декабрь, 1927 г.
Я живу в пятисотом веке,
в веке, канувшем далеко…
В небе носятся человеки
без пропеллеров и поплавков.
От безмолвия охриплый,
я живу без моих друзей,
мне остались одни архивы…
библиoтека и музей.
В библиoтеке имени Ленина
небо и пол тишиной оклеены.
Много в хранилищах темных скрыто
палимпсестов и манускриптов.
Оком плафона глядит циклоп
белых и бледных дней…
Сколько воды и дней утекло,
сколько осталось на дне?
Много было боев и осад!
Горы сходили вниз…
Тысячу лет тому назад
был коммунизм…
Если бы жил и нес Иловайский
этих столетий налоги,
он потонул бы в супеси вязкой
хронологии:
ИСТОРИЯ МИРА
III-й том
Греция, Рим Египет.
«В Нильской долине, иссохшей потом,
(Гельмгольц. История Ibid)
жил, процветал и шел вперед
сильный и трудолюбивый народ,
как сообщает историк Миронов,
под властью фараонов.
Но в результате частых измен
(что подлежит проверке),
был низложен Тутанхамен
чернью в XX-ом веке.
А фараоны (титул короля)
сброшены были другими,
под руководством раба Хвевраля
(древне-еврейское имя).
Памятники этих эпох:
древне-латинско-скифский сапог,
древне-египетский, рваный и грязный
флаг белосинекрасный».
В бурсе, за это б трудилась лоза,
взяли б студента в розги,
а в Комакадемии все волоса
рвал бы с себя Покровский…
ИСТОРИЯ ПИСЬМЕННОСТИ
Де-Ваб.
«…известна легенда, будто
жил великий писатель Вапп,
но этот вопрос запутан,
так как, как ни старались мы –
От Ваппа остались: „Война и мир“,
и „Слово о полку Игореве“…»
И только среди людей и дат,
живших в веках когда-то –
всегда, навеки одна и та,
навек нерушимая дата,
и долго седины земли серебря,
ею нам осеняться:
25 октября,
1917 г.
Историки, сжатые в книжный плен,
путают forum и plenum,
но имя одно не тронул тлен
и вечно живет нетленным.
Июнь. 1928
Хуже чем боль, чем смерть, чем декофт.
О, как тоска наверчена!
В «Комсомольскую правду» ни сдать стихов,
ни поужинать в «Доме Герцена»!
Я от тоски превратился в тень.
Мне – хоть бумаги десть!
Писал бы по тысяче строчек в день,
да некому их прочесть.
Блестит земля, стеклянный лоск
улицами стекает.
С жизнью искусство уже слилось –
все говорят стихами.
Хочется слова простого, но
где-то увязло и спит оно.
Где ты, о, Коган? Приди, начинай!
как прежде, круглые сутки,
читай, прошу, в тишине ночной
доклад «Гораций и Уткин»!
Память о нем – до-красна горит
и сердце лекцию просит!
Где Луначарский? Пускай говорит
о Гельцер и Наркомпросе!
Нет великих! Вернуть нельзя.
Речи великих стихли.
Но сохраняет Колонный зал
древних речей пластинки.
Колонною стражею загнанный вглубь,
в молчаньи громовом –
на камышевом стебле, в углу
цветет голубой граммофон.
Солнечные системы пластинок
на этажерках стынут.
Лестничкой лезу на высоту,
взял одну и приладил.
И закружился черный сатурн
на тонкой иглы
брильянте:
Белей снег гор ли
марли у горл
орлы гор мерли
о вери май герл.
Из гор май вырван
ирландец запел,
ирландия ирлэнд
ты пери и перл.
Мы банк в бок дули
летели в галоп,
и пинг понг пули
спикеру в лоб.
О том, Том Джони, быть вам в Чоне,
том, том рооо
ты наш нач бриттен, а мне быть вридом,
ври там рооо.
Кружится пластинка, шуршит, шуршит,
тихим спешит фокстротом.
Звон фортепьяный, хрипок и шип,
и я до глубин растроган.
Взял другую, она залегла
в шуршащий, странный всхлип.
И вдруг застряла в звон игла.
Слышу:
Вы ушли,
как говорится,
в мир иной!..
Владмир Владимыч!
Сколько лет!
(что кирпичей в мажанге),
а впрочем, только
в феврале
за чаем на Таганке.
Вы дамы ждете
к королю,
на стуле
храп бульдога.
– Володя, хочешь
тюрлю-лю,
конечно,
если много!
А Лиля Юрьевна:
– Зачем?
– Чтобы на всех
хватило.
На Гендриковском,
между тем,
в снегу
хрипит квартира,
В морозах топчется Москва,
Замоскворечье,
ругань…
Звонок.
Пружиня на носках
и потирая руки,
вошел Асеев:
– Драсси, драссссь…
И сел у самовара.
С мажонгом,
Родченкой,
борясь,
в сенях стоит
Варвара.
И как в кают-компании,
в морозный
снежный шторм –
свистит Москва
кабанья
в щелях
сосновых штор.
Москва
в шевре и юфти,
бредут,
молчат,
поют…
– Где Ося?
– Спит в каюте,
в одной
из трех кают…
Бредет мороз
по Трубной,
небо Москвы
в рядне.
Кончается!
Не трудно
сделать жизнь
значительно трудней…
Колонный зал,
как был,
и мертв,
и глуховат,
как прежде.
Москва –
огромный натюрморт,
в морщинах
древних трещин.
Музей –
где жить –
не продохнуть,
где все углы
в таблицах,
а рупор тянется
к окну
и шорохом
теплится!
Тверже шаг держи колонна,
в даль смотри,
слушай песню батальона,
ать, два, три,
шаг второго батальо…
второго батальона
помни точно, брат, второго
ать, два, три
Другая черная змея
шипит какой-то вальс.
Быть может, где нибудь моя
пластинка завалялась?
Хотя б обломок голоса!
На крайней этажерке
ищу, дрожу (от холода?)
нашел – «Kirsanofs Werke»
За горло ручки заводной!
(Одесса… Море… Детство…)
Тупа иголка! За одной
другую!
Наконец то
звук заворочался в тюрьме,
и нет на мне лица –
«Мери-наездница,
у крыльца
с лошади треснется
цаца!»
Врешь, пластинка! Читал не так,
это чужая глотка.
Моя манера не понятa –
нужно легко и лётко.
Нужен звон, а не мертвый лоск,
который не уцелеет, –
чтобы после стихов жилось
выше и веселее.
Я докажу, то что сказал,
не дамся гнилью в растрату –
сегодня полон Колонный зал,
я выхожу на эстраду.
В Колонном зале
тишь,
и даже мухи
стихли.
Ни лиц, ни стульев,
лишь
на полках спят
пластинки.
Июнь. 1928
Врос
в пятисотого века быт.
В ихнем кружусь бомонде.
Сплю под стеклом, ни дрязг, ни обид,
и даже одет по моде.
Легко
белье азбестовое,
пенснэ
из бемских звезд,
как встарь
стихи выплескивая,
былые рифмы
свез.
Ночь,
как и прежде, чернеет, толпя
немеркнущие созвездия,
воздушный газетчик в оконный колпак
сбрасывает «Известия».
Чайную дозу шприцем вкрутив,
сглотнув
витаминов таблетки,
я погружаю хрусталик
в курсив
статьи
Цифры, что кадры Пате текут,
и тут же – нежно и плавно –
поэт воспевает Патетику
пятисотлетнего плана!
«План пелиан паан лааано
пла иово на!
Лейся нежней, чем нарзанная ванна,
вкусней витамина А.
Будет в первом квартале плана
Цвет небес улучшен,
40 процентов озона землянам
кинется а-лучем.
За радио углем кинемся вместе
на дальний Меркурбасс,
по новой дороге на Семизвездье
пойдут поезда, горбясь…»
Душу мою
услаждает поэзия,
но с неба
нежданный выблеск,
и снова газетчик
швыряет лезвия:
«Экстренный,
экстренный выпуск».
Хватаю газету!
Скорее взглянуть
на черных букв зиянье:
ЮГОВОСТОЧНЫЙ ПЛАНЕТНЫЙ ПУТЬ
ЗАНЯЛИ МАРСИЯНЕ.
«В ответ захватчикам мы зовем
немедленно подписаться
на тысячу триста III-ий заем
индустриализации».
И небо века уже сопит
воздушной канонеркою,
и в арсенальных снарядах спит
внутриатомная энергия.
И верхом идут, и низом гудут,
шаги опуская веские,
как в двадцать девятом моем году, –
солдаты древние советские.
На шпалы дней столетья рельс
клади, под звездным реяньем!
Ты слышишь дальний крик, Уэлс,
даешь
машину
времени!
Знамен ракетный фейерверк
земля опять колеблет –
на пять минут
в двадцатый век
пусти меня,
о, Герберт!