура. Повыше самого Окаёмова сантиметров на пять и, главное, неимоверно широкая. Особенно — в плечах.

— Пётр, — представился, протягивая огромную ладонь, этот прекрасно сохранившийся неандерталец.

— Лев, — пожимая руку, отозвался астролог. И тут же, вероятно, под влиянием исходящей от Петра первобытной мощи, попробовал пошутить: — Пещерный, если угодно, Лев.

12

До вечера. До послеспектакля. До завтра. До воскресенья. До Воскресения. До Судного Дня. До Второго Пришествия. Нет, всё-таки первый миллион лет жить на земле очень трудно! Конечно, в сравнении с десятью-двенадцатью миллиардами миллион лет кажется незначительным временем — ну, как в видимой человеческой жизни три или четыре дня, но… боль без исцеления, объятия без взаимности, любовь без надежды, поцелуи без веры, разлуки без встреч — Господи, до чего же тяжко! Особенно — разлуки без встреч!

Когда за Львом Ивановичем закрылась входная дверь, Танечка Негода с тоской и ужасом ощутила именно это: своего седобородого принца она теряет на ближайший миллион лет. С тоской и ужасом парализовавшими её настолько, что рванувшееся вслед за астрологом сердце не смогло ни на шаг увлечь поражённое внезапным бессилием тело — вопреки мучительному желанию броситься за Окаёмовым, чтобы его вернуть, женщина сидела на табуретке в прихожей, тупо уставясь на подставку для обуви, с которой исчезли замшевые полуботинки астролога.

Разлуки без встреч… нет, невозможно! Ждать всю жизнь и потерять после единственного незабываемого утра любви?! Разумеется, Господь не допустит такой страшной несправедливости!

Надежда, явившаяся вслед за отчаянием, была, казалось бы, столь же беспочвенной как и само это внезапное отчаяние — в голове у сидящей на табурете Танечки вдруг ни с того, ни с сего мелькнули два слова «звезда Фомальгаут» — и всё: тоска и ужас рассеялись с той же стремительностью, с которой несколькими минутами раньше они овладели женщиной.

Почему это Лев должен исчезнуть? Так вот — ни с того ни с сего? Выйти за дверь и раствориться в солнечном свете? На миллион лет? Ах, предчувствие? Вздор! Предчувствие — всего лишь сигнал! Ей дуре! Чтобы перестала носиться со своими романтическими бреднями! Следующий, видите ли, шаг за Львом? А она должна благородно ждать? Пока он решится бросить свою жуткую Марию Сергеевну? Эту монашествующую в миру садистку? Нет уж! От пятидесятилетнего мужика не дождёшься! Инициативу необходимо брать в свои руки! А не то — действительно! — ещё миллион лет одиночества… звезда Фомальгаут… с какой стати?.. незнакомая ей звезда вдруг воссияла в памяти? Незнакомая?…

Из прихожей вернувшись в комнату, Танечка вспомнила: Подзаборников! Несколько дней назад режиссёр сказал, что, не бросая классики, в новом сезоне они будут ставить пьесу незнакомого артистке современного драматурга: «Ангел-хранитель звезда Фомальгаут». Танечке это название показалось хоть и несколько вычурным, но красивым. Правда, на грани «красивости» — опять-таки: спасибо Глебу Андреевичу, что в угоду моде артисты у него до сих пор не играют голыми. Впрочем, услышав о новой пьесе, Татьяна тут же о ней забыла — до осени, до того, как начнутся репетиции — и надо же! Оказывается — отложилось в памяти. Магическое имя незнакомой звезды. Существующей? Или — придуманной драматургом? Надо будет узнать у Льва. Когда он вернётся. А он непременно вернётся. К ней. К Татьяне Негоде. Наконец-то материализовавшийся седобородый принц. Вернётся — и?..

Танечка вдруг впервые задумалась о предстоящих им житейских сложностях: Лев переберётся в Великореченск? Вряд ли… Не говоря о том, что москвичи вообще крайне неохотно переезжают в провинцию, в качестве астролога на жизнь он себе здесь заработает чёрта с два… Ей — в Москву? Так её там и ждали! Конечно, театров в Первопрестольной не один, не два — но ведь и артистов! Разве что — в разъездном, захудалом… по рекомендации Глеба Андреевича… ага! Размечталась! Свою ведущую артистку — он таки прямо с радостью? Рекомендует кому-нибудь из своих московских приятелей режиссёров? Как же! Держи карман! Вообще-то — мужик он не вредный… возможно, и согласится… хотя… какой мужчина способен понять, что такое любовь для женщины? Конечно, в Москве по началу придётся ей зверски трудно — однако, можно надеяться, в пределах разумного… А с жильём? Пожалуй, полегче. У них в Великореченске цены на жильё в последние годы поднялись настолько, что свою, расположенную в центре города, однокомнатную квартиру она, конечно же, поменяет на комнату на окраине Первопрестольной. В крайнем случае — в ближнем Подмосковье…

Как ни странно, мысли о предстоящих житейских трудностях и проблемах окончательно успокоили женщину: Лев непременно будет её! А его кошмарная Мария Сергеевна — утрётся! Нормального нестарого мужика довести до грани психической импотенции — да за это ей на том свете не менее ста лет предстоит отработать в борделе! Утешая и ублажая всех, из-за своих законных мерзавок до срока лишившихся сексуальной силы, отчаявшихся и спившихся бедолаг-мужчин! Конечно! За то, что здесь, напущенной на себя псеворелигиозной фригидностью она до такой степени ухитрилась извратить свою женскую сущность, там ей на ближайшие сто лет обеспечен неутолимый сексуальный голод! Ехидина, Танька! А самой-то?

Поймав себя на том, что мысленно улыбается, представляя очищение Марии Сергеевны, спохватилась артистка: хотя бы — за намерение увести мужа от жены? Спасая от ежедневного мучительства изощрённой садистки? Ну, да, ну, конечно — «спасая»… ага! Оправдываться-то умеешь — ишь! Насобачилась — лучше некуда! А между тем — факт остаётся фактом: как последняя блядь, намылилась увести мужа от жены! Будто в другом случае не «спасала» бы? Как же! Да какая баба, влюбившись, не приложит все силы, чтобы заполучить мужика себе? В любом случае законную жену считая стервой, недостойной его мизинца? Будь она в действительности хоть ангелом? И что, любопытно, нас, разлучниц, ожидает за это там? В самом деле… этот вот грех — как его можно искупить?.. если — по совести?.. очиститься — каким образом?

Над пришедшей ей в голову совершенно неактуальной глупостью Танечка на минуту задумалась: конечно! Когда про других — мы умные… точно знаем — за что им и как… а — про себя? Если, допустим, она таки уведёт Льва?.. За причинённую Марии Сергеевне боль, чем и как она сможет расплатиться? Болью, полученной в ответ? Каким образом? Ведь у неё-то нет мужа — чтобы эта кошмарная женщина могла его увести в свой черёд? Служением? На те же, допустим, сто лет к Марии Сергеевне — в рабство? Чтобы та могла её изводить работой, сечь плетью и вообще — всячески мучить и унижать? Экие глупости! Мучить и унижать друг друга здесь на земле мы, сволочи, наловчились сверх всякой меры… и этот гнусный опыт тянуть за собой туда? Когда именно от него — от этого садистского опыта — там предстоит очиститься в первую очередь! Или… путём взаимозачётов?.. ты в этой жизни кого-то мучил, но ведь и твоя жертва — тоже? Кого-то мучила в свой черёд? А если — не мучила? И кто-то — гораздо более мучил, а кто-то — мучился… нет! Ерунда всё это! Каким образом мы будем очищаться там — это знает один Господь… И только — Господь… Не нам, с нашим разносторонним людоедским опытом, иметь дерзость судить о посмертном воздаянии…

Будь Танечка чуть более религиозной, к ней бы сейчас, непременно, явился Враг, чтобы, как в паучьих сетях, запутать женщину в бесплодных умствованиях. Впрочем, Лукавому хватило бы и такой малости — не являйся, на своё счастье, Татьяна Негода истинной актрисой — мысли о несыгранной Норе не позволяли уму разбезобразничаться сверх меры: если и сегодня она выйдет на сцену с тем же душевным раздраем, что и вчера, впору от стыда проваливаться не то что под землю, а прямиком — в оркестровую яму!

Бедная Нора! Бедный Ибсен! Убедить зрителей, что ради иллюзорной, выдуманной феминистками свободы женщина способна бросить детей — ох, до чего непросто! Разумеется, её муж — сволочь, но… будто другие лучше? А дети — есть дети… однако — терпеть произвол?.. особенно — когда понимаешь, что к чему… Понимаешь? На трезвую голову Нора могла понять, что свобода, обретённая такой страшной ценой, ничего хорошего ей не сулит… а сулит лишь — а правда? Что могло её ждать в дальнейшем? Эту самоотверженную, исключительно цельную, почти не способную к компромиссам женщину? В России — она бы подалась либо в монашки, либо в революционерки. А в Норвегии? Ибсен-то — он хитрый. Не дал на этот счёт никакого намёка.

Танечка вдруг почувствовала: играя Нору — вчерашнее безобразие, разумеется, не в счёт! — она для её образа до сих пор не находила существеннейшего нюанса, той краски, которой нет на палитре, но которая обязательно должна иметься в виду: судьба дерзкой бунтарки за рамками Ибсеновской пьесы. Именно так! Нора на демонстрации суфражисток, Нора в дебрях Центральной Африки, Нора… в дешёвом борделе! Не важно! Главное помнить, что её жизнь не заканчивается сценой прощания с мужем! И тогда могут появиться невидимые прежде оттенки! И надежда на чудо, брошенная лишающемуся любимой игрушки мужчине, может действительно обернуться чудом! Да! Решено! Сегодня она попробует сыграть именно так! И если получится — а почему бы и нет? — завтра ещё раз пригласит на спектакль Льва. Оно, конечно… так хвастаться… а что? Разве она не женщина? Не артистка? Артистка! Женщина! Если надо — будет хвастаться чем угодно! Наконец-то материализовавшегося седобородого принца нельзя терять! В противном случае — ещё миллион лет одиночества. И для неё, и для Льва Ивановича…

Миллион лет одиночества — вот истинный ад… вообще — весь этот первый миллион лет нашей жизни… восхождение нашей души… особенно, те несколько десятилетий, когда она формируется… здесь — на земле… ведь ни для кого не тайна, что земная жизнь именно для того нам и дана… от первого до последнего вздоха… дабы сформировалась, окрепла и расцвела душа… а как же — у умерших в младенчестве?.. у них — вероятно — там… в горних селениях… среди ангелов — между звёзд… души приобретают окончательную форму… конечно, не нашу форму… скорее — ангельскую… и чем человек раньше умер… особенно — если ещё не родился… тем ангелоподобнее его душа?.. чёрт! Эка — куда её занесло! А всё Лёвушка! Своими метафизическими прелестями настолько соблазнил и увлёк слабую женщину — мрак!

Нет, Мария Сергеевна всё-таки явно чокнулась! Ведь ни ходить в церковь, ни молиться, ни поститься Лёвушка ей нисколько не мешал! Нет же! Озаботилась, видите ли, спасением его души! Одно слово — инфернофилка! Ведь будь она «нормальной» эротической садисткой — Лёвушка бы, пожалуй, того… не чересчур бы противился любимой женщине?.. а возможно — и вовсе бы не противился?.. глядишь, «гарцуя» на четвереньках, не без удовольствия катал бы по спальне нагую наездницу — направляемый прикреплённым к ошейнику поводком и погоняемый хлыстиком… а что? — любовные игры… вот именно — игры! А этой стерве Марии Сергеевне требуется, видите ли, всерьёз! Мучить по-настоящему! Действительно — инфернофилка!

В конце концов, Танечка Негода доразмышлялась до того, что ей стало казаться, будто «похитительница» вовсе не она, а Мария Сергеевна. Мужем которой Лев Иванович сделался только по нелепому стечению обстоятельств — тогда как судьбой предназначался исключительно ей: Танечке. И, разумеется, при столь фантастическом допущении между соперницами не мог не состояться сеанс «симпатической» связи: Мария Сергеевна вновь была отвлечена от молитвы дьявольскими эротическими соблазнами — в качестве примера придуманная артисткой сценка «укрощения дикого жеребца» привиделась жене астролога с удивительной чёткостью: она — нагишом! — вдохновенно гарцует на спине у голого Льва. Погоняя его — единственное небольшое отличие — не жокейским хлыстиком, а памятным ей по прежним возмутительным искушениям ремешком. И ещё: в этот раз Марии Сергеевне не удалось свалить на Лукавого греховный соблазн — вышло гораздо хуже: женщине вдруг почудилось, будто к любострастным экспериментам в спальне её подталкивает не сатана, а Дева Мария — мол, покатаешься таким непотребным образом на спине у Льва, родишь от него ребёнка?!

В свою очередь Татьяне Негоде «симпатировался» мощный импульс религиозного покаяния: артистке вдруг захотелось ни с того ни с сего пасть на колени — чего прежде с ней никогда не случалось! — и молить Пречистую Деву о прощении за своё непохвальное намерение увести мужа от живой жены.

И так и сяк успокаивая уязвлённую полученным от Марии Сергеевны «симпатическим» импульсом совесть, Танечка Негода бессознательно послала сильнейший ответный сигнал — полностью нейтрализовавший её соперницу. Ибо, восприняв импульс артистки, Мария Сергеевна окончательно переместилась умом в мир своего эротического непотребства: вообразив Лёвушку в виде дикого мустанга, а себя укротительницей-амазонкой, женщина мигом скинула всю одежду, нагишом бросилась в комнату мужа, вытащила из его джинсов широкий кожаный пояс и, вернувшись под образа, оседлала необъезженного жеребца — и помчалась, и поскакала… на коленях — перед иконой Владычицы! Извиваясь и нанося себе сильные беспорядочные удары. По спине, пояснице, ягодицам, бёдрам — иногда вскользь захватывая срамные губы. Что доставляло острое наслаждение мчащейся на укрощаемом муже всаднице. Ведь мысленно настёгивала она не себя, а Лёвушку, и, следовательно, вся боль доставалась ему, а ей — чистое удовольствие. После десяти-пятнадцати минут этой бешеной скачки у Марии Сергеевны случился первый оргазм. И далее — один за другим — ещё два или три: до судорог, до полного истощения, до спасительного беспамятства. Когда тяжёлый обморок-сон распростёр перед иконой Девы Марии мариисергеевнино белое нагое тело. С припухшими розоватыми полосами на спине, ягодицах и бёдрах. Благостный для измученной эротическим бредом женщины обморок-сон. В котором, правда, она увидела себя кобылицей покрываемой жеребцом-мужем Лёвушкой — но, по счастью, пройдя мимо сознания Марии Сергеевны, это видение сразу же трансформировалось в ответный «симпатический» сигнал и передалось артистке.

Нет, восприняв импульс, посланный угасающим сознанием Марии Сергеевны, Татьяна Негода не почувствовала себя кобылицей — просто артистке подумалось, что, играя Нору, она до сих пор полностью упускала из вида смутно угадывающееся в ней строптивое животное начало — когда чувства сильнее разума, когда, взбрыкнув, дикая лошадь с восторгом скачет к обрыву. Доскачет ли? Не свернёт ли на спасительную обходную тропу? Бог весть. Да и неважно это. Главное, помнить: в душе домохозяйки Норы есть частица души своевольной необъезженной кобылицы. И тогда её финальное объяснение с мужем играть будет и проще, и интереснее. Стоит чуточку сместить акценты — и вспыхнут новые краски. И парящая в беспредельности душа Генрика Ибсена поцелуется на радостях со звездой Фомальгаут. И намеченная режиссёром Глебом Андреевичем Подзаборниковым к постановке в следующем сезоне пьеса неизвестного драматурга окажется мировым шедевром… Вот только она, Татьяна Негода, не будет играть в этой пьесе…

Отправленное Марией Сергеевной при её погружении в глубокий обморок-сон «симпатическое» послание на принимающем — бессознательном — уровне артистки трансформировалось двояко: во-первых, помогло разглядеть в образе Норы не замечаемую прежде грань, а во-вторых — произвело сильное смятение в Танечкиных мыслях и чувствах, задев самое дорогое: артистическое призвание. Ведь не быть артисткой она не может. И не абы какой — ведущей. Стало быть, профессионально полностью состоявшейся. Чего — Татьяна Негода понимала — перебравшись в Москву, ей предстоит вновь добиваться в течение многих лет. Да и то… в её-то годы всё начинать сначала… вряд ли — ох, вряд ли… конечно, за прошедшее время талант окреп — но молодость, но красота…

…и что же?.. перетянуть в Великореченск Лёвушку? Ага! Чтобы без заработка, не имея твёрдого стержня, он здесь спился в течение года?! Окстись, Танька!

Да, подсознание Марии Сергеевны нанесло очень сильный ответный удар! Выбор между признанием и принцем — это для Танечки не фунт изюма! Не мимолётный приступ религиозного покаяния! Не замирение ущемлённой совести!

И, всего интереснее, знай Мария Сергеевна о возможности подействовать на противницу симпатически, переслав ей определённые чувства и образы, фанатически религиозной женщине ни в коем случае не пришло бы в голову передавать ощущения покрываемой жеребцом кобылы: безумие! ужас! грех!

Но и Татьяна Негода — тоже! До того, как её бессознательное не получило от бессознательного Марии Сергеевны образа случающихся кобылы и жеребца, не видела всей сложности предстоящего ей решения. Или Лёвушка, или призвание — нет, до этого «симпатического» послания мучительный вопрос не стоял перед Танечкой с такой остротой! А ведь на рациональном уровне, казалось бы — ничего особенного! Артистке всего лишь показалось, что, играя Нору, она в своей героине до сих пор не видела одной малозаметной грани — и закрутилось! и понеслось! и взвихрилось!

Да, в заочной борьбе за мужа, не ведая ни сном, ни духом, Мария Сергеевна нанесла своей противнице сильнейший удар! Вот тебе и рьяная плотиненавистница, вот тебе и служительница духа… или?! Уж не намекнула ли ей Дева Мария, что за столь безоглядное, противное триединой человеческой природе служение Духу здесь, там Марии Сергеевне предстоит весьма нелёгкое служение Плоти? И — достаточно долгое…


— А ВРЕМЕНИ У ТЕБЯ, ТАНЬКА, МАЛО.

* * *
Познакомившись с Окаёмовым, Пётр критически оглядел уставленный чайными приборами стол и перевёл взгляд на Павла.

— Знаешь, Паша, ты со своей приверженностью к «здоровому образу жизни»… конечно, злоупотреблять не следует… но гостю — и только чай?

— А по-моему, Лев Иванович — очень даже. — Слегка смутившись, стал оправдываться Павел. — Вполне расположен к чаю. Я ведь ему лучшего заварил — китайского…

— Ага! Ты бы ему ещё предложил варево со зверобоем или с мятой! Бр-р-р! — Широченные плечи Петра брезгливо вздрогнули. — Или другое какое сено!

Окаёмов, которому Павлом было-таки предложено «сено», поспешил отвести подозрения от сторонника «здорового образа жизни».

— Нет, Пётр Семёнович, никаких травок. Меня Павел Савельевич угостил прекрасным чаем. Правда. Я дома обычно пью «Майский». Ну, крупнолистовой цейлонский — который с короной. Так у Павла Савельевича — много лучше.

— Естественно, Лев Иванович. Павел в чаях знаток. — Сменил «гнев» на «милость» Пётр. Но тут же и съехидничал. — Конечно, когда находит в себе силы отказаться от любимого сена. От лимонника, липы и прочей дряни… Но вообще-то — я не о том. Время уже обеденное, и водочки — в самый раз… Лев Иванович, погодите минуточку — я мигом.

Сказав это, Пётр поднялся и, для такого огромного тела поразительно легко ступая, исчез в обрамлённом бело-розовыми цветами проёме беседки. Окаёмову подумалось: действительно «неандерталец» — и сразу же вслед: а Мишка-то, стало быть, того! Обозвав сектантами, так сказать, оклеветал окружение Ильи Давидовича. Пётр — по крайней мере — водку употребляет.

И, будто бы угадав мысли астролога, Павел подтвердил эту нехитрую догадку:

— Вчера на выставке я, Лев Иванович, знаете, не стал опровергать утверждение Михаила. Ну, будто мы все не пьём, не курим. Тем более, что вы так остроумно прошлись по этому поводу. Как же, «не пить для русского, не быть» — действительно! Если не на сто, то на девяносто процентов в точку. Хотя из нас троих не курю и полностью не употребляю алкоголя один только я. Правда, Илья Давидович тоже не курит, но от пива или хорошего сухого вина не отказывается. А Пётр — он всё. И водку, и коньяк, и, главное — курит. Бросает время от времени — ан, нет. Неделя, другая — и опять с сигаретой. Слава Богу, не так круто, как вы, — Павел указал рукой на лежащую перед Окаёмовым пачку «Примы», — лёгкие, с фильтром, но ведь всё равно — отрава.

— Знаю, Павел Савельевич, знаю, — Окаёмов сделал отметающий жест, — но… я даже и не пытаюсь бросить. Как закурил на третьем курсе, так и дымлю с тех пор.

Дальнейшие возможные попытки павловой антиникотиновой пропаганды прервал Пётр — явившийся с двумя небольшими графинчиками и несколькими стопками в руках.

— Вам, Лев Иванович, чистую или настоянную на Золотом Корне? — видимо, полагая, что никакой нормальный мужик не откажется пропустить рюмку, другую, Пётр Семёнович спросил у астролога лишь о его пристрастиях. — Отменная, знаете ли, настоечка.

— Ну, так и давайте начнём с неё. — Не стал привередничать Окаёмов.

После второй стопки — а настойка в самом деле оказалась на высшем уровне — Павел Мальков уверенно вернул в основное русло разговор, при новом знакомстве неизбежно распавшийся на отдельные реплики и фразы: к той дискуссионной теме, на которую они с астрологом беседовали до появления Петра. Правда, начав с шутки. Или с того, что Павлу казалось шуткой:

— У-у, винопийцы. Или, как говаривали на Старой Руси, «питухи». Пока вовсе не окосели, — Окаёмов хотел возразить, что с такого-то количества ни о каком окосении речи идти не может, но промолчал, отвлечённый снисходительной гримасой чокнувшегося с ним «неандертальца», — ты, Пётр Семёнович, поделился бы? Ну, своими гипотезами о Промысле Божьем. Мы тут, знаешь, имели со Львом Ивановичем исключительно интересный разговор — и я немножечко вскользь коснулся. Не углубляясь. Идеи твои, и я хочу, чтобы Лев Иванович был, так сказать, из первых уст — информирован самим тайновидцем.

— Каким тайновидцем? Это у нас, Паша, ты! Сунуть свой длинный нос, — а нос у Павла Савельевича, надо заметить, действительно выделялся, — всю дорогу туда пытаешься.

Отпарировал Пётр — с лёгкой обидой в голосе. Причём, Окаёмову показалось, что эта обида вызвана не столько определением Петра как «тайновидца», сколько самой просьбой поделиться размышлениями о Божьем Промысле. То ли «неандерталец» считал свои прозрения сугубо интимными, то ли его попросту «достали» досужие комментаторы — уж коли артистка Танечка Негода знает, что блаженненький математик Пётр Кочергин «загоняет в компьютер Бога», действительно! Популярность — не позавидуешь!

— А я — нет. Я если и пытаюсь заглянуть за грань — только на рациональном уровне. — Завершив этот выпад, Кочергин закурил, налил в две рюмки водки и, чокаясь, вместо тоста спросил у Окаёмова: — Лев Иванович, а вам действительно интересно? Ну — мои размышления?

— Очень, Пётр Семёнович. — Со всей проникновенной серьёзностью, на которую был способен, ответил астролог. — Ведь я, в общем — тоже. Мыслю только на рациональном уровне. И знаете — всё по кругу. Лет уже семь, восемь топчусь по одной дороге.

— Не по кругу, Лев Иванович, а по «диалектической спирали». — Вмешавшись, уточнил Павел. — Ваше, сделанное двадцать минут назад, «открытие» — это, знаете ли, «переворот» в богословии! Апостола Павла провозгласить Антихристом — нет! Насколько я знаю, за две тысячи лет до такого никто ещё не додумался! А вы говорите — «по кругу»!

— Как-как?! Апостола Павла — Антихристом?! — воскликнул Пётр. Затем, помолчав несколько секунд, неуверенно, будто бы размышляя вслух, продолжил: — А вообще-то… Его обожествление земной власти… «Нет власти, которая не от Бога»… «Жена, повинуйся мужу, как Господу»… «Рабы, повинуйтесь своим господам, как Христу»… По сути — обожествление всякого вышестоящего… До которого не доходили даже язычники… Ну да, Павел обожествляет не лицо, а принцип… Право вышестоящего на насилие… В сущности — на любое насилие… Недаром Христос говорил своим ученикам: «Бойтесь закваски фарисейской»… Предвидел — значит… Впрочем, против Антихриста — куда им…

— Погоди, Пётр Семёнович. — Возразил, не принявший Окаёмовского «откровения», Мальков. — О двойственной — во многом отрицательной — роли апостола Павла за последние два века говорилось достаточно. И, как ты знаешь, я сам отнюдь не горячий его поклонник. Но, что он — Антихрист, нет, с этим я не согласен. Категорически. Ведь в «Апокалипсисе» ясно сказано…

— Не мельтеши, Паша! — резко перебил Кочергин. — Гениальный бред Иоанна Богослова с детства тебя заворожил, понимаешь ли — и будьте любезны! До сих пор — как ребёнок! Жутко воцерковлённый ребёнок! Хочешь, чтобы всё было точь-в-точь по написанному! А между тем, Лев Иванович…

Не договорив, Пётр разлил остававшуюся во втором графинчике водку и чокнулся с Окаёмовым.

— За ваше открытие, Лев Иванович! За удивительное ваше открытие! Нет, понять, что мы вот уже две тысячи лет живём в царстве Антихриста — это, я вам скажу, архигениально!

Столь непосредственный энтузиазм Петра очень смутил астролога: ещё один сумасшедший? Причём, в отличие от Павла, буйный? Да ведь если этот «неандерталец» разойдётся всерьёз — тушите свет, господа хорошие! Как говорится, дай Бог ноги! Танечка-то выходит, предупреждала не зря? А он ещё эдак самонадеянно отмахнулся: мол, иду к интеллигентным людям. Дурак дураком — да и только! Хотя… как ему было знать? Социолог, математик, историк… Ну да, ну, высказал неожиданно пришедшую в голову мысль… гипотеза ведь, догадка — не более… и такие страсти! Павел, несмотря на своё негативное отношение к апостолу Павлу, сразу отверг… Пётр — едва ли не сходу — принял… За две тысячи лет будто бы ничего не изменилось… Всё как тогда… «Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих»… Не горяч и не холоден — стало быть, хуже врага! Фанатизм, выходит, главная добродетель, а его отсутствие — преступление… н-да! Однако об этом после, а сейчас, пока эти «новые христиане» не схлестнулись по-настоящему, не худо бы их утихомирить… как? Напомнив, что сейчас самый конец второго тысячелетия, а не начало первого?

— Павел Савельевич, Пётр Семёнович, я ведь — в порядке гипотезы. — На ощупь начал астролог. — Ну, пришло вдруг мне в голову, в азарте высказал, однако же — не настаиваю… Действительно — вопрос очень сложный… Ведь без трудов и подвигов апостола Павла христианство вряд ли бы смогло стать мировой религией… Прозябало бы, в лучшем случае, в виде секты где-нибудь на Ближнем Востоке…

— И правильно, Лев — с Христом! — разошедшийся Пётр не только не принял примирительной позиции Окаёмова, но и, обращаясь к гостю, отказался от отчества — как, вероятно, от мешающего не совсем трезвому языку излишества. — Да-да, прозябало бы, но — с Христом! А то ведь всё это время, все почти две тысячи лет, у всех христианских церквей фасад Христов, а нутро — Павлово! Антихристово — ха-ха-ха — нутро! Нет, Лев! Ты гений! За это — надо ещё! Кончилась, чёрт побери, зараза! Погоди — я сейчас принесу.

— Нет, Пётр Семёнович, это ты погоди. — Металлически властным, никак не ожидаемом в таком тщедушном теле голосом Павел остановил Петра. — Уж коли хвастаешься, что христианство для тебя частный случай — будь добр, не злорадствуй! Попробуй лучше стать на точку зрения человека принадлежащего к какой-нибудь из основных христианских Церквей: Католической или Православной — неважно! Ты представляешь, чем для него окажется утверждение, что апостол Павел — Антихрист?! Каким невозможным кощунством! Да что там — «кощунством» — вселенским ужасом?! Ведь принять её — согласиться с тем, что христиане едва ли не с самого начала служат не Богу, а Сатане!

— Нет, Паша, служат-то они Богу… Во всяком случае — формально. — Заупрямился Кочергин. — А поклоняются… даже не знаю… сказать: Сатане — не то… Иегове?.. которого апостол Павел ловко протащил на место «Аввы» Иисуса Христа?.. теплее…

— А ты это, Пётр Семёнович, не мне! Ты это скажи бабе мане! Которая из Священного Писания знает только молитвы, верит всему, что говорит священник и твёрдо надеется на спасение души!

— А чтобы вернее спастись, в костёр, на котором сжигают очередного еретика, подкладывает вязанку хвороста? Не смешно, Паша! — голосом, в котором в свою очередь звякнули металлические нотки, ответил Пётр. — Ты ведь и сам знаешь не хуже меня, что баба маня не виновата! Всё дело в пастырях! А вернее — в организации. Которую создал апостол Павел и которая называет себя Христианской Церковью!

— Пётр Семёнович, а водочки? Которую вы, кажется, обещали? А то столь многомудрые разговоры вести по трезвому… — Единственное, что в этот напряжённый момент пришло ему в голову, в форме шутовской просьбы высказал Окаёмов. — За мою, так сказать, гениальность.

Поможет ли? Помогло. Пётр, извинившись за свою забывчивость, пошёл за водкой, и, оставшись наедине с социологом, Лев Иванович попробовал воззвать к его разуму.

— Павел Савельевич, вам не кажется, что у нас некоторый перебор? Ну — со страстями? Когда с противниками — я понимаю. Однако такая «пассионарность» среди друзей?.. Ведь высказанное мною предположение об антихристовой сущности апостола Павла — гипотеза, как вы понимаете, и только. И ломать из-за неё копья… средневековьем попахивает, её Богу!

— Гипотеза, говорите? Допустим. Однако… ТАКАЯ гипотеза… мне, Лев Иванович, кажется, вы далеко ещё не оценили её силу… ведь Пётр… который не то что бы православным, но и христианином себя не считает… и какое бы ему, казалось, дело до скрытой сущности апостола Павла — ан, нет! Уцепился, как младенец за погремушку! Чего, честно скажу, не предполагал…

— Но ведь, Павел Савельевич, не только Пётр — и вы, согласитесь? Завелись не хуже вашего знаменитого тёзки?

— Грешен, Лев Иванович, — улыбнулся Павел, — горячусь не по делу. И часто. Особенно — с Петром. Почему — вы, как астролог, наверное, смогли бы объяснить?..

— Наверное, смог бы… Но я хотел о другом…

— Нет, Лев Иванович, не опасайтесь! — сомнения Окаёмова, догадавшись об их подоплёке, поторопился развеять Павел. — Ну, каких-нибудь физических эксцессов со стороны Петра! Ни в коем случае! Силы в нём, конечно, немереные, но — мухи не обидит! Ни при каких обстоятельствах!

— Спасибо, Павел Савельевич, утешили! — за иронией скрыв неловкость, ответил астролог. — А то если эдакий Илья Муромец вдруг разойдётся… Но я, Павел Савельевич, главным образом — вот о чём… не принимайте, пожалуйста, мою дурацкую гипотезу так близко к сердцу. При всей вашей воцерковлённости…

— Да нет, Лев Иванович, не дурацкую… Просто вы её силы, как я сказал, пока ещё не оценили. Хотя, конечно, моей горячности это ничуть не оправдывает… действительно — как средневековый фанатик… обещаю исправиться!

Этому короткому диалогу шуткой подвёл итог Павел Савельевич. И вовремя. Явился Пётр. С бутылкой французского коньяка в одной руке и тремя пузатыми фужерами в другой.

— Ваш, Лев Иванович, гений заслуживает большего, чем обыкновенная — пусть и хорошая — водка. Апостол Павел — Антихрист — надо же! Я тут, пока ходил за коньяком, немного подумал — и знаете… действительно — гениально! Ведь почему, кроме вас — никто? Да потому, что все ждут, что Антихрист будет! Ну — по предсказанному. А что он уже был — мешают понять стереотипы! Давление авторитета, магия слов — чёрт те что! Всю дорогу живём в царстве Антихриста — и ждём, видите ли, его прихода! Нет слов, Лев Иванович! За ваше открытие — по полному фужеру!

Пока Кочергин произносил сей панегирик и откупоривал коньяк, астролог искоса поглядывал на Павла: не пожелает ли он вновь заступиться за своего тёзку? Не попытается ли опять осадить Петра? Кажется — нет. Коротенький разговор наедине,кажется, успокоил страсти: потягивая чай, Павел на этот раз слушал своего приятеля с едва заметной снисходительной усмешкой — мол, чем бы дитя ни тешилось…

Между тем Пётр, едва ли не доверху наполнив фужеры коньяком и чокнувшись с Окаёмовым, продолжил не менее темпераментно:

— Да, да, Лев Иванович — гениально! Посмотреть туда, куда две тысячи лет смотрели миллиарды людей и увидеть никем незамеченное — это, я вам скажу… нет! Ничего говорить не надо!

— А почему, Пётр Семёнович, вы думаете, — астролог попытался остановить поток этих безудержных восхвалений, — что ничего подобного никем не высказывалось прежде? Ведь то, что ни вы, ни я нигде не читали эдакого — ещё ни о чём не говорит. Ведь в богословском отношении — я имею ввиду не схоластическое богословие, а живое движение религиозной мысли — Россия страна исключительно девственная. До революции — всеобъемлющая церковная цензура. После — цензура идеологическая: куда более свирепая и, главное, тоталитарная — какие уж тут богословские изыски! И ещё… две тысячи лет — вздор! Да приди кому-нибудь в голову, что апостол Павел Антихрист — не опасаясь за свою жизнь он это мог высказать лишь в последние 150–200 лет. Причём — в Европе. Да и то — не во всей. В России-то Льва Николаевича уже в нашем веке за куда меньшие ереси отлучили от православия! О прочих временах — не говорю вообще: вы не хуже меня знаете, как церкви, именующие себя христианскими, во имя любви любили замучивать до смерти всех, хоть чуточку усомнившихся в истинности «единственно верного учения».

— Ну да! Потому что, называясь христианскими, по сути они являлись антихристовыми! Нет, Лев Иванович, ваш диагноз прекрасно объясняет дико патологический — маниакальный! — садизм «реального» христианства. Тот сладострастный восторг, с которым «христолюбивые» пастыри взирали на смертные муки медленно убиваемых по их приказам мужчин и женщин!

— Ну, Пётр Семёнович, по-моему, вы увлеклись. Всё всё-таки не так однозначно. Хотя… в том, что наша культура до сих пор пропитана насилием — христианство сыграло, верней не сыграло, важную роль… Ведь насилие — оно же в нашей звериной природе… Христос это чувствовал и, как мог, противился, но… Он, как известно, не только Сын Божий, но и Сын Человеческий… возьмите два Его знаменитых высказывания: «Не мир вам принёс, но меч» и «Взявший меч, мечом и погибнет» — это же такой простор для самых оголтелых религиозно-нравственных спекуляций! И ожидать от «реального» христианства, чтобы оно смогло преодолеть столь жуткий соблазн и вслед за Учителем безоговорочно осудить насилие — с какой стати? Да на это не только Павел, на это вряд ли и из Двенадцати кто-нибудь был способен — то есть, из Его непосредственных учеников! Слишком всё-таки Он опередил своё время… И эта двойственность в христианстве так и осталась… Опять же — гонения и муки, которые выпали на долю Его первых последователей… Ну, а когда император Феодосий сделал христианство абсолютно господствующей государственной религией — тут уж заведомо нельзя было ждать ничего хорошего! Когда земные властители говорят, что простирают свои руки к Богу — не верьте! Они их протягивают Сатане! Так что императора Феодосия тоже можно считать Антихристом…

— «Утешили», Лев Иванович, — вместо Петра отозвался Павел, — только, знаете, здесь вы не оригинальны! Считать Антихристом того или иного из земных владык — вполне в рамках христианских традиций. Преимущественно — еретических, но и официальные Церкви — тоже… Ну, не то что бы прямо — Антихристом… прямо-то им нельзя… но об иных венценосцах — случалось… отзывались не слишком лестно…

— Постой, Паша, не мешай Льву. Феодосий — понятно. И прочие коронованные мерзавцы. И то, что время от времени того или иного из них считали Антихристом — тоже. Но ведь Лев — о другом. И ты это прекрасно понимаешь. И нарочно уводишь в сторону. Ведь суть-то не в том или ином порфироносном маньяке, а в обожествлении земной власти. Стало быть, в обожествлении права одних людей мучить и убивать других. И кто, спрашивается, именем Христа учинил эту вселенскую гнусность? То-то! Так что, Пашенька, не возникай! Антихрист твой тёзка — и всё тут! — Защищая столь прельстившую его окаёмовскую гипотезу, Пётр не желал уступать ни шагу. — Он — и никто иной! Явившийся сразу после Христа и полностью извративший Его учение!

Эта невозможная категоричность вновь насторожила астролога: если Павел в своё черёд упрётся подобно защищаемому им тёзке?.. как это уже было несколькими минутами раньше?.. то?..

Павел, к радости Окаёмова, на этот раз не упёрся, а предпочёл отвлекающий обходной манёвр:

— Знаешь, Пётр Семёнович, давай попробуем по-другому. Лев Иванович высказал интересную гипотезу — кто спорит. Но принимать её в качестве аксиомы… ведь ты же учёный — всё, стало быть, должен подвергать сомнению, а тут… уверовал как ребёнок! Почему? Объясни — будь добр.

— А ты, Паша, разве ещё не догадался? — как о чём-то само собой разумеющемся заговорил, враз успокоившись, Пётр. — Ведь мы с тобой столько говорили о религии — что о моих взглядах ты знаешь едва ли не лучше меня самого!

— Ну, что Иисус Христос для тебя Сын Божий — только иносказательно… В лучшем случае — Сын Человеческий, сумевший ещё в этой жизни достичь Божественного Совершенства… Ах, да… Ещё — сатана… которого ты ни за что не хочешь допустить в наш мир… пожалуй — догадываюсь… противник Христу может, по-твоему, быть только из людей?

— А как же иначе, Пашенька? Вспомни, сам говорил не раз, что ко времени Иисуса Христа цельность ветхозаветного мировоззрения была утрачена… что Иегова — в качестве Бога — многих уже не удовлетворял… и когда Иисусу открылось, что Бог — не кровавый свирепый деспот, не «огонь поядающий», а Папа… и оставался, возможно, только один шаг для постижения Истинного Божьего Промысла… и, соответственно, для понимания Истинного нашего Места в Мире… нашёлся-таки фарисей! Задержавший этот шаг на две тысячи лет! И кто же, спрашивается, Антихрист?!

«…а гвозди гвозди
кинжалы гвозди
деньги розданы
глоточек воздуха
одну росинку
неси неси блядь
ты что взбесилась
кыш говорят по домам
сваливай сваливая мариам»
— Вопреки, казалось бы, месту и времени в голове Льва Ивановича вдруг замелькало нечто поэтическое по форме. А по сущности? Растерявшийся Окаёмов ни за что на свете не ответил бы на подобный вопрос — да и вообще: кроме, на его взгляд бездарных, попыток в юности, Лев Иванович никогда всерьёз не пробовал сочинять стихи — и вдруг… ни хрена себе!

«Пётр, не считающий себя христианином, и сомнительно воцерковлённый Павел… Ведь его рассуждения об Иегове, «обветшавшем» уже ко времени Иисуса Христа — страшная ересь… то-то наши — мои и его — так совпадают взгляды… да, но, в отличие от меня, он регулярно исповедуется и причащается… ест различные душеполезные травы… и вообще: воцерковлённый еретик — коктейль, будьте любезны! А уж в соединении с шибко учёным «неандертальцем» — мрак! Дейтрид лития-6, нафаршированный кусочками плутония-239! Которые так и норовят слиться в религиозном экстазе! Беги, Окаёмов, пока не поздно!», — донельзя смутившийся вдруг овладевшей им «версификационной» горячкой, Лев Иванович попробовал отвлечь себя от этой напасти если и не совсем надуманными, то жутко преувеличенными страхами — не помогло. Рифмованные фразы продолжали бесчинствовать в его, полностью вышедшей из повиновения, голове:

«…а он один а их так много
кричат распни
кто же они
что им распятие бога
…едет едет царь иудеи
на сером хромом осле
…шагай тащи
свистят бичи
избитый кричит
воет от боли
волей-неволей
встаёт и тащит
камни амфоры ящики
волей-неволей
за алкоголиков
…весь день собиралась гроза
и наконец собралась
…ужас пыль предсмертные муки
город пропахший хлебом и луком
скулящая под забором сука
в аэропорт во внуково
ходит автобус-экспресс
нет ли прогресса есть ли прогресс
как это рядом крест
столетняя война и освенцим
русские евреи немцы
наследники египтян халдеев арьев
цивилизация и варварство
и просто звериная дикость
и всё это смешано воедино
и троя и хиросима
едва различимым
огнём свечи
в глазах у зверя разум…»
Образы и слова наплывали, теснились, перебивали друг друга — будь Окаёмов один, он, несомненно, схватил сейчас лист бумаги и стал бы лихорадочно их записывать — но! Не при ведущих же жаркий — для Льва Ивановича на данный момент потерявший всякую актуальность — спор посторонних людях? Нет! Невозможно! То, что ушло — ушло! Но ведь накатывает! Накатывает…

«…за сумасшедших
за алкоголиков
за убогих душой и телом
за раненых в сердце
выпить и утереться
и целоваться ртом онемелым
с пречистой девой
пьяным слюнявым ртом
быстрее взахлёб не то
свалишься у придорожного дерева
выблюешь и заснёшь…»
Нет, в юношеских стихах не было ничего подобного — на астролога накатывали чуждые ему ритмы и образы:

«…день был сыр
сгнил наш дом
пётр ел сыр
лев пил бром…»
— Господи! Откуда этот «набатный» сводящий с ума размер?!

(Между прочим, оттуда — чего, естественно, Окаёмов не знал — от звезды Фомальгаут. Уловив её — вызванную вознесением души Алексея Гневицкого — нематериальную судорогу и сделавшись проводником мощного «симпатического» поля, на себе его действие Лев Иванович почувствовал позже, чем окружающие астролога люди. Да и само это действие оказалось иным, чем бессознательные передача и восприятие чувств и образов — восходящая к Свету душа художника возвратила астрологу его, утраченный в юности, поэтический дар. Увы, не зная этого, Окаёмов мучился как от беспорядочно роящихся в голове звуков, слов и обрывков фраз — так и от жуткой несвоевременности сего пиитического роения: в течение острой богословской дискуссии, среди мало ему знакомых, бескомпромиссно настроенных оппонентов!)

Между тем, рука Льва Ивановича, сжимая несуществующее перо, выписывала невидимые замысловатые знаки — ибо только таким образом астрологу хоть как-то удавалось справляться с вконец обнаглевшей музой, которая уже не нашёптывала, уже громко скандировала терзающие измученный мозг слова и фразы:

«…когда глаза его закрылись
земля тряслась и тьма на крыльях
над миром задрожавшим пролетала
и солнце капелькой металла
катилось вниз за горизонт
за геркулесовы столбы
катилось в мёртвые сады
давно чужих цивилизаций
…змеиных свадьб пора настала
гадюки род продлить спешат
любовью переполнена душа
у анаконды у ужа
у гюрзы эфы кобры королевской
по горным склонам перелескам
глаза мерцают лунным блеском
в кольцо вливается кольцо
изводят девку под венцом
два малолетних похотливых бесика
…верный пёс под забором скулит
дожидаясь хозяина пьяного
и хохочет хохочет лилит
совратившая племя адамово
…отвернуло солнце своё лицо
от ноябрьской снежной слякоти
как гордячка
стоящая под венцом
отворачивается от убогих на паперти
как палач-дилетант поднимая топор
закрывает глаза и молится
отвернулось солнце и с этих пор
по ноябрьским голым околицам
бесконечные вихри злобствуют
или вязкая тишина
разве русскому без вина
выносима подобная мука
месяц нисан
а ты без вина
был выносим евреям
разве тогда чуднее
или глупее были
пили евреи пили
шли спотыкаясь и мат висел
древнееврейский мат
над остриями башен
и над зубцами стен
дорогой направо в ад
плыл кувыркаясь мат
плыли в пыли повозки
и пыль на лице извёсткой
выбеливала круги
падали звёзды на каменный мостик
боже помилуй того кто выносит
крестную муку любви…»
Эти, будто бы навязанные чужой волей, слова, образы, ритмы заполнили и полонили Льва Ивановича настолько, что он не заметил, как на стол перед ним лёг лист бумаги, а в правой его руке оказалось не воображаемое гусиное перо, а реальная шариковая авторучка — и понеслись торопливые строчные буквы (без прописных, без знаков препинания), слагаясь в слова, фразы, периоды. Конечно, кое-что забывалось, и Окаёмов, из безотчётной боязни потерять всё не желая напрягать память, спешил записать сохранившееся, обозначая пропущенное длинными злыми прочерками — погоди, мол, лентяйка-память, возьмусь за тебя с пристрастием, всё возвратишь как миленькая! И, перемежаясь прочерками, слова летели, летели… И ещё один лист потребовался — и ещё…

«…мёртвого моря солёный язык
в каменных челюстях бьётся…
дрогнул качнулся и замер
утвердившись щебёнкой в яме
косо поставленный крест…
от средиземного моря
чёрная туча шла
дрожала на заборе
бумажная стрела
указывая путь
в убежище от града
от молний и дождя
бегите прячьтесь надо
спокойно переждать
и насладиться казнью
не замочив ступней
а туча будто дразнит
растёт растёт и в ней
змеятся письменами
забытых языков
смущая нашу память
тревожа наш покой
разбрасывая искры
древнейшие слова
зловеще силурийское
бездушное вобрав
от средиземного моря
чёрная туча шла
и мелкие дела
слагались в приговоры
подписанные адом
сплошных метаморфоз
а туча шла и ужас рос
перед каким-то жутким градом
которым зрела чернота
зрачки апостолов ловили
неясный образ полубыли
у раскалённого креста
от средиземного моря
чёрная туча шла…»
— Впредь, Лев Иванович, не гоните свой дар. Это, знаете ли, весьма чревато. Последствия могут быть самые удручающие. И для ума, и для сердца. А если хотите — и для «спасения души». Нет, в конечном счёте она, разумеется, спасётся — но очищение… нереализованное здесь, там, как вы понимаете, значительно осложнит душе восхождение к Свету…

«Без вас знаю!»

Вслушиваясь — в надежде услышать умолкший голос музы — астролог чуть было не оборвал сию душеполезную дидактику, обратившись, соответственно, к Петру или Павлу, однако в последний момент сообразил: этот низкий (на грани баритона) бархатистый тенор не принадлежит ни одному из них. Что — наваждение продолжается? Сначала распоясавшаяся муза надиктовала ему нечто ни с чем несообразное, и сразу же вслед за ней — будьте любезны! Материализуется, понимаешь ли, ангел-хранитель и поучает «как жить дальше»! Что, видите ли, для души полезно, а что — не очень! Так ведь и этого… но чего «этого» — Окаёмовский, постепенно возвращающийся к реальности разум дофантазировать не успел: Лев Иванович полностью пришёл в себя и сообразил, что на этот раз обратился к нему не фантом, а вполне обыкновенный человек — в смысле: из плоти и крови. И будто бы даже знакомый… ну, конечно же! Илья Благовестов! То же, что на портрете Алексея Гневицкого, озарённое внутренним светом лицо — и более: то же невидимое, однако вполне ощущаемое сияние вокруг головы — нимб? аура? астральная тень?

Представившись, историк извинился за дерзость только что данного им совета, объяснив это так:

— Понимаете, Лев Иванович, подхожу к беседка, а тут такое… Павел с Петром до самозабвения спорят об антихристовой сущности апостола Павла (кстати, любопытная гипотеза), вы, совершенно на них не реагируя, шевелите губами, закрыв глаза и правой рукой делая эдакие пишущие движения — ну, будто бы в ней у вас невидимое стило, а перед вами воображаемая «табула раза». И мне, каюсь, сделалось жутко любопытно: кто это вам сейчас нашёптывает и, главное — что? Вот и принёс вам бумаги и ручку, а вы сразу же — как застрочите! Я, знаете, и сам быстро пишу, но, что возможно с такой скоростью — никогда бы не подумал! Даже промелькнула мысль: уж не стенография ли? Заглянул — не хорошо, Лев Иванович, понимаю, простите, пожалуйста, не удержался — нет, обычная вполне читаемая скоропись… ну и, естественно, я не смог одолеть любопытства: стал читать… ещё раз простите, но, знаете — не стыжусь! А уж, что догадался принести вам бумаги — потомки за это будут мне благодарны! Стихи! И какие стихи! Причём — совершенно уверен! — ваши… и, к тому же — только что сочинённые… и более — не знаю почему, но тоже уверен — после длительного перерыва… по-моему, вы уже лет пятнадцать-двадцать стихов не писали — правда?

— Тридцать, — автоматически ответил Окаёмов и, будто бы этим, вслух произнесённым словом сняв наконец заклятие, полностью пришёл в себя и страшно смутился, — стихи?.. какие стихи?.. ах, это…

Лев Иванович с недоверием посмотрел на исписанные им листы плотной «ксеркопировальной» бумаги: «Чёрт! Записал-таки?! Не в воображении, а в действительности?!»

Вообще-то — случалось: стихи, казавшиеся гениальными, снились время от времени Окаёмову, но… при пробуждении они либо полностью забывались, либо обретали своё истинное — совершенно ничтожное! — значение. Кроме того: иногда Львом Ивановичем сочинялись стихи «по случаю» — что, по его же мнению, не имело никакого отношения к поэзии. Однако то, что он записал сейчас… по первому впечатлению оно разительно отличалось и от юношеских версификационных опытов, и уж — тем более! — от сочинённого по тому или иному поводу: на Новый Год, День Рождения, свадьбу и прочего в том же роде. Равно — как и от сонного морока. Более всего это напоминало отрывки из значительной (по объёму) поэмы — о последних днях жизни и крестной муки Спасителя, о связанных с этим страданиях апостолов и скорби Девы Марии… Разрозненные отрывки несуществующей поэмы… Но! Два совершенно невозможных по размеру, ни мыслью, ни ритмом, ни настроением не связанных с остальным текстом «четверостишия» — они-то как здесь оказались? И ещё… самое, вероятно, главное… обладая неплохим поэтическим вкусом, Лев Иванович о стихах судил достаточно объективно… причём, не только о чужих, но — что встречается крайне редко! — и о своих… до того — что, устыдившись убогости своего дара, уже в двадцать лет выставил за дверь обманщицу-музу. Соблазны во сне, разумеется, не в счёт.

И вот сейчас, перечитывая написанное, Окаёмов не мог дать никакой оценки: вся область — от «абсолютно бездарно», до «гениально» — по его мнению, в равной степени претендовала на им сочинённые? или только записанные? разрозненные отрывки несуществующей (или где-то всё-таки существующей?) поэмы. И, стало быть, ничего удивительного, что, полагающийся, как правило, на собственный вкус, сейчас Лев Иванович обратился к чужому мнению.

— Вы, значит, Илья Давидович, думаете, что это — стихи?..

Осторожно, как на что-то диковинное и, возможно, опасное, Окаёмов указал на исписанные «в столбик» листы бумаги.

— Стихи, Лев Иванович. И очень хорошие. Я бы даже сказал: гениальные, но, во-первых, боюсь вас захвалить — разумеется, шучу! — а в главных: определение «гениальный» настолько затаскано, что… скажу лучше: это, Лев Иванович, настоящие стихи. Если хотите — ещё «сырые»… нет, я не о форме — о лакунах, которые вам предстоит заполнить… ведь записали вы сейчас, как я понимаю, в лучшем случае десятую часть будущей поэмы… почему и осмелился вам сказать: не гоните свой дар — Боже, упаси! Ведь, учинив в юности столь вопиющее насилие, вы, Лев Иванович, по-моему, многое потеряли…

— Какой дар, какое насилие — ради Бога, Илья Давидович? Ну да, лет с четырнадцати до двадцати рифмовал, «слагал» — как каждый второй, наверно, образованный мальчик. Но — уверяю вас! — никакого дара. Пустота, банальщина, в лучшем случае — версификационные «изыски». Не такие, конечно, крутые, — Лев Иванович вслух прочитал записанное среди прочего четверостишие:

зевс был зол
конь пал вдруг
прах трёх сёл
смерч снёс в круг
— Тьфу! Язык запинается! И это, Илья Давидович, по-вашему — тоже стихи?!

— А почему бы и нет, Лев Иванович? Вспомните знаменитое: дыр бул щир — надеюсь, не переврал? Так что — окажись у вас влиятельные покровители в литературных кругах — вполне! С эдакими-то «набатниками» (когда каждый слог — ударный), могли бы занять очень даже нехилое местечко в лоне «постмодернизма»! А если серьёзно… будь из того, что вы сейчас написали, всё такое — я бы, конечно, вряд ли… дал бы вашим стихам столь положительную оценку… однако, когда в контексте… Да, случайно, да, кажется не связанным со всем остальным, но… когда рядом такие строчки… нет, ничего выделять не буду… только одно — работайте! Не гоните своего дара!

Польщённый, смущённый, растерянный — и от похвалы, и, главное, от внезапного поэтического потрясения — Лев Иванович взял свой выпитый менее чем наполовину (воистину: муза — баба та ещё! собственница — каких поискать!) фужер с коньяком и сделал два небольших глотка: за прорезавшуюся, чёрт побери, гениальность! Всё-таки, сколько от греха тщеславия не отгораживайся самоиронией, а когда хвалят — приятно! Особенно — когда искренне. А что Илья Давидович его странно написанные — будто бы он по ошибке был изнасилован пьяной музой! — стихи похвалил от всего сердца, в этом Лев Иванович не усомнился ни на секунду: действительно! Человеку, с которым только что познакомился — зачем ему было лгать?

Однако бархатистый тенор историка очень скоро отвлёк Окаёмова от приятного любования собственной неординарностью:

— Лев Иванович — за наше необычное знакомство. Правда! Не представившись — сразу же о стихах. Оно — конечно: увидев вами написанное, не заговорить о творчестве я не мог. И всё-таки… традициями тоже — по возможности пренебрегать не следует… так что… вам коньяку? Или, может быть, сухого?

— Коньяку, Лев. — Вмешался Пётр. — Смешивать, знаешь, не стоит. А то: водка, коньяк, сухое, опять коньяк… если, конечно, хочется побыстрей набраться…

— Не хочется, Пётр Семёнович! Ни побыстрей — ни как. А потому твой ценный совет… разреши послать — сам понимаешь, куда! — В шутку околючился Окаёмов. — Сухенького мне, Илья Давидович… Крепкого на сегодня, пожалуй, хватит…

Из глиняного кувшина — надо же! прямо как в ТЕ достопамятные времена! — Благовестов в два высоких (сразу же запотевших) бокала налил прозрачную, сквозь тонкое стекло чуть заметно зазолотившуюся жидкость: ваше здоровье! Чокнулись. Пётр — фужером с коньяком, Павел — стаканом с чем-то мятно-зелёным, отвратительно безалкогольным на вид.

Не являясь большим знатоком сухих вин, Лев Иванович, сделав два-три глотка, тем не менее сразу понял: пьют они нечто божественное! Не вино — нектар! Вороватым Гермесом проданный из-под полы и прямо с Олимпа доставленный на машине времени! Уж на что был хорош коньяк — вероятно, классика французского виноделия — но с этим неземным напитком он не мог идти ни в какое сравнение. Впрочем, естественно: произведение человеческих рук сравнивать с совершенным творением Диониса (или — Вакха?), гиблое дело!

Похвалив вино, астролог полюбопытствовал: — Илья Давидович, а когда вы мне сходу — вынесли, так сказать, маленькое общественное порицание?.. ну, за то, что я будто бы зарыл свой талант?.. о той жизни давайте пока говорить не будем — а в этой?.. нет, когда человек отказывается от призвания — я понимаю… покоя ему не будет… но ведь от призвания и захочешь, а вряд ли откажешься… да и по-настоящему призванных — ведь их единицы… а в той или иной мере талантливых — не сказать, чтобы очень много, но и не мало… так вот… талант или, по-вашему, дар… был он у меня и есть ли — не знаю… а вот призвания — точно не было… или так: всегда было много призваньиц — и к тому, и к другому, и к пятому, и к десятому — а вот одного (настоящего!) не было…

— Не было, Лев Иванович? Или вы его просто не ощутили? Ну — зова свыше?

— А какая, Илья Давидович, разница? Если не ощутил, то для меня, значит — не было.

— Да нет, Лев Иванович, разница, к сожалению, есть. Вспомните… вам двадцать… вы в институте — на первом курсе… или — на втором?..

— На первом…

— …вероятно — влюблены… и чтобы понравиться своей избраннице…

…и Окаёмов вспомнил! С какой неподражаемой самоуверенностью умница Света оборвала его стихотворные излияния: нет, Лёвушка, ты не поэт! Вот Боря Хрипишин — да! Ещё со школы посещает литературное объединение, которым руководит не абы кто, а сам Звонарёв-Воскресенский! Печатается у них в многотиражке, а ты — как Генка Зареченский! Но он-то хоть — под гитару…

Нет, после этого сурового приговора Окаёмов не сразу указал на дверь своей скупердяйке музе — были ещё попытки сугубо формальных поисков — но… «чистое» формотворчество обязывает ко многому знанию… а во многом знании, как известно, много печали… словом, на втором курсе Окаёмов уже прослыл «философом», «завязав» со стихами. Хотя самому Лёвушке тогда казалось, что хороший литературный вкус уберёг его от постыдного в зрелом возрасте «голого» версификаторства. Можно сказать и так: переболев поэзией как корью, Лев Иванович почувствовал себя интеллектуально значительно повзрослевшим. Можно сказать… вот только сны… которые не подвластны воле…

…а сознание между тем проникало всё глубже — Илья Давидович (намеренно или нет — не важно), всего-навсего попросив вспомнить студенческие времена, оказывается, затронул тонкие, замкнутые на себя структуры: зависть к Алексею Гневицкому — к его, не считающемуся с условностями, таланту.

Сейчас, погружаясь памятью вглубь, Лев Иванович ясно видел: корни этой зависти прорастают именно оттуда — из кельи им изгнанной музы. Да, тесноватой — но некогда уютной и чистой, а теперь разорённой, загаженной птеродактилями. Увы. Из покинутой музой кельи прорастали не только корни зависти к таланту друга — с этой завистью Окаёмов как-никак, а умел справляться — нет, погрузившись столь глубоко, Лев Иванович открыл куда более удручающее: Машенька! Шесть лет его несемейной семейной жизни! Да! именно так! Какие бы он писал стихи — Бог весть! Но стержень! Который организовал бы его духовную жизнь! Этот стержень мог быть утверждён только здесь! В монашеской келье музы! А Машенька — женщина авторитарная. Которой необходима власть. Стало быть — плётка. Физическая или духовная — не суть. Главное для неё — подчиняться. В крайнем случае — повелевать. А когда — ни то, ни другое… вот и воцерковилась так… ещё бы! У церкви-то двухтысячелетний опыт управления такими, как Машенька! А вот будь у него, Окаёмова, твёрдый внутренний стержень… духовная опора на творчество… удалось бы, спрашивается, отцу Никодиму Машенькино грехоненавистничество раздуть до отвращения к интимной жизни? Ой, вряд ли! Да из элементарной ревности к музе она ни за что не позволила бы себе столь беспардонного извращения женской сути!


— А ВРЕМЕНИ У ТЕБЯ, ТАНЬКА, МАЛО.


Да, но если амбициозный приговор девчонки-первокурсницы оказал на него такое влияние?.. а ведь оказал — чего уж… Конечно, не только он… новая среда, новые увлечения… очевидная слабость — нет, не в сравнении с Зареченским или даже Хрипишиным, а с Блоком, Есениным, Маяковским — его стихов… а был ли вообще этот самый стержень?.. не выкручивайся, Окаёмов, был! Во всяком случае — формировался! И призвание — тоже! Да, слабенькое призвание… которого он, действительно, тогда не услышал… тогда… а сейчас?..

— Илья Давидович, даже не знаю… вероятно, вы правы… прозевал, не услышал, пустил на ветер… да нет! Вы действительно — правы! Было, чёрт побери, призвание. Слабенькое, но было! И то, что произошли большие удручения — ну, из-за этого грёбаного призвания — тоже, чёрт побери, вы правы!

Рассердившись на себя, часть раздражения Окаёмов невольно выплеснул на историка, но тут же, заметив это, поспешил с извинениями:

— Простите ради Бога, Илья Давидович, но я — сам на себя! Не на вас, конечно! Понимаете… даже не знаю… ну — мой дар… который, вы говорите, чтобы я впредь не гнал… и рад бы, но… ведь это только сегодня… после тридцати лет… ни с того, ни с сего вдруг накатило… да даже и не после тридцати лет, а по сути: вообще — впервые. Ведь в юности — ну, когда сочинял — ничего подобного: искал, рифмовал, придумывал. А тут… как в бреду… или во сне… я — не я, а проводник под током… да-да! Точно! Будто через меня посылают сигналы большой мощности! Разность потенциалов — жуть! Мозги искрят — звуки, ритмы, слова, размеры, образы будто с цепи сорвались — вот-вот черепушка лопнет! Ничего себе — дар! Да такой «дар» если привяжется, не то что прогнать — отчураться не отчураешься! Но только… это же вне моей воли… я — как чувствующий проводник… нет, правда…

— А бояться, Лев Иванович, тем более не надо… Муза, поверьте, вреда вам не причинит… Ну, иной раз, чтобы не ленились и не упрямились, возможно, малость пришпорит или легонечко подстегнёт…

— Ага — «легонечко»! Миллионовольтными молниями!

— Так уж и — «миллионовольтными»? Нет, Лев Иванович, если честно… когда на вас «накатило» — так ли уж вы страдали?

— Страдал?.. — Окаёмов задумался: — …смотря по тому, что понимать под этим… физически — нет, нисколько… душевно?.. конечно, когда против воли хозяйничают в твоей голове… хотя… это ведь после… ну, будто муза меня изнасиловала — на ум пришло… а тогда… тогда мне казалось, что всё происходит само собой… ну — озарение, вдохновение и прочая дребедень… нет, душевно, пожалуй, тоже: если и страдал, то совсем немного… да и то — не от «хлыста» и «шпор»: от незнакомости, новизны, а главным образом — от интенсивности… да-да! Именно от неё! Потому как, сказав «от незнакомости и новизны» — соврал! Ведь вдохновения у меня случались и прежде! Но чтобы с такой силой… до самозабвения… только с женщинами! Да и то — не часто… точно! Нашёл! Знаете, Илья Давидович, когда с женщиной не просто оргазм, а уже экстаз — то самое! Нет, физические ощущения, конечно, совсем другие, но душевные… выход из себя… растворение… слияние… и не только с ней, но и со всей вселенной… именно!

— Не жалеете, стало быть, Лев Иванович, что были немножечко изнасилованы музой? — пошутил Илья Благовестов. — Ну — разобравшись в своих ощущениях? Как говорится, и приятно, и без греха?

— Жалеть не жалею, а вот насчёт «приятно» — надо ещё подумать, — не принял шутки астролог. — Ощущение слишком сильное, чтобы определять его через «приятно-неприятно». Тут позначительнее что-то требуется… «блаженство», скажем, и «мука»…

— Правильно, Лев Иванович! Блаженная мука творчества! Которой вы наконец сподобились. А вот — почему?.. знаете, у меня есть одна чисто интуитивная догадка… пожалуй, даже и не догадка, а нечто смутное… на уровне шестого или седьмого чувства… и если вам любопытно?

— Ещё бы! Разумеется — любопытно! Нет, Илья Давидович, неужели — правда?! Ну — моё внезапное озарение? Неужели вы догадываетесь — откуда оно и почему?

— Не догадываюсь, Лев Иванович, а смутно чувствую… что-то вроде мистического, совершенно нематериального поля… которое окружает вас и каким-то непостижимым образом связано с душой вашего друга Алексея Гневицкого… и ещё — со звездой… и с женщиной… вообще — со многими… с нелюбимым вами священником… с Павлом, Петром — со мной, наконец… и далее — растворяясь во времени и пространстве… всё тоньше и всё неуловимее… с теми, кто был — и с теми, кто будет… но это… это… совершенно уже неуследимо… разве что — с одним из нам неизвестных апостолов… и с НИМ, разумеется… но с НИМ — это у всех… даже у тех, кто говорит, что в НЕГО не верит… чётко прослеживаемая мистическая связь… вернее, для меня чётко прослеживаемая… однако — это статично… а с Алексеем у вас — в динамике… также — как со звездой и с женщиной…

— Погодите, Илья Давидович, — умом отвергая благовестовскую псевдомистическую абракадабру, Окаёмов изо всей силы тянулся сердцем к откровениям историка, — вы хотите сказать… что это мне — Алексей Гневицкий? Ну, телепатировал оттуда? Мысли, слова и образы? Да с такой силой, что я — как сомнамбула! Не отдавая себе отчёта, записал продиктованное? А муза — конечно, Танечка! Вот только звезда… какая ещё звезда? Хотя, разумеется — без звезды нельзя… не будет хватать убедительности…

— Вы вот иронизируете, Лев Иванович, а между тем — да. На каком-то — не слишком высоком — уровне всё так и обстоит: сильнейшее душевное потрясение, прекрасная незнакомка, глянувшая на ложе любви звезда Фомальгаут — вдохновение, озарение свыше — «классика», если хотите, общепринятых представлений о творческом процессе… смеётесь — да? правильно, Лев Иванович! Над такими наивными представлениями стоит посмеяться. Хотя… ведь это не я, а вы! Сопоставили творчество с любовным соитием. Да, разумеется — чтобы понятнее объяснить… и тем не менее…

— А почему, Илья Давидович — звезда Фомальгаут? Или вы мистически чувствуете, что душа Алексея Гневицкого связана именно с ней?

Слово «мистически» Окаёмов еле заметно выделил, дабы дать понять собеседнику, что при всём уважении к нему, он не считает достаточно убедительными его, основанные на интуиции, аргументы.

— Погодите-ка, Лев Иванович — я сказал: Фомальгаут? Звезда Фомальгаут?

— Да, Илья Давидович, так и сказали: глянувшая на ложе любви звезда Фомальгаут.

— Странно… а что — такая звезда действительно существует? Я, знаете, с астрономией мало знаком… только то, что в школе… Вега, Полярная, Сириус… Капелла, кажется… да, ещё Альтаир — «одинокий сияет с небес Альтаир»… и всё, пожалуй…

— Существует, Илья Давидович. Причём — в списке из двадцати самых ярких звёзд. Правда, где-то в конце, но всё равно: если в списке — то звезда первой величины. Стало быть, ничего удивительного, если вам где-то встретилось её название.

— Илья Давидович — это я. — Неожиданно подал голос Павел. — Неделю назад рассказал вам, что режиссёр нашего театра собирается ставить пьесу с интригующим — на мой взгляд, жутко претенциозным — названием: «Ангел-хранитель звезда Фомальгаут».

— Действительно, Павел Савельевич — надо же! То ли «девичья память», то ли «юношеский склероз» — ведь напрочь забыл! Ну вот, Лев Иванович, видите, как всё просто?

— Да уж, Илья Давидович — более чем… но ведь также и всё остальное… особенно — будто бы существующее вокруг меня «мистическое поле»… если хорошенечко покопаться — то… вы не опасаетесь, что в конце концов найдутся рациональные корни?.. как и вообще — у всего «мистического»?

— Нет, Лев Иванович, не опасаюсь. Чем меньше «мистики» — в том смысле, который вы интонационно вложили сейчас в это слово — тем лучше. А то ведь в наш «просвещённый век» каждый второй претендует быть ясновидящим, экстрасенсом, колдуном, гадалкой, целителем и прочая, прочая. Эдакая повальная тяга назад в пещеры. А впрочем… может, и не назад?.. может, подавляющее большинство человечества духовно их этих пещер так до сих пор и не выбралось?..

— Илья Давидович, относительно пещер — согласен. До такой степени, что убрал бы поставленный вами в конце знак вопроса. Чего уж! Из пещер — действительно! Духовно — а уж тем более эмоционально! — большинство человечества до сих пор и не думает выбираться. Но только… это ведь ничуть не объясняет ваши противоречивые заявления! То вы говорите, что чувствуете окружающее меня нематериальное поле, то резко не одобряете народный, так сказать, мистицизм? Имеющий, как-никак, многосоттысячелетнюю предысторию!

— А вам, Лев Иванович, хочется — чтобы без противоречий? В строгом соответствии с парадигмой современного естествознания? Мне, между прочим, этого тоже — ох, как бы хотелось… но… нет, постойте, сначала один вопрос: возможность сверхчувственного восприятия вы не допускаете в принципе? Исходя из мировоззренческих соображений?

— Нет, почему же, в принципе допускаю. Однако в каждом конкретном случае…

— …верить не склонны? И правильно, Лев Иванович! Верить всякому прохиндею прохиндеевичу…

— Однако, Илья Давидович… если вы так скептически настроены к экстрасенсорике и прочим паранормальным штучкам, то ваше утверждение… ну, будто вы чувствуете вокруг меня некое нематериальное поле?.. относиться к нему всерьёз? Или — как к шутке?

— А как, Лев Иванович, — вам больше нравится. Однако — действительно… и вас запутал, и сам запутался… вот что… давайте ещё по бокалу этого, так вам понравившегося, вина, — историк вновь наполнил бокалы похищенным у богов нектаром, — и, как говорится, на трезвую голову… Я ведь, Лев Иванович, отрицаю не возможность сверхчувственного восприятия вообще, а псевдонаучные спекуляции по этому поводу — ну, когда смешивают мистику и науку… спекулируя на том, что у большинства наших современников мышление до сих пор ещё в основном то ли «авторитарно-магическое», то ли «мифологическое» — когда естественное и сверхъестественное почти не различаются, а главным критерием истинности является авторитет… А мистическое познание само по себе — как я могу его отрицать, если напрямую чувствую связь всех людей с Богом? И на этом же мистическом (по-другому сказать не умею!) уровне — нематериальные связи людей друг с другом. Причём, не только между живущими, но и живых с умершими. И умерших — с живыми. Только, Лев Иванович, не смейтесь и не пугайтесь: никаких, конечно, ходячих покойников, вурдалаков, вампиров, привидений и прочих порождений народной фантазии — нет, совершенно нематериальную тончайшую связь между душами пребывающими здесь, в видимой телесной оболочке, и там — в иной форме… чувствую эту связь и всё. Конечно, можно сказать, что многие шизофреники и параноики тоже чувствуют нечто подобное… и если вам так удобнее — считайте меня сумасшедшим… поскольку доказательств… погодите-ка! Лев Иванович, у вас бывали такие мгновения, когда вы начинали чувствовать свою полную соединённость со всем миром — с его прошлым, настоящим и будущим? Нет! Не так! Когда время приобретает иное свойство? Когда и прошлое, и настоящее, и будущее — всё в этом миге? Простите, точнее не могу сформулировать, но если у вас такие моменты бывали, то вы поймёте, о чём идёт речь.

Окаёмов понял. И ответил, почти не задумываясь:

— Да, Илья Давидович, бывали… но… именно — мгновенья, и всего несколько раз в жизни. Хотя… вряд ли их назовёшь мгновеньями… ведь время, как вы верно заметили, тогда шло по-другому… Первый раз это случилось, когда мне было лет пять-шесть — до школы. В деревне — у бабушки. Километрах в двух-трёх от жилья — на заливных лугах. Не помню, как и почему в столь раннем возрасте я там очутился один — вероятно, взрослые просто куда-нибудь ненадолго отошли: ну, разбрелись за цветами или за ягодами — не суть. Главное — что я остался один. Лежу в высокой густой траве, а на меня — сверху, из синевы — наплывают огромные кучевые облака. Пожалуй даже — кучево-дождевые: белые всех оттенков — от ослепительно-серебристого, до бледно-золотистого и светло-голубовато-серого, с надвигающихся на меня краёв и густеющие до лиловато-сизого — к горизонту. Так вот — в какой-то неуловимый миг всё это смешалось: верх и низ, земля и небо, травинки и облака, а, главное, соединилось с моим «Я» — которое, с одной стороны, будто бы вместило всё окружающее, а с другой — растворилось в нём. Конечно, Илья Давидович, словами — это я вам сейчас. Ну — пытаюсь передать. Разумеется, тогда не было никаких слов — потрясающее чувство соединения и понимания, и только: я во всём — всё во мне. Опять-таки — это моё сегодняшнее определение… а тогда… Ну, в общем, подобное повторилось ещё три или четыре раза — лет до двенадцати. После — уже не то… частично, ущербно, без полноты… разве что — тоже очень редко — во сне… я их называю «снами шестого измерения»… однако — сон есть сон: при пробуждении краски блекнут, образы испаряются, чувства утрачивают остроту… Илья Давидович — до меня только сейчас дошло… у вас — что?! Подобные состояния бывают часто?

— Раньше — довольно часто, а последние полтора года — практически постоянно. Так что считать меня сумасшедшим… знаете, Лев Иванович, для меня это настолько не имеет значения… ориентации в мире я не теряю, с реальностью не конфликтую, галлюцинаций тоже вроде бы не наблюдается, а что чувствую и как воспринимаю — я же не намерен выдавать себя за ясновидящего. А что живу в постоянной мистической связи с Богом — так ведь Он с меня за это и спросит. Ну — на что я здесь на земле растрачу Его дар? А дар, как вы понимаете, редкий и — если вдуматься — очень небезопасный. Ведь то, что для меня чистый родник любви, для группы уверовавших в мой дар фанатиков вполне может оказаться ядовитым источником ненависти. Не говоря уже о соблазне… Так что, Лев Иванович, вам в этом смысле — проще. Поэтическое творение — насколько бы оно ни противоречило всем церковным и литературным канонам — есть поэтическое творение. Извините — увлёкся… Рад, Лев Иванович, что чувство слияния всего со всем вам знакомо — пусть в детстве… да и сны, и эротический опыт… конечно, замутнено, но истоки — те же… а может, и не замутнено — просто ваш дар другой… Так вот — говорю вам на основании собственного опыта — именно с этого и начинается мистическое познание: с чувства своего полного соединения с миром — вне времени и пространства. Вернее — в другом времени и другом пространстве. Бог открывается после — как сосредоточение этой соединённости: естественно, не топологическое, а духовное. Во всяком случае, так было у меня. Ощущение же тонких мистических связей между душами других людей — это открылось ещё позднее. Много позднее. Когда пришло понимание, что, соединяясь в Боге, человеческое индивидуальное «Я» не только не растворяется, но получает высшее, немыслимое в нашем отъединённом существовании, развитие. Конечно, Лев Иванович, всё, что я сейчас говорю — слова. И если бы у вас у самого не было начатков мистического опыта…

— Стало быть, Илья Давидович, несколько случившихся у меня в детстве выходов за пределы своего «Я» высчитаете первоначальным мистическим опытом? А не симптомом, по счастью, не развившегося невроза? А то и психоза?

— А вы, Лев Иванович, — сами? Вспомнив сейчас соцветия и метёлки высоких — до неба! — трав на фоне удивительных кучево-дождевых облаков над некошеным лугом? И после таких образных воспоминаний, сомневаться в своём поэтическом даре? Грешно, Лев Иванович! Ей Богу, вашей Музе, следовало бы почаще вспоминать о шпорах и хлыстике! Нет, правда… имея столь несомненный дар, гнать его в течение тридцати лет?.. хотя… при почти неощутимом призвании… ох, до чего же мы любим судить других! — пожалуйста, простите мне мои навязчивые советы… тем более, что они уже не актуальны… отныне, Лев Иванович, вам уже не отказаться от своего поэтического призвания!

— Муза отныне мне спуску не даст — так что ли, Илья Давидович? Наденет узду, оседлает и погонит, погонит — пришпоривая и настёгивая хлыстом?

(Естественно, ни историк, ни астролог не знали, что, оказавшись в сфере действия порождённого душой Алексея Гневицкого «симпатического» поля, оба они восприняли бессознательно посланный Марией Сергеевной импульс, когда она в припадке эротического бреда мысленно укрощала своего строптивого Лёвушку. И образ поэта, попавшего в мучительно сладкое рабство к музе, возник в их разговоре под влиянием вдруг вырвавшихся из-под спуда сексуальных заморочек этой «инфернофилки». Впрочем, как уже было сказано, само наличие «симпатического» поля Ильёй Благовестовым ощущалось — однако, в самых общих параметрах, без многих особенностей и нюансов.)

— А что, Лев Иванович, вам бы пошло на пользу, — улыбнулся историк, — не сейчас, конечно — тогда. Ну, тридцать лет назад, когда вы, «завязав» со стихами, столь неосмотрительно учинили насилие над своим талантом. А сейчас… положа руку на сердце, Лев Иванович, в том, что у меня есть способности к сверхчувственному восприятию, я вас хоть чуточку убедил?

— Пожалуй — да… обратившись к моей памяти… к крупинкам детского — назовём его «мистическим» — опыта. Конечно — не полностью, но в значительной степени… да, убедили, Илья Давидович. И более… кажется, разбудили во мне что-то эдакое… чёрт! Глядишь, сделаюсь «экстрасенсом» на старости лет!

— Не сделаетесь, Лев Иванович, — историк ответил всерьёз на окаёмовскую шутку. — Вам теперь со своим поэтическим даром совладать — и то! Очень непросто будет! После тридцатилетней, если угодно, спячки! Это какая же вам предстоит работа? Однако… не бойтесь! Созданное душой вашего друга нематериальное «силовое» поле воздействует на вас самым благоприятным образом. И всегда поможет вам разрешить все задачи, поставленные вашей требовательной и строгой музой.

— Душа, стало быть, Алексея Гневицкого, муза, звезда, женщина… Танечка Негода? Или — всё-таки — Мария Сергеевна?.. да нет… Машенька уже, кажется, далеко… Илья Давидович, — за короткое время их разговора вдруг проникшись обычно ему не свойственным доверием к малознакомому собеседнику, Окаёмов прервал свои размышления вслух, — а может быть, вы и это чувствуете? В связи с моим — по вашим словам, пробудившимся — талантом? Ну — мой выбор? Который, увы, назрел… Муза и Машенька — вместе им ни за что не ужиться…

— Нет, Лев Иванович, этого я не чувствую. Это вы сами… без всякой мистики, чувствуете лучше кого бы то ни было… Конечно, выбор у вас нелёгкий… так что один совет я вам, пожалуй, дам: доверьтесь, Лев Иванович, музе… ведь винить себя вы будете в любом случае… которую бы из женщин ни выбрали… вот и доверьтесь музе…


— А ВРЕМЕНИ У ТЕБЯ, ТАНЬКА, МАЛО.


— Музе, вы говорите, Илья Давидович?.. А почему тогда не звезде?.. Простите, я уже, кажется, заговариваюсь… Звезда, муза, стихотворческое безумие, Алексей Гневицкий, самовозгорание его картины — чёрт! Запросто может поехать крыша! Нет! Надо взять тайм-аут! Знаете, Илья Давидович… если можно… налейте мне, пожалуйста, ещё вашего удивительного вина?..

— С удовольствие, Лев Иванович. За возвращение вашей музы! Я, вообще-то, больше двух бокалов не пью, но по такому случаю… понимаете… нам наше земное знание — в сравнении с Премудростью Божьей! — может казаться совсем ничтожным, не заслуживающим внимания… также — как и всё наше земное творчество… что в действительности является страшной ошибкой! Да, в сравнении с Его Всеведением — жалкие крохи… но ведь это крохи другого знания! И то, что мы сумеем познать и сотворить здесь, там, поверьте, окажется бесценным! Впрочем, специалист по Божьему Промыслу — это у нас Пётр. И, полагаю, он не откажется поделиться с вами — ну, своими любопытными соображениями… А я — просто предлагаю тост. За ваш дар, Лев Иванович, за возвращение вашей музы!

13

— А ВРЕМЕНИ У ТЕБЯ, ТАНЬКА, НЕТ!

Всю вторую половину этого долгого майского дня вертевшаяся в уме абстрактная фраза вдруг обрела конкретное содержание: если сегодня-завтра не объяснишься с Лёвушкой — миллион лет одиночества тебе обеспечен! И дело не в Марии Сергеевне, нет… на Льва обратила внимание… кто, спрашивается?! Вздор! Глупости! Чушь собачья! Кто, кроме тебя, мог в Великореченске обратить на него внимание? А точнее — кроме тебя и Валентины?.. Что? Опять эта ведьма не первой свежести?

Однако сердце подсказывало: нет! На сей раз вдова художника ни при чём. Но если не Мария Сергеевна, не Валентина — то? На вернисаже? Верней — на банкете? Ага! Будто она не знает местных великореченских мымр! Нет, здесь что-то другое, но… что?

Конечно, совсем исключить юную, неведомую ей чаровницу Танечка не могла — и тем не менее… сердце не указывало артистке ни на одну из человеческих дочерей — нет, здесь что-то совсем другое… каким-то таинственным образом связанное со звездой Фомальгаут… И не с пьесой неизвестного ей драматурга, а именно со звездой. Которой, возможно, не существует? Да нет, чёрт побери, конечно же, она существует! Незнакомая ей звезда! С какой бы иначе стати… к чёрту! Выдумал или не выдумал драматург это название — но Лёвушку ревновать к звезде? Для этого надо так повредиться умом… Господи! Что за несусветная чушь лезет ей в голову?!

А всё потому, что времени полдвенадцатого, а Лёвушки до сих пор нет… Вот сердце и изобретает разные страхи… А ведь Лев предупреждал, что может заночевать у этих деятелей. Ну, если паче чаяния они там напьются. Правда, Павел алкоголя не употребляет ни под каким видом, но Пётр — отнюдь не трезвенник… Что же касается Ильи — чёрт его знает… нет! Нельзя было Лёвушку отпускать одного к этим сектантам! Спектакль, видите ли? Несыгранная Нора! Уединиться, понимаешь ли, потребовалось ей идиотке! Жди теперь, беспокойся, воображай неизвестно что! Нет, необходимо было поехать с ним! Было! Необходимо! Ну да, задним умом мы, ох, как обыкновенно крепки… нет — чтобы вовремя… теперь вот заговаривай растревоженное сердце… ищи утешительные слова…

После возвращения из театра — о, как она сегодня спешила домой! — прождав Окаёмова около полутора часов, артистка тихо запаниковала: Господи! Спаси и сохрани моего Льва! И в этой жизни, и в той! Избавь нас от десяти тысяч веков одиночества!

(Вот уж воистину: «…с любимыми не расставайтесь»! Водите их за собой на поводке! А ещё лучше — скуйтесь одной цепью, и… в царство свободы? В цепях, стало быть… но ведь хочется! Чтобы всегда быть вместе! В нашем — таком ненадёжном! — мире…)

«Танька, кончай мандражировать! — за десять минут до полуночи приказала себе артистка и выпила полстакана водки. — Вот увидишь, всё будет хорошо. Ну, употребил Лёвушка лишнего, остался переночевать у наших самодеятельных «мистиков» — и правильно! А завтра с утра вернётся… к тебе — между прочим… поскольку — твой… а Марии Сергеевне — кукиш с маслом!»

После второго полстакана Татьяна Негода окончательно успокоилась: во-первых, ничего нехорошего с Лёвушкой не случится, а во-вторых — из дочерей человеческих никто, кроме ужасной Марии Сергеевны, не покушается на вымечтанного ею седобородого принца… да, но Мария Сергеевна?.. к чёрту! Нельзя зацикливаться на этой инфернофилке! Лёвушка — вот о ком… гадать, думать, переживать… от века — женская доля… а если ещё и театр?

Сегодня Татьяна Негода сыграла Нору на нашесть с плюсом — по оценке влюблённой в фигурное катание костюмерши Варечки. Или: «безоговорочно хорошо» — по дорогому для артистки признанию очень нещедрого на похвалу Глеба Андреевича. «Ведь можешь же, если постараешься! И очень даже отлично можешь! А за вчерашнее… ох, Татьяна, Татьяна… ладно! старое поминать не будем… ведь сегодня… ты-то хоть сама понимаешь — какую Нору сыграла сегодня?»

Танечка понимала, но всё равно похвала Подзаборникова чрезвычайно льстила творческому самолюбию артистки — и если бы… но… увы! Понимала Танечка и другое: ещё несколько спектаклей — Льва на завтрашний она непременно приведёт! — и всё: благодаря не замечаемым прежде оттенкам блестяще сыгранная Нора станет, вполне возможно, её лебединой песнью — в Москве в ближайшие десять лет нечего и мечтать о подобной роли. Да и то: если Глеб Андреевич найдёт в себе силы простить ей предательство и порекомендует заболевшую от любви артистку какому-нибудь из московских приятелей режиссёров. В противном случае… страшно даже подумать! Ведь не быть артисткой она не может! Но и без Лёвушки — тоже! Ах, пока он ещё не твой?..

— Мой!

Вопреки Марии Сергеевне, режиссёру Подзаборникову, чувству долга и даже собственному артистическому призванию кричал Татьяне Негоде упрямый внутренний голос. Мой — и ни инфернофилке-жене, ни звезде Фомальгаут Лев не обрыбится! Ни женщине, ни звезде… которая — чёрт возьми! — отчего-то застряла в голове… или — действительно?.. нечитанная ею пьеса незнакомого драматурга — выдающееся творение? Способное принести мировую славу провинциальному театру? Увы — без неё… да нет — вздор… в наше время слава без центрального телевидения… без «четвёртой власти»…

Водка оказалась выпитой вовремя — а впрочем, когда две-три рюмки водки бывают не вовремя? — и о предстоящем нелёгком выборе, и о заночевавшем в подозрительной сектантской «коммуне» Льве Ивановиче умягчённая алкоголем артистка могла думать, уже не испытывая тревоги: не мандражируй, Танька! Всё «устаканится» наилучшим образом! Ведь Лёвушка — твой! А Мария Сергеевна — вопрос недолгого времени! Ещё здесь — в Великореченске — седобородый принц сделает судьбоносный выбор! Наконец-то разорвёт нити связывающие его с инфернофилкой женой! И это не тебе, а ей предстоит миллион лет одиночества! И правильно! Так ей и надо! Миллион лет одиночества! Впрочем, Господь милостив и в пакибытии (после одного-двух веков служения в борделе) найдёт какого-нибудь утешителя этой свихнувшейся адолюбке — чего уж! Если не из сыновей человеческих, то — из ангелов! Вот только Льва этой садистке уже не мучить! Ни в этой жизни, ни в той! Баста! Лев больше не принадлежит Марии Сергеевне! Теперь он её — Татьянин! Этот материализовавшийся седобородый принц! Отныне он навеки принадлежит ей! И в этой жизни, и в той! Принадлежит?..

…а почему бы и нет!

Танечка сонно зевнула и с сожалением легла на пустующее сегодня просторное двуспальное ложе — по казенному именуемое кроватью. По случаю жары, укрывшись лишь тонкой белой простынкой: облекшей и задрапировавшей женское тело так, что уснувшая артистка обрела вид ожившей античной статуи — к сожалению, сегодня некому было созерцать это божественное совершенство: Лев Иванович хоть и имел запасной ключ, но так и не воспользовался им этой ночью…

* * *
И в то самое время (около половины первого), когда в Великореченске уснула Татьяна Негода, в Москве проснулась, а вернее, очнулась от тяжёлого обморока-сна Мария Сергеевна — на полу своей, в данный момент едва озарённой неугасимой лампадкой, напоминающей монашескую келью комнаты: очнулась ничего не помня и, соответственно, не понимая — где это она и что с ней? И первым осознанным ощущением женщины было: она у себя дома… а далее — Боже мой! Во тьме, на полу и, главное — голая! Притом, что уже лет пять длинную ночную сорочку она снимала с себя лишь в ванной — жутко стыдясь обнажения и потому все водно-гигиенические процедуры совершая, по возможности, в темпе. И вот сейчас… Господи! Какое новое испытание Ты мне послал? Или — НЕ Ты?..

Мария Сергеевна очнулась окончательно — и от стыда запылало не только лицо, но и всё её греховное тело: Боже! Неужели ей не почудилось?! Неужели этот страшный кошмар случился в действительности? К несчастью — не почудилось…

В темноте на ощупь нашарив сорочку, женщина первым делом прикрыла греховную наготу, затем, щёлкнув выключателем настенного бра, подобрала разбросанные по полу колготки, трусики, лифчик, платье и в оцепенении уставилась на змеящийся прямо под иконой Девы Марии кожаный брючный пояс… нет! Как до живой ядовитой твари, она сейчас совершенно не в силах дотронуться до этого ремешка! Но и оставить его глумливо свернувшимся прямо под иконой Владычицы — тоже немыслимо!

И Мария Сергеевна, преодолев страх и брезгливость, осторожно, будто гадюку за горло, большим и указательным пальцами правой руки захватила у пряжки эту необходимую принадлежность мужского туалета и отнесла её в комнату мужа.

(Ну почему бы жалкому брючному ремешку было не обернуться свирепым бичом с колючками?! Который в клочья изорвал бы кожу на её любострастном греховном теле! Тогда бы… а что — тогда бы? Физические боль и страдания отвлекли бы её от бесовских соблазнов? Ой, вряд ли… как бы — не напротив… ибо прорывающиеся вопреки воле Марии Сергеевны воспоминания о примерещившемся ей «катании» на спине у голого мужа говорили женщине, что тогда ей хотелось гораздо большей боли, чем та, которую могли причинить даже самые сильные из наносимых себе ударов Лёвушкиным ремнём. И ещё… однако воспоминания о приключившихся в результате этой бесовской «скачки» двух или трёх бурных оргазмах женщине удалось подавить — к сожалению, не надолго.)

Повесив ремень на спинку стула — вернуть его в Лёвушкины джинсы, продев для этого в петли-хлястики, женщина (из отвращения к своему греху) сейчас не могла — Мария Сергеевна поспешила в ванную: смыть, смыть с себя весь этот ужас — и побыстрее!

С силой вырывающиеся из лейки душа горячие тугие струи помогли женщине взять себя в руки: Мария Сергеевна с головы до ног обливалась шампунем, до хруста перетирала (порой выдёргивая) волосы на голове и прочих местах, яростно (до боли и красноты) скребла мочалкой молочно-белую (свойственную натурально рыжим женщинам) нежную кожу — и снова, и снова! Намыливалась и тёрлась, скреблась мочалкой и горячими струями смывала мыльную пену — и снова, и снова! Конечно, мочалкой и мылом смывая с себя не материальную грязь, а чувства греховности, вины и стыда! Грязь, так сказать, духовную.

После совершённого ею ритуального — языческого, по сути! — яростного омовения, Мария Сергеевна завернулась в просторный байковый халат, а всё бывшее на ней в момент подстроенного Лукавым грехопадения: трусики, лифчик, колготки, ночнушку, платье бросила, не сортируя, в алюминиевый таз и, насыпав стирального порошка, залила кипятком — всё бывшее на ней необходимо очистить! Учинить всеобщую духовно-нравственную дезинфекцию!

Обуреваемая этими же, покаянно-гигиеническими настроениями Мария Сергеевна за малым не вылизала всю свою и без того идеально чистую комнату, затем надумала совершить генеральную уборку — чтобы и в Лёвушкиной комнате, и в общей, и на кухне, и в ванной — но в этот момент силы её оставили, женщина рухнула на кровать и разрыдалась: Господи, ну за что? Ты посылаешь ей такие тяжкие испытания? Или — НЕ Ты? Но в таком случае зачем попускаешь Врагу творить свои гнусные беззакония?

«Прости и помилуй, Господи! — сообразив, что её недостойный ропот весьма смахивает на богохульство, Мария Сергеевна поспешила откреститься от этих кощунственных мыслей. — Знаю, что Ты не посылаешь нам непосильных испытаний — и значит… значит…»

Взгляд женщины упал на лик Девы Марии, память вернула ей все подробности недавнего искушения и сердце кольнуло ужасом: «Владычица — это Ты?! Не Лукавый, а Ты говорила мне: дескать, покатаешься непотребным образом на спине у голого Льва — родишь от него ребёнка?! Но, Владычица, чтобы Господь поощрял любострастие — неужели такое возможно? Нет, Владычица, — это не Ты! Не Ты — родившая Бога Дева! Чистая и Непорочная! Враг это, Враг! Опоганил мои душу и тело! Наполнив их бесовской похотью!»

Увы: интеллектуально-духовные потрясения последних дней пробили солидную брешь в защищающей от противоречий и соблазнов земного мира броне Марии Сергеевны — искусственная стерильность Высшей Реальности уже не могла удовлетворять её глубинные морально-нравственные запросы. И, соответственно, не удавалось свалить на Лукавого все, искушающие женщину, греховные помыслы — чего уж! Покататься на спине у голого Льва, взбадривая упрямца ремешком, внушила ей Дева Мария! За эти любострастные игры пообещав ребёнка! Неистово ею желаемого и — казалось бы! — уже невозможного… И только два совпадения останавливали смешавшуюся женщину от того, чтобы согласиться с этой, исходящей будто бы от Девы Марии, греховной рекомендацией: отец Никодим! А также — Лукавый! Ведь сначала священник, а вскоре Враг ей посоветовали то же самое! Священник — в шутку, а Враг — на полном серьёзе! Для разжигания любострастной похоти в греховных эротических играх использовать кожаный брючный пояс. И вот теперь — с ними в лад! — Дева Мария. Да ещё — разнообразила эту блудную игру: предложив нагой покататься на голом муже?!

«Нет, Владычица, это не Ты! — кричал Марии Сергеевне возмущённый разум, — Ты, Дева Мария, Ты! — лукаво нашёптывало размякшее от любострастных картинок сердце. — За мою искусственную фригидность! Причём — не столько за явную телесную фригидность нескольких последних лет, сколько за таившуюся со времени злосчастного аборта фригидность душевную: когда тело ещё будто бы и пылало в Лёвушкиных объятиях, а душа уже схватывалась ледяной корой! И — прав, прав отец Никодим! — зачем такому сердцу и такой душе ребёнок? Вот мне и запретил Господь… а теперь — Ты… но ведь поздно, Пречистая Дева, поздно?! Лев уже разлюбил меня? И, конечно, не согласится играть ни в какие любострастные игры!»

В едва ли не до смерти измученной противоречиями человеческой природы голове Марии Сергеевны всё настойчивее крепла мысль о возможном душевном заболевании — и (самое удивительное!) женщина не испытывала никакого страха перед грозящим ей сумасшествием: правильно! Кто, спрашивается, спровоцировал Адама и Еву вкусить Плод от Древа Познания? Стало быть, ум — от дьявола! А от Бога — смирение, послушание и безропотное принятие всех, посылаемых Им, страданий! И если ум мешает радоваться страданиям — к чёрту этот богопротивный ум! Ибо, как блаженны нищие духом, также блаженны и нищие разумом! И более: только они — нищие умом — блаженны по-настоящему! Как, например, ей самой было хорошо, когда её ум лишь со смаком пережёвывал готовые, доставляемые Святой Церковью и отцом Никодимом истины. И как стало плохо, когда Лукавый подбил её копаться в своей душе, жалким людским умом отыскивая клочки ничтожных и, главное, противоречивых знаний! А после? Когда искусителем выступил отец Никодим? С его — якобы спонтанно совершившейся! — Евхаристией? Тот самый отец Никодим, который в течение последних шести лет являлся главной опорой в её нравственно-духовно-интеллектуальной жизни! И который, дьявольски преобразившись в психиатра Извекова, за каких-нибудь три дня ухитрился разрушить всё им же самим построенное за эти шесть — судьбоносных! — лет. Разрушить до такой степени, что теперь Сама Дева Мария… Господи! Если разум дан нам Врагом — забери его поскорее!

В своём душевном смятении Мария Сергеевна не заметила, что просьбу к Богу, избавить её от язвящего душу разума, она мысленно высказывает в форме молитвы, стоя на коленях перед иконой Владычицы — стало быть, преодолев уронившую её на койку внезапную телесную слабость.

И эта молитва была услышана: в голове у Марии Сергеевны зазвучал исполненный мягкой укоризны ответ Пречистой Девы.

— Машенька, что ты! Сетовать на дарованный Богом ум — как можно?

— Но Ты же, Пречистая Дева, видишь, до каких греховных соблазнов меня довёл мой ум?

Мария Сергеевна вступила в возможный только в воображении диалог с Богородицей. Хотя сама женщина ни тогда, ни после ни на секунду не усомнилась, что этот диалог состоялся в действительности.

— Ведь стоило только без каких-нибудь задних мыслей подумать о своём Лёвушке как об озорнике-мальчишке — и… и… Лукавый сразу же тут как тут! А после, после… отец Никодим оказывается вдруг психиатром Извековым! Богопротивная Епитимья! Но главное… Ты, Дева Мария! Ты — заодно с ними? За греховные любострастные игры с мужем пообещав мне ребёнка! Прости, Пречистая Дева, прости! Но ведь Лёвушка… он…

— Боишься, Машенька — да? Что уйдёт к другой?

— Да, пречистая Дева, да! Разлюбит… если уже не разлюбил? И уйдёт! Уйдёт! Особенно — если на него позарится какая-нибудь красивая молодая тварь!

— «Тварь» — Машенька? Нехорошо! Ведь тварь — от Творения! От содеянного Богом! А ты это произносишь, как бранное слово! Очень нехорошо!

— Прости, прости, Пречистая Дева! Но Лёвушка… ведь уйдёт, уйдёт?

— Может, Машенька, и уйдёт… Пятидесятилетний — ещё не старый, но уже очень немолодой мужчина — это, знаешь…

— Но, Пречистая Дева, ведь Ты же Сама обещала мне…

— Что обещала, Машенька?

— Ну, будто если я непотребным образом покатаюсь на спине у голого Льва, то смогу родить от него ребёнка?..

— Родить, Машенька, сможешь, а вот сможешь ли покататься… не упущено ли безвозвратно время для эротических игр со Львом… захочет ли он разжигать по новой погасшую, а вернее, погашенную тобою страсть?..

— Но ведь Ты, пречистая Дева, знаешь?! — почти в отчаянии воскликнула Мария Сергеевна. — Останется Лев со мною или — уйдёт? И потом… — выведенная из себя уклончивыми, ничего, в сущности, ей прямо не обещающими ответами Богородицы, женщина решилась на исключительную дерзость, — ведь любострастие — оно же от сатаны! И вдруг Ты — Чистая и Непорочная! — советуешь мне такое…

— Эх, Машенька… до чего же ещё наивны ваши представления о непорочности! Совершенно ещё дикарские! Когда в вашем сознании физическое с духовным соединяется самым что ни на есть примитивным образом… между тем, как Мой Сын… нет, Машенька, не укоряю… не только ты но и все ваши, Ему посвящённые Церкви, пока ещё очень мало смогли вместить Моего Сына… и в основном — то, чему Он учил как Сын Человеческий… Сын своего народа и своего времени… то же, что Он говорил вам как Сын Божий… в Нагорной Проповеди… и, особенно, заповедав любить друг друга… вот и подумай, Машенька, твои эротические фантазии — разумеется, если Лев согласится с ними — насколько они противоречат главной заповеди Моего Сына?

— Но, Пречистая Дева, как же так?! — не сдавалась Мария Сергеевна. — Ведь Церковь нас учит, что плотская любовь… хотя и не грех, если в законном браке… но… духовная слабость, дань низменному началу… а уж намеренно разжигать похоть любострастными играми — в любом случае, смертный грех!

— Высокое — низкое, девственное — порочное, благое — греховное — нет, Машенька, как Я уже сказала, обо всём этом у вас ещё совершенно дикарские представления! Ведь только последние сто лет — и то далеко не везде! — у вас перестали насильно выдавать замуж девиц. И что же это, Машенька, у нас получается — а? Супружеское изнасилование, значит, не грех, а эротические (то бишь, любовные!) игры — грех? Причинять друг другу страдания — не грех, а доставлять удовольствие — грех? Якобы — во имя «высшей любви»?

Намеренно или нет, но Дева Мария задела болевую точку Марии Сергеевны, и женщина одну за другой стала сдавать позиции:

— …ремнём по голому телу… и стыдно, и больно… с какой стати Лёвушке это должно понравиться?.. да ещё — «оседлав»… унизив…

— Унизив, Машенька? Да большего унижения, чем твоя ночнушка, ты, при всём старании, вряд ли смогла бы придумать для мужа! И стыдно, и больно?.. видишь ли, вообразила его маленьким мальчиком! Для которого ремень — наказание… а мужчине, знаешь ли… в спальне с женщиной… когда немного стыдно, немного больно, а в целом — приятно… очень даже может понравиться… самой-то — вспомни?

И Мария Сергеевна вспомнила. Вернее, не вспомнила — ибо ни на секунду не забывала! — а будто бы вновь почувствовала. Сладкую, приведшую ко многим оргазмам, боль от наносимых самой себе ударов Лёвушкиным ремнём. И вновь ужаснулась своей неизбывной греховности. И мучительно захотела прекратить диалог с Девой Марией — что, в данный момент, не зависело от женщины…

— Вспомнила, Машенька — да?.. Но ведь Я — не об этом… Вернее, об этом — в качестве символа… только потому, что тебе самой любовные игры с мужем представились именно так… А как оно обстоит в действительности — что понравится, а что не понравится твоему Лёвушке — это уж ты как-нибудь сама… не поленись, пожалуйста… выведай у него, узнай… конечно, если уже не поздно… Но ведь Я, Машенька, о другом… догадалась — да? Разумеется — о твоей душевной фригидности! Не преодолев которую, не зачнёшь, не выносишь, не родишь… а уж какими средствами… во всяком случае, то, что тебе пригрезилось — вполне годится… конечно, если вдохновит твоего Льва…

— Но, Владычица, — будучи полностью разоблачённой и поняв это, Мария Сергеевна больше не упиралась, — ремешок — ладно… действительно — подумала о Лёвушке как об озорнике-мальчишке… и о его соответствующем «воспитании»… но чтобы нагишом кататься на спине у голого мужа — ей Богу, ни сном, ни духом!

— Машенька — опять в сторону? Опять хочешь уйти от главного? Если твоему Льву понравится — какая разница! Сама ли ты или кто-нибудь другой за тебя придумал! Ты лучше вспомни вот о чём… не хотела ворошить старое, но, чувствую, не обойтись… твоя душевная фригидность — она ведь не после аборта… она ведь гораздо раньше… лет, наверно, с пятнадцати… когда ты — и боясь, и желая потери девственности — страстно мечтала быть изнасилованной влюблённым в тебя Антоном. И чтобы он за это попал в тюрьму, а ты бы плакала и носила ему передачи. А поскольку от пятнадцатилетнего «очкарика» было невозможно дождаться таких диких форм проявления любви, то — вспомни, Машенька! — как ты почти два года с большим удовольствием мучила и его, и себя. Конечно, в основном — его: ибо твоя плоть тогда, по сути, ещё спала… позволяла всю себя раздевать и полностью оцелововать… но более — ни-ни… Удивляюсь, как бедный мальчик вынес почти два года таких утончённых пыток? И как после этого ухитрился не возненавидеть всех женщин — в принципе? Ну да, ну, нашлась Людмила… узнав о которой, ты прямо-таки взбесилась… ещё бы! Увела от тебя раба! Или любимую игрушку — как тебе больше нравится… а если бы не увела?.. ах, поженились бы — и ты бы ему отдалась как честная девушка?.. вволю до этого помучив и поиздевавшись?.. и каким — после двух-трёх лет такого обращения — был бы тебе он мужем?.. что? мог бы и изнасиловать? и попасть в тюрьму? ах, ты бы не стала на него заявлять? погрозила бы, поунижала — и только? Ох, уж эта ваша «война полов»! А поскольку Антон — не насильник по своей природе… что ж, Машенька, вспомни, с кем и как ты, в конце концов, лишилась девственности? Что? И вспоминать не хочется? Правильно! Такие воспоминания… ну их! Вот только, Машенька, твои жестокие игры с Антоном… они, знаешь ли, больше походили не на любовные игры… даже — и с садомазохистским уклоном… а на игры кошки с пойманной мышью… и ничего удивительного, что не только для Антона, но и для тебя самой они прошли очень не бесследно… душевно фригидной ты, Машенька — уж поверь Мне! — сделалась из-за этих кошмарных «игр».

Такого болезненного удара от Пречистой Девы Мария Сергеевна не ожидала. От отца Никодима — ладно. От психиатра Извекова — тем более. От Лукавого — и говорить нечего: на то он и Враг. Но чтобы от Девы Марии… вдруг приоткрывшей такую бездну… на которую не то что психиатр Извеков, но и сам сатана не смог указать женщине — а ведь как бы, небось, обрадовался Глумливец, додумайся он до эдакого?! Впрочем, что доктор Извеков, что сатана — с их самодеятельным психоанализом! — сам Зигмунд Фрейд мог бы позавидовать Пречистой Деве… Разумеется, Антона (как первую любовь!) Мария Сергеевна не забыла, но вот то, что, пробуя отросшие зубки и коготки, она почти два года забавлялась с ним будто юная кошечка со своей первой мышью — это напрочь ускользнуло от внимания женщины! Ведь и теперь, по прошествии стольких лет, те мучительно сладкие, с возбуждающим привкусом страха — а она, видит Бог, бессознательно делала всё, чтобы спровоцировать Антона на изнасилование! — игры с влюблённым в неё мальчишкой, если изредка и вспоминались Марии Сергеевне, то с ностальгически светлой грустью: были когда-то и мы рысаками! Тёмная же сторона этих игр — упоение властью, радость от страданий, которые она причиняла мальчику, распаляя в нём дикую жажду и отказывая в глотке воды — настолько ускользала от сознания Марии Сергеевны, что, воцерковившись, ей ни разу не пришло в голову исповедаться в давнем грехе юношеской (вернее — девичьей) жестокости. Ведь, приятно истязая себя и мучительно Антона, она так и не потеряла девственности: стало быть — не в чем каяться. Разве, только в том, что позволяла мальчику раздевать себя до гола… Но в этом-то она как раз и покаялась — выражаясь по-современному, в одном блоке с признаниями в добрачной половой жизни. И с лёгкостью — как согрешившая ещё до крещения — была прощена отцом Иоанном, самым первым её духовником… Да и вообще, дамы и господа, уж коли «война полов», то и жестокость в любовных отношениях — норма. И требовать от Марии Сергеевны, чтобы она свои давние эротические забавы с Антоном осознала как тяжёлый грех… однако — Дева Мария потребовала.

— …да-да — из-за этих, не «осквернивших» тело, но заморозивших душу игр… и сейчас, Машенька, по старым счетам ты платишь не за аборт — в нём ты раскаялась от всего сердца, и Бог тебе этот грех простил — нет, за эти, оледенившие душу игры… и за Антона! Благодари Бога, Машенька, что нашлась Людмила и уберегла бедного мальчика от худшего. Однако то, что он так мало смог реализовать свой значительный творческий потенциал — это на твоей совести. Безоглядно наслаждаясь примитивной властью желанной самки, ты, Машенька, лишила бедного мальчика уверенности, вселила сомнение в свои силы. Ну и — сама понимаешь… однако, в конечном счёте, твои жестокие девичьи игры тебе, Машенька, обошлись много дороже. Ведь отец Никодим прав: в бессознательной глубине своего «Я» ты, Машенька, никогда не хотела ребёнка… да и не могла хотеть — при твоей-то душевной фригидности. Вернее, хотела и хочешь — на биологически-женском уровне: на том самом, на котором наслаждалась, играя с Антоном как кошка с мышью — но… ладно, Машенька! Дальше уже — такие бездны, в которые в этой жизни тебе нельзя заглядывать! Давай лучше вернёмся к Лёвушке… твоей — первых лет — телесной пылкости с ним и нынешней гнусной ночнушке… гнусной, Машенька, чего уж… ну, первоначальная телесная пылкость — ты понимаешь, да? правильно! как компенсация твоей душевной фригидности… а дальше?.. вот именно! При некотором внутреннем сходстве, Лев — не Антон и не позволил помыкать собою… согласись, к твоему большому разочарованию… а далее: воцерковление, отец Никодим — ох, уж эти ваши самонадеянные пастыри! особенно, которые из атеистов! — и?.. да, Машенька, да! Ты ведь уже три года боишься, что Лев может уйти — и наслаждаешься этим страхом! Ну, как в девичестве — и боясь, и желая быть изнасилованной! Только вот не учла, что на этот раз — всё гораздо серьёзнее… от изнасилования выбранным тобою мужчиной очень даже можно получить удовольствие — чего не скажешь об одиночестве… и ничего удивительного, что ты так запаниковала, вообразив себе великореченскую Афродиту… что? А вот этого, Машенька, Я тебе не могу сказать… молись, надейся — возможно, Лев и не уйдёт… а может быть, и уйдёт — сама виновата, знаешь ли… Однако, Машенька, теперь суть не в этом… чувствуешь — как болит душа? Ну, да: потому, что — оттаивает… ничего не поделаешь — придётся потерпеть… особенно — поначалу… что? Разумеется, Машенька! именно — поэтому! Потому что твоя душа наконец-то оттаивает — сможешь родить ребёнка! А вот сможешь ли «покататься», этого я тебе не скажу… что-что? И дался же тебе этот ремень! Если он вдохновит Лёвушку — ради Бога! Ведь суть эротических игр не в форме, а в том, чтобы удовольствие от них получали оба… обязательно — оба! Ведь если бы Антону нравились те жестокости, которые ты вытворяла с ним — твоя душа, поверь, не замёрзла бы! Ах — терпел? А куда ему было деться! Ибо — любил! А ты этим пользовалась! Ведь любовь в руках властолюбца — страшное оружие!

Следует признать: несколько по-дилетантски исполненных доктором Извековым в союзе с отцом Никодимом сеансов психоанализа принесли Марии Сергеевне значительную пользу. Направив внимание женщины на творящееся в тёмных глубинах её души, они (эти сеансы) помогли Марии Сергеевне докопаться до той ядовитой занозы, которая ещё в ранней юности отравила всю её психическую жизнь. Когда Машенька, осознав свою женскую сексуальную власть, стала беззастенчиво пользоваться ею — жутко злоупотребляя и… особенно упиваясь этими злоупотреблениями!

— Но, Дева Мария — Лев?! Умоляю, Владычица, верни мне моего Лёвушку! Не дай увести его какой-нибудь великореченской… ой, прости, Пречистая Дева! Ведь Ты всё можешь! И теперь — пообещав мне ребёнка…

— Ничего, Машенька, Я тебе не обещала… а возможное и желаемое принимать за действительное — право не стоит… особенно теперь, когда твоя душа почти что освободилась от ледяной брони… и, будучи беззащитной, болит, болит…

— Но как же — без Лёвушки?! Теперь, когда я могу родить… ведь могу, Пречистая Дева — правда?

— Можешь, Машенька, можешь… и в этом году, и в следующем… а далее — извини — гормоны… ведь, полагаю, ты не рассчитываешь на чудо?

— Нет, конечно… и подарив мне два года… благодарю, Владычица! Вот только без Лёвушки… если он от меня уйдёт… что же — рожать от первого встречного?!

— А это, Машенька — как у тебя получится… освободив душу из ледяного плена, ты обрела возможность родить… а уж как ею воспользуешься — это дело только твоё… возможность — не обязательство…

— Но, Дева Мария — родненькая! — ведь Ты же можешь? Сделать так, чтобы мой Лев меня не бросил?! Умоляю, пречистая Дева — сделай! Ведь он же — знаю! — меня окончательно не разлюбил! Несмотря на всю мою с ним стервозность! За которую не его — меня! Надо до посинения лупить ремнём! И пусть! Пусть! До посинения! В кровь! До мяса! Лишь бы не уходил! Особенно — теперь! Когда я могу от него родить!

— Ишь, Машенька, раздухарилась! «До посинения», «в кровь», «до мяса» — зверем вообразила своего Льва? Ведь знаешь же: ни «до посинения», ни «в кровь», ни тем более «до мяса» — бить он тебя не стал бы ни в коем случае. Если бы ты его увлекла своими эротическими фантазиями, слегка постегать ремнём, как маленькую непослушную «девочку» — отчего же? и постегал бы… в ваших любовных играх… если бы, Машенька, ты их ему предложила вовремя… а сейчас — не знаю…

— Как — «не знаю»?! Ведь Ты, Пречистая Дева, знаешь всё!!!

— А вот и не знаю, Машенька. ВСЁ знает только Бог. Да и то: ваши представления о Его всеведении ещё крайне наивны. Исходят из безвариантности созданного Им мира. Его абсолютной детерминированности. Что, как уже открыли ваши учёные, совершенно неправильно. Но об этом ты лучше спроси у мужа, когда он вернётся. А то в космологии и квантовой механике Я, знаешь ли, не очень сильна…

— Так он вернётся?! — из всего этого пространного разъяснения выбрав единственно важное для неё, воскликнула обрадованная женщина. — Ко мне?!

— Из Великореченска — конечно, вернётся. А вот останется ли с тобой — этого, Машенька, Я, правда, не знаю. И вообще… быть такой собственницей… даже теперь… после того, как твоя душа полностью освободилась из ледяного плена… для зачатия, знаешь ли, требуется не много времени…

— …для зачатия?

Упавшим голосом переспросила Мария Сергеевна. Уже понимая, что Льва она потеряла. Что в Великореченске — это серьёзно. Что там у него не мимолётная интрижка, а ярко вспыхнувшее большое чувство. И уклончивые ответы Пречистой Девы — происходят только из нежелания окончательно лишать надежды её (брошенную мужем) женщину. В общем — из сострадания.

— Но, Дева Мария, ведь Ты же можешь?! — поняв, Мария Сергеевна всё-таки не захотела смириться и сделала последнюю отчаянную попытку. — Вернуть мне моего Льва?! Обещаю выполнять все его — даже невысказанные! — желания. Быть с ним такой ласковой и пылкой, какой не была даже в первые годы брака! Или — если Лев захочет — безмолвной рабыней! Вещью! Кем и как он захочет! Лишь бы не уходил! Ведь Ты же, пречистая Дева — можешь?!

— Не могу, Машенька… Только не отчаивайся — ладно? Уж если твоё сердце тебе открыло неизбежность разрыва — прими, как подобает христианке… дело не только в женщине — в музе… которой ты для Льва быть не можешь…

— В какой ещё Музе?.. так, значит, зовут эту гадюку?! — за страшной для неё сутью Мария Сергеевна совершенно не разглядела формы, и, соответственно, не совсем верно поняла ответ Богородицы. — Эту сволочь?! Мерзавку?! Разлучницу?!

— Да нет, Машенька, в той музе, которая вдохновляет художников и поэтов…

— Прости, Пречистая Дева, но это — чушь! Никакой Лёвушка не поэт, не художник! Ну да, иногда, по случаю, сочиняет дурацкие стишки — новогодние там или на день рождения — но это же… это… он ведь и сам никогда к ним не относился всерьёз!

— Поэт, Машенька. Нет, то, что он сочиняет по случаю — действительно, весьма невысокого уровня. Но… в юности у него был, понимаешь, дар… к сожалению — очень нестойкий… который почти погас при первых холодных дуновениях… однако же — не совсем… ушёл в глубину и тлел, тлел под спудом…

Сие, будто бы утешительное, откровение Богородицы Марию Сергеевну нисколько не утешило и не убедило: поэт — это нечто особенное! Имя в учебнике литературы, бронзовая статуя, но ни в коем случае не живой человек! И уж, конечно — не Лёвушка! И посему женщина никак не могла поверить в замаячившую перед ней музу с маленькой буквы: Пречистая Дева хочет ей подсластить пилюлю — и только! Муза Ивановна, Муза Андреевна, Муза Петровна — другое дело! Вот такая — вполне! Могла охмурить её Лёвушку! И таки — судя по признанию Владычицы — охмурила! И… ей теперь — что же?.. когда Лев вернётся из Великореченска, умолять его сделать напоследок ребёнка? Так сказать, в память о двадцатилетней семейной жизни? А ведь Пречистая Дева намекает именно на это… Господи, какое унижение! Впрочем, за её гордыню — вполне заслуженное… но… пусть унижение! Вытерпела бы и не такое! Только бы Лёвушка остался с ней!

— Умоляю, Владычица — помоги?!

— Увы, Машенька… разве что — советом. Во-первых, вспомни о прожитом вами совместно времени — особенно: о последних шести годах… ему, знаешь ли, дорого стоило их вытерпеть. Притом, что ты, в изобретаемых тобою и для него, и для себя мучениях, находило немалое удовольствие. Конечно, теперь, когда твоя душа стала оттаивать, и больно, и горько — Я понимаю. А во-вторых, Машенька… ты вот считаешь себя христианкой — и тем не менее постоянно повторяешь: я, моё… а ведь настоящая христианка, Машенька, не может быть собственницей. А уж в отношении другого человека — Боже избави! Грех, Машенька, очень тяжёлый грех… тяжелее которого — только убийство. Пойми, Машенька, у каждого на земле свой путь, своя судьба, своё, если хочешь, задание…

— …да, Пречистая Дева, да! — соглашалась Мария Сергеевна и плакала. Её, лишившаяся ледяной защиты, душа невыносимо болела. Особенно оттого, что, оттаявшим сердцем осознав всю беспардонность искусственной телесной фригидности последних шести лет, женщина горела желанием пылкими ласками возместить мужу причинённые её иступлённым (сатанинским!) грехоненавистничеством унижения, боль, обиды и при этом понимала: поздно! Единственное, о чём ещё можно молить Пречистую Деву, это о том, чтобы Лев, прежде чем навсегда уйти, подарил ей ребёнка. И уже в нём — в сыне Льва — искать утешения.

— Владычица — а ребёнка?! — трепеща от ужаса потерять всё, взмолилась Мария Сергеевна. — Умоляю, Владычица, помоги, чтобы Лев не отказал мне хоть в этом!

— Ребёнка, Машенька?.. и в этом, к сожалению, Я тебе не могу помочь, но… ты же знаешь своего Льва?.. Ну, что так осуждаемые тобой и отцом Никодимом телесные «похоть» и «любострастие» он вообще не считает грехами?.. хотя… если всерьёз полюбил другую женщину… да нет! При его, так сказать, беспринципном зато щедром и добром сердце… думаю, Машенька, зачать ото Льва — не составит тебе проблемы… и знаешь, Машенька, скажу напоследок: верь, что в самом конечно счёте всё будет хорошо.

— Даже — если Лев от меня уйдёт? Не оставив ребёнка? И тем не менее — верить? Как и в кого — Пречистая Дева?!

— В Него. В Моего Сына. Верь — вопреки всем своим сердечным сомнениям. Понимаешь, Машенька… когда Я стояла у креста, Я ведь тоже почти не верила, что Он — Воскреснет…

Эти заключительные слова Пречистой Девы, пристыдив, возродили женщину: Господи! Да в сравнении со страданиями Девы Марии моя бабская истерика из-за того, что уходит муж — сущий вздор! Да и — уходит ли?.. Вдруг да — перебесится и вернётся?..

Робко утешив себя этими соображениями, Мария Сергеевна поднялась с колен, выключила свет и, сбросив халат, голой легла в постель. Впервые — за последние пять лет. К сожалению — в одиночестве.

* * *
Земной путь Валентины Андреевны Пахаревой завершался. Умом она этого пока ещё не понимала, но сердцем явственно чувствовала: дорога идёт к концу. Причём, сердечное прозрение случилось сразу, едва женщина узнала о гибели Алексея. И то состояние прострации, в котором Валентина находилась в понедельник, вторник и первую половину среды, было отчаянной попыткой физически здорового организма защититься от разрушительных психических импульсов, посылаемых наиболее древними, влекущими к смерти структурами.

Исключительно здоровым — к сожалению, в данном случае! — оказалось не только тело, но и сознание Валентины: вредоносные импульсы из глубины смогли лишь немного поколебать его; и уже в среду (ещё до похорон, тогда, когда, освобождаясь от невыносимой душевной боли, Валечка бросала в лицо Окаёмову фантастические обвинения не просто в зависти к Алексею, но и в намеренном — с помощью астрологии?! — убиении друга)ум женщины стал приходить в норму — во всяком случае, реагировать на внешние раздражители.

В четверг, маясь с похмелья, умом Валентина практически не пользовалась, и посему нельзя сказать что-нибудь определённое о его состоянии в этот день, а вот в пятницу — да: её сознание полностью восстановилось — чего, к сожалению, не скажешь о психике: душа женщины продолжала мучительно болеть. Конечно, не той безумной нечеловеческой болью, которая обрушилась на Валентину при известии о гибели Алексея, но всё равно: терпеть её было тяжко. Да, до какой-то степени помогал алкоголь, но именно — до какой-то степени: не исцеляя, а только снимаю остроту. Да и то — на короткое время. Соответственно, каждые полчаса Валентине в качестве лекарства требовалась рюмка водки — что, разумеется, не могло продолжаться до бесконечности. Даже — до обозримой, лежащей за границами нескольких ближайших дней: воскресное дежурство и, возможно, в среду — ладно, войдя в её положение, найдут замену. Увы, далее бесконечность заканчивалась: на зарплату аж сто долларов в месяц в Великореченске окажется тьма охотников — на занимаемом ею месте никто не будет терпеть спивающуюся женщину. Да и вообще — спиваться женщине?..

Валентинина, имеющая глубокие корни в русском простонародном быте, здоровая нравственно-психическая основа снисходительно относясь к алкоголизму мужскому — что с них бедненьких, со времён отмены Юрьева дня пребывающих в несвойственном мужчине рабском состоянии, спрашивать! — совершенно не выносила алкоголизма женского: на ком, чёрт побери, будет держаться Россия, если бабы, следом за мужиками, смысл жизни станут искать в вине? И что же? Теперь ей самой, сломавшейся после гибели Алексея, пополнять ряды этих раздавленных невыносимо тяжёлой жизнью падших созданий? Нет! Что угодно — только не это!

А что, собственно, «что угодно», если в настоящем — мучительная душевная боль, а впереди — пустота? И в этой ужасающей пустоте?.. одной одинёшенькой?.. без Алексея?..

Отца Валентина не помнила, мать умерла два года назад, родных братьев и сестёр у неё не было, двоюродные жили в Харькове — стало быть, в чужом государстве — и, главное, знаться она с ними не зналась. Да и вообще: во всём мире для Валентины существовал единственный родной человек — Алексей Гневицкий. И будь у неё от него ребёнок… а лучше — два или три… о, как она этого страстно желала! И не остановило бы её отсутствие штампа в паспорте — но! Алексей! Из принципиальных соображений он категорически не хотел детей: мол, и вообще в этом мире жить крайне трудно, а уж в нашей стране… неужели ты, Валечка, хочешь, чтобы они в этой земной юдоли страдали и мучались также как мы? Ладно ещё, если родятся дураками, а если — умными? Или, не дай Бог, талантливыми?

Конечно, люби Валечка Алексея (а особенно — дорожи им!) чуть меньше, вся эта идиотская заумь нисколько бы её не остановила: родила бы — и всё тут. Однако любовь все чувства этой от природы, в общем-то, грубоватой женщины настолько обострила, что сердце ей подсказало: с Алексеем — против его согласия — нельзя. Вернее, в существенно важном для него — нельзя. Во второстепенном — даже весьма значительном — сколько угодно: в крайнем случае лишь состроит снисходительную мину — дескать, женщины, какой с них спрос. С чем — в отличие, скажем, от Окаёмова или Танечки Негоды — Валентина была согласна: два будто бы взаимоисключающих постулата — об изначальном превосходстве мужского начала и о том, что в реальной жизни мужики против баб не в пример слабее — превосходно уживались в её, правилами формальной логики не отягощённом сознании.

Впрочем, Алексей не совсем укладывался в эту нехитрую схему: будучи, по мнению Валентины, в большинстве жизненных обстоятельств слабее всех ей знакомых (тоже, в общем, никчёмных!) мужчин, в немногом — для него принципиально важном — он проявлял исключительную твёрдость. Такую, что женщина чувствовала: несмотря на всю его любовь к ней, затронь она узкую область Алексеева абсолютного суверенитета, Гневицкий расстанется с ней не колеблясь. И дети (точней, нежелание художника их иметь), к сожалению, находились в этой узкой запретной области.

И всё-таки?.. если бы она родила, так сказать, контрабандой?.. неужели бы — не простил?

Прежде, на протяжении всей их совместной жизни, Валентине казалось, что нет — не простил бы. Сейчас, после гибели Алексея, женщина вдруг почувствовала: простил бы! Ведь все его многомудрые благоглупости относительно беспросветности земного существования — в основном, позёрство! Такое же, например, как демонстративный католицизм! Шляхетские, видите ли, корни, а на Рождество и Пасху за милую душу причащался в православном храме! И всё его «философски» обоснованное нежелание иметь детей — тоже! Один выпендрёж — и только! Другое дело, что дети: ответственность, хлопоты, необходимость зарабатывать на их содержание — это да, это Валечка понимала. Человеку, интимная жизнь которого строго распределена между любимой женщиной, живописью, преподаванием и алкоголем не потянуть дополнительной нагрузки.

(Вообще-то, этот перечень требует некоторого уточнения: себя и живопись Валентина беззастенчиво поменяла местами, а в рубрику «преподавание» целомудренно включила также и Татьяну Негоду, и прочих, изредка случавшихся у Алексея любовниц.)

И?.. Роди она всё-таки?.. Боже! Ну, почему этого сердечного прозрения с ней не случилось раньше?! Или Алексей, или ребёнок от Алексея — не было этой дилеммы! Что бы он там ни говорил! Нисколько бы ребёнок не стеснил Алексея! И даже — два! При её-то энергии, трудолюбии и здоровье! На всех бы с лихвой хватило! И на Алексея, и на детей! Нет же! Как дура, разинув рот, выслушивала все его несуразности! Напрочь забыв исконную бабскую мудрость: соглашайся со всем, что говорит мужчина и делай по-своему! Нет же: Алексей — единственный свет в окошке! И вот теперь… когда он погас… Господи! Ну почему этого прозрения с ней не случилось раньше?!

Вообще-то, понять Валентину можно: замысленная Творцом амазонкой или валькирией, она по ошибке получила чувствительное и нежное сердце — её склонность к рукоприкладству не в счёт, здесь сыграла роль и физическая конституция, и, главное: воспитание и среда. И это несоответствие телесного и душевного могло компенсироваться лишь достойным спутником — мужчиной физически выдающимся, с чуткой, способной за внешней грубоватостью разглядеть и оценить многие Валечкины достоинства, душой. Мужчину, которого ни в Великореченске, ни в России, ни на всём земном шаре в последней четверти двадцатого столетия заведомо не могло быть… а вот — подишь ты! — нашёлся… На новогоднем балу в Доме Культуры Водников художник Алексей Гневицкий углядел-таки прядильщицу Валечку Пахареву.

Разумеется, поначалу этот потомок шляхтичей привлёк Валентину в основном внешне: очень высокорослый, могучего телосложения — наконец-то, ёкнуло женское сердце, нашёлся мужчина, которого она, побаиваясь, сможет уважать. Правда, скоро выяснилось, что побаиваться Алексея ей не следует ни при каких обстоятельствах — однако Валентина не перестала уважать художника из-за полного отсутствия агрессивности. И даже напротив: прониклась каким-то суеверно-мистическим — на грани обожания — трепетом. Будучи трезвым, Алексей с лёгкостью пресекал все Валечкины попытки распустить руки, железными объятиями полностью обездвиживая любимую «амазонку» и поцелуями скрашивая ей горечь поражения — пьяным: становился настолько нечувствительным к увесистым Валечкиным плюхам, что она очень скоро утратила интерес к сему исправительно-воспитательному процессу — всё равно, что колошматить мешок с картошкой: себе больнее. Ну, разве, когда Алексей являлся особенно «остекленевшим», отпустит (для «успокоения нервов») две-три затрещины, но ведь не со зла — любя.

Словом, почти идиллическая семейная пара — нежелание Гневицкого регистрировать их отношения в Загсе мало что значило: Валентина сошлась с художником, когда ей было за тридцать, и, соответственно, уже давно утратила иллюзию того, будто штамп в паспорте сулит стабильную совместную жизнь. Церковного венчания — как чего-то таинственного и ужасно красивого! — ей, конечно, хотелось, но… выудить из реки лунное отражение тоже порой ведь хочется! Ребёнок — другое дело… ах, ну почему она не смогла убедить Алексея, что дети нисколько бы ему не помешали? Не отняли бы ни малой толики ни времени, ни свободы? Почему, Господи, почему? Ведь будь сейчас у неё ребёнок… но поздно! Непоправимо поздно…

Наполненная волнующими и драматическими событиями пятница — открытие выставки Алексея, фантастическая гибель его «Фантасмагории», послевернисажный (с небольшой дракой и большим скандалом) банкет — несколько приглушила душевные страдания Валентины: ну, как это (что прозорливо подмечено классиками — особенно, Львом Толстым) иногда бывает при некоторых неизлечимых телесных заболеваниях: за несколько дней до смерти к человеку будто возвращаются прежние силы, и не только он сам, но и окружающие начинают верить в его скорое окончательное выздоровление… вот именно — в окончательно… которое, как известно, к потомкам Адама и Евы, обречённым страдать и мучиться на протяжении всего земного пути, приходит лишь там.

Оживившись, Валентина даже нашла в себе силы, игнорировав некоторые условности, пригласить Окаёмова «на постой» — нет, душевные боль и гнев выплеснув в среду, в гибели Алексея она уже не обвиняла астролога в своём сердце и, встретив на вернисаже, извинилась перед ним совершенно искренне: всё-таки Лёшенькин давний (и в сущности — единственный!) друг. И в память о старой дружбе не пригласить его в гости было бы, по мнению Валентины, не по-людски. Да и — в чём женщина не отдавала себе отчёта, но что в её отношении ко Льву играло заметную роль — ощущение их общей избранности. Её божеством — Алексеем Гневицким. Она — единственная женщина Алексея, Лев — его единственный друг.

Почему, вероятно, узнав, что Окаёмов остановился у Татьяны Негоды, Валечка особенно приревновала: мало было этой мерзавке несколько раз переспать с Алексеем — добралась до его единственного друга! Оно, конечно, дело вроде бы не её, но… с какой это стати потребовалось перевозить к артистке отключившегося мужика?! Танечка, Танечка — ой, неспроста! Ой — это не блядская только твоя натура! Ой — положила глаз! На Льва — как прежде — на Алексея! Но если с Алексеем у тебя шалавы ничего серьёзного выйти заведомо не могло, то со Львом Ивановичем — как знать? С женой у Лёвушки в последние годы, прямо сказать, ни к чёрту… а баба ты, Танечка, вовсе ещё не старая… и далеко не уродина… разумеется, не красавица, но на мужской неприхотливый вкус — очень даже смазливенькая… и, главное, развращённая и распущенная донельзя… не зря ведь, наверно, сплетничают, что спишь не только с мужчинами, а иногда и с женщинами — вот стыдоба-то! — и? Как говорится, звонить во все колокола? Марии Сергеевне — о том, что Льва у неё вот-вот уведут, а самому астрологу — о постельных причудах Танечки? Хотя… сплетню о не совсем традиционных пристрастиях артистки он на банкете не мог не слышать! Жанночка постаралась! И ладно бы — об одной извращенке-Таньке, нет же! О ней самой эта мразь посмела вякнуть такую ядовитую гадость! Ну, ничего! Морду гадюке-Жанночке она начистит до блеска! В лоск разделает! Когда они сойдутся на узкой дорожке! Долго будет паскуда помнить! И хотя её вытянутую кривую рожу испортить трудно…

Весь день субботы Валентина жила этими пятничными впечатлениями — вспоминая, перетолковывая и мысленно отыскивая новые и новые сюжетные повороты. И картинки, разворачивающиеся в воображении «амазонки», постепенно смягчались: Жанке, при случае, по морде она хорошенько съездит — чего уж! — но ни калечить мерзавку, ни отыскивать её для этой цели специально, разумеется, не станет — не велика птица! И, конечно, ничего Марии Сергеевне на Льва она не наябедничает — никогда не была доносчицей! Одно дело, чтобы позлить Татьяну, ехидненько намекнуть на такую возможность этим сворковавшимся голубкам, и совсем другое — стучать в действительности. Да и вообще — сама виновата дура, если Лёвушка от неё уйдёт. Как всякая баба — от которой уходит муж. А если он на старости лет просто вздумал покобелиться — тем более. В сторожа она к Машеньке не нанималась. И вообще — не её дело… А вот то, что в это ужасное время Лев бы ей очень не помешал… выплакаться, выговориться, поделиться воспоминаниями об Алексее… это — да! За это может она иметь зуб на Таньку! Приспичило, видите ли, похотливой сучке! В то время, как для неё сейчас пообщаться с Лёвушкой… а не с этими слезливыми утешительницами — Наташкой, Элькой… которым ведь не скажешь, что Алексей — и позавчера, и вчера, и, особенно, сегодня — зовёт её за собой… туда… где нет ни печали, ни воздыханий, ни слёз… ах, если бы у неё был от Алексея ребёнок!

* * *
В воскресенье Лев не вернулся ни в девять, ни в десять, а в двенадцать Татьяна Негода уже не находила себе места: суетливо сновала между кухней и комнатой — то механически роясь в платяном шкафу или переставляя и перекладывая что-то на письменном столе, то на кухне: открывая и закрывая банки со специями, начиная и бросая чистить картошку, включая и выключая газ. И если поначалу артистка страдала в основном от разочарования и уязвлённой гордости — размечталась, видите ли, о семейной жизни с явившимся из сказки седобородым принцем, а он обществу красивой влюблённой женщины предпочёл банальную пьянку в мужской компании! — то уже скоро, напрочь забыв о раздражённом самолюбии, Танечка стала беспокоиться о самом Льве Ивановиче, вернулись вчерашние тревоги и опасения: Господи! Уж не случилось ли чего-нибудь нехорошего? Ведь запросто — Боже избави! — возвращаясь пьяным, мог попасть под машину? Быть жестоко избитым местным хулиганьём? А у самих этих «сектантов»?..

И хотя ум настойчиво убеждал Татьяну, что в религиозно-философском кружке Ильи Благовестова ничего плохого с Лёвушкой не могло случиться — «всё же, интеллигентные люди» — сердце упрямо не соглашалось с этой успокоительной логикой: дескать, в тихом омуте. Особенные опасения вызывал у артистки Пётр: и не столько по тому, что физически огромный и чудовищно сильный — Алексей Гневицкий был ни силой, ни ростом тоже не обделён — нет, из-за притаившегося в самой глубине серо-жёлтых (тигриных) глаз математика чего-то непонятного: то ли отблеска горнего света, то ли безумия, то ли смирёной страсти к насилию и разрушению. А возможно — и всего этого вместе.

Где-то с полгода назад у Танечки Негоды завязался недолгий роман с Петром — в глупой надежде освободиться от чар, к этому времени явно уже пренебрегающего интимной близостью с нею, Алексея Гневицкого — странный, по определению самой артистки, «вялотекущий» роман. В отличие от холодновато-вежливого в обычном общении, но на любовном ложе пылающего как сто чертей Алексея, одержимый манией постоянно высказывать роящиеся у него в голове заумные мысли, в постели Пётр являл из себя убогую «норму»: всё, что положено мужчине с женщиной — делал, но сверх — ничего… даже — по минимуму… из-за чего секс с ним казался пресным и, соответственно, безвкусным: как кусок белого хлеба с маслом, но без икры…

Однако замечаемый на пределе внимания, таящийся в глубине серо-жёлтых глаз (будто бы предупреждающий об опасности!) красноватый отблеск… нет, норма нормой, но получать удовольствие в будто бы пресных объятиях зверообразного гиганта могла, по скоро образовавшимся у Танечки впечатлениям, только дико крутая экстремалка, упивающаяся мыслью, что в один прекрасный (ужасный!) миг её гориллоподобный любовник может свернуть ей шею! И неважно, что сам Пётр — ни словом, ни жестом, ни даже редко случающимся у него молчанием — никак не способствовал таким впечатлениям: они образовались. И артистка потихонечку отошла в сторонку от смутившего её воображение любовника: мало ли… будто бы добрейшей души человек — однако же в тигриной глубине его серо-жёлтых глаз… таится, таится… и притягивая, и пугая… и доведись Танечке услышать сказанное Павлом о Петре Льву Ивановичу — мол, не обидит мухи — она бы, пожалуй, лишь саркастически хмыкнула: не слушай Лёвушка, а лучше посмотри в завораживающую глубину серо-жёлтых тигриных глаз.

Господи, ну зачем, зачем?! Она не поехала с ним вчера? Ведь, наверно, не зря же — сначала о том, что времени мало, а после, что его уже нет — вчера постоянно кричал внутренний голос? Ведь из-за обычных житейско-любовных сложностей — наверно, не стал бы? Нет, этот внутренний голос предупреждал о реальной опасности, о нависшей надо Львом беде! И? Господи, неужели поздно?!

Из комнаты в кухню, из кухни в комнату — в прихожую, ванную, снова в комнату — по всем двадцати девяти квадратным метрам общей площади своей малогабаритной квартиры металась Танечка, и, превращая женщину в подобие разъярённой рыси, в её голове свирепствовали мысли тревожнее и страшнее одна другой: из кухни в комнату — из комнаты в кухню…

Около часу дня бешеной игрой больного воображения вконец измучившую себя Татьяну вдруг «озарило»: какого чёрта?! Подобно пойманной дикой кошке она, как по клетке, мечется по квартире, а не навестит «коммуну» этих «сектантов»? Чтобы самой всё разузнать на месте? Ах, женщине — не жене — не принято бегать за мужчиной? И неприлично, и, главное, унижает её достоинство? К чёрту! Пока есть время — до спектакля ещё пять часов — собирайся, идиотка, и немедленно поезжай! Что — страшно? Лучше, надеясь, долго страдать в неведении, чем, узнав ужасную истину, впасть в отчаяние? А если Лев нуждается в твоей помощи? Что на это скажешь, ушибленная кретинка?!

На это Танечке сказать было нечего, и уже без четверти два она звонила во все четыре входных звонка дома Љ 6 по Новоиерусалимской улице. Минуту, другую, третью… Двухэтажный особнячок молчал: вернее, отзывался приглушёнными трелями разбуженного женщиной металла, но ни человеческим голосом, ни скрипом шагов, ни скрежетом открываемого звонка — ни единым живым звуком.

Господи, не могли же они все перепиться до такой степени?.. или?.. или?… но, что «или» — Танечке было страшно додумывать, и она в течение десяти-пятнадцати минут яростно давила на расположенные в ряд чёрные зловещие кнопки. И по ходу этого безрезультатного занятия тревога женщины всё увеличивалась: Господи, ну куда они все подевались?! Элементарное же соображение, что все они отправились по своим делам, а с Лёвушкой она просто-напросто разъехалась по дороге, отчего-то не приходило Татьяне в голову. Отчего? И что, собственно, ей делать дальше? Звонить и звонить? До Второго Пришествия?

Между тем, тревога доросла почти до границ отчаяния, сделалось невыносимым стоять на месте, артистка сошла с крыльца и автоматически зашагала по уходящей в сиренево-яблоневое цветение тропинке. И скоро, метров через пятнадцать, оказалась в совершенно скрытым этим буйным цветением беседке — перед уставленным чашками, тарелками, бокалами, рюмками и большим глиняным кувшином столом. В тарелках сохли недоеденные бутерброды, в чашке с недопитым чаем плавала мёртвая оса, но больше всего Танечку поразила наполовину полная бутылка коньяка: чтобы русские мужики не валялись смертельно пьяными вокруг стола с недопитым спиртным — такое возможно лишь в страшном сне! Когда вдруг является потусторонняя нечисть и заживо дематериализует грешников — ибо здешние, даже самые могучие и свирепые силы не смогли бы учинить столь противоестественного разъединения русских мужиков с бутылкой божественного французского напитка. Во всяком случае — Льва и Петра. Непьющий Павел и таинственный Илья? Увели своих окосевших товарищей? Но, чёрт побери, куда?! И почему на столе бросили всё, как есть? Почему не убрали? А по заветрившимся, запылённым остаткам пищи сразу видно, что они здесь черствеют и сохнут уже много часов — с вечера или с ночи. Мистика, да и только! Вариация на тему «Марии Целесты»!

Нет, Танечка не анализировала, не делала умозаключений — всё это в её сознании сложилось сразу, едва она увидела начатую и недопитую бутылку коньяка. И сразу же оцепенела от ужаса: Господи! Куда и как бесследно исчезли четверо далеко не хилых мужчин? В том числе — могучий зверообразный Пётр?!

Оцепенение наконец прошло, обезумевшая от страха женщина бросилась к дому и, мигом взлетев по ступенькам крыльца, отчаянно заколотила в дверь — напрочь забыв, что несколькими минутами раньше она долго и безрезультатно трезвонила здесь во все звонки. Однако на этот раз Танечкин бурный натиск увенчался успехом — незапертая дверь распахнулась и женщина очутилась в просторной прихожей. По правой и левой сторонам которой оказались ещё две двери, а в конце — лестница на второй этаж.

Окрылённое удачей Танечкино тело — именно тело, потрясённое ужасом сознание женщины могло сейчас лишь регистрировать внешние впечатления, а ни в коем случае не отдавать команды, и все действия осуществлялись только на рефлекторном уровне — кинулось к левой двери: заперто! К правой — та поддалась. Артистка сходу пронеслась по всем четырём комнатам не загромождённой мебелью квартиры, заглянула в ванную, туалет, на кухню — нигде никого. Также как и следов какого-нибудь, говорящего об обыске или грабеже, беспорядка.

Увлекаемая той же принудительной силой страха, Татьяна взбежала по лестнице и с прежней стремительностью осмотрела обе, оказавшиеся незапертыми, квартиры на втором этаже — ничего примечательного: ни людей, ни (Боже избави!) трупов, ни следов взлома и обыска — квартиры как квартиры: никем и ничем не потревоженные, ненадолго покинутые спустившимися в сад хозяевами. Вот именно — в сад! Да, таинственное исчезновение произошло, несомненно, там! В саду! В беседке! И?!

Поочерёдно дополняющие друг друга беспокойство, тревога, страх, ужас, паническое отчаяние, достигнув критического уровня, выплеснулись, образно говоря, из души Татьяны — оставив пустой и ко всему безразличной истерзанную ими душу.

В состоянии полной эмоциональной тупости женщина вернулась в беседку, села на плетёный стул, в запылённый бокал из недопитой бутылки налила где-нибудь на две трети тёмно-янтарной жидкости — ни на миг не подумав, что в этом заколдованном месте коньяк вполне может быть ядовитым — и выпила на одном дыхании, как пьют чистый не разведённый спирт. Автоматически достала из сумочки пачку сигарет, закурила и, вспомнив, что человек существо разумное, попробовала собрать свои разлетевшиеся мысли.

И едва только с помощью коньяка и курева Татьяне удалось проделать эту нелёгкую работу, как её внутреннему взору сразу же предстало новое направление поисков: Господи! Ну, конечно — сад! Да на этом огромном, засаженном цветущими сейчас деревьями и кустами участке может таиться всё что угодно! Например, разнежившееся в прохладной тени густых зарослей малинника инфернальное Мировое Зло! А если серьёзно… но о серьёзном Танечке думать было невыносимо страшно, и посему, замусорив ум «ужастиками» для детей дошкольного возраста, она с бесстрастием следователя по особо важным делам занялась осмотром участка. Полчаса кропотливых поисков не принесли никакого результата, и частью успокоенная (слава Богу, пока без трупов!), но по-прежнему встревоженная, а заинтригованная, пожалуй, больше прежнего (Господи! ну не могли же четверо мужиков подобно четырём привидениям раствориться в воздухе? особенно — не допив бутылку?!) артистка опять возвратилась в беседку и вновь налила коньяка в бокал — правда, уже не много, на донышке. На этот раз понимая, что пьёт нечто восхитительное и, наверное, жутко дорогое — увы: понимание возвращает знание, а знание, как известно…

…женщина недосмаковала золотящегося в бокале напитка, как новое опасение, — Боже! запертая квартира! — стало по второму разу раскручивать кошмарную спираль (беспокойство — тревога — страх — ужас — паника), что скрывается за прочной дубовой дверью?! Единственной в этом доме запертой на замок квартиры? И что, спрашивается, делать ей? Попытаться взломать дверь? Разбить окно? И попробовать залезть из сада? И, как квартирная воровка, быть задержанной нашей доблестной милицией? Ну да! Несомненно — в милицию! Сейчас же! Чтобы приехали и открыли! Ведь там за дубовой дверью… Господи! Убереги моего Лёвушку!

Тревога и страх вновь замутнили Танечкино сознание, и она, не думая, что в милиции у неё могут не принять заявление, — а что, собственно, случилось, гражданочка? ах, не пришёл ночевать любовник? три незапертые квартиры в том доме, куда он якобы направился? недопитый коньяк в бутылке? но ведь вы его, кажется, доупотребили? и теперь с пьяных глаз… стыдно, гражданочка! у нас ответственная работа, а вы лезете чёрт те с чем! а ещё артистка! — вскочила со стула и, намереваясь у первого встречного спросить, где здесь ближайшее отделение милиции, бросилась к калитке в заборе. Где, по счастью, наткнулась на входящую в эту калитку женщину.

— Ой, извините! Вы не подскажете, как мне найти милицию?!

— Милицию? — слегка ошеломлённая Танечкиным наскоком переспросила вошедшая. — А зачем? Что здесь… извиняюсь! Кто вы такая будете?!

— Я?..

Танечка сбивчиво, перескакивая с одного на другое, зачастила, пытаясь побыстрее донести до сознания слушательницы всю драматичность открывшейся ей картины:

— …и недопитый коньяк на столе в беседке!

— И никого, значит, в доме? Ни Илюшеньки, ни Петра, ни Пашки?

Пришедшая, похоже, вполне адекватно оценила ситуацию и, представившись, — Нинель Сергеевна, горничная у Виктора Евгеньевича, — попробовала успокоить артистку:

— Вы только так не переживайте, Танечка! Ведь ничего не случилось, а эти обормоты найдутся! И ваш — тоже! Ведь мужики без женщин — они же хуже малых детей! Выпьют — и…

Успокаивать-то Нинель Сергеевна Танечку успокаивала — однако сама была явно встревожена бессвязной речью артистки. И особенно заметно это проявилось после осмотра беседки:

— Вот что, Татьяна: идти в милицию — глупости. Надсмеются только — и всё. Надо звонить Виктору Евгеньевичу. Он вообще-то не любит, чтобы его отрывали от дел, но тут такой случай… если бы пропали только твой Лев и Пётр — ладно, пьющие мужики… но ведь и Пашка, и даже Илюшенька… а он пьёт только сухое вино, и кувшинчик, значит — его… и Пашкины травы… нет, Танечка, ты не думай — Господь милостив…

Всё это Нинель Сергеевна произносила на коротком пути от беседки к дому, а заключительные слова — уже открывая запертую дверь:

— Входи, Татьяна. Вместе посмотрим.

В присутствии постороннего человека артистке, как бы ей этого ни хотелось, было невозможно промчаться вихрем по мучающей её воображение квартире — волей-неволей пришлось приноравливаться к неторопливому ритму немолодой женщины. Сопровождавшей краткими пояснениями обстоятельный осмотр: это у нас, значит, спальная, это кабинет, это столовая, это ванная, это кухня, а это будет моя комната.

Впрочем, Нинель Сергеевна встревожилась и сама, и осмотр, показавшийся Танечке невыносимо долгим, в действительности занял совсем не много времени — ничего нехорошего, как и следовало ожидать, не обнаружив: гармония богато обставленной, хорошо ухоженной квартиры не нарушалась ни единой диссонирующей деталью — не говоря уже о следах взлома, крови и прочих ужасах.

— Нет, если бы только пропали твой Лев и Пётр, — более для себя, берясь за телефонную трубку, вслух рассуждала Нинель Сергеевна, — а то ведь и Пашка, и даже Илюшенька. Виктор Евгеньевич, конечно, когда его беспокоят — не любит этого…

Наличие телефона в доме Љ 6 по Новоиерусалимской улице явилось не совсем приятным сюрпризом для Татьяны Негоды: Пётр — в пору их недолгого романа — ни разу не заикнулся о возможности позвонить ему. Да, жена, двое детишек, и всё же — свинья свиньёй! А Павел? Пригласив в гости Лёвушку, не подумал дать ему своего номера? Дескать, приезжай на удачу! Хотя… телефон в этом доме мог быть только у бизнесмена… И как артистка ни была встревожена — впрочем, присутствие другого человека её несколько успокаивало, не давая места тем страху и ужасу, которые владели ею в одиночестве — но не смогла удержаться, чтобы не спросить об этом у домработницы:

— Нинель Сергеевна, а вы, случайно, не знаете, телефон здесь только у одного Виктора Евгеньевича?

— Почему — только у Виктора Евгеньевича? Он всем поставил. И Пашке, и Петру, и Илюшеньке. Хотя нет, Илюшенька тогда здесь ещё не жил — тогда здесь был этот: Натан Моисеевич. Ну, который, значит, теперь — в Израиле. Но номер остался тот же. А вообще, Татьяна, хоть это и не моё дело, — то накручивая диск, то, в ответ на короткие гудки, вновь опуская трубку на рычаг, Нинель Сергеевна не удержалась от пространного комментария, — ну, за Илюшеньку — ладно, говорить не буду: он ещё мальчик молодой, а у историка, по нынешним временам, какие заработки? Но ведь Виктор Евгеньевич не только за него, а и за Пашку, и за Петра! Всё здесь за всех оплачивает! Ну — в нашем доме. Пашка-то хоть одинокий, а Пётр человек вроде обстоятельный, семейный, а тоже — на дармовщинку! Нет, Танечка, дело, конечно, не моё, но долларов этих уходит — страсть! Счета-то, чай, все через меня идут — знаю…

Неизвестно, до каких бы ещё подробностей договорилась Нинель Сергеевна, но после очередного набора номер соединился.

— Извините, Виктор Евгеньевич, что беспокою вас в воскресенье, но…

…далее Нинель Сергеевна пустилась в обстоятельный многословный пересказ того, как она, возвращаясь от приятельницы, прямо в калитке их дома столкнулась с молодой незнакомой женщиной, и как та, назвавшись артисткой Татьяной Негодой, сказала, что пришла сюда в поисках своего друга Льва, который ещё вчера был приглашён Павлом Мальковым, и которого здесь не оказалось — также как и самого Пашки, и Петра, и Ильи…

— …никого-никогошеньки, Виктор Евгеньевич, а на столе в беседке остатки ужина и недопитая бутылка того самого коньяка, что вы привезли от французов. И теперь, Виктор Евгеньевич, у нас с Татьяной у обеих поджилки так и трясутся — ужас какие страсти! И кроме вашей квартиры всё, значит, расхристано — заходи любой! Здесь, Виктор Евгеньевич… Тебя, Татьяна. Виктор Евгеньевич спрашивают…

— Здравствуйте, Татьяна… простите, не знаю вашего отчества?..

— Здравствуйте, Виктор Евгеньевич. А с какой стати вы его должны были знать?

— Ну, как же — ваш давний поклонник…

(Будь артистка сейчас хоть немного меньше встревожена, она, польщённая, непременно ввернула бы нечто кокетливое на тему о талантах и поклонниках, но страх за Льва и общий драматизм ситуации не располагали Танечку к красноречию.)

— Очень приятно, Виктор Евгеньевич, спасибо за комплимент, но, знаете, я сейчас в таком состоянии… места себе не нахожу… чертовщина всяческая в голову так и лезет… а отчества, Виктор Евгеньевич, не надо. Зовите просто Татьяной — ладно?

— Тогда лучше — Танечкой. А то: Татьяна — ни то ни сё. Вы позволите?

— Конечно, Виктор Евгеньевич.

— В таком случае, Танечка, расскажите мне обо всём поподробнее. И, главное, поточнее. А то Нинель Сергеевна, знаете… эмоции, ощущения, а фактов мало… а факты сейчас — основное… начиная со вчерашнего дня: ну, когда ваш друг собирался к Павлу Малькову — он что-нибудь вам, наверное, сказал? И почему, если я верно понял, вы начали волноваться уже вчера? Ну, и, конечно, сегодня — что здесь увидели и о чём подумали? Почему, например, решили, что на столе остатки вчерашнего ужина, а, скажем, не сегодняшнего завтрака? Понимаете, Танечка, сейчас очень важна любая мелочь, любая деталь.

— Виктор Евгеньевич, так вы, значит — тоже?! Считаете, что — серьёзно? Не бабская глупость, а — действительно? Случилось что-то ужасное?

Вновь подступившее к сердцу отчаяние заставило артистку почти выкрикнуть эти вопросы в телефонную трубку.

— Танечка, пожалуйста, успокойтесь! Ничего я пока не считаю, но — уверен! — непоправимого не случилось. Есть, знаете, одно соображение… пока — слишком невероятное… так что, Танечка, попробуйте сосредоточиться и расскажите мне всё по порядку? Начиная со вчерашнего дня? Ничего, по возможности, не упуская — а?

Татьяна Негода взяла себя в руки и голосом хотя и взволнованным, но уже без истерики стала рассказывать Виктору Евгеньевичу и о Лёвушке — о том, как вчера, едва он вышел за дверь, её вдруг мучительно кольнуло будто бы совершенно немотивированное ощущение, что она никогда больше не увидит астролога — и о сегодняшнем приступе дикой паники: когда, после безуспешных попыток дозвониться в дверь, она, обнаружив в беседке остатки ужина и наполовину полную бутылку коньяка, металась в отчаянии между домом и садом, гонимая самыми фантастическими предположениями о случившемся здесь кошмаре:

— Такое, Виктор Евгеньевич, ощущение, будто адские выродки их утащили в пекло! Или — инопланетяне! На свою, значит, летающую тарелочку!

— Инопланетян, Танечка, давайте оставим в покое, а вот относительно адских выродков… действительно — очень похоже на похищение… хотя… что-то всё-таки здесь не сходится… не хватает какой-то незаметной, но очень важной детали… такое ощущение — только вы, пожалуйста, не пугайтесь! — что гибель Алексея Гневицкого, «самовозгорание» его картины и это таинственное исчезновение как-то связаны между собой…

— О, Господи, Виктор Евгеньевич! — непроизвольно вырвалось у Татьяны, — вы мне рассказываете такие ужасы — и говорите, чтобы я не пугалась?!

— Не пугайтесь, Танечка! Это моё последнее предположение — вздор! Размышления вслух — не более… глупые размышления… скорее всего — элементарное вымогательство… вот только почему эти говнюки — простите, Танечка! — сих пор не связались со мной?.. нет, сейчас же звоню Брызгалову! Вы не знаете, но это наш лучший следователь. И я его — в частном порядке — нанял расследовать обстоятельства гибели Алексея… Ведь официальная версия, как вы понимаете — чушь собачья… Но — конечно! — исчезновение сейчас важнее. Поэтому, Танечка, если он вам позвонит и задаст какие-нибудь уточняющие вопросы — вы ведь ответите?

— Разумеется, Виктор Евгеньевич! Да ради Лёвушки, — нечаянно выдав глубину своих чувств к астрологу, Татьяна всё же сумела выказать озабоченность не одной только его судьбой, — и, естественно, ради Павла, Петра, Ильи… в театр — в любое время! Пускай звонит ваш следователь! В случай чего — в антракте передадут!

— А домой — Танечка?

— Дома, Виктор Евгеньевич, увы: у меня телефона нет. Всё обещают, но…

— Однако! Чтобы у ведущей актрисы одного из старейших в России театров в конце двадцатого века не было домашнего телефона… гарантирую, Танечка — только не подумайте чего-нибудь нехорошего! — в понедельник, в крайнем случае во вторник, вам его обязательно установят. А пока — возьмите сотовый у Нинель Сергеевны. Она объяснит — как пользоваться. Чтобы иметь возможность в любое время связаться с вами — сейчас это очень важно. И вы мне тоже звоните в любое время. Тоже — на сотовый.

Нинель Сергеевна, прежде чем доверить в чужие руки дорогую её сердцу игрушку, долго инструктировала артистку, как ею пользоваться, попутно сплетничая о друзьях бизнесмена — в основном о Петре и Павле. Илью, как своего явного любимчика, почти не затрагивая. Причём, постоянно оговариваясь, что, разумеется, не её дело, но и молчать… Не любящая, в отличие от большинства женщин, копаться в чужом белье, Танечка в другое время резко оборвала бы эту бескорыстную информантку, однако сейчас, мучимая тревогой, она терпела — лишь бы хоть как-то отвлечься от сводящих с ума мыслей о Лёвушке! И, словно бы в награду за её терпение, Нинель Сергеевна, прощаясь, смогла немножечко приободрить артистку. Разумеется, не столько смыслом сказанного, сколько уверенной интонацией, с которой были произнесены заключительные слова.

— Ты, Татьяна, не убивайся — вот увидишь, всё будет хорошо! Уж если за дело взялся Виктор Евгеньевич — все скоро найдутся! Живыми и невредимыми. И Илюшенька, и твой Лев, и Пётр с Пашкой.

И позже, играя Нору, артистка мысленно держалась за три, сказанных домработницей, спасительных слова: всё будет хорошо. Что помогло ей вполне удовлетворительно справиться с ролью: конечно, не так блестяще, как вчера, но по сегодняшнему состоянию — более чем. Влюблённая в фигурное катание костюмерша Варечка, не покривив душой, могла бы поставить Татьяне пять целых и две десятых балла…

* * *
В воскресенье Елена Викторовна и её юный любовник проснулись поздно — пресыщенные друг другом не только плотски, но и духовно, и, чего можно было ожидать меньше всего, интеллектуально. Действительно: Андрей с самого начала их сближения с должным уважением отнёсся к зрелому, по-крестьянски практичному, но и, благодаря караваевской «школе», незашоренному уму тридцатитрёхлетней женщины, которая, в своё черёд, во взглядах, суждениях и оценках юноши постоянно находила всё новые свидетельства оригинальности, независимости и глубины его жадного до новых знаний и впечатлений ума. Возможно, излишне «всеядного» — что для не вполне ещё сложившегося сознания вряд ли можно считать серьёзным недостатком. Ну и, конечно, юношеская бравада, но она Елену Викторовну если и раздражала, то на какие-нибудь мгновения, а в целом — напротив: приятно будоражила всю её, с возрастом начинающую коснеть, ментальность, постоянно провоцируя взрослую женщину на девчоночьи глупости и безумства, и тем будто бы стирая разницу в возрасте. Вот именно — будто бы…

Пока Андрей в одиночестве плескался под душем — ни у него, ни у Елены Викторовны сегодня почему-то не возникло желания искупаться вместе — женщина, готовя завтрак, предавалась лёгкому самоедству: ну что, шлюшка, довольна? Выкупила мальчика у мамы-Люды — и можешь блудить с ним без зазрения совести? Как же — донельзя эмансипированная «бизнесвумен»! И куда только твой Николаша смотрит? По-русски бы — по-крестьянски! — вломил бы мерзавке хороших чертей, небось, и о душе бы задумалась? Так сказать, о её спасении?

О том, что душу требуется «спасать», принципиально не желающая креститься Елена Викторовна даже не подумала, а скорее вспомнила в рамках определённой традиции, отдавая дань всё шире распространяющейся в «постперестроечной» России моде на православие, а вот обо всё уменьшающейся роли мужского начала — да: задумалась по-настоящему. Чёрт побери — куда? Катится наш сумасшедший мир? Нет, что женщины получили равные политические и прочие социально-экономические права — прекрасно! Но ведь им же хочется всё больше и больше! По сути — Биологического равенства! Так сказать, стирания грани между мужчиной и женщиной! Кошмар какой-то! Явно попутал бес! Ведь скоро — действительно! — бабы не в переносном, а в прямом смысле могут уподобиться паучихам, и?..

…и не желающая быть самкой-мужеедкой, но и не желающая также поступаться привилегиями «сделавшей себя» бизнесвумен, и, соответственно, то тоскующая по твёрдой мужской руке, то радующаяся исполнению своего заветного желания, Елена Викторовна, намазывая икрой бутерброды, легонечко бичевала душу покаянной бранью: довольна, стало быть, вавилонская блудница — да? По-твоему, значит, вышло? Радуйся, потаскушка, радуйся!

Чему — спрашивается?

А вот этого Елена Викторовна сегодня не знала. Вчера — да, знала. И позавчера. С момента, когда в результате нелёгкого телефонного объяснения «выцарапала» Андрея у мамы-Люды, госпожа Караваева и знала, и была безмерно рада — вплоть до сегодняшнего утра. Когда, проснувшись рядом с юным любовником, вдруг нечаянно подумала: а на хрена? Мальчик как мальчик — и чего только она, неугомонная прелюбодейка, нашла в нём особенного? Ну да, ну, конечно: влюбилась до чёртиков, потеряла голову — но ведь не девчонка, в конце концов? Чтобы купаться в шампанском? Бр-р-р — до чего же холодно!

Поплескавшись и побрызгавшись где-нибудь полторы-две минуты, они пулями выскочили из ванны — занятие для «моржей»! Правда, Андрей, умница, догадался согреть шампанское кипятильником. И тогда они — действительно: словили немного кайфа. Но поначалу — жуть. Тридцать три года дуре — муж, ребёнок — а связалась с мальчишкой!

Ох, Ленка, бить тебя некому! Уж если по твоей блядской натуре тебе требуется любовник — закадрила бы такого, как Окаёмов! А что? Астролог по виду очень ещё ничего мужчина! Кажется — женат? Тем лучше! Она не намерена бросать Николашу, а из женатых мужиков, как правило, получаются самые лучшие любовники: надёжные, нетребовательные и неприхотливые. Да, но Андрюшенька? Её ненаглядный мальчик… и в кого она только, Господи, уродилась такой шлюхой?!

(Нет, подумав об астрологе, как о возможном любовнике, Елена Викторовна напрасно укорила себя в непотребстве — «симпатическое» поле! Случайно оказавшись в области действия тонких нематериальных связей между душой Алексея Гневицкого, звездой Фомальгаут, астрологом Окаёмовым, Танечкой Негодой, Марией Сергеевной и некоторыми другими людьми, госпожа Караваева на бессознательном уровне не могла не почувствовать смутного эротического томления — которое внешне оформилось в эту вольную мысль.)

Хорошенечко разбранив себя за отвлекающие от Андрюшеньки ментальные шалости, Елена Викторовна, приготовив завтрак, переоделась в полупрозрачный пеньюар и поторопила своего дорогого мальчика:

— Андрюшенька, хватит плескаться! А то кофе совсем остынет!

— И пусть Еленочка, — прикрутив воду, отозвался Андрей, — ты же знаешь: я не люблю горячий. А вообще — иду… вот только… куда делось это чёртово полотенце?!

— Сейчас, Андрюшенька! Погоди секундочку — я тебе принесу свежее.

На пожелание юноши с готовностью откликнулась госпожа Караваева. С готовностью-то с готовностью, но… не с той, с которой ещё вчера она спешила исполнить любую просьбу мальчишки — да, порой ехидно его «покусывая», но ведь с какой любовью! А вот сейчас у женщины даже не возникло желания малость подковырнуть Андрея, «простодушно» ему напомнив, что вообще-то о полотенце думают перед душем… Просто достала из шкафа махровое полотенце, отнесла его в ванную — и…

…залюбовалась нагим мокрым телом своего возлюбленного! Долговязым, по-юношески нескладным, но и особенно — из-за этой незавершённости — очаровательным! А вид медленно скатывающихся по груди, животу, паху, бёдрам и голеням капель воды пробудил в Елене Викторовне такой восторг, что, пав на колени, она стала слизывать с кожи эти прозрачные капли — обхватив юношу руками за талию и постепенно распрямляясь. Затем, губами коснувшись губ, набросила на его плечи большое махровое полотенце и, вновь склоняясь, сама вытерла всё Андреево тело, напоследок обмотав этим же полотенцем чресла возлюбленного — что, по мнению госпожи Караваевой, выглядело«просто супер». Как в чужих фильмах о чужой «красивой жизни».

Правда, Андрей не разделял этих взглядов и попробовал запротестовать: — Еленочка, в этом дурацком наряде я — чёрт те что! Полураздетая мумия! Да и неудобно! Уж лучше — голым!

— Что ты, Андрюшенька, окстись! — комически ужаснулась Елена Викторовна. — Пить утренний кофе голым? Как можно? Воспитанные мальчики никогда себе такого не позволяют! Только дурные, испорченные мальчишки! Для которых нет ничего святого!

— Однако, Еленочка, — подхватил шутку Андрей, — наконец-то ты открыла свою святыню! Утренний кофе… не слишком оригинально, зато — по-честному! Верю, Еленочка! Но в этом случае — разреши мне хотя бы надеть халат?.. А то — действительно! — дурак дураком… Если не мумия, то пропивший свою чалму заклинатель змей. Заклинаю, Еленочка…

— …свою гадючку? У-у, кусачий мальчишка! А если серьёзно, Андрюшенька, — очень прошу: побудь пока немножечко так?

Эту просьбу женщина высказала не просто проникновенно, а несколько даже заискивающе — с тем внешним смирением, которому способен сопротивляться редкий мужчина — Андрей, естественно, не устоял.

— Ну, если тебе так хочется — ладно! Побуду мумией. А вообще, Еленочка, вьёшь из меня верёвки — и… всё! всё! молчу! А бутерброды, знаешь, класс… спасибо, Еленочка…

— Хитрый какой мальчишка! Почувствовал, что вот-вот наговорит лишнего — и в сторону. Вообще-то — с такими способностями — тебе надо бы пойти по дипломатической части, но… прости, Андрюшенька, что-то опять… прямо с утра потянуло на серьёзные темы… а ведь это куда неприличней, чем пить утренний кофе голыми… стара я для тебя, Андрюшенька, ох, стара…

— Ёлочка, не самоедничай! Это, знаешь ли, ещё неприличнее, чем разговоры на серьёзные темы. Давай лучше… — у Андрея вдруг ни с того ни с сего возникла «охота к перемене мест», и он немедленно высказал это желание, — махнём за город? Вот попьём кофе — и? Погода-то — глянь! Как по заказу!

— На машине, Андрюшенька? — обрадованная тем, что юноше пришла в голову очень удачная, если не разрешающая, то отодвигающая возникшие психологические трудности идея, воскликнула Елена Викторовна. — На дачу? Хотя — нет… там сейчас Николаша с дочкой… погоди-ка… давай поедем в однодневный пансионат! На Истру! Там сейчас — прелесть! Купаться-то, наверно, ещё холодно, но всё остальное… гений — Андрюшенька! Идея — блеск!

«И, главное — очень вовремя, — уже про себя подумала госпожа Караваева. — А то, кажется — чересчур. Наедине с мальчиком — третьи сутки… да и в четверг, и в среду… неудивительно — что лёгкий мандраж… у Андрюшеньки, кстати — тоже… куксится, понимаешь ли… нет! За город! На природу! А в понедельник?.. ладно — там видно будет! Совсем ошалела баба! И свои дела запустила полностью, и мальчика — тоже! По сути — оторвала от школы! А туда же: ах, в МГУ, в Оксфорд — держи карман! Да если под таким «чутким» руководством Андрюшенька проваландается ещё год — дай Бог, запихнуть его в Николашин педагогический! Чтобы только — не в армию! Вот уж — воистину! — «эмансипировалась»… зарабатывай, значит, деньги — и?.. нет, Ленка, бить тебя некому… вышла, понимаешь, за интеллигента — и тоскуешь по твёрдой мужской руке… а если бы выскочила за деревенского? Драчуна и пьяницу? Чтобы постоянно — синяки на морде? Была бы довольна — да? Ой, врёшь! Ой, не зря сразу же после школы сбежала в город! А за Николая-то Фёдоровича — вспомни? Зубами ведь ухватилась — а?»

Внутреннее течение мысли нисколько не мешало Елене Викторовне оживлённо болтать с Андреем — да так, что юноша ни на секунду не усомнился: его возлюбленная целиком и полностью сейчас с ним, а некоторые её ответы невпопад — частью пресловутая женская логика, но более: озабоченность предстоящей прогулкой — как одеться? В какой пансионат? Что взять с собой?

Созвонившись с некоторыми, практикующими однодневный отдых заведениями и выяснив, где сервис наименее навязчив — без эротического массажа, нудистской сауны, «свинга» и прочих экзотических прибамбасов — Елена Викторовна остановила свой выбор на скромном «Одуванчике»: пляж, лодочная станция, площадки для волейбола, бадминтона и настольного тенниса, а также кафе-бар и, по желанию, шашлыки на природе.

Выведя из ракушки «Опель», госпожа Караваева спохватилась, что забыла солнечные очки, а, сходив за ними, заметила, как Андрей, торопливо щёлкнув застёжкой, отодвинул от себя её сумочку.

Вообще-то, что мальчик понемножечку приворовывает, для Елены Викторовны не являлось новостью ещё с зимы — со школьных каникул, с опалившего их метелями и любовью незабываемого января. Но если прежде она едва ли не умилялась «независимости» Андрюшеньки — самоутвеждается! не выпрашивает, а берёт! как всякий «самостоятельный» русский мужик! не может у государства, так крадёт у любовницы! — то сейчас, поймав мальчишку едва ли не за руку, госпожа Караваева почему-то вдруг рассердилась: чёрт! Совсем уже обнаглел! И самое обидное — из-за её попустительства! Вместо того, чтобы залепить пощёчину или хотя бы сделать суровый выговор, она, в первый раз обнаружив недостачу десяти долларов, распустила слюни: просить у любовницы — это же так унизительно! А карманные деньги ох как нужны бедному мальчику! И если Андрюшенька иной раз немножечко позаимствует — она ведь не обеднеет! Вот и долиберальничалась! Когда — почти уже не таясь! Идиотка! Как есть идиотка!

Настроение хозяйки передалось автомобилю: резко дёрнувшись с места, «Опель» кашлянул и заглох — обозвав его про себя одним не совсем «нормативным» и другим уже откровенно «ненормативным» словами, вслух Елена Викторовна зло процедила «у, сволочь!», переключилась на нейтралку, вновь запустила двигатель и плавно, как четыре года назад её учили на курсах, тронулась с места.

Андрей, надувшись, возился с ремнём безопасности, то защёлкивая, то открывая пряжку — пилотажные, с позволения сказать, манёвры возлюбленной открыли юноше, что его не совсем бескорыстный интерес к дамской сумочке не остался незамеченным, и более: получил отрицательную оценку. Причём — вопреки ожиданию: ибо Андрей знал, что госпожа Караваева тоже знает о его почти детских шалостях с чужой собственностью — хотя и делает вид, будто не замечает время от времени случающуюся в её «волшебной» сумочке «дематериализацию» десяти- двадцатидолларовых банкнот. Нет, украв в первый раз — да и во второй, и в третий — мальчик чувствовал себя не совсем комфортно: а вдруг откроется? Ведь тогда не оберёшься стыда…

(Здесь следует сделать маленькое отступление: так восхитившие Елену Викторовну рассуждения юноши о стыде и совести во многом являлись выводами из его собственных опытов в области «дозволенного и запретного». Понемножечку обворовывая любовницу, Андрей не чувствовал её «слабой беззащитной жертвой» — где там! — и совесть его молчала. А вот стыд быть пойманным — да: очень даже присутствовал. Быть уличённым в чём-то неподобающем… и этим — выделенным… даже если оставить в стороне вопрос о наказании — наказание от возлюбленной? несерьёзно! — сама эта выделенность… как у белой вороны… которую частенько заклёвывают за неподобающую белизну… или — изгоняют из стаи… Словом, что стыд тесно связан со страхом — причём, на древнейшем дочеловеческом уровне — Андрей чувствовал едва ли не с детства, а уж начав грешить против шестой заповеди… И когда его интуитивные прозрения были словесно сформулированы Еленой Викторовной, ничего удивительного, что, увлёкшись, юноша высказал остроумную, восхитившую его возлюбленную гипотезу о генезисе и, соответственно, соотношении стыда и совести в сознании современного человека.)

Выехав со двора, госпожа Караваева несколько успокоилась — сумасшедшее автомобильное движение в мало приспособленной к этому Москве требовало повышенного внимания — и о своём вороватом возлюбленном вновь подумала со снисходительностью взрослой женщины: у каждого должны быть средства на карманные расходы! А если их нет и юноша, стесняясь просить, слегка «экспроприирует» буржуйку-любовницу — это почти не кража! Бунт против «сильных мира сего»! Если угодно, восстановление попранной справедливости!

Эти социально-демагогические «изыскания» окончательно развеселили Елену Викторовну, и она с шаловливым лукавством обратилась к возлюбленному:

— Андрюшенька, у меня в сумочке — сигареты. Достань, пожалуйста, и прикури, если не трудно — а?

Андрей, всё ещё дуясь — ни единой мелкой бумажки! только пять стодолларовых купюр! совсем Еленочка оборзела! ведь она не может не догадываться, что из «позаимствованных» на прошлой неделе десяти долларов у него уже не осталось ни цента? — демонстративно раскрыл сумочку и, роясь в её содержимом, не удержался от ехидного комментария:

— Косметичка, права, противозачаточные таблетки — предусмотрительная-то какая! — сто, двести, пятьсот — а что, Еленочка, в ГАИ мельче, чем по сто уже не берут? — долларов, зажигалка, а — вот они! Наконец-то, Еленочка! Сейчас прикурю… а ты мне за это — мороженого? «Эскимо» — ладно?

Прозвучавшее в конце детское «вымогательство» значительно смягчило хамскую сущность всех остальных слов этого непрошеного комментария и удержало Елену Викторовну от резкой ответной реплики.

— Спасибо, Андрюшенька. Говоришь — мороженого? Прямо сейчас? Тогда — на заднем сиденье сумка. Достанешь? Или остановиться?

— Достану, Еленочка.

Андрей ловко перегнулся между спинками передних кресел и, вновь пристегнувшись, водрузил себе на колени объёмистую чёрную сумку.

— На молнии в боковом кармашке — российские «деревянные» — забери их все. Ну, на мороженое, сок, воду или ещё чего — чтобы за ними постоянно не лазить в сумку.

— Еленочка, да здесь — много!

Ответил сконфуженный Андрей, вытаскивая из бокового кармана неаккуратную кипку разноцветных денежных знаков.

— Как — много?

— Сотня… ещё… пятьдесят… ещё пятьдесят… ещё сотня… остальные — десятки… целая куча — считать замучишься… всего где-нибудь рублей пятьсот-шестьсот.

— Вот и прекрасно, Андрюшенька. На мороженое, «пепси» и всё такое… на неделю, думаю, хватит?

— За глаза — Еленочка! Ещё и останется!

Понимая, что он полностью уличён, прощён и пожалован «пенсионом», бравируя, капитулировал Андрей. Капитулировал ли?.. Этого в данный момент не знал ни он сам, ни Елена Викторовна, но и ему, и женщине почему-то подумалось: да, отныне и впредь Андрюшенька, как примерный мальчик, будет не красть, а просить. А верней, не просить — получать «жалование» за…

…но — за что — этого каждый из них не договорил даже про себя, и не в силу какого-нибудь особенного целомудрия, а чувствуя: сложившиеся тысячелетиями языковые клише хорошо работают только в мире бинарных оппозиций (свой — чужой, чистый — нечистый, благой — греховный и т. д., и т. п.), то есть, в мире чёрно-белого мышления и совершенно неприспособленны для передачи всех тонкостей реально существующих отношений между людьми. Особенно — близкими людьми. Когда дружба и вражда, любовь и ненависть, жажда повелевать и желание подчиняться смешиваются в умопомрачительный коктейль, от каждого глотка которого то напрочь теряешь голову, то будто бы обретаешь неземную мудрость. А если сюда добавить ещё и эротику — всю эротику: от элементарного полового соития до Венеры Милосской, сонетов Петрарки и поисков Вечной Женственности — то какие, к чертям, слова!

Удачно, по её мнению, в своём микросоциуме решив проблему «чёрного нала» — зачем красть, если легально мальчик может иметь значительно больше? — госпожа Караваева притормозила у киоска, где Андрей купил «Эскимо» и полуторалитровый баллон холодной «Фанты».

Ни женщина, ни её юный любовник не были полностью удовлетворены найденным компромиссом: красть, как бы играя в воровство, Андрею (чего уж!) нравилось, также как и Елене Викторовне нравилось чувствовать себя как бы обворованной: то по-мазохистски умиляясь вероломству своего дорогого мальчика, то почти непритворно гневаясь на его «чёрную неблагодарность». И, стало быть, очень возможно, что через месяц-другой, обнаружив в сумочке недостачу десяти- двадцатидолларовой купюры, госпожа Караваева воспримет это как возобновление их старой игры. А может — и нет: рассердится по-настоящему и задаст мальчишке основательную головомойку — вероятно, всё будет зависеть от накала испытываемой ею к этому времени страсти.

Разумеется, она ни в коем случае не захочет терять Андрея — «львица», всё-таки! — а вот не соблазнится ли кем-нибудь ещё?.. Ведь мысль о романе с астрологом хоть и пришла в голову Елене Викторовне под влиянием «наведённого» звездой Фомальгаут «симпатического» поля — однако звезда звездой, а… сердце сердцем! И гадать, куда оно у госпожи Караваевой наклонится через два-три месяца…

…Где-нибудь с полчаса покружив-попетляв по московским улочкам, «Опель», везущий Елену Викторовну и Андрея, вырвался на простор загородного шоссе и покатил-полетел по змеящемуся по пологим холмам асфальту.

14

…Тем не менее, сумевшую кое-как успокоить себя артистку, после её возвращения домой вновь вывел из равновесия мерзкий внутренний голос:

«А ВРЕМЯ У ТЕБЕ, ТАНЬКА, — В МИНУСЕ! Сама видела: Лёвушка твой — тю-тю! Заживо воспарил в неземные сферы! Или провалился в подземные. Тебе, в общем — без разницы! Миллион лет одиночества — обеспечен! Что бы ни говорил этот, как его, Виктор Евгеньевич. Похищение — как же! Чтобы четырёх крепких мужиков обыкновенные бандиты смогли похитить не оставив при этом следов?! Сказочка для детей дошкольного возраста! Нет, Танечка, как ни крути, а без мистики не обошлось! Дематериализация — и никаких гвоздей! Так что миллион лет одиночества…»

Но повторно произнести леденящую Танечкино сердце угрозу мерзкий внутренний голос на этот раз не успел — резко запищал сотовый телефон:

— Танечка — вы?

— Да, Виктор Евгеньевич — я.

— Ну, в общем, Танечка, успокойтесь. Все живы и относительно целы — в милиции. Ваш Лев Иванович — тоже.

— Что значит — «относительно целы»?! — воскликнула артистка, перенеся тревогу с угрозы жизни на угрозу здоровью. — Их что — в милиции так жестоко избили?

— Да нет, вроде бы — не в милиции. Вроде бы — на автобусной остановке. Вроде бы — футбольные фанаты. Хотя — насчёт фанатов — явная чушь. Просто, милиция прикрывает кого-то из своих. Но вы, Танечка — правда. Особенно не переживайте. Ничего страшного. Синяки, ссадины — у Ильи, кажется, сломано ребро. Но в общем — могло быть и хуже. Напало-то человек двадцать-тридцать. И у некоторых из этих сволочей — арматура, бейсбольные биты. Насмотрелись, понимаешь, «высоконравственных» американских триллеров: ну, где «добро» обязательно с кулаками. Но в основном, по счастью, юнцы.

— Виктор Евгеньевич, погодите, — перебила не до конца ещё успокоившаяся артистка, — о драке — после. Никто из них, правда, не пострадал? Откуда вы это знаете? И вообще — обо всём? Ну, что они в милиции, что была драка? И почему — на автобусной остановке?.. хотя… это они Льва — наверное?.. ну — пошли провожать?

— Именно, Танечка, так. Часов около одиннадцати вечера. Встали из-за стола — и пошли. Думая — ненадолго. Там же ходу — меньше десяти минут. А оно вон как вышло… Это всё мне рассказал следователь Брызгалов. Ну, о котором я вам говорил по телефону — помните?

— Конечно, Виктор Евгеньевич. И он, значит, их видел лично? Всех-всех? И Лёвушку?

— Всех, Танечка — и не только следователь, но и врач. Которого он взял с собой — чтобы осмотрел. Со мной-то Геннадий Ильич связался сразу — как только выяснил, где они. А я с вами, извините, уже после того, как узнал — в каком состоянии пребывают наши друзья. Ну, чтобы зря не обнадёживать.

— Врач, говорите?.. Погодите-ка, но если избили их, то почему в милиции находятся они, а не хулиганы? Ну, вчера — понимаю. Не разобрались на месте — и всё такое… однако — сегодня… почему их не отпустили?

— Думаю, Танечка — провокация. Хотя вроде бы никаких доказательств, но… с какой стати этой банде подонков около одиннадцати ночи было торчать на автобусной остановке?… ну, ничего — Геннадий Ильич разберётся… конечно, если ему позволят… А не отпустили их, Танечка, потому, — с оттенком лёгкого торжества пояснил Виктор Евгеньевич, — что из нападавших — трое в больнице. У одного сломана челюсть, у другого вывернута рука, а у третьего — сотрясение мозга. Я, знаете, когда узнал о сотрясении мозга, обеспокоился, но Брызгалов уверяет, что неопасно. Состояние средней тяжести. Это ему лечащий врач сказал.

— Как, Виктор Евгеньевич?! Вы говорите, напало человек тридцать — с дубинками и железяками! — и трое из них в больнице?

— Да ведь, по счастью — юнцы. Хотя и «качаются», и бреют головы, но вряд ли кто-то из них всерьёз занимается спортом. А пьют и курят — наверняка, поголовно. Так что, Танечка…

— Всё равно, Виктор Евгеньевич. Это ведь не кино, где обаятельный ковбой с лёгкостью расшвыривает банду головорезов, оставляя, так сказать, на закуску главного злодея. В жизни так не бывает. Хотя — Пётр…

— И Павел, Танечка! Его, похоже, организаторы этого нападения вовсе не приняли в расчёт. Дескать, худой, низкорослый — а ведь он очень серьёзно занимается восточными единоборствами. Уже много лет. Причём — не только с физической стороны, но и с философско-религиозной: как путь духовного просветления… да ещё каким-то непостижимым образом ухитряется связывать всё это с ортодоксальным православием… ну, это пусть у его духовника голова болит. И, кстати, о Петре тоже — ничего эти сволочи толком не разузнали. Кроме того, что бросается в глаза: высокий, широкоплечий, сильный. Но вот насколько сильный… а главное — что воевал. Десантником. В Афганистане.

— Пётр воевал в Афганистане? — Танечке вдруг открылось, почему, вопреки, казалось бы, безграничному добродушию, в самой глубине глаз Петра ею прочитывалась смертельная угроза, и она не удержалась от вопросительного восклицания. — И убивал, значит?!

— Наверное. Война — на то и война. Только, Танечка, он на эту тему распространяться не любит, и вы уж, пожалуйста, меня как-нибудь не выдайте. Ну — что я вам сказал об его участии в этой брежневской авантюре…

— Нет, конечно, Виктор Евгеньевич — не проболтаюсь ни в коем случае. И всё-таки… чтобы один каратист и один «афганец» справились с целой бандой головорезов?..

— Да не головорезов, Танечка, а мелкой криминальной швали. Полуприблатнённых-полувоцерковлённых, так сказать, «скинхедов». К тому же — и ваш Лев. Вполне оправдал своё имя. Он оказывается в молодости занимался боксом — даже имел разряд.

— Лёвушка? Вот уж никогда бы не подумала!

— А мы вообще, Танечка… склонны недооценивать близких людей… простите! Распустил сентиментальные сопли! И чуть не забыл по-свински! Ваш Лев попросил Геннадия Ильича связаться с вами и передать извинение за вынужденную задержку. А главное — за то, что не смог предупредить. А я это взял на себя — и… свинья свиньёй! Сколько уже разговариваем — а только вспомнил!

— Спасибо, Виктор Евгеньевич. А корить вам себя — ей Богу! Совершенно не за что! Главное — разузнали! Такую работу сделали, так меня успокоили — и знаете… неловко, но любопытно… почему вы всё время говорите, что Лев — мой? Ведь у него — жена…

— А правда, Танечка?.. сам не знаю… сначала, наверно, из-за Нинель Сергеевны… когда она мне позвонила — помните? Постоянно повторяла по телефону: «Татьяна своего Льва», «Татьяна со своим Львом», «Татьяна и её Лев»? — ну и я, видимо, перенял по инерции… а потом — ваша тревога… ваш голос… обеспокоенный — не знаю до чего! Нет, Танечка, как там у вас со Львом формально — не моё дело. Но внутренне — он ваш. Ни одна женщина не способна так беспокоиться за чужого человека…

— Внутренне, говорите, мой?.. — задумчиво повторила артистка. — Вашими бы устами… простите, Виктор Евгеньевич — размечталась! Наверно — от радости! Ну — что не случилось ничего ужасного. Хотя, конечно, Илье вон ребро сломали… но это ведь не опасно — да?

— Не опасно, Танечка. Тем более — врач ему наложил повязку. Надо бы, конечно, рентген… ладно… завтра сделают.

— Так вы думаете — их завтра выпустят?

— А вы, Танечка, никак уже собрались носить передачки? — снимая напряжение нескольких предыдущих часов, мрачновато пошутил Хлопушин. — Выпустят — куда они денутся… хотя… если бы не ваше вмешательство… кто знает — догадалась бы Нинель Сергеевна так быстро поднять тревогу?.. до вечера — вряд ли… а скорее всего — спохватилась бы не раньше завтрашнего утра… что могло значительно осложнить дело… особенно, если бы тот, который с сотрясением мозга, вдруг умер в больнице.

— Виктор Евгеньевич, не пугайте, пожалуйста! Только что успокоили — и опять?! Ведь раненый, вы же сказали, вне опасности?

— Теперь вне опасности, Танечка. Когда я отрядил в больницу двоих из своей охраны. А пугать вас я не хотел ни в коем случае. Наоборот. Поблагодарил — если хотите. Ну — за своевременное вмешательство. И потом… худшего, слава Богу, не случилось, а уж с нашей-то великореченской Фемидой я бы как-нибудь уладил. Хотя, если бы этот мерзавец умер — было бы много сложней.

— Неужели, Виктор Евгеньевич, в Великореченске есть такие влиятельные сволочи, которым ваши друзья мешают до такой степени?.. а если так — могли ведь и убить?.. а может — правда?! Эти — на остановке! — имели задание их убить? Ну — будто бы в пьяной драке?

— Не думаю, Танечка. Слишком большая огласка… а вот жестоко избить да вдобавок их же самих обвинить в этой драке… необязательно даже посадить, но вот затеять процесс… очернить, опорочить… да и морально… вы представляете — вас избили и вас же судят? Мерзость, Танечка!

— Но кто, Виктор Евгеньевич?! Вообще-то говорят, что отец Игнатий заигрывает с разной нечистью. И даже её организовывает. И, наверное, мог бы их натравить… но устроить процесс…

— Мог бы, Танечка! Вы не знаете, но отцом Игнатием он стал только в девяносто четвёртом году, а до этого служил в прокуратуре. На незначительной должности, не имея особенных перспектив, но знакомые у него там остались. В частности — наш главный прокурор Люмбаго. Волчара — тот ещё! Хлебом не корми — дай только кого-нибудь посадить! Особенно — невиновного.

— Виктор Евгеньевич — вы мне рассказываете такие страсти! И когда только успели сами узнать? Ведь прошло-то — всего ничего! Или это вам сообщил ваш Брызгалов? А вообще-то — он молодец! Так быстро сообразить и найти… да ещё столько сделать… и врача, и охрану… у него, наверно, в милиции хорошие связи?

— Конечно, Танечка. Он же следователь по особо важным делам, майор — ну, в общем, на службе. А частными расследованиями занимается в свободное время. Ум, энергия и — что особенно важно — сыщицкий дар. Впрочем, найти Льва, Павла, Петра, Илью оказалось не так уж сложно. Вы ведь и сами, когда немножечко успокоились, догадались, каким образом могло произойти это «таинственное» исчезновение. Да и я — должен был сразу же сообразить. Если бы не зациклился, как дурак, на похищении, выкупе и прочих бандитских штучках. Ну, а узнать, где они конкретно — в своём-то ведомстве… и хотя наши зареченские «умники» их не зарегистрировали — тоже мне, хитрецы! — Геннадию Ильичу это было раз плюнуть. Но сразу же и насторожило: чтобы университетских преподавателей задерживали как бомжей — любой догадается, что дело нечистое. Кстати, направить в больницу охрану — он посоветовал. Вообще-то, конечно, вряд ли… они бы пошли на такую гнусность… не те ставки… но — чем чёрт не шутит… ладно, Танечка! Это уже из области домыслов и предположений. Завтра с утра — часам где-нибудь к десяти-одиннадцати — вашего Льва вам доставят. И вы уж его уговорите — быть в основном дома. А если нужно куда по делу — звоните мне. Сотовый пусть будет у вас — ну, пока вам не установят домашний.

— Спасибо, Виктор Евгеньевич! Огромное вам спасибо!

— «Спасибо» надо говорить вам, Танечка, что вовремя побеспокоились. Помогли выручить друзей. Ведь в таких щекотливых делах, чем раньше спохватишься — тем несравненно легче.

Попрощавшись, Хлопушин хотел разъединиться, но заинтригованная — а стоило чуть отступить тревоге, как женщиной сразу же овладело жуткое любопытство — артистка его остановила:

— Минуточку, Виктор Евгеньевич. Простите, пожалуйста, но если у вас есть немного времени… очень, знаете, интересно… ну — относительно отца Игнатия… ведь у нас в основном — слухи да сплетни, а у вас, как я поняла, достоверная информация. Ну, что он создаёт черносотенную организацию — ладно: как говорится, Бог ему судья, но почему он так взъелся на ваших друзей? Ведь они же не какая-нибудь секта — а сами по себе. Причём, Пётр, насколько я знаю, если и верующий, то уж никак не православный. Да вряд ли — даже и христианин…

— Да нет, Танечка — всё передоверить Богу… это, знаете, любимый тезис всех — жадных до земной власти — церковных иерархов. Ведь от имени Бога править-то будут они — ну, как «знатоки» и «толкователи» Его Воли: дескать — по заповедям… А вообще, Танечка, это долгий разговор, поэтому я вам сейчас — лишь пунктирно намечу… Вкратце — не отвлекаясь от главного.

— Ой, Виктор Евгеньевич, вы спешите, а я к вам пристала со своим женским любопытством! Простите, пожалуйста, и пошлите меня подальше! У вас столько дел, а я… нашла, называется, время!

— Да нет, Танечка, не извиняйтесь. Со временем у меня — действительно туговато… однако — немного есть… поэтому — вкратце… чтобы вас несколько сориентировать. В основном бывший судейский труженик ненавидит Илью Благовестова. Мало того, что еврей, так по папе — из священнической династии. И не каких-нибудь там раввинов, а самых что ни на есть православных батюшек. Его далёкого предка ещё мальчиком насильственно крестили при Николае I — было такое не слишком известное и малоудачное государственное поветрие. А этот мальчик окончил семинарию… словом, со второй половины девятнадцатого века дьяконы и священники Благовестовы служили в храме Ильи Пророка — вы его должны знать: раньше там был музей, а теперь, кажется, вновь возвращают церкви. А в тридцать пятом деда Ильи (не Пророка, естественно) забрали и то ли расстреляли, то ли замучили в концлагере — в общем, с концами. Ну, и вы представляете, какие чувства бывший коммунист, а ныне «ортодоксально русский» отец Игнатий может испытывать к потомку репрессированных за православную веру евреев? И это ещё не всё. И даже — не главное. Главное — сам Илья Давидович. У него, знаете — но только это опять между нами! — бывает что-то вроде видений. Хотя и он сам и Павел считают это настоящими мистическими откровениями — не теолог, не психиатр, судить не берусь. Так вот: полученными в результате этих видений (или озарений, или откровений — не суть) знаниями Илья считает своим долгом делиться едва ли не с каждым встречным. А уж со своим-то духовником — а их семья после всех гонений хоть и отошла от священнослужительства, но от православия не отступилась, и Илья воспитан в очень религиозном духе — в первую очередь. И тут на беду случилось, что их старенький приходской священник совсем обессилел и отошёл от дел, а вместо него назначили отца Игнатия. Ну и Илюшенька — святая простота! — хотя… как ему могло прийти в голову? Батюшка как батюшка — с крестом на груди… короче — после исповеди попросил разговора наедине… и выдал! О том, что непосредственно против Бога человек согрешить не способен, а только — согрешая против ближнего, и, стало быть, тяжесть греха определяется только по степени вреда причиняемого человеку… ну, в общем — современные веяния. Протестантские или ещё какие, но уж точно — не православные… Но и это бы — полбеды. Илье, видите ли, открылось, что разрешительная молитва и отпущение грехов священником действенны только в том случае, если согрешивший не просто говорит «каюсь» и обещает впредь не грешить, а возмещает ближнему причинённый вред. Не жертвует что-то на храм или благотворительность, а непосредственно возмещает пострадавшему! Всё, что он у него украл! Каково — Танечка?!

— А что, Виктор Евгеньевич, по-моему — очень верно! А то воруют, грабят, убивают, а священник им — велев, допустим, в виде епитимьи сто раз прочитать «Богородицу» — всё отпускает! И снова, и снова! А они за это — на храм! И щедро! Ещё бы! Укравшему миллион, что стоит пожертвовать десять тысяч! То-то грабители всех мастей — от «олигархов», «предпринимателей», чиновников разного уровня до обыкновенных жуликов и бандитов — так потянулись в церковь! Ведь она же, как добрая мама, снисходительно пожурив, прощает им все их гнусности и злодейства! И снова, и снова! И более! Педалируя тезис об изначальной (со времён Адама и Евы) греховности человека, даёт им моральное оправдание! Хотя бы — когда во время общей исповеди священник перечисляет списком грехи — все каются, все в чём-то виновны! Представляете, какая это услада для бандитского сердца! Ну да, ну убил — подумаешь! Грех, конечно, но ведь и он был такой же грешник, как я! А может — и хуже! Я-то хоть каюсь в своих грехах! А он прелюбодействовал, гад — и не каялся! А ведь прелюбодеяние такой же смертный грех, как и убийство! Но меня-то на исповеди Бог простил, а его суку — нет! И я, значит, попаду в рай, а этот фраер уже в аду! А если ещё какую-нибудь блядь замочить придётся — снова покаюсь! Ну и на церковь — конечно! Батюшка это любит! И вообще, он — мужик что надо! Всё понимает!

— Вот-вот, Танечка! Ухватили самую суть! И очень художественно это преподнесли! Отец Игнатий, к сожалению — тоже. Сразу сообразил, к чему могут привести эти благовестовские идеи — если, паче чаяния, распространятся и обретут сторонников. Ведь в Бога отец Игнатий если и верит — в чём сомневаюсь! — то очень по-своему: по-большевистски — как в Генерального Секретаря. И принадлежать к церковной иерархии для него, думаю, то же — что состоять в коммунистической партии: необходимое условие, чтобы быть допущенным к номенклатурной кормушке. Имея в перспективе персональную пенсию — ну, в виде Царствия Небесного. Ехидничаю, Танечка, хотя… ведь большевики в оное время свою безбожную террористическую организацию строили по образцу некоторых монашеских орденов: в частности — иезуитов… надо же! Самого понесло чёрт те куда! Короче: набросился на Илюшеньку отец Игнатий аки лев рыкающий — из всех своих православно-судейско-коммунистических сил! Религиозно-идеологическими молниями так и хлещет, цитатами из Священного Писания так и закидывает — ан, нет! Илюшенька мальчик хотя и мягкий, однако очень упорный — стоит на своём. К тому же, Священное Писание он знает куда лучше отца Игнатия — вот и стал ему указывать на неточности, ошибки, а то и прямые жульнические передёргивания, чего священник из «новообращённых» вынести уже вовсе не смог: прогнал нечестивца. Ещё бы! И как коммунист, и как служитель церкви толкование Священного Писания — хоть Библии, хоть Капитала — он считает сугубой прерогативой или Синода, или Центрального Комитета! А чтобы беспартийный или мирянин позволил себе такую вопиющую дерзость — анафема богохульнику!

— Виктор Евгеньевич, вы — тоже! И ещё, наверно, красочнее, чем я! Ну, изобразили ту сценку, которую вряд ли видели?

— Увлёкся, Танечка — каюсь. Не только не видел, но и слышал в основном не от Ильи, а от Павла. А Илюшенька — нет, наивность потомственной российской интеллигенции меня и бесит, и умиляет! — вернулся с этого «собеседования» в полном недоумении: как, мол, в служителе Божьем может быть столько злобы? Вместо того, чтобы спокойно и аргументировано опровергать его — пусть даже еретические — идеи, набросился чуть ли не с кулаками. Не понимая, что для отцов игнатиев — во все времена и в любом обличии! — кулак-то как раз и является решающим аргументом… Вот так, значит, Танечка, и началось «великое противостояние»… И я, естественно, заинтересовавшись, собрал кое-какие биографические сведения об этом новоявленном ревнителе «святоотеческого православия». В общем-то — без особенного труда. Чего, увы, не могу сказать об отце Варнаве…

— Как, Виктор Евгеньевич, даже вы? О нашем прославленном «дьяволоборце» не можете сказать ничего пикантного? До сих пор не смогли узнать?

— Почти ничего, Танечка. Кроме того, что в монахи он постригся в восемьдесят седьмом году. В Троице-Сергиевой лавре. А до этого был обычным священником — кажется, в Подольске. Но ведь я им, по правде, до последнего времени особенно не интересовался — во-первых, он со своими «просветительскими» беседами о сатанизме стал выступать недавно, а во-вторых: не могу же я из чистого любопытства тратить время и деньги на каждого параноика. Даже — если он в монашеской рясе. Однако в последние дни… понимаете, Танечка, когда Брызгалов взялся за расследование обстоятельств гибели Алексея — вдруг стали обнаруживаться странные связи… которые могут, кажется… нет! простите! об этом лучше пока не говорить.

— У-у, Виктор Евгеньевич, заинтриговали женщину, — с наигранной обидой в голосе комически возмутилась артистка, — и тут же всё засекретили! Ладно! Если считаете, что это необходимо — как-нибудь перебьюсь… только одно — если можно… отец Варнава — агент КГБ? Да — Виктор Евгеньевич?

— В свете последних событий — очень, Танечка, вероятно… правда, теперь это ведомство называется по-другому, но суть, думаю — та же… Однако, — спохватился Хлопушин, — всё это, как вы понимаете — мои фантазии. В лучшем случае — домыслы и догадки…

— Ой, Виктор Евгеньевич, совсем обнаглела баба! Другой на вашем месте меня за моё любопытство давно бы послал к чёрту! Ведь я — сволочь! — краду и краду ваше время. Простите, пожалуйста! И огромное вам спасибо за Льва!

Наконец-то попрощавшись, Танечка замурлыкала себе под нос нечто бравурно-сентиментальное, вроде «Женщина Ваше Величество», закружилась по комнате, передразнивая внутренний голос, сложила незатейливую формулу «а времени у тебя, Танька — вечность», сразу же, испугавшись, суеверно сплюнула «тьфу-тьфу, чтобы не сглазить», вспомнив, что в бутылке осталось немного шампанского, провальсировала на кухню, на секундочку остановившись, наполнила пенным напитком бокал, подхватила его, отпила глоток и, закружившись с бокалом в руке, вернулась в комнату.

Слава Богу, благодаря чудодейственному телефонному звонку мучительное напряжение спало, но возбуждение оставалось: мысли перескакивали с одного на другое, руки и ноги женщины не желали ни мгновения быть в покое, сердце одновременно и пело, и плакало от невозможной, всё разрастающейся любви.

«Мой теперь, Лёвушка, мой! И никто, и ничто его не отнимет: ни жена, ни звезда, ни великореченские подонки… которые, однако же… Боже! Всякую беду отведи ото Льва! И камень, и нож, и пулю! Адское ложе инфернофилки жены и грозные чары звезды Фомальгаут! Всё опасное, страшное, злое, Господи, отведи ото Льва! Оставь ему только мою любовь! Во всех её проявлениях! Земном и небесном!»

* * *
Что дело явно нечистое, Лев Иванович понял сразу же, едва их, изрядно потрёпанных «победителей», на милицейском «Уазике» доставив в казённое заведение, рассадили по одиночным камерам. Стоит заметить, это обобщение Окаёмов сделал на основании скорее не прямых, а косвенных фактов, хотя и достаточно красноречивых — оказавшись «сам друг» в тесной клетушке: чтобы с задержанными «обыкновенными хулиганами» так церемонились? Не запихали их в переполненную КПЗ, а «культурно» развели по отдельным «люксам»? Ох, неспроста!

Вернее сказать, нехорошие мысли стали беспокоить астролога не с первых минут заточения: возбуждение от пережитой опасности, физическое и нервное напряжение благополучно, слава Богу, закончившейся драки, выяснение ущерба (горели и ныли многочисленные ссадины и ушибы, изнутри, по счастью — действительно, по счастью! ведь у некоторых из напавших юнцов были в руках бейсбольные биты и арматурные стальные прутья! — болевых сигналов не поступало, стало быть, ерунда) наконец, оглядывание освещённого тусклой лампочкой под потолком странного помещения — всё это отвлекало, не позволяя сознанию перейти рубеж между настоящим и самым даже ближайшим будущим. В первую очередь, диктовал древний инстинкт, требуется зализать полученные раны — вот именно: зализать — никакой медицинской помощи (во всяком случае — ему) оказано не было, а в ответ на просьбу о таковой прозвучало: ничего, до утра не сдохнешь! Не депутат — чтобы цацкаться с твоими царапинами! В десять придёт сестра, тогда — ха-ха-ха! — и получишь клизму!

В общем-то, заурядный милицейский «юмор», но если применительно к нему самому эти хамские потуги на остроумие мало раздражали Окаёмова — чем-чем, а излишней вежливостью правоохранительные органы никогда не баловали россиян! — то в случае Ильи Благовестова такой вот казённый «оптимизм» являлся не просто издевательством, но мог нанести серьёзный ущерб здоровью: похоже, Илья Давидович получил не шуточную травму, и оставить его до утра без медицинской помощи — граничило с преступлением. Во всяком случае — в правовом государстве. Коим Россия себя декларировала, но… разумеется, Лев Иванович не обольщался на сей счёт! И, получив в ответ на просьбу отвезти в больницу хотя бы одного Благовестова очередную милицейскую «шутку», суть которой сводилась к рекомендации сидеть и не рыпаться, Окаёмов, поморщившись от ощущения полного бессилия обывателя перед властью, внешне смирился — и, не рыпаясь, стал сидеть. Точнее — лежать: ибо его клетушка, будучи где-нибудь полутораметровой ширины, являлась, в сущности, сплошными нарами — отступающими от торцовой (с дверью) стены сантиметров на шестьдесят и, примерно, на столько же возвышающимися над полом.

Ни читать, ни слышать о подобных камерах астрологу прежде не доводилось, и, чтобы унять болезненно разыгравшуюся фантазию — окна нет! в неровно (под шубу) оштукатуренные стены вмазаны острые осколки битой керамической плитки! — Окаёмов предположил, что это помещение в основном служит местом отрезвления своих же сотрудников, а острая керамика в штукатурке: дабы во хмелю было неповадно проверять на прочность тяп-ляповскую кирпичную кладку. Тем более, что сам лежак являлся достаточно удобным сооружением: прикрывающее доски нечто умеренно мягкое — то ли ватные матрасы, то ли толстый паралон — было обтянуто чёрным дерматином, поверх которого вместо простыни лежала чистая медицинская клеёнка: для упившегося коллеги — конечно, рангом не выше майора — лучшего нельзя и пожелать! Куда удобнее и практичнее, чем в тех московских вытрезвителях, услугами которых Льву Ивановичу доводилось пользоваться — впрочем, достаточно давно, последний раз: лет восемь тому назад.

И только определив границы своей свободы — четыре квадратных метра площади в единоличном распоряжении, тело стеснено лишь оставленными ему трусами, клеёнка приятно холодит кожу, под полатями воняющее мочой и хлоркой ведро без крышки, а на стук в окошко и просьбу попить, перемежаемые матом угрозы познакомить с резиновым «демократизатором», кружка воды и приказ более не стучать — Окаёмов, вспоминая и сопоставляя факты, пришёл к выводу, что дело очень нечистое.

Вообще-то, ещё в милицейском «Уазике» Павел сказал астрологу, что никакое это не спонтанное нападение стаи юных агрессивных подонков, а умело организованная драка. Но в то время, ещё неважно соображая, Лев Иванович пропустил мимо ушей слова социолога и только сейчас, в одиночке, собравшись с мыслями, понял: очень хорошо организованная драка! Ведь милицейская машина подъехала немедленно, едва только наметился проигрыш напавшей стороны — по сути, не проигрыш, по сути, полный разгром: ибо, когда в грудь Ильи Благовестова торцом ударила запущенная кем-то бейсбольная бита и он, потеряв сознание, стал оседать на землю, Пётр, преобразившись, эдаким ангелом мщения ворвался в толпу юных мерзавцев, поражая и сокрушая с, казалось бы, невозможной лёгкостью здоровенных шестнадцати-восемнадцатилетних оболтусов.

Тогда, будучи во власти пробудившихся в нём звериных инстинктов, Лев Иванович должным образом не оценил этой разительной оперативности органов охраны правопорядка — теперь же, невольно получив время для размышления, понял: с самого начала милиция находилась рядом и всё контролировала. Зачем? И что, интересно, всё это значит?

Без курева астрологу никак не удавалось сдерживать скачущие и перебивающие друг друга мысли — увы, сигареты отбирают даже в московских вытрезвителях, и смешно было бы рассчитывать на особенную снисходительность великореченской «ментовки» — ничего определённого не приходило Льву Ивановичу в голову: только одни нехорошие подозрения. В самом деле: в позднее время на пустой автобусной остановке на четырёх мирных интеллигентов нападает банда шовинстски настроенных юнцов-погромщиков, — «Россия для русских!», «катись в свой Израиль, козёл пархатый!», «бей жидов-дерьмократов!», «христопродавцев к стенке!», — и ещё много подобного, угрожающе оскорбительного было выкрикнуто в те несколько минут, когда, разогревая себя «патриотическими» воплями, озверевшая стая готовилась к нападению, и всё это время не пахло никакой милицией. А стоило только прошедшей советскую школу выживания миролюбивой интеллигенции показать, что у неё имеются зубы — будьте любезны! Милиция тут как тут!

(Документики — граждане! Хулиганим, понимаешь ли, устраиваем беспорядки… ах, нет?! У одного имеются? Ишь ты — москвич! А к нам в Великореченск приехал, чтобы организовывать драки? Нет? В отделение! Там разберёмся! Кого — этих! Которых вы изувечили? Ничего! В отделении разберёмся!)

По прибытии на место — в отделение? КПЗ? следственный изолятор? — Окаёмов сразу был отделён от своих товарищей, раздет до трусов и водворён в эту странную наглухо запечатанную одиночку — думай, что хочешь! Воображай себя хоть народовольцем Морозовым, хоть графом Монтекристо, хоть Шиньонским узником! Конечно, разыгравшееся воображение, но… ему было вполне достаточно поводов, чтобы разыграться! Взять только одну эту строгую изоляцию… Да ещё — в такой странной камере… Нет, обыкновенных хулиганов так не содержат! Психическое давление? В какой-то степени — да… так сказать, пытка неизвестностью… но, чтобы она сработала — нужно время… дни, недели, месяцы… зачем? Когда в распоряжении нашего «самого гуманного в мире» следствия есть куда более быстрые и эффективные средства! Начиная с тех же резиновых дубинок… правда, несколько успокаивало, что ему всё же дали кружку воды… и спать — тоже: похоже, не собираются мешать… так что спи, Окаёмов, спи… утро — оно известно…

Однако же — не спалось. Слишком разительным был контраст между духовным пиршеством в окружённой цветущим садом беседке и последовавшим за этимпиршеством нападением стаи человекообразных монстров. И хотя сердце говорило Льву Ивановичу, что всего-то миллион лет назад он и сам был точно таким же — человекообразным — разум с этим не соглашался: возможно, и был, но — вспомни? В самом разгаре драки — когда казалось, что беснующаяся толпа вот-вот растерзает вас — ты мог воспользоваться выхваченной у врага дубиной, и не воспользовался? И никто не воспользовался — ни Пётр, ни Павел! Не говоря уже об Илье, который — вообще — даже не защищался! Не уворачивался, не пытался блокировать удары! А только громко взывал: Господи, Господи, останови их! Вразуми и прости их, Господи! Ибо не ведают, что творят!

Ведают!

И всегда ведали! И когда распинали Твоего Сына, и после, когда уже Его Именем мучили и убивали ближних, и — сейчас! Этим вот майским вечером! Когда с дубьём и железом свирепой стаей набросились на православного «еретика»-еврея, на… ну, конечно же!!! Сейчас — как и тогда! Как и всегда! Мир не хочет знать Твоего Сына, Господи! И убивает! Всегда убивает! И те — которые убивают — всегда ведают, что творят! Но Ты всё равно прости! И сделай их поскорей людьми! Снова и снова посылая к ним Своего Сына! И когда Земля, словно губка, пропитается Его кровью… и уставшие палачи захотят отмыть свои руки… и не убьют посланного Тобою Сына… Ты, Господи, скажешь: свершилось! Наконец-то вы сделались людьми, Мои неразумные чада! Наконец-то поняли, что в каждом, себе подобном, вы каждый раз убивали Моего Сына!

Ничего себе — аналогия! Туринская плащаница, Распятие, Портрет историка (на фоне вечности — синие глаза, трёхцветная борода, каштановые волосы и невидимое сияние над головой), демонстративное нежелание защищать себя: в разгар смертельной драки молитвы к Господу о прощении неразумных агрессоров — не говоря уже о постоянной мистической связи с Богом! Илья Благовестов — кто ты? «…всякий человек подаёт сперва хорошее вино, а когда напьются, тогда худшее; а ты хорошее вино сберёг досель», (Ин 25; 10) — откуда, Илья, у тебя в кувшине оказалось вино не из земных виноградников? Не земными виноделами изготовленное не по земным рецептам?

Чёрт!

Поймав себя на дикарском обожествлении Ильи Благовестова, Лев Иванович попробовал перенастроить свой ум на скептическую, так сказать, волну, но в одиночестве, без курева, (к тому же, изрядно побитому) это давалось ему с трудом — ум так и норовил оторваться от неприглядной земной действительности и воспарить в заоблачный мир фантазий и грёз. Что тоже давалось плохо: неизвестность в запечатанной тесной камере располагала скорее к мрачным фантазиям, и сознание астролога как бы раздвоилось само в себе.

«…а почему бы и нет?.. ведь Спаситель — в разных обличиях — приходил, приходит и будет приходить многое множество раз… а Иисус из Назарета — просто самое яркое и самое известное из земных воплощений Мессии… ага! в разных религиозных сектах — в частности, у хлыстов — и «христов» и «богородиц» навалом! А кое-где уже до того дошло, что и Христа и Его Мать объединяют в одном лице! Как же — «Мария Деви Христос»! Теперь, значит, и ты — туда же?! Хочешь украсить нимбом чело Илюшеньки Благовестова? И пасть перед ним на колени? Веди, дескать, Господи, в Царствие Твоё? Чтобы, отыскивая пути, самому не трудиться — ленивая сволочь? Ну да, Илья Благовестов, несомненно, нашёл свой путь — и ты, значит, хочешь к нему примазаться? А почему — в этом случае — не к Православной Церкви? Ведь она — с удовольствием! И Ведёт за собой, и тащит! Причём — с гарантией! А и всех дел-то — выполнять её распорядок! Для мирян — мало обременительный! Молиться, поститься да каяться (особенно — каяться!), а что сверх этого, то — от Лукавого. Что? Считаешь, что этот путь даёт только иллюзию духовности? И — главное! — что, следуя этим путём, мы нисколько не усмиряем таящегося в каждом из нас демона насилия и разрушения, а только делаем его хитрее и изворотливее? А тогда, Окаёмов, какого чёрта?! Тщишься произвести «в христы» Илюшеньку Благовестова? Ах, устал в одиночку? Хочется прислониться к духовной опоре? На земле, видите ли, не может быть такого вина — знаток нашёлся! Продегустировавший все вина всех земных виноградников! Его постоянная мистическая связь с Богом?.. ну да — ещё бы! А почему в этом случае Илья не предвидел нападение банды юных погромщиков? Которое, если бы не поразительная мощь Петра, могло закончиться весьма плачевно? Что? Может быть — и предвидел? Как в своё время Иисус из Назарета? И сейчас умирает на тюремных нарах от удара дубиной в грудь? Если — уже не умер? Ведь эти «оптимисты» в погонах намеренно не захотели везти Илью в больницу! Доколе, Господи?! Ты будешь посылать им на растерзание Своего Сына? До тех пор — пока эти человекообразные не станут людьми? То есть, пока не перестанут убивать себе подобных? Долго, долго ждать Тебе, Господи! Ведь даже те, которые претендуют быть Твоими служителями, до сих пор не считают за грех убийства по приказу сильных мира сего — на войне или по приговору суда! Вразуми и прости нас, Господи! Научи ни под каким видом не убивать друг друга! Доведи до наших лукавых умов, что убийство себе подобного — это единственный смертный грех! А как же — в случаях самозащиты?.. Ведь, например, сегодня…»

Окаёмов вспомнил, как, получив по предплечью — по счастью, не прямой, а по касательной — удар бейсбольной битой и вырвав оружие из рук зазевавшегося погромщика, он чуть не расколол этой дубиной череп врага, но, видимо, хранимый Богом, в последний неуловимый миг бросил биту и кулаком провёл правый боковой в челюсть юнца-верзилы — ну, а если бы, движимый пробудившимся звериным инстинктом, не бросил, а опустил дубину на голову? И, скорее всего, убил бы?..

Раздвоившееся сознание астролога, зацепившись за этот конкретный эпизод, вновь обрело цельность и сосредоточилось на самой, наверно, непостижимой заповеди Христа: относительно того, что ударившему тебя по правой щеке нужно подставить и левую — с другими, сопутствующими ей: кто захочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два. Короче — не противься злому. Вплоть даже до того — чтобы любить врагов и благословлять проклинающих.

(Правда, вслед за этими идёт ещё более непостижимая заповедь-призыв: быть совершенными, как совершенен Отец Небесный. Однако, полагая её актуальной только в следующий миллион лет, когда люди дорастут хотя бы до того, что перестанут убивать друг друга, над запредельной не человеческой сущностью этой заповеди Окаёмов никогда особенно не ломал головы — пока мы в своей массе не перестали быть человекоубийцами, «подражание Христу» являлось, по мнению астролога, страшным соблазном: мол, все не совершенны и… вот именно! Кто сильнее — тот совершеннее! Ведь в массовом-то сознании Бог и доныне в первую очередь ассоциируется с Беспредельной Силой.)

«…а ведь мог, очень мог убить. И более: в тот неуловимый миг, когда его десница сжимала выхваченную у врага дубину, — лёжа на нарах-полатях с отвращением, но и не без некоторого самолюбования вспоминал астролог, — им владело такое желание крушить всё и вся, что продлись это мгновенье ещё чуть-чуть… не отделался бы юнец-погромщик нокаутом — ох, не отделался бы! И? Как бы он себя сейчас чувствовал в этом случае? Имея на своей совести человеческую жизнь? Пусть агрессора, пусть негодяя, пусть даже — защищая себя и других?.. защищаясь и защищая…»

…вообще-то, сам Лев Иванович считал, что при нападении с явной угрозой жизни, защищающийся имеет не только юридическое, но и моральное право убить напавшего, и теоретически это выглядело неплохо, однако до сегодняшнего дня Окаёмову, по счастью, не приходилось проверять эту теорию на практике — и очень хорошо, что не приходилось! Ибо в жизни — в отличие от ринга — грань отделяющая желание победить от желания уничтожить (разорвать! растерзать! растоптать ногами!) оказалась устрашающе тонкой: будь выплеснувшийся из тёмных глубин приступ слепой ярости чуть сильнее или продлись на пару мгновений дольше — голова юного негодяя раскололась бы как пустой орех! К неописуемому торжеству таящегося в этих тёмных глубинах человекообразного монстра! Который за прошедший миллион лет — что с сожалением вынужден был констатировать Лев Иванович — не цивилизовался ни на йоту: не потерял ни единого клыка, ни единого когтя, ни единой шерстинки на своём сплошь волосатом теле. Как дышал насилием и убийством, как алкал свежей человеческой крови — так до сих пор и алчет, тем до сих пор и дышит…

…так что даже с границами необходимой самообороны — когда не в теории, а на собственной шкуре — и то очень непросто… однако же у Ильи Благовестова как-то получилось?.. не то что бы там ударить в ответ, но ведь он даже и не защищался… и вот сейчас, может быть… Господи!

Вообще-то, что травма Ильи Благовестова опасна для жизни — всерьёз этого не казалось астрологу, однако же сильное беспокойство всё-таки им владело: хорошо, если ребро только треснуло, а если, не дай Бог, перелом? Да ещё — со смещением? Когда при всяком неосторожном движении можно запросто повредить лёгкое? Господи, не допусти такой ужасной несправедливости! Сделай так, чтобы хоть в этот раз не погиб Твой Сын!

«На Меня, значит, надеешься, а сам? — молнией вдруг мелькнуло в мозгу Окаёмова. — Почему не колотишь в дверь, не добиваешься, чтобы Илье оказали медицинскую помощь? Боишься — да? Но ведь не убьют же тебя за это? Да вряд ли — и покалечат… Ну, схлопочешь несколько раз по рёбрам — подумаешь! Зато совесть будет спокойна!»

То ли, действительно, Свыше, то ли из глубины собственного сознания получив этот обидный упрёк в трусости, астролог решился: сделав значительное душевное усилие, встал с лежанки и отчаянно заколотил в железную ставню с глазком — через несколько секунд окошко открылось.

— Я же сказал тебе, падла, чтобы не барабанил! Целее будешь! А то кликну сейчас Витька, и мы тебя, бля, мигом успокоим! Ну, что ещё, сука, надо?!

— Не мне, — Окаёмов на секунду замялся в поисках подходящего обращения и, не придумав ничего лучшего, обратился традиционно, как закоренелые уголовники в старых советских фильмах, — гражданин начальник. Илье Благовестову. У него же перелом ребра со смещением! Если не оказать помощь — ребро в лёгкое — до утра может и умереть. Вам это надо?

— Заботливый-то нашёлся — ишь! Он тебе кто? Брат, сват, а может быть — ха-ха-ха! — любовник? Вы же москвичи — сплошь «голубые»! Пидоры — через одного! А я тебя, между прочим, предупреждал! Ну, погоди…

Ставень захлопнулся, а через минуту-другую заскрежетал открываемый замок, дверь распахнулась и в тесную камеру ввалились два здоровенных амбала в милицейской форме. Сжавшийся в комок, так, чтобы прикрыть лицо и живот, Лев Иванович по позвоночнику и рёбрам получил несколько сильных ударов резиновыми дубинками, от которых у него потемнело в глазах и перехватило дыхание — по счастью, этим, будучи по своей природе не особенно жестокими, садисты в форме на сей раз и ограничились, на прощанье пообещав астрологу, если он вякнет ещё, так «отмудохать», что родная мама не узнает.

«Доволен, стало быть, «страстотерпец» — да? Своё получил — мазохист несчастный? Или — счастливый? Кайфа-то, кайфа — а? Рёбрышки, лопаточки и позвоночки ныть-то будут, небось, до завтра? Жаль, что не хрустнула ни одна косточка, а то бы — вообще! С неделю бы упивался своими страданиями! Ну да — дело вполне поправимое! Отдышишься малость и опять постучишь в окошечко! Вот тогда уж излупцуют по полной программе! Насладишься не хуже, чем святой Иероним! Которому бедненькому за неимением рядом милиции приходилось сечь самому себя! — ехидничал обиженный Окаёмовым ещё в пятницу на послевыставочном банкете бесёнок. — Ну, заступись, заступись ещё! Ведь Илюшеньке, в отличие от тебя, попало куда серьёзнее! Может и не дожить до завтра! Так что: отдышишься — постучи опять! И ему, может быть, поможешь — и себе в удовольствие!»

«Заткнись, провокатор хренов! Если нравится — материализуйся и всю «прелесть» милицейских дубинок испробуй на своих позвонках и рёбрах! Ах, не имеешь такой возможности? А не то бы — с радостью? Ну да — как и все провокаторы! Которые для других «связывая бремена тяжкие и неудобоносимые», вовсе не собираются взваливать их на свои плечи! Так что — молчи себе в тряпочку!»

Призвав к порядку разбезобразничевшегося в мозгу бесёнка, Лев Иванович поворочался на лежанке, стараясь поудобнее устроить своё избитое тело — что, когда к полученным в драке ссадинам и синякам добавились следы от милицейских дубинок, было не совсем просто — помечтал немного о недоступной сейчас сигарете и, закрыв глаза, попытался уснуть: увы — в столь возбуждённом нервно-психическом состоянии усыпить его могла только бутылка водки. Да и то — одной бы вряд ли хватило.

И вновь мысли астролога сосредоточились на Илье Благовестове: приходил, приходит и будет приходить! Без Мессии — людям нельзя! Другое дело, что Он Сам не всегда понимает это. В обозримой исторической перспективе только единственный раз осознал Себя в Иисусе из Назарета. Обычно же: Пророк, Просветлённый, Учитель, Праведник, но — не Мессия! Ибо мысль о Спасении как о единичном акте — по аналогии с Сотворением — всё ещё владеет нашим (в своей массе архаичным) авторитарно-магическим сознанием. Которому эволюционистские идеи, несмотря на бесчисленные, говорящие в их пользу факты, до сих пор ещё бесконечно чужды: не желаю иметь в предках обезьяну! Бог сотворил человека по своему образу и подобию — и точка!

Прямо-таки детское противопоставление! Да на кой чёрт Богу мог понадобиться такой вот, от начала и до конца Им запрограммированный человек? С запрограммированной — даже если и согласиться с этой абсурдной теодицей! — свободой воли?

Поняв, что уснуть ему всё равно не удастся, Лев Иванович мысленно возвратился к очень, на его взгляд, интересной гипотезе Петра — о Промысле Божьем. Который, с одной стороны объявляя непостижимым, с другой — едва ли не все религии расписывают в мельчайших подробностях: кому с кем спать, что есть, во что одеваться, какие приносить жертвы, где, как и когда молиться. Тогда, как в действительности…

«…эволюция без бога
крайне однобока
бог без эволюции
царь без конституции…»
…вместо интересных идей и умных мыслей Петра в голове Окаёмова вдруг мелькнуло дурацкое четверостишие: что? Муза изволила посетить тюремную камеру? Чтобы надиктовать здесь нечто возвышенное? Вздор, господин Окаёмов! Такие, с позволения сказать, стихи всегда у тебя сочинялись с лёгкостью! Муза здесь ни при чём! Ведь кое-как зарифмовать банальную мысль — элементарное графоманство! Нет уж, голубчик, «Бог и Эволюция» — тема-то вон какая! От неё не отделаешься глупенькими стишками! Ни Богу, ни Обезьяне зубы не заговоришь!

Вообще-то у Петра, если отвлечься от его многословия, нечёткости формулировок, повторов и, главное, от заумных — то ли бредовых, то ли просто недоступных пониманию Льва Ивановича — логико-математических выкладок, выстраивалась стройная и достаточно простая теория, основным стержнем которой являлся следующий постулат: БОГ НУЖДАЕТСЯ В АЛЬТЕРНАТИВНОМ — НЕ ЗАВИСЯЩЕМ ОТ НЕГО — СОЗНАНИИ.

(Зачем? Ну, на эту тему возможны самые разнообразные спекуляции. От «бытовых»: вечность наедине Самому с Собой — тоска зелёная! До «философских»: зная Всё о Себе и Своём Мире — а вернее, Сам будучи в этом Мире Всем, в том числе и Его Универсальным Самосознанием — выйти за пределы Своего Мира Бог (по Своей имманентной Сути) не в состоянии. Это возможно только для сформировавшегося вне Его — другого — сознания. Конечно, тут опять возникает вопрос: а зачем, собственно, Ему стремиться за пределы Своего Мира — по сути, выходить Самому из Себя? На что, опять-таки, можно отвечать и с «бытовой», и с «философской» точек зрения: продолжая сие занятие если не до бесконечности, то на сотнях и тысячах добротных, написанных на хорошем псевдонаучном сленге страниц.)

Короче: Бог — как Самосознание Вселенной — организовал эту Вселенную (и Себя) таким образом («ввёл» такие мировые константы), чтобы оказалось возможным существование сложных органических молекул: следовательно — жизни, следовательно (в конце концов!) другого сознания. Судьёй которого Он не может быть в принципе: ибо «первородный» грех — «грех» создания условий для появления чувствующих (страдающих!), а особенно мыслящих (осознающих эти страдания!) существ лежит именно на Боге. И единственным оправданием длящихся на Земле вот уже четыре миллиарда лет непрерывных мук и страданий для Него является только то, что без альтернативного сознания Он не мог обойтись категорически, так сказать, в силу Своего внутреннего устройства. Да ещё, по мнению Петра, то, что все эти четыре миллиарда лет Бог и Сам бесконечно страдает: в каждой молекуле ДНК, в каждой живой клетке, в каждой амёбе, медузе, бабочке, в каждом черве, пауке, динозавре, тигре — не говоря уже о человеке! О, как бы Он хотел всем нам помочь, но… чем больше Его вмешательство, тем зависимее оказывается рождающееся в этих (увы, неизбежных) муках сознание! И только, когда, выполнив земное (жизненное) предназначение, организм умирает, Бог ему может помочь. Хотя бы — утешить. Как? Это опять-таки безграничный простор для самых безответственных спекуляций. А его, Петра, — как учёного — больше интересует, может ли его Бог встраиваться в современную научную картину мира? Как, например, Иегова был встроен в эмпирико-мифологическую картину мира древних евреев?

Далее у Петра Семёновича шла уже совершенная заумь: о квазистационарной модели вселенной, когда те 10–15 миллиардов лет, которые мы интерпретируем как время её существования, в действительности являются ВСЕМ её временем — точно так же, как сколько-то граммов вещества и кубических сантиметров объёма являются всем её веществом и всем пространством. Постоянно — на микро и мегауровнях — «перетекая» друг в друга, что для выделенного наблюдателя будто бы и создаёт эффект расширяющейся вселенной.

Вообще-то, Лев Иванович очень даже интересовался современными космологическими теориями, однако — на популярном уровне. И когда Пётр, заговорив о «девятеричном принципе», в пределе сводящимся к логической формуле «всё и существующее и несуществующее и существует и не существует», стал разворачивать этот принцип, выделяя, так сказать, подмножества «всё существующее существует», «всё и существующее и несуществующее существует», «всё несуществующее существует» и так далее, и, главное, использовал для обоснования своего бреда совершенно недоступный инженерному образованию Окаёмова логико-математический аппарат, астролог понял, почему Танечка Негода говорила о Петре Семёновиче, как о блаженненьком, который хочет Бога «загнать в компьютер». Уж если ему — инженеру! — было почти невозможно уследить за мыслями математика, то каково артистке?

Воспоминания о диковинных — бредовых или гениальных? — идеях Петра оказались для Окаёмова прекрасным транквилизатором: астролог почувствовал, что если он поймёт, каким именно образом, опираясь на свои экстравагантные постулаты, Кочергин выводил, примерно, восьмидесяти пяти процентную вероятность существования Бога, то обязательно заснёт. Однако, кроме того, что Бог бесконечно нас любящий и бесконечно страдающий — ибо помогать нам в этой жизни, облегчая муки формирующегося альтернативного сознания, может лишь в самой малой степени — Папа, Лев Иванович почти ничего не вспомнил.

(Другое дело — в той жизни, где у Него «обителей много», и где каждого из нас Он примет с огромной радостью. То есть — то, что нам открыл Христос, чего почти не поняли Его непосредственные ученики и что, обожествив земные власти, полностью извратил апостол Павел.)

Правда, по поводу этой идиллии астрологу вспомнился ядовитый комментарий Павла Малькова (дескать, на земле жил амёбой — попадёшь в рай амёб, тигром — в рай тигров, убийцей, грабителем, палачом, насильником — для каждого найдётся соответствующий рай!), а далее веки у Льва Ивановича стали слипаться, тусклая лампочка под потолком обернулась звездой Фомальгаут, помогающая астрологу душа Алексея Гневицкого обрела на миг зримые очертания, затем всё смешалось, погасло, и пятидесятилетний мужчина уснул на тюремных нарах сном накормленного младенца на руках у матери.


Лев Иванович спал, а в это время его глазами Бог смотрел на Себя. Познавая Себя и оценивая. Глазами Человека. Его, пока ещё очень несовершенным, земным умом. Другим — не Своим — умом.

* * *
В воскресенье, проснувшись около девяти часов утра, Валентина Андреевна Пахарева почувствовала, что «Распятие» должно быть возвращено в Алексееву мастерскую — квартира Его не вмещает. Только мастерская — там, где оно было создано — могла вместить скромную, вырезанную из ствола старой липы, полутораметровую скульптуру.

Зная, что Валентину не переубедить, ночевавшая у неё Наталья предложила выйти на улицу и вызвонить по телефону-автомату имевшего машину Андрея, но Валечка заартачилась: пять минут хода, «Распятие» не такое уж и тяжёлое, она, слава Богу, не барыня — донесёт за милую душу.

Предложение во что-нибудь обернуть скульптуру вдова также отвергла и, положив перекладину креста на правое плечо, так и прошествовала в Наташином сопровождении до Алексеевой мастерской — по счастью, в основном дворами, мало привлекая внимание зевак. То есть, по счастью для Натальи — самой вдове-крестоносице не было никакого дела до любопытства прохожих: отнести «Распятие» в мастерскую ей повелел Алексей — это Валечка поняла, едва только открыла оббитую листовым железом дверь высокого полуподвального помещения и переступила порог.

Боже! Какую-нибудь неделю назад Алексеева мастерская — при некотором неизбежном «художественном беспорядке» — выглядела так уютно!

(В пятницу, забирая скульптуру, Валентина заскочила сюда на несколько минут и, будучи под сильнейшим впечатлением от случившегося на выставке пожара, ни на что не обратила внимание.)

А сегодня? Сирень в ведре поникла и съёжилась — недописанная, только «раскрытая», (по терминологии художников) «Сирень» на мольберте выглядит куда более живой и свежей! Второй мольберт, на котором стояла законченная всего за неделю до гибели Алексея и из мастерской увезённая прямо на выставку злосчастная «Фантасмагория», задвинут в угол! Конечно, после поминальной трапезы наиболее стойких пьяниц-друзей, после Мишкиного (в поисках киянки) самодеятельного обыска, женщины здесь убрались, но убрались по-своему, по-женски: всё аккуратно расставив по углам, распихав по полкам и ящикам, нимало не сообразуясь с тем, что у каждого предмета, каждой вещицы в мастерской Алексея было своё строго определённое место — уж лучше бы совсем не убирались! Лучше видеть окурки на полу, заплесневшие куски недоеденных бутербродов, кучу пустых бутылок, чем — за ненадобностью задвинутый в угол! — мольберт художника. Чем весь этот — созданный прилежными, но равнодушными руками — чужой порядок!

Отправив Наталью на местный рыночек за сиренью и розами — а получив от Окаёмова тысячу долларов, Валентина вдруг почувствовала себя богачкой, которой необходимо как можно быстрее «промотать» свалившееся на неё «состояние» — вдова поторопилась придать мастерской прежний (как при Лёшеньке!) вид. Первым делом она переместила лёгкий раскладной мольберт с начатой «Сиренью» ближе к окну, а на освободившееся пространство выкатила пренебрежительно задвинутое в угол массивное сооружение. Водрузила на него натянутый на подрамник большой белый холст, поставила рядом, раскрыв, этюдник и… похолодела от ужаса! Господи! Алексей! Сейчас, через секунду, его призрак войдет сюда, станет к мольберту — и?! Нет! Невозможно!

Преодолев мгновенно подступившую слабость, женщина поспешно закрыла и убрала этюдник, сняла чистый холст и задумалась, чем бы его заменить: почти все картины Алексея находились сейчас на выставке, конечно, в мастерской оставалось много этюдов, но на большой мольберт ставить маленькую вещицу было как-то противоестественно, и Валентина в растерянности закружилась по просторному помещению, пока вдруг не вспомнила о старых (чуть ли не времён обучения в изостудии) работах художника.

Нашла в тёмной кладовке так ей всегда нравящийся, но (из-за излишнего «натурализма») бывший у Алексея в пренебрежении лесной пейзаж с озером, и поместила его на мольберт: вот теперь — то что надо! Сквозь трепетные осины мерцающая волшебным закатным светом водная гладь с притаившимся в камышах отражённым месяцем — в отличие от чистого холста, это не потревожит покой Алексеевой души! Не притянет её к мольберту вопиющей белизной не созданного произведения! Разве что в камышах, возле месяца, неуследимо всплеснёт хвостом русалка да в дальней заозёрной чаще беззвучно прохохочет наевшийся мухоморов леший — ещё не вполне раскрывшимся талантом художника наивно воссозданные добротные старинные чудеса. А не эта — так притягивающая и так пугающая! — дьяволица-Лилит. И уж тем более, не завораживающая (кошмарная!), которую Валентина, приходя в мастерскую к Алексею — дабы не подвергаться запредельному очарованию! — старалась не замечать, «Фантасмагория».

Оборудовав «мемориальный уголок», вдова, взобравшись на раздвижную лестницу, прикрепила на старое место под потолком «Распятие» — привязав его к применяемым обычно в промышленном строительстве и неизвестно каким образом попавшей в жилой дом решётчатой балке. К которой у Алексея крепился также мощный светильник собственной конструкции: начинающиеся почти у самой земли, забранные железными прутьями небольшие окошки пропускали немного света, и художнику, как правило, приходилось работать при электричестве.

Помещённое на прежнее место «Распятие» вновь «воспарило» — развернулись, из-за расходящихся лучами полукруглых канавок показавшиеся пьяному Окаёмову оперёнными, перекладины-крылья, изломанное крестной мукой тело Спасителя вновь как бы выпало из земного мира: оказавшись разом и здесь и там, и везде и нигде.

Впрочем, на Валентину — тоже: «Распятие» (по-своему) производило не меньший эффект, чем произвело на очень нетрезвого астролога — укрепив Его под потолком, женщина присела на кушетку и поняла: Алексей не зря велел ей вернуть скульптуру на место — только здесь это его творение жило своей настоящей жизнью. Что, вообще-то, не часто случается с произведениями искусства, если только… вырезанное из ствола старой липы «Распятие» — всего лишь произведение искусства? Созданное человеческими талантом, умом, сердцем, душой, руками. А что, если — не совсем?.. Эти последние Лёшенькины творения… «Портрет историка», «Цыганка», «Распятие», «Фантасмагория»… Впрочем, над «Распятием» он работал параллельно с «Фантасмагорией». Днём красками на холсте создавая нечто, на что без содрогания — без смеси ужаса и восторга! — было невозможно смотреть, а по вечерам методично плотничая над «Распятием»… Ну да, ну конечно — плотничая! Из ствола старой липы выделывая Крест с пригвождённой фигурой Спасителя… Выделывая Крест… Крест… Господи! Неужели — предчувствовал?! Взявшись за плотницкую работу? Конечно — предчувствовал! Ведь никогда прежде Лёшенька не увлекался никакой резьбой по дереву…

По счастью, явившаяся с огромной охапкой белой сирени и несколькими красными розами, Наталья прервала Валечкины болезненные размышления — вдова, умом исцелившись в среду, пока ещё очень недалеко отошла от возможного рецидива.

Выбросив засохшую сирень, а свежую поместив в чисто вымытое ведро с водой, десять огненно-красных роз Валечка поставила в незатейливый — в форме простого цилиндра — керамический сосуд, и водрузила его на пододвинутый под «Распятие» круглый высокий столик, служивший Алексею подставкой для натюрмортов.

Все эти нехитрые действия вдова совершила сама — доверив рвущейся помогать Наталье отнести на помойку старую засохшую сирень — и только. В мастерской — по глубокому внутреннему чувству Валентины — ей было необходимо прибраться собственными руками.

К сожаленью, дел было немного, и, управившись с ними минут за сорок, работящая женщина стала подумывать: а не вымыть ли и не протереть ли ей всё-всё? Не только пол, но и ящики, шкафчики, окна, стены — чтобы всё заблестело? Но тут же и испугалась этого нехорошего рвения: стало быть, хочешь превратить Лёшенькину мастерскую в музей? Так сказать — в стерильный заповедничек? Опомнись, дура! Ведь Лёшенька здесь работал! И пил, разумеется… а вот последние полгода — в основном работал… а пил — несравненно меньше… и надо же… о, Господи! Неисповедимы Твои Пути! Ну да — неисповедимы? А как же астролог? С его ужасным — в точности сбывшимся! — предсказанием?

Валентине вдруг нестерпимо захотелось увидеть Льва Ивановича — и главное: немедленно! Не в понедельник-вторник, а непременно — сейчас! Ибо во всём мире лишь он один мог найти для неё хоть одно утешительное слово! Почему-то женщине это вообразилось с такой неимоверной силой, что, презрев все нехорошие чувства к Татьяне, она собралась попросить Наталью съездить к артистке, но сразу же передумала: нет! Необходимо — самой! В конце концов, ей глубоко плевать на шлюшку-Таньку, а увидеться со Львом — надо быстрей! Не то — в голове опять начнётся чёрт те что! Шарики вновь зайдут за ролики — ей Богу, попахивает «дурдомом»! Всё явственнее слышится Лёшенькин голос — всё настойчивее звучат его призывы последовать за ним туда, где нет ни воздыханий, ни слёз.

Убедить Наталью, что съездить к артистке ей необходимо одной, без сопровождения, оказалось непросто — обычно мягкая и уступчивая Наташенька на сей раз заартачилась: дескать, мы договорились с девчонками тебя, Валечка, не оставлять в одиночестве. Однако, в конце концов, вдове это удалось: мол, прошла уже неделя и, как ты видишь, я в норме, а со Львом необходимо увидеться с глазу на глаз, а если ты опасаешься за астролога — он мужик далеко не хилый, не бойся, не изувечу.

Однако, прозвонив и пробарабанив в дверь Танечкиной квартиры десять минут — а вдова совсем немного разминулась с кинувшейся на поиски Льва артисткой — разозлившаяся Валентина была уже не вполне уверена в себе: ишь, сворковались! Уединились, понимаешь, в уютном гнёздышке — и хоть трава не расти! Убили Алексея, ну и убили — будто бы Лев не его старый друг, а Татьяна не бывшая (хотя, по счастью, и мимолётная!) любовница? Дескать, их ни для кого нет дома! А может, и правда — нет? Скажем, смылись на речку? Погода-то совершенно летняя! А это надо проверить!

Валентина зазвонила и застучала ещё настойчивее, и если бы не выглянувшая на шум соседка, кто знает: именуемая дверью, хлипкая древесностружечная преграда уступила бы напору рассердившейся женщины? Потревоженная грохотом Анна Николаевна спасла Танечкину квартиру от внепланового ремонта, а вдову — от обвинения в попытке взлома.

По словам соседки получалось, что Татьяна спешно (чуть ли не бегом) ушла куда-то двадцать пять минут назад, а её гостя не видно со вчерашнего дня — наверное, съехал: потому как такого грома, который устроила Валентина, не вынес бы и покойник, а не то что живой — хотя бы и «до усрачки укушавшийся»! — мужчина. Да и вообще: оставайся гость у Татьяны, она — Анна Николаевна — не могла бы его не видеть со вчерашнего дня. Хотя, конечно, стоять на своём не будет… мало ли… ведь все мужики — известно…

Растерявшаяся от этой неожиданности, — если Лев натянул Таньке нос, поделом шалаве! но, с другой стороны, где он в этом случае остановился? у Юрия? Мишки? чёрт! если у кого-нибудь из художников, то наверняка уже «тёпленький»! и искать его в этом случае для «душеспасительной» беседы? ха-ха-ха! самой напиться с ними за компанию? ладно! успеется! а пока… — Валентина помялась немного у запертой двери и вдруг приняла будто бы спонтанное (хотя и напрашивающееся) решение: на кладбище! К Алексею! Проведать, выплакаться — и… там видно будет! А на обратном пути вновь заглянуть к Татьяне. И если Льва у неё не окажется…

Немногочисленные розы и тюльпаны с могилы, конечно же, растащили, поникшая белая сирень у основания креста лежала уже не облаком, а осевшим и помутневшим мартовским снегом — по счастью, более никакого ущерба не наблюдалось: крест стоял ровно, ещё свежий могильный холмик оказался не потревоженным. Что при отсутствии ограды — а её обещали поставить не раньше следующей среды — можно было считать определённым везением.

Первым делом, упав на могильный холмик, вдова хорошенько выплакалась — это у Валентины получилось легко: словно бы вознаграждая за первые два дня мучительного оцепенения, начиная со среды — с похорон — Бог ей даровал обильные слёзы. Затем женщина собрала и отнесла в мусорный контейнер увядшие ветки сирени, а принесённую с собой огромную охапку белых душистых цветов разложила на могильном холмике. В рыхлую землю у основания креста воткнув шесть больших тёмно-бордовых роз, Валентина достала два пластиковых стаканчика, разлила в них четвертинку водки, один, накрыв кусочком чёрного хлеба, вместе с зажжённой свечкой поставила на землю к розам, а из второго, перекрестившись и мысленно пожелав Алексею Царствия Небесного, выпила, зажевав солёным огурцом. Есть Валечке все эти дни совсем не хотелось, и если бы не ночевавшие у неё девчонки, то, возможно, всю прошедшую неделю она питалась бы, как говорится, только Святым Духом.

Помянув Алексея, вдова не стала долго задерживаться у могилы — Лёшенькина могила была слишком свежа, душа женщины ещё слишком болела — Валечка выбралась на центральную аллею и медленно зашагала к выходу, по пути не только ни о чём не думая, но и не замечая буйного кладбищенского цветения. А если в голове у женщины и шевелились какие-то зачатки мыслей, то все они сводились в сущности к одному: как хорошо было бы ей лежать сейчас рядом с Лёшенькой! Там — под могильным холмиком. А не страдать, не мучаться на этой ужасной земле! Ну, почему, почему она, получив трагическое известие, сразу же не умерла?! Или — хотя бы! — по-настоящему не сошла с ума? Нет, всё-таки, наградив нас истязающим душу разумом, Бог поступил, как минимум, опрометчиво! Чтобы не сказать — жестоко!

На обратном пути вновь заглянув к Татьяне Негоде, Валечка вновь долго звонила (правда — уже без стука) в запертую дверь — как раз в то время, когда артистка, получив от Нинель Сергеевны подробную инструкцию о пользовании сотовым телефоном, садилась в автобус, чтобы ехать домой — и, не добившись результата, обратилась к соседке, от которой узнала, что ни Татьяна, ни её гость сегодня ещё не появлялись. Вздохнув про себя — увы, сегодня не судьба встретиться со Львом! — Валентина отправилась восвояси.

В семь вечера на смену Наталье «дежурить» пришла Эльвира — Элька — высокая крашеная блондинка: ругающаяся матом и изрядно пьющая преподавательница физкультуры. Из учениц Алексея Гневицкого и, соответственно, его тайных обожательниц. Бросившая двух мужей, имевшая — предмет жгучей зависти Валентины! — двух (десяти и двенадцати лет) детишек, которых, определив «по спортивной части», видела мало: из-за тренировок, сборов и прочей гимнастико-плавательной специфики. Сама в своё время подававшая большие надежды лыжница — однако, не выдержавшая беспощадных перегрузок и застрявшая на уровне кандидатов в мастера — «отыгрывающаяся» теперь на детях: сложенной вчетверо гимнастической скакалкой время от времени доходчиво им разъясняющая, что терпеть всё равно придётся. При этом, будучи заботливой и по-своему любящей мамой, понимающая, что нигде, кроме спорта (причём — при полной самоотдаче), её детям в России ничего не светит.

Уже не чающая встретиться с Окаёмовым, Валентина обрадовалась появлению Эльвиры: всё равно, кроме водки, утешиться ей сегодня нечем, а с пьющей Элькой это будет куда приятнее, чем с трезвенницей Наташей. И действительно — оказалось приятнее. Правда, сама Валентина выпила немного; к некоторому удивлению вдовы, её настроение резко переменилось уже после двух стопок: душевная боль смягчилась, появилось странное ощущение связи с Лёшенькиной душой, и вместе с этим ощущением — мир и покой. Будто бы кто-то Знающий тихонечко ей шепнул: в конечном счёте, всё будет хорошо. Третью стопку Валечка всё же выпила, а больше не захотела — незачем! Не спиваться же — в самом деле! Эльвире пришлось в одиночестве допить всю большую бутылку — и где-то около десяти женщины отправились спать. Эльвира — в комнату Алексея, а Валечка устроилась в проходной — на диване. А в одиннадцать вдова вдруг проснулась — с ощущением, что она не будет спать этой ночью: захочет — а не заснёт. Во всяком случае — дома. Нет — только в Алексеевой мастерской!

После шестисот миллилитров водки Эльвира беспробудно спала — никто не мог помешать Валечке встать, одеться в белое бальное платье и потихоньку уйти из дома.

(Не венчанная и не расписанная Валентина, тем не менее, не могла отказать себе в белом — напоминающем свадебное — платье: надевая его на Новый Год, Пасху, свой и Лёшенькин Дни Рождений. И облачиться сейчас в него, а не в чёрный вдовий наряд подсказал Валентине — она в этом нисколько не сомневалась — сам Алексей. Подсказал оттуда.)

В мастерской вдова первым делом включила мощный, засиявший в пять двухсотсвечёвых лампочек, светильник и достала из кладовки три старых картины Гневицкого: два пейзажа и один портрет. Её портрет. Который Валентине очень хотелось видеть на выставке и который её устроители — по их словам, из-за стилистического несоответствия — дружно отвергли.

Разумеется, не будь Валечка гибелью Алексея потрясена до состояния полной невменяемости, она и Мишке, и Юрию, и искусствоведке Ирочке очень доходчиво разъяснила бы что к чему — и этот «натуралистический» портрет обязательно оказался в экспозиции, но… может оно и к лучшему? Видеть себя сейчас глазами Алексея… сейчас — когда он так настойчиво призывает её к себе… туда, где нет «ни слёз и ни воздыханий»… а только — любовь… и ещё — правда — работа… по формированию души… много работы… особенно для тех — кто от неё отказался здесь… сам помешав своей душе должным образом оформиться в этой жизни… вольно или невольно — не суть…

Впрочем, Валентину никогда не занимали подобные метафизические бредни, а уж в данный момент — тем более! И её портрет, девять лет назад написанный Гневицким, сейчас говорил женщине только одно, но главное: Алексей её ждёт! Там! В Небесной Обители! В окрестностях звезды Фомальгаут — их общего с Алексеем (чего, естественно, вдова не могла знать) ангела-хранителя. Ждёт, чтобы продолжать вдвоём восхождение к Горнему Свету! Рука об руку: в той — как и в этой жизни!

Портрет Валечка поставила на пол, прислонив к столику с розами — под «Распятием»: так, что образовался непрерывный восходящий ряд от Земли к Небу — написанное маслом грубоватое, но озарённое любовью мужчины лицо тридцатилетней женщины внизу, выше (на фоне светло-серой стены) десять роз, как десять кровавых ран, и над всем этим (в беспредельности!) Он: Сын Человеческий… Он — победивший смерть…

Стоящее мольберте «Лесное озеро» зачаровывало сказочной тишиной, манили свежестью и прохладой низко склонившиеся ветви цветущих яблонь на другой картине Гневицкого, звала убегающая между стогов к дальней берёзовой роще тропинка — на третьей. И, глядя на эту умиротворяющую красоту, Валентина удручённо вздыхала: ну, почему? Почему Алексей отказался от этих милых всякому сердцу, доступных всякому зрению и понятных всякому уму образов реальности? Всё более отдаляясь от так нравящихся ей безыскусных (как в жизни!) пейзажей и двигаясь чёрт те куда! К Дьяволице-Лилит, околдовывающей «Фантасмагории»… однако же — и к «Распятию»! Нет! В искусстве — она не судья! Что делал и куда шёл Лёшенька — не для её куриных мозгов! Любить его и быть с ним рядом — другое дело! Всегда быть рядом… и в этом мире, и в том…

… разумеется, сердцем Валентина Андреевна Пахарева знала уже с понедельника, какой нелёгкий шаг ей предстоит в самом ближайшем будущем — однако умом, до самого его физического воплощения (до шажка в пустоту с лестницы-стремянки) она никогда так и не осознала этого: то есть, не осознала в земной жизни — зов Алексея звучал слишком настойчиво, потребность соединиться с ним была слишком неодолима. Возможно, если бы днём Валентине удалось встретиться с астрологом? Поговорить с ним и быть им утешенной? Впрочем — вряд ли… душа женщины была уязвлена слишком глубоко, чтобы её могли исцелить любые — даже самые умные и доброжелательные! — человеческие слова… только — Он, Чьё подобие Алексей так вдохновенно изваял из ствола старой липы… но Его голоса Валентина не слышала… а Лёшенькин — напротив — звал всё настойчивее…

Около часа просидев в молчаливом созерцании так нравящихся ей старых картин Алексея, женщина стала собираться в свою последнюю на этой земле — короткую и страшную! — дорогу.

После Мишкиного обыска и последовавшей затем уборки найти моток толстой — художнику будто бы и ненужной, однако зачем-то у него хранившейся — верёвки оказалось не совсем лёгким делом, занявшим у Валентины не менее двадцати минут. Ещё пять минут ей потребовалось, чтобы отыскать на полке изданную в СССР в начале шестидесятых годов книжку скандинавских криминалистов с описанием редких несчастных случаев и разных (в основном экзотических) способов самоубийств — Бог весть как попавшую к Алексею и года два назад случайно увиденную женщиной.

Тщательно сверяясь с «инструкцией», Валечка попробовала соорудить так называемый «узел палача» — для чего требовалось, сложив большую петлю, вновь перегнуть верёвку и, вернувшись немного назад, свободный конец несколько раз обмотать вокруг образовавшегося тройного соединения, напоследок пропустив его во вторую маленькую петельку. Бывшей прядильщице в этих хитросплетениях разобраться удалось хоть и не сразу, но без особенного труда — нужный узел завязался у неё минуты через три после начала экспериментов.

(Этот, самоубийцами применяемый крайне редко, официальный «государственный» узел нисколько не смутил явившихся на место происшествия оперативников, не совсем бесчувственного младшего лейтенанта подвинув лишь на коротенький комментарий, — ишь, чего накрутила! — и загадал большую загадку проводящему частное расследование майору Брызгалову: по всем признакам, вроде бы типичное самоповешение — однако узел? Правда, скоро разгаданную Геннадием Ильичём — когда он обнаружил на полке не совсем аккуратно поставленную женщиной на место соответствующую книгу-«инструкцию».)

Справившись с хитрым узлом, Валентина вспомнила,что для скорейшего затягивания петли верёвку, обычно, намыливают и, отыскав кусок туалетного мыла, уверенно — будто не в первый раз! — проделала эту непривычную работу: узел — действительно — с лёгкостью заскользил по верёвке.

(Всё это, нелишне напомнить, совершали лишь Валентинины руки — сознание женщины оставалось в стороне от её ужасной работы. Ибо после гибели художника только одни эмоции продолжали связывать Валечку с этим миром, тогда как и ум, и душа женщины уже целиком находились в том — по получении трагического известия устремившись туда вслед за возлюбленным. А поскольку тело всё же мешало полному и окончательному воссоединению… правда, её душа ещё недооформилась здесь… с другой стороны: душа Алексея — тоже… ведь роковой удар киянкой настиг художника в самом расцвете его таланта, в начале стремительного духовного восхождения…)

Соорудив петлю, Валентина маленьким острым топориком отрубила от верёвки двухметровый конец, забралась на стремянку и надёжно привязала смертоносное приспособление к решётчатой балке — между светильником и «Распятием». Собственно, всё — можно и…

…однако, прежде, чем сделать последний шаг, женщина спустилась с лестницы, выпила стакан водки и подошла к зеркалу. Поправила причёску, одёрнула слегка встопорщившееся от работы белое платье и вновь забралась на лестницу. Вспомнив о незакрытых окнах, спустилась опять, задёрнула шторы, выключила светильник, оставив горящей только настольную лампу, но в полутьме Валентине Андреевне Пахаревой отчего-то вдруг стало страшно, женщина вновь зажгла верхний свет и в третий раз поднялась по ступеням стремянки. Отодвинула мешающие волосы, петлёй охватила шею, поплотней подтянула скользящий узел, скосив глаза, посмотрела на «Лесное озеро» на мольберте, перевела взгляд на фигуру Спасителя и, ногой оттолкнув лестницу, шагнула вверх — к Алексею.

15

Утро для удивительно хорошо выспавшегося на тюремных нарах Окаёмова началось с ранней «побудки» — открылось окошко в железной двери, и тот же охранник, который ночью несколько раз основательно приложился резиновой дубинкой к рёбрам и позвоночнику Льва Ивановича, бодрым голосом, как ни в чём ни бывало, соизволил пошутить:

— Вставай, Терминатор грёбаный! Хотя — нет! Шварцнегер — это у вас тот лохматый! А ты только на Сильвестра Сталлоне тянешь! А маленький чёрный — Черепашка Ниндзя! Ха-ха-ха!

Вставать, собственно, Окаёмову было нечего — переменить лежачее положение на сидячее, и всё — и, сев на краешек нар, астролог с тревожным любопытством стал ожидать дальнейшего развития событий: в первую очередь — допроса. Уж если их не просто задержали, а рассадили по одиночкам — ежу понятно: собираются «шить дело». Какое? И — главное! — какими методами? Ведь у нашего «самого гуманного в мире» следствия богатейший, так сказать, арсенал…

(Нет, ночное умеренное избиение — не показатель: забарабанив в окошко, он, по милицейской терминологии, «сам напросился». Причём, подобное могло случиться не только в Великореченской «ментовке», а и в любом московском медвытрезвителе — садисты-надзиратели у нас нигде не церемонятся со своим «контингентом», и степень их воздействия на «проштрафившегося» определяется отнюдь не степенью «вины» бедолаги, а мерой жестокости каждого конкретного милиционера. Отчасти — природной, отчасти — приобретённой на службе в карательных (стыдливо именуемых «правоохранительными») органах. И, разумеется, Лев Иванович понимал, что ночью ему в общем-то повезло — за несвоевременную заботу о здоровье Ильи Благовестова могло попасть несравненно серьёзнее.)

Далее, с ведром-парашей в правой руке Окаёмов в сопровождении охранника «прошествовал» в туалет (в трусах и, главное, босиком), где, освободив и ополоснув «ночной сосуд» и справив «обе нужды», был вознаграждён сигаретой — из «реквизированной» у него при задержании пачки «Примы». Эти «вольности» несколько приободрили астролога: если бы собирались «шить» серьёзное дело, то вряд ли было бы возможно столь снисходительное обращение. И, словно в подтверждение этой утешительной мысли, вернувшемуся в камеру Льву Ивановичу, кроме воды, было предложено полбатона белого хлеба, — ешь, поправляйся, Рембо, а то вас м…ков на довольствие пока не поставили и х… его знает, когда получите пожрать от государства! — Что Окаёмов тоже истолковал в свою пользу: во-первых, судя по всему, доставили их не в КПЗ или следственный изолятор, а в обычное отделение милиции, а во-вторых, при серьёзном обвинении — ввиду длительного следствия — обеспечили бы миской тюремной баланды.

Почти успокоившись, Лев Иванович своими искусственными зубами с удовольствием сжевал «полумягкий» хлеб, запивая его водой, и, выкурив в туалете вторую сигарету — а охранник милостиво разрешил Окаёмову беспокоить себя днём — улёгся на нары в относительно бодром настроении: Бог не выдаст, свинья не съест! Уж коли не поставили на довольствие, то сегодня же и отпустят! Ко всему прочему, надзиратель, когда они перекуривали в туалете — будто не он ночью обрабатывал астролога резиновым «демократизатором»! — тяжеловесной милицейской шуткой утешил Льва Ивановича относительно здоровья Ильи Благовестова:

— Да жив твой любовник! Ни хрена с вашим «христосиком» не случилось! С «непротивленцем» грёбаным! И вообще — на пользу! Может, хоть драться научится! Россия — это ему не Израиль!

К доктору Окаёмов был доставлен также в одних трусах, что несколько насторожило Льва Ивановича: конечно, для осмотра — удобно, но… только ли поэтому ему до сих пор не возвратили одежду? А не ввиду ли предполагаемого вскоре облачения в тюремную робу?

Засохшие за ночь ссадины и царапины Льва Ивановича не требовали к себе особенного внимания, и, получивший противостолбнячный укол и сдавший на анализ кровь — на СПИД, гепатит, сифилис и прочую бяку — астролог был вновь водворён в свой бокс.

(На просьбу Окаёмова отнестись повнимательнее к травмам Ильи Благовестова, немолодая женщина-врач ответила, что она всегда со вниманием относится ко всем своим пациентам: пусть Лев Иванович не думает, что если она консультирует в милиции, то — бессовестный доктор! На каковую отповедь Окаёмову оставалось лишь извиниться в ответ.)

В камере Льву Ивановичу наконец-то была возвращена одежда: брюки, рубашка, носки, полуботинки — причём, брюки с ремнём и не выпотрошенными карманами — носовой платок, зажигалка, вторая помятая пачка «Примы». Не хватало только расчёски и трёхсот рублей. Расчёска, видимо, потерялась в драке, а деньги… зная обычаи московских вытрезвителей, с деньгами астролог распрощался сразу же, обнаружив их недостачу. И оказалось — зря. Принесший одежду дежурный сказал, что деньги и паспорт вернут Окаёмову при освобождении.

Н-н да! это тебе не вытрезвитель… это — куда серьёзнее… и ох до чего же не следует обольщаться «патриархальным» отношением охраны!

Состоявшийся вскоре гнусный допрос вполне подтвердил эти опасения Льва Ивановича.

После формальностей: имя, фамилия, возраст, место проживания, род занятий и прочего в том же духе, последовало «многоободряющее» обещание ведшего допрос капитана устроить Окаёмову не совсем добровольную командировку в «места не столь отдалённые». Годика на два, на три. И это в том случае, если покалеченный ими шестнадцатилетний мальчик выживет. А поскольку он получил очень тяжёлую черепно-мозговую травму и, скорее всего, умрёт, то пусть Лев Иванович крепко подумает, какой ему светит срок. Как организатору этой — со смертельным исходом! — пьяной драки? Хотя лично он, капитан Праворуков, уверен, что организатором драки является Пётр Кочергин. Именно он, по показаниям многочисленных свидетелей, ни с того ни с сего напал на группу подростков-болельщиков — фанатов великореченской «Зари». Которые мирным праздничным шествием отмечали победу любимой команды.

От такой беззастенчивой, наглой лжи Окаёмов основательно растерялся: опасаясь — да чего там, «опасаясь»! откровенно страшась! — застенчиво именуемых «физическим давлением» пыток, он оказался мало подготовленным к давлению психическому: а что? На хрена им, так сказать, нарушая «социалистическую законность», вымучивать из него самообвинительные признания? Когда умело «отредактированные» показания полутора-двух десятков юных погромщиков — «потерпевших» — в глазах любого суда неизмеримо перевесят «жалкий оправдательный лепет» четырёх взрослых «матёрых бандитов». Которые, ни с того ни с сего напав на небольшую группу беззащитных детей, избили их с такой зверской жестокостью, что невинный шестнадцатилетний мальчик скончался не приходя в сознание! Да допущенные немногочисленные зрители прямо-таки обрыдаются от подобного словоблудия! И совершенно искренне будут требовать самого сурового приговора четырём «дипломированным мерзавцам».

А следователь, будто насквозь видя астролога, продолжал подливать масла в огонь: дескать, мы-то с вами, Лев Иванович, знаем, что зачинщиком драки был Пётр — пассажик, а?! мол, само собой разумеется, что не дети напали на мужиков, а мужики на беззащитных младенцев! — но вы войдите в положение нашего великореченского суда. Кочергин свой местный, воевал в Афганистане, имеет правительственные награды — можно сказать, герой! — а вы? Извините за выражение, но вы будете выглядеть никому неизвестным московским проходимцем!

Вяло защищаясь, Лев Иванович чувствовал, что если дело дойдёт до суда, то процесс будет развиваться именно по тому сценарию, который так художественно расписывает сейчас капитан Праворуков. Да, несколько сгущая краски, но в целом — достаточно верно: если юный погромщик умрёт и если «козлом отпущения» сделают его — Окаёмова, то… десять не десять, а не меньше семи-восьми лет припаяют как миленькому! И? Пойти на поводу у следователя? Пойматься на его лживые обещания двух-трёх лет условно? Как же! Нашёл дурачка! Да даже если он пойдёт на такую подлость и оговорит Петра — чего не сможет простить себе до конца жизни! — наверняка не облегчит собственной участи! Цена этих следовательских посулов… ведь наверняка сейчас в соседнем кабинете коллега капитана Праворукова, допрашивая Петра, сулит ему то же самое! Запугивая — примерно, тем же! Нет! Ни в коем случае не поддаваться на провокации следователя! И неважно, что при помощи «спецэффектов» сломать тебя, Окаёмов, он, конечно, сможет… и с лёгкостью… ведь в этом случае ты перестанешь отвечать за свои слова и поступки… и перед совестью, и перед Богом… эка — куда хватил! Куда тебя повело раньше времени? Пока, славу Богу, «спецэффектами» не пахнет. Так что, голубчик, соберись с мыслями — и… капитану Праворукову вежливо дай понять, что не намерен играть в его игры?.. ага! Вот тут-то он и перейдёт к «спецэффектам»! Что? Трусишь, сволочь? А ведь почти уверен, что тебе не грозит «допрос с пристрастием»? Ну посвирепствует, поматюгается, возможно, двинет по морде, а на большее — вряд ли. Ведь если ему и нужны твои признания, то только для «красоты слога». Так сказать, для его эстетической завершённости. А для любого обвинительного приговора будет вполне достаточно отредактированных показаний «потерпевших»! Если захочет следствие — то не только тебя или Петра, а и Илюшеньку Благовестова представит суду как главного организатора зверского избиения несовершеннолетних мальчиков! Так что, господин Окаёмов, если не хочешь всю оставшуюся жизнь тщетно отмывать непоправимо почерневшую совесть — не трусь! Если не можешь помешать творящемуся беззаконию, то, по крайней мере, не будь его соучастником! И для начала…

— А почему — Пётр Кочергин? — воспользовавшись подходящим, по его мнению, поворотом в ходе допроса, Лев Иванович резко переменил общее течение разговора. — Почему — не Илья Благовестов? Ну — является главным организатором драки? Ведь, в отличие от Петра, он не воевал в Афганистане, стало быть, не имеет заслуг перед Отечеством, да и вообще… вы ведь сами сказали, что для ваших высоких опекунов астролог Окаёмов — всего лишь московский проходимец… и посадят его или не посадят — им, согласитесь, это до лампочки? Ведь некоторым влиятельным в Великореченске людям — давайте в открытую, Игорь Фёдорович, — уж не знаю почему, но мешает именно Илья Благовестов. А вовсе не Пётр Кочергин, Павел Мальков и уж тем более никому неизвестный москвич Окаёмов?

— НЕ ПОНЯЛ…

Угрожающе протянул капитан Праворуков.

Услышав эту железную интонацию, астролог подумал, что вот сейчас-то он и получит зубодробительный апперкот слева, однако, выдержав зловещую паузу, следователь произнёс с хорошо сыгранным, почти естественным сожалением в голосе:

— Вот, значит, вы как, Лев Иванович… А поначалу показались мне человеком вполне разумным… И вдруг — вон куда… Я тут, понимаете, почти четыре часа стараюсь для вашей пользы — а вы… Что ж, Лев Иванович, пеняйте на себя! Если не хотите идти нам навстречу — завтра вас переведут в следственный изолятор. Где вами займётся сам товарищ Люмбаго — наш генеральный прокурор. И уж тогда, поверьте мне, вы горько пожалеете, что не захотели довериться капитану Праворукову. Нет, не подумайте, будто я намекаю на что-то недозволенное… Просто, знаете, если следствие попадает под контроль нашего прокурора… у него почему-то ни разу не развалилось ни одного дела… и более: все его, так сказать, подопечные получили на всю катушку… причём, по самым суровым статьям… товарищ Люмбаго на это мастер… ваше, к примеру, дело… ведь его можно квалифицировать и как убийство по неосторожности, и как бытовое убийство в драке, и как предумышленное убийство, и даже — как терроризм… чуете разницу?

На это Окаёмов возразил, что поскольку следствие с самого начала пошло по совершенно искажающему истину обвинительному пути, то особенной разницы между капитаном Праворуковым и прокурором Люмбаго он не чувствует — в том театре абсурда, когда обвиняют заведомо невиновных, играть не намерен и, соответственно, не подпишет никаких протоколов. И вообще: все дальнейшие показания будет давать только в присутствии адвоката. Чем почти искренне развеселил следователя:

— Ай-яй-яй, Лев Иванович! Под сумасшедшего, значит, косить намерены! Что ж, попробуйте! Только, заранее предупреждаю, ничего у вас из этого не получится! Пожалеете, Лев Иванович, ох, пожалеете!

И допрос, не удовлетворивший ни одну из сторон, на этом закончился.

В «своей» уже обжитой камере Окаёмову, едва он присел на нары, вдруг пришло в голову: а почему, собственно — в воскресенье? Его взялся допрашивать капитан милиции? Это ведь не оперативная работа — не слежка, не задержание — ведь он, Окаёмов, уже сидит? Ну и сидел бы себе до понедельника — «маринуясь», так сказать, в одиночке?.. нет, всё в этом деле явно нечисто! Следователь явно рассчитывал чего-то от него добиться именно в воскресенье! Чего? Ведь на то, что, испугавшись большого срока и поймавшись на лживые посулы, пятидесятилетний мужик, подобно мальчишке-школьнику, оговорит приятеля, капитан Праворуков вряд ли мог рассчитывать всерьёз?.. да и не очень-то они им нужны… его, обвиняющие себя и друзей, показания… насторожил какую-нибудь каверзную ловушку? Вполне возможно! Однако — какую?..

Лев Иванович стал вспоминать допрос, попутно поругивая себя за робость и неуверенность, но ничего опасно потаённого в вопросах следователя так и не вспомнил — придя в заключение к утешительному выводу, что как бы он там ни мямлил, а в конечно счёте, не подписав протокол, поступил очень правильно. Конечно, следствие прекрасно обойдётся и без его подписи — и тем не менее… не вешай носа, астролог! Жизнь продолжается — не правда ли?

Неизвестно, насколько (для поддержания духа) Льву Ивановичу хватило бы этих самоободряющих заклинаний — скорее всего, не надолго — но… явился влиятельный незнакомец и всё изменилось будто по волшебству!

Впрочем, незнакомец влиятельный относительно — следователь по особо важным делам майор Брызгалов — а волшебство тоже: в достаточно ограниченных пределах — в замкнутом пространстве Зареченского отделения милиции. Зато — волшебство хоть и скромное, но без обмана: из одиночного «бокса» Окаёмов был немедленно переведён в относительно просторную камеру, в которой содержались его друзья. И первое, что бросилось в глаза астрологу, это бодро сидящий на нижней полке двухэтажных нар Илья Благовестов. Которому, назвавшийся доктором Константином Эрнстовичем, тёмноволосый улыбающийся мужчина тщательно бинтовал грудь. При этом, многословно разговаривая.

— Скорее всего, трещина, ничего серьёзного, знаете, Софья Никитична хороший специалист, если бы Геннадий Ильич не попросил осмотреть лично, я бы до завтра, то есть до рентгена, не стал менять её повязку…

Майор Брызгалов, кроме того, что принёс много вкусной еды и две двухлитровых упаковки апельсинового сока, прихватил с собой также бутылку водки, которую, разлив по пластиковым стаканчикам, они — сам майор, Лев, Пётр и врач — быстренько оприходовали: задержанным в отделении всё-таки не рекомендуется, так что — давайте в темпе.

После чего, заверив, что завтра с утра их обязательно освободят, — сегодня, к сожалению, не получится, нет никого из начальства, а допрашивавший Окаёмова капитан Праворуков не имеет никакого отношения к Зареченскому отделению, будучи следователем прокуратуры и правой рукой (ха-ха-ха) по всяким сомнительным делам того самого прокурора Люмбаго, которым запугивал астролога, — Геннадий Ильич вкратце рассказал друзьям о кое-каких результатах своего частного расследования. Сняв наконец-то тяжёлый камень с души Льва Ивановича: действительно — не несчастный случай, действительно, ударив по голове киянкой, Алексея Гневицкого убил спившийся уголовник: а вот насколько предумышленно — он Брызгалов пока не берётся судить. Надо собрать ещё кое-какие доказательства, и завтра к вечеру… конечно, если Лев Иванович захочет… ведь убит его лучший друг, а совершивший это злодейство мерзавец получит максимум десять лет… и поскольку это расследование не официальное, а частное…

— Искушаете, Геннадий Ильич? — преодолев мгновенно возникший сильнейший соблазн, астролог отверг это слегка завуалированное предложение внесудебной расправы. — Оно, конечно, соблазнительно набить морду этому гаду… только — зачем?.. уж наверняка его зверски избивали не один раз… а убить — ни сам, ни тем более кого-то наняв — я, как вы понимаете, не смогу… всё же — из «гнилой» интеллигенции… так что — пусть посидит голубчик… хотелось бы, конечно — подольше… но и десять лет — тоже срок… даже при условии — что просидит он не больше пяти… задерживайте, Геннадий Ильич! Как только соберёте нужные доказательства… и за ваш труд я, знаете…

Однако майор отказался от гонорара, сказав, что для расследования убийства художника, а заодно и таинственного «самоуничтожения» «Фантасмагории» его нанял Виктор Евгеньевич Хлопушин. За всё, разумеется, щедро заплатив. Да вдобавок (забавная деталь!) несколько часов назад «перебросив» на поиски их самих — четырёх, по словам Татьяны Негоды, заживо дематериализовавшихся мужиков. С чем он, майор Брызгалов, успешно и быстро справился — попутно выяснив, что, то ли получивший в драке по голове, то ли ею, глупой своей башкой ударившийся о бордюр, юный погромщик находится, в общем-то, в неопасном состоянии: уже в сознании и через неделю, другую наверняка выпишется из больницы.

После ухода следователя, когда Лев Иванович не спеша, в подробностях рассказал о состоявшемся допросе своим новым друзьям, завязалась интересная дискуссия о том, чего же всё-таки добивался капитан Праворуков, провоцируя астролога на дачу ложных, обвиняющих Петра, показаний. Разумеется, метил он не в Петра, а в Илью — и тем не менее… Однако, кроме того, что если бы не Виктор Евгеньевич — давний, по счастью, разбогатевший друг-покровитель — их дела обстояли бы сейчас неважно. Ведь прокурорский прихвостень, расписывая Окаёмову возможное течение процесса, не особенно врал: не вмешайся Хлопушин, не привлеки к делу умелого, опытного, энергичного майора Брызгалова, доказать, что «они не верблюды», было бы очень непросто. Если — вообще, возможно…

В течение завязавшегося разговора, Окаёмов, внешне принимая в нём живое участие, внутренне пытался разрешить совсем другую задачу: Илья Благовестов — неужели, действительно?..

Из-за жары и духоты в тесной камере, ни на ком, кроме Павла, не было рубашек — астролог, вообще, разделся до трусов — и перебинтованная грудь Ильи Благовестова вызывала у Льва Ивановича смешанные чувства любви, жалости, нежности и тревоги: Господи! Доколе Ты будешь посылать им на растерзание Своего Сына?!

Нет, сейчас, Илюшеньку Благовестова имея перед глазами вживе, Окаёмов не строил фантастических предположений о мессианском предназначении Ильи Давидовича — и всё же… Его будто бы постоянная мистическая связь с Богом — неужели такое возможно?.. А если возможно — то?..

Из этой метафизической зауми астролога вывел не особенно связанный с остальным разговором вопрос-обвинение Петра.

— А всё-таки отец Игнатий большая сволочь… Нет, Илья, я понимаю, твои идеи относительно покаяния его, конечно, могли взбесить… И если бы он, разозлившись, отлучил тебя от причастия — я бы его не осуждал… Но затевать светскую травлю… Соблазняя агрессивных пустоголовых юнцов… «Воинство», видите ли, архангела Михаила?! А ну, не дай Бог, не окажись рядом с тобой меня, Павла, Льва? Нет! Так дальше продолжаться не может!

— Может, Пётр Семёнович, — вместо Ильи отозвался Павел. — Родина, религия, идеология, нация, раса — это же такие удобные («благородные») прикрытия для своих шкурных интересов! Даже — в относительно цивилизованных государствах, а уж у нас в России… И до тех пор, пока Илья Давидович не эмигрирует в Израиль — отец Игнатий не успокоится… Да и не уверен, что успокоится — после… Примется за таких как мы с тобой — «не твёрдых в вере», шатающихся и сомневающихся… А Лев Иванович — с его очаровательной гипотезой об антихристовой сущности апостола Павла?! Да для отцов игнатиев он же сделается первой мишенью! Как, собственно, и всякий, позволивший себе иметь независимое, хоть в чём-то отличающееся от официально-канонического, мнение… Конечно, возможно, я слегка утрирую, но…

— Да нет, Павел Савельевич, не утрируете, — вспомнив старые счёты с отцом Никодимом и из «запредельных» странствий вернувшись к грубой земной действительности, вступил в разговор астролог. — Ведь началось это, думаю, едва ли не с середины семидесятых. Ну, когда, почувствовав неизбежный и близкий крах идеологии «марксизма-ленинизма», некоторые из наиболее дальновидных и беспринципных партаппартчиков стали потихоньку заигрывать с Русской Православной Церковью. Дальше — больше. А уж с начала девяностых, когда они, «перестроившись», дружно принялись делить между собой «общенародное» достояние… чувствуя себя в то же время голыми… естественно, что им срочно потребовались новые идеологические одежды… так что новоявленным господам-товарищам, как говорится, Сам Бог велел вернуться к тем корням, от которых их «отцы-вдохновители» отпочковались сто пятьдесят лет назад. А поскольку Русская Православная Церковь всегда была очень неравнодушна к земной власти… вполне закономерный альянс! Боюсь, что за такими, как ваш великореченский отец Игнатий — большое будущее! Особенно — в провинции! Впрочем, не исключено — что и в Москве, и в Питере! И юнцы-погромщики из «воинов архангела Михаила» — это ещё цветочки!

Далее из слов Льва, Петра, Павла стала вырисовываться совсем уже мрачная картина ближайшего будущего России — некий клерикально-тоталитарный, по образцу иранского, но только на православно-большевистской подкладке, режим — до того неприглядная картина, что скоро все трое, не выдержав, рассмеялись: чёрт! От этого родового проклятия российской интеллигенции — видеть вокруг только плохое — никак невозможно избавиться! И решили, как к арбитру, обратиться к Илье Благовестову — не участвовавшему в создании этой кошмарной антиутопии: дескать, Илюшенька, как по-твоему? Солнце клонится всё ниже? И впереди — полярная ночь? Но ведь не может Россия всю дорогу шагать во тьме? По трупам своих детей? Ведь и так уже донельзя усохла и съёжилась! Того и гляди — развалится!

— Да нет, не думаю, что развалится, — утешая (и утешая ли?) неизвестно кого, стал отвечать Илья Благовестов, — знаете ли, огромная инерция. Всякая: пространственная, сырьевая — генетическая, если хотите. А что нескладная, несуразная — Бог ей простит. Вот, что пожрала миллионами своих детей — за это спросит. А вернее — уже и спрашивает. Пригибая её всё ниже. И чем она, вспоминая нечестивое былое величие, будет больше трепыхаться, тем ниже ей суждено упасть. А если смирится — если её материальные и духовные властители научатся смотреть на себя как на самых великих грешников — тогда, возможно, начнёт потихонечку подниматься… Вот только — вряд ли… Тысячу лет на Руси, говоря о покаянии, Церковь удовлетворялась покаянием чисто внешним: молитвой, постом, благотворительными пожертвованиями от избытков награбленного. О покаянии внутреннем — чтобы ВСЁ своё достояние, ВСЕ силы отдать на возмещение причинённого твоими неправедными деяниями ущерба — если и думая, то, на мой взгляд, ничтожно мало… и всё-таки… Россия всё-таки ещё существует! И если, преодолев дьявольскую гордыню, сумеет искренне осудить свои преступления перед собственным народом… если её властители найдут в себе силы покаяться по-настоящему и ПРИЗОВУТ НОВЫХ ВАРЯГОВ… выйдет, допустим, Борис Николаевич на трибуну ООН и со слезой в голосе обратится ко всему миру: дамы и господа, леди и джентльмены… спасайте! Мы настолько замордовали и изнасиловали свой народ, что на виду остались только худшие! Наследники палачей! И нет достойных — дабы по совести управлять Россией! Ибо восемьдесят лет у власти нет уже никакой совести! И посему самые лучшие, скопированные с ваших, законы у нас не действуют! Так что: «…идите и володейте нами»! Спасайте нас от самих себя!

— Однако, Илья Давидович, развил, называется…

В воцарившейся после патетического монолога Ильи Благовестова тишине прозвучал не вполне уверенный голос Малькова.

— … своё собственное «учение»… посягнул, можно сказать, на святое святых: на «божественное» право земных властителей грабить, мучить и убивать своих подданных! За допущенные произвол и насилие они, видите ли, покаявшись перед всей вселенной, должны уходить в отставку! Призывать, понимаешь, «варягов»? А миллионы отечественных кровососов, что же — на свалку? Нет, Илья Давидович, эту твою идею у нас не поймут даже в шутку! А уж если ты вдруг попробуешь заговорить о ней всерьёз… тысячу раз распнут! И «левые», и «правые», и «центристы»! Не говоря уже об отцах игнатиях.

— Ну, Павел Савельевич, не знаю… не одни же вокруг отцы игнатии… ведь, поскольку Россия всё ещё существует, то в ней сохранился хоть один праведник… а я так думаю, что даже и не один… что довольно-таки и много… конечно, не наверху… там в результате страшной селекции… да и то…

На критику Павла Малькова начал задумчиво отвечать историк.

— …разумеется, с рациональной точки зрения — эта идея если и не совсем бред, то нечто страшно далёкое от реальной действительности… чтобы правящая элита добровольно признала свою несостоятельность — нонсенс… за всю более чем тысячелетнюю историю Руси-Росссии такое случилось только однажды… да и то, существуют большие сомнения, насколько пресловутое призвание варягов было действительно добровольным… но ведь я, в общем, не об этом — даже если меня не поймёт ни один человек… всё равно — обязан говорить о том, что только возместив ущерб непосредственно пострадавшему от наших действий (чем бы мы их ни оправдывали!) человеку, мы каемся истинно — сердцем, а не притворно — устами… ибо этого хочет Бог!

Окаёмову, с большим интересом слушающему Илью Давидовича, заключительные слова историка показались не вполне ясными (чего, именно, хочет Бог? чтобы Илья Давидович всегда и всем говорил о бывшем ему откровении? или, чтобы, услышав его слова, мы, прежде чем каяться языком, возмещали жертвам ущерб наших злодеяний? или — то и другое вместе?), однако для Павла ссылка Благовестова на Божью Волю оказалась решающим аргументом — с его стороны более не последовало не только критики, но даже и опасений за судьбу самого Ильи.

Чего не скажешь о Петре: который, во-первых, о Божьем Промысле — и, соответственно, о том, как может проявляться Его Воля — придерживался собственных оригинальных теорий, а главное, после нападения национал-юродствующих подонков, был очень обеспокоен участью самого Ильи Давидовича: православного еврея в заметно сползающей в ядовитое болото черносотенного национал-большевизма России. А посему, оставив в стороне неактуальный для него вопрос о покаянии, Пётр Кочергин, с грустью и нежностью посмотрев на историка, заговорил о самом больном, не дающем ему покоя:

— Знаешь, Илья… и стыдно, и жутко не хочется, но… из Великореченска тебе необходимо уехать! Необязательно пока в эмиграцию, но хотя бы — в Москву… Виктор Евгеньевич поможет устроиться… и угораздило же тебя разворошить такое осиное гнездо… нет, Илья… в Великореченске тебе оставаться больше нельзя… как бы мне ни было стыдно и за себя, и за Россию, и вообще — за всех русских. Ведь если, не дай Бог… никогда себе этого не прощу! А быть с тобой постоянно рядом — увы, не реально. Паша, а ты что думаешь?

— Логически — да. Согласен, Пётр Семёнович, с тобой целиком и полностью. В Великореченске — очень опасно. Но только… Илья Давидович — он ведь вне нашей логики. Живёт по своим законам. Вернее — не по своим, а по тем, которые прозревает ТАМ…

— Пашенька, не разводи бодягу! — слегка рассердившись, перебил Пётр. — Сколько тебе говорить, что Бог в наши земные дела вмешиваться почти не может! Да опекай Он нас здесь — в этом мире — какое, к чертям, альтернативное сознание! Илья Давидович, ну хоть ты объясни этому интеллектуальному девственнику…

— Не могу, Пётр Семёнович, — отчего-то вдруг развеселившись, улыбнулся Илья. — Ибо, как сказал Павел Савельевич, по законам, получаемым мной непосредственно оттуда… а если серьёзно… всё равно не могу! Ведь мой мистический опыт… он ведь почти не связан с земными реалиями… слишком Там всё другое. И мои идеи о покаянии — пожалуй, единственное, что мне удалось сформулировать на нашем земном языке. Да и то — очень неточно, приблизительно, грубо. Ведь Там — это гораздо глубже, чем элементарное требование о возмещении ущерба… то есть, восстановлении попранной справедливости… ведь знаменитое Моисеево «око за око», по сути — оттуда же… тоже восстановление справедливости — как её понимали древние. И ни современниками, ни последующими поколениями, ни нами до сих пор, в общем-то, так и не осознанное САМОПОЖЕРТВОВАНИЕ Христа — тоже… только, увы, на пока недоступном человечеству языке… который, возможно, когда-нибудь поймут потомки…

Таким образом — столь же возвышенно, сколь и невнятно — ещё немножечко поговорив о запредельном, Илья Благовестов, в сущности, отстранился от обсуждения собственной участи: будто его это совсем не касалось. И на подытожившее оживлённую дискуссию общее резюме Кочергина, Малькова и Окаёмова (рекомендующее Илье Давидовичу хотя бы на год переехать в Москву), отреагировал ни к чему не обязывающим — фаталистическим — замечанием: если захочет Бог. После чего, сказав, что время позднее и было бы не худо попробовать заснуть, лёг на спину и закрыл глаза. И хотя, кроме историка, спать никому не хотелось, в камере сразу же воцарилась благоговейная тишина: чем дольше Илья Давидович сумеет отдохнуть — тем лучше! Павел, наконец-то сняв рубашку, повернулся лицом к стене, а Лев и Пётр, обувшись, пошли перекурить в туалет: после визита Брызгалова и его «разъяснительной» работы, задержанным друзьям была разрешена значительная свобода — конечно, в пределах Зареченского отделения милиции.

Вернувшись в камеру, Окаёмов с Кочергиным тоже легли, однако, когда у астролога уже стали слипаться веки, вдруг раздался странный «сомнамбулический» голос. Ни к кому конкретно не обращённый — будто бы ведущий репортаж «с того света». Голос лежащего на спине Ильи Благовестова. Поразивший Льва Ивановича настолько, что нездешние интонации этого голоса запомнились астрологу на всю оставшуюся жизнь.

— …знаете… сейчас — да… произошло большое несчастье… Валентина и Алексей — только что… душа Валентины… тысяча лет работы… обоюдной работы… Валентине в этом мире предназначалось родить ребёнка… а она ушла… не смогла жить без Алексея… и теперь им обоим — тысяча лет работы… вам, Лев Иванович, душа Алексея Гневицкого помогать в этой жизни отныне сможет немного… ибо будет очень занята в той… в одиночку душе Валентины пришлось бы гораздо труднее… не тысячу лет работы, а десять тысяч… там — в окрестностях звезды Фомальгаут… прежде, чем из области Красного Света она смогла бы подняться к Жёлтому… и душе Алексея, после её исхода сразу же оказавшейся в области Синего Света, пришлось спуститься… чтобы помочь Валентине… и дальше — вдвоём… Красный, Зелёный, Фиолетовый — Белый… а после — следующая ступень… где Свет уже полностью Запредельный… нет, всё не так… словами не получается… но и так… только тоньше, пронзительнее, светлее…ведь там работа хоть и тяжёлая, но, в отличие от нашей, всегда осмысленная… и поэтому — радостная… со-творческая… с Богом… конечно, земная — тоже… но здесь мы своего со-творчества с Богом обычно не понимаем… работаем с неохотой… а ведь там, сотворённое нами здесь — даже ничтожно малое — ценится превыше всего… Алексей, Валентина — звезда Фомальгаут… мистическое поле, муза — вы, Лев Иванович… вы — причастны… нет, поэму вы не напишете — время стихов ушло… вы её должны были написать раньше — между двадцатью пятью и тридцатью годами… а теперь — нет… будете писать прозу… десять больших романов… и не вздумайте уклониться — муза вам спуску не даст… и правильно… ведь у вас — дар… и если будете гнать его здесь — там предстоит очень много работы… звезда, муза — женщина… да — Лев Иванович — Татьяна… но там, там… нет — слишком прозрачно… более ничего не вижу… за фиолетовым — женщина-демон, восходящая из пурпурно-красного… но это на самой грани… далее — непостижимо… душа Алексея Гневицкого и нематериальная судорога звезды Фомальгаут… и Свет, Свет… Который есть ВСЁ… и в Котором — мы все…и умершие, и ныне живущие, и ещё не рожденные… но эта ослепительная прозрачность, Боже… да — понимаю — дальше нельзя…

* * *
Если бы не самоубийство Валентины, то с бросившейся ему на шею со словами «мой, Лёвушка, мой!» Татьяной Негодой Окаёмов уединился бы на весь понедельник — увы. Радость освобождения и радость встречи оказались омрачены этой трагедией.

Повесившуюся Валентину Эльвира обнаружила ранним утром и, вызвав из автомата милицию и дав показания приехавшим оперативникам, начиная где-то с восьми часов сумела оповестить едва ли не всех друзей и знакомых. В частности, артистку — около десяти утра: примерно за полчаса до возвращения Окаёмова. Поэтому, едва расцеловав астролога, Татьяна всхлипнула и, запинаясь произнесла:

— Валентина… Валечка… знаешь…

Лев Иванович знал. Одним из первых — до милиции, до Эльвиры — практически в самый момент смерти женщины. Из «сомнамбулических» речей Ильи Благовестова: когда историк, поделившись бывшими ему откровениями, мгновенно заснул, а астролог, Пётр и Павел, перешепнувшись, пришли к выводу, что с Валентиной Пахаревой случилось несчастье.

Хотя, конечно, в отношении скептика Окаёмова говорить «знал» — не совсем верно: не отрицая в принципе возможность сверхчувственного восприятия, в истинности подавляющего большинства откровений он, как правило, сомневался. Даже в отношении едва ли не обожествлённого им Ильи Благовестова — вроде бы и поверил, однако не до конца: перед тем, как заснуть, истолковав увиденное историком соединение душ Валентины и Алексея в смысле более метафизическом, чем реальном — там, дескать, где нет ни времени, ни пространства… ан, нет! Явившийся утром майор Брызгалов, рассказав о самоубийстве Валентины, ночные прозрения Ильи перевёл в разряд несомненных фактов: да, женщина повесилась именно тогда, когда историк вдруг ни с того ни с сего заговорил о будто бы случившемся в данный момент несчастье.

— Знаю, Танечка, знаю… Бедная Валентина… Не стерпев гибели Алексея — сама… Бог ей простит, конечно… Ведь явно же — не в себе… А если бы — и в себе… Вопреки расхожему мнению — далеко не каждому по силам нести доставшийся крест…

Нежными поглаживаниями по голове утешая заплакавшую Татьяну, стал отвечать астролог. Конечно, после двух проведённых в «казённом доме» ночей — когда он, несмотря на, мягко говоря, не совсем располагающую обстановку, окончательно понял, что не только любим и любит, но и, главное, что Татьяна Негода его судьба — говорить Льву Ивановичу хотелось совсем о другом, однако жизнь внесла свои жестокие коррективы: перед самовольно оборвавшей свой земной путь Валентиной ни астролог, ни артистка не могли не чувствовать себя виноватыми. Танечка — за высказанные по её адресу после пятничного банкета злые несправедливые слова, а Окаёмовская совесть оказалась ущемлённой много болезненнее: ведь Валентина настоятельно приглашала его зайти! Причём — начиная с субботы! Когда он, если и не полностью игнорировав это приглашение, то отодвинув его на неопределённое время, отправился в гости к Илье Благовестову. Да, после случившегося на автобусной остановке нападения, отчаянной драки и последовавшего затем задержания, он уже был не волен в себе — однако прежде?

«Что — скажешь, не чувствовал Валентининой боли? Не понимал — в каком она состоянии? Не ври, господин Окаёмов! Чувствовал, понимал — однако же отстранился, сволочь! Вместо того, чтобы утешать вдову, предпочёл новое знакомство! Ещё бы! Ни к чему не обязывающий визит — куда приятней бередящих душу разговоров с убитой горем женой Алексея! Её причитаний и слёз! А вдруг, если бы ты в субботу смог найти для неё хоть какие-то утешительные слова, Валечка Пахарева не накинула бы петлю на шею? Не сделала бы кошмарного шага в пустоту? Что? Ничего бы не изменилось? И Валентина повесилась бы в любом случае? А вот этого, господин Окаёмов, ты уже никогда не узнаешь! Во всяком случае — в здешней жизни! Так до самой смерти и будешь гадать: смог бы или не смог предотвратить Валечкино самоубийство! И поделом! Тебе — грубой бесчувственной скотине!»

Несколько минут постояв обнявшись и друг перед другом без слов покаявшись в совершённом в отношении Валентины тяжком грехе равнодушия, Лев Иванович и артистка разомкнули объятия, и Танечка, смахнув набежавшие слёзы, взяла астролога за руку и отвела на кухню.

Вообще-то вчера, получив от Виктора Евгеньевича Хлопушина успокоительное известие о судьбе Окаёмова, сегодняшнюю встречу своего наконец-то обретённого седобородого принца Татьяна замыслила обставить вполне торжественно: праздничный завтрак с цветами за накрытым белой накрахмаленной скатертью столом — увы! Смерть Валентины расстроила эти планы: праздник и самоубийство — согласитесь, кошмарное соединение. Но совсем спрятать радость от благополучного завершения короткой по времени, но мучительно долгой по душевному напряжению «одиссеи» Льва Ивановича, сделав вид, будто смерть Валентины на сто осколков разбила её хрупкое сердце, Танечка тоже не могла и, на чуток задумавшись, нашла удовлетворительный компромисс: обильный завтрак — а Лёвушка в милиции наверняка жутко изголодался! — перенести на кухню, праздничное шампанское заменив четвертинкой водки и бутылкой молдавского Рислинга.

Тонко нарезанный белужий балык, красная икра, жареная свинина с шампиньонами и цветной капустой, редиска, сладкий болгарский перец: не «подкорми» их вчера Брызгалов, у астролога при виде этого кулинарного изобилия мог бы случиться голодный обморок, но и так — что называется, потекли слюнки. Одно дело, пусть даже и вкусные, вчерашние бутерброды, и совсем другое — Танечкина забота!

Перед началом завтрака горькой водкой, не чокаясь, помянули Валентину, затем Окаёмов налил по полному бокалу Рислинга и наконец высказал заветное:

— Танечка, прости старого дурака… но… смейся сколько угодно, а не могу не сказать… конечно, моё время ушло… правда, надеюсь, что не совсем… ну, в общем — люблю! Тебя, Танечка! На старости лет — по-юношески — смертельно! И прошу быть моей музой. Тьфу ты! женой, разумеется! Муза — это от Ильи Благовестова! Он мне, понимаешь ли, напророчил! А ты — конечно — женой! Если любишь… то… умоляю, Танечка!

— И женой, и музой — всем, Лёвушка!

Немедленно отозвалась Татьяна.

«Опомнись, Танька! Ведь у Льва — Мария Сергеевна! А увести мужа от живой жены — за это там, знаешь ли, не похвалят! — попробовал пискнуть внутренний голос, но артистка сразу же призвала его к порядку: — К чёрту! Оставить Льва в лапах сумасшедшей садистки — преступление перед природой! Перед его творческим мужским началом!»

— Погоди секундочку, — увидев, что астролог потянулся к бокалу с Рислингом, продолжила женщина, — за ЭТО — только шампанское! Ведь я, Лёвушка, ждала твоего предложения начиная с пятницы! И всю первую половину субботы — ну, до того, как ты ушёл к этим деятелям. А в воскресенье — вообще кошмар! Нет и нет — я туда, а там… у-у, негодник! Так истомить влюблённую женщину! Которая ждала тебя тридцать четыре года! С самого своего рождения!

(Танечке нисколько не казалось, что, произнося эти слова, она, как минимум, чудовищно преувеличивает — ведь артистке их диктовало сердце, а всё им подсказанное для любой женщины истина куда более несомненная, чем какие-то жалкие факты. Не говоря уже о совсем ничего незначащих доводах рассудка — об изобретённой шовинистом Аристотелем сугубо для пущего унижения женщин дурацкой формальной логике.)

— Вообще-то шампанское, — вспомнив о самоубийстве Валентины, артистка слегка замялась, — вроде бы — не совсем… ну, из-за Вали… но ведь я тебя ждала столько лет… ну, может быть, не с пелёнок, но класса с третьего-четвёртого — точно… и Бог нам простит, конечно… так что, Лёвушка, открывай… за нашу помолвку!

Высказав это самооправдание, Татьяна Негода достала из холодильника бутылку французского шампанского и протянула её Окаёмову. Астролог, чувствуя себя Цезарем, только что перешедшим Рубикон, (конечно, потом совесть помучит его изрядно! но прав Благовестов, прав! в любом случае её угрызений не избежать! какой бы из женщинпредпочтение он ни отдал! но Машенька — прошлое, а Танечка — всё! и любовь, и муза!) уняв внутреннюю дрожь, твёрдой рукой взял бутылку, открыл её, и медленно наполнил два высоких бокала.

(Мой — Лёвушка! за нашу помолвку! люблю! люблю! на всю оставшуюся жизнь! нет, вообще — навсегда! и здесь, и там! навсегда, Танечка! и в этой жизни, и в той! за любовь без конца и без края!)

Выпив, Татьяна и Лев поцеловались. Трепетным, долгим, исполненным нежности поцелуем. Без следа растворив в нём всю боль бесконечного ожидания друг друга.

За завтраком разговор волей-неволей коснулся неизбежно предстоящих им сложностей, и до Льва Ивановича только сейчас дошло, на какую большую жертву решилась артистка ради своей любви: действительно! В Москве ей устроиться будет очень непросто! А уж о ролях такого масштаба, которые она играет в великореченском драмтеатре, придётся забыть на несколько лет. Если — не навсегда…

Осознав Танечкину жертву, Окаёмов поначалу здорово растерялся: эгоист эгоистом! думал о чём угодно! о Марии Сергеевне, о надвигающейся старости, об угрызениях совести, о «спасении души», а о том, что Татьяна Негода очень большая артистка, совсем, сволочь, забыл?! — но скоро уже нашёл прекрасное, как ему показалось, решение этой проблемы: не Танечке, теряя если не всё, то очень многое, переезжать в Москву, а ему, как не имеющему ничего за душой и, соответственно, ничего не теряющему — в Великореченск. На что артистка, сказав, что уже задумывалась об этом, возразила следующим образом: дескать, что у кого за душой — судить не нам, а главное: Лёвушке, как коренному москвичу, в провинции не прижиться. Не говоря уже о некоторой общей затхлости — что, конечно, можно оспаривать — астрологией, в силу хронической бедности подавляющего большинства автохтонного населения, на жизнь себе здесь не заработать. И это уже бесспорно. А по специальности — инженером… конечно, она, Татьяна, не в курсе… но уж если Лев не сумел в Москве… нет, по минимуму — то есть, на хлеб и водку — вполне возможно, что заработает… но при таком образе жизни, насколько его хватит… на два-три года?.. в лучшем случае — на пять?.. и как, спрашивается, погубив возлюбленного, она себя будет чувствовать? Нет! Из Москвы Лёвушке нельзя уезжать ни под каким видом!

Окаёмов попробовал не согласиться: мол, ради любви, ради Танечки, он готов на всё! Не получится астрологией — займётся чем угодно! Работая по двенадцать часов в сутки!

Однако Танечка, ехидно заметив, что уж при таком-то образе жизни его и на год не хватит, — эти пропагандистские штучки, Лёвушка, оставь для телевидения! для одурачивания безмозглых «романтиков»! — категорически отвергла эту не самую умную, на её взгляд, идею: нет! По части феминизма, начиная с середины двадцатого века — у нас явный перебор! Ведь исконно (в течение тысяч лет!) сложилось так, что не мужчина должен следовать за женщиной, а женщина — за мужчиной. Дескать, пусть Лев вспомнит Цветаеву. Которая — при всей её гордости и независимости! — мало того, что за своим Эфроном таскалась по всей Европе, но и (на собственную погибель!) вернулась в СССР. И это — великая поэтесса! А уж ей — заурядной артистке — сам Бог велел! И вообще — не надо драматизировать: в Москве театров много, и она как-нибудь да устроится. А что поначалу не на первых ролях — может, оно и к лучшему. Так сказать — проверка таланта. Если он у неё действительно есть — обязательно выдвинется. И скоро.

Слушая артистку, Окаёмов понимал, как непросто далось ей это решение, — ведь в действительности всё будет куда сложнее! Чего, конечно, Танечка не может не знать! — и от умиления плакал невидимыми слезами, и любил её всё безумнее и горячее… нет, господин астролог! В лепёшку расшибёшься, а создашь Танечке необходимые условия! В своей ледяной, бездушной, чудовищной, окаянной, родной, дорогой Москве!

Разумеется, все разговоры о будущем обустройстве их семейного быта перемежались всё новыми (на разный лад) признаниями в любви (которых, как известно, никогда не бывает много!), поцелуями, тостами, рассказами о проведённом в вынужденной (пусть и короткой, но такой мучительной!) разлуке времени — не без обоюдной самоиронии и лёгкого (приятно возбуждающего) интеллектуального покусывания друг друга: что вносило необходимую ложку дёгтя в приторную патоку любовного воркования далеко не юной четы. И, конечно, мысли о Валентине…

…да, высказавшись о её самоубийстве в начале, в ходе дальнейшего разговора — особенно после сделанного и принятого предложения — и Танечка, и Лев Иванович старались обходить эту трагедию. Однако — их неподвластные воли мысли… Особенно — у Окаёмова: артистка, как женщина, легче справлялась с ужасной действительность, мысленно на замечая большую часть чёрных тонов, она сосредоточила внимание на обманчиво-радостном многоцветьи всего остального. И, стало быть, как ни крути, а самоубийство Валентины в сознании Танечки и астролога — пусть на глубинном уровне — соединилось с их обретением друг друга: вернее — с его формальной оглаской, ибо само обретение женщиной своего мужчины, а мужчиной своей женщины состоялось раньше: в пятницу. А с Танечкиной стороны — возможно, что и в четверг. Если вообще — не в среду. Когда на похоронах художника она впервые подумала о Льве Ивановиче как о седобородом принце.

В конце завтрака громко заверещал сотовый телефон. Виктор Евгеньевич, поздоровавшись, выразил соболезнования и сказал, что всё связанное с похоронами Валентины он берёт на себя. По его мнению, отчаявшаяся, самовольно оборвавшая свою жизнь вдова должна была покоиться на Старом кладбище, в общей могиле с Алексеем — с чем и Танечка, и Лев Иванович охотно согласились: действительно, неразлучные в жизни, и в смерти должны находиться рядом.

(И в посмертии? Разумеется, на это мы можем только надеяться… как, впрочем, и на загробную жизнь вообще… хотя… если верить Илье Благовестову… правда, с какой стати?..)

Вскоре после телефонного звонка Хлопушина раздался входной — Михаил Плотников. Как обычно — с бутылкой водки. И не успел он выпить первую стопку на помин души Валентины, как появились Ольга с Юрием. Затем: Наташа, Элеонора, Владимир — в течение часа в тесной Танечкиной квартире собралось человек двадцать. Окаёмов поразился той быстроте, с которой, в страдающем хроническим бестелефоньем Великореченске, распространилось трагическое известие.

Одной из последних пришла Эльвира — с виновато-кающимся и одновременно вызывающе-дерзким выражением, притаившимся в глубине серо-зелёных глаз: мол, не устерегла, простите, но не советую осуждать меня вслух — на роль ночной сиделки не претендовала, в дневальные не напрашивалась, а не заснуть, после предложенной Валей водки, было невозможно. А что на саму Валентину водка почти не подействует — тоже: как я могла знать? Ведь, «уговорив» большую бутылку, ложились вместе…

Разумеется, никто из собравшихся не посмел осуждать Эльвиру — даже окольно, каким-нибудь ехидным намёком — но… ей от этого оказалось ненамного легче! Еле сдерживаемое любопытство большей части присутствующих — что? как? в каком состоянии? неужели? ужас, наверное? — до того наэлектризовало атмосферу в тесной Танечкиной квартире, что, рассказывая о происшествии и о своём в нём участии, Эльвира сдерживалась недолго и, дойдя до того, как, открыв незапертую дверь Алексеевой мастерской, вдруг увидела парящее между потолком и полом белое облако-платье, судорожно разрыдалась. Вторя ей, всхлипнули едва ли не все женщины, да и у некоторых мужчин слёзы тоже оказались недалеко: Мишка расплакался не стесняясь, у Окаёмова защипало в уголках глаз, Юрий отвернулся к окну.

Чтобы справиться с этой напастью, во все более-менее подходящие ёмкости пришлось налить водки, и всем её спешно выпить — единодушно пожелав Царствия Небесного вдове-самоубийце.

А когда ортодоксально настроенный Владимир (правда, после того, как выпил) сказал, что самоубийство — это такой тяжкий грех… и, соответственно, на его прощение Богом шансы совершенно ничтожны… и, следовательно, самоубийце в первую очередь надо желать не Царствия Небесного, а молиться, чтобы этот ужасный грех был ему прощён… да и то: сама по себе такая молитва… и Юрий с Эльвирой в последний миг удержали Мишку, кинувшегося кулаками заступаться за Валентинину память — Окаёмов высказал наболевшее: частью своё, частью позаимствованное из «эволюционистских» идей Петра.

— Ещё бы, Володя! Считать самоубийц самыми великими грешниками — это же так удобно! Так успокоительно для нашей растревоженной совести! Снимает с неё всякое чувство вины! Дескать, сами во всём виноваты, а мы — ни при чём! Ладно — покаюсь! В пятницу на банкете Валя меня пригласила зайти к ней в гости! В ближайшие дни — в субботу, в понедельник, во вторник. Главное — что в субботу! А я — конечно! Подумал — успеется! Сами понимаете, разговаривать с вдовой… да, вряд ли бы что-то изменилось — это я себя сейчас так успокаиваю… а в действительности — как знать?! А вдруг да Валечке было необходимо выплакаться именно передо мной? Вдруг да, утешившись, она бы отказалась от своего отчаянного намерения?.. И ведь не только я… ведь, наверное, и ещё кое-кто может вспомнить, что в эти последние дни был не совсем безупречен по отношению к Вале… а всем, кто думает по староцерковному… следуя, так сказать, традициям… у церкви нет монополии на Бога! И более: её представления о Боге — жуткая архаика! Ведь даже двухтысячелетней давности откровение Христа — что Бог, это любящий нас Отец — она до сих пор так и не вместила! Верней — Его любовь к нам обставила такими условиями, что она, в лучшем случае, напоминает любовь зверски жестокого садиста! Как же: кого Бог Любит — того наказывает! А если ты не выдержал этих «отеческих» наказаний, не облобызал бьющую смертным боем руку — значит, грешник, которому нет прощения! Вообще-то — вполне в духе патриархально-рабовладельческих отношений! Когда Отец — абсолютный владыка жизни и смерти не только рабов, но и жён, и детей! И в этом же духе — теодицея о грехопадении! Мол, если бы не ослушались, не поддались на провокацию подосланного Мною Змея — жили бы до сих пор в раю! А поскольку ослушались — денно и нощно благодарите Меня за то, что Я позволяю вам лизать Мою, жесточайше вас истязающую, руку! Но ведь это не так! Если бы было так, то моральный уровень Бога был бы не выше морального уровня любого маньяка-убийцы! Любого инквизитора, чекиста, гестаповца! И всё живое — которое, кстати, кроме человека, никто ещё не догадался обвинить в грехопадении — являлось бы объектом Его садистских утех! Нет, нет и нет! Бог нас действительно бесконечно любит! А страдания — только потому, что Ему совершенно необходимо независимое альтернативное Сознание! Которое не может быть запрограммированным! И которое, к несчастью, имеет страшную цену! Почти четыре миллиарда лет беспрерывных страданий! Во всяком случае — на Земле! Но и для Бога — тоже! А если, кроме Земли, жизнь возникла где-то ещё — то и страданиями всех этих живых существ Бог тоже страдает! А церковь нам всё твердит о каких-то загробных муках! Теша тёмную садомазохистскую составляющую нашей трагически разделённой между биологическим, интеллектуальным и духовным природы! Чем способствует ещё большему её разделению! Вместо того, чтобы, просветляя наше биологическое начало, способствовать его соединению с духовным! Нет, Володя! Бог, который наслаждается загробными муками грешников, это не Бог Иисуса Христа! В лучшем случае — ветхозаветный Иегова! «Огонь поядающий»! И если основные христианские Церкви до сих пор не хотят этого понимать — тем хуже для них! Значит они настолько заражены Павловым — Антихристовым! — началом, что в скором времени полностью выродятся в бюро ритуальных услуг! Окончательно растеряв те остатки духовности, которые в них ещё сохранились!

Темпераментная речь Льва Ивановича произвела настолько сильное впечатление на большинство собравшихся, что Владимир, если и имел возражения, не решился их высказать. Зато Михаил Плотников, перестав плакать и передумав драться, с воодушевлением поддержал астролога:

— Правильно, Лев! Ведь в законах всех современных цивилизованных государств доведение человека до самоубийства считается преступлением! И что же? Людям, значит, нельзя, а Богу — можно?! Всего лишить, всё отнять — а потом тебя же сделать виноватым? Ах, отчаяние — смертный грех — редкий маньяк додумается! Нет, Володечка, если надеешься на том свете кайфовать вместе с «праведниками», созерцая вечные адские муки грешников — разочарую! Ничего подобного не увидишь! Конечно, идя навстречу страстным мечтаниям подобных тебе инфернофилов — гениальное всё-таки Лев придумал словечко! — Господь вам, вполне возможно, позволит немножечко покипятить друг друга в смоле и сере! Правда, думаю, что подавляющему большинству из вас двадцати-тридцати минут подобного «кайфа» хватит на всю оставшуюся вечность! Другое дело — взаимные эротические бичевания и прочий умеренный садомазохизм! Это, Володечка — не отрицаю — может тебя увлечь на несколько сотен лет! Вместе с многочисленными единомышленниками! Но ведь после-то — всё равно! Пройдя этот пикантный этап своего очищения, запросишься в ученики к Лёше Гневицкому! Ведь ты, Володечка, какой никакой, а всё же — художник! И нереализованное здесь — из-за гордыни, самоослепления, лени, чванства — там потребует очень большой работы. Но это, Володечка, относится уже не только к тебе… Это и ко мне, да и вообще — к большинству из нас… В погоне за материальным — признанием, деньгами, успехом — не сумевшим как следует распорядиться дарованными нам талантами.

Высказавшись, Михаил налил себе водки и сымпровизировал дерзкий, многим показавшийся кощунственным тост:

— Валечка, ПРОСТИ БОГУ ЕГО ПЕРВОРОДНЫЙ ГРЕХ! Ну, что Он — у нас не спрашивая! — нас создал.

— Ни фига себе, Мишка! И не боишься? Что за такие «изыски» Он ведь может и рассердиться?

Самодеятельные теоретизирования Окаёмова и Плотникова, как безвредные игры ума, оставив без внимания, Ольга резко отреагировала на сымпровизированный художником кощунственный тост.

— Всегда знала, что ты балаболка, но чтобы до такой степени?! Так панибратствовать с Богом — надо вовсе с катушек съехать! Хотя, конечно, в башке у тебя вместо мозгов давно уже только водка плещется…

За Михаила заступился Лев, Юрий принял сторону Ольги, переполненная любовью Танечка попробовала всех примирить, заметив, что по завершении земного пути всё для всех закончится хорошо, но её соглашательская позиция, — а как же злодеи? которые здесь на земле мучили и убивали людей? — вызвала новые возражения, и скоро разгорелся бестолковый всеобщий спор. Когда никто никого не слушает, а каждый спешит высказать дорогие для него заблуждения: свои или позаимствованные — не суть. Чему в немалой степени способствовала водка — в изрядном количестве выпиваемая на помин Валентининой души.

Впрочем, через недолгое время, ничего ни для кого не прояснив, этот спор стал выдыхаться сам по себе — все опять перевели внимание на Эльвиру. Которая, справившись с возникшими поначалу неловкостью и смущением, принялась вновь вдохновенно живописать увиденную в Алексеевой мастерской картину последствий Валечкиного рокового шага.

Однако Эльвирин натурализм вновь разделил окружающих: Наташа, Элеонора, Танечка возмутились тошнотворной красочностью её языка — опять за малым не завязался спор — по счастью, «физкультурница» это почувствовала и, не желая быть причиной новых раздоров, пожертвовала избыточной образностью и излишней конкретикой: что пошло на пользу её повествованию.

После Эльвириного рассказа разговор неизбежно перекинулся на предстоящие похороны Валентины. И Танечкино известие о том, что их организацию берёт на себя Виктор Евгеньевич Хлопушин, было встречено с большим энтузиазмом. При хорошем (в целом) отношении к Валентине никто с ней особенно не дружил, а еле-еле сводящей концы с концами великореченской творческой интеллигенции было почти катастрофой взваливать на себя бремя дополнительных расходов — в этом случае не могло бы идти и речи ни о каком подзахоронении в могилу Алексея. Словом, ура Виктору Евгеньевичу!

А когда Юрий Донцов, принимавший самое деятельное участие в похоронах художника, напомнил, что только после визита Хлопушина в мэрию — как же! не настолько гранд-секретарша была очарована и увлечена Гневицким, чтобы забыть о собственной выгоде! — решился вопрос о месте на Старом кладбище, то новоявленному бизнесмену собравшиеся были готовы не то что сказать «ура», но и пропеть «осанну». Тем боле — в свете той роли, которую он сыграл и в освобождении Окаёмова, и в поисках убийцы художника. А когда в Танечкину квартиру явился мастер, чтобы установить ей домашний телефон, тут — вообще! Подогретый алкоголем восторг собравшихся единодушно произвёл Виктора Евгеньевича в чудотворцы! В добрые волшебники! Ведь в Великореченске в общей очереди на телефонный номер стоять, как правило, приходилось не менее пятнадцати лет! А тут — будьте любезны! — не прошло и восьми… Самое настоящее колдовство — не правда ли?

Однако, к некоторому огорчению большинства гостей — и немалой, разумеется, ими обоими скрытой радости артистки и Льва Ивановича — этот визит прервал затянувшиеся посиделки: до завтра, Танечка! не будем мешать… позвони, знаешь… телефон, Танечка, обмоем после! до свидания, Лев Иванович! посошок на дорожку! а Валечке — Царство Небесное! вопреки всем злопыхателям!

Когда, после ухода гостей установив подаренный Хлопушиным аппарат, (нет, нет! какие деньги! за всё заплачено!) телефонный мастер тоже покинул Танечкину квартиру и астролог с артисткой остались одни, — Господи, наконец-то! — то… первым делом Танечка уложила Окаёмова спать!

(Никаких, Лёвушка, возражений! Ты теперь мой, а что требуется мужчине — женщина всегда знает лучше! Что? Тиранка? Не тиранка, а повелительница! Которой ты добровольно — учти, Лёвушка, добровольно! — делегировал некоторые из своих прав и обязанностей. В частности — заботиться о твоём здоровье. И — соответственно — сне и отдыхе. Нет, Лёвушка, постараюсь не злоупотреблять! Ах, нам женщинам только положи палец в рот? Поговори у меня, противный мальчишка! Что? Это я — вредная девчонка? А хотя бы и так! Согласна, Лёвушка, быть кем угодно — лишь бы ты чувствовал себя хорошо! Как я могу знать, что именно для тебя хорошо? Не беспокойся, Лёвушка, знаю! Сейчас, например — поспать не менее трёх часов! Выспался, говоришь, предыдущей ночью? Ну да! Какой в милиции сон! Нет уж! Дома, в мягкой постельке и под моим присмотром! И вообще, негодник, не вредничай! Ведь всё равно… «прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я»!)

Эта шуточная ссылка на «Мастера и Маргариту», сдобрив Танечкину настойчивость необходимой щепоткой юмора, примирила Окаёмова с навязываемой ему ролью «ребёнка» — отчего бы немножечко и не подыграть расшалившейся женщине? — и, добродушно проворчав нечто не совсем лестное и о современном феминизме вообще, и о тесно с ним связанном комплексе «ласкового тирана» в частности, астролог лёг в заботливо расстеленную Татьяной постель и, положив голову на подушку, сразу заснул. И это притом, что засыпать для Окаёмова всегда было проблемой.

Чуть ли не гипнотически усыпив Льва Ивановича, переполненная любовью женщина — наконец-то! свершилось! вымечтанный с детства седобородый принц отныне её! навсегда! навеки! и в этой жизни, и в той! — прихватив телефонный аппарат, выскользнула на кухню: следовало поблагодарить Хлопушина, заодно договорившись о возвращении сотового — небось, Нинель Сергеевна заждалась драгоценную для неё игрушку?

А когда около восьми вечера астролог проснулся — на редкость отдохнувшим и удивительно бодрым! — то, после душа и ужина, был Танечкой вновь водворён в постель.

И хотя в пятницу Льву Ивановичу казалось, что на земле большего эротического блаженства быть не может — когда, вторя любовникам, от страсти вздрагивали далёкие звёзды, а явившиеся купидоны сладостно пронзали их тела тысячами певучих стрел — оказалось, что может. Объявив себя хозяйкой любовного ложа, — нет, нет, Лёвушка! свою индивидуальность выражать будешь завтра! а сегодня — только по-моему! ведь я тебя ждала тысячу лет! так что, негодник, не вредничай! ах, видите ли, не ловко? в постели всё ловко! всё можно и ничего не стыдно! лишь бы нравилось обоим! — молодая искушённая женщина устроила настоящее сексуальное пиршество. До основание потрясшее стареющего, конечно, не совсем наивного, но, как выяснилось, всё ещё сильно связанного многими условностями мужчину.

И после этой, переместившей его уже не на десять миллиардов световых лет, а за границы видимой вселенной вообще, любовной бури заново рождающемуся агностику-Окаёмову первым делом вдруг пришло в голову поблагодарить Бога: спасибо, Господи! За дарованное мне ещё в этой жизни неземное блаженство! Когда, простираясь до самых далёких звёзд, тёмное пламя земной любви очищается неугасимым светом любви небесной!

И именно это божественно полное — телесно-духовно-интеллектуальное — соединение женщины и мужчины оказалось, да простится нам некоторая старомодная высокопарность, последним решающим камушком на весах судьбы: Мария Сергеевна окончательно переместилась в прошлое. И насколько болезненно будет его угрызать совесть за последствия этого шага — сейчас, млеющему в Танечкиных объятиях, Льву Ивановичу было неважно: да, больно, да, возможно, до крови совесть острыми зубками покусает сердце, но ведь — не до смерти же! А без Танечки — смерть! Так полюбив и будучи так любимым, отказаться от этой любви — обездолив себя и женщину! — смерть, смерть, смерть…

Примерно то же чувствовала и артистка: безо Льва Ивановича ей не жить. Какие бы великие роли и как бы гениально она ни играла — без наконец-то материализовавшегося седобородого принца всё отныне теряет смысл.


Конечно, ни Лев Иванович, ни Татьяна Негода не могли знать, что их внезапно вспыхнувшая любовь не объясняется только одним земным: да, симпатия, взаимное притяжение, очень хорошая физическая, эмоциональная, интеллектуальная и духовная совместимость — всё так, но и кроме… через своего ангела-хранителя звезду Фомальгаут «наведённое» душой Алексея Гневицкого нематериальное «симпатическое» поле… которое, вероятно, индуцировалось художником только затем, чтобы пробудить творческий потенциал друга…

…однако, явившийся вместе с этим мистическим посланием густой шлейф артефактов… ведь вряд ли Алексей предполагал, что, бессознательно воспринятое Окаёмовым послание, преобразовавшись в его душе и «симпатировавшись» Марии Сергеевне, вызовет у женщины не только острый приступ эротической одержимости, но и явление ей сначала Лукавого, а после — защитившей от наветов и искушений Врага — Девы Марии?.. а «изнасилование» астролога музой?.. хотя — нет! Следует предположить, явление Льву Ивановичу строгой, не дающей лениться музы, как раз и было основной целью Алексея Гневицкого! А вот, что муза в мыслях астролога соединится с Танечкой?.. положив конец колебаниям и сомнениям и освободив дорогу новой почти неземной любви?.. во всяком случае, по происхождению — не совсем земной… входило ли это в первоначальный замысел души Алексея Гневицкого?..

…однако, констатировав наличие «внеземной» компоненты в полыхнувшей до звёзд любви астролога и артистки, не следует преувеличивать её значение — было бы большой ошибкой недооценивать четыре миллиарда лет предшествующей эволюции в современных отношениях между мужчиной и женщиной…

16

В отличие от коварно налганного Врагом, ко всякому слову из открытого ей Девой Марией, Мария Сергеевна отнеслась благоговейно, не позволив себе ни малейшей критики не только в отношении услышанного, но также и в отношении источника — то есть, ни на мгновение не подумав, что Нечистый в своём изощрённом лукавстве вполне мог прикинуться Божьей Матерью и свои гнусные непотребства изрыгать от Её Святого Имени. Ведь в отношении любострастных игр, картинами которых Враг упорно искушал Марию Сергеевну, Пречистая Дева заняла более чем либеральную позицию: недвусмысленно растолковав женщине, что, если при обоюдном согласии, имея в виду доставить друг другу удовольствие, то ничего плохого Она в таких играх не видит. Мало того, вопреки едва ли не всем установкам Церкви, сказала Марии Сергеевне, что только сексуально раскрепостившись, та сможет зачать и родить ребёнка! И более — не обязательно ото Льва! Стало быть, если не в прелюбодейной, то в блудной связи!

(Да, конечно, когда эти откровения прямо-таки обрушились на Марию Сергеевну, то, потрясённая, она попыталась возражать Деве Марии, но стоило Богородице, напомнив о её почти бессознательной девичьей жестокости, приоткрыть женщине бездну, таящуюся в глубине её собственной души, то после не могло быть никаких возражений: оказывается корни её ненависти к греху любострастия питались едва ли не смертельно ядовитыми соками — и Мария Сергеевна смирилась. Даже — с потерей мужа. Моля — единственное! — Деву Марию о том, чтобы он не отказался подарить ей ребёнка. Сына Льва. Леонида.)

Увы, хотя после всего пережитого и понятого за последние дни, любострастные игры с мужем больше не казались Марии Сергеевне великим грехом, но… как справедливо заметила Пречистая Дева, для таких игр со Львом время непоправимо ушло! Это — во-первых, а во-вторых: не сами по себе (так сказать, ради спортивного интереса!) ей нужны подобные игры, а для сексуального раскрепощения. Чего достичь за одну-две ночи… которые Лев, если он действительно влюбился в другую женщину, возможно, согласится ей уделить… притом, что будучи от природы достаточно темпераментной, сексуально раскрепощённой она себя никогда не чувствовала… и — на тебе! Когда и молодость прошла, и темперамент уже не тот, является Сама Дева Мария и требует от неё сексуальной раскрепощённости? Обещая за это ребёнка! И в то же время не давая никаких конкретных рекомендаций. Дескать, твоё дело, каким образом ты будешь раскрепощаться…

Да, разумеется, роптать на Владычицу — тяжкий грех, Мария Сергеевна это понимала, но… попробуй — не возропщи! Когда тебе сулят невозможно желанное, сопровождая эти посулы почти непосильным условием! Дескать, за несколько дней полностью выдави из себя раба?! Стало быть, не по капелькам, на протяжении всей жизни, как Чехов, а вёдрами, бочками — сразу! Ха-ха-ха! Да это же какой нужен пресс? Который, прежде чем выдавить из тебя хотя бы жалкое ведёрко рабства, тысячу раз раздавит душу! Ха-ха-ха! Дурдом — да и только! Но ведь Пречистая Дева — Она недвусмысленно потребовала… И?

Ранним воскресным утром, после бессонной ночи, вспоминая явление Богородицы, Мария Сергеевна томилась и душой, и умом, и сердцем. Вот оно — невозможно желанное и почти что уже не чаемое! — казалось бы, рядом, но… изобразить страсть? Как это делают очень многие женщины? Как бы не так! Пречистую Деву не проведёшь жалким притворством! Да вряд ли — даже и Льва… нет! Ну кто бы мог подумать, что Сама Дева Мария… Владычица — не оставь! Научи, как исполнить Твоё повеление?

Рекомендацию Пречистой Девы мысленно возведя в ранг приказа, Мария Сергеевна нашла, как ей показалось, если не решение всей проблемы, то хотя бы начало будущего решения: конечно же — ночнушка! Необходимо немедленно истребить это гнусное одеяние!

Прихватив большие ножницы, (разумеется, было бы лучше сжечь! но в стандартном современном жилье — без печей и каминов — сделать это очень непросто) Мария Сергеевна кинулась в ванную, схватила алюминиевый таз с замоченным в нём (в припадке ужаса и омерзения) нижним бельём, опростала его содержимое под кран, пустила воду, быстренько всё прополоскала и, отжав, вонзила один из разведённых концов ножниц в самую середину ни в чём не повинной ночной рубашки — будто бы совершая ритуальное убийство.

Мокрая льняная ткань плохо поддавалась ножницам, приходилось прилагать значительные усилия, но это сопротивление плотного, набухшего полотна женщину даже радовало — в лихорадочном исступлении Мария Сергеевна резала и кромсала… резала и кромсала… и плакала: Лёвушка, Лёвушка, останься, не уходи-и-и!

Умом понимая, что всё уже решено, что её исключительная стервозность нескольких последних лет переполнила чашу терпения мужа (и более: что у Льва появилась не просто другая женщина, а, по словам Девы Марии, муза — стало быть, любовь, вдохновение и ещё чёрт те что!) Мария Сергеевна отчаянно умоляла сердцем: Лёвушка, останься, не уходи!

И плакала… плакала…

На тысячи мельчайших кусков кромсая ненавистную ей сейчас ночнушку — плакала… плакала…

Расправившись с этим символом умерщвления плоти, женщина заодно искромсала лифчик, колготки и отвратительные, уродующие фигуру, панталоны. Затем смела в мусорное ведро образовавшуюся кучу мелко нашинкованной мануфактуры, приняла душ, энергично вытерлась-растёрлась жёстким вафельным полотенцем и, не накидывая халата — за шесть последних лет впервые голой! — вернулась в свою комнату.

Распахнув дверцу гардероба, внимательно рассмотрела себя в помещённое с обратной стороны большое зеркало — и снова заплакала: Боже! У неё — в сорок пять лет — ещё такое молодое тело! Которое не смогли состарить все, учиняемые над ним издевательства этого, под знаменем плотиненавистничества бездарно растраченного времени! Упругое, нежное, нигде не обвисшее — а неумеренное постничество пошло, как ни странно, скорее на пользу! Будучи от природы склонной к излишней полноте, ревностным соблюдением предписываемых Церковью пищевых запретов Мария Сергеевна удержала себя от вполне возможного при её наследственности непомерного ожирения — зеркало отражало тело тридцатилетней женщины! Ну, может быть — тридцатипятилетней. И это роскошное — с едва ли не светящейся от белизны гладкой упругой кожей — созданное для мужских объятий и материнства тело оказывается вдруг никому не нужным! Ни Лёвушке — смертельно уставшему от её садистской фригидности — ни Богу: Которому, по словам Девы Марии, она могла служить не молитвами и постами (и уж тем более — не умерщвлением плоти!), а только — служа ближним. В первую очередь — мужу. Причём — не рабски прислуживая, а легко, свободно, сознательно: помогая и ему, и себе как можно полнее исполнять земное предназначение — то есть, не обсасывать скелет ценностей бывших духовными три тысячи лет назад, а пытаться самим сотворить хоть что-то своё: пусть даже с горчичное зёрнышко!

А — она?!

Тело предназначенное рожать детей, вдохновлять мужчин на поиски красоты и истины — в конце концов, служить источником радости ей самой! — что она сделала с этим телом? Презрела, отвергла, опоганила лютым плотиненавистничеством отшельников-извращенцев — едва ли не прокляла! И этим — увы! — духовно его состарила на Бог знает сколько десятилетий. Так что, физически будучи телом тридцатипятилетней женщины, духовно оно являлось тело столетней бабы-яги.

Разумеется, это удручающее открытие не прибавило оптимизма Марии Сергеевне — слёзы полились обильнее, послышались всхлипывания и причитания: Господи, помоги! Всё, всё сделаю, как велела Твоя Пречистая Мать! Только, Господи-и-и… чтобы Лёвушка-а-а…

Однако, что «чтобы Лёвушка» — остался с ней? или всего лишь не отказался на прощание подарить ребёнка? — этого Мария Сергеевна недовыплакала, а бросилась в ванную и холодной водой привела в порядок скукожившееся от слёз лицо. Затем, взяв себя в руки, вернулась в комнату и занялась тем, за чем, собственно, и пришла в первый раз: в бельевом отделении гардероба выдвинула самый нижний ящик, достала из него тёмно-пурпурные с кружевной отделкой трусики и соответствующий лифчик — забытую мишуру прежних суетных (до воцерковления) лет! — и примерила это, созданное для греховного обольщения бельё. Всё оказалось идеально впору: плотно обтягивая тело, ничто, нигде, ничего не жало и не врезалось в кожу. Будто и не было предыдущих шести — под водительством отца Никодима промелькнувших в чаду исступлённой псевдодуховности — лет! Но они, к охватившему женщину в данный момент глубокому сожалению, были — увы, Лёвушка, её дьявольскими стараниями заслужить себе Царствие Небесное, безвозвратно потерян! Потерян — чего уж… И что же — плакать, рыдать, биться головой о стену? Нет! Ведь Дева Мария…

…Мария Сергеевна вдруг оказалась в клубящемся светом облаке невозможных по её прежним представлениям любви, нежности и понимания — да! Лёвушке с ней — не по пути! Шесть лет назад, выбрав свою дорогу, она на целую вечность духовно разошлась с мужем. Ту самую вечность, которую с помощью отца Никодима положила между собою и Богом. И которую, используя все оставшиеся физические, интеллектуальные и духовные силы, ей теперь предстоит преодолевать. В первую очередь — учась истинной любви к ближнему. Той любви, что сейчас (в этот вот самый миг!) дарован ей — и как образец, и как утешение! — Девой Марией. Ах, если бы — навсегда! Но и так — когда лишь на несколько мгновений — спасибо Владычица! За Тобой для меня озарённый путь! И за Лёвушку! Которому Ты даровала его женщину, его любовь, его музу! И за сына! Которого, я теперь точно знаю, Ты мне подаришь! Но главное всё же — за Лёвушку! За то, что Ты дала ему утешение! И правильно, пречистая Дева: не как мне, а как — ему! Чтобы выбранная Тобою женщина была для него и ласковым солнце, и путеводной звездой! Музой, любовью, радостью — всем!

От чистого сердца пожелав Льву Ивановичу счастья с другой женщиной, Мария Сергеевна вдруг почувствовала: между нею и Богом нет этой отвратительной, почти непреодолимой, причинёнными мужу мучительными страданиями самой же воздвигнутой вечности! И более — к Богу она сейчас почти так же близка, как в самом начале своего воцерковления: до знакомства с отцом Никодимом, до того, как — по очень обидным, но, к сожалению, справедливым словам Льва — свет Христовой Любви в её глазах стал сменяться сполохами адского стомиллионоградусного огня. Нет этой ужасной вечности — нет! А есть…

…посланное Пречистой Девой светоносное облако без следа растаяло — зеркало отражало тридцатипятилетнюю женщину: да-да — сейчас не только физически, но и духовно тело Марии Сергеевны выглядело максимум на тридцать пять лет! — в соблазнительных, кокетливо отделанных кружевами лифчике и трусиках. Удивительно белокожую, зеленоглазую, рыжеволосую — в тёмно-пурпурном (так ей идущем!) интимном белье. Которой… которую… для которой… всё, к сожалению, в прошлом! В прошлом?

Сейчас, чувствуя кипение растворившегося в крови, дарованного Свыше Света, Мария Сергеевна надеялась, что — не совсем. Да, Лёвушка — действительно, в прошлом. Увы, как ни горько — сама кругом виновата. Но его сын… которого она родит в конце февраля — начале марта… ведь даже если Лев задержится на поминки «девятого дня»… то в пятницу, в субботу должен вернуться… ведь здесь у него работа… хотя… если в Великореченске он нашёл любовь?.. интересно: какая ОНА — и кто?.. и что же — Лев ЕЁ перевезёт в Москву?.. разумеется! Стало быть, разменивать квартиру… а как же иначе! Слава Богу, что у них есть такая возможность… а вот из банка ей уходить нельзя! Надо же! Отец Никодим — позавчера — как в воду глядел! Отложив до понедельника окончательное решение! А ведь, казалось бы, с какой стати — ей передумывать?.. да и вообще… вся эта затея с её переходом в православную гимназию… не хитрый ли это, ловко замаскированный бесовский соблазн?

Удостоверившись, что с самым нижним бельём у неё полный порядок, а кроме тёмно-пурпурного Мария Сергеевна примерила также комбинированный двуцветный перламутрово-фиолетовый гарнитур, женщина — грешить так грешить! — отказалась от неудобных в жару шерстяных колготок и одела лёгкие прозрачно-дымчатые чулки. С платьями оказалось хуже: ничего из старого не годилось для посещения церкви, а одеваться в «современное» мышино-серое, ханжески обвисающее — Мария Сергеевна не захотела.

(Да в таком наряде Богу на неё и глядеть-то противно! Монахиня, понимаешь, погорелого монастыря! Ведь Пречистая Дева более чем ясно дала понять, что её постная рожа отнюдь не свидетельствует об истинном благочестии! Скорее — напротив!)

По счастью, в запасе было немного времени, и Мария Сергеевна, нырнув в изумрудно-зелёную ткань некогда любимого платья — не зря любимого! в нём ей сейчас, вообще! больше тридцати не дашь! юная лесная фея, да и только! — спустилась в прилепившийся к их дому, недавно открывшийся магазинчик. В котором выбор был, конечно, не ахти, но в её положении — до начала службы чуть больше часа — не приходилось привередничать. И — повезло! Её там будто бы дожидалось в меру закрытое, в меру длинное, изумительного тёмно-голубого цвета и, главное, по фигуре платье! А белая в крупный лиловый горошек косынка идеально дополнила туалет. И пока продавщица упаковывала эти покупки, женщина примерила синие туфли-лодочки — вполне! На невысоком каблуке: не жмут, не болтаются — в самый раз!

Правда, у себя в комнате, переодевшись перед зеркалом, Мария Сергеевна несколько засомневалась: такой вызывающе нарядной она в последние годы и на улицу-то не выходила, а тут — в церковь? Женщине сразу же вспомнился поразивший её воображение рассказ отца Никодима о казусном случае с Викторией — а ведь бедная девочка, кроме того, что сумасшедшая, и воцерковлённой-то не являлась ни в коей мере! — и попробовала с особой придирчивостью оценить свои обновы. Вроде бы — ничего вызывающего: достаточно длинное платье неплохо на ней сидит, но отнюдь не обтягивает, туфли на более чем умеренном каблуке, косынка полностью прикрывает её медово-рыжие волосы — ни малейшего диссонанса, ни что не пестрит, не выпадает из образа, всё в полной гармонии… вот именно! В бесовской гармонии! И в таком виде — в церковь?

Испугавшись, Мария Сергеевна собралась переодеться в свою обычную — сегодня вдруг опротивевшую! — защитного мышиного цвета «униформу», но вдруг отчётливо услышала ласковый тихий голос: «Машенька, иди в этом. Ты в нём такая красивая. Ведь скромно — не значит уродливо. Ведь церковная служба должна быть праздником. Радостью. А заношенные, невзрачные одежды не способствуют радости. И не следует бояться злых языков. Иди, Машенька, в этом».

Нисколько не сомневаясь, что услышанный ею голос принадлежит Деве Марии, Мария Сергеевна отправилась причащаться в новом наряде. И, разумеется, была встречена изумлёнными, завистливыми, негодующими взглядами большинства знакомых ей прихожанок. А у некоторых старушек — откровенно злорадными: дескать, наша постница да смиренница — а? Ишь, бесстыжая — в церковь, а вырядилась как самая распоследняя «прости господи»! Ну, ничего! Ох, и задаст ей сегодня жару отец Никодим!

Естественно, Мария Сергеевна не могла разобрать никаких слов из тихого перешёптывания за спиной, но, прекрасно знающая своих сестёр во Христе, легко разгадывала смысл их сердитого шипения: ведь, не далее как на прошлой службе, сама с немалым удовольствием участвовала в осуждающих ту или иную из прихожанок, ядовитых сплетнях. Но, конечно, больше, чем потаённое злоумничание товарок, Марию Сергеевну волновала реакция отца Никодима: одно дело беседовать с ним в частном порядке (даже исповедуясь и будто бы причащаясь) и совсем другое — в храме! Какими глазами он на неё посмотрит? Но… не могла же она ослушаться Саму Деву Марию? Повелевшую ей идти именно в этом наряде? А что под платьем на ней только минимально необходимое легкомысленное бельё — так ведь его не видно! Во всяком случае — людям! А всё видящая и всё знающая Пречистая Дева — опять-таки! — будто бы ничего не имеет против…

Однако скоро, когда по ходу службы появился отец Никодим, женщине действительно не стало никакого дела до впечатления, произведённого ею на сотоварок — Господи! Со вчерашнего утра — за какие-нибудь сутки — священник полностью преобразился! Его лицо, не утратив природной строгости черт, просветлело до такой степени, что знаменитые «разбойничьи» глаза засияли ангельскими добротой и любовью! А голос? Обычно сдержанный и суровый, не утратив ни одной из прежних ноток, он вдруг обрёл небесные чистоту и прозрачность! Не казённые хвала и благодарность Богу, а радость соединения с Ним звучали сейчас в этом, со всеми земными звуками уже мало соотносимом голосе! Хрусталь горных ручьёв, серебро рассвета и колыбельная песня матери — эти и ещё более неуловимые благозвучия совершенно очаровали Марию Сергеевну. И не её одну — всех, бывших в храме.

После общей исповеди, причащая, отец Никодим шепнул женщине на ухо: Машенька, не уходи. Подожди меня в скверике. Мария Сергеевна, соглашаясь, кивнула и, выдержав по пути ядовитые поздравления приятельниц-прихожанок, (с обновами, Машенька! а голубое тебе очень идёт! да в таком платье не стыдно и в Большой Театр! на «Лебединое озеро»!) смиренно, но и не без заносчивости распрощавшись с ехидными сотоварками, — извините, милые, некогда! — вышла из храма и поспешила укрыться среди кустов и деревьев прицерковного скверика.

Волею случая — провидения? — свободной оказалась та самая скамейка, на которой отец Никодим во вторник, перевоплотившись в психиатра Извекова, провёл первый из болезненных для женщины (для него, впрочем, тоже) психо-гипно-аналитических сеансов. За которые сейчас — после умиротворивших её смятённое сердце откровений Пречистой Девы — Мария Сергеевна была очень благодарна священнику.

Оглушавший во вторник буйным цветением сиреневый куст к воскресенью померк и съёжился — нет, ещё не отцвёл, но его ураническая запредельная фиолетовость основательно потеснилась сатурнианской зеленью накладываемых землёй законов. Заметно ограничивших это нездешнее буйство… ах — если бы?..

…но — нет!

Устроившаяся на лавочке Мария Сергеевна чувствовала, что наступил сезон сбора камней. Пора урожая. Время жатвы выросшего и созревшего из сеянных на протяжении всей предыдущей жизни зубов дракона. Да, конечно, почувствовала и поняла она это раньше: утром, а пожалуй, даже и ночью — сразу после откровений Девы Марии — но только сейчас, сидя на лавочке напротив отцветающего куста сирени, не просто утешилась и смирилась, а с радостью приняла в себя эту неожиданно и стремительно совершившуюся смену душевных сезонов. Ибо дух Марии Сергеевны окончательно пробудился только сейчас. Здесь. Напротив отцветающего куста сирени на выкрашенной в голубой скамеечке в тени развесистых лип прицерковного скверика.

Да, именно здесь Марии Сергеевне на мгновение приоткрылась Вечность. Не та злая и уродливая вечность, которую с помощью отца Никодима она положила между собой и Богом и откоторой, от всего сердца пожелав Льву Ивановичу счастья с другой женщиной, смогла избавиться, нет, озарённая улыбками ангелов и ласковым светом сотен миллиардов солнц, Богом, людьми и всеми другими разумными существами Вселенной постоянно созидаемая Вечность. В этой жизни приоткрывшаяся Марии Сергеевне на единственный, выпавший из времени, незабываемый миг. Но и этого мига женщине хватило, чтобы весь её дальнейший земной путь был уже не петлянием в темноте на ощупь, а осознанным восхождением в Беспредельность — в область всеобщего не представимо радостного со-творчества. Дабы там — в посмертии — начинать восхождение не из трудно преодолимой бесформенной зыбкой Мглы неразумно-биологического к начально-человеческому Пурпурно-Красному, а хотя бы из Царства Жёлтого Света — откуда подниматься уже несравненно быстрее и легче.

Присевший слева от женщины отец Никодим, почувствовав, насколько Мария Сергеевна сейчас далека от всего земного, не торопился с ней заговаривать, дожидаясь пока её душа вернётся в облачённое в тёмно-голубое платье, удивительно помолодевшее — судя по лицу, не менее чем на десять лет! — достойное Афродиты тело.

Очнувшись и обнаружив рядом с собой отца Никодима, Мария Сергеевна нисколько не смутилась тем, что прозевала его появление — прозрев в нём не поучающего сверху наставника, а идущего рядом спутника. Да — рядом: ибо на том пути со-творчества с Богом, на который она ступила только что, а священник, похоже, ещё вчера, ни мудрость, ни сан, ни пол, ни возраст не могут разделять людей — ибо в Боге едины все. И в то же время — каждый уникален и неповторим в совершенно недоступной даже самому оголтелому земному индивидуализму степени.

(Само собой, Марии Сергеевне не требовалось всей этой спотыкающейся словесной приблизительности — миг прозрения иной реальности непосредственно приоткрыл для неё почти непостижимые истины.)

И женщина к своему духовному отцу обратилась, как к равному — легко и просто. И то, что в одном лице в нём совмещаются и священник, и психиатр, и, возможно, кто-то ещё, сейчас её тоже нисколько не затрудняло.

— Отец Никодим, а знаете… нет, погодите… сначала — огромное вам спасибо! за всё, за всё! за лечение, за советы… что велели мне не спешить… подумать до понедельника… ведь я, знаете, рожу ребёнка! От Лёвушки! Нет, правда! Теперь я смогу! Вчера — вернее, в ночь на сегодня — мне это открыла Пречистая Дева! И что Лёвушка от меня уйдёт — тоже… и правильно… ведь я его бедненького довела до ручки… а в Великореченске у него любовь… и не просто любовь, а муза… ну — так мне сказала Дева Мария… я, правда, не понимаю — ведь Лёвушка не поэт, не художник… но Владычица так сказала… главное — женщина… которая его полюбила…

Мария Сергеевна говорила не слишком понятно, следуя не грамматике, а внутреннему прихотливому течению мысли — однако, едва ли не в одно с ней время переживший нечто подобное, священник её превосходно понял.

— Тебе, значит, Машенька, глаза открыла Дева Мария, а мне, понимаешь, отец Паисий… этой же — прошедшей ночью… приснился так ясно и так отчётливо… а уж — говорил… и — представляешь? — всё помню!

— Отец Никодим, простите, — заметив, на её взгляд, чрезвычайно важное отличие, женщина не смогла удержаться в границах общепринятой вежливости, — но я не спала! Со мной Пречистая Дева разговаривала наяву! Нет, врать не буду: видеть Богородицу я не видела, но голос… такой проникновенный, такой нездешний… хотя (за дело!) и побранивший меня немного, но в целом — необычайно нежный и ласковый… каждое слово… отец Никодим, можно — я расскажу по порядку?

— Конечно, Машенька. А после — я. И тебе, знаешь, и мне — необходимо поделиться открывшимся.

— Отец, Никодим, а вы меня, как Пречистая Дева — называете Машенькой… а раньше — никогда так не называли… всё Марией или даже — Марией Сергеевной… хотя — нет… в пятницу — раз или два назвали… ну, когда мы у вас дома будто бы причастились — коньяком и бисквитами… а ведь, отец Никодим — причастились! Я теперь это точно знаю! Ну, что их действительно преосуществил Христос! Надо же! А в субботу — с утра — вы ещё сомневались… велели мне, от греха подальше, сегодня обязательно причаститься в церкви…

— А как бы, Машенька, я мог иначе? Ведь в предыдущие дни и тебя, и меня Нечистый — ух, как достал стервец! Да, что нашу полуночную трапезу, незримо явившись, преосуществил Спаситель — я тогда явственно почувствовал это, но… уж больно хитёр и коварен Враг! И, естественно, полной уверенности быть не могло… А что назвал тебя Машенькой — ты ведь не против?

— Конечно, отец Никодим — не против! Ещё бы! Мне это, знаете… слышать от вас — непривычно… но, правда — очень приятно!

— Ну, вот и прекрасно, Машенька! — будто бы сам привыкая к этому ласкательному обращению, священник лишний раз назвал женщину уменьшительным именем. — А теперь, пожалуйста, как собиралась — давай по порядку. О явлении Девы Марии, не отвлекаясь — рассказывай, Машенька… всё рассказывай…

И Мария Сергеевна, после дарованного ей мига прозрения нездешней реальности, уже нисколько не смущаясь, рассказала отцу Никодиму всё. Начиная с того момента, когда она (будто бы по воле Владычицы?!), совершенно потеряв голову, мысленно скакала на укрощаемом ею Лёвушке, вместо отсутствующего мужа саму себя настёгивая его ремнём — до полного умопомрачения, до беспамятства, до (что было, отец Никодим, то было!) двух или трёх сумасшедших оргазмов… и далее… когда, очнувшись, в приступе ужаса и омерзения она горячей водой и мылом пыталась очистить душу — и как у неё это не получалось, и как, спасая от подступившего к сердцу отчаяния, Пречистая Дева заговорила с ней. Открыв, как оказалось, таящиеся в её душе такие пропасти и провалы… но и утешив! И, главное, подарив надежду! Пообещав ей — не чаемого уже много лет! — ребёнка. Сына Льва. Леонида.

— Нет, отец Никодим, что сына — это уже я сама решила. И даже, что непременно от Лёвушки — тоже. Владычица просто сказала, что в течение ближайших двух лет я смогу родить. А как и от кого — дескать, моё дело… Но ведь я — только от Лёвушки… от него хочу — а не от кого другого… а у него… у него… там — в Великореченске… но ведь, отец Никодим, вы мне этот грех отпустите?

— Этот — само собой. Надеюсь, Машенька, ты не собираешься подводить Льва Ивановича под алименты?

— Что вы, отец Никодим — как можно?! Я хоть и сволочь — но не до такой же степени! А вот в гимназию — нет. Вы уж простите, отец Никодим, но теперь мне нельзя уходить из банка…

— Ну, и прекрасно, Машенька. Всё понимаешь — умница! А что ребёнка хочешь непременно ото Льва… зная о его новой любви… это, как я понял, тебе в грех не вменила Сама Пречистая Дева… конечно, перед его новой избранницей — нехорошо… но и тебя можно понять… двадцать лет желать от него ребёнка… и вот теперь — когда это будто бы стало возможным… отпущу, Машенька! Не накладывая никакой епитимьи!

С ещё вчера категорически для него невозможной лёгкостью разрешив эти религиозно-нравственные затруднения Марии Сергеевны, священник подытожил её исповедальный рассказ небольшим размышлением вслух:

— Вот, стало быть, до чего ни я, ни даже Лукавый так и не докопались… вот она — подводная часть айсберга — во всей, как говорится, красе… а тебе, Машенька, здорово повезло, что эту пропасть приоткрыл для тебя не Враг, а Пречистая Дева… Которая Сама же и уберегла от соскальзывания в бездну… не зря, ох, не зря я и чуял, и боялся — как психиатр… такая раздвоенность… которая противоречила всем твоим не только религиозно-нравственным, но и социально-интеллектуальным сознательным установкам… чуть ли не с переходного возраста страстно мечтать быть изнасилованной… самой себе не признаваясь в этом желании… свои нереализованные фантазии с утончённой жестокостью вымещая на влюбившемся в тебя шестнадцатилетнем мальчике… помыкая им, как преданной собачонкой… н-да… как психиатр я оказался — ни к чёрту… впрочем — и сам Лукавый… тоже ведь не докопался… только Пречистая Дева, спасая, помогла тебе заглянуть в эту бездну… да ещё дав понять, что в твоей душе таятся бездны и помрачнее… в которые в этой жизни вовсе нельзя заглядывать… что ж… нельзя — так нельзя… хотя… как бывшему психиатру… мне было бы крайне любопытно… а как священник, Машенька… надеюсь, ты поняла, что те твои давние издевательства над Антоном — очень тяжёлый грех? В котором ты до сих пор — правда, не осознавая — ни мне, ни своему первому духовнику так и не покаялась. Так что — в следующее воскресенье… приди, знаешь, в церковь пораньше… чтобы не спеша тебя исповедать, и с разрешительной молитвой — как полагается… ведь ты очень нуждаешься в отпущении тебе именно этого греха…

Это коротенькое резюме было в основном адресовано не Марии Сергеевне, но и не самому себе: скорее — как подведение некоего общего итога недолгому, но страшно напряжённому и крайне важному периоду формирования их на это время тесно, едва ли не до взаимопроникновения, сошедшихся душ. И Мария Сергеевна, почувствовав безадресность высказанных вслух размышлений отца Никодима, перевела разговор на другое: на случившееся (вероятно, предыдущей ночью?) преображение самого священника.

— Отец Никодим, а матушка Ольга разве вам ничего не сказала? Ведь она не могла не заметить! Ведь все наши прихожанки прямо-таки обалдели! Обо мне — и говорить нечего! До сих пор — ум за разум! Ведь вы же — весь светитесь! А голос? Совершенно небесный! Да с таким голосом — быть запевалой в ангельском хоре!

Выслушав комплименты, высказанные женщиной в отношении его персоны, отец Никодим отшутился (дескать, я не виноват, всё дело в приснившемся мне отце Паисии, который, благословив во сне, ухитрился передать и это, столь заметно — и незаслуженно! — просветлившее его облик сияние) и попробовал дать общую оценку выпавшим на их долю душевным страданиям:

— К благу, Машенька. За нашу с тобой гордыню и духовную слепоту. А точнее — за нежелание видеть. Когда рамками формального благочестия — в сущности, обрядом! — мы настолько сузили духовную жизнь, что и духовной-то она уже вряд ли являлась… Конечно, основная вина на мне — недостойном пастыре. Ладно, Машенька, об этом мы в пятницу выговорились друг другу более чем достаточно… и Христос нас простил — я тогда это верно почувствовал. А чтобы не оставалось уже никаких сомнений, тебе, значит, явилась Пречистая Дева, а мне — отец Паисий… Конечно, твой Лев Иванович… впрочем, уже не твой… нет, Машенька, от всего сердца даровав мужу свободу, ты воистину совершила духовный подвиг… подвиг любви…

— Так ведь, отец Никодим, — не сама же. Это мне велела пречистая Дева, — сочла нужным уточнить Мария Сергеевна, — да и то — не ночью, а утром. После того, как я не знаю на сколько клочков изрезала свою гнусную ночнушку!

— И сразу помолодела, Машенька! Лет на пятнадцать! — священник с лихвой возвратил женщине высказанные ему комплименты. — Обновилась не только душой, но и телом. И, конечно, не из-за косынки и платья — хотя они тебе очень идут… Знаю, некоторые из наших прихожанок тебя осудят, но ты их не слушай — носи.

— Правда — отец Никодим? А я так боялась! Ну — вашего приговора. Думала, вы на меня посмотрите как на ту самую Вику, о которой рассказывали.

— Что ты, Машенька! Даже и раньше… ведь на тебе всё скромно, всё в меру… а что нарядно, красиво… хотя… раньше, возможно, и упрекнул бы… нет, не за цвет или длину, а за желание выделиться… счёл бы его проявлением суетного тщеславия… нет, каким же я всё-таки был самонадеянным дураком! Ревнителем, видите ли, Святоотеческого Православия — тьфу! Будто оно нуждается в медвежьих услугах таких недоумков! Так что Нечистый меня зацепил очень по делу. Хоть говори ему стервецу «спасибо». Кощунство, конечно, но… ведь в самом конечном счёте и Враг будет спасён! Раньше я этого не понимал… хотя мнение и авторитетное, принадлежащее одному из весьма чтимых Отцов Церкви… считал его пустым умствованием… постоянно поучая паству, что Бог бесконечно благ — на самом деле не чувствовал Его благодати… даже — имея перед глазами такой пример, как отец Паисий. И в этой связи — возвращаясь ко Льву Ивановичу… в пятницу, Машенька — помнишь? — я тебе говорил, что он, возможно, ближе к Богу, чем мы с тобой… так вот… отец Паисий мне объяснил… и я теперь понимаю: не ближе, не дальше — в Боге! Как ты, я и — вообще — все мы! Все поколения: ушедшие туда, живущие здесь и ещё не рождённые — в Боге едины все! Ведь времени — в нашем понимании — у Него нет…

— Отец Никодим — и я! — сказанное священником настолько совпало с ощущениями испытанными Марией Сергеевной в незабываемый миг проникновения в иную реальность, что женщина не удержалась от восклицания. — Здесь! На лавочке! Перед самым вашим приходом! Почувствовала то же самое! Только сказать — ни за что не сказала бы! Чтобы такое передать словами… нет! Никогда бы в голову не пришло, что есть такие слова… а у вас получилось — надо же!

— Ничего, Машенька, — не получилось… Ведь всё, что я сейчас сказал — общее место. И если бы ты сама — здесь на лавочке — не имела мистического прозрения, то мои слова, в лучшем случае, показались бы тебе лишь интересной игрой ума. А в худшем — могли ввести в страшный соблазн. Понимаешь, Машенька… помимо того, что опыт мистического познания словами почти не передаётся — ты это верно почувствовала — само по себе такое познание таит очень большие опасности… ведь оно — не от воли, не от ума, а только — от состояния души… и если у тебя в душе ад… представляешь, Машенька?! Имея в душе ад — заглянуть туда? Конечно! Ад и увидишь! Увидишь — и оклевещешь Бога! Представишь Его эдаким Абсолютным Садистом! Ну, как в своё время мне в очень недружеской дискуссии высказал Лев Иванович… а я его за это обозвал богохульником… нет! Дурак дураком! Да случись у меня мистическое прозрение раньше — до нашей взаимной исповеди, до незримого явления Спасителя — представляю, что бы я там увидел?! И ведь многие — неисповедимы пути Твои, Господи! — увидели… с адом в душе заглянув туда… и, одержимые жаждой власти… разумеется, земной власти…

— Отец Никодим, а вы сейчас — совсем как Лёвушка! Говорите и рассуждаете! Он в своё время — ну, пока я его ещё слушала — на разные лады развивал подобные мысли! Нет — не о мистическом познании, а о властолюбии Церкви! Да ведь и вам — тоже? Ну — в той ссоре… когда вы его, в конце концов, послали по матушке…

— А сейчас, Машенька? После того, что тебе открылось? Ко всем ересям и кощунствам Льва Ивановича — как бы ты отнеслась сейчас?

— Сейчас? — Мария Сергеевна ненадолго задумалась: — …а наверное — НИКАК! Все эти слова, споры… всё это земное, здешнее… и для Бога… о, Господи, отец Никодим! Какой же я была самонадеянной злой идиоткой! Кипятилась до слёз из-за такого вздора! А уж то, что вытворяла в постели, прикидываясь ледышкой — вообще! Не лезет ни в какие ворота! Наплевала даже на ваши советы! Ну, и дождалась… когда Пречистая Дева мне разъяснила, как дважды два! Увы — напоследок! Когда у Лёвушки уже появилась другая женщина! Господи! Это же надо быть такой беспросветной дурой?!

— Не казнись, Машенька. Сейчас, заглянув туда — пусть краешками глаз, пусть на миг — мы с тобой помудрели прямо-таки, как не знаю кто! Однако — не своими стараниями… тебе-то хоть за подвиг любви был дарован миг прозрения… а мне — недостойному пастырю?.. за что, спрашивается?.. воистину — неисповедимы пути Господни… Который, в конце концов, всё устраивает наилучшим образом…

— И вашу Ириночку — да?! Ведь Бог её грех простил — правда? Ведь отец Паисий сказал вам об этом?

— Конечно, Машенька. Да ты теперь и сама знаешь… ну, что Он всех любит, всех примет, всех простит… даже — Врага… а что Ириночке, как, впрочем, и всем нам, там предстоит много работы, так ведь — в сотворчестве! Жаль, что здесь на земле мы этого не понимаем… ну да, наверно, так надо… и воистину блаженны те, кто свою земную работу способен осознать как со-творческую — с Ним… или хотя бы — ступил на путь этого осознания… как, по-моему, Лев Иванович…

— Да, отец Никодим, да! Теперь я всё это чувствую! Всем своим существом! Вот только сказать словами — не получается!

— И хорошо, Машенька, что — не получается. Значит, прежде чем даровать тебе миг прозрения, Пречистая Дева полностью очистила твою душу. Ну, насколько это вообще возможно в нашем земном существовании. А представляешь, Машенька, если бы тебе туда удалось заглянуть до пятницы? До нашей взаимной исповеди? Что бы там увидела? Отражение кипящей в твоей душе раскалённой Тьмы? И, самое скверное, ты бы, скорее всего, нашла слова, чтобы рассказать об этом кошмаре…

— Так что же, отец Никодим, значит, правильно? Хорошо, что я не могу рассказать об увиденном?

— Конечно, Машенька! Не дай Бог — если бы могла! Знаешь, для всех христианских церквей и сект более чем достаточно одного Апокалипсиса! До сих пор переварить не могут! Ведь не зря же Христос, который о Царствии Небесном наверняка знал несравненно больше своего ученика Иоанна, не распространялся на эту тему. Ну, кроме обмолвки, что в Доме Его Отца Обителей много…


Прощаясь, отец Никодим, как что-то очень далёкое, бывшее в «предыдущей жизни», вспомнил состоявшийся несколько дней назад «психоаналитический» сеанс:

— А знаешь, Машенька — и ты, и я… ну — во вторник… душевно были, как слепые котята… не видя и не понимая, тыкались мордочками во все углы… но… ведь и спрос с нас тогда был соответствующий! Как с малых неразумных детей! Тогда, как сейчас… ведь распорядиться Светом… крохотные крупинки которого мы, кажется, уловили… это же какая ответственность? Особенно — для меня. Ну — как пастыря. Но и для тебя, Машенька — тоже… те бездны, в которые, по словам Богородицы, в этой жизни нельзя заглядывать… они ведь таятся в твоей душе… конечно — как и в моей… и в каждой…

* * *
«…было уже часа три ночи. Башка трещит, а денег нет ни хрена. Что делать? Кореша-то — тю-тю. Кто на зоне, кто, значит, нос воротит — я для них приблатнённый алкаш, а никакой не вор. На всякий случай, думаю — к Лёхе. Нет, раньше-то я у него бывал. Ну, конечно, не каждый день, как некоторые, но раза два в месяц — точно. Вечером — после семи. Днём-то он — нет: даже не опохмелялся, а вечером — завсегда. А после нового года — х… знает, что на него нашло! Вообще, бля, не пьёт! Ну, не вообще — конечно… Юрка, который у них во дворе бомжует, говорил, что всё же употребляет. Но редко… А башка — спасу нет! Вдруг, думаю, повезёт. И точно! Звоню — а Лёха полуостекленевший. Видать — с вечера. Самое, значит, то. В таком состоянии — он завсегда. Последний рубль пропьёт с кем угодно. И мне сходу — полтинник. Ну — на два пузыря. И чёрт меня дёрнул вернуться! Ведь по дороге в «ночной» — хотел сразу же. Рядом употребить — на лавочке. Там, правда, близко… да и подводить Лёху… у него этот полтинник вряд ли, конечно, последний… но всё-таки неудобно… вдруг — да ещё когда… Взял, значит, две «Катеньки» — а он дешёвой просил не брать — и возвратился, бля! На свою голову. И на его — тоже! но — истинный крест! Тогда я ни о чём таком ни х… не думал…

Ну, сидим, значит, пьём. Он мне что-то п…т про астрологию — ну, будто ему кореш нагадал, что в эту ночь он может загнуться. А по трезвому, бля, конечно! Какой хрен дожидаться станет? Вот он и пьёт. Сначала с Валюхой, но ей завтра на работу — в общем, слиняла. Когда он прочухался — нет её. А водки — меньше чем полбутылки. И в магазин — не хочется. А тут — я. Выпьем, говорит, Колян, за твоё здоровье. Ну — за моё, за его — одну «Катеньку» уговорили. А он всё п…т и п…т. Вообще-то Лёха не особенно разговорчивый. Конечно — не молчун, но и не трепло какое. А тут — будто прорвало! П…т и п…т! И после этого грёбаного предсказания — всё о Боге. Такой Он будто бы устроил мир, что жить в нём — тоска зелёная… Оно, конечно, мир блядский, но тянуть мазу на Бога… Злюсь, конечно, на Лёху… Да ещё статейку в нашей газете вспомнил… где его пропечатали сатанинским приспешником-извращенцем — христопродавцем, значит…

А на подставке — Лёхина картина. Я к ней, вообще-то, боком — ну, чтобы не светила — но всё равно: здоровенная дура. Как ни отворачивайся — лезет в глаза. И до того страшная — слов нет! Черти не черти, бабы не бабы — все голяком! — и непонятно, что делают: то ли кого-то жрут, то ли их жрут, то ли насилуют, то ли на сковородке жарят! А может, всё вместе: и жрут, и насилуют, и жарятся на сковородке! Такие все скорченные, зелёные, бля, лиловые и — правда! — будто шевелятся! А ещё белые с розовым, как земляные черви — эти страшнее всех! Я, конечно, не ангел, повидал в жизни всякое, две ходки на зону, даже ширяться пробовал, а уж про выпитое — не говорю! Сто раз утопиться можно! Но такой страсти — ни в жисть! По телеку сейчас — часто: ну, вампиры там, маньяки, покойники, пауки-людоеды, грёбаные инопланетчики и прочая хренота. Так в сравнении с этой картиной — детский сад!

Распиваем, значит, вторую «Катеньку»… А Лёха всё треплется, и всё — о Боге. Нет, прямо-то он Его не поливает, но всё равно — обидно. Чую — пора в морду. Разворачиваюсь и хлобысть его по сопатке. И второй раз, и третий. У Лёхи, значит, из носа юшка и вообще — рожа в крови. А он, как обычно, сидит, лыбится — будто его это вовсе не касается. А у меня уже злость прошла, жду, пока он умоется — ну, чтобы пить мировую, а на него вдруг накатило… и я тоже дурак не подумал… ну, что Лёха с нового года почти не пьёт — и мозги у него, конечно, перевернулись… заметил только, что мне в морду летит кулак, но чтобы уклониться — где там! Сразу с катушек! У Лёхи же силища — жуть! Лежу — отдыхаю. А когда очухался — на полу, значит, он спереди врезал, сзади от стола метрах в трёх, наверное, улетел на х…, как пёрышко — испугался. Думаю, если врежет ещё — с концами! Конечно, я мужик хоть и крепкий, но против Лёхи — козявка. Да и вообще: если бы Лёха раньше давал сдачи — кто бы с ним связывался? Лежу, значит, и чую: если не вырублю — считай, покойник! Нет, правда, если Лёха стал драться — тушите свет! Чокнулся — не иначе! А под рукой — киянка… встаю потихоньку — а я же сзади — и по затылку со всего маху хрясть… киянка — она же деревянная… а чтобы вырубить Лёху — надо садануть от всей души… да и то… нет, вижу — сползает… со стула на пол… я сразу же к двери — и шасть… пока, значит, он не очухался… а зачем киянку захватил с собой — ей Богу, не знаю. Что Лёху ударил насмерть — это я уже на другой день узнал. А тогда — вовсе не думал. Испугался, хотел вырубить, а что могу убить — нет. В мыслях такого не было. Лёха — у него же башка чугунная… Бутылки об неё разбивали — и хоть бы хны… А тут — какая-то грёбаная киянка… Я её, значит, бросил где-то в кусты… Нет, не специально — просто мешала… Наверно, недалеко от дома…»

— Такую, стало быть, линию защиты избрал моё «подопечный» Николай Красиков. И, полагаю, если будет её держаться, то больше трёх лет вряд ли получит. Даже — несмотря на прежние судимости и сроки. И что, Лев Иванович? Такое его наказание вас устроит?

Закончив этот образный — якобы от первого лица — пересказ показаний задержанного по обвинению в убийстве Алексея Гневицкого, следователь Брызгалов обратился к слушающему с огромным вниманием Льву Ивановичу. В девятом часу вечера пришедший на квартиру к Татьяне Негоде, где к этому времени, помимо астролога и артистки — а сегодня Танечка не играла из-за устроенного мэрией в театре торжественного чествования кого-то там — собрались Михаил, Ольга и Виктор Евгеньевич Хлопушин со всей зареченской «коммуной»: Павлом, Петром и Ильёй Благовестовым. По Инициативе Виктора Евгеньевича: позвонившего Танечке около шести вечера — с сообщением о задержании убийцы Алексея и предложением встретиться со следователем Брызгаловым, чтобы самую полную информацию получить не опосредованно, а из первых уст. А Геннадий Ильич Брызгалов в погоне за достоверностью пошёл ещё дальше: извинившись, попросил разрешения у дам в пересказе показаний задержанного Красикова употреблять характерные для него, официально многажды табуированные (в последний раз — аж самой Государственной Думой!), словечки, ибо без них, по мнению майора, психологический портрет убийцы окажется до неузнаваемости искажённым: что, разумеется, помешает объективной оценке совершённого им злодейства.

— Устроит — не устроит… Вы, Геннадий Ильич, однако… — рассеянно, ибо в данный момент его мысли оказались заняты совсем другим, чрезвычайно мучительным, (чёрт! всё-таки — мой прогноз! если бы не он — Алексей не стал бы напиваться этой фатальной ночью! и несчастья бы не случилось! да, но как было знать, что за полгода до смерти Алексей почти завяжет с алкоголем? ведь я-то предупреждал, чтобы именно этой ночью он пил осторожнее! выделив её из чреды прочих! и он действительно — выделил! но — как?! и ведь — чёрт побери! — всё случилось точь-в-точь по предсказанному! сначала кровопролитие в пьяной ссоре, а после… Господи! ну, как можно было предположить, что именно этой ночью Алексей наконец-то надумает поставить на место одного из множества вьющихся подле него мерзавцев?) стал отвечать Лев Иванович: — За убийство — три года?.. Смотря по тому, насколько этот Николай Красиков не врёт… Ведь из вашего рассказа можно сделать разные выводы… В том числе — и о необходимой самообороне… когда это убийство вряд ли можно однозначно квалифицировать, как преступление… а вы, Геннадий Ильич, как специалист, сами что думаете? Ну, насколько можно верить показаниям Красикова?

— Какая, к чертям, самооборона?! Пришёл, напился, убил хозяина! Да таких гадов надо не задерживать — а как бешеных собак! Отстреливать без суда и следствия!

Прежде, чем успел высказаться майор, прозвучала крайне эмоциональная реплика Ольги. И Окаёмовым, и Брызгаловым, как не затрагивающая сути дела, пропущенная мимо ушей.

— Думаю, Лев Иванович, что в основном — не врёт. Вот только с необходимой самообороной… ну да Красиков — тёртый калач… что, поверив в необходимую самооборону, суд его оправдает, на это он, разумеется, не рассчитывает… А вот в непреднамеренное убийство при нарушении её границ… ну, что его деяния суд квалифицирует подобным образом — да. Надеется — причём, с немалым основанием. Я почему и сказал, что он вряд ли получит больше трёх лет… С другой стороны, у меня, Лев Иванович, предполагать, что Красиков убил вашего друга намеренно, тоже ведь — нет, в сущности, никаких оснований. Конечно, его версия, будто, отойдя от нокаута, он испугался за свою жизнь — явная брехня. Просто, не ожидая, получил сдачи — причём, очень не слабой! синяк у него на пол-лица! — и, оскорблённый, как говорится, в лучших чувствах, схватил подвернувшуюся под руку киянку и подло (сзади) нанёс удар. Я, знаете, порасспрашивал в разное время выпивавших с Гневицким местных забулдыг — и все в один голос указывают на эту его поразительную особенность: ну, подставлять по пьянке правую щёку. А вернее — вообще не реагировать на наносимые ему удары. И когда он вдруг, совершенно неожиданно изменив себе… нет, Лев Иванович, больше трёх лет Красиков не получит. Конечно, если не вмешается кто-то влиятельный…

— Общественность! Собирай, Миша, подписи! Ну — у себя в Союзе! Чтобы этого гада — на всю катушку! — возмутившись перспективой столь незначительного, на её взгляд, наказания, вновь эмоционально взорвалась Ольга. Ведь он же не только Алексея, ведь он же сволочь и Валентину убил по сути!

— Погоди, Олечка, не возникай, — сосредоточенно вертящий в руках пустую рюмку отозвался Михаил Плотников. — Пусть скажет Лев. Конечно, нам всем хреново — ну, из-за Алексея и Вали — но в первую очередь должен определиться он…

Между тем, внутренне занятый именно «самоопределением», — у-у, «Нострадамус» грёбаный! за твой злосчастный астрологический прогноз тебя, думаешь, там похвалят? а здесь? имея на совести смерть Алексея, как, спрашивается, собираешься жить дальше?! — о наказании, желаемом для задержанного мерзавца, Окаёмов не мог сказать ничего определённого — увы, все ждали его приговора.

— Геннадий Ильич, у меня — тоже… нет никаких оснований не доверять вашему мнению… действительно… даже схватив киянку, вряд ли Красиков хотел убить Алексея… во всяком случае — сознательно… а уж, что умышлял заранее — совсем не похоже… киянка — это же не топор… я ведь и сам, не далее как в воскресенье, был обвинён капитаном Праворуковым в злодейском умерщвлении юного негодяя… и если бы не ваше вмешательство — мне было бы куда труднее, чем Красикову, защититься от следовательского произвола… такие вот пироги… и если он сумеет отстоять свою версию в суде… ну, о нечаянном нарушении границ необходимой самообороны… на сколько осудят — на столько пусть и осудят… тем более — я лицо заинтересованное, и брать на себя роль прокурора… к чёрту, Геннадий Ильич! Главное — вы его изловили! И за это — огромное вам спасибо!

Из всех собравшихся только одна Ольга была разочарована «мягкотелостью» Окаёмова — все остальные согласились с его точкой зрения: действительно, случай очень спорный, а все сомнения, как известно, истолковываются в пользу обвиняемого.

Затем Брызгалов, удовлетворив общее любопытство, подробно рассказал о поисках убийцы — по его словам, самое заурядное расследование (походить, порасспрашивать, сопоставить кое-какие факты), с которым вполне бы мог справиться любой милицейский следователь, отнесись он к своей работе чуть добросовестнее. А то ведь эти бездельники даже не удосужились снять отпечатки пальцев со второго стакана! Мол, если, до того как отключиться, Алексей пил с Валентиной — то и стакан её! (И за то спасибо, что хоть саму женщину не обвинили в убийстве мужа!) А наиболее сложным в этом деле (почему, «вычислив» убийцу ещё в воскресенье, он медлил до вторника с задержанием Красикова) было найти киянку — решающую, отпечатки пальцев на стакане могли свидетельствовать лишь косвенно, улику.

Иное дело — пожар на выставке. Якобы чудесное «самовозгорание» Алексеевой «Фантасмагории». Практически — бесперспективно. Разумеется, не из-за небесных или подземных сил — нет, из-за вполне земных. Однако — очень влиятельных. Во первых, в понедельник, когда он наконец-то смог выкроить время для этого расследования, никаких остатков сгоревшей картины уже не существовало — не только самого вспыхнувшего холста, но и подрамника. И, конечно, никаких образцов для лабораторного анализа — он сам (украдкой) соскоблил немножечко копоти, но вряд ли это что-нибудь даст: в зале уже успели всё побелить и покрасить — это в выходные-то?! — и вновь развесить по стенам картины Алексея. На место погибшей «Фантасмагории» поместив большой пейзаж — с вьющимися у своих гнёзд на вершинах нагих осин воронами.

(Ишь ты, из запасника нашего музея! — прокомментировал Михаил. — Два года назад у Лёхи выклянчили даром, не экспонируют: у него там вообще нет ничего на стенах, да и в запаснике — только эта! — однако же вредничают: я просил на выставку — не дали. А сейчас — по чьему, интересно, велению? — будьте любезны!)

А во-вторых: протокол — на месте происшествия составленный капитаном Огарковым — сплошная липа. О самовозгорании — ни слова; ничего из свидетельских показаний, а только отчёт лейтенанта-пожарника, из которого следует, что к моменту прибытия их расчёта незначительное загорание было ликвидировано собственными силами, пострадавших нет, и само помещение от огня практически не понесло ущерба. В общем, мелкое происшествие — и, соответственно, никаких оснований заводить уголовное дело. А если у кого-то к кому-то в связи со сгоревшей картиной возникнут материальные претензии — стало быть, в гражданском порядке. Из чего следует, что никакого поджога капитан Огарков не усматривает — как всегда, в таких случаях, виновата электропроводка.

Конечно, он — Брызгалов — не отказывается от частного расследования, но пусть Виктор Евгеньевич не обольщается: в лучшем случае, ему удастся назвать имена заказчиков и исполнителей, но чтобы привлечь их хоть к какой-то ответственности — ничего не выйдет. С чем Хлопушин вполне согласился: я, дескать, Геннадий Ильич, предполагая с кем приходится иметь дело, с самого начала не только на суд, но и ни на какие громкие разоблачения не рассчитывал — вполне достаточно будет установить: кто именно — и куда конкретно тянется эта цепочка. Что, разумеется, само по себе очень не просто, стало быть, он не отказывается от услуг майора и просит продолжать расследование на прежних условиях.

Рассказ Брызгалова настолько сильно задел Окаёмовскую совесть («астропсихолог», блин! предсказал — напророчил! измышлял, понимаешь, какое-то фантастическое стечение обстоятельств, а всё вышло куда страшнее и проще! твой злосчастный прогноз напрямую привёл к гибели Алексея! а заодно — и к самоубийству Валечки!), что, кое-как высказав своё мнение относительно Красикова, астролог полностью ушёл в себя.

Естественно, это было замечено окружающими, и из сочувствия к Окаёмову — да уж, не позавидуешь! и дёрнуло же Брызгалова дословно передавать красиковские показания! хотя, конечно, следователь не знал об авторстве рокового предсказания! — никто не попытался вовлечь Льва Ивановича в общую беседу. Даже Танечка не могла найти никаких утешающих слов, а лишь, пристроившись рядом, закинула на плечи астрологу левую руку, давая этим понять расстроенному Лёвушке, что она с ним везде и всегда — и в радости, и в горе. И прозвучавшее вдруг обращение Ильи Благовестова, оказалось освежающим дуновением ветерка не только для астролога — для всех.

— А давайте-ка, Лев Иванович — моего вина. Нет, не отрицаю, душевные самобичевания бывают порой полезны, но во всём надо знать меру. А вы, по-моему, самоедничаете чересчур интенсивно. И это уже может пойти во вред. Так что… Пётр Семёнович — не в службу, а в дружбу?..

Обрадованный этой, так вовремя прозвучавшей просьбой, Пётр принёс оставленную в прихожей огромную сумку, достал из неё объёмистый глиняный кувшин, бутылку коньяку, а также пирожные, ананас, мандарины, сыр, ветчину, банку маслин и нарезку из осетрины. Ахнувшая Танечка мигом накрыла на стол, и Илья всем — даже непьющему Малькову — налил по бокалу вина. Которое после первого глотка вовсе не показалось астрологу попробованным им в гостях у «сектантов» божественным нектаром. Второй глоток разочаровал ещё больше: обычная сухая кислятина — к тому же, с неприятной горчинкой. Но после третьего… какое, к чертям, вино! Эликсир жизни! Бальзам для души! Смейтесь, смейтесь над этой высокопарностью — но! Когда вопит ущемлённая совесть и эти вопли терзают душу — то! Всякое, снявшее боль, лекарство покажется эликсиром жизни! А любой его вкус — божественным!

Выпив бокал до дна, Лев Иванович понял: какую бы высокую оценку, отведав его впервые, он ни дал вину Ильи Благовестова — недооценил его в тысячу раз! Во многие тысячи! В десятки и сотни тысяч! В миллионы раз! Ибо это, налитое Ильёй из глиняного кувшина, будто бы обыкновенное виноградное вино — теперь уже никаких сомнений! — воистину ТО вино. Которое — не из земных виноградников. И бывшие проведённой на тюремных нарах ночью фантазии о его происхождении — отнюдь не фантазии. Всё именно так и обстоит: обыкновенное неземное вино. И, соответственно, Илья Давидович — обыкновенный…

…Окаёмову почему-то вдруг показалось очень важным, как его возлюбленная оценит выпитое ею благовестовское вино. И, к его большому удовольствию, Танечка отозвалась восторженно: Илья Давидович — никогда в жизни! Не пила ничего подобного! Не вино — чудо!

Умеренный энтузиазм проявил также Михаил Плотников: классный «сухарь»! Если бы побольше градусов… но и так! Некрепкое, некрепкое — а будто радуга перед глазами… Оленька — пурпурно- красная; Гена с Виктором — жёлтые; я и Павел — зелёные; Танечка — голубая; Лев с Петром — синие; а Илья — вообще! Такой фиолетовый — что почти не видно! Вот-вот растворится в воздухе!

— В твоих, залитых водкой зенках, мы все, Мишенька, скоро растворимся! — огрызнулась «пурпурно-красная» Ольга. И тоже сочла нужным похвалить вино. Правда, скорее из вежливости. Обратившись не к Илье, а к его, как ей подумалось, владельцу: — Спасибо, Виктор Евгеньевич! Вино замечательное. Наверно, французское?

— Отчасти, Олечка, вы угадали. — На вопрос-похвалу Ольги стал обстоятельно отвечать Хлопушин. — Но только — отчасти. Причём — не самой существенной. Действительно, полтора года назад я его привёз из Франции. Из Шампани. У одного из местных виноградарей-виноделов — мне очень понравилось. И я приобрёл двадцать столитровых бочонков. Но только, Олечка, знаете… то вино — не это вино! А это — целиком заслуга Ильи Давидовича. Уж не знаю, что он с ним делает — но… колдует — наверное… ведь разным людям это вино нравится очень по-разному! И дело здесь не в обычном несовпадении вкусов… нет, здесь что-то другое… ну, вот взять Михаила — явно же не любитель сухих вин… а это его — зацепило… не просто красочным, как художник, он увидел мир — а в каком-то радужном сиянии… нашу увидел, так сказать, разноцветную ауру… А некоторым — жутко не нравится! Находят его то горьким, то уксуснокислым, то чёрт его знает ещё каким противным! А другие — божественным… Мне лично — очень нравится. Но чего-нибудь сверхъестественного — нет, не чувствую. Хотя что-то такое… волнующее… наводящее на странные мысли… в этом вине, несомненно, есть…

Слушая разгорающийся обмен мнениями, Лев Иванович думал: действительно! Мало того, что это вино на всех действует по-разному, но и для каждого в каждый конкретный момент времени — по-другому. Такое впечатление, будто в этом удивительном вине, как в волшебном зеркале, отражается состояние души… Но и не только отражается… Оно явным образом исцеляет душу… Во всяком случае — его душу… Стоило до дна выпить бокал — и… Илья Благовестов — кто ты? Откуда берёшь своё неземное вино?

И, словно угадав, что мысли астролога сейчас заняты им, Илья Давидович, налив по второму бокалу, обратился к Окаёмову с чем-то вроде утешительного тоста:

— За исцеление вашей души, Лев Иванович. Хотя бы — временное. Но ведь по-другому здесь не бывает. Окончательно она исцелится там. Да и то — не сразу. А здесь ей временами совершенно необходимо болеть. Хотя бы — в свидетельство того, что она у нас всё-таки существует… Однако у вас, Лев Иванович, по-моему, перекос в другую сторону… в излишне повышенной требовательности к себе — причём, по многим направлениям. Вообще-то, высокая требовательность к себе — хорошо… но вот когда она начинает мешать реализации творческого потенциала — это уже никуда не годится… а вам, Лев Иванович — да… мешает. Давайте пока отвлечёмся от вашего поэтического дара… о вредных последствиях гиперкритичности в этой области мы с вами в субботу в общем-то достаточно поговорили. Давайте обратимся к вашему астрологическому прогнозу… из-за которого вы сейчас так казнитесь. Ну да — как всякий прогноз — обязывает… но… ведь совет-то вашему другу — этой ночью не пить с кем попало — вы дали вполне разумный. А всю цепь случайностей (что у Красикова именно этой ночью не будет денег на опохмелку, что уставшая Валентина, ввиду позднего времени уже не опасаясь за Алексея, захочет выспаться дома, а главное, что ваш друг в кои-то веки надумает дать сдачи), естественно, вы не могли видеть. Да ещё ядовитая, клеветнически марающая и самого Алексея, и его творчество статья в местной газете… а его картина?.. которая потрясла даже совершенно далёкого от искусства Красикова?! Нет, Лев Иванович! Показнились — и будет! А то ведь, если начать связывать всё со всем, то я виноват не меньше вашего! А возможно, и больше! Ведь это после работы над моим портретом Алексею открылось нечто такое… настолько его захватившее… что, спеша реализовать свои прозрения, он резко снизил потребление алкоголя. Для привыкших к его постоянному пьянству приятелей-собутыльников — «завязал». То есть — был заколдован… По всей вероятности — мною…

— Вами, Илья Давидович, не отпирайтесь! — с успокоенной удивительно проникновенными словами Ильи Благовестова совестью, Окаёмов ожил настолько, что вновь стал способен к слегка ироничному отношению и к себе, и к людям. И вспомнил случившийся на вернисаже разговор с Павлом Мальковым: — Чтобы Алексей вдруг перестал пить — несомненное чудо! И вы, стало быть — чудотворец. Мне в пятницу на выставке Павел Савельевич так и сказал. Только вот почему вы на три месяца запретили Алексею писать портреты — да ещё совершенно некомпетентно сославшись на Чёрную Луну и Белую Энергию — этого я, по правде, не понял. Вернее, понял в очень для вас нелестном смысле. И если бы не портрет Алексея — не ваше на нём лицо — вряд ли бы я стал торопиться со знакомством…

— Какая, Павел Савельевич, Чёрная Луна? Какая Белая Энергия? А главное — будто бы мой запрет на написание портретов? Всё «интересничаешь» — да? По-прежнему — при каждом новом знакомстве всё норовишь напустить «мистического» тумана? Нет, с женщинами — я понимаю. Но со Львом-то Ивановичем — зачем? Неужели ты не почувствовал, что его эти «заигрывания» должны были скорее оттолкнуть, чем привлечь? Ох, Павел Савельевич, Павел Савельевич…

— А — сам не знаю… — смущённо оправдываясь, Мальков обратился одновременно и к укорившему его Илье, и к наябедничавшему астрологу. — Наверное — правда… Услышав разговор Михаила Андреевича с незнакомцем, захотел немножечко пококетничать… По-дурацки, конечно, вышло… А почему всё-таки про Белую Энергию и Чёрную Луну — конкретно?… знаю! И почему, будто ты, Илья Давидович, сказал Алексею Петровичу, чтобы он в течение трёх месяцев не писал никаких портретов — тоже! Из-за «Фантасмагории»! Я же шёл как раз от неё! Под впечатлением — не знаю каким! Уж на что «Цыганка» — но ЭТО?! Будто окно ТУДА! Точно! Главное ощущение! Заманивает, зовёт, затягивает! Нет, в отличие от Красикова, мне эта картина не показалась страшной… однако тревожной, верней, тревожащей — да! Та Дьяволица-Лилит, которая в «Цыганке» представлена одной из своих ипостасей… в «Фантасмагории» будто бы сливается с тем, что у символистов называлось «Вечной Женственностью»… ну, как я это понимаю… Михаил Андреевич, может быть — вы? Поможете мне немного? Вы ведь, наверно, единственный, кто, как следует, успел рассмотреть «Фантасмагорию»…

— Я, правда, мельком, — отозвалась Татьяна Негода, опередив закусывающего мандарином художника, — и вообще-то — не собиралась. Даже Лёвушке и то стеснялась — ну, говорить о своих впечатлениях. Хотя сама и рисую немножечко, и училась у Алексея… но так получилось, что эту картину — увидела только на выставке. Алексей, пока не закончит, не хотел мне её показывать. А на выставке — так спешила… мне же к шести надо было в театр… вообще, чтобы не портить впечатление, хотелапосмотреть её в субботу днём… без спешки и суеты… однако — женское любопытство… в общем — видела! И чувствую — что должна сказать! А то тут такие страсти! То ли голые черти, то ли женщины-людоедки вместе с огромными земляными червями поджариваются на сковородке — бр-р! Да и у вас, Павел Савельевич — немногим лучше! Дьяволица-Лилит в соединении с Вечной Женственностью — это же надо додуматься? Или — ухитриться увидеть? Когда в действительности — ничего подобного! Ангелы — купающиеся в прозрачном озере! Ну, может быть, не совсем ангелы… просто — какие-то страшно духовные существа… будто бы окрылённые, но видимых крыльев, по-моему, не изображено… ну — как в Распятии… когда по кресту просто полукруглые канавки — а кажутся перьями… также и в «Фантасмагории» — никаких крыльев не нарисовано, но они есть… и эти духовные существа… нет, всё-таки — ангелы… невообразимо прекрасные… и будто — немного грустные… нет, не грустные — а… как бы это?.. погружённые в совершенство?.. не знаю, в общем… очень жаль, Лёвушка, что ты так и не увидел эту картину! Я тебе не хотела говорить о своих впечатлениях — чтобы зря не расстраивать. Но когда Геннадий Ильич рассказал о бабах-людоедках и голых чертях, а Павел о соединении Дьяволицы-Лилит с Вечной Женственностью — извините! Чтобы не сложилось превратного мнения — не смогла промолчать! Нет, чтобы погубить такую небесную красоту — это какими же надо быть злоумцами! Ей Богу, отец Варнава за это тысячу лет там будет мыть Лёшеньке кисти! Сколачивать подрамники и грунтовать холсты! И не только Лёшеньке! А ещё многим художникам, которым такие как он помешали реализоваться здесь!

— Если ещё Алексей допустит. Даже — мыть кисти. — Справившись с мандарином, уточнил Михаил Плотников. — А чтобы грунтовать холсты — ни в коем случае! Это, Танечка, работа ответственная, требующая не только навыков и усердия, но и любви — хотя бы немножечко. Которой у таких злоумцев — сама придумала? если сама, пять с плюсом! — как отец Варнава, нет ни капельки. Представляю, что он увидел в «Фантасмагории»?! Надо же — только сейчас! До меня наконец дошло! Нет, что гениальная живопись и всё такое, это-то я понял сразу… но главное! Чёрт! Теперь понятно, почему эти гады её сожгли! Зеркало для души — вот что такое Лёхина «Фантасмагория»! Вернее — была бы, если бы не эти сволочи! Тысячу лет мыть Лёхе кисти — как же! Да это — и я — с удовольствием! Нет, Танечка! Миллион лет самой грязной и, главное, бесполезной работы! В стае пожирающих друг друга (подобных себе) ублюдков! Вот что будет отцу Варнаве там! И он — представляешь?! — увидел это в картине Алексея! Так же, как и этот алкаш Красиков! Только отцу Варнаве представилось, наверно, в тысячу раз страшней, чем этому мелкому гаду, который Лёху, в общем-то, убил случайно. А отец Варнава — гад крупный, и душа у него в тысячу раз чернее… Да уж… Интересно, понял он или не понял, что увидел в «Фантасмагории»?.. Наверное — понял… Потому и организовал сожжение… А я вот — не сразу… только сейчас дошло… надо же… Нет, понятно, всякое настоящее искусство в той или иной степени отражает душу не только художника, но и того, кто смотрит, читает, слушает… но чтобы так… напрямую… даже в голову никогда не приходило, что возможно нечто подобное! Мне самому — скорее, как Павлу… может быть, с тем отличием, что на меня в первую очередь произвела впечатление живопись… совершенно потрясающая живопись! Но и то, что Лёхина «Фантасмагория» — окно ТУДА… заманивает, зовёт, затягивает… привлекая чем-то жутко прекрасным, но и тревожа — да… правда, ничего конкретного — ни чертей, ни ангелов — я не увидел… у Лёхи же там, если приглядеться, изображены только непонятные антропоморфные фигуры… хотя… зооморфные — тоже… очень сложные, перетекающие одна в другую, струящиеся формы… о, Господи! Как же Ты допустил гибель такого бесподобного совершенства?!

На эту риторическую реплику счёл нужным отозваться долго молчавший Пётр. Познакомив художника со своей концепций Божьего Промысла — так сказать, с теорией невмешательства — по счастью, без головоломных математических выкладок.

— …не пали, значит, а просто ещё не поднялись?.. особенно — некоторые… такие, как алкаш Красиков и отец Варнава… которые духовно нравственно находятся ещё на людоедско-пещерном уровне… интересно, если бы отец Варнава был сейчас здесь — после вина Ильи, каким бы я его увидел?.. наверное — ультрачёрным… а если бы «синие» Лев и Пётр — да посмотрели на Лёхину «Фантасмагорию»? Охренеть можно — какие бы им открылись выси! Ведь даже «голубая» Танечка — и то! Ангелов, понимаешь, увидела! Да ещё — купающихся в горном прозрачном озере! А «фиолетовый» Илья? Нет, Илюшенька… знаешь, твоё вино… не зря после знакомства с тобой у Лёхи открылось второе зрение… ох, не зря!

Далее, в связи с назначенными на завтра похоронами Валентины, разговор перекинулся на её самоубийство, затем, то распадаясь, то вновь объединяясь вокруг общих (жизни, любви, смерти, творчества) тем, не спеша подошёл к финалу — к моменту, когда все (за исключением, разве, художника) почувствовали, что пора расходиться.

При прощании, будто бы в шутку, но и не совсем в шутку — за недолгое время их знакомства Илья Благовестов в глазах астролога успел вознестись о-го-го куда! прямо-таки чёрт те куда вознестись успел! — Окаёмов «взмолился» о снисхождении:

— Илья Давидович, а может быть, сбавите? Десять больших романов — легко сказать! Даже если я проживу до восьмидесяти пяти — и то! Мой гениальный тёзка Лев Николаевич «Войну и мир», кажется, десять лет писал? Притом, что — великий писатель: а — я? Нет, и надо же было в юности завязать со стихами! Теперь, значит, отдувайся! Смилуйтесь, Илья Давидович? Скостите хотя бы наполовину?

— Рад бы, Лев Иванович, но сие, как вы понимаете, зависит не от меня. Ваше земное предназначение… ваш почти нереализованный дар… ведь, если не здесь — то… да вы не тушуйтесь, Лев Иванович, муза вам, — Благовестов выразительно посмотрел на Танечку, — во всём поможет. А будете лениться — и пришпорит, и подстегнёт немножечко…

— И ещё как! — со сладострастным ехидством влюблённой женщины с готовностью отозвалась Татьяна. — Все десять романов — как миленький! Под моим чутким приглядом! Напишешь, Лёвушка, не отвертишься! Не считая повестей и рассказов! Сам же вчера попросил меня быть твоей музой — а с музой, знаешь, не спорят!

— У-у, Змеючка моя голубенькая! Обрадовалась! Уесть самого Архизмия! Мало, видите ли, десяти романов — подавай ей ещё повести и рассказы!

— А как же, Лёвушка! Синенький мой Архизмеёныш…

…эти интимные нотки очень поторопили затянувшееся прощание, — до свидания, Лев Иванович! До свидания, Танечка! — даже Михаил Плотников понял, что мешает нежно разворковавшейся чете.

* * *
На похоронах Валентины людей собралось немного — около тридцати человек. В основном — из друзей Алексея: родных у Валечки в Великореченске не было, а бывших фабричных подружек, сойдясь с художником, она практически растеряла. Пришли только Нина да Рая. Но последняя — уже с места её новой работы.

Чтобы отпеть женщину в кладбищенской церкви, Виктор Евгеньевич, взяв грех на душу, заручился справкой из психоневрологического диспансера — не столько для либерально настроенного отца Александра, сколько для его строгого и хорошо информированного начальства. Так что рабу Божию Валентину проводили в последний путь по всем правилам — чин чином.

В гробу Валечка лежала в белом платье — в том самом! — почти скрытая гвоздиками, розами и тюльпанами.

Прежде, чем опустить гроб в могилу, по несколько тёплых слов произнёс едва ли не каждый из собравшихся, а некоторые — Ольга, Танечка, Михаил, Лев, Павел — высказались довольно-таки пространно. Астролог — с заметным самообвинительным уклоном, а Михаил, сначала попеняв Творцу, вспомнил «эволюционистские» идеи Кочергина и закончил свою речь претенциозным пассажем: дескать, и Валечка Бога, и Бог Валечку уже простили и на троих (с Алексеем) в Царствии Небесном пьют сейчас «мировую». Чем, развеселив, сконфузил — всё-таки, на похоронах! — окружающих: ну, Мишка! Ну, алкаш! Намылился споить Самого Бога!

Поминали Валентину Андреевну Пахареву, справившись с суеверными предрассудками, на месте её своевольного рокового шага с лестницы-стремянки — в мастерской Алексея. В квартире было бы и тесно, и, главное: всем почему-то подумалось, что помянуть женщину надо именно здесь — на том самом месте, где смерть сначала разъединила, а после опять соединила Валентину и Алексея. Да и самого художника — хотя девять дней со времени его гибели исполнилось вчера — тоже: правильнее всего, по общему мнению, помянуть было там, где он, созидая, творил свою маленькую вселенную.

После всего сказанного и выпитого на помин души — и Алексея, и Валентины — разговор неизбежно коснулся творческого наследия художника: оставшись бесхозными, все картины, этюды и рисунки Алексея Гневицкого обрекались почти неизбежной гибели. Увы — как у подавляющего большинства не имеющих близких родственников советско-российских художников. Исключая, может быть, самых «раскрученных», да и то… если при жизни автора его произведения не попали хотя бы в запасники какого-нибудь музея — почти не приходилось надеяться на их сохранность. А поскольку все хранилища наших немногочисленных художественных музеев переполнены страшным образом, то чрезвычайно непросто пристроить в них что-нибудь даже даром.

Во всяком случае, Ирочка твёрдо пообещала Юрию Донцову, кроме «Цыганки», взять ещё три — максимум четыре — картины Гневицкого. И, конечно, никаких этюдов; да и то, по мнению директора Степана Кузьмича, для «полусамодеятельного» художника — прямо-таки немыслимая честь. Да, в Доме Культуры Водников с большим удовольствием возьмут всё. И не только на хранение, но — в экспозицию. К сожалению, дом культуры — не музей: взять-то они возьмут, а вот сохранят ли?.. Крайне сомнительно… Ещё несколько картин можно пристроить в фондах Союза Художников, но там тоже все кладовки трещат по швам — не говоря уже о далеко не радужных перспективах самой этой почтенной организации…

Словом, по общему мнению собравшихся, следовало то, что можно, передать в фонды музея, а дому культуры — оставшееся от разобранного друзьями и знакомыми художника.

Таким образом Лев Иванович сделался обладателем никак им не чаемого — и вожделенного до оскомины в давно выпавших зубах! — «Распятия». Правда, получив «в нагрузку» несколько картин и этюдов художника: ничего, Лев, у тебя трёхкомнатная квартира — всё разместится.

Сильно выручила также зареченская «коммуна»: Павел с Петром и Ильёй вызвались принять на хранение, — нет, нет, ни в коем случае не в собственность! картинам Алексея место в лучших музеях мира! куда они когда-нибудь обязательно попадут! — от тридцати до сорока работ художника. (Да к тому же, по их словам, отсутствующий сейчас Хлопушин наверняка возьмёт и разместит у себя в офисе и городской квартире ещё не менее двадцати картин.) В общем, всё, более-менее, устраивалось: творениям Алексея Гневицкого выпадал куда более благоприятный жребий, чем их творцу — разумеется, если, игнорировав запредельное, исходить из реалий только земного мира.

Обретя Татьяну, Лев Иванович на удивление легко отказался от некоторых укоренившихся, весьма неполезных привычек — в первую очередь, от злоупотребления алкоголем — и около четырёх часов пополудни без сожаления покинул только-только набирающую обороты поминальную трапезу. Кроме Танечки, с ним также ушли Илья, Пётр и Павел: нет, нет, более чем достаточно! помянули — и будет! не всем, знаете, водку можно употреблять всегда и в любых количествах! иным иногда невредно и воздержаться!

Погрузив в «закреплённый» за ними хлопушинский «джип» «Распятие» — а нечаянно, по общему приговору друзей Гневицкого, сделавшись его владельцем, Лев Иванович уже ни на минуту не мог расстаться с бесценным сокровищем, несмотря на предостережение суеверной Наталии, (а вам не страшно? ведь Валентина повесилась в метре от этой скульптуры? лицом к лицу! да и сам Алексей! погиб — едва изваяв Его!) — Окаёмов, попрощавшись с севшими в другой «джип» Павлом, Петром и Ильёй, устроился по середине заднего сиденья: имея справа от себя дарованную небом возлюбленную, а слева — вдохновением и талантом друга перенесённый на землю Свет.

От Танечки — переодевшись и чуть-чуть отдохнув — астролог и артистка поехали в театр: всё на том же, Виктором Евгеньевичем закреплённом за Окаёмовым «джипе» — они хотели идти пешком, но, похоже, Хлопушин всерьёз опасался новых провокаций, и выделенный им охранник-водитель настойчиво усадил Льва и Татьяну в автомобиль.

В театре Окаёмов был опять препровождён в пустующую «губернаторскую» ложу, где, откинувшись на спинку кресла, гадал в ожидании спектакля: сегодня, по трезвому — а на поминках он (в общей сложности) выпил не больше трёхсот граммов водки — Танечкина игра покажется ему столь же превосходной, как в первый раз? Сейчас — когда на обретённую им женщину он может смотреть только сквозь волшебную призму своей любви?

Действительность превзошла все ожидания астролога: с момента своего появления на сцене, когда, освободившись от свёртков и пакетов, Танечка (Нора) произнесла, обращаясь к служанке, — хорошенько припрячь ёлку, Елене, — воздух в зрительном зале насытился предгрозовым электричеством. Дальше — больше. Искусственная весёлость Норы в её первом разговоре с мужем будто бы приоткрыла… что?.. Захваченный Танечкиной игрой астролог почувствовал, что нечто гораздо большее, чем следовало непосредственно из сюжета ибсеновской драмы. Даже большее, чем прозрение гениальным норвежцем скрытых в «благополучном» девятнадцатом столетии грядущих духовно-нравственно-социальных катастроф. Нечто такое… чему Окаёмов не мог найти места ни в какой человеческой классификации… нечто… роднящее сегодняшнюю Танечкину игру с последними произведениями Алексея Гневицкого?! С «Портретом историка», «Цыганкой», «Распятием» и, вероятно, со знакомой лишь по чужим словам, погибшей «Фантасмагорией»? То есть, если суммировать разрозненные восторги астролога, главным сегодня на сцене было не то, что играла Татьяна Негода, а то, чего она не играла. Те линии и краски, которых будто бы и нет в ибсеновской пьесе — ни в сюжете, ни в словах героев, ни в авторских ремарках — но которые, возникая в воображении зрителя, помогают ему (пусть на мгновение!) соприкоснуться с иной реальностью.

После спектакля Лев Иванович, словно загипнотизированный, не двигаясь и ничего не соображая, сидел в опустевшем зале до того, пока из этого умственно-физического оцепенения его не вывел вопрос пришедшего вместе с Танечкой режиссёра Глеба Андреевича Подзаборникова.

— И не стыдно вам, Лев Иванович, увозить в Москву такую актрису?

— Стыдно, Глеб Андреевич, — отвечая, астролог вспомнил об «овенской», не терпящей проволочек (в понедельник только надумали — и надо же? Танечка уже успела переговорить с режиссёром! когда?) решительности своей возлюбленной. — И более… я ведь предложил Татьяне Игоревне переехать в Великореченск… но сама Танечка — нет… Танечка — категорически против…

— Знаю, Лев Иванович. Татьяна Игоревна мне вчера подробно обо всём рассказала. Днём — на репетиции. Вечером-то мы не играли… И я ей пообещал после следующего спектакля дать своё, так сказать, благословение.

— Почему, Глеб Андреевич? Ведь сегодня она так гениально играла?

— Именно — поэтому! Нет, что Татьяна очень талантливая артистка — видно невооружённым глазом. Но… в субботу она вдруг предстала совершенно в другом качестве! Настолько выше всего мне знакомого, что я, откровенно скажу, растерялся. Подумал — случайно. Тем более, что в воскресенье Танечка играла вполне обычно. Это я теперь знаю, что в воскресенье она мандражировала из-за вас — ну, из-за вашего исчезновения — в общем, понятно… однако — сегодня! Что вы потрясены её игрой — ладно! Но я-то, я! Крепкий, смею надеяться, профессионал! И вдруг — как самый обыкновенный зритель — чуть ли не разрыдался! Нет, Лев Иванович, — из-за вас! Если хотите, вы «виноваты», что у Татьяны открылось вдруг чёрт те что! Такие потрясающие глубины! Ведь, извини Таня, но когда актрисе за тридцать… и на сцене она больше десяти лет… вышла на определённый — в данном случае, очень высокий — уровень и постепенно приближается к его потолку… и чтобы всё разом переменилось… это же какое требуется потрясение?! По меньшей мере — равное чуду! И это чудо — вы, Лев Иванович! Вернее — её к вам любовь! Против которой любые запреты и затворы — ничто! И ещё… после того, что в ней открылось, пытаться удерживать Татьяну Игоревну в Великореченске, было бы с моей стороны даже не свинством, а натуральной подлостью… Ведь, чтобы её здесь заметили — практически нет шансов. А в Москве — да: ничтожные, но существуют. Я конечно, с радостью — и с болью! отрывая, можно сказать, от сердца! — порекомендую Татьяну Игоревну кое-кому из своих друзей… Однако — не следует обольщаться. У них там свои игры… Так что, Лев Иванович, на вас теперь очень большая ответственность. Не только перед Татьяной Игоревной, но, если хотите — перед российским театром, вообще! Конечно, можете смеяться, но это — так…

… - и на мне, Лёвушка! Перед российской литературой! — едва только, произнеся своё высокопарное, но трогательное напутствие, Глеб Андреевич вышел из ложи, отчасти передразнивая его, отчасти скрывая смущение от безудержных комплиментов обычно скупого на похвалы режиссёра, эхом отозвалась артистка.

— Заставить тебя написать десять романов, — чтобы быстрее справиться со смущением, Татьяна перешла на шутливый лад, — это той ещё надо быть музой! Музой-стервочкой! Музой-садисточкой! Музой-рабовладелицей!

— Музой-богиней, Танечка!

У Льва Ивановича само собой нашлось то единственное определение, которым он смог передать всю гамму владевших им чувств.


Четверг и пятница пронеслись на одном дыхании — от репетиций Глеб Андреевич Танечку освободил, а по вечерам любовники вместе ходили в театр: артистка — играть, Лев Иванович — восхищаться: с каждым сказанным ею на сцене словом, а особенно с каждой паузой мысленно вознося свою возлюбленную всё выше и выше — во всё остальное время они настолько принадлежали друг другу, что радениями Виктора Евгеньевича наконец-то установленный, долгожданный телефон не радовал, а раздражал женщину.

Увы, долее субботы с отъездом было нельзя тянуть: с каждым днём промедления старая клиентура астролога, к сожалению, таяла, а новая, естественно, не прибавлялась. Зарабатывать же Окаёмову теперь требовалось значительно больше прежнего: имея в виду не только себя, но и Танечку. Да и размен квартиры — тоже: всех его сбережений если и хватит, то — впритык. И это при том условии, что Мария Сергеевна будет не чересчур вредничать…

Ранним субботним вечером, прервав затянувшийся чёрт те насколько, едва ли не до бесконечности, поцелуй с возлюбленной — судьбой! музой! всем! — и обменявшись на прощание не клятвами, а всего лишь (всего лишь!) зарегистрировавшими состояние их сердец словами, (мой Лёвушка! навсегда! здесь и там! твой, Танечка! как и ты! навсегда — моя!) Лев Иванович, прихватив «Распятие», сел на заднее сиденье «джипа», к дожидающемуся его Илье Благовестову. Которому Окаёмов предложил на несколько дней — пока историк не подыщет в Москве подходящее жильё — остановиться у него: ибо в Великореченске, по мнению не только Хлопушина, но и майора Брызгалова, задерживаться не следовало ни одного лишнего дня — в «антисатанинских» речах отца Варнавы указания на главного в их городе носителя антихристовой печати становились всё определённее и, соответственно, угрозы «архангелов» отца Игнатия звучали всё омерзительнее и злее. Причём, Хлопушин счёл настолько серьёзным настоящее положение вещей, что для переезда Ильи в Москву снарядил два «джипа» — в одном из которых ехало пять человек охраны.

Автомобили мчались по вполне приличному междугороднему шоссе, справа от Окаёмова находилось придерживаемое им «Распятие», а слева сидел историк… Илья Благовестов… Илья Давидович… Сын человеческий… Новообретённый друг Льва Ивановича. Друг? Н-да… Не решив с какой буквы, применительно к нему, писать определение «сын человеческий», называть Благовестова другом астролог слегка стеснялся — мало ли? И хотя скептически настроенный ум Льва Ивановича возмущался попытками обожествить Илью — чушь собачья! — его оппортунистически настроенное, размягчённое любовью к Танечке сердце до того жаждало соединения с Богом, что готово было мистический опыт историка принять, как свой.

В конце концов, раздражённый этой неприятной раздвоенностью, Окаёмов попробовал призвать к порядку свою разнуздавшуюся фантазию: чёрт! Ведь понимаешь же, что Бог разумом не познаётся, а всё ищешь доказательств?! Ах — мистический опыт Ильи Благовестова? Но ведь это — его опыт! И то, что он помог тебе обрести крупинки своего… вот и держись за них! Лелей, взращивай, а готовым — чужим — не надейся воспользоваться!

— …изгнание или исход?.. так сказать, на землю текущую молоком и мёдом?.. боюсь, Лев Иванович, Москва для меня окажется всего лишь станцией на пути… хотя, конечно…

— Вы, Илья Давидович, вероятно, хотели сказать, — удачно отвлечённый высказанными вслух размышлениями историка от сражения скептически настроенного ума с безудержно разыгравшимся воображением, Окаёмов с удовольствием поддержал непринуждённо затеявшийся дорожный разговор, — что всякое место на земле — пересадочная станция? Ну, на пути из небытия — в Свет?

— Да, Лев Иванович, примерно… правда, не такими красивыми словами, которые вы нашли для этой не слишком оригинальной мысли. Почему, собственно, и недоговорил — ну, из-за банальности. Ведь в действительности — конечно, нет… не станция, а колыбель… погодите?.. это я, кажется, слямзил у Циолковского?.. который — в свою очередь — у Фёдорова… как же — «общее дело»… тоже, если хотите, «эволюционист». Правда, с экстремистским уклоном… не ждать, значит, Второго Пришествия, а своих мертвецов попробовать воскрешать самим… со всеми их зубами, когтями и непохвальной склонностью с большим аппетитом кушать друг друга… простите, отвлёкся! Просто, знаете, вдруг ни с того ни с сего возникло резкое ощущение, что я в последний раз проезжаю по нашей Среднерусской Равнине. И эти просторы — эти осины, берёзы, ёлочки — тоже. В последний раз мелькают для меня за окном…

— Илья Давидович, по-моему, всё — не так скверно. Ну — чтобы вам обязательно уезжать из России. Великореченск — ещё не показатель. Хотя…

— Вот именно, Лев Иванович — хотя… нет, что дело дойдёт до тотального геноцида — не думаю… однако локальные погромы — к сожалению, вполне вероятны… причём, скорее всего, начнётся не с евреев, а с лиц мифической «кавказской национальности»… а нас уже, так сказать, оставят на закуску… да нет — вздор! Надеюсь, у нынешних властителей России хватит ума и воли, чтобы не допустить такого безумия!

— И я, Илья Давидович — тоже! Очень надеюсь… вопреки всем наметившимся тенденциям… ну — как на чудо…

— Как на чудо, Лев Иванович — не следует. Ведь вы, кажется, полностью согласились с «эволюционистскими» идеями Петра?

— Согласился, Илья Давидович. Ведь это, в сущности, и мои идеи — только у меня они ещё не совсем оформились… а Пётр их, так сказать, озвучил… хотя… этот его «постулат», что Богу необходимо альтернативное сознание, действительно — гениально!

На какое-то время, отойдя от «проклятой» темы прошлого, настоящего и будущего России, разговор принял необременительный религиозно-философский характер. С лёгкими разносторонними шатаниями. Постепенно уклоняясь в область художественного творчества. В конечном итоге — к Алексею Гневицкому. К его будто бы внезапному поразительному прозрению — когда живописец сумел вдруг открыть такое… причём, не только для себя, но и для нас… взять хотя бы эту потрясающую скульптуру… ведь сколько великих художников оставили нам — каждый своего — Христа, но это, скромное по размерам творение Алексея…

— …а никакого, Лев Иванович. Никакого влияния с моей стороны. Во всяком случае — сознательного. Хотите верьте, хотите не верьте — всё получилось само собой.

Отвечая на прямой вопрос Окаёмова, Илья Давидович постарался внести максимальную ясность в не совсем обыкновенную историю творческого преображения художника.

— У меня ведь и в мыслях не было заказывать свой портрет — ну, как это повелось у нашей новой «аристократии». Если хотите, не тот статус. Да и вообще, с Алексеем Петровичем мы познакомились случайно. Где-то в октябре — на их осенней выставке: то ли «Радуги», то ли «Дороги» — не помню. Задержался возле его картины… такой, знаете, очень странный пейзаж с фигурами… нет, Лев Иванович, если в ретроспекции, поворот в творчестве Алексея, наметился раньше — до знакомства со мной… стою — рассматриваю — а он подходит… ну, слово за слово — познакомились. И вдруг он загорелся: говорит, у вас такое интересное лицо — грех не написать. Я поначалу отнёсся с прохладцей к этой идее, но Павел уговорил. И не только меня, а и Виктора Евгеньевича — ну, чтобы он оплатил. Так что: всё честь по чести — никуда не денешься, пришлось позировать. А дальше… разумеется, во время сеансов мы не молчали, но, полагаю, дело не в сказанном… Чувствую — Алексея захватывает всё больше и больше… до того вработался, что такое ощущение, будто он не только здесь, но и где-то ещё… причём — не только душой, но и телом… смейтесь, смейтесь, Лев Иванович, а правда! Временами казалось, что он уже не совсем материальный… как бы это… ну, будто, если пожелает, может сразу оказаться в нескольких местах… Хотя, если честно, это только мои ощущения — ни Павел, ни Пётр ничего такого не чувствовали. А вот когда Алексей Петрович закончил портрет — да… и им, и многим другим стало казаться, что моё изображение неуловимо меняется: то есть — не Алексей не вполне материален, а созданная им картина…

— И мне! — не удержался от восклицания астролог. — Знаете, Илья Давидович — да! Именно ощущение того, что изображённый на портрете человек может вот-вот исчезнуть! Я ведь в живописи понимаю плохо, но этот ваш портрет меня сразу же зацепил! И, в отличие от «Цыганки» — непонятно чем! Портрет как портрет — никаких, по выражению Владимира, «фокусов», но… а ведь в значительной мере, Илья Давидович, вы «виноваты» сами! Да-да! Иметь такое разительное сходство с Ликом Христа на Туринской Плащанице — это, если хотите, наглость! Вам ведь, наверное, говорили?

— Что «наглость» — вы, Лев Иванович, первый. — По достоинству оценил шутку Илья. — А вот, что имею некоторое сходство с Ним — да, говорили, и не один раз… и, по правде, меня это немного пугает. Даже — не столько тем, что по ошибке могут распять. Хотя, зачем же бравировать, этим — тоже… но главное… мои мистические прозрения… я ведь уже говорил вам об огромной ответственности, которую чувствую из-за этого редкого и не совсем обычного дара… а тут ещё внешнее сходство… ей Богу, хоть сбривай бороду и заводи тёмные очки!

В свою очередь, эти сентиментальные рассуждения попробовал шуткой оборвать историк, но не смог остановиться и продолжил с некоторыми вариациями:

— Знаете, Лев Иванович, по-моему, мистическую связь с Богом чувствуют все… но вот признаваться себе в этом… то ли не хотят, то ли боятся… не знаю…

— Так, Илья Давидович, по-вашему, значит — и я? Имею прямую мистическую связь с Ним?

— Вы, Лев Иванович — несомненно! Не зря же, в конце концов, были «изнасилованы» столь долго третируемой вами музой. Разумеется, шучу, но… всякое настоящее творчество… нет, конечно, ни Бог, ни муза ничего напрямую нам не нашёптывают… скорее… в ответ на наши духовные усилия начинает резонировать всё мироздание… простите, жутко высокопарно и, главное, очень неточно, но словами по-другому не получается… впрочем, вы должны понять… ну — из-за вашего непосредственного, случившегося в детстве, мистического опыта… чёрт! Совсем Лев Иванович, запутался! Но ведь у вас же есть, есть! Хотя бы — совсем чуть-чуть! Ощущение иной реальности! И если бы вы не боялись…

— «Боялся» — Илья Давидович? Я, вообще-то, много чего боюсь… Но чтобы бояться почувствовать запредельное?.. По-моему — нет… Другое дело — что не умею…

— И всё-таки, Лев Иванович, боитесь… На каком-то очень глубоком уровне… Ну — изменения своего сознания… Если оно вдруг соприкоснётся с иной реальностью…

— Вы хотите сказать — сумасшествия? Да, Илья Давидович — боюсь. И не только на каком-то глубинном уровне, но и вполне осознанно. Понимаете, в детстве… вернее, в переходном возрасте — лет в 12–13… у меня были странные галлюцинации. То перед глазами возникали светящиеся опрокинутые на бок буквы… в основном «А» и «Н»… причём, у «А» — одна из боковин была много длинней другой… то вдруг — вообще: всё окружающее начинало казаться резко уменьшенным и, главное, не просто удалённым — ну, как в перевёрнутом бинокле — а страшно отстранённым, будто, кроме меня, кто-то ещё смотрит моими глазами…

— Бог, Лев Иванович. Вы чувствовали, как вашими глазами смотрит Бог.

Эти две короткие констатирующие фразы Илья Благовестов произнёс так буднично, так просто, но, вместе с тем, так весомо, что астролог внутренне похолодел от предчувствия чего-то очень значительного: неужели, чёрт побери, сейчас? С помощью Илюшеньки Благовестова ему откроется… ЧТО?! Или — КТО?!

— Нет, Лев Иванович, не надейтесь, — перехватив на лету мысли Окаёмова, историк вернул их на землю, — что я в состоянии вам помочь заглянуть ТУДА… и не только я, но даже — и Он… Тот, Который смотрит вашими глазами… Как, разумеется, и моими… И вообще — глазами всех живых существ… А то, что вам всё-таки было дано почувствовать… ваш дар… ведь первые стихотворные опыты относятся, я полагаю, именно к этому времени?

— Пожалуй, Илья Давидович — да… — немного помедлив, стал отвечать астролог. — Вообще-то, я думал, что начал рифмовать слова лет с четырнадцати… но в четырнадцать — уже более-менее осмысленно… а самые первые опыты, действительно — лет в 12–13… именно в это время… так, Илья Давидович, по-вашему — от сумасшествия меня уберегло как раз то, что я в этом возрасте стал сочинять стихи?

— Ну, Лев Иванович, что всё так однозначно — не думаю. Во-первых: несмотря на некоторые, возникшие из-за соприкосновения с иной реальностью проблемы, полагаю, вам вряд ли грозило серьёзное душевное расстройство. А во-вторых — любой физиолог-материалист эти ваши психические аномалии объяснил бы легко и просто: половое созревание, выброс соответствующих гормонов и прочее в том же роде… и, знаете, в какой-то степени — был бы прав. Но только — в какой-то степени! Ибо человек — в своей совокупности — куда большее, чем сумма физического, психического, интеллектуального и даже духовного! Человек — как и вообще всё живое — это составляющая часть Бога. Как и Бог — самая главная составляющая часть Человека. И когда нам удаётся почувствовать себя составляющей частью Бога…

Всё, что сейчас говорил Илья, будто бы не имело никакой доказательной силы, но Окаёмов едва ли не впервые в своей сознательной жизни чувствовал: никаких доказательств ему не надо. Главное доказательство — сам Илья. Сын Человеческий. Который с ним, рядом, здесь — навсегда.

За окнами «джипа» мелькнули чёрные (на ало-золотом фоне заката) силуэты двух окраинных деревенских домиков, дорога повернула и пошла в некрутой подъём — навстречу коснувшемуся горизонта солнцу. И, стремительно взлетев на пологий холм, автомобиль растворился в его лучах.

Эпилог ЦЕРКОВЬ ХРИСТОВОЙ ЗАПОВЕДИ

«Бог есть Всё — Всё есть Бог. Бог пребывает в Мире — Мир пребывает в Боге. Бог творит Любовью — Любовь творит Богом. Творя Мир, Бог творит Самого Себя — творя Бога, Мир творит Человека. Человек есть необходимый атрибут Бога — Бог есть необходимый атрибут Человека. Богу «Ветхого Завета» нет оправданий — Бог Иисуса Христа не нуждается в оправданиях, так как Сам постоянно страдает во всякой Живой Твари. Ибо страдание — неизбежная плата за появление и развитие категорически необходимого Богу альтернативного Сознания, которое есть путь саморазвития Бога. Человек не пал, а ещё не поднялся — не осознал Себя ипостасью Бога».

— Ну, и как тебе, Лев Иванович, наш с Петром «Символ веры»? — высказав сию преамбулу, Павел Мальков вопросительно глянул на Окаёмова, — ты можешь принять такого Бога? По-твоему, встраивается Он в современную картину мира?

Астролог на минуту задумался: само собой, такого Бога он мог принять, однако вопрос Павла подразумевал не это — может ли он поверить в такого Бога, вот что хотел знать и о чём не решался прямо спросить Мальков. Да, год назад обожествив Илью Благовестова, агностик Окаёмов мог поверить не только в Бога, но и во второе пришествие Христа, однако сейчас…

…после того, как Илья Давидович вдруг скоропалительно женился на павшей перед ним на колени Марии Сергеевне — а Машенька, едва увидев историка, с возгласом «Господи, Ты пришёл, не оставил меня Своей милостью!» самым натуральным образом бухнулась ему в ноги — венчающий чело Илюшеньки незримый ореол основательно потускнел в глазах Льва Ивановича: женатый Мессия — нонсенс. Конечно, новое замужество брошенной им жены сняло тяжёлое бремя с совести Окаёмова — и, тем не менее…

— Да, Павел Савельевич, такого Бога я могу принять. Но вот поверить… по-моему, всякая вера — есть суеверие. Шучу, разумеется. А может, и не совсем шучу… И потом — «символа веры» ты пока что не высказал. Твое заявление — скорее, вводная часть. Ну, по образцу апостола Иоанна: «Вначале было Слово…» А символ веры — это: «…чаю воскресения мертвых и жизни будущего века», — впрочем, ты это знаешь лучше меня. Так что, будь добр, растолкуй старому агностику, во что и как ему надлежит верить?

Съехидничал Окаёмов, пригубив бокал с неземным вином Ильи Благовестова.

— Лёвушка, не вредничай! Или ты хочешь, чтобы на твоём дне рождения я прилюдно занялась твоим «воспитанием»? Смотри, допросишься! Ведь то, что сейчас сказал Павел — это же и твои мысли. Только они с Петром смогли придать им законченную форму — изложить в виде стройной системы. «Бог творит Любовью — Любовь творит Богом», — учись, Лёвушка! А то твой роман, который ты пишешь вот уже девять месяцев, при всех его достоинствах, несколько суховат. А поскольку я тебе не только жена, но и муза… у, противный мальчишка!

Ласково ущипнув мужа за мочку уха и чмокнув его в щёку, Татьяна подняла бокал с божественным напитком:

— Паша, за твоё с Петром озарение. За то, что Петенька наконец-то смог отказаться от своей зауми и перейти на человеческий язык — доступный для обыкновенной женщины. А вообще… — выпив, Танечка выдержала небольшую паузу и продолжила примирительным тоном, — на Лёвушкином дне рождения, в разгар застолья, может, не стоит говорить о таких серьёзных вещах? Может быть — завтра?

Вышедшая из детской Мария Сергеевна, куда она отлучалась, чтобы покормить грудью рождённых от Ильи Благовестова близнецов — Леонида и Александру — возразила артистке:

— Нет, Танечка, о Боге надо говорить везде и всегда. Особенно — о новом понимании Бога. Ведь то, чему учит Православная Церковь…

— Машенька, опять за старое! — вмешался сидящий на дальнем конце стола отец Никодим, — ведь не только я, но и Дева Мария тебе, кажется, объяснили, что фанатизм — очень тяжёлый грех. Уводящий нас от любви и приводящий к ненависти. Хотя, — посмотрев на Илью Благовестова, священник продолжил менее уверенным тоном, — имея такого мужа, ты можешь пренебрегать моими наставлениями. Ибо теперь у тебя есть куда лучший наставник, чем я — недостойный пастырь…

(В отличие от Окаёмова, в чьих глазах венчающий чело Илюшеньки Благовестова незримый ореол постепенно тускнел, в глазах отца Никодима окружающее историка неземное сияние, с каждым днём набирая силу, разгорелось до такой степени, что священник искренне удивлялся, почему мало кто замечает исходящий от Ильи нездешний Свет. Разумеется, кроме Марии Сергеевны, которая, едва увидев историка, как пала перед ним на колени, так мысленно и продолжала стоять в этой позе. Несмотря на то, что в спальне, проявив себя нежным, ласковым и вместе с тем очень темпераментным мужчиной, Илья способствовал полному раскрытию Машенькиной женской сути, она ни на секунду не усомнилась: её новый муж — Мессия. Второй раз пришедший на Землю. А его мужская сущность — от Его второй ипостаси: как Сына не только Божьего, но и Человеческого.)

— У, голубенькая моя Змеючка, — пропустив мимо ушей коротенький диалог между Марией Сергеевной и отцом Никодимом, Окаёмов обратился к Танечке, — «оседлала» своего Архизмия и рада стараться!

— А как же, Лёвушка, — мгновенно отпарировала артистка, — поскольку я теперь твоя муза, на мне лежит большая ответственность. В первую очередь, вдохновлять, поощрять, помогать в работе, однако — не только… иной раз, чтобы не ленился, необходимо и подстегнуть немножечко. Так что, назвав меня своей музой, терпи, бездельник!

Пошутив, Татьяна влюблёнными глазами посмотрела на своего «седобородого принца» — нет! В действительности, ни о какой лени не шло и речи — весь прошедший год Лев Иванович работал как заведённый. Не говоря о материальных трудностях, — покупка квартиры, помимо помощи Хлопушина и денег вырученных за Танечкино великореченское жильё, потребовала всех его сбережений, а также ссуды, которую Мария Сергеевна взяла в банке — по вечерам Окаёмов сочинял первый из десяти больших романов. Якобы по воле Нездешних Сил затребованных Ильёй Благовестовым у гнавшего в течение трёх десятилетий свой дар бывшего инженера-приборостроителя. А если учесть, что Татьяна, по рекомендации режиссёра Подзаборникова устроившаяся в экспериментальном театре «Лунная радуга» — зато, на первых ролях! — имела чисто символическую зарплату… короче, слава астрологии! Ибо только с помощью этой лженауки Льву Ивановичу удавалось не просто сводить концы с концами, но и выкраивать время и силы для исполнения своей трудной миссии — ещё бы! В пятьдесят один год, не будучи графоманом, взяться за написание десяти томов художественной прозы — если бы не муза-Танечка, Окаёмов, после двух-трёх месяцев мучений за письменным столом, послал бы к чёрту и Илюшеньку Благовестова, и свой на беду пробудившийся дар.

— Таня, я понимаю, назвав Льва Ивановича бездельником, ты пошутила, и всё-таки, знаешь… — заступилась за Окаёмова госпожа Караваева, вместе с Андреем приглашённая астрологом на свой день рождения, — мне кажется, это опасная шутка. А вдруг — сглазишь? И Лев Иванович превратиться если не в полного лодыря, всё-таки ему необходимо зарабатывать на жизнь, то уподобится подавляющему большинству мужчин, которые, отработав положенные часы, не хотят больше ничего знать? А уж о том, чтобы после «трудовых подвигов», выкраивая кусочки времени, писать романы, не будет и речи.

— У-у, Леночка, какая ты у нас заботливая! — неприятно задетая заступничеством не симпатичной ей госпожи Караваевой, закусила удила артистка. — Не сглажу, не беспокойся. Уж кому, как не мне, знать, где Лёвушку придержать, а где — слегка пришпорить?

На несколько минут ушедший в свои мысли, Лев Иванович упустил течение застольного разговора — только обращённое к отцу Никодиму сетование матушки Ольги отвлекло астролога от его проблем.

— Ох, батюшка, доиграешься! Ведь на тебя чуть ли не каждый день идут доносы в епархию. Это же надо додуматься — отпуская грехи, не накладывать никакой епитимьи! Мол, епитимью на вас пусть накладывает ваша совесть! А у кого её нет? А даже — если и есть? Ведь у большинства из нас совесть очень покладистая… всегда оправдывает все наши грехи. Для чего и нужен священник: чтобы напоминать, будить, уличать и, призвав к покаянию…

— …отшлёпать епитимьёй, как ребёнка! — за свою жену договорил отец Никодим, — очень удобно, матушка! Он, понимаешь, ворует, грабит, а то и убивает, а я ему: молись, постись, кайся и будешь прощён. Кем — матушка? Богом? Но ведь Бог — не Судья Человеку. После того, что, явившись во сне, мне открыл отец Паисий, а особенно после знакомства с Ильёй Благовестовым — я это точно знаю.

— Тебя, батюшка, не переговоришь, — вздохнула матушка Ольга, — ни когда ты был врачом, ни когда стал священником, ни, тем более, теперь — когда обратился в новую веру. Ведь это надо же додуматься, вместо освящённого веками словосочетания «Непорочное зачатие», начать говорить своим прихожанам: «Девственное зачатие». Вот за это, несмотря на покровительство епископа Евлампия, тебя и «расстригут» как еретика. А не за бандитов, которым, прежде чем отпускать им грехи, ты велишь полностью возмещать ущерб, причинённый жертвам их грабежей. Мифических бандитов, которые, вместо того, чтобы через церковь жертвовать «десятину» на богоугодные дела, вдруг раскаиваются и всё награбленное непосредственно раздают обиженным ими людям, тебе бы в епархии простили, а вот «Девственное зачатие» — нет, не простит даже епископ Евлампий.

— «Расстригут» — не сожгут, матушка. Надеюсь, что от времён царя Алексея Михайловича и протопопа Аввакума Россия отошла достаточно далеко. Впрочем… ладно, не будем нагнетать страсти! Лишив меня сана, никто не в силах отлучить меня от служения Христу! А прожить — проживём на государственную пенсию. Как-никак, у меня больше двадцати лет врачебного стажа. А за «Девственное зачатие», прости, матушка. По-другому, после всего, открывшегося мне за последний год, говорить не могу. Ведь термин «Непорочное зачатие» подразумевает, что всякая половая жизнь — порочна по определению. Стало быть, рождение детей естественным образом — тоже. Ну, а кому дорог тезис о божественном зачатии Иисуса Христа — должен согласиться с определением «Девственное зачатие». Ибо, являясь простой констатацией факта, оно не несёт никакой оценки и, следовательно, не может никого оскорбить: ни ортодоксального православного, ни экумениста, ни иудея, ни буддиста, ни мусульманина, ни агностика, ни атеиста. А если в епархии решат иначе… что ж! Стану священником нарождающейся Церкви Христовой Заповеди! Правда, если этой Церкви будут нужны священники. Если она не откажется от них, как от страшно скомпрометировавшего себя пресмыканием перед земными властителями жреческого сословия.

— Илья Давидович, — ответив матушке Ольге, священник обратился к историку, — только ты можешь знать, нужны ли священнослужители Церкви Христовой Заповеди? Пожалуйста, разреши сомнения недостойного пастыря. Будет ему или небудет место в твоей Церкви?

— Будет, отец Никодим! — опередив Илью, отозвалась Мария Сергеевна, — во всяком случае — в ближайшую тысячу лет. Ведь нас, духовных младенцев, в первую очередь связывают не Высокие — мало кому доступные — Истины, а обряд, ритуал, проповедь, поучение, молитва, короче: «воцерковлённость». И если убрать эти связи — невозможна не только Новая Церковь, тем паче, Религия, но даже и крохотная секта. В лучшем случае — религиозно-философский кружок немногочисленных единомышленников. И вообще, — Марии Сергеевне вдруг пришла в голову совершенно нехарактерная для неё мысль, — по-моему, никакая религия невозможна без ада. Без страха перед земным начальством. Которое (будто бы!) имеет возможность замолвить словечко начальству небесному — за своих нерадивых рабов. Разумеется — при условии полной покорности этих, низведённых до скотского состояния, рабов их «многомудрым» земным властителям.

— Машенька! — непроизвольно воскликнул Окаёмов, — я тебе это самое пытался втолковать шесть лет, а ты лишь отмахивалась от меня, как от назойливой мухи. А Илюшенька Благовестов всего за год сумел так перевернуть твои мозги! Чудеса, да и только…

— Никаких чудес, Лёвушка. Если не считать самого Илью Давидовича. Ведь Он… Он… — зная, что её муж — Мессия, Мария Сергеевна не решилась высказать это вслух, — Он неизмеримо больше, чем его видят другие. Не только ты, но и Павел, и Пётр, и даже, простите батюшка, отец Никодим. Ведь я понимаю Илью Давидовича без слов — телепатически. А если сказанное мною сейчас совпало с твоими мыслями — это от несовершенства нашего земного языка. Ведь то, что я имела в виду — гораздо глубже того, что я сказала. Илюшенька, может, ты объяснишь Льву Ивановичу, о чём я думала, нападая на земные власти?

— Попробую, Машенька, — отозвался Илья, — но только, знаешь, твои многолетние споры со Львом Ивановичем ни ему, ни тебе не пошли на пользу. А в свете того, что вам обоим открылось в течение последнего года, о них надо поскорее забыть. И твоя, и его жизни, устроившись по-новому, обрели новое — более глубокое — содержание. Наполнились новым смыслом. Вот что главное, а вовсе не лукавые человеческие слова. И уж тем более — не старые споры. Церковь Христовой Заповеди… отец Никодим, — ласково угомонив жену, Благовестов обратился не к астрологу, а к священнику, — вы считаете, что действительно может состояться такая необычная Церковь? Основанная только на любви — без малейшей примеси страха?

Пока отец Никодим обдумывал ответ, подал голос до сих пор не участвующий в общем разговоре — что, вообще-то, было не характерно для общительного, самонадеянного юноши — Андрей Каймаков:

— Извините, пожалуйста, Илья Давидович, что вмешался в ваш разговор с отцом Никодимом, но мне, правда, очень важно знать… нет, вы не подумайте, я не из суеверия, я из-за Еленочки… — назвав интимное имя своей взрослой любовницы, мальчик смутился, покраснел и, избавляясь от неловкости, поторопился с вопросом, — так вот! Еленочка — ой, Елена Викторовна! — мало того, что не крещёная, но и вообще не хочет креститься. Считает, что ей это не нужно, что Бог судит людей не по их принадлежности к той или иной религии, а по их делам. Нет, я, в общем-то, с ней согласен, но, знаете, когда вокруг все крещёные… как-то неловко выглядеть белой вороной. Ну, я и подумал, может, Елена Викторовна захочет креститься в вашу веру? Так вот, если она захочет — как? Это возможно?

— Андрюша! — резко вмешалась рассерженная Танечкиной отповедью госпожа Караваева, — прежде, чем задавать этот вопрос, тебе следовало бы поинтересоваться моим мнением!

— Елена Викторовна, мне кажется, вы сейчас чересчур строги к Андрею, — на выручку юноше поспешил Илья Благовестов, — ведь он наверняка спросил из лучших побуждений. А что не заручился вашим согласием, так ведь он же не имел в виду крестить вас против вашей воли, он же поинтересовался чисто теоретически — возможно ли в принципе такое крещение. Я думаю, что на этот вопрос лучше меня ответит отец Никодим. Никодим Афанасьевич, — заступившись за Андрея, историк обратился к священнику, — по-моему, Вам следует ответить сразу на оба вопроса — мой и Андреев. Ведь, не смотря на внешнюю разницу, внутренне они связаны.

— Пожалуй, Илья Давидович… — немного подумав, согласился священник. — Молодой человек, обратившись к юноше, отец Никодим невольно стал в позу мэтра, — ортодоксальное христианство считает крещение важнейшим таинством. Но так было не всегда — раннее христианство не знало этого обряда. Более того, людям, жившим спустя одно, два поколение после Иисуса Христа, вряд ли могло прийти в голову сделать символом Спасения орудие мучительной казни. Это позже, когда в христианстве возобладали мученические — и, к несчастью, мучительские! — мотивы, церковь освятила крест. Так что, отвечая на твой вопрос, я скажу: если Елена Викторовна хочет считаться православной, то она обязана креститься. А вот если думает присоединиться к церкви Христовой Заповеди, то — нет. Не обязана. Ибо церковь основанная на любви, не может предписывать своим членам поклонение орудию казни. Другой вопрос, может ли вообще состояться церковь, основанная на одной любви, без примеси страха? Да, Илья Давидович, — ответив Андрею, священник вновь обратился к историку, — загадал ты мне загадку… Наверное — может. Но только — если захочешь Ты. Ибо ни я, ни Лев, ни Павел, ни Пётр, ни Андрей не имеем столько Любви, чтобы она смогла потеснить Страх хотя бы в одном человеческом сердце.

— А как же мы, женщины?! — возмутилась Танечка, — отец Никодим, меня всегда бесил мужской шовинизм наших священнослужителей, и вы — туда же! Говоря о Церкви Христовой Заповеди — Церкви, основанной только на Любви, без примеси Страха — вы совершенно игнорировали нас, женщин. Хотя, смею надеяться, и у меня, и у Машеньки, и у матушки Ольги, и у Елены Викторовны не меньше любви, чем у вас, Лёвушки, Петра, Павла и Андрея. А может — и больше! Вот только… — Татьяна задумалась и после небольшой паузы продолжила менее уверенным тоном, — как же злодеи — которые мучают и убивают людей? Им — что? Так никогда и не воздастся за совершённые злодеяния?

— Танечка, — обратившись к артистке, Илья Благовестов заступился за священника, — ты сама же и ответила на заданный отцу Никодиму вопрос. Я, Лев, Павел, Пётр, Андрей, Никодим Афанасьевич, ты, Машенька, матушка Ольга, Елена Викторовна — ни в ком из нас нет столько Любви, чтобы преодолеть нашу природную — звериную — мстительность. Ни в женщинах, ни в мужчинах — ни в ком. А чтобы твой — очень непростой — вопрос не повис в воздухе, попробую ответить, исходя из того, что прозреваю там. Конечно — очень приблизительно, ибо та реальность имеет мало общего с нашей. Понимаешь, Танечка, причиняя вред другому человеку, мы, как бы это сказать, обезличиваем свою душу. Растворяем её в биологическом — животном — начале. И, соответственно, чем больше причинённый нами вред, тем аморфнее становится наша душа. И, поверь мне, вновь обрести индивидуальность, выделиться из коллективного бессознательного, ей будет очень нелегко. Потребуются миллионы лет, чтобы, осознав глубину своего падения, душа злодея смогла начать восхождение к Свету. Нет, Танечка, это не наказание в нашем земном понимании — это особенность Человека как ипостаси Бога.

— Что ж, Лев Иванович, — подал голос долго молчавший Павел Мальков. — После слов Ильи, я попробую сформулировать «Символ веры». Тот, который должны принять все, считающие себя принадлежащими к Церкви Христовой Заповеди. Итак:

«Верую, что Бог, Мир и Человек — это Одно. Верую, что Человек есть необходимая ипостась Бога, также как Бог — необходимая ипостась Человека. Верую, что Человек не пал, а ещё не поднялся…»

— Погоди, Павел Савельевич, — обычно мягкий Илюшенька Благовестов вдруг резко перебил друга, — по-моему — всё это лишнее. Человек может вообще не верить в Бога, но если Заповедь Иисуса Христа «да любите друг друга» является основополагающей в его жизни, он уже принадлежит к Церкви Христовой Заповеди, ибо понимает главное: грехом является только — и только! — причинение вреда человеку. Всё остальное, не связанное с насилием, — особенности сексуальной жизни, пищевые пристрастия, неверие в Бога, высказывание «еретических» мыслей и т. д., и т. п. — грехом не является.

— Правильно, Илья! — вдруг отозвался с кушетки протрезвевший к этому моменту Михаил Плотников, — можно не верить в Бога и быть христианином. Ну — если стараешься соблюдать Его Заповедь. А если вредишь другому — сколько ни кричи о своей любви к Богу — останешься свиньёй! И вообще, — художник встал, пошатываясь подошёл к столу, наполнил бокалы неземным Илюшенькиным вином, но вдруг передумал и, достав из холодильника бутылку водки, разлил её по рюмкам: — Не чокаясь. За Алексея и Валентину. Чтобы им было легче восходить к Свету.

Согласившись с Михаилом, все молча выпили. Тост за нарождающуюся Церковь Христовой Заповеди был произнесён позже. Дружно — всеми тринадцатью участниками застолья.

Апрель 2002 — апрель 2004, апрель — декабрь 2008.

Примечания

1

О художнике Леониде Александровиче Стуканове есть иллюстрированная статья в Википедии. Заинтересовавшимся достаточно набрать его имя и фамилию в любой поисковой системе. Однако следует иметь в виду, что «Луна в Водолее» — не биографический роман, и один из его главных героев Алексей Гневицкий всего лишь отражает некоторые черты моего друга Леонида Стуканова.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог ГЛАЗАМИ КОШКИ И ЗМЕИ
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • Эпилог ЦЕРКОВЬ ХРИСТОВОЙ ЗАПОВЕДИ
  • *** Примечания ***