КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Рассказы [Гершон Шофман] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Гершон Шофман Рассказы Перевод с иврита В. Климовского

Известный еврейский писатель Гершан Шофман (1880–1972) родился в г. Орша (Белоруссия). Получил образование в хедере[1] и в ешиботе[2]. Рано начал изучать русскую и еврейскую литературу. В 1902 году опубликовал свой первый сборник «Рассказы и рисунки» (Варшава). Во время русско-японской войны уклонился от мобилизации в армию и уехал в Галицию, во Львов. Издавался в Лондоне. Редактировал во Львове несколько журналов: «Равивим» («Капельки»), «Шалехет» («Листопад») и др. В 1913 г. переехал в Вену, где издавал журнал «Границы». С 1928 г. жил в Палестине.

Публикуемые рассказы взяты из третьего тома Собрания сочинений Г.Шофмана (Изд. «ДВИР» и «Рабочий народ», Тель Авив, 1960).

Штукатур

Тяжелое чувство испытывал я. проходя мимо дома номер тринадцать по улице, где я жил в пригороде: там в подвале повесился один из жильцов. Случилось это несколько дней назад, и любопытные соседи тотчас столпились вокруг, прибежав на крики жены и детей.

Но сегодня я вздохнул с облегчением. Через открытые окна дома я увидел штукатура — стоя на стремянке, он обновлял стены и потолок. Несчастная семья перебралась в другое место, и теперь квартира прихорашивалась, готовясь к приему новых жильцов. В пустых комнатах, освободившихся от мебели, звучал умноженный гулким эхом красивый голос мастерового — штукатур негромко напевал за работой, переходя иногда на свист. Какая беспечность в этом пении-посвистывании, какое безразличие ко всем бедствиям на свете!

Множество бед и зол обитают в жилищах, в каждом жилище. Семейные неурядицы, конфликты, раздоры, житейские невзгоды, болезни, операции, проблемы воспитания детей. Дифтерит. Лишившись сна, бегут родители каждое утро в больницу, и там получают они право видеть больного ребенка — но только издали, через верхние окна. Воробьи на карнизе… Всякого рода тревоги, сложности. Самоубийства. Пока квартира не освобождается от прежних жильцов и мрачной, наводящей на грусть мебели — и тогда штукатур соскабливает со стен старую штукатурку вместе с бедами, мурлыча под нос свои тихие напевы. Какая беспечность, какое безразличие ко всем бедствиям на свете!

Ступайте к штукатуру, страждущие, к штукатуру на стремянке, слушайте его напевы и посвистывание в гулких пустых комнатах — и черпайте утешение и успокоение.

В листопад

Теперь, когда начался листопад, легче бросить взор в сторону Дома престарелых и заглянуть в страшные лица, иссушенные старостью. Прежде, летом, я страшился повернуть туда голову. Но теперь — другое дело. Падающие листья все плотнее укрывают землю. Вчера я сидел на скамье перед этим домом и грелся на убывающем осеннем солнце вместе с пожилой супружеской парой — обоим за восемьдесят.

— Где ваши дети? — спросил я.

— Умерли, — ответили те в один голос.

Этот вопрос-ответ, видимо, всколыхнул многое из их прошлого, из их первых дней, и муж вдруг повернулся к жене:

— Сколько нам было, когда мы шли к алтарю?

— Мне — девятнадцать, а тебе — тридцать.

Оба уже снова не замечали моего присутствия, погрузились в свой мир. Жена заметила:

— Нынче они идут к алтарю, когда у них уже дюжина приблудных. А мы стояли перед священником чистые как ангелы!

После короткого молчания он проронил:

— Но разок, в кукурузном поле… ты помнишь?.. Когда мы играли в прятки…

— Ну что тогда могло быть? Ведь мне в то время было пятнадцать, не больше.

А он:

— Если бы не моя мама, царство ей небесное, которая вдруг громко позвала меня, дошло бы, конечно, до того, что… Я очень хорошо помню…

— Правда? Что же ты тогда замышлял со мной сделать? С девчонкой пятнадцати лет? С младенцем!..

И дрожа от гнева, она вскочила со своего места, и старческий крик разрезал воздух:

— Гемайнер керл![3]

Пока еще…

По ночам пугают людей преклонного возраста всяческие нехорошие ощущения. Особенно весной. Что-то давит вот тут, в области желудка, — очень подозрительно. Рак!.. Он самый!

Тяжело оставаться наедине с такими подозрениями в ночной тьме. Утром — прямиком к престарелому профессору! Все равно, что он скажет, лишь бы его слово явилось результатом исследования; и чтобы врач был знаменитым специалистом…

Приходит утро, и наступает великий час. Профессор в белом халате исследует… Сейчас, сейчас что-то грянет…

— Ничего нет! — приговаривает к жизни драгоценный профессор.

Теперь — цедить бытие, медленно-медленно, по капле. Щадить каждое мгновение. Потому что это «ничего» только пока, временно. Пока что «ничего», но через год-два, когда снова придешь к знаменитому профессору, он, если за это время сам не умрет, наверняка заговорит по-другому.

Об этом неизбежном конце теперь постоянно напоминают многочисленные знаки траура на улице. Сверкают в лучах апрельского солнца черные ленты на рукавах. Точно так же, как и траурные шарфики на изнеженных бледных дамах.

Среди этих последних — моя красавица соседка, с которой у нас общий двор, Стеффи Ринтлен. Главная ее красота — в ясных глазах, странно светлых, почти белесых… Еще осенью дифтерит унес ее маленькую Марианну — прелестную девочку, сияние и радость, воплощение самой жизни. Всю долгую зиму глубокий траур и безутешное горе угнетали молодую мать, и только теперь, с весной, снова расцвела, очищенная страданиями ее вечная улыбка.

Марианны нет, но есть у нее еще мальчик Карел. И теперь она ходит к зданию гимназии к моменту появления учеников, встречать сына. До конца занятий минут пятнадцать, и Карел пока что сидит в своем классе, слушает поучительные наставления учителя гимнастики: как защищаться от газовой атаки, если небеса преподнесут школе этот сюрприз в часы занятий. Поспешите спастись в закрытом, герметически запечатанном подвале, и там прежде всего следует поберечь драгоценный воздух. С этой целью надо растянуться на полу и лежать без звука, без малейшего движения — только в таком положении потребуется минимум воздуха. Лежать, молчать и не двигаться. Если вследствие нервного потрясения один из учеников начнет кричать, плакать и беспорядочно махать руками и ногами, другие должны схватить и утихомирить его; а если это невозможно — стрелять, стрелять!

— Пусть лучше умрет один, — говорит молодой учитель с фехтовальным шрамом на щеке, — чем погибнет весь класс!..

Со вздохом облегчения вырвались мальчики на воздух — свежий, ароматный, росистый. Вместе с ними вторгаются на улицу смех, шум, громкие голоса. Какое легкое, чистое дыхание! Ведь пока что воздух предельно чист, и нет еще в весеннем небе вражеских самолетов.

Пока еще нет!

Я вижу их…

Я вижу их, посещающих мою могилу; я вижу, как они молча приближаются и укладывают цветы. Неправда, будто живые равнодушны к мертвым. Есть на свете верность, есть. Вот я вижу даже скатившуюся слезу.

И если посетители проявляют сдержанность и нетерпеливость — что тут плохого? Что можно требовать от сына человеческого? Действительно, они уже хотят уходить. Здешняя атмосфера давит на них. Я их понимаю и прощаю, прощаю. Разве я — будучи живым, — посещал когда могилы друзей, разве я был лучше?

Но вот пришли ко мне на склоне дня двое. Он и она, мои друзья — два существа, которые в свое время занимали в моем внутреннем мире весьма важное место. Долго сидели они подле меня. Пока не стемнело. Они решили уходить, но обнаружили, что ворота… заперты. Кладбищенский сторож, по-видимому, не заметил, как пришли посетители, вовсе не знал, что они здесь, и, уходя домой, как обычно по вечерам, запер ворота — и оставил моих друзей под замком!

В первый момент они несколько смутились и пали духом, хотя и пытались слабо шутить. Однако вскоре целиком поддались страху. Они стучали, взбирались на каменную ограду, звали. Они кричали. Растерянные, в ужасе, носились они между безмолвными надгробными памятниками, протискивались в узкие щели, пробирались через тесные проходы, царапались о жала кустарника и колючек, обследовали, ощупывали — в поисках выхода. Выйти, выйти, выйти!..

Отчего ж вы в таком ужасе, дорогие? Я здесь, с вами — а вы ведь так любили меня, так любили!

Тевтонцы

Все, или почти все — как мужчины, так и женщины, — оседлали велосипеды. Простые и с моторами. Ногой не ступят на тропинку, на тротуар. Металлический транспорт умножает силу молодости; железо к железу. Даже пожилые родители под влиянием сынов и дочерей начали упражняться в этом искусстве. Вот пятидесятилетняя вдова Гровер несется по улице на своем велосипеде, одергивая подол платья, которое задирается ветром, — совсем как молодая девица. Она тоже озабочена…

Велосипед экономит им драгоценное время. Они берегут каждую секунду, чтобы не пропала даром. Работа во дворах и в поле «кипит». Лучи восходящего солнца золотят жидкий навоз, когда тот льется водопадом из повозки на тучную землю — залог богатого урожая. В будни здесь не знают безделья. Вот знакомый пожилой столяр Шмидт, продавший свой домик, что в конце улочки, упаковывает пожитки и грузит их в повозку, а новый хозяин, согнувшись, белит свое ценное приобретение, обратив к продавцу спину, будто тот уже вовсе не существует на свете. Новый хозяин погружен в дело с головой!

И только в воскресенье они прекращают работу и заполняют многочисленные трактиры, разбросанные по горам и долинам. Усердны в труде — и так же усердны в питье. Напиваются допьяна, с багровыми лицами затевают яростные драки, и если не доходит до братоубийства, причиной тому не что иное как взаимный страх. Каждый способен оценить силу другого, и поэтому сохраняется между ними некое подобие равновесия.

Вот два мясника-богатыря. Алоис Вагнер и Ханс Майер; мясная лавка рядом с мясной лавкой. Вражда, зависть и конкуренция. Каждый — с ножом наготове. И все же они остерегаются друг друга. Взаимный страх.

Ох, эти мясники! В тайне сердца они страстно желают резать друг друга, а режут скот. Ласкового прелестного теленка ведет подмастерье Вагнера на задний двор, под дерево — к месту забоя. Молодая жена хозяина появилась на пороге дома — и видит, и не видит. Казалось бы, женское сердце — может, сжалится, не позволит?.. Но нет, она не вмешивается, не вмешивается!

Как-то раз я спросил у этого подмастерья, в общем-то славного парня: не испытывает ли он жалости в этом своем занятии, — и тот с улыбкой ответил:

— Для меня это словно хлеб резать…

Так он ответил.

Работа и забой скота в будни, и пьянство и разврат по воскресеньям. Каждую ночь с воскресенья на понедельник они буйно веселятся и разрушают все вокруг, на дорогах и в поле, голоса парней и девушек сливаются, и назавтра утром обнаруживаются вмятины в хлебах, длиной в рост человека — следы любовных пар.

Смертные случаи здесь крайне редки. То и дело натыкаешься на глубоких стариков, девяносто и старше. Маленький колокол местной церкви все же иногда разносит окрест свой скупой звон: кто-то из аборигенов умер. Крестьяне прекращают работу, надевают черные костюмы (брюки в обтяжку) и провожают своего товарища до могилы, на великолепное лесистое кладбище, что растянулось по склону холма. В тишине и молчании проходит церемония погребения. Без слезинки.

В любом уголке мира есть своя красавица.

Здесь ею была дочка главного жандарма, юная Грета. В зимний сезон она появлялась в черных спортивных брюках, а летом — в купальнике. Вот она мчится на велосипеде, против заходящего солнца, вся светится в ореоле закатных лучей… Однажды она прогуливалась с повязкой накрест на лице (чем-то повредила глаз) — несмотря на это, она не утратила своего обаяния; ее лицо, и наполовину скрытое, оставалось привлекательным.

Зато ее, так сказать, антипод угнетал весь поселок. Это был настоящий кошмар в образе опасного молодого хулигана — Генрих Новак, местное чудовище, Айнбрехер (взламывающий по ночам чужие дома), отпетый головорез.

Тюрьма его не пугала — она была ему как дом родной. Посидит-посидит в заключении, потом освобождается — и снова за прежнее.

Однажды темной ночью его застукал в подкопе в разгар «работы» главный жандарм, отец Греты. Схватка была не на жизнь, а на смерть — и хулиган в перестрелке был убит. Наконец-то! В праздничном настроении, с нескрываемой радостью, в праздничных костюмах с узкими брюками проводили его все местные жители до кладбища.

Когда гроб опускали в открытую могилу и начали забрасывать его, по обычаю, комьями земли, я услышал позади горькие всхлипывания. Я обернулся и был потрясен: Грета!

Это — единственное рыдание, которое я слышал среди тевтонцев в час погребения.

Крыша

В нашем детстве существовало нечто вроде полустанка между землей и небом — крыша. Покатая, высокая, недоступная. Мы заглядывались на ее острый конек со страхом, священным трепетом и жгучим любопытством. Мы завидовали кошке, трубочисту… И если изредка мы случайно на короткое время также оказывались там, то очень волновались, когда с трудом цеплялись за тонкие дощечки со множеством больших слегка заржавленных гвоздей или когда видели трупик воробья с малюсенькими ножками… Мы очень волновались.

Да, подъем на крышу был для нас в какой-то степени подъемом в небеса.

Здесь не так — здесь крыши плоские. По ним расхаживают люди. Буднично, словно по спальне. Развешивают там белье… Это не полустанок между землей и небом!

Нет, неоспоримо преимущество покатой крыши перед плоской. И трудно мне представить себе большого поэта, чья колыбель стояла среди домов с плоскими крышами.

Примечания

1

Хедер — еврейская религиозная начальная школа для мальчиков.

(обратно)

2

Ешибот — высшая религиозная школа.

(обратно)

3

Наглый тип (нем.).

(обратно)

Оглавление

  • Штукатур
  • В листопад
  • Пока еще…
  • Я вижу их…
  • Тевтонцы
  • Крыша
  • *** Примечания ***