КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Двое в новом городе [Камен Калчев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Двое в новом городе

О КНИГЕ, КОТОРУЮ ВЫ ПРОЧТЕТЕ

Имя писателя Камена Калчева популярно на его родине, в Болгарии. У нас переведены и изданы две книги К. Калчева: «Семья ткачей» и «Новые встречи» (собственно, это две части одного романа). Он родился в 1914 году. На его долю — как и на долю многих его сверстников — выпало тяжелое бремя царизма в Болгарии и второй мировой войны. Но не только. Вместе с тем его поколение испытало и радость становления новой Болгарии. И Камен Калчев был одним из молодых ее строителей, боровшимся за новое при помощи своего пера.

В своей книге «Двое в новом городе» писатель предстает перед нами как более глубокий и более пытливый исследователь жизни. Это и не удивительно: время идет, накапливается опыт, обостряется писательское чутье.

Какие проблемы ставит К. Калчев в своем романе? Сразу, пожалуй, и не ответишь на этот вопрос. Разве непременно надо «ставить» проблемы? Показать жизнь — кусок ее — во всей сложности, показать своих героев в столкновениях — разве это не главная проблема для писателя и для литературы вообще?

Трудно пересказать содержание этой книги. Да и надо ли? Главный герой ее — Марин Масларский — работает в новом городе. В новом — в полном смысле этого слова: здесь и завод новый, и дома вокруг завода новые. Марин встречает в городе свою прежнюю жену — Виолету. На крутом повороте жизни она оставила мужа. Много лет тому назад. В те времена и в Болгарии, к сожалению, случались хорошо знакомые нам нарушения социалистической законности. Приключилось такое и с Марином… Встретил Марин в новом городе и Гергану — первую любовь. Но судьба в свое время развела его и с нею…

На минуту подумалось, что писатель несколько искусственно «организовал» встречи своих героев. Но это ощущение продолжалось всего минуту. Новый город, новая стройка и есть, собственно, то место, где неожиданно и естественно могут встретиться старые знакомые (или бывшие «родственники», или давнишние друзья).

Хотя город в романе прямо и не назван, но это, как нам кажется, Димитровград с его заводом химических удобрений, с рекою Марицей и мягким старозагорским пейзажем. Новое, юное всегда красиво. Красив и завод среди старозагорской равнины, и красивы дома, присоседившиеся неподалеку от завода. Именно такими они и запомнились…

Завод и город строила болгарская молодежь, можно сказать, вся Болгария, и повстречаться на такой стройке вовсе не в диковину.

Поначалу может показаться, что Марин будет мстить Виолете, этой только на первый взгляд легкомысленной, но по здравому размышлению по-своему несчастной женщине. Тут появляется и Гергана… Неужели традиционный треугольник?

Нет, нет и еще раз нет! Камен Калчев не поддается на дешевую приманку — завихрить и запутать отношения между «сторонами» треугольника. Что может быть проще? Марин, скажем, преследует Виолету — изменницу, а Гергана, работающая в отделе кадров, и того, и другого? Да мало ли что можно еще наворотить?!.

Нет, Камен Калчев идет по другому пути. По более трудному, более любопытному. Показывая жизнь в новом городе, он одновременно исследует ее. В новом городе не все, оказывается, новое. Есть немало и от старого мира. Например, пройдоха Гюзелев. Но не только он, разумеется. И вот Марин Масларский начал в новом городе, по существу, новую жизнь. Он сидит за баранкой грузовика. Он полюбил эту свою профессию, жизнь на колесах.

Надо отдать должное писателю: с большим мастерством, просто и правдиво показал он жизнь шофера Масларского. Пожалуй, страницы, посвященные его профессии, самые любопытные в книге. Не потому, что другие менее занимательны или вялы. А потому, что эти страницы требуют особенной остроты авторского зрения и более строгого отбора художественных средств изображения. Что Камен Калчев и проделал с истинным мастерством.

Читая эту книгу, не раз ловишь себя на том, что пытаешься предугадать судьбу героев. Но вот книга дочитана, и ни одно из твоих предположений не оказалось верным. Между прочим, это тоже неплохо для хорошей книги…

Итак, Камен Калчев показал кусок новой жизни в молодом болгарском городе. Она не проста, совсем не легка эта жизнь. И в городе том живут не только счастливые. Разные люди живут. Казалось, пришибленный жизнью Марин Масларский вот-вот сдастся. Но нет! Он остается Человеком. И в этом главная заслуга нового города, новой жизни.


Георгий Гулиа

1966 г.

1

Перед рассветом от асфальта остро тянет бензином. А может, это мне показалось — когда я проснулся, в ногах у меня звякнула открытая канистра. С вечера я не забросил ее в кузов — сразу же свалился. Только соловьи и разбудили.

В такие минуты, когда меня вдруг что-то будит, в голову лезут мысли, обычно мне не свойственные. Думаю, все это от снов. В последнее время я много их вижу и просыпаюсь весь в поту. Вот как сейчас, например. В кабине не продохнуть: по рассеянности я забыл опустить в дверце стекло.

Вспомнилось, что за подобную небрежность, столь присущую моему характеру, меня всегда прорабатывали — разумеется, из самых лучших побуждений. Даже моя бывшая жена, которая десять лет назад бросила меня «по соображениям целесообразности», и та считала: не сносить мне головы, если не возьмусь за ум. Впрочем, с моей персоны она сразу же переключалась на мужчин вообще. «Все вы такие, все до единого!» — утверждала она сквозь слезы, доведенная до отчаяния моим спокойствием.

Странное дело, сам-то я ничего не предпринимаю, чтобы досадить собеседникам, разозлить их. Видно, причиной всему моя внешность, потому что я замечал, как люди просто впадали в бешенство, едва принимались поучать меня или одаривать советами. Парторг госхоза, где я лет десять назад был комсомольским организатором, так тот сгоряча чуть было меня не стукнул — уж очень я, видите ли, вызывающе молчал в ответ на его критику. По его словам, физиономия у меня была чересчур вызывающая. То же самое слышал я и от других людей. Может, все они правы? Чем же иначе объяснить те напасти, что свалились мне на голову за эти десять лет?

Нынешней ночью, к примеру, я вполне мог улечься на мягком кожаном сиденье, а не спать, навалившись на баранку, как это делают забулдыги шоферы. Грузовик у меня старый, да и я не бог весть какой опытный водитель, чтобы позволять себе всякие вольности. Коли на то пошло, нечего было ночевать на шоссе, надо было вовремя вернуться домой. Нам это частенько внушают на автобазе. И возразить нечего — разумный совет. Не верю, чтобы я мог кого-либо вывести из равновесия, когда выслушивал эти наставления с подобающим приличием и вниманием.

Для бригадира я новичок и пока еще не успел восстановить его против себя. Буду благоразумным, постараюсь изображать на своей физиономии одно сплошное послушание. Внешность не следует сбрасывать со счетов. Это я усвоил от бывшей своей жены, которая вращалась среди людей искусства в окружном городе, где какое-то время работала пионервожатой. Кроме красных галстуков, как полагается по уставу, ее пионеры носили еще розы и эдельвейсы из шелка. Роза и эдельвейс — любимые цветы моей бывшей жены. Пожалуй, теперь я понимаю, почему она терпеть не могла моей физиономии. Видно, надо мне побольше внимания уделять собственной внешности, как это ни противно моей натуре.

А разве что-нибудь в этом мире дается без усилий? Уж чего, казалось бы, проще — человек проснулся. И то первым делом нужно умыться…

Да, а соловьи тем временем заливались, и я заслушался, попробовал было по голосам подсчитать, сколько же их тут. Судя по всему, много. Пусть себе поют. Это так прекрасно. Особенно ранним утром, пока еще не поднялось солнце.

Никто бы не поверил, что грубое мое лицо, заросшее двухдневной щетиной, с всклокоченными бровями и изрезанным морщинами лбом, может вдруг стать зеркалом доброжелательности и поэтических волнений. Что поделаешь! Бывшая моя супруга, поклонница роз и эдельвейсов, вообще считала, что мне слон на ухо наступил. Сама она играла на аккордеоне, и это очень ее возвышало в собственных глазах. В доме у нас я повсюду натыкался на ноты. Но так и не запел!

Что это я все к прошлому возвращаюсь? Может, из-за соловьев? Пускай поют. Хорошо… А мне пора доставать заводную ручку, без нее мотор не запустить — ночь-то была холодная. Как бы деревца не померзли. Правда, они уже отцвели, и теперь им не опасно.

Ну вот, мотор заглушил соловьиную песню, и мне вдруг взгрустнулось — не из-за песни, а оттого, что все в этом мире быстротечно. Даже птичью трель нельзя послушать без того, чтобы не вмешалось тарахтенье машины.

Я уже в кабине. Руки на баранке. Гляжу вперед и прикидываю: до обеда надо отмахать по меньшей мере километров триста пятьдесят, тогда уложусь в норму. Блестит лента асфальта. Предрассветная мгла постепенно тает. Верхушки деревьев и холмы озарило солнце. Соловьев уже не слыхать. Да, все было навеяно снами. А сейчас важнее всего пробег. И проделать его надо, как говорится, малым горючим — много километров. Впрочем, это само собой разумеется, и непонятно, чего ради нам на автобазе постоянно твердят об этом. Делать им больше нечего, что ли?

Жму на акселератор и слышу, как где-то подо мной свистят шины, будто рвут на куски шелк. Движение захватывает меня. Лицо окаменело, ни единый мускул не дрогнет.

Когда наш брат шофер вот так, на большой скорости, колесит по стране, самое опасное — задремать за рулем. Потому-то водители и смолят сигарету за сигаретой, часто высовываются в окошко кабины, чтобы обдуло ветерком. А я не курю. И этим обязан бывшей жене, воздержнице.

Я ужасно боюсь не стать слишком добродетельным. Оттого и стараюсь не думать о своей бывшей супруге и о прошлом. А оно меня преследует, будто я чем провинился перед ним. Если разобраться, то грехов за мной немало, может, у жены и были основания отречься от меня, когда ей сказали, что я враг народа. Она, понятно, народ предпочла мне, и это резонно. Я ее не виню.

И все-таки есть что-то обидное в этом словосплетении — «по соображениям целесообразности»! Они, конечно, не были уверены в моей виновности. Виолете бы взять да и сказать: «Вот удобный случай развестись с человеком, которого я больше не переношу! Детей у меня от него нет, чувства нет, ничем я ему не обязана». И не прибегать к адвокатским хитростям, не вводить людей в заблуждение, в особенности моих друзей… «Да катись ты ко всем чертям со своим аккордеоном! — вырвалось у меня тогда. — Поищи себе кого-нибудь другого лучше меня». И ведь нашла. На следующий год нашла. Снабженца, который пел в местном хоре. Водятся же такие на свете: снабженец-хорист. Да, только опять у нее промашка вышла — сначала со мной, теперь с этим… Слышал я, вроде бы она снова мной интересовалась: дескать, не переквалифицировался ли? Во всяком случае, на мое имя пришла на автобазу посылка — по случаю дня рождения получил я коробку конфет. Приятели были очень разочарованы. Они-то настроились на анисовку, уж никак не на детские лакомства.

Весь день не шли у меня из головы эти конфеты. Стало даже как-то тревожно. Встревожишься тут, если тебя выслеживают да подкарауливают. А я устал. Мне уже стукнуло тридцать восемь. Не до свиданий и нежных вздохов. Да и много я перевидал за эти десять лет; женщин тоже хватало, даже когда я был в местах не столь отдаленных. Дай бог, чтобы эти конфеты не оказались уловкой. Обычно я легко попадаюсь в ловушки, словно глупый волк, который вызывает у людей скорее ненависть, чем сострадание.

Мой «зил» спустился на дно лощины, пересек речушку и вот уже натужно хрипит на крутом подъеме. Железные прутья громыхают в кузове, напоминают — будь осторожен! Ничего, через час выберусь на равнину и там наверстаю упущенное.

Судя по солнцу, которое уже вовсю заливает окрестные холмы, день будет ясным и теплым, хотя прогноз обещал переменную облачность с кратковременными дождями. Не понимаю, чего эта наука в таком разладе с природой! Нас на автобазе прямо бесит, когда прогноз обманывает.

Подспудно меня все время гложет тоска. Чем-то я пренебрег, чего-то лишился. Или мне опостылело одиночество? Эта женщина попытается использовать мое состояние духа. Она следит за мной издали. Коробка конфет — это неспроста, наверняка здесь какой-то расчет. Однажды я уже попался на ее удочку, еще бы — поет, на аккордеоне играет, стихи декламирует!.. Как вспомню, до сих пор поражаюсь, откуда взялось столько хитрости у восемнадцатилетней девчонки! И насколько туп и наивен может быть парень в двадцать пять лет: я даже не заметил, как меня окрутили.

Случилось это, когда я вернулся из молодежной бригады. Около двух лет провел на стройке, прямо-таки охрип от энтузиазма. «Мы строим город — город созидает нас!» И это было вправду так, если не считать, что обуревавший нас восторг мешал порой трезво смотреть на вещи, оценивать собственные возможности. Вообще-то, кто только не искал счастья на этой национальной стройке. Лишь мы, энтузиасты, не гонялись за ним, оно само нас искало — и притом довольно упорно и настойчиво. Виолета, пожалуй, не так уж была и виновата. Она влюбилась в меня, прочитав в газете, что на строительстве шоссе Мариино — Раковски я перевез за день триста с лишним тачек щебня. Вот до чего доводят газеты! А дело-то обстояло совсем просто: я был влюблен в одну девчонку и все эти триста тачек перетаскал ради нее — пусть увидит, что я люблю ее сильней, чем она думает. И еще мне хотелось, чтобы она рукоплескала в мою честь на вечернем лагерном костре… Виолета не была членом нашей бригады. Прочитав газету, она решила показать меня своим пионерам. Дети вручили мне адрес и кое-что из съестного, а потом убежали играть. А я остался с их вожатой разглядывать адрес, который пионеры разрисовали, конечно же, под ее руководством. Само собой, я на нее не обратил никакого внимания, потому что был влюблен в другую. Но в каждом деле побеждает настойчивый. Это уж я знаю на собственном опыте. Потому и пугает меня давешняя коробка конфет. Потому-то я сегодня так нескладно провел ночь, проснулся весь в поту.

Что там ни говори, в жизни многое переменилось с тех пор. Прежде всего люди стали умней. Об этом можно судить по той сдержанности, с какой они оценивают собственные достижения. Ведь раньше как было? Выкопаем канаву, а трезвону на весь мир. То же самое и с любовью: подарят нам, положим, алую розу, и мы уж готовы — воображаем, что по уши влюблены, начинаются ахи да охи, цитаты из художественной литературы. А таким девушкам, как моя бывшая жена (ей тогда было восемнадцать) только попадись в руки роман, они тебя не оставят в покое. Угораздило же меня дать ей «Мужество» Кетлинской. Боже, как посыпались от нее письма с вопросительными да восклицательными знаками — завалила прямо. И хоть был я влюблен в другую, которая, кстати, с прохладцей относилась к моим подвигам, восклицательные знаки постепенно сделали свое дело. Невольно я стал привыкать к письмам Виолеты, на пятое ответил сам. И со мною было кончено.

Сейчас, как я слыхал, бывшая моя супруга работает в районной библиотеке. Устроилась туда недавно, но рвется поближе к рабочему классу. Видно, художественная литература делает свое дело. Только теперь мне не двадцать пять. Хватит! Как я ни одинок, как ни муторно у меня на душе, а к прошлому возврата не будет. С головой уйду в работу. Сосредоточусь на будущем. Оно, я уверен, прекрасно. Взять хотя бы перемены, которые коснулись меня, — мне вернули партбилет, восстановили во всех правах, которых лишили десять лет назад. Даже предлагают вернуться на организаторскую работу. Конечно, политикой я всегда занимался с охотой, но чтобы снова стать партийным работником, как прежде, — это вряд ли. Не хочу. Причин тому много; потом, при случае, я их вам назову. Я доволен своей новой профессией. Она успокаивает нервы. Я в постоянном движении, а это очень важно — чтобы не пропасть, не исчезнуть. Смена мест, людей, пейзажа за окном, мыслей — все это успокаивает. Я очень доволен, что выбрал именно эту профессию. Меня бросает в дрожь от малейшего намека на то, чтобы сменить ее. Нет, я не вернусь к тому, чем некогда был. То — совсем другая жизнь. Я влюблен в баранку и не выпущу ее из рук.

Десять лет прошло, как мы расстались, а эта женщина все еще в состоянии меня растревожить! Ярости моей нет границ. Думал ли я, что такое возможно? Все мое существо противится этому. Мне бы следовало вернуть конфеты вместе с коробкой и красной бумагой, в которую они были завернуты. Но кому? Кому вернуть? Она ведь не написала на посылке своего имени. Понадеялась на мою дурацкую интуицию и не ошиблась.

Далеко за полдень я прибыл на автобазу, выполнив и перевыполнив свою норму. Устал, конечно, и проголодался. Столовка была уже закрыта, и пришлось довольствоваться колбасой с хлебом, пока с моей машины сгружали железяки. Я пристроился на пустой бочке из-под бензина, вокруг суетились люди, но слова их не доходили до меня. Усталый, погруженный в свои мысли, я с удовольствием уписывал колбасу и белый хлеб, которые мне принесли из буфета. И еще мне было приятно оттого, что я нахожусь именно здесь, где всего в сотне шагов от меня возвышаются огромные башни-градирни, шум воды в них смешивается с гулом кислородного цеха. Дальше, за кранами и опорами электролинии, проглядывали красные кирпичные стены суперфосфатного и серного цехов. Из высоченной трубы тянулась ядовито-желтая струя дыма, ветер подхватывал ее, нес над химическим комбинатом. Я еще не разделался с едой, когда подсобники закончили разгрузку. Кто-то сказал у меня за спиной:

— Надо бы это вывезти…

Я понял, что речь идет о суперфосфате, — бумажные мешки с ним громоздились тут же, под открытым небом, — и сказал:

— Ладно, грузите!

И они принялись грузить. А я сидел в сторонке, доканчивая свой обед, и сознание того, что через полчаса снова буду в пути, право, же, доставляло мне радость. Люблю ездить. Не люблю сидеть на одном месте. А на автобазе думают, будто я только ради денег вкалываю.

2

Конечно, деньги мне не безразличны. Отмахав сверх положенной нормы, — скрывать не буду, — я беру карандаш и прикидываю, сколько получу в конце месяца. Нынче вот получка будет явно больше, чем у бригадира Иванчева, и это тешит мою гордость, даром что слава давно уже меня не волнует. Ни к чему мне теперь аплодисменты, приветственные адреса. Я человек без дома, без жены, без детей. Есть у меня один-единственный расхожий костюм, старые туристские ботинки, послуживший на своем веку макинтош, купленный еще в 1951 году, а уж вылинявшая зеленая куртка — та вообще была свидетельницей нелегальных студенческих сходок, которые мы устраивали до Девятого сентября[1]. Учился я в Свободном университете (сейчас это звучит, как «Французская революция», хотя там хватало всякой нечисти и мракобесов!). В университете, которому было отдано два с половиной года и который пришлось бросить, потому что накопились «хвосты», я кое-чему научился, и это помогает мне теперь строить личные расчеты. Думаю, мне понадобится самое малое полгода, чтобы встать на ноги. Неприятно, конечно, что пока приходится рассчитывать лишь на койку в заводском общежитии, но делать нечего — жилищный кризис! Иногда спрашиваю себя: для того ли мы строили этот город? И чувствую, что не прав: понастроили много, но ведь нынче время великого переселения — село двинулось в город…

Я здесь пока новичок, почти ни с кем толком не знаком, если не считать уборщицы с автобазы, тети Златы, и ее мужа Драго, который разъезжает на электрокаре по заводскому двору. Да еще коменданта общежития Гюзелева — с ним-то я познакомился прежде всего. Низенький такой, любит напускать на себя строгий вид. Его называют Карликом, а некоторые почему-то величают Маршалом. Есть у него канцелярия, в ней телефон, регистрационная книга, кипа квитанций, печать, стеклянная чернильница и пресс-папье. Хотя канцелярия чаще всего заперта, что меня вообще-то мало касается, — присутствие коменданта все равно ощутимо. Поэтому я весьма осторожен, особенно когда прохожу мимо канцелярии. Даже запертая, она внушает страх! Такое же смущение вызывает у меня униформа. Отец мой был дорожным сторожем и, сколько я помню, всегда носил старые офицерские галифе и фуражки, чем очень гордился, словно был не заурядный деревенский будочник, а офицер штаба при местном гарнизоне, откуда кстати, и получал галифе и фуражки. Ими он мог испугать разве что ребятишек-пастушат. Ваш покорный слуга это и в грош не ставил. Злили только его постоянные упреки: почему, мол, я не подался в чиновники. А я, судя по всему, пошел в мать. Жаль, рано она умерла. Погибла. Несчастный случай… Работала в госхозе на молотилке, подавала снопы в барабан — ее и затянуло ремнями. С той поры я еще больше отошел от отца. Он не очень горевал о маме. Женился во второй раз, а через десяток лет опять овдовел. Сейчас он пенсионер, живет у моего брата, в селе. Мы настолько отвыкли друг от друга, что когда я однажды случайно встретил его на улице, кажется, в Софии, чуть было не прошел мимо. Он, слава богу, здоров. Расхаживает с палочкой по селу и читает другим пенсионерам газету, которую каждый день получает по почте.

Про униформу я упомянул так, в скобках, потому что еще не свыкся с порядками в заводском общежитии. Полагаю, что с Карликом мы столкуемся, хоть и щеголяет он в галифе, какие в свое время носили полицейские. Он очень гордый, по крайней мере так мне показалось, однако уже дважды просил подбросить его к стадиону, где играли «Раковский» и «Динамо». Похоже, он завзятый болельщик.

Как и всюду, в этом городе соперничают две команды. Я пока не определился, но, вероятно, скоро определюсь. Возможно, примкну к болельщикам «Раковского», как и наш комендант. Он мне об этом говорил. А еще я слышал в коридоре, как он, пьяный, всячески поносил «Динамо». С этим деятелем у меня явно будут неприятности. Он думает, будто «зил» специально создан для его вояжей по стадионам. Разок я ему уже отказал. И понял, что ему это не понравилось. Может, поэтому вчера вечером, когда я вернулся из дальней поездки, он запер ванную. Куда это годится! Раз такое дело, не стану болеть за «Раковского». Пусть продувает!

Вообще-то вернулся я очень поздно, в половине двенадцатого. Поставил грузовик перед общежитием — куда тут было ехать на автобазу. Поднялся на третий этаж, где моя комната, которую я делю с тремя постояльцами. В доме тишина. Все спят. И хотя двери комнат закрыты, оттуда тянет грязными портянками и несвежими одеялами. Ничего не поделаешь — проза жизни, так сказать. Плохо, что уборные вечно настежь, из них разит, словно там побывала рота солдат. Не понимаю, неужели трудно принести ведро извести и продезинфицировать? И почему не закроют подвал, из которого несет лежалой брынзой?

Устал я зверски, поэтому отказался от намерения взломать дверь ванной. Прямиком отправился к себе и лег. Комната у нас довольно просторная, в два окна. Двое моих соседей — наши, с автобазы, третий парень — из кислородного цеха. Все мы здесь временные, бесквартирные. Парня я видел мельком; говорят, его исключили из комсомола за пристрастие к модерным танцам. Не понимаю, чего ради он оказался у нас. Может, хочет переквалифицироваться? Пожалуйста. Впрочем, лично мне помощник не нужен. И к танцам я никакого отношения не имею. Никогда в жизни не танцевал, даже когда жена моя увлекалась балетом (был и такой период!).

Кровати наши поставлены в два ряда. Моя около двери, в самом неудобном месте, — соседи меня опередили. Да мне все равно. Я ведь здесь только ночую. Ничего, как-нибудь перебьюсь.

Я разделся и юркнул под одеяло. Ну и воздух в комнате — какая-то тухлятина! Окунувшись в кошмарную атмосферу огромного сундука, называемого общежитием, я мгновенно захрапел.

Проспал я почти до восьми утра. Когда открыл глаза, соседи уже проснулись. Парень из кислородного расчесывал чуб, глядясь в осколок зеркала. Наконец-то я его толком рассмотрел. Высокий, худой, с угреватым лицом и ярко-голубыми глазами, которые как-то не вязались с нашим шоферским бытом. Он смочил водой густые русые волосы, и гребешок отчаянно скрипел, продираясь сквозь них. На парне клетчатая рубашка с отложным воротником, ковбойские брюки со множеством пуговиц, напоминающих заклепки. Прическа модная — «каллипсо».

Откинув одеяло, я бодро вскочил на ноги. Хотелось выглядеть перед парнем молодцом. Он не обратил на меня никакого внимания, продолжал укладывать свое «каллипсо». Потом продул гребешок, глянул еще раз в осколок зеркала и вышел из комнаты. Мы остались втроем. Соседи поинтересовались, который час, и тоже поднялись, зашлепали босыми ногами по доскам пола. На всех на нас были кальсоны, и мы походили на солдат армии Османа Пазвантоглу. Я первым направился в умывальню. Она, общая на весь этаж, расположена по соседству с уборной, их разделяет только дверь, которая вечно распахнута. Не доходя умывальни — ванная, но она и утром оказалась на замке. Говорят, ее откроют только в субботу, когда нам полагается мыть голову и стричь ногти. Кто-то написал на двери: «Женщины протестуют». Против чего — не совсем ясно. Надо надеяться, комендант прислушается к их протесту. В самом деле, мы, мужики, можем раздеться до пояса и поплескаться холодной водой в умывальне. А они? Что им, женщинам, делать, когда ванная заперта?

Я начал умываться и, взглянув на свое отражение в оконном стекле, обнаружил, что мне явно пора бриться. Вернулся в комнату за бритвой. Один из соседей сидел на кровати и, положив на колено путевой лист, заполнял его. Вопрошающе посмотрев на меня, он провел ладонью по своему щетинистому подбородку, словно бы обращаясь ко мне с немым вопросом. «Ничего, еще денек потерпит», — бросил я ему, и он опять занялся путевым листом.

Я вернулся в умывальню. Намыливаясь, приходится привставать на цыпочки, потому что зеркало прибито слишком высоко. Над раковиной два крана, но один из них намертво заварен автогеном — думаю, ради экономии горячей воды, необходимой для душа. Сколько я тут живу — не бывает дня без реформ. Не удивлюсь, если в один прекрасный день заткнут и оставшийся кран.

Продолжаю намыливаться. Борода сопротивляется, а надо спешить. Разглядываю свою физиономию. Вот уж не предполагал, что я такой страхолюдина. Даже не верю зеркалу. Нос у меня с горбинкой, у основания широк, словно гусиный клюв, только что не оранжевый, а смуглый, с мелкими, едва заметными волосками. Брови черные, торчат, будто стружки, да к тому ж еще срослись между собой в лохматую скобку. Лоб высокий, и это меня в какой-то мере утешает. Рот большой, с плотно сжатыми тонкими губами, свидетельство — так утверждала моя бывшая супруга — что я плохой человек. Когда засмеюсь, что бывает крайне редко, видны почерневшие мелкие зубы, которые я очень давно не лечил, поскольку это, по моему глубокому убеждению, пустая трата времени: приемные, иллюстрированные журналы, старые газеты и женщины, вечно занятые вязаньем.

Я скребу бритвой по намыленной щеке. Перекашиваю рот и снова скребу. Вытягиваю шею, чтобы не упустить из поля зрения намыленную физиономию. И все это на цыпочках.

Плохо, когда человек одинок. Мысли постоянно теснятся в голове, досаждают и утомляют. Даже во время бритья о чем только не передумаешь. Вот и сейчас память восстанавливает черты бывшей жены, странным образом они сливаются в зеркале с моей намыленной физиономией. Я вижу платье, в котором она ходила десять лет назад. Оно колышется, словно крылья летучей мыши, и все норовит задеть меня. Надо бы отогнать видение, но руки заняты. Она думает соблазнить меня балетом. Не выношу притворства. Поэтому стараюсь побыстрее закончить бритье и убраться отсюда. Несколькими резкими движениями соскребаю щетину с другой щеки. Теперь я гладкий и свежий, будто яблочко. Невольно поворачиваюсь к окну, оглядываю себя в стекле — хочу лишний раз убедиться, что не все еще для меня потеряно. Потом подставляю голову под ледяную струю и долго плещусь, радостно фыркая и отдуваясь. Холодная вода в мае действует умиротворяюще… Очень она полезна.

Когда я вернулся в комнату, коллеги мои уже ушли. Небось уплетают говяжью похлебку внизу, в столовой, готовятся в путь-дорогу. Надо их догонять. Швырнув на кровать полотенце, я натягиваю рубаху на широкие плечи, а сам тем временем прислушиваюсь к песне, которая гремит в репродукторах, — «Говорила Димитре мама…»

Настроение у меня бодрое. Распахиваю окно — даю дорогу песне. Пытаюсь даже подпевать. Воздух свеж. Под легким ветерком трепещут на березах листья. Похоже, и нынче ожидается «переменная облачность, временами дождь». Но это к нашему городу не относится. Сегодня мне предстоит несколько рейсов на «Вулкан», если, конечно, не изменили график.

Мама продолжает наставлять свою Димитру. Ей вторят два кавала и гайда[2]. Но я не унываю. В такое утро ничто не заставит меня грустить. Весело поглядываю в окно. Мама наконец все высказала Димитре. Забил барабан, завопил кларнет, вслед им зачастили годулки. Я поначалу даже вздрогнул, но потом попривык. Концерт продолжается — на радиостудии завели рученицу.

Вот я и готов. Надеваю на руку часы и собираюсь выходить из комнаты. Тут неожиданно влетает малый из кислородного. Испуганный, бледный, шумно переводит дыхание.

— Что-нибудь случилось?

Парень перегораживает мне дорогу, подозрительно смотрит. Я не придаю этому значения — привык к подозрительным взглядам.

Парень кидается к моей кровати, переворачивает подушку. Потом стягивает одеяло, откидывает тюфяк. Я удивленно гляжу на него:

— В чем дело?

Он продолжает ворошить мою постель. Опять вплотную подходит ко мне:

— Отдай мой бумажник! В нем десять левов и заявление. Меня зовут Масларский.

— Очень приятно. Я тоже Масларский.

— Меня это не интересует. Отдай бумажник. Не то позову коменданта. Моя фамилия Масларский.

— Прекрасно. Я понял. У меня та же фамилия — Масларский.

— В милиции этот номер не пройдет. Отдай бумажник. В нем заявление.

— А еще что?

— Это мое дело.

Мне стало неловко. Никогда еще меня не обвиняли в воровстве. В самом деле, как убедить малого, что я не брал его бумажник? Я не сдержал улыбки, и это явно усилило подозрения парня. Подперев спиной дверь, он заявил, что никуда меня не выпустит, пока не получит назад бумажник, в котором лежали десять левов, заявление, карточка и паспорт на имя Масларского. Для доказательства вытаскиваю свой потрепанный бумажник, в котором только пять левов, расческа и паспорт на имя Масларского. Парень смотрит во все глаза.

— У меня было десять левов!

— А расческа?

— Я ее ношу в заднем кармане брюк.

— Сожалею, товарищ, но ничем не могу тебе помочь.

— Мне нужен бумажник!

— Э, я бы тоже не отказался, да кто ж мне его даст! — С этими словами я отстранил парня, чтобы пройти. Но он завопил:

— Нет, ты отсюда не выйдешь! Я позову милицию!..

— Идем-ка лучше завтракать, а то не достанется похлебки, — говорю я ему. — Хватит орать!

— Мне нужен бумажник.

В этот момент в коридоре послышались шаги. Дверь отворилась, и на пороге появился комендант. Услышал нашу перепалку и решил выяснить, в чем дело. Вид у него важный--дальше некуда. Само воплощение строгости.

— Так, — говорит он, пройдя на середину комнаты, что здесь происходит?

Я молчу. Парень начал жаловаться. Чудно даже, откуда он таких слов понабрал. Комендант выслушал в строгом молчании, потом сказал:

— Опиши в точности предметы в твоем бумажнике… Десять левов, говоришь? Одна бумажка или несколько?.. Две пятерки, хорошо. И заявление. Кому?.. В комбинат, чтобы перевели на автобазу. Понятно. Что еще?.. Паспорт. Ясно. Значит, твоя фамилия Масларский и его — тоже. Совпадение. Только он Марин, а ты Евгений. Хорошо. Еще что?..

— Я узнаю свой бумажник! — кричит парень. — Это он его взял… Больше некому…

— Так. — Карлик подошел к окну, словно бы приглашая нас полюбоваться его фигурой. Затем резко обернулся и возвестил с ухмылкой: — Прошу!

Он вынул из кармана новенький коричневый бумажник и ткнул им в нос растерявшемуся парню. Тот было потянулся взять находку, но комендант проворно спрятал бумажник в карман.

— Чья там карточка? — спросил он, испытующе глядя на парня.

Тот поморщился:

— Так, одной девушки.

— Как зовут девушку?

— Виолета.

Я вздрогнул, но вовремя сообразил, что речь идет о другой Виолете — дочке уборщицы, и успокоился. Комендант продолжал следствие:

— А другая карточка?

— Другой нет, — возразил парень.

— Так-таки и нет?.. Во внутреннем кармашке, пополам согнута. Без надписи, только вопросительный знак…

— А, эта, — спохватился парень, — ничего особенного… Одна там, из самодеятельности… Дело давнее, вылетело из памяти…

— Врешь небось, скотина! — Карлик подмигнул мне. — А третья?

— Какая третья?

— Цветная. С надписью на обороте.

Парень покраснел, его угреватое лицо так и запылало. Впрочем, он тут же овладел собой, даже побледнел.

— Из бухгалтерии… Глупая затея… Я про нее и забыл.

— Первомайский привет и поцелуи. Ну что ж, ладно. Поживем — увидим!

Комендант достал бумажник, повертел им у парня перед носом и, ухмыляясь, объявил, что нашел его в уборной, на ведре из под извести. Ведро это накрыто доской, вот на ней и лежал бумажник. Услышав про известь, я хотел было поставить вопрос о гигиене, но тут же решил, что ни к чему сейчас выставлять коменданта в невыгодном свете. Лучше промолчать. Тем более что парень принялся его благодарить.

Кончив объясняться с парнем, комендант повернулся ко мне и сказал, что меня вызывают в завком, им надо кое-что выяснить. Поначалу я не понял, о чем идет речь, но потом, когда дошло, не на шутку разволновался. Верно сказано, что в доме повешенного не следует упоминать о веревке. Так вот и со мной. «Надо кое-что выяснить» — это для меня вроде веревки, которая уже не раз норовила захлестнуть мою шею. Впрочем, я постарался не выдать своих чувств и спокойно ответил:

— Отчего ж не пойти, обязательно схожу. Только ведь время сейчас рабочее.

— Все равно, — сказал комендант, — надо пойти!

В столовке наверняка уже все съедено. Рассеянно спускаюсь по лестнице, ни на кого не обращая внимания. Из подвала разит кислятиной. В кухонном окошке показался повар. Он что-то кричит мне, но я не слышу. Может, хочет предупредить, что похлебка кончилась.

Отчего и у меня нет какой-нибудь Виолеты, которую я мог бы носить у сердца? Ни розовой расчесочки, ни зеркальца, хоть и надколотого… Ну что из того, что его исключили из комсомола?.. Снова подаст заявление…

3

Перво-наперво я отправился на автобазу — сделать отметку в путевом листе и сказать, что иду в завком. Объяснил, что это, мол, в связи с назначением, чтоб не смотрели на меня с подозрением. Да, поневоле и я становлюсь подозрительным. Предпочитаю двигаться по жизни незаметно, слава мне ни к чему. Не знаю, как себя чувствуют знаменитые люди, но думаю, что счастья это им не прибавляет. Я уже прославился однажды, в 1951 году. Наверное, стоит описать в общих чертах, как начиналась эта моя слава. Похоже, еще не все улеглось в душах людей. Но что поделаешь? Скромняги всегда становятся центром внимания.

В те годы жизнь на селе была сложная, напряженная. Партинструкторам, от которых околийский комитет изо дня в день все требовал чего-нибудь и требовал, приходилось не сладко. Я тоже состоял в инструкторах, правда по молодежной линии, но работа эта была не легче, чем у партинструкторов.

Я уже упоминал, что какое-то время проработал в госхозе. Этого оказалось достаточно, чтобы начальство решило, будто я разбираюсь в сельском хозяйстве, тем более, что сам я родом из села, — короче, меня решили бросить на коллективизацию. Впрочем, у нас тогда не говорили ни о коллективизации, ни о колхозах. Говорилось о трудовых кооперативных земледельческих хозяйствах. Я выучил назубок «Примерный устав» и старался соблюдать «принцип добровольности». Много в нашей жизни разных принципов, рассуждал я тогда наедине с собой, только очень уж мы тычем ими в глаза людям, видно, сами не убеждены в их положительных результатах. Лично я, например, вовсе не считал, что «принцип добровольности» побудит крестьян вступать в ТКЗХ. Поэтому и высказался на одном совещании: дескать, «надо прибегнуть к диктатуре пролетариата». Кое-кого это мое высказывание просто-напросто рассмешило, но вот секретаря по агитации и пропаганде, обучавшего нас, как убеждать народ, задело за живое. И он сделал из этого весьма неожиданные выводы — обвинил меня почему-то в капитуляции перед мелкобуржуазной стихией. Я опять взял слово, стал говорить о том, что наш крестьянин еще не созрел для коллективной жизни, а потому нам ни за что не добиться процента коллективизации, который спустил околийский комитет, если мы не «прибегнем к диктатуре пролетариата». Коллеги мои опять рассмеялись. Это меня очень обидело. В чем дело, ведь надо быть откровенным? Лицемерие не пристало коммунистам. И я обрушился на лицемерие.

Сколько я так воевал, не помню, только мне потом заявили, что я не в ладах с терминологией. Мол, нельзя говорить «яловые коровы», а надо по-другому, поделикатнее, и не «разнарядка», а «государственные поставки», ну и так далее. Одним словом, на том собрании я был объявлен капитулянтом. И поскольку от растерянности я больше слова не мог выговорить, а физиономия у меня, когда я молчу, самая что ни на есть «вызывающая», то всем стало ясно, что я виноват. Начали разбираться. Оказалось, что и в прошлом, до революции, когда я сидел в тюрьме, я тоже позволял себе кое-какие высказывания. Снежный ком подозрений рос, превращаясь в лавину. Спустя месяц меня уволили из госхоза, исключили из партии и послали, как говорится, «на низовку», в авторемонтную мастерскую, где я научился слесарить и получил водительские права. Техника мне пришлась по душе, я быстро освоился на новом месте. Может, и пошел бы здесь в гору, не случись в мастерской пожара. Подозрение сразу же пало на меня. Припомнили и «яловых коров», и «разнарядку», и исключение из партии. Я прямо счет потерял, сколько раз пришлось писать автобиографию. Я решил молчать, ну, а поскольку физиономия моя… Дело кончилось тем, что меня услали в места не столь отдаленные, где все работают и молчат. Тогда-то жена развелась со мной «по соображениям целесообразности», что, впрочем, случается и в других семьях.

И вот теперь мне снова предстоит писать автобиографию. Где взять силы выдержать все это? Пойду и скажу им: «Может хватит заниматься моей персоной?»

Поставив машину во дворе автобазы, я предупредил бригадира Иванчева, что иду в завком. Он глянул на меня с подозрением. Чтобы рассеять его подозрение, я добавил:

— Скоро вернусь. Чего-то им там приспичило.

Иванчев скептически усмехнулся.

— Чего ухмыляешься? — со злостью спросил я.

Эх, не стоило разговаривать с ним в подобном тоне! Как-никак он мой начальник. И на автобазе я совсем недавно.

— И не думал ухмыляться, — ответил он. — А вот ты почему такой взвинченный?

— Вовсе нет.

— Не похоже.

— Что ты этим хочешь сказать?!

— Да ничего.

Я промолчал, чтобы не злить его. Впрочем, он, кажется, уже разозлился, потому что подошел ко мне вплотную и заявил:

— График надо бы соблюдать… Все остальное не так существенно.

В его словах мне почудился намек: «Ты, мол, законы не соблюдаешь» или что-нибудь в том же роде. Я громко расхохотался, словно услышанная глупость бог весть как развеселила меня, и отвернулся, чтобы не дать ему продолжить разговор, а потом зашагал к административному корпусу, где находился завком.

От автобазы до дирекции путь недлинный, но все же достаточный, чтобы успеть показать, что ты в грош не ставишь мнение всяких там начальников. У меня походка самоуверенного человека, а что сердце бешено колотится от волнения, то этого ведь никому не видно.

Иду и думаю о прошлом, с которым никак не могу разделаться. Пересекаю площадку перед зданием и направляюсь к главному входу. Держась за гладкие перила, поднимаюсь по мраморной лестнице. Красиво тут. Много разных таблиц и диаграмм. Мимоходом поглядываю на них. Некогда мне ими любоваться. Миную один этаж, второй, вот наконец и тот, где помещается завком. Разыскиваю нужный мне номер комнаты. Чувствую, что-то у меня с глазами: плакаты на стенах читаю запросто, а номерные таблички словно в тумане. Внезапно туман рассеивается, как раз возле комнаты, которую я ищу. На двери массивная желтая ручка. Дергаю за нее, потом еще раз и еще, чтобы наверняка услышали. Изнутри откликается женский голос, приглашает войти. Толкаю дверь и вхожу.

В просторной, залитой солнцем комнате за внушительным полированным столом сидит женщина. Русоволосая, белолицая и, я бы сказал, упитанная. Похоже, перед моим приходом она щелкала орехи. Во всяком случае, завидев меня, она быстро смела со стола скорлупу и бросила ее в корзину, стоявшую возле стола. Я сделал вид, будто ничего не заметил.

— Входи, Масларский, входи! — сказала женщина.

Я вздрогнул, услышав свою фамилию.

— Входи, милости просим! — продолжала она с улыбкой, показывая на кресло возле круглого столика. — Чего же ты?.. Садись, пожалуйста!.. Да, если судить по тебе, я, видно, очень изменилась. Ничего удивительного — годы.

— Что вам не удивительно? — спросил я, опускаясь в кресло.

— А то, что ты забыл меня.

Она вышла из-за стола, села в кресло напротив моего, весело засмеялась. Увидев ее зубы — два передних широко расставлены, — я тотчас припомнил, где видел раньше эту женщину.

— Гергана! — воскликнул я, хлопнув себя по колену.

Она расхохоталась, а я глаз не мог оторвать от нее, давней моей любви.

— Ковачева!.. Гергана Ковачева! — повторял я.

— Нет, теперь Бояджиева, — ответила она с легкой грустью. Впрочем, может, это мне просто кажется.

— Почему Бояджиева?

— По мужу.

— Ох, прости, сразу не дошло.

— Ладно, чего там… Жизнь течет, люди меняются.

Она вдруг стала серьезной — как раз тогда, когда на меня нахлынули воспоминания. А может, именно поэтому и поспешила сообщить, что она теперь не Ковачева? Но я уже не мог остановиться.

— Гергана!.. Как не помнить! Гергана — голубка сизая, Гергана — лебедь белая… Как не помнить!..

Должно быть, выглядел я крайне глупо. Покраснев, она пробормотала что-то, явно стараясь умерить мой восторг, бурный, безудержный. Да и как иначе, судите сами — ведь это же была моя первая любовь, та самая, ради кого я перевез за день триста тачек щебня по шоссе Мариино — Раковски. Я, казалось, увидел ее такой, какой она была тогда — гордой недотрогой, похожей на свое имя. Мы обращались к ней —«Гергана», и в наших устах это звучало, как «императрица Екатерина», «королева Елизавета», «Виктория Английская»… И вот теперь, спустя десять с лишним лет, я встречаю нашу «императрицу» за этим столом. Кто бы мог подумать? Да к тому ж она теперь не Ковачева, а Бояджиева. Чувствую, как в сердце закипает былая ревность, как я возвращаюсь в те годы, когда лез из кожи вон, чтобы завоевать ее внимание.

Мы сидим и смотрим друг на друга, словно заимодавцы, которые разделались со старыми долгами и готовы к новым взаимным услугам.

Она заметно раздалась, поувяла, постарела. Как ей живется среди этих папок? Письма, жалобы, личные дела… Все это недостойно ее. Она по меньшей мере могла бы стать супругой посла, украшать своим присутствием приемы и банкеты. Могла бы стать крупным политическим деятелем, возглавлять какое-нибудь женское общество.

Очень хотелось бы узнать, кто он, этот Бояджиев. И почему судьба так играет людьми? Уверен, он ее не стоит. В душе я уже вынес этот приговор и теперь ждал, что она его подтвердит.

— Чем занимается твой муж, Гергана? — без обиняков спросил я.

— Он начальник инструментального цеха. Разве ты не знаешь? — удивилась она. — Его все знают… Иванчо… Все его называют по-свойски — Иванчо Бояджиев… Начальник.

Я попытался припомнить, какой он, начальник Иванчо Бояджиев, и не мог. На комбинате четыре тысячи душ. Конечно, далеко не все из них начальники, но тем не менее…

— Видно, любят его, вот и зовут запросто, — сказал я, вглядываясь в ее лицо. Она улыбнулась:

— Да, пожалуй.

Гергана вернулась к столу, взяла там какую-то папку.

— Видишь ли, Масларский, — начала она деловым тоном, — в твоем личном деле не хватает кое-каких данных. Надо их внести. Прошу тебя…

— Каких данных? — прервал я, удивленный переменой в ее тоне.

— Вот, возьми анкету и заполни. — Она протянула мне листок, показала на стоявшую на столе чернильницу.

— Нельзя ли потом? — спросил я.

— А почему не сейчас? Чего тут сложного?.. Имя, отчество, фамилия, дата и место рождения. Ну и так далее.

— Нет, сейчас не могу, — сказал я, складывая анкету пополам.

Не люблю заполнять анкеты, когда на меня смотрят. Она будет сидеть за столом и наблюдать. Нет!.. К тому же слишком много неприятных воспоминаний связано у меня с этими анкетами.

— Все-таки, если можно, потом…

— Ладно, ладно.

— Еще есть ко мне вопросы?

Она встала, подошла к этажерке, достала с одной из полок большую зеленую папку.

— Бывшая жена твоя, Виолета Вакафчиева, подала заявление — хочет поступить к нам на комбинат. Она работает в районной библиотеке, но хотела бы перейти в нашу, чтобы, как она пишет, быть ближе к рабочему классу и по возможности овладеть новой профессией… Участвовала в художественной самодеятельности, играет на музыкальных инструментах, разбирается в театральном искусстве. Нам такой человек очень нужен — и библиотекарь, и по художественной части. Что скажешь? Твоей женой была, должен знать.

— Да, конечно, — пробормотал я. — Как не знать! Она способная.

— Понимаешь, у нас можно организовать много разных кружков — были бы способные руководители. А она вроде бы разбирается в искусстве.

— Да, она, бесспорно, человек искусства.

— А мы порядком запустили эту работу. Как считаешь, сможет она совмещать работу в библиотеке с руководством художественной самодеятельностью?

— Виолета все может, — ответил я с легкой усмешкой.

— Что означает твоя ирония?

— Нет, я просто пошутил… Слов нет, она способный человек. Правда, десять лет прошло…

— Анкетные данные у нее неплохие. Ей пришлось порядком поскитаться, меняла места работы. Что ж, бывает — одинокая женщина. Нам важно, чтобы она дело делала… Она указала на тебя как на возможного поручителя. Черкани, пожалуйста, несколько строк, сколько напишется… Чтобы мы могли оформить приказ о ее назначении.

— Это от меня зависит?

— Она же тебя назвала… Надо сделать.

— Но я не знаю ее как специалиста.

— Ничего. Дай общую характеристику как человеку… Конечно, упомяни и о деловых качествах, в той мере, насколько тебе известно… Она молодец, справится. Только надо ей помочь.

— Когда принести?

— Дня через два-три, не позже.

Я чувствовал себя униженным. Она меня испытывала. Мне не оставалось ничего иного, как согласиться и поскорее уйти прочь из этой канцелярии.

Впопыхах я забыл анкету.

4

Два дня ношусь по дорогам, развожу материалы, побиваю рекорды, а вот обыкновенной характеристики написать не могу. Перед самим собой пытаюсь оправдать это ленью да еще закоренелой ненавистью ко всякого рода сведениям. Ведь сколько чернил перевели в свое время, чтобы выдать меня за неблагонадежного!

Наконец решаюсь сесть за характеристику. Что было, то прошло! Главное сейчас — помочь человеку, который ищет работу. Можно ли тут думать о мести?

Самое подходящее время — вечер, когда коллеги мои отправляются пропустить по рюмочке, а парень пропадает на танцульках. В эти часы не только в нашей комнате, но и во всем общежитии тихо и вроде бы даже тоскливо. Лампочки в коридоре светят тускло. Из уборных остро пахнет гашеной известью. С этим запахом смешивается ползущая с лестницы нестерпимая вонь тухлой брынзы. В комнате духота. Комендант не позволяет открывать вечером окна: от ветра и дождя могут, видите ли, вылететь стекла.

Единственный в комнате крошечный стол покрыт пожелтевшей газетой, мокрой и грязной. И почему никто до сих пор не догадался сменить ее? Уборщицы это вроде бы даже и не касается. Однажды она обозвала нас шоферюгами, а в связи с чем, за что — не снизошла до объяснений. Да, мы действительно шоферы, и никто из нас не стыдится своей профессии. Может, она хотела сказать, что мы возвращаемся из рейса грязными и за нами не наубираешься? Я вовсе не претендую на белую скатерть, но небрежность здешних уборщиц меня возмущает. Особенно нынче, когда мне предстоит такая работа.

Я хочу быть справедливым. «Виолету Вакафчиеву, — старательно вывожу первые строки, — я знаю десять лет, а может, и больше…»

В сущности, что означают эти десять лет? Наша супружеская жизнь продолжалась всего два года. А если учесть, что по меньшей мере десять месяцев из них я пропадал в командировках как инструктор околийского комитета, то вообще остается всего год с небольшим.

С первых же месяцев она принялась меня перевоспитывать. Решила установить в наших отношениях полнейшее равноправие. Началось с пуговиц — муж, видите ли, должен сам пришивать себе пуговицы, если жена занята общественной работой. Мещанство отжило свой век, заявляла она. И подкрепляла свои слова цитатой из Георгия Димитрова. Пуговицами дело не ограничилось. Что касается мытья посуды, то тут, мол, тоже должно быть равноправие: один вечер тарелки моет она, другой — я. Так, оказывается, заведено в доме критика из их литературного кружка. И снова цитата — кажется, из Клары Цеткин. Виолета приучала меня самого гладить брюки и спокойно ожидать ее дома, когда она задерживается со своими пионерами. Или на спевке, на летучке, на разборе стихов, написанных молодыми поэтами из местного литературного кружка. Сиди, значит, дома, жди и не ревнуй! Насчет последнего она тоже много говорила. Осуждала феодальные замашки, свойственные мужьям моего возраста, напоминала о турках и парандже — словом, обезоружила меня полностью. Я решил смириться и делать все, как она говорит. Только вскоре начала она перебарщивать. Как-то утром велела почистить ей туфли. Тут я не выдержал — запустил туфли в открытое окно. А толку? Мне же пришлось разыскивать во дворе эту чертову туфлю. А она, как нарочно, свалилась в соседский колодец, изрядно глубокий. Ничего не поделаешь — полез. Обвязали меня веревкой, дали в руки железную кошку. Хорошо еще, воды в колодце было немного, удалось подцепить растреклятую туфлю. С той поры я старался держать себя в руках, не давать волю чувствам. На какое-то время и Виолета вроде бы присмирела. Переключилась на культуру. Оказывается, нет у меня общей культуры. Не разбираюсь ни в литературе, ни в музыке. Посоветовала записаться в местный хор, дважды затаскивала на спевки и убедилась, что слуха у меня никакого. Я просто мычал, а не пел. Виолете за меня было неловко, она удивлялась, как это ее угораздило в такого влюбиться. Лишь после замужества она обнаружила, что вокруг полным-полно интеллигентных парней. В отчаянии Виолета порой даже пыталась меня ударить, но я каждый раз уворачивался, чтобы не ставить ее в неловкое положение.

Да, сейчас все это кажется смешным, даже наивным, но тогда было не до шуток. Иной раз мне приходит на ум: может, и к лучшему, что меня арестовали. По крайней мере развязался с Виолетой. Не знаю. Счастье с несчастьем трудно уравновесить на чашах весов. Одно лишь удивляет: откуда такой инстинкт самосохранения у двадцатилетней женщины? Она упорно не хотела, чтобы у нас был ребенок. «Рано еще. Да и некому за ним смотреть, — заявляла она. — Его ведь надо воспитывать, а нам еще о собственном воспитании следует позаботиться». И я отступал перед этими доводами. Логика была ее сильнейшим оружием, я всегда тушевался. И ведь она оказалась права! Что бы мы теперь делали, народив детей? Сущее несчастье. А так все в порядке. Мне даже приятно, что я свободен и могу со всей справедливостью думать о ней.

Я всегда завидовал ее памяти. Она помнила уйму стихов и всяких мудрых изречений, целые куски из романов. Зачем-то штудировала биографию композитора Бетховена.

Я даже думаю иногда: не лишился ли я умного друга? И мне становится грустно. Ведь она, в сущности, не так уж плоха. Порой, поддавшись безысходному одиночеству, только закрою глаза и сразу же вижу ее. Она походила на беспокойную зверушку с большими, искрящимися жизнью глазами, готовыми вобрать в себя весь мир. Вечно куда-то спешила, о чем-то говорила и знала обо всем на свете. Ее личико, маленькое, чуть не с булавочную головку, свободно могло уместиться в моей ладони. У нее были хрупкие плечики, тонкая талия, немного низковатая, а вот ноги полненькие, сильные — ходить ей приходилось много. Мужчины заглядывались на ее бедра, и это меня злило. Я ей говорил: «Ходи прилично!» А она отвечала, что это ее обычная походка. Одевалась она по моде, особое пристрастие питала к поясам, затягивалась так, что походка у нее становилась еще завлекательнее. Я избегал ходить с ней вместе по улицам, потому что все на нас глазели. Впрочем, даже идя рядом со мной, она всегда держалась особняком, будто меня и нет. Часто забывала о моем существовании, поглощенная своими делами.

Она была просто нарасхват. Я даже боялся за нее и успокаивался только тогда, когда мы оба наконец оказывались дома и можно было заключить ее в объятия. В эти минуты я ощущал свое превосходство над нею. Она благодарно меня целовала. Возможно, это был тот единственный случай, когда она прощала мне мою неотесанность и благодарила, поддавшись инстинкту маленького удовлетворенного насекомого.

— Какой же ты нехороший, — говорила она, высвобождаясь из моих объятий.

— Почему, Виолета?

Она молчала.

А я больше не допытывался.

До сих пор не могу понять, откуда у нее эта утонченность. Ведь она дочь кустаря-сапожника, вступившего потом в трудовую производственную кооперацию. Мать ее была уборщицей в гимназии. Родителей Виолеты уже нет в живых, и это усугубляет мою жалость, когда я думаю о ней.

Каждый по-своему борется за место в жизни. Как это банально, если представить наш тесный мирок! Виолета думала, что ей на роду написано доставлять людям духовную радость, а не служить утехой такому мужлану, как я. Она считала, что опередила меня на целый век, и поэтому плакала, когда я ее не понимал.

Может быть, я варвар? Видно, я такой и есть, если судить по внешним данным — форме черепа, длине рук. Виолета и почерк мой анализировала. Мы делили с ней постель, вместе мылись в ванной. Однажды она попросила меня сходить к местному косметологу, выщипать волосы на руках. Я, конечно, не пошел. Еще чего не хватало! Чтобы надо мной весь город потешался? Угораздило же ее, такую чистенькую, мягонькую, попасть в мою берлогу… Да, она отдалялась от меня все больше и больше. А я озлоблялся. Сначала возненавидел ее литературный кружок, потом спевки и всех, кто в них участвовал. Тогда уж я вовсе ей опостылел. До того, видно, стал противен, что спали мы теперь порознь, в противоположных углах. Притом она настаивала, чтобы я каждый вечер мыл под мышками, прежде чем войти в комнату. И еще заявила, что вообще переберется в другое место, поскольку совершенно не выносит храпа. Это меня окончательно взбесило. Я сказал ей:

— Может, кто-нибудь другой храпит?

Она взвилась, будто кошка.

— Не смей говорить гадости!.. А вообще, уверяю тебя, другой храпеть не будет!

— Наверное, он поэт?

— Во всяком случае, человек чистоплотный.

— Скажи, пожалуйста!

— Чем паясничать, сходил бы лучше к зубному врачу.

— Этого я тоже не предусмотрел.

— А жаль!

Она хлопнула дверью и молнией пронеслась по двору.

С того дня стали мы спать в разных комнатах, точнее, я на кухне, а она в спальне — там было просторнее и чище. И так продолжалось до самого моего ареста.

Надо сказать, она очень разволновалась, когда за мной пришли. Это произошло рано утром, в седьмом часу. Я только что встал и собирался на работу, как вдруг появились милиционеры. Их было двое — вежливые, знакомые мне ребята. Один — мой ровесник, я учил его, как говорится, коммунизму. Другой — вовсе безусый юнец. Оба сильно смущались, не знали, как сообщить, что им приказано меня арестовать. Я им пришел на помощь, напомнил про обыск. Тогда они проделали все, что полагается в такой ситуации. Справедливости ради следует признать, что Виолету до глубины души оскорбило внезапное вторжение милиции. Ей вроде бы стало обидно, как это посторонние люди застали нас спящими в разных комнатах, точнее, меня на кухне. То ли по этой причине, то ли от жалости она расплакалась, принялась уверять парней, что я невиновен.

Хоть и грубиян, но все-таки я приносил в дом зарплату, менял перегоревшие пробки, вызывал водопроводчика, таскал из подвала уголь, спорил с соседями по поводу платы за электричество на лестничной площадке, ходил в магазин. И Виолета разволновалась, ударилась в слезы, чем глубоко меня тронула. Я до сих пор верю в ее искренность, потому что в конце концов отдавала же мне она свое красивое тело, чтобы доставить радость. А теперь вот меня уводили.

В тюрьму я отправился с убеждением, что оставил дома сердце, страдающее по мне. Это придавало силы, пока слушалось дело, тем более, что первое время приходили письма. Меня осудили на десять лет, и постепенно все пошло прахом. В один, не скажу чтобы прекрасный, день я узнал от адвоката, что Виолета решила разойтись со мной — «по соображениям целесообразности» — принудительным разводом с добровольного согласия. О подобной бессмыслице я никогда раньше не слышал. Но понял, что надо покориться. Только это и оставалось в моем положении, чтобы не искушать дальше судьбу и не навредить Виолете — все-таки не надо забывать: она тогда работала пионервожатой. Я дал развод, освободил ее от себя. И мне полегчало.

Годы притупили горечь обиды. Время подшутило надо мной. Я признал себя врагом народа. Но оно же подшутило и над теми, кто меня обвинил. Мы оказались теперь, так сказать, квиты, одинаково опустошенные, с выпотрошенными душами. Впрочем, я оказался в большем проигрыше: загублена молодость, которая могла быть полезна и себе самому, и людям.

А судьи мои были обманщики и лжецы. Не знаю, как они себя чувствуют сейчас, испытывают ли неловкость, но мне стыдно смотреть на них, если вдруг случится с ними встретиться. Что до Виолеты, так она не посмела разыскивать меня после 1956 года, когда я вышел из тюрьмы, полностью реабилитированный. Она бежала в этот город, где мы теперь оказались оба, закончила библиотечные курсы, стала участницей местного драмкружка. Однажды мы с ней столкнулись нос к носу, и я спросил, не сохранился ли у нее мой старый костюм и туристская куртка.

— Конечно, Марин! — ответила она.

Виолета пригласила меня к себе домой, хотела угостить, но я отказался, потому что мне неловко было с ней разговаривать. Только взял вещи и ушел, даже не спросил, как ей живется и что думает делать, — к тому времени я уже знал, что она сошлась со снабженцем, аккуратно посещавшим спевки самодеятельного хора. О чем же нам с ней говорить? Я сильно постарел, стал похож на дряхлеющего шимпанзе, волосы густо тронула седина. Без сожаления пошел я своей дорогой. Поселился в соседнем городке у вдовушки, которая приютила меня, кормила и обстирывала. Там я прожил с полгода, побывал и в других городах, да все не попадалась подходящая работа, так что снова и снова приходилось возвращаться к вдовушке, пока мне не стало совестно перед самим собой. Я ведь приехал сюда в надежде найти свое место в жизни. После этого толкнулся на автобазу. И не ошибся. Одного лишь не учел: Виолета отыщет меня и примется перевоспитывать. Бедная Виолета!

Сейчас твой бывший супруг, которого ты бросила на произвол судьбы десять лет назад, сидит в общежитии и пишет на тебя характеристику — какой он тебя знает, что о тебе думает. Одним словом, опять ты у меня в лапах. Рассердишься, если я причислю тебя к мелкой буржуазии? Заплачешь, если грохну кулаком по аккордеону, с которым по субботам ходишь на спевки самодеятельного хора? Но зачем? Давай оба — и ты и я — спросим: зачем? Кому от этого польза? Ведь человек только однажды рождается на свет. Для чего родились мы с тобой? Чтобы жить в одиночестве и мстить друг другу? Нет, подобная звериная философия не по мне! И я вывожу своим корявым почерком на белом в клеточку листе:

«Виолета Вакафчиева — энергичная и культурная женщина. Все поручения, которые возлагала на нее партия или молодежная организация, она выполняла добросовестно. Ей чужды мещанские предрассудки. Она всегда боролась за новое в жизни. Кое-кто обвинял ее в гнилом либерализме и бытовом разложении, но это неправда. Она честный и чистый человек… Рекомендую ее для назначения на должность».

Я поставил точку, встал, просмотрел написанное — надо же, целых три страницы! — и вздохнул, как бы освобождаясь от старого, тяжкого бремени. Мне бы давно надо было отплатить ей добром. В конце концов она его заслужила. Зачем нам уподобляться случайным встречным на улице, равнодушно проходить мимо? Зачем прятаться? Ведь не кроты же мы, живущие под землей, не стервятники. И не монахи-отшельники, чей век давно уж миновал.

Я сложил исписанные листы, запихнул их в конверт — пускай почта доставит его Гергане. В другом конверте отправил анкету, где уточнил кое-какие подробности своей биографии. Теперь можно было с чистой совестью присоединиться к моим коллегам, пропустить стопочку. Впрочем, в буфете их не оказалось — видно, отправились к вокзалу. И я зашагал туда с твердым намерением напиться.

5

В заведении было накурено и шумно. Разговоры велись вокруг сегодняшнего матча. Бог весть почему я был настроен против «Раковского», но вмешиваться в споры не стал. Прямым ходом направился к стойке, за которой лысый краснорожий детина с черными усиками обслуживал многочисленную клиентуру. Я заказал себе анисовой, потому что этот напиток забирает меня сразу, не дает рассуждать и сомневаться. Предпочитаю пить ее без воды — не то что мои коллеги, которые аккуратно, по капельке разбавляют анисовую водой, пока жидкость в рюмке не побелеет. Они называют это пойло кобыльим молоком. Размышляя об этом, я быстро выпиваю рюмку и тут же принимаюсь за вторую. Вокруг толчея, я оказываюсь в группе железнодорожников. Закопченные, перепачканные сажей — видно, явились прямиком со станции. «Все мы путники, — думаю я, — судьба у нас общая». И это действует на меня успокоительно. Я уже смакую третью рюмку и слышу, как один из железнодорожников на чем свет стоит ругает буфетчика за то, что тот ему разбавил вино водой. Краснорожий отпирается, а железнодорожники смеются, подначивают:

— Кто же крестный? Кто окропил водицей?

Краснорожего это задело. Он кричит, чтобы они убирались вон из заведения, те на него ноль внимания. Наверное, потому, что их «подавляющее большинство». Зачинщик ссоры прямо так и высказался, когда красномордый пригрозил его стукнуть. Меня уже «повело», и я вмешался в перебранку.

— В самом деле, — сказал я, — кто же крестный?

Буфетчик повернулся в мою сторону:

— А ты кто такой?

— Гражданин, — ответил я.

— Какой еще гражданин?

— Гражданин республики.

— Мразь — вот ты кто!..

Ну, можно ли такое стерпеть? Я потянулся, чтобы схватить его за воротник, но воротника не оказалось: краснорожий был в одной майке — в эти дни внезапно наступила жара, необычная для июня, — и я ухватился за загривок. Железнодорожники пришли в бурный восторг.

— Осторожно… полегче… придушишь еще, — сквозь смех говорили они мне.

— Иной смерти он и не заслуживает, — отвечал я, стараясь добраться до горла моего противника.

— Ты вот, значит, как, задушить хочешь? — завизжал красномордый, с силой отталкивая меня. Я покачнулся и упал на руки железнодорожникам.

— Он меня душит! — вопил буфетчик.

— Да, хочу его придушить, — признался я.

Железнодорожники хохотали. Они изготовились еще раз подхватить меня, но я им не доставил такого удовольствия. Противно было прикасаться к этому отвратительному загривку, жирному, словно поросячья ляжка. Кожа у мордатого потная и скользкая; видно, он тут, за стойкой, давно — оплыл. Смотреть на него — и то противно.

— Поганец, зачем людей обманываешь? — спросил я его.

— А ты что за птица?

— Нет, ты мне ответь.

— Сейчас я тебе отвечу… Товарищ милиционер! — заверещал он почище свистка. — Товарищ милиционер, арестуйте этого хулигана. Руки распускает… Посягнул на жизнь…

— На чью жизнь?

— На мою.

Милиционер посмотрел на него с недоверием. В руке он держал стакан с вином. Я спросил:

— Твое небось тоже покропил?

Он не понял. Тогда я объяснил:

— Вино не разбавлено?

— Ничего, пить можно, — ответил он, сделав глоток.

— Ну, конечно, для народной милиции всегда без водицы!

Милиционер нахмурился.

— Что ты этим хочешь сказать?

Железнодорожники притихли.

— Разве так уж трудно понять?

— Я вот не понял. Объясни.

— Пусть он тебе объяснит, — кивнул я на краснорожего.

Железнодорожники как в рот воды набрали. Я глянул на них с презрением.

— Бабы, — говорю им, — глотайте свою анисовку! Чего уставились?

Один из них поднес фонарь к моему лицу, хотя и без того было светло. Я повернулся и пошел. Красномордый тут же завопил, что я не уплатил за анисовую.

— Верно, — сказал я, возвращаясь к стойке. — В этом ты прав. А вот что вино разбавляешь — не прав!.. Дай-ка мне еще одну анисовку.

— Не дам.

— Как это так? А план?.. Товарищ милиционер…

Обернулся — милиционера уже и след простыл. И железнодорожников нет — удрали. Видно, я в самом деле был порядком пьян. И до того мне стало грустно — все-то от меня убежали, снова я один как перст. Прямо хоть плачь! Захотелось вдруг заорать, устроить бучу, да такую, чтобы вмешалась милиция, но я передумал. Какая от этого польза? Я покинул забегаловку, которую неизвестно почему нарекли закусочной, и двинулся куда глаза глядят. Тоже мне, не смог даже милиции насолить!..

Шагаю по улице, а в душе свербит — хорошо бы сейчас полаяться с кем-нибудь. Но с кем? Тихо вокруг, пусто. Еще и десяти нет, а все расползлись по своим углам. Зеленая, провинциальная скука! Пересекаю площадь, останавливаюсь посередине, там, где белым кругом обозначено место милиционера, и начинаю регулировать несуществующим уличным движением. Никто мне не препятствует. Некому препятствовать! Иду дальше. В ногах особой уверенности не ощущаю, но постепенно ветерок освежает меня. Со стороны Марицы веет прохладой.

Я поворачиваю к реке. Мной овладевает желание искупаться. А что? Сейчас июнь, ночь теплая, я один… Прохожу по мосту на тот берег, спускаюсь к ракитнику. Никогда еще не был я таким решительным. Впервые так радует меня природа. До чего же я сообразительный! И наблюдательный. С поразительной настойчивостью упиваюсь красотой июньской ночи. Все отлично видно. От моего ястребиного взгляда не ускользают даже ветки прибрежной вербы. Они словно вырезаны из вороненой стали, но я-то знаю, что это обыкновенные зеленые листочки. Миную рощицу акаций и незаметно для себя оказываюсь у самой кромки берега. Передо мной река — широкая, полноводная. Слышатся всплески: вроде бы кто-то купается? Нет, никого. Река спокойна. На другой стороне виднеются корпуса комбината. Градирни похожи отсюда на гигантские кринки, а трубы уставились в небо, будто орудийные стволы. Мерцает множество огней. Высоко к небесам тянутся багровые дымки — это серный цех. Слышен непрерывный гул, подобный грохоту мчащихся под землей поездов. Я стою как зачарованный. Ноги затянуло в холодный песок, не могу сделать ни шагу. А река все бежит, плещется о берег, рокочет комбинат, огоньки подмигивают мне, словно хотят что-то сказать.

Тонкими легкими полосками скользят облачка. Между ними проглядывает луна, но она не может соперничать в яркости с заводскими огнями. Я выискиваю взглядом, где кислородный цех, суперфосфатный, механический, автобаза. Вся эта громада напоминает мне старинную крепость. Я воин из этой крепости, воин с грузовиком. И вдруг одиночества моего как не бывало. Я пробую декламировать стихи Вапцарова о заводе будущего, только не могу вспомнить ни строчки. Эх, сюда бы сейчас Виолету — она-то все знает!

По берегам реки темнеют старые плакучие ивы, склонившие ветви к самой воде. На той стороне, за ивами, начинается огромный заводской двор — другой его конец где-то далеко на равнине. Еще дальше высится холм, там кладбище, укрытое густой тенью деревьев. Вдоль кладбища проходит железная дорога. Печальное место! Хорошо, что завод шумит днем и ночью, не оставляет времени на скорбные раздумья о бренности жизни.

Песок прочно взял меня в плен, а мне приятно, нет никакого желания двигаться. Пожалуй, я не буду купаться: вода холодная. Лучше смотреть на нее издали, она плещется и блестит под луной. Или, может, это не лунные блики, а заводские огни?..

Я вдруг замечаю, что сижу на песке. И это еще приятнее. Хмель явно начинает проходить, а вместе с ним и острота восприятия, с какой я вглядывался в ночные предметы. Окружающая природа уже меньше интересует меня. Теперь я переключаюсь на самого себя и вновь убеждаюсь, что был здорово пьян. Хорошо, что не полез купаться. А то бы завтра нашли мой труп. И все терялись бы в догадках: что же толкнуло его, меня то есть, на самоубийство? Так вот и возникают недоразумения.

Мрак обступает со всех сторон. Я почти ничего не вижу. Только слышу, как позади, в акациях, подает голос соловей. Спустя несколько мгновений ему вторит другой. У меня такое ощущение, что они обращаются ко мне. Снова наплывают мысли о сущности жизни, и снова прихожу к выводу: не по той дороге я иду. Вот и дошагался — сижу на песке у Марицы, жалкий, словно обгорелый пень.

Сколько я так просидел, не помню. Но когда наконец встал и двинулся домой, было очень поздно. Ноги вязли в песке, я стыдился самого себя. Добрался до зарослей акаций, где заливались соловьи. Река уже исчезла из виду. Только с другого берега доносился деловой рокот завода.

Я с трудом продрался сквозь кусты на дорожку, присел на первую попавшуюся скамью, с ужасом ощущая, как быстро я трезвею. Настолько быстро, что мне стало не по себе, чувство одиночества и собственной неполноценности опять захлестнуло сердце. Вот проклятье, неужто нет от него избавления! И тут я услышал чьи-то голоса. Обернулся: совсем рядом стоят, обнявшись, двое. Мужчина и женщина. Он сказал ей громко, уверенный, что вокруг никого нет:

— Мне все равно, что будут говорить…

Она ему в ответ:

— Ну, а мне не все равно…

— Почему?

Она не ответила, хотя и мне было бы интересно узнать почему.

— А все-таки почему? — повторил он. И я про себя повторил вместе с ним. Нам обоим одинаково хотелось знать. Она молчала. И это нас подзадоривало. Он сильнее прижал ее к себе, что-то прошептал — наверное, все тот же вопрос. Я весь обратился в слух. От них меня скрывал ствол старой акации, подле которой стояла скамейка. Они остановились под этим же деревом, на тропинке, что вела к реке.

— Ты сегодня какая-то особенная, — сказал он.

Теперь я узнал его по голосу: молодой Масларский. Я вздрогнул. «Ничего себе, влип!» — мелькнуло в голове. Я вовсе затаился — не увидели бы. Зачем ставить людей в неудобное положение? Я этого совсем не хочу.

— Важнее всего чувство, — наконец отозвалась она, — а не обещания.

— Да, разумеется, — сказал он. — Я тоже так думаю.

— Настоящее чувство!.. Вот что важно, — настойчиво повторила она.

Кровь бросилась мне в лицо, застучала в висках. Это была Виолета, моя бывшая жена!.. Как она может?.. Конечно, это не старая, знакомая мне ревность. Нет, но все-таки! Как можно? Она же старше его! Мне захотелось подойти и ударить ее. Но кто я ей? Она мне давно уже не жена. И я давно не муж ей. Пожалуй, следует всыпать этому молокососу.

— Важнее всего чувство, — продолжала она. — Тогда все остальное легко достижимо. Разве не так?

Он подвел ее вплотную к дереву. Теперь они стояли буквально в двух шагах от меня, и опять я услышал ее голос. Она говорила, что он слишком нетерпелив. А он молчал. Он искал ее губы, но Виолета продолжала твердить, что не это самое главное. Я отлично понимал ее намерение подразнить его, как она когда-то дразнила меня.

Он наклонился и поцеловал ее. Я видел, как она ему наконец это позволила, — прислонившись к дереву, обхватила руками за плечи, словно боялась упасть.

— Почему ты торопишься уйти? — спросил он спустя несколько мгновений, не выпуская ее из своих объятий.

— Такая уж у меня судьба.

— Но ведь тебя никто не ждет.

— Да, никто, — вздохнула она. — Даже ты не ждешь меня.

— Клянусь тебе…

Их шаги постепенно затихали в рощице. Я глядел им вслед и все еще отказывался верить собственным глазам.

Я был трезв, уверяю вас, совершенно трезв. Он обнял ее за талию, а она продолжала твердить о большом чувстве, которое для нее важнее всего.

Вскочив со скамейки, я быстро двинулся за ними. Мне хотелось настичь их, сказать пару «теплых» слов. Не из ревности или зависти, нет, а из чувства справедливости. Ведь должна же она быть на свете, эта самая справедливость!

Уж я ей дам, старой ведьме, а его швырну в реку, пусть охладит свою дикую страсть. Какое они имеют право?.. И у комара есть страсть, и у жабы, что квакает ночью на болоте. И верба трещит, сгибаясь под напором ветра, собака лает, уставившись на глупую луну… Но все ли имеют право на любовь?

Я бегу, продираясь сквозь кусты, кричу, но эхо теряется во тьме, будто вокруг меня пустыня…

Сколько времени метался я по роще, не могу сказать, знаю только, что, когда вернулся в общежитие, уже давно перевалило за полночь.

Я вошел в комнату и зажег свет. Все спали. Спал и мой однофамилец. Впрочем, он лежал, отвернувшись к стене, так что я не видел его лица. Может, притворяется? Я глянул на его одежду, небрежно брошенную на стул. Заглянул под кровать — ботинки в грязи, на них налип песок. Я поспешил погасить лампу, чтобы не разбудить его.

Нет, я не был пьян. И там, в роще, не во сне мне привиделось, это не была галлюцинация.

Завтра же утром пойду и заберу назад рекомендацию, которую ей дал. Не бывать моей подписи под всем этим!

Я закутался в одеяло, но заснуть не мог. А за окном, в саду, во всю мочь заливались соловьи.

6

Наконец-то прошла эта ночь. Я страшился собственных рук. Они были холодные и безжалостные, тяжелые, словно свинцовые. Я чувствовал, что они могут довести меня до тюрьмы, если не уберусь из комнаты, пока другие не встали. К тому же я был зверски голоден. Вечером, увлекшись пререканиями насчет того, следует ли разбавлять вино водой, я забыл толком поесть. Тем и обошелся — тремя рюмками анисовой да соленым огурцом.

Я поспешно оделся, плеснул в физиономию пригоршню холодной воды и поспешил вниз. Мне здорово повезло: только что привезли два больших алюминиевых бидона с еще горячей мясной похлебкой. С мрачным видом я устроился в углу подле окна, заказал двойную порцию погуще и перцу побольше. Алюминиевый солдатский котелок с наваристой похлебкой, который поставили передо мной, порадовал мой взор. Я схватил ложку и жадно накинулся на еду.

За окном гремели пустыми бидонами, урчал грузовичок пищекомбината, из репродуктора над пробуждающимся городом уже понеслась бодрая песня: «Говорила мама Димитре…» Я торопливо глотал горячий суп и чувствовал, как доброе расположение духа снова возвращается ко мне. Я заказал еще порцию, и тут около моего стола появился Карлик, радостный такой — вчера «Раковский» выиграл, все в порядке. Он пыжился, словно индюк. И я попался на его дурацкий крючок, затянул он меня в пустопорожний разговор. Лишь в конце услышал я от него кое-что интересное:

— Кстати, ты знаешь, твой тезка получил назначение?

Я не сразу понял, о чем речь.

— Какой тезка?

Оказывается, он имел в виду молодого Масларского.

— Да-да. — Я поморщился и махнул рукой, чтобы он отвязался. Но Карлик уже уселся рядом, заказал себе похлебки с перцем, тоже двойную порцию — даром что ростом ниже меня вполовину.

— Неплохой парень, — продолжал он, кроша стручок перца себе в котелок, — с делом справится.

— Кто говорит, что плохой?

— Да вы тут как-то сцепились из-за бумажника. Из кислородного цеха его выгнали, отчубучил он там что-то. Теперь подал заявление на автобазу, в ремонтное отделение, хочет переквалифицироваться.

— А ты что, ходатай за него?

— В некотором роде.

— Кто же тебя надоумил?

— А никто. Это же по-человечески.

— Что по-человечески?

— Дать человеку кусок хлеба.

— Человеку?

Он тупо уставился на меня — мой намек до него не дошел. Облизав ложку, он заметил, что, дескать, всем жить надо.

— Мы должны заботиться о молодежи. Разве не так?

— Так-то оно так, — согласился я.

Он выловил в котелке последние кусочки мяса, с явным удовольствием сжевал их, потом выпил остатки супа, которые не удалось вычерпать ложкой. И снова начал похваляться своим доброхотством:

— Ведь целый месяц парень ходил без работы. По бабам ударился.

— Что из этого? Дело молодое.

— Да, но когда перебарщивают…

— Как именно?

— Позавчера пытался провести в общежитие, извиняюсь за выражение, разведенку.

— С чего вдруг «извиняюсь за выражение»?

— Да так говорят… Приметил я, как они крутятся возле общежития, в саду… Будто случайно встретились. Она, такая низенькая, хитрющая, все удочки забрасывает. «Ты прочел книгу?» — слышу, спрашивает она его. А он в ответ: «Да, прочел». — «Можно, значит, взять ее?» — «Можно, подожди только, я сейчас заскочу за ней в общежитие»… В два прыжка промчался он по лестнице, пошарил в комнате (мне все это отлично было видно), потом слышу — свистнул ей в окошко. Ну, думаю, что-то здесь нечисто. Притаился за колонной у входа и жду. Он опять свистнул. Она не решается. Потом слышу: «Это невозможно». А он ей: «Иди покажи, какая книга». Она отвечает: «Ну, в синем переплете». — «Тут у меня две в синем». — «Тогда принеси обе». — «Не могу, подымись на минутку». Вижу, колеблется она. Он все настаивает на своем. И вот — тук-тук-тук — застучала каблучками к входной двери. Я притих в своем укрытии. Вот она уже внутри. И.-тут я показываюсь: «Извините, куда идете?» — «В общежитие». — «К кому?» — «К товарищу Масларскому». — «Какому именно Масларскому?» Она удивленно глядит на меня, переступает с ноги на ногу. Учуяла подвох. «Здесь только один Масларский», — говорит она. «Нет, — отвечаю, — у нас двое Масларских — одного зовут Марин, а другого Евгений, его больше кличут Генчо. А первый, Марин Масларский, у нас недавно, новичок». Она как услышала твое имя, так и кинулась назад, будто я ей, извиняюсь, по мягкому месту наподдал. А этот, молодой, все посвистывает из окошка. Ну, я тут не сдержался, прыснул от смеха… Надо же, фамилии у вас одинаковые — такая может ошибочка выйти… Обхохочешься!

— С чего это?

— Да уж очень смешно.

— Например?

— Ну, к примеру, она по ошибке может к тебе в постель забраться. И он Масларский, и ты Масларский…

— А ты Сплетникарский! — сказал я и тяжело положил руку ему на плечо. — Ладно, хорошего понемножку. Иди-ка, управляй общежитием.

Он даже рот приоткрыл, глядя на меня, — очень уж я рассвирепел. Когда я двигался к выходу, стекла в окнах дребезжали.

Солнце уже взошло. От берез лежали на траве ажурные тени. По улицам, обгоняя друг друга, катили велосипедисты. Утренняя смена спешила на работу. Голуби стайками вылетали с чердаков. Похлебка вернула мне бодрость, а всю свою ревность и гнев я излил на несчастного Карлика. Он небось до сих пор стоит разинув рот и оторопело глядит в окно.

Я забрался в кабину «зила» и с места рванул к заводу. На автобазу приехал рано. Шоферы слонялись без дела по двору. Смотрю — среди них и Драго, муж уборщицы. Они втроем — он сам, жена его Злата и дочка их Виолета, чье фото, как вы помните, таскает в бумажнике молодой Масларский, — живут в чердачном помещении общежития. Мне было не до разговоров с Драго, потому что он, как и Карлик, действовал мне на нервы. Только отвертеться не удалось. Драго с ходу начал упрекать, почему, дескать, не захожу к ним в гости, и, пока он занимал меня этой содержательной беседой, подошел бригадир Иванчев, подал путевой лист на нынешний день. Иванчев предупредил, чтобы в обед я обязательно завернул к суперфосфатному, будет небольшое производственное совещание. Вездесущий Драго тут же вмешался — это, мол, по поводу бригады коммунистического труда, которая фактически у нас вроде бы существует, но юридически еще не оформлена. Иванчев его одернул, посоветовал не говорить о том, чего не понимает. Драго в долгу не остался: он-де хоть и не начальник, но тоже имеет право голоса. Встревать в их перебранку я не стал. К чему портить отношения? И без того, как уже подметил Драго, я нынче «с левой ноги встал». Не знаю, на что он там намекал, только у меня своих хлопот немало — с нарядами, оказывается, не все в порядке, передняя левая шина у «зила» явно ослабла. Иванчев распорядился накачать ее. Я немедля это сделал и дал задний ход, чтобы скорее выбраться со двора автобазы — меня небось уже ждут на суперфосфатном. Драго ухитрился-таки вскочить на ходу, забрался ко мне в кабину, и снова я оказался у него в лапах. Теперь он принялся рассуждать о том, что надо бы по-хозяйски расходовать человеческие ресурсы, держать руку на пульсе жизни, особенно молодежи, не оставлять молодых в тенетах чуждых элементов, которые только того и ждут. Деваться было некуда — я его слушал, хоть и не понимал, к чему он клонит. Но тут Драго улыбнулся и доверительно сообщил:

— Все около моей Виолетки увивается. Поглядим, что из этого выйдет. Может, и зятем станет…

Теперь-то я понял, что речь идет о молодом Масларском, и сказал:

— Почему бы и нет?

Драго спросил, одобряю ли я этот выбор.

— Вполне, — ответил я.

— Вот и Злата одобряет. Виолетка наша в самой поре!

— Да, конечно.

— И Злата так думает.

Мы подъехали к главной проходной. Вахтерша распахнула ворота и по-военному откозыряла мне. С некоторого времени мы с ней именно так здороваемся. Она мне козыряет, а я отвечаю ей по-солдатски: «Здравия желаю!» Драго не замедлил сообщить, что она одинока, никого у нее на целом свете нет, так же как и у меня. Я поблагодарил за полезные сведения и нажал на клаксон, чтобы заглушить его болтовню. Другой возможности остановить нескончаемый поток его слов у меня не было. Он изматывал меня своей говорливостью.

Мы добрались до суперфосфатного, рабочие сразу начали грузить бумажные мешки. Я было собрался им помочь, чтобы избавиться от Драго, но он отвел меня в сторонку и торжественно объявил, что приглашает завтра вечером к ним домой отведать жареного карпа. Я поинтересовался, по какому поводу гулянка, в ответ он поднял вверх указательный палец:

— По особому!

После этого он наконец оставил меня в покое и скрылся между корпусами.

На автобазе все его сторонятся, знают, как он может довести своей болтовней. Мне рассказывали, что, если две бригады надумают соревноваться, каждая норовит спихнуть Драго соперникам. Бригаде, которой это удастся, победа обеспечена. Я его еще мало знаю и поэтому слушаю внимательно. И все мне сочувствуют. Долго ли придется им это делать, не знаю, но, по всей вероятности, довольно долго, потому что по утрам Драго встречает меня на автобазе и подробно сообщает обо всем, что случилось, пока я был в разъездах.

А вообще-то именно словоохотливость Драго помогла ему наладить обширные связи. Например, он и директор завода — заядлые рыболовы. И ловят карпов в прудах, где пригородный сельскохозяйственный кооператив уже несколько лет разводит рыбу. С помощником одного министра Драго ездит в государственный заповедник охотиться на кабанов. Если верить Драго, он обучает помощника охотничьему искусству, и вроде бы удачно, а может, ученик ему попался способный.

Драго и Злата — оба из села, городской уклад жизни их не очень устраивает. И директор, тоже сельский выходец, разрешил им держать во дворе общежития кое-какую живность. Они там и летнюю печь сложили, на которой Злата мастерски готовит разные вкусные блюда из ягнятины, печет домашний хлеб. Незаметно для себя я стал другом их семейства, грузовик — отличный посредник для сближения. Я у них желанный гость, чего доброго, вскоре и я отправлюсь на кабанов.

Верчу я баранку, а на душе кошки скребут, одолевают дурные предчувствия. С детства я безбожник, не суеверен, и нет оснований считать, что встреча с Драго сулит мне несчастье, в конце концов он просто добродушный болтун.

«Зил» проносится по главной заводской аллее. Цеха один за другим остаются позади. Слышу гул кислородного цеха. Таблицы, диаграммы, огоньки… Моя вахтерша вытянулась по стойке «смирно», козыряет мне. Из себя она полненькая, смуглая, правда, уже в годах, но еще весьма живая. Я тоже козыряю и улыбаюсь, надо поддерживать надежду в людях. Без надежды на земле жить нельзя. А все эти глупости, что отравили мне предыдущую ночь и утро, надо вырвать из сердца. Хорошо мчаться по дорогам — это разгоняет тоску и печаль. Приятно ловить на себе добрые взгляды. Ты отправился в путь. Может, им тоже хотелось бы с тобой? Почему же ты проезжаешь мимо?

Разные мысли меня занимают. Скорей бы дождаться вечера. Он мне сулит карпаи утку. Может, не все еще для меня потеряно, будут еще и радости?

Я жму на газ. 60… 80 километров. Земля дрожит под тяжестью машины. Ветер свистит в окне. Трудная ночь позади. Я должен ее забыть. Хорошо бы сейчас спеть. И в полный голос я запеваю марш.

Вдали уже видны корпуса «Вулкана», белые, припудренные цементной пылью. За ними — рудники, обширные плантации овощей, железнодорожная линия. Фракийская равнина, Марица.

7

Как говорит Драго, люди должны стать добрее.

Добрый тот, кто разрешает бить кабанов в государственном заповеднике. Добрый председатель кооператива, позволяющий ловить карпов в пруду, где их разводят. Добрый и я, потому что вожу его на «Вулкан» перекинуться с шурином в картишки. Добрый молодой Масларский, поскольку, вероятнее всего, женится на его дочке. Добрый директор завода, позволивший ему держать во дворе общежития гусей и поросят. Люди добрые! И растаять недолго от их лучезарных улыбок.

На профсоюзное собрание я иду с тяжелым сердцем. Знаю, что будет доклад и долгие, нудные прения.

Поскольку на автобазе нет подходящего помещения, мы собираемся в административном корпусе, там, где сидит Гергана. Я иду по знакомым уже коридорам и не могу унять волнения. Что скажу ей, если вдруг встречу? Все-таки я не взял назад рекомендацию, которую дал своей бывшей жене. Решил, нечестно говорить сначала «да» и тут же следом «нет». Ей ведь тоже надо жить. Неужели всю жизнь проторчать в крошечной библиотеке? Может, здесь, у нас, найдет она счастье?

Вот и снова уперся я все в тот же вопрос насчет добра. В какой-то мере я ведь кривлю душой, чтобы сделать добро этой бедолаге. Моя ложь поможет сбыться чьей-то мечте, согреет сердце, накормит голодного, выведет заблудшего на верный путь. И может, она мне скажет сквозь зубы: «Спасибо». А у меня окрепнет чувство собственного достоинства. Мы взаимно делаем друг другу добро, чтобы каждый мог спокойно подниматься по шаткой лестничке, ведущей к счастью.

С этими мыслями я вошел в завком. Там, в первых рядах, уже сидели Драго, Злата, трое моих коллег с автобазы, два механика, слесарь. За ними устроились еще несколько человек, мне не знакомых. Собрание открыл бригадир Иванчев.

Я сел сзади всех, хотя меня приглашали пройти вперед; Драго махал мне рукой, но я отказался, сделал вид, что стесняюсь. Людям вроде меня в этих комнатах для заседаний всегда неуютно. Кажется, того и гляди заедешь локтем в окно и выбьешь стекло. И стул мне попался скрипучий. Я пересел на скамью у стены, тем самым еще больше отдалившись от собрания. Это произвело плохое впечатление. Иванчев сделал мне замечание, что не следует-де отрываться от коллектива, и велел пройти вперед. Я подчинился. Драго удовлетворенно потер руки, хлопнул меня по спине и шепнул на ухо, что карпа уже раздобыли, а к нему — бутыль белого домашнего вина. Мне хотелось отодвинуться, потому что от него разило водочным перегаром, но он упорно гудел в самое ухо, словно жук, задавшийся целью непременно влезть в эту замеченную им дырку.

— Злата еще и утку зарезала. Имей в виду, если не придешь…

Я смотрю в окно, вслушиваюсь в грохот на заводском дворе. Постепенно нервы мои успокаиваются. Еще не все пропало, раз есть люди, которые делают что-то полезное. И может быть, во имя того, что делается за этими стенами, надо стерпеть сейчас. И карпов есть, и уток резать, и белое вино лить рекой… Что из того?

— Товарищи, — слышу я голос Иванчева. — Мы с вами плетемся в хвосте. Только у нас еще не создана бригада коммунистического труда.

Время от времени я вздрагиваю от резких звуков, которые долетают из кислородного цеха, но Иванчев все больше завладевает моим вниманием. Этот ражий детина, около двух метров ростом, с длинными ручищами, широким скуластым лицом, грубо отесанный, но крепко сбитый, напоминает мне могучий паровой молот. Все на него глядят, плененные его огромной физической силой. Он этим явно смущен, но продолжает поучать нас. И я невольно начинаю соглашаться с ним.

Иванчев прерывает свою речь и говорит:

— А теперь будьте особо внимательны!

И начинает читать с листочка. Пунктов много. Из них следует, что нам нужно ритмично и с высоким качеством выполнять производственный план на сто один процент. Сократить до минимума поломки и простои, экономить горючее, повышать квалификацию.

— Конечно, — подает голос Драго, — от обещаний голова не заболит.

Иванчев останавливается, спрашивает:

— Ты что этим хочешь сказать? Даем обещания не думая?

— Как можно, товарищ Иванчев, ничего такого я не говорил!

— …Каждый член бригады, — продолжает читать Иванчев, — должен участвовать в занятиях политпросвета, проводимых партийной организацией. Ежедневно читать газеты, а наиболее важные статьи обсуждать коллективно. Подписаться на газету «Работническо дело» и журнал «Техника». Активно участвовать в общественной жизни завода. Не допускать неблаговидных поступков и вне его…

— Это очень важно!

— …Два раза в месяц, — читает дальше Иванчев, — организовывать коллективные просмотры художественных фильмов и потом обсуждать их. В течение сезона дважды побывать в театре, провести три совместные экскурсии на исторические объекты и крупные стройки. Активно участвовать в художественной самодеятельности, физкультурных мероприятиях и работе Добровольного общества содействия обороне. Отдать по восемь часов добровольного труда очистке и озеленению территории завода. Каждый член бригады обязуется без отрыва от производства овладеть второй профессией.

— Гляди-ка, это важно!

— Все здесь важно, Драгомир!

— Да, конечно.

— Читай, товарищ Иванчев! Не обращай на него внимания.

— Нечего больше читать. Я закончил.

— Уже?

— Хватит пока и этих пунктов.

— А я думал, что еще есть, — с сожалением говорит Драго. — Почему нет еще каких-нибудь пунктов?

— Этих тоже немало.

— И то правда, надо только взяться как следует.

Иванчев сложил листок, спрятал его в левый карман рубашки. Из правого достал блокнот и химический карандаш. Потом объявил, что мы можем высказываться. Меня охватило беспокойство. Поднялся Драго. Слышу, как он говорит, словно принося себя в жертву:

— Кому-то ведь надо задавать тон. Я, конечно, не возражаю против этого почина. Мы даже опоздали. Но лучше поздно, чем никогда.

Злата окинула его сонным взглядом. Вижу, что глаза ее закрываются сами собой.

Драго продолжает:

— Повысить уровень производства и овладеть еще одной профессией, конечно, исключительно важно, товарищ Иванчев!.. Но почему ни словом не упомянуто о моральной помощи отстающим? Предлагаю включить такой пункт, хотя и без того их немало. Предлагаю также принять в почетные члены нашей бригады товарища Германа Степановича Титова и переписываться с ним, как это делает бригада из кислородного цеха.

— Там люди все образованные, знают русский, — подает голос Злата.

— Прости, но что касается русского языка, мы все его знаем… Разве есть болгарин, который не знал бы русского?

Иванчев что-то записывает в блокнот. Тем временем Драго предлагает включить в почетные члены и Юрия Гагарина.

— Наша бригада, — говорит Драго, — должна выйти на переднюю линию культуры, читать художественную литературу, регулярно посещать библиотеку…

— Будто ты знаешь туда дорогу, — прерывает его Злата. — Уж не молол бы!

— Я там бывал и еще не раз пойду, уважаемая!.. Здесь не место давать вам подробный отчет. Пусть товарищ Масларский скажет, какой роман я недавно взял у него почитать. Ну, что?

Я испуганно гляжу на него и не знаю, что отвечать. А он уже продолжает:

— Не будем забывать и о молодежи. Куда идет наша молодежь? — спрашиваю я вас. Задавались ли вы этим вопросом?

Он делает многозначительную паузу. Злата подгоняет его:

— Да говори же, хватит дурачиться! Куда она идет-то?

— Нет, уважаемая, этот вопрос далеко не так прост! Что, к примеру, мы делаем для комсомольца Евгения Масларского?

— Он не комсомолец.

— Не имеет значения. Он был комсомольцем… И будет им, должен им быть.

— Это от него зависит, — говорю я.

— И от нас, товарищ Марин Масларский… От меня, от тебя, от всех нас. Мы за него в ответе.

— Это вопрос личной сознательности.

— Мы должны взять шефство над Евгением Масларским, чтобы его спасти.

— Только этого нам еще не хватало!

— А почему нет? — разглагольствует Драго. — Можем ли мы оставаться равнодушными к судьбе парня?

Я с нетерпением жду, когда же он наконец уймется. Опостылели мне краснобаи, обожающие подкидывать публике вопросы. У меня уже сложилось собственное мнение, не нуждаюсь я в его вопросах, которыми он явно хочет оказать на меня давление. Только это ему не удастся, пусть не надеется.

— Вот тут бросили реплику, что его исключили из комсомола. А за что?

— За лень… Люди работают, а он баклуши бьет.

— Извините, что вы сказали? — оборачивается Драго. — За лень? В чем это конкретно проявилось?

— И за драку на танцах.

— Ну, это еще вопрос! А товарищи из организации все до конца проверили, когда голосовали за исключение? Нет, не проверили. Мне точно известно.

— Ладно, нам тоже многое известно, — прерывает его Иванчев. — Впрочем, дело не в этом. Думаю, надо ему протянуть руку помощи. Хорошо, протянем, если он ее примет, конечно.

— Именно это я и хотел сказать, товарищ Иванчев, — улыбается Драго. — Масларского надо поддержать. Я видел его, вел с ним беседу. Он раскаялся.

— Что, слезу пустил? — не удержался я.

— Нет, но высказывался очень самокритично. Смею утверждать, это была честная самокритика.

— Очень хорошо, — похвалил Иванчев, — так и надо.

— Даже больше, товарищ Иванчев, — он обещал исправиться!

— Еще лучше!

— Вот я и говорю.

— Ладно, включим его восьмым пунктом.

Все согласились поставить восьмым пунктом помощь Масларскому. В душе я был не согласен, однако тоже поднял руку. Из-за какой-то мрази битый час потеряли! Драго крепко пожал мне руку, заявил, что я человек принципиальный.

Я вышел на улицу злой и недовольный самим собой. Получается, все, что я ни делал до сих пор, шло вразрез с моими собственными убеждениями. Даже Драго оказался сильнее меня. Хорошо, включили мы это предложение восьмым пунктом. Пусть торчит там, может, и впрямь спасем Масларского. Ну, а мне сейчас куда податься? Коллеги мои отправились выпить. Звали меня, но я отказался. Не имею права веселиться, потому что никчемный я человечишка…

8

Сезон любви миновал, и мне пора успокоиться. Июнь, считай, уже позади. На пороге июль. Молодежь направится к морю, на пляжи. А мы, старички, будем по дорогам в догонялки с ветром играть. Хорошее занятие, если, конечно, ты здоров.

Ночь тиха и спокойна. Среди ветвей берез мерцают светлячки. В небе толпятся облака, плывут в сторону Фракии. Может, и они к морю спешат? Летняя ночь манит меня — присесть бы где-нибудь на скамейке, помечтать. Самое время сейчас для раздумий, особенно после бурного собрания. Быстрая ходьба постепенно приносит успокоение. Не стоит какой-то молокосос того, чтобы тратить на него столько сил.

Подул ветерок, тихо зашелестели березы, словно потянулись меня приласкать. Я расчувствовался, так захотелось женской ласки. Припомнилась молодость, стало жаль умчавшихся лет. Словно никогда и не знал я любви. А кто обо мне позаботится? Какая бригада?

Приближаюсь к общежитию, но заходить в дом нет ни малейшего желания, сразу нахлынул запах тухлятины, что до сих пор не выбросили из подвала. Предпочел бы всю ночь прогулять вот так под звездами и облаками и заснуть где-нибудь в парке на деревянной скамейке.

У входа темно. Лампочку над дверью уже погасили. Комендант ушел — в окнах его канцелярии света нет. Не звонит телефон, печати и чернильница отдыхают после дневных трудов. Небось и горячую воду отключили; о ванной, которую открывают лишь по субботам, и говорить не приходится. Ничего, помоюсь под холодным душем, как молодой.

Я подхожу к двери, но тут меня окликают:

— Здорово, товарищ Масларский!

Оборачиваюсь — на скамейке сидит комендант. Приглашает присесть. Я колеблюсь, но он не отстает.

— Чего там, присядь ненадолго… Ночь-то какая!

— Да, ночь хороша. Звезды.

Он подвинулся, освобождая место, начинает расспрашивать. Был, говорю, на собрании. У них, в общежитии, оказывается, тоже было собрание, и большие неприятности свалились на его голову. Я смотрю на него с удивлением.

— Ох, и не спрашивай! Скандал тут вышел… Большущий скандал!

— Да в чем дело?

— Арестовали Масларского, молодого…

Я даже вскочил.

— Чего болтаешь?!

— Честное слово, застали тут его с одной в комнате… Сейчас они оба в милиции…

Хочу спросить, с кем застали, но не решаюсь. Он, видно, угадал мои мысли.

— Нет, не библиотекарша, — говорит Карлик, — другая, кажется, из бухгалтерии.

— Молодая? Старая?

— Ха, было у меня время ее разглядывать!.. В глазах все потемнело. Меня теперь наверняка уволят.

— Да как это случилось?

— Сидел я на собрании, а он, поганец, воспользовался этим.

— Не Виолета ли, дочка Драго?

— Нет, с Виолетой он себе таких мерзостей не позволяет. Эта вроде бы постарше его будет, а так бабенка ничего, хорошо сохранилась. Говорят, разведенная. Теперь-то их поженят. И поделом ему, коли не умеет по-умному. И почему надо было в общежитии… И не в каком-нибудь, а в нашем, где есть комнаты для приезжих. Тут директора останавливаются, главные бухгалтеры, писатели из Софии. Что мне теперь отвечать? Это же пятно. Верно ведь, пятно?

— Да, пятно.

— И представь себе, он сознался. Хоть бы уж выкручивался. А то ведь признался, что водил ее сюда, когда я бывал в отлучке по делам службы… Зла не хватает на таких идиотов! Пусть теперь поваляются на голых досках в милиции, авось поумнеют.

— А как он реагировал, когда их уводили?

— Да никак; чуб свой зачесал, и все.

— Верно, круглый дурак. А она?

— Раскудахталась, будто курица. «Не имеете права меня задерживать! Я свободная гражданка. Он за мной ухаживает!» И прочая чушь… Ладно, если он за тобой ухаживает, чего ты прешься в заводское общежитие? Идите в парк или на Марицу. Что вы забыли тут, в ведомственном помещении?.. Это ведь общежитие. Как можно? Разве я не прав? Я их давно подкарауливал!

— Ну, а теперь что?

— А теперь уволят.. И без того Векилов давно на меня зуб точит. У тебя случаем нет связей в милиции?

— Нет, я здесь недавно. Никого не знаю.

— Жаль. Я думаю лично сходить к Векилову, объяснить, что сидел на собрании. Как думаешь?

— Правильно.

— Векилов — человек разумный. Как же ты его не знаешь? Каждое утро у нас похлебку ест. Неужели не видел? Чудаковатый такой, вспыльчивый… Нет, Векилов — человек рассудительный. Только вот чудак.

— Он семейный?

— Почему спрашиваешь?

— Просто так.

— Думаешь, не простит? Нет, он понятливый.

Оба молчим, думаем о Векилове. Я не знаю Векилова, но представляю его себе плотным, с черными усиками и намечающейся плешью; высокий тугой воротник впился в багровый загривок, таких часто хватает удар. Через его руки прошло множество разных людей.

— Конечно, сходи к Векилову. Однако я завтра же переберусь отсюда.

— Почему?

Он в испуге поднялся, потом принял воинственную позу.

— Не могу больше жить в этом бардаке, — сказал я.

— Но я продезинфицирую…

— Нет. Подсчитай, сколько там с меня полагается.

— Прошу тебя, Масларский… Как это будет выглядеть? Получается, что я, Гюзелев, разгоняю постояльцев. Выходит, я виноват.

— Да нет же. Просто не могу я больше жить рядом с однофамильцем. По всему городу пройдет слух, что Масларского застали в общежитии с какой-то потаскухой. Вот и попробуй докажи, что это вовсе не я.

— Это легче легкого. Предоставь мне — я все улажу.

— Спасибо, но я не останусь. Приготовь счет.

— Масларский, умоляю!.. Нет, я тебя не отпущу!

Тем временем мы уже поднимаемся по лестнице. Пользуюсь случаем, припоминаю ему все безобразия, свидетелем которых я был. Не забываю и про тухлую брынзу. Он обещает завтра же выбросить кадки. А в туалетах распорядится вторично посыпать известью. Ванная будет постоянно открыта. Кстати, один замок уже сорван. Полагает, что это дело рук женщин. Он снимет и другие замки, и вообще круглые сутки будет горячая и холодная вода. Он сулится выделить мне отдельную комнату, даже показывает, какую именно. Сейчас ее занимает командировочный, какой-то директор. На все это я только морщусь. Он умоляюще глядит на меня, снова вспоминает про Векилова — дескать, Векилов — человек разумным. Но если я уйду, Векилов из этого сделает выводы.

— Нет, я не допущу этого!

В конце коридора звенит будильник. Его звон разносится по всему общежитию. Я останавливаюсь, в отчаянии развожу руками:

— Вот, еще и будильник…

— Нет, это не будильник. Это случайно.

— Как это случайно?

— Уборщица собиралась пораньше на вокзал.

— Какая уборщица, какой вокзал?

Он сбивчиво начинает рассказывать какую-то запутанную историю. Я отталкиваю его и быстро скрываюсь в своей комнате. Там тихо. Все спят. Гляжу на свою развороченную пустую кровать, а в голове проносится: «Векилов — человек разумный… Он простит…» Не раздеваясь, валюсь на койку и тут же засыпаю.

Все получилось именно так, как я предполагал: пошли разговоры, будто я вожу баб к себе в общежитие, развратничаю ночи напролет. Дескать, женщины все замужние, и я им делал подарки. Была среди них и одна девушка, на которой я-де обещал жениться… Все глазели на меня с любопытством, особенно женщины. Пробовал было объяснять, что речь идет вовсе о другом Масларском, — не верят.

Самое неприятное, что сорвалась обещанная гулянка. Ни тебе карпа, ни утки, ни белого вина. Впрочем, шут с ними, можно и без утки прожить. Лучше уж буду гнать свою норму — глядишь, кто-нибудь и о тебе скажет доброе словцо. Решил я замкнуться в себе, держаться с гордым достоинством. Как вдруг сообщают: «Векилов тебя вызывает». Поначалу струхнул малость, слишком свежи в памяти кое-какие воспоминания, но потом разобрало меня любопытство и я поспешил в Управление милиции. Страха я уже не испытывал. В самом деле, чего мне бояться? Как говорится, воробей я стреляный. Коли начнут читать мораль, молчать не собираюсь. Хватит, наслушался на своем веку.

С таким настроением и перешагнул я порог управления. Наконец-то я увидел Векилова. Он оказался на удивление худым человеком, лицо бледно-желтого оттенка, как у больного малярией, изрезано морщинами. Голова по-черепашьи торчит из широкого жесткого воротника. Глаза круглые, навыкате — уж не страдает ли он еще и базедовой болезнью? Я разглядывал его, как исключительно интересный случай в медицине. Насчет медицины в какой-то мере я не ошибся. Когда мы разговорились, выяснилось, что он — язвенник с изрядным стажем, еще в фашистской тюрьме «заработал» эту хворобу. Оказалось также, что мы с ним земляки — из соседних сел — и что в 1951-м он тоже пострадал, но теперь его вернули на прежнее место. Чувствует себя он здесь превосходно, несмотря на болезнь, от которой, кстати, постепенно отделывается.

— Почему не полнею? — повторил он мой вопрос. — Я и сам удивляюсь. На аппетит грех жаловаться. Вон мои коллеги — люди как люди: в теле, представительные, крепкие. Все с почтением к ним относятся. А меня, извиняюсь, считают несерьезным… Да, молодой Масларский… А тебя, значит, донжуаном прославили. Интересно. А почему бы и нет? Завидная слава!..

Он хлопнул меня по плечу, опустился рядом со мной. Я уже понял, что имею дело с добряком по натуре, которому не суждено засидеться на этом месте.

— Все-таки скажи: прежде бывало такое свинство в общежитии или нет? Только начистоту! Не выношу, когда врут.

— Что ты? Как можно! — возразил я.

— Так ни разу и не было? Ладно… И Гюзелев говорит, что не было. Каков он, этот Гюзелев?

— Порядочный человек.

— Вполне?

— Головой ручаюсь.

— Ну, к чему так, не стоит!

Он встал и подошел к столу. Я проводил его взглядом, осмотрелся. Кабинет у него просторный, светлый, окна распахнуты навстречу летнему солнцу. Много разных плакатов да лозунгов. Над столом увеличенный снимок — Ленин читает «Правду». На противоположной стене Феликс Эдмундович Дзержинский, под портретом текст: «У нас должны быть чистые руки, горячее сердце и холодный рассудок». Его слова. Во мне вдруг зародилась большая симпатия к Векилову.

— Ну, а что ты скажешь об этом парне, Масларском? — неожиданно спросил он.

— Тоже неплохой… порядочный.

— Так. Значит, все хорошие, порядочные… Кто же тогда плохой? Милиция?

— Нет, я этого не говорю.

— Но подразумеваешь… Да, очень ты доверчив, мой дорогой. Из всех человеческих слабостей я больше всего склонен прощать легковерие. Кто это сказал, помнишь? Наш учитель Маркс…

Он вытянул шею, поправил белый воротничок на кителе. Все ему казалось, что-то там не в порядке, мешает.

— Видишь вот эти квитанции?

Я приподнялся. Он показывал пачку мятых бумажек и сокрушенно качал головой, одна бровь у него поднялась выше другой.

— Сделки… Грязные сделки.

— Не понимаю.

— Сводничество, махинации, мошенничество.

— Ничего не понимаю.

— И я сначала не понимал… Недаром же целый месяц ел похлебку в его мерзкой столовой. Слава богу, больше не придется! Хватит с меня похлебки. Завтра перехожу на простоквашу в соседней молочной…

— Все равно ничего не понимаю.

Он подмигнул:

— Не беспокойся, за простоквашей не кроется никакого умысла. Ну, ладно…

Векилов подошел ко мне, подал руку:

— До свидания!.. Я просто хотел с тобой познакомиться. Мы ведь как-никак земляки.

Я пожал его руку, но уходить не хотелось. Он раздразнил мое любопытство, и вдруг на́ тебе: «до свидания». Да к тому же нажал кнопку, сказал, чтобы пригласили следующего посетителя.

Ошеломленный тем, что со мной происходит, выхожу из управления. Иду по улице, пытаюсь собраться с мыслями. «Так вот, значит, какой Векилов», — думаю я и невольно улыбаюсь.

9

Итак, я ухожу из общежития и отправляюсь подыскивать себе комнату. Наконец-то избавлюсь от надоевшего мне звяканья тарелок в столовой, где изо дня в день все та же мясная похлебка, и зловоние тухлой брынзы не будет меня преследовать. Смогу подумать и о семейном очаге, как мне советуют знакомые женщины.

Дни бегут за днями, а про следствие ничего конкретного не слышно. С Векиловым изредка вижусь в молочной. Он все такой же нервный, беспокойный, но служебных разговоров со мной не заводит. Полагаю, молодой Масларский вылетит из города, а Карлик за махинации угодит в тюрьму.

Я и думать перестал о нашей бригаде, которая вознамерилась перевоспитывать «морально травмированного» парня. Жизнь внесла свои поправки, и, наверное, понадобится немало времени, пока страсти улягутся.

Я почти не вижу Драго и его жену. Об их присутствии напоминают лишь утки, которые по-прежнему крякают во дворе общежития. Драго небось ох как разочарован случившимся, но утешать его я не собираюсь. Их дочка Виолета, как я слышал, работает в теплице. Там сейчас вызревают помидоры.

Комнату можно снять в Восточном квартале, возле Марицы. Там, на месте прежней деревушки, понастроили множество одноэтажных домов, а при них огороды, палисадники и все такое прочее.

Июньским вечером, когда комары тучами несутся со стороны реки, я завернул туда порасспросить насчет комнаты. Если честно признаться, очень меня злило самодовольство, исходившее от этих дворов и огородов. Думаю, это от моего нигилизма, неустроенности в жизни. Может, я считал бы совсем иначе, сооруди я себе здесь домик с хозяйством, как это делают энтузиасты-обыватели. Что ж, снимаю перед ними шапку, воздавая должное их поистине муравьиному трудолюбию. В самом деле, улицы здесь пока не вымощены, но большинство домиков кирпичные, с крылечками. Дворы огорожены, торчат стебли подсолнечника, почти возле каждого дома виноградники, только что обработанные медным купоросом.

Я поинтересовался, где тут дом номер сорок восемь. Сразу же собралось несколько женщин, принялись объяснять. И так они меня запутали, что пришлось изрядно поколесить, пока отыскал этот дом.

Слава богу, он мне понравился с первого взгляда. Выбелен в отличие от других, и на крыше приделан флюгер — деревянный петух. Сразу виден рачительный хозяин. Вообще-то я боялся таких, потому что они заставляют квартирантов входить в дом в одних носках.

Я остановил «зил» в ближайшем переулке, с трудом выбрался из кабины. За день я здорово намотался, и сейчас не было сил даже прикрикнуть на детвору, моментально облепившую грузовик. Эта любовь к технике, охватившая молодое поколение, причинила мне уже немало неприятностей.

Подхожу к деревянной калитке дома номер сорок восемь и поверх нее заглядываю во двор. Розовые блики заходящего солнца переливаются в оконных стеклах. Мой будущий хозяин стоит во дворе, спиной к калитке, выгребает из бадьи жидкий цемент и размазывает между деревянными планками — цементирует площадку перед домом. Судя по его сноровке, это ярко выраженный энтузиаст-обыватель, безмерно преданный своему имуществу. Я приближаюсь к нему с большой почтительностью, негромко кашляю. Увлеченный делом, энтузиаст меня не слышит. Его дом должен стать образцовым, а это как пить дать отразится на плате за квартиру.

— Добрый вечер, — говорю я.

Мой будущий хозяин заботливо размазывает остатки цемента и только потом поворачивается ко мне ответить на приветствие. Это смуглый крепыш, лысый, с черными усиками и лучезарным взглядом.

— Чем могу служить? — спрашивает он.

На меня так и повеяло ресторанным духом. И к тому же я сразу его узнал: это с ним мы пререкались насчет разбавленного водой вина. И поверите, было даже как-то приятно опять увидеть эту физиономию. Он, впрочем, прикинулся, будто не признал меня, снова повторил свое: «Чем могу служить?» — и почесал мизинцем нос. Я понял, что судьба свела меня с деловым человеком. Он предложил присесть на скамейку, подождать, пока он закончит цементировать площадку. Я сел, осмотрелся кругом, очарованный розовым сиянием заката.

Домик одноэтажный, окна изнутри завешены газетами, чтобы не выгорала мебель. Сбоку от дома видна еще пристройка и водопроводная колонка. За колонкой огород: фасоль, чеснок, огурцы, редиска… Часть двора отгорожена проволочной сеткой, за ней пищат цыплята. Мне пришла на память народная песня: «То мне мило, мило и дорого, что весна с собою несет…» Я гляжу вокруг и словно бы впитываю зов земли. Хочется жить и жить. Этот цыплячий писк взволновал меня до слез — ведь и я уроженец села.

Мой будущий хозяин уже моет руки под краном. Он, конечно, узнал меня, но все еще притворяется, будто не помнит того скандала в закусочной. Я ловлю на себе его подозрительный взгляд. Только высокая плата за комнату сможет его успокоить.

Мы устроились на скамье возле колонки и повели серьезный разговор. Дело известное — квартир нет, жилья не хватает. Везде и всюду так. Можно снимать, никто против этого не возражает, было бы где снимать. Найти непросто. Он вот потратил уйму денег, пока выстроил этот домик. И сейчас много денег идет. Взять хотя бы цемент — немалого стоит, да и свободно его не купишь. Трудолюбие требует вознаграждения. А ведь как было в свое время?.. Он слегка приоткрыл завесу над своим прошлым. Передо мной кельнер. София, сорок первый, сорок второй, сорок третий годы. Был ли я в Софии? Что за вопрос — София для меня словно родной город. Часами мог бы рассказывать ему о Софии. Он оживляется, в голосе его волнение.

— Извиняюсь, — говорит он, — в Софии я был кельнером. Ресторан «Болгария». Три тысячи в месяц, да еще десять процентов с выручки, да прибавь чаевые, они тогда не были под запретом. Вот это зарплата!

— Да, конечно.

— Поднакопил я тогда кое-что, но меня мобилизовали на турецкую границу, потом послали в Драму и Кавалу, потом на Тасос. Короче, плакали мои денежки.

— Н-да.

— А после войны снова борьба… Цыплят вот развожу. Месяц назад купил. Принес из инкубатора сорок две штуки — одного цыпленка ребятишки подшибли, двое сами собой померли, а еще двое исчезли без следа, наверное, их ласка сожрала, у соседей она тоже безобразничает. Вот и осталось тридцать семь цыплят.

— Н-да.

— Красненьких на откорм пущу, а белые пусть несутся. Показать тебе курятник? У меня десяток леггорнов, несутся хорошо.

— Доходы у вас, видно, приличные.

— Я заведую закусочной, но там все поступает по разнарядке… А как это Гюзелев попался?

— Какой Гюзелев?

— Вот тебе на! Ты ведь у него в общежитии живешь. Весь город говорит о Гюзелеве.

— Вы, наверное, имеете в виду Масларского?

— Нет, Гюзелева!.. Комендант общежития. Карлик!

— Ах да, припоминаю. — Я вздохнул. — Болтают всякое. Наверное, его оклеветали.

— В наше время такие номера не проходят.

— Почему не проходят?

— После этих перемен в партии…

— Ну, значит, Гюзелев действительно виноват. А вы его хорошо знаете?

— С такими дружбы не вожу.

— Почему?

— У меня свои правила. Я домосед. Не люблю разгульной жизни и всего прочего.

— Браво!

— Почему же «браво»?

Цыплята пищат не переставая. Он окликает кого-то по имени, из пристройки медленно выходит, точнее, выползает женщина, в руках у нее бадья с отрубями и мелко нарезанной лебедой. Фартук повязан неловко, вздернут на большом животе. Впрочем, на беременную она не похожа. Вся какая-то рыхлая, с отекшими ногами. Идет, будто на ходу спит.

— Супруга, — объясняет мой будущий хозяин. — Брось им чего-нибудь, — обращается он к жене, — в ушах от их писка звенит… Да, Гюзелев спихнул мне в прошлом году пару кадок брынзы, еле я с ней разделался. Но в нынешнем году номер не прошел. Я человек честный, мне махинации ни к чему. Даже и не взглянул.

— На кого, на Гюзелева?

— Нет, на брынзу…

Помолчали. Я решаю перевести разговор на другое. Хвалю его дом, дескать, он мне очень нравится.

— Скромный.

— Почему скромный?

— Мешают типы вроде Гюзелева. Все время приходится быть начеку. Вот и вчера опять нагрянула ревизия. Не дают спокойно жить и работать. Нынче у меня выходной, дай, думаю, площадку закончу.

— Сам все делаешь?

— С женой и сыновьями, они у меня в строительном техникуме. Один даже отличник… Да, заботы, хлопоты… Гюзелева повесить мало. Когда будут его судить?

— Этого никто не знает.

— Жалко.

— Что жалко?

— Да вроде бы нечего тянуть.

— А может, сеть большая. Пока-то всю по ниточке переберут…

— Какая сеть?

— Спекулянтов.

— В наше время нет спекулянтов. А если и есть, то единицы.

Женщина возвращается с пустой бадьей. Цыплята больше не пищат. На землю опускаются вечерние сумерки, розовые блики исчезли. Становится прохладно. Дымы химкомбината стелются над рекой. Потянул ветерок, и сразу запахло серой. Мы, здешние жители, к этому уже привыкли. Мой будущий хозяин велит жене поднести нам по стопке ракии. Я отказался — нельзя, за рулем. Тогда меня угощают малиновым сиропом. Я пью сироп, стараясь не глядеть на женщину, которая сидит на низком трехногом табурете у двери в пристройку.

— У нее сонная болезнь, — сообщает хозяин, глотнув ракии. — А я вот мучаюсь от бессонницы. Надо же, две такие противоположности. И то, и это плохо. Хоть она и жена мне, но, извиняюсь, полная развалина… А ведь была красавицей. Вот она, жизнь-то… Ну, как сироп, нравится?

— Отличный.

— Она готовила. Мастерица на все руки. Но спит, постоянно спит. Гляди-ка, и сейчас засыпает… Пошла как-то цыплят кормить и заснула, там я ее и нашел. А я, наоборот! Ночи напролет глаз не сомкну. Эх, жизнь!.. Беспокойный я, все меня тревожит… А ее ничего не трогает. Вот в чем разница между нами… Ганка! А, Ганка! — кричит он. — Принеси еще стакан сиропа. Гостю очень понравился. Ну, принеси, моя хорошая!

Женщина вздрагивает, с любопытством глядит на меня. Одета она в платье из дешевенького ситца. Лицо опухшее, подбородок провис. Этот кельнер за долгие годы превратил ее в старую, изношенную тряпку. Мне стало жаль женщину, и я предложил ей присоединиться к нам. Он по-своему истолковал мою любезность — поспешил отослать ее в пристройку, там, дескать, гора немытых тарелок. Вот так и не удалось мне проявить внимание к этому забитому существу. Она ушла, а энтузиаст-обыватель продолжал плакаться на жизнь и угощать меня сиропом.

— Война сглотнула восемьдесят косых. При обмене денег — еще сто двадцать. За пятнадцать лет двести тысяч как корова языком слизнула. Да и все последние перемены тоже обошлись мне в копеечку. Понятно теперь, почему я только при одном этаже? Но я не жалуюсь. Никогда не жаловался.

Он поднял обе руки.

— Пока они есть, не пропаду.

— Голова тоже нужна, — говорю я.

— Ну, это само собой. Слава богу, котелок у меня варит.

— А вот Гюзелеву ее явно не хватает.

— Гюзелев форсун.

— Кто?

— Форсун.

Мы помолчали, каждый мрачно глядел перед собой. Потом он засуетился, предложил осмотреть дом. Я не возражал — за этим, собственно, и пришел.

Мы прошли по доске, чтобы не повредить только что зацементированную площадку у крыльца. Лачка (так звали хозяина) шел впереди. Газеты на окнах выгорели и пожелтели от солнца. Когда он отворил дверь, на меня пахнуло чабрецом и еще какими-то сушеными травами. В комнате царил полумрак, и Лачка зажег лампу. Я увидел железные койки, над одной из них висел ковер с озером и лебедями, другие стены украшали картинки, изображавшие дружину Христо Ботева и казнь Васила Левского. Кровати застелены кружевными покрывалами.

— Это наша спальня, — объяснил Лачка, — там вот кухня и терраса. Соседнюю комнату — она побольше — мы отвели сыновьям.

Оказалось, комната, которую сдают, находится в пристройке. Для меня это было неожиданностью, настроение упало. Но он поспешил успокоить — комната чистая, да и к природе поближе. Под природой, судя по всему, понимался огород. Я решил все-таки взглянуть.

В пристройке с кривым подслеповатым окошком в огород действительно было какое-то подобие человеческого жилья. Стены обшиты досками, черепичная крыша. Лачка отворил протяжно заскрипевшую дверь, пригласил меня внутрь. Комната показалась мне большой и совершенно пустой. Только в глубине, у перекошенного окна, виднелось что-то вроде нар, застеленных пестрым покрывалом. Лачка сказал, что здесь днем отдыхает жена, но это временно, а вообще можно будет положить пружинный матрац. Тут прохладно, к тому же мух гораздо меньше, чем в доме. Там их тьма-тьмущая. Не иначе они туда на свет слетаются, хотя окна и заклеены газетами добрую половину года.

— Да, летом здесь прохладно, а зимой тепло. Пристройка-то из дерева. А оно хорошо защищает и от жары, и от стужи.

Он открывает окно, высовывается наружу. Я слышу, как он кричит оттуда:

— Укропом пахнет и разными цветами! Очень полезно для здоровья.

— Терпеть не могу запаха укропа. С детства.

— Во всяком случае, не брынза, — ухмыляется он, с трудом влезая обратно. — Тут чистый воздух, природа. Можно и в огороде спать, когда начнется жара. Во Фракии летом жарко бывает.

— Нет, здесь я бы жить не согласился… Ведь не даром, деньги немалые. Что ж, поищу в другом месте. Извините, что побеспокоил.

Мы выходим из пристройки. Лачка что-то прикидывает в уме. Жена его все так же дремлет на колченогом табурете. Она даже не шевельнулась.

— Из-за нее сдаю, — изображая отчаяние, машет рукой Лачка. — Кучу денег сжирают лекарства… Да, не нравится, значит… Я вот что думаю: в крайнем случае мои парни могли бы сюда перебраться, а тебя — в их комнату. Только она ведь большая. Будет маленько дороже. А как же? По метражу… Желающих хватает. Отбою нет, каждый день спрашивают.

Вернувшись к площадке перед крыльцом, мы уже не садимся на скамейку. Хватит торговаться! Я направляюсь к калитке. Лачка хватает меня за руку.

— Погоди, куда ты?.. Кому другому я, пожалуй, сдавать не стал бы, понравился ты мне… К тому же тебя знакомые рекомендовали.

Я мрачно уставился на забор.

— Можно подумать?

— Думай, пожалуйста. Только время не терпит.

Он проводил меня до машины и все смотрел на меня, льстиво, по-цыгански, разглаживая свои усики. Только забравшись в кабину, я смог наконец избавиться от его магнетического взгляда.

Я вырулил на главную улицу и вдоль Марицы поехал к городу. Подъезжая к первому мосту, еще издали заметил у обочины женщину. Она мне махала. Не люблю оставлять людей на дороге. Решил и на этот раз быть великодушным. Притормозив, спросил в темноту:

— Вам в город?

— На комбинат.

— Садитесь.

Я смотрел перед собой, занятый мыслями о Лачке. Женщина быстро открыла дверцу, ловко поднялась в кабину, села справа от меня. Запахло духами. Я искоса посмотрел на нее, но в полумраке кабины не смог разглядеть лица. Показалось, что молодая. Она на меня не смотрела, раскрыла сумочку, достала платок, начала вытирать лицо. Я снова покосился в ее сторону. Неожиданно она повернула голову, рука с платком опустилась, и я почувствовал, как у нее перехватило дыхание.

Рядом со мной сидела моя бывшая жена — Виолета Вакафчиева.

10

Я крепче сжал баранку, словно боялся от волнения выпустить ее из рук. Виолета тоже смутилась, встревоженная нечаянной встречей. Я слышал ее прерывистое дыхание. В кабине довольно тесно, далеко не отодвинешься. К тому же ехать вот так вместе и не думать друг о друге нельзя.

Она сложила руки на сумочке и не смела пошевелиться. Оба мы абсолютно не представляли себе, как держаться дальше, с чего начать разговор. Машина громыхала на выбоинах, но я отчетливо различал каждый звук в моторе. Он работал нормально. И с фарами все в порядке — далеко освещают дорогу.

— Ты все еще в общежитии? — неожиданно произнесла она, быстро взглянув на меня и словно сразу же пожалев, что нарушила молчание.

— Да, все еще там.

— Наверное, неприятно в общежитии.

— Нет, отчего же… Приятно, — ответил я.

— Неудобно.

— Ничего, мне удобно.

Она замолкла. Небось подумала: «Все такой же упрямый». И назидательно, как десять лет назад, проговорила:

— Тебе надо снять комнату.

— Там ведь тоже комната.

— Много расходов.

— Хорошие комнаты не дешевы. Частники дерут.

— Да, но зато отдельно, самостоятельно.

— А что мне в этой самостоятельности?

Я ждал, что она мне сейчас «выдаст», как бывало. Она не замедлила это сделать, язвительно сказала:

— А толк в том, что не придется жить под одной крышей с такими, как Евгений Масларский.

Мне стало жалко Виолету. Понял, что ревность ее гложет. Опять (в который уже раз?) она обманулась. Я видел ее утомленное лицо. Ни пудра, ни помада явно не помогали. Около рта — морщинки, глаза усталые. Такое впечатление, что перед тобой состарившийся ребенок. Жалость к ней сдавила мне сердце. Неужели я позволю себе злорадствовать? Решил больше не противоречить, не подливать масла в огонь. Раньше, когда мы были женаты, такого я за собой не замечал. Видно, становлюсь добрее, во всяком случае, снисходительнее.

Несколько минут мы молчали. Потом я проявил инициативу: спросил, не в этом ли квартале она живет. «Да», — ответила она. Из дальнейших расспросов я узнал, что запахи с химического комбината долетают сюда только при восточном ветре, но это случается редко. К тому же река рядом, освежает воздух. Квартал явно с будущим. Строят здесь очень много. Болгарину только дай волю — немедля начнет строить дом. В сущности, это положительная черта. Не так ли?..

Она оживилась. Не знаю почему, но вдруг вспомнились конфеты, которые она мне прислала ко дню рождения. Ассоциация странная, но вполне логичная. Мне стало неловко, что до сих пор ее не поблагодарил. Хотел было прервать ее, но передумал — жаль было портить ей настроение, уж очень увлеченно хвалила она квартал. Возле реки, оказывается, живописные уголки — плакучие ивы, беседки, много роз, теннисный корт, даже свой альпинарий. У меня чуть не сорвалось: «А как насчет эдельвейсов?» Вовремя спохватился. Она говорила серьезно, и ее серьезность передалась мне.

— Да, у нашего квартала большое будущее. И квартиры отличные.

— Я сегодня видел.

— Прекрасно! А где?

Я рассказал про Лачку. Она сначала никак не могла припомнить, кто это такой, но когда я пояснил, что он заведует закусочной, сразу вспомнила. Заметила, что живет неподалеку от него, но в подробности вдаваться не стала. А когда я попробовал его хвалить, ее странное молчание меня несколько озадачило.

— Он, видно, человек трудолюбивый, — сказал я. — Своими руками построил отличный дом. Это ведь непросто. Очень трудолюбивый.

— Да, — ответила она. — Этот трудолюбивый человек получил последнее предупреждение за свою «деятельность» в закусочной.

— Да что ты! Просто не верится.

— Отчего же? Старается человек… как все мошенники.

Виолета открыла сумочку, чтобы достать платок. Я снова ощутил давно знакомый мне аромат ее духов, и это было очень приятно. Она вытерла свой вздернутый носик, сердито глядя прямо перед собой. «С чего она так разозлилась?» — подумал я, а вслух сказал:

— А ты все такая же идеалистка, как и прежде.

— Куда там!

— Серьезно.

— Нет, я стала хуже. Злая. — Она запихнула платок обратно в сумочку, щелкнула замком, словно хотела кому-то отомстить. — Люди меня сделали злой.

Мы снова помолчали. Я боялся продолжать разговор — кто знает, чем это обернется. К тому же мы приближались к железному мосту, а от него до центра города рукой подать.

— Можешь остановиться на площади, перед самым заводом?

— Где пожелаешь, — ответил я.

Виолета, видно, почувствовала, сколько доброжелательности я постарался вложить в эти два коротких слова. Во всяком случае, она улыбнулась, настроение у нее снова поднялось. Это было заметно хотя бы по тому, с каким интересом смотрела она сквозь стекло кабины.

Обогнув театр, я погнал машину к заводу. Весь остаток пути мы не проронили ни слова, как будто высказали все, что можно было сказать.

На площади перед заводом светло, хоть иголки собирай. Я спросил:

— Что это тут за торжество?

— Литературный вечер, в память об одном поэте. Приходи! Будет интересно. Вечер начнется через час.

Я затормозил точно перед входом в клуб, где она и просила. Постарался. «Спасибо!» — сказала Виолета, вылезая из машины. Не забыла она и поблагодарить за рекомендацию, которую я ей дал.

— Я уже перешла работать в заводскую библиотеку, — сказала она, — теперь будем видеться чаще.

— Конечно, Виолета.

— А сегодня вечером тебе бы не повредило послушать стихи. Или ты по-прежнему ненавидишь поэзию?

— Пожалуйста, не говори так.

— Да чего уж, я ведь знаю.

Онаповернулась и победно простучала каблучками к ярко освещенному подъезду.

И вот через час я оказался на литературном вечере. Партер и оба балкона были переполнены. Люди у нас любят литературно-музыкальные концерты. К тому же в конце обещали показать кино.

Не без смущения вошел я в зал: с ярко освещенной сцены уже читали доклад. За столом рядом с кафедрой со смиренным видом расположился президиум. На заднике сцены висел портрет поэта, выполненный углем. Скорее всего, работа нашего заводского художника. Портрет обрамляли лавровые ветки.

Какая-то женщина в синем халате, вероятно распорядительница, провела меня в первый ряд, где обычно оставляют места для официальных лиц. Я еще больше смутился от этого внимания, тем более что из ближайших рядов меня разглядывали с откровенным любопытством. Лишь усевшись, я немного успокоился и тут обнаружил, что в президиуме находится моя бывшая супруга, бригадир Иванчев, Драго и Гергана. Докладчик, незнакомый мне паренек с буйной шевелюрой и, судя по всему, близорукий, читал, уткнув нос в исписанные листки. Ему явно мешала лампа, светившая прямо в лицо. Он назвал самоубийство поэта знамением времени, в которое тот жил. Так, значит, поэт не умер, а покончил с собой? Это меня очень заинтересовало. Я стал вслушиваться в то, что говорил докладчик. И чем дальше слушал, тем становилось интереснее, потому что паренек начал цитировать стихи поэта. Я невольно ловил их, словно мячи, которые мне подбрасывали со сцены. Стихи западали в душу — казалось, они относятся непосредственно ко мне.

… В воскресный день на торжище на берегу Марицы
вы сможете увидеть — продают пальто…
Прошу вас, люди, посмотрите:
купил его за тысячу, за сотню уступлю —
пальто, но не себя, нет, сам я не продамся…
Не будет никогда товаром песнь моя…
Мне очень грустно, грустен этот мир…
Мой друг, тоска меня снедает…[3]
Мне очень хотелось понять причину душевных терзаний поэта, мой интерес к нему рос, казалось, я познавал самого себя. Почему он покончил с собой? Я вдруг почувствовал, что меня подавляет этот огромный зал, наполненный людьми, которые пришли услышать правду. В чем она, эта правда?.. Жил на свете юноша, обуреваемый жаждой подвигов и славы.

…Буйный ветер, налетай, закружи надо мною!
Не давай мне заснуть и забыть хоть на миг
все былые улыбки и слезы,
эти зори над городом нашей мечты
и леса, что одели дома,
исхоженные мной мостовые.
Я не вправе смирить эту вечную в сердце тревогу…
Я не все понимал из того, что говорилось со сцены, а еще труднее было согласиться с толкованием стихов, которое давал докладчик. Он, видно, любил поэта, но вроде бы не решался сказать всего, что знал о нем. Он рассказывал о родном селе поэта, о ватнике, в котором тот приехал строить наш город, о воспетых им лесах новостроек… Говорил о могиле поэта, о поросшем травой одиноком кургане, мимо которого бегут по равнине поезда… Дымят трубы, встает над землей солнце, к нему тянется трава — поэт живет. Я все больше и больше погружался в свое одиночество, которое и прежде смутно ощущал, но никогда не принимал близко сердцу. А вот сейчас словно бы ворвался кто-то мне в душу и бросил упрек, что я многое загубил в собственной жизни своим равнодушием и безразличием.

…Я жаждою томим,
но утолить ее хочу не в кране медном,
а в кристально чистом роднике,
что плещет под нависшею скалою, —
колени преклонив,
я прямо из него стремлюсь впитать земли живую влагу…
Ты плачешь, мама,
теплую слезу роняешь на бесчувственно холодный камень..
В любом из человеческих сердец
всегда мечта таится — жажда ласки…
Но почему, родные колыбели, так рано изменяете вы нам?..
Я прикинул по годам и понял, что поэт — мой ровесник. Мечты и печали, стремление бороться — все это было общим для нашего поколения. Человеку вообще свойственно грустить, ощущать неудовлетворенность самим собой. Но почему он, мой ровесник, так поспешил? Мне захотелось увидеть его рядом, в соседнем кресле, я похлопал бы его по плечу, но это невозможно: он уже в могиле, укрыт холодной землей, так что с ним не поспоришь, не упрекнешь в излишней поспешности. В конце концов, разве у меня не было оснований сделать то же самое? Слезы подступают к глазам — моим бесстрастным глазам. Кого я оплакиваю? Мертвого? Или живых, затянутых водоворотом дней и событий? Неужели нас до такой степени ослепили собственные подвиги, что мы перестали замечать ослабевших, вынужденных покидать наши ряды?

…Мятущейся души моей порыв,
мой крик, взорвавший утреннюю тишь покоя, —
лети повсюду в поисках ответа,
лети и правду отыщи…
Лети, схватись с бетоном в споре,
Коль выпадает радости момент,
всегда я знаю, что тому причиной,
но никогда не знаю, почему
вдруг скорбь заполонит всю душу…
Доклад закончился. Паренек с буйной шевелюрой ушел. И президиум покинул сцену. Я сидел, уставившись в одну точку, и не знал, как вырваться из плена нахлынувшей на меня тоски. Вдруг я почувствовал чью-то руку на своем плече, поднял голову — Драго. Он улыбнулся мне:

— Как дела? Идут?

— Идут, дядя Драго.

— Куда бы ни шли, только бы двигались…

Он был доволен — как-никак целый час на сцене, у всех на виду. Хорошо, что есть такие поэты. Оказывается, поэт был его приятелем; случалось, вместе пропускали по рюмочке-другой. Однажды лакомились и уткой.

— Вообще-то к еде он был равнодушен, а вот анисовку пил, как воду. От винца тоже не отказывался.

Драго присел рядом.

— Пили вместе, и не раз!.. Как-то, помню, до того набрались, что еле ноги передвигали. Доволок я его до почты, а дальше он ни в какую: «Желаю говорить по телефону с председателем Совета Министров. От этого разговора зависит будущее Болгарии!..» Большой был чудак!.. Да, беседовали мы с ним, вот как я сейчас с тобой. Однажды он здорово меня подвел, уснул, понимаешь, в парке на скамейке. А утром пошли люди на работу, увидели его, прикрыли от мух газеткой. Проснулся он, вскочил и давай стихи декламировать. Вот какие истории! Не поймешь, ни где начало им, ни где конец…

Я молча его слушаю. Перед нами стоит Гергана, строгая и недоступная. Может, и она по-своему переживала тревоги поэта, которые были нашими общими тревогами? Драго — что он понимает? Его оптимизм раздражал меня. Вот, пожалуйста, опять приглашает на карпа и утку, опять хвастает дочкой, которая устроилась в теплицу, где можно прилично заработать. Опять припомнил сына, что на государственные средства постигает науки, строит какие-то там планы, а какие именно, этого Драго не дано понять.

Я молчу, глядя в открытое окно.

11

Я казался самому себе оторванным листком, гонимым ветром по дорогам и перекресткам. Поэт вон, прежде чем сойти в могилу, тоже мечтал попутешествовать. Одиночество бродяги — неужто в этом мой удел и мне не выбраться из железной паутины?

У меня создалось впечатление, что весь литературный вечер был подготовлен и исполнен бывшей моей супругой. Виолета то и дело появлялась на сцене, декламировала, пела, кланялась — одним словом, пожинала плоды успеха. На аплодисменты щедрая публика не скупилась. Бедное взрослое дитя сияло от счастья. Еще бы, сбылась давнишняя мечта! А вот мне было не по себе, я не представлял, что делать дальше, как избавиться от навалившейся тоски. Когда концерт закончился, объявили пятнадцатиминутный перерыв. После него обещали показать кино. Я постарался выскользнуть из клещей Драго — вышел глотнуть свежего воздуха, потому что гитаристы, выступавшие в заключение программы, вконец расстроили мне нервы. Этот инструмент всегда вызывал у меня мысли о человеческой никчемности. Полагаю, это опять-таки она, моя бывшая супруга, поклонница роз и эдельвейсов, включила в программу гитары. До сих пор не могу понять, какими тайными тропами проникает в наш сдержанный век старая буржуазная сентиментальность. Как это комсомолке Виолете (бывшей Масларской) может нравиться бренчание романсов 1909 года? Думаю, все оттого, что она из кожи лезет вон, чтобы казаться ах какой культурной.

Я стоял на площадке перед клубом и смотрел на сверкающий огнями завод. Главные ворота были украшены гирляндами, я только сейчас их заметил. За оградой высились башни градирен, тянулась ввысь труба ТЭЦ, время от времени гулко ухало в кислородном цехе. Я ощутил близкое биение сердца нашей крепости, и ко мне опять вернулось чувство уверенности. Все же на свете не одни только гитары! За спиной послышались шаги Драго. Выследил-таки, теперь от него не отвязаться! Он с ходу предложил закурить, я, естественно, отказался, что вызвало поток похвал моей силе воли.

— Да, у тебя она есть, раз не куришь. Я вот тоже хотел бы бросить, да не бросается, — говорил Драго, испытующе глядя на меня.

Его простая, непритязательная душа явно уловила мое настроение. Он досконально знает мою историю, и теперь они со Златой, судя по всему, надумали помирить меня с Виолетой, которая наделала в прошлом ошибок, но теперь, дескать, все осознала. Они даже решили пожертвовать очередной уткой, лишь бы свести нас под одной крышей. Полагаю, что на эту благотворительность их толкает что-то вроде инстинкта самосохранения. В моем лице им видится горемыка-неудачник, который и других способен сделать такими же — ну, как больной гриппом может перезаразить соседей. Словом, в ход пошли утки да карпы, было упомянуто и о кабанах. О помощнике министра тоже зашла речь.

— Я свожу его в заповедник. Там и серны есть. Директор просил пристрелить одну для него, но это уж как повезет…. Да, попробуем и кабанчика, а фазанов хоть каждый день могу отстреливать.

Только он разошелся, соблазняя меня предстоящим пиршеством, как зазвенел звонок — желающих посмотреть кино приглашали в зал. Позвонили во второй раз. И в этот момент на площадке появилась моя бывшая жена с такой большущей охапкой цветов, что они закрывали ей лицо. Оглушенная славой, она ничего не слышала. Драго ринулся к ней, хотел было помочь, но она уклонилась от его услуг. Зато ухватилась за меня и предложила пройтись по воздуху, у нее-де разболелась голова. Ей хотелось, чтобы я проводил ее до ресторана, где она сможет отдохнуть. Драго благосклонно улыбался в сторонке, подталкивая меня взглядом: ну, что же ты, проводи!

Я понимал, что снова сую голову в хомут, которого не знал на своей шее вот уже десять лет, и тем не менее смиренно двинулся по лестнице вслед за Виолетой, похожей на ожившую вазу с цветами. Я было предложил ей свою помощь, однако она не захотела расстаться с букетом, вполне заслуженным ею в этот вечер. К тому же ей надо было появиться в ресторане со всеми этими цветами, дабы повергнуть врагов своих…

Подошел автобус. Нам повезло — пассажиров было немного, и мы могли спокойно устроиться на свободных местах. Виолета, ни на минуту не расставалась с цветами. Она вдруг напомнила мне фею весны с картинки в хрестоматии. Не хватало только ласточек над головой. Я не мог на нее наглядеться. Лице ее светилось радостью, она сама была как цветок, которому неведомо увядание. Люди разглядывали нас, но я старался держаться несколько на расстоянии. Тем более что и одет я был вовсе не для такого случая.

Когда мы вошли в ресторан, играл оркестр. Виолета выбрала столик в саду — там веселее. Скорее всего, ее пугал мой скучный характер, давно ей известный и, уж наверное, не изменившийся за минувшие годы. Меня тоже устраивал ее выбор — больше всего я боялся уединения, какого-нибудь укромного, тихого уголка.

Виолета гордо прошла со своим букетом через зал, и все оборачивались в ее сторону. У нее здесь оказалось множество знакомых — вполне естественно для деятеля на ниве культуры. Я же не мог похвастать влиятельными связями, разве что знакомством с милицейским начальником Векиловым, который с двумя военными сидел за столиком возле оркестра. Виолета сдержанно кивнула Векилову, а военные внимательно ее оглядели, похоже, цветы произвели на них сильное впечатление.

— Пожалуйста, будь сегодня кавалером, — сказала Виолета, когда мы устроились за круглым столиком у фонтана. — Очень неловко себя чувствую с этими цветами, — добавила она.

Я ей не поверил. Торжество, которым светилось ее лицо, гордые взгляды, какими она окидывала соседние столики, говорили совсем о другом.

— Ужасно люблю цветы, иначе не взяла бы их с собой.

Она попросила официанта поставить букет в огромную вазу, красовавшуюся у входа в сад. Официант засмеялся, но выполнил ее каприз. Даже больше — перенес вазу к нашему столику. Окружающие таращились на нас, я чувствовал себя как на сцене.

— Невероятный успех, — проговорила она, не отрывая взгляда от цветов. — Вот что значит вложить в исполнение чувство, искренность… В искусстве все мои радости. Не знаю, что бы я делала без него… «Я жажду высоты, простора для полета!..» Как хорошо он это сказал. — Она помолчала, потом задумчиво, словно меня вовсе и не было рядом, добавила: — «Коль выпадает радости момент, всегда я знаю, что тому причиной, но никогда не знаю, почему вдруг скорбь заполонит всю душу…» Тебе не доводилось испытывать такое?

— Извини, не понял, о чем речь, — виновато сказал я.

Она поморщилась, но снисходительно меня простила. В сущности, вслух даже ничего не было сказано. Я прочел это в ее красноречивом взгляде. И спросил себя: «Что ты здесь делаешь? Почему не уйдешь? Что тебя связывает с этой женщиной? Прошлое, настоящее, будущее?.. Или одиночество?..»

Я заказал бутылку вина и жаркое. Виолета не обращала внимания на мои хлопоты, она снова занялась цветами, с которыми у нее, видите ли, столько общего. Я ей прощал это ребячество — для меня было важнее, чтобы не угасла ее радость, и потом — пусть лучше забавляется цветами, чем занимается мной. Но когда мы распили бутылку, Виолета вдруг погрустнела, попросила принести еще одну, объявив, что желает пьянствовать весь вечер. Поначалу я не понял, в чем причина такой резкой смены настроения, сильно меня озадачившей, но все стало ясно, когда в нескольких шагах от нашего столика я увидел своего однофамильца — Евгения Масларского. Он танцевал с разбитной блондинкой, весело, с каким-то даже вызовом смотревшей ему прямо в глаза. Я остро почувствовал состояние Виолеты, от всей души пожалел ее. Меня так и подмывало встать и надавать пощечин этому нахалу, который торчал тут, будто жердь. Значит, его уже выпустили из милиции? И он не замедлил подцепить красотку, приперся сюда да еще так вызывающе держится. У этого типа какое-то пристрастие всякий раз появляться с новыми и новыми женщинами. Небось хочет показать свою неотразимость и пустить пыль в глаза другим мужчинам. Просто зло берет!

Виолета, хоть я ни о чем и не спрашивал, принялась объяснять, что у нее не было ничего общего с этим дураком. Я ответил, что не собираюсь упрекать ее в чем-нибудь, но она даже не дослушала, заявила с желчью, что совсем не трудно понять, о чем я думаю. Почему-то она решила разрядить свою злобу на мне, будто с блондинкой танцевал я, а не Евгений Масларский. Обидно, я ведь не заслужил этих несправедливых упреков. Тем временем она продолжала:

— Не думай, что я не заметила тебя той ночью, когда ты, как затравленный заяц, метался возле Марицы. Чего ты там искал?

Я так и обмер, наверное, даже побледнел. Вот уж не ожидал столь внезапного нападения! Я пробовал было возразить, но она положила мне руку на плечо и сказала, чтобы я не волновался, поскольку это не имеет для нее никакого значения: она человек свободный и скрывать ей нечего.

— У меня нет абсолютно никаких обязательств перед кем бы то ни было!.. А с тобой мы еще десять лет назад все выяснили, как говорится, подбили бабки… И лучше стало, разве не так?

Она с ожесточением смотрела на меня:

— Если хочешь знать, я многое пережила за эти десять лет, но не отчаялась!.. Не думай, что я плакала. Нет, ты меня не знаешь! Я очень злая. И я не плачу.

Я понимал, что ее ожесточение вызвано прощелыгой, который все еще толокся возле нас со своей блондинкой. Да и красотка эта танцевала как-то вызывающе, будто чувствовала присутствие Виолеты. Эта скрытая до поры до времени драма, невольным участником которой оказался и я, с каждой секундой нарастала. Я предложил Виолете перейти в зал: здесь, мол, становится прохладно, вон и она зябко поеживается.

— Наоборот, здесь жарко, и мне очень, очень тут нравится! — ответила она и нарочито громко рассмеялась, чтобы все слышали. Но, видно, только Векилов и услышал — он оглянулся в нашу сторону и грустно покачал головой, явно разгадав причину столь неожиданного смеха. Виолета резко повернулась к Векилову спиной, попросила налить ей вина. Я поспешил выполнить ее просьбу, опасаясь, как бы она не выкинула еще какой-нибудь номер.

— Знаешь, — сказала она, сделав несколько глотков, — я ведь тогда оставила тебя по собственному желанию, а не «по соображениям целесообразности», как мотивировал дурак адвокат. Просто-напросто я хотела развестись с тобой. Мы не сошлись характерами, не созданы друг для друга, как поется в песнях. Понимаешь? Ну, а в том, что это мое решение совпало с твоим арестом, я, право же, не виновата.

— Я тебя никогда и не винил.

— Это не имеет значения. Просто хочу все до конца выяснить между нами. Давно этого хотела, но вот теперь только удалось, с большим опозданием. Не люблю ходить в должниках. Знаю, ты меня считал ветреной, легкомысленной женщиной, глупой фантазеркой, которая витает в облаках. Ты и теперь так думаешь…

— Виолета!..

— Наконец-то тебя задело!.. Разве нет?

— Виолета, пожалуйста…

— Нет, я не обижаюсь. Просто хочу избавить тебя от некоторых заблуждений и напрасных иллюзий. Ты ведь что подумал? «Моя-то бывшая снова забрасывает удочку: конфеты присылает, пригласила на вечер…» Подумал, верно?

— Ну, что ты, Виолета…

— Ты у меня весь как на ладони… Я не могу жить бирюком, понимаешь? И не могу быть в ссоре с людьми, даже если в них обманулась… Разве можно жить в одиночестве? Десять лет… я была обречена жить одна, как головой о камень биться о бездушие и черствость невежд… Твой арест, в сущности, был и моим арестом, хоть я первая с тобой порвала… Какие-то невидимые нити все равно остались, они и сейчас еще существуют, никто их не перерезал… Мы с тобой по-прежнему в одном ярме… И очень жалко… До чего же я одинока! Если бы ты только знал!.. Душу мне выхолостили эти люди!..

— Какие люди, Виолета?

— Те, что и тебя обрекли на изгнание… Я очень тебе благодарна за добрые слова, которые ты написал обо мне. Ведь мог и не написать. Ты, оказывается, смелее, чем я предполагала. Это как-то опять сблизило меня с тобой, вернуло доверие к людям… Видно, не всех опустошило бездушие иных людей, их непреклонность, высокомерие… Спасибо тебе. И в то же время я тебя ненавижу за то, что считаешь меня пропащей!.. Этот дурак был четвертым, в ком я разочаровалась… Он младше меня на пять лет и в то же время старее душой на все пятьдесят!.. Понимаешь?

— Извини, Виолета, но в тот вечер, на который ты намекаешь, я совершенно случайно…

— Какая разница! Тебе надо было дать о себе знать, а не рыскать за нами по лесу.

— Показалось неудобным.

— Это меня и обидело. А так ты, может, помог бы мне избавиться от многих дальнейших неприятностей, потому что я была на грани разрыва с ним.

— И правильно сделала, что порвала.

— Он спутался с бухгалтершей, чтобы мне отомстить, будто я какая-то сопливая девчонка… А что получилось? Опозорил все ваше общежитие… Вместе с комендантом.

Я подозрительно взглянул на нее.

— Нет, не думай, я здесь ни при чем, — продолжала она. — Не занимаюсь такими делами. Векилов давно взял их на заметку… А Карлик пусть катится ко всем чертям… Единственно, чего я боялась — как бы тебя не втянули в эту историю.

— Меня?

— Знаю я твое легковерие и наивность. Сколько раз возил Карлика на грузовике? Не помнишь?

— Ну, раза два-три.

— Куда возил?

— На стадион и обратно.

— И все?

— Все.

— Слава богу… Налей мне еще немного и пойдем. Проводишь меня до реки, а там и сама дойду.

— Нет, я провожу тебя по дому.

— Спасибо.

Она взяла бокал, осушила его до дна. Меня испугал лихорадочный блеск ее глаз, когда она посмотрела на танцевальный круг, — блондинка снова трясла там своей гривой.

— Пошли! — резко поднявшись, сказала она.

— А цветы? — крикнул я ей вдогонку.

— Пусть останутся в ресторане на память!

— Хотя бы розы…

— Они меня не волнуют… Предпочитаю репейники!

Я наскоро расплатился с официантом, который догнал меня уже возле выхода. Объяснил ему, что моей спутнице стало плохо, потому такая спешка. Он ответил в том духе, что, дескать, с каждым может случиться, такое уже не раз бывало на его памяти, а про себя наверняка крепко обругал нас за лишние хлопоты, которые мы ему причинили. А может, еще и за то, что в суматохе я забыл подкинуть ему «на чай».

Виолета нетерпеливо постукивала каблучками у дверей и метала в мою сторону гневные взгляды.

12

Ночь выдалась очень тихая. В небе повисли крупные фракийские звезды, таких ядреных я вроде бы никогда прежде не видел. Луна еще не взошла. Далеко, в зарослях ракитника у Марицы, задавали концерт лягушки, их даже здесь было слышно. Уже появились светлячки, пахло свежим сеном — лето!

Я шагал рядом с Виолетой, молча слушал ее. На душе было легко и чуть грустно. Она, видите ли, была очень счастлива со снабженцем-хористом. Из него вышел талантливейший певец, а вот снабженец — никудышный. Угодил в тюрьму. Потом судьба свела ее с солистом самодеятельного ансамбля — тенором, да еще драматическим. Но его перевели в другой ансамбль, так они и расстались. А потом попался ей этот Масларский. Она решительно ничего ему не позволяла. Но он все настаивал, просто извел ее своей назойливостью.

— У меня никого нет на целом свете, понимаешь? — говорила она охрипшим, измученным голосом. — Приходилось самой себя защищать, и я защищалась, понимаешь? Он был так нахален! Тем не менее я устояла.

Она опустила голову, чтобы я не видел ее глаз, но шла довольно бодро, хотя и проиграла битву с Евгением Масларским. Я изредка поглядывал на нее, поражаясь, что вопреки всему случившемуся она еще способна сохранять гордость, глубоко запрятав обманутые надежды.

— Я хотела перевоспитать его, сделать из него человека, — продолжала она, стараясь не отставать от меня. — Ведь он способный парень. Учится заочно на инженерно-механическом факультете, но уже целый семестр, по сути дела, не занимается, не сдал ни одного экзамена. Из-за меня, говорит. Я этому не верю. Он слабохарактерный. Не люблю таких людей. Полная противоположность тебе.

— Ну, уж ты скажешь!

— Нет, у тебя есть воля, ты упорный, настойчивый, а он будто кусок глины или пластилина — лепи что хочешь… Улыбнется ему какая-нибудь — он уж и готов, распустил хвост веером. Я ему говорила: «Так у нас дело не пойдет: или ты со мной, или с другой…» Пробовала беседовать с ним об искусстве — тупость невероятная. Даже вспомнить страшно, до чего он невежествен… Представляешь, он собирался избить кадровичку, когда его исключили из комсомола, — втемяшилось ему, что это она всему причиной. А она, как я потом выяснила, даже понятия о нем не имела. Он стал просто невыносим, и люди совершенно справедливо отвернулись от него. Таким не место в нашем комсомоле… Там были и ты, и я, а для таких, как он, не должно быть места! И правильно, что его вышвырнули вон!.. К сожалению, я была в него влюблена. Ты не знаешь, что такое любовь. Как говорится, любовь зла — полюбишь и козла… Прости, пожалуйста, за откровенность. Ведь между нами пролегли десять лет, и если не теперь, то когда же еще откровенно высказать все друг другу?

— Это, конечно, верно.

— Да, полюбила его. Может, из-за того, что просто не могла больше оставаться одна, понимаешь? Я очень, очень одинока… А из него мог бы получиться неплохой человек, попади он в надежные руки.

— Почему же ты не попыталась?

— Пыталась, да безуспешно. Он оказался для меня пробным камнем, я поняла, что стала инвалидом за эти десять лет.

— Ну что ты такое говоришь, Виолета!

— Да, именно так. Мне все ясно. Я устала. Меня уже ничто не радует. Даже эта звездная ночь мне безразлична. А помнишь, как бывало прежде? И луна, и розы — все меня волновало… Теперь же это вроде бы и ни к чему? А в чем причина? Спрашиваю сама себя и не могу найти точный ответ. Может, постарела?

— Ты преувеличиваешь, Виолета.

— Нет, я очень хорошо знаю свою душу.

— Да, конечно.

— Последняя моя надежда — книги… Извини, пожалуйста, что отнимаю у тебя время всем этим, но…

— Говори, говори.

— Я ведь неделями молчу, будто приговоренная к казни. Никому не смею рассказать о наболевшем. Может, оттого я так хорошо читала нынче вечером. Хорошо, верно?

— Отлично, Виолета. Ты прирожденная артистка!

— Не надо преувеличивать.

— Но это правда!

— Тут, конечно, заслуга поэта, а не моя.

Она замолчала, но я видел — лицо у нее посветлело. Как утопающая, она ухватилась за соломинку, протянутую мной, и теперь пыталась выбраться на берег. Мне очень хотелось помочь ей, как сестре, попавшей в беду, потому что нам нечего было с ней делить, кроме одиночества.

Мы и сами не заметили, как добрались до квартала, где жила Виолета. Новые черепичные крыши безмолвно горбились под звездным куполом. Чисто по-деревенски перекликались из своих дворов собаки. Сюда и мне предстояло перебраться в самом ближайшем будущем. Где-то здесь неподалеку домик Лачки. Тихо вокруг. Мы тоже примолкли, словно опасаясь разбудить спящих. Итак, все ясно: люди не могут жить в одиночестве. А когда они вместе, им тоже бывает трудно. Как же тогда строить свою жизнь, чтобы быть счастливым? И, в сущности, что оно такое — счастье? Одиночество? Я почувствовал, что она плачет. Слезы, сдерживаемые так долго, теперь прорвались из глубин ее сердца. Как ей помочь? Совершенно очевидно, что она терзается не одной лишь ревностью. Есть какая-то более серьезная причина, которой и вызваны эти слезы. Только узнать мне ничего не удалось — Виолета отмалчивалась. Похоже, она сожалела, что сказала и так слишком много. Даже обрадовалась, когда мы подошли к ее дому. Среди других он ничем не выделялся — кирпичный, с террасой и балкончиком, во дворе колонка, виноградные шпалеры. Над нами мерцали звезды. Виолета вздохнула, поблагодарила меня за то, что проводил ее, а потом попросила забыть обо всем, что она сегодня наговорила. Это, мол, от усталости, плоды фантазии. Я, конечно, обещал выполнить ее просьбу. Она подала мне руку, заметив при этом, что Лачка живет через два дома от нее.

— Твой трудолюбивый хозяин, — желчно сказала она, — отнял у меня по меньшей мере лет пять жизни!.. Сплетни, пересуды… Чтоб ему ни дна ни покрышки!..

Тут она улыбнулась, и я вдруг увидел прежнюю юную Виолету давних уже лет нашей молодости. В улыбке обнажились ее зубы, ровные, белые, как у ребенка. Под шелком блузки мягко обрисовывалась невысокая, совсем еще девичья грудь. Она могла стать матерью, но не захотела. До чего иной раз жизнь тасует людские судьбы! Мне хотелось погладить ее по лицу, сказать, что я всегда с ней, но ведь она гордячка — и я не осмелился выразить свое сострадание. Поэтому высказался в том духе, что, мол, скоро переберусь сюда и тогда мы сможем чаще видеться, будем ближе друг к другу.

— Может быть, — ответила Виолета, открывая калитку. — А что думает обо мне начальница? — неожиданно спросила она.

— Какая начальница?

— Гергана.

— Хорошо думает.

— Она ведь еще с тех времен питает к тебе слабость. Может, потому и приняла меня на работу… Поглядите, мол, какая я объективная… По-моему, она никак не может забыть нашу молодежную бригаду, вечерние костры. И героев, которые безнадежно были влюблены в нее. Царица!.. Жаль, что я затесалась между вами. Возможно, и не было бы всего, что потом случилось с тобой. Так что есть в этом доля моей вины… Хорошо, хоть сейчас можем откровенно поговорить о прошлом. Верно? Я не сожалею.

— Я тоже, Виолета.

Она открыла калитку, вошла во двор и, прежде чем подняться на крыльцо, попросила передать Гергане привет. Потом отперла дверь и, как на театральной сцене, исчезла из моего поля зрения. Крыльцо опустело. Я огляделся вокруг и не спеша двинулся безлюдными улицами к центру города. Я чувствовал себя деревенским парнем, который проводил свою зазнобу и теперь возвращается домой. Подобная ситуация очень меня смущала. Не хватает, чтобы мне сейчас кто-нибудь попался навстречу — впору сквозь землю провалиться от стыда. За этим дело не стало. У самого моста я-таки напоролся на Гергану с мужем, возвращавшихся с литературного вечера. Они были очень удивлены, встретив меня в этой части города. Но, очевидно, догадались, где я был и кого провожал.

— Чего же вы не остались после концерта? — упрекнули они меня. — Такой чудесный фильм показали!

Пришлось сослаться на то, что фильм этот я уже видел. Да и Виолете, мол, стало плохо. Это пуще разожгло их любопытство — почему, отчего да по каким причинам? И я совсем запутался:

— Вероятно, от нервного напряжения. Она очень темпераментно декламировала.

— Да, она женщина с большим темпераментом, — подтвердил Иванчо, муж Герганы, — настоящая артистка. Публику проняла до слез. Видно, у нее талант.

Я ответил, что Виолета по-настоящему талантлива, чего не каждому дано. Они со мной согласились. Теперь бы нам и распрощаться, так нет — они продолжали глазеть на меня, восхищались артистическими способностями Виолеты, которая заставила публику плакать. Хоть я и не видел в зале ни одного заплаканного лица, но поспешил с ними согласиться, чтобы скорее закончить этот бессмысленный разговор. Только и это не помогло. Они принялись вспоминать, как свободно Виолета держалась на сцене и какая у нее прекрасная память. Столько стихотворений помнит! Истинный талант!.. Я поддакивал. Но и после этого они меня не отпустили, забросали вопросами. Их очень удивило, что Виолета живет в этом районе города: «Подумать только, а мы и не знали!..»

…Я быстро шагал у самых перил железного моста, рассеянно глядя на холодные, темные до черноты воды, которые плавно несла Марица. В этот миг я ненавидел благополучных счастливцев и костерил себя на чем свет стоит.

Когда я добрался до общежития, перевалило уже за полночь. Все спали. Входная дверь была заперта. Ничего не поделаешь, придется будить нового коменданта. На звонок долго никто не откликался. Потом наконец открыли, но не комендант, а почему-то молодой Масларский. Он спустился вниз в одних трусах. Кости у него торчали, как у скелета, грудь куриная, ноги косматые. Я вдруг представил себе Виолету в его объятиях — просто дрожь взяла.

— Что, разве у тебя нет ключа? — уставился он на меня.

Дурацкий вопрос! Зачем бы я, спрашивается, стал трезвонить, имея в кармане ключ? И вообще не собираюсь заводить с этим типом какие бы то ни было разговоры… Я молча вошел и стал подниматься по лестнице, предоставив ему запирать дверь. Слава богу, вот уже неделю я живу в отдельной комнате — до переезда на новую квартиру.

День был слишком тяжел для моего ставшего столь ограниченным душевного мира. Я тут же лег и постарался заснуть. Но меня одолели кошмары. Я хоронил молодого поэта и плакал. Вцепившись в лопату, отказывался зарывать могилу, потому что поэт кричал мне снизу — просил накрыть его сначала деревянной крышкой, а то комья земли раскровенят ему лицо. Я его слышал, но не мог ответить, слезы душили меня. И тогда Виолета вырвала лопату из моих рук, в сердцах сказав при этом, что я невозможный человек. Она сама принялась засыпать могилу, поэт все кричал снизу… и тут я проснулся в холодном поту. Окно было распахнуто настежь, одна из его створок качалась. Мне почудилось, будто в комнату кто-то лезет, и я не смог удержать крик. А потом в изнеможении долго сидел на постели.

13

Два дня я ходил мрачнее тучи. Ни с кем не хотелось разговаривать. Шел на автобазу, забирался в машину и тотчас отправлялся на суперфосфатный нагружать мешки, которые за день вырастали в высокие штабеля. Рабочие грузили быстро, словно автоматы. С ними я редко когда словом обмолвлюсь, да и они мной не интересовались. Обычно, пока грузчики таскали мешки, я сидел в кабине, заполнял путевой лист. Изредка виделся с Иванчевым, бригадиром; здесь тоже все обходилось без лишних слов — он молча поднимет в приветствии руку, я кивну, на том и конец.

На автобазе всегда шумно — урчат моторы, кто-то кричит, отдавая распоряжения, на мойке плещется вода. Я любил этот шум и вечное движение, они отвлекали меня от невеселых дум. К тому же у нас не привыкли болтаться без дела, тратить время на лишние разговоры. У каждого из моих коллег свои заботы, и каждый по-своему выражал дружеские чувства. Обычно это делалось вечером, в закусочной, куда я теперь часто наведывался для переговоров с Лачкой, моим будущим хозяином. Он в конце концов решил сдать мне комнату в доме, а в пристройку переселить сыновей, которые, по его мнению, летом вообще могут спать во дворе. Правда, за это он заломил с меня лишнее, но я согласился, потому что в общежитии мне стало невмоготу. К тому же прежнего коменданта, как я слышал, собирались взять на поруки. Этот прохиндей сумел-таки раздобыть кое-какие оправдательные документы касательно брынзы, а насчет сводничества веских доказательств не было.

Я перебрался к Лачке, понемногу начал обзаводиться хозяйством — купил простыни, одеяло, подушку, мыло, полотенце, безопасную бритву. Мимо Лачкиного глаза не проходила незамеченной ни одна из моих покупок. Всякий раз он спрашивал, сколько я отвалил денег, и удивленно качал головой. Вскоре я понял, что он намерен еще поднять плату за комнату, и решительно пресек его домогательства. Он перестал заглядывать ко мне в кошелек — переключился на мою личную жизнь. Он уже знал, что я был женат и развелся, сообщил, что знает и мою бывшую жену. Мол, зовут ее Виолетой, она очень хорошо читает стихи, играет на гитаре — одним словом, большая «веселуха». Меня особенно разозлило это слово, в которое Лачка вкладывал откровенно грязный намек. Я чуть было не смазал его по губам, но удержался, вспомнил, что рука у меня тяжелая — еще, чего доброго, сверну ему челюсть, потом целой зарплаты не хватит на починку.

Так или иначе, я укоренился в новом квартале, постепенно врастая, так сказать, в местное общество. Все это были вчерашние сельские жители, потянувшиеся в город на заработки. Одни добывали уголь в соседних шахтах, другие мололи цемент на «Вулкане», но большинство — с нашего химического комбината. Служащих или по торговой части, таких, как Лачка, — считанные единицы, и поэтому они были у всех на виду. До моего переезда, например, за Виолетой утвердилась репутация «веселухи». Но теперь началось брожение в умах. Многие прослышали от Лачки, что я был ее мужем, и это повергло их в смятение. Все ожидали, что вот-вот разыграется драма. Небось уже представляли себе, как я с дикими воплями несусь по улице, а в руке у меня нож.

Однажды Лачка доверительно сообщил мне:

— Давеча заходила к нам эта веселуха. Принесла романы и все такое прочее — просвещать нас… Взял я одну книжку, неудобно было отказываться. Ведь она библиотекарша, у нее план. Мне самому приходится план выполнять, знаю, что это такое.

— Да, конечно.

— И про тебя спрашивала. Даже стучала в твою дверь. Ни стыда у нее, ни совести! Сын уже спать ложился, так она и ему сунула книжку…

На что рассчитывала Виолета, принося книги в этот дом? Неужели надеялась перевоспитать этого куркуля, приобщить к культуре его сыновей? Не знаю и знать не хочу, только я уже сотни раз имел возможность убедиться, что она человек крайностей, бросает ее от северного полюса к южному. Она ведь и к Драго подкатывалась, собиралась его просвещать. Тот хоть напрямик отказался. Да, на заводе уже прошел слух о новой ретивой библиотекарше — учредила целую сеть читательских групп, которые приняли на себя обязательство за определенный срок прочитывать определенное количество книг. Наша автобаза тоже не осталась без ее внимания. Как-то под вечер Виолета притащила нам стопку книг, начала агитировать. Я только что вернулся из рейса, мыл машину. Струя била в борта, во все стороны летели брызги. На мне были высокие резиновые сапоги, старые брезентовые штаны. Я хотел поскорее закончить дело, потому что обещал зайти к Драго. Он пригласил в гости по случаю первой получки дочери. Дошел наконец черед и до жареной утки! Ну вот, мыл я, значит, машину, вдруг слышу — зовет меня кто-то. Оглянулся — в нескольких шагах стоит Виолета с большущей сумкой, набитой книгами.

— Я там оставила для тебя одну. Читай, товарищ, читай!

Она улыбалась, показывая рукой в сторону конторы. Хотел поблагодарить ее, но она уже направилась к воротам. На ней было красное платье, короткое, выше колен. А походка усталая, совсем не похожа на ту, прежнюю, которая так привлекала внимание мужчин. Я долго думал о Виолете. Мыл машину, переодевался, готовился идти к Драго и все время думал о ней. То не были мысли влюбленного юноши, ни тем более покинутого мужа. Были это совсем другие, какие-то тревожные мысли.

Похоже, что в этот вечер Драго и Злата решили утопить меня в вине. Перво-наперво поднесли анисовку в пластмассовых стаканчиках. Мы чокнулись, но привычного уху звона не последовало, и это было очень досадно. Выпили за начало трудовой жизни юной Виолеты, благословили ее, так сказать. Виновница торжества, черноволосая, похожая на индианку красавица, сидела возле самого окна и держала на коленях большую белую кошку.

Комнатенка, где мы пировали, маленькая, тесная, но, как выразился Драго, в тесноте да не в обиде. Злата внесла на блюде утку, обложенную рисом, нарезала ее крупными кусками, пригласила нас к столу. А на нем чего только не было, просто глаза разбегались. Я полагал, что мы сейчас и приступим, но Драго попросил немного подождать:

— Пригласил я к нам одну общую знакомую, которая печется о нашем образовании.

Я поставил стопку на стол, удивленно уставился на Драго. Тот хитро улыбался. Небось думал, что порадовал меня приятной неожиданностью. Но в этот момент подала голос девушка, ласково гладившая по спине кошку:

— Папа, она не придет.

— Как так не придет? Я сам ее пригласил, и она обещала!

— Может, и обещала, но не придет.

— Что за причина?

Девушка продолжала гладить кошку.

— Не придет.

— Вот тебе и раз!

— Нет, не придет. Просила передать это вам.

Драго что-то пробормотал, снова наполнил стопки.

— Ну, коли не хочет, так и не надо. Наверное, посчитала зазорным для себя гостевать у нас. Ладно, давайте есть.

Злата принялась раскладывать по тарелкам утку. Я молча потягивал анисовку, не отрывая глаз от кошки. Пожалуй, у них было что-то общее во взгляде — у кошки и ее молодой хозяйки. Мне хотелось встать и уйти из этой чердачной обители, но было уже поздно, да и благовидного предлога я никак не мог сыскать. Пирушка началась почти в полном молчании. Драго попытался было нас развеселить, только ему это не удалось. Тогда он сел на любимого конька — начал рассказывать о помощнике министра, который вечно занят на заседаниях. Я заметил, что у него, дескать, государственные дела, поэтому и занят. Драго возразил, что у нас тоже государственные дела, однако это не мешает нам собраться вот так вместе и отведать утки.

— Хороша ведь, верно?

— Сырая, — сказала девушка, бросив кусок кошке. — Ее бы еще дожарить.

— Как это сырая! — всполошилась мать. — Уж больно привередой ты стала, все-то тебе не нравится.

— Раз говорю, сырая, значит, сырая! — отрезала девушка.

Злата умолкла, а Драго снова наполнил стопки, поднял свою и заявил, что нам все нипочем, можем съесть и недожаренную.

— Твое здоровье, Марин!

Девушка обиделась, поднялась из-за стола и вышла из комнаты, захватив с собой кошку. Мы остались пировать втроем. Я почувствовал облегчение — мне все казалось, что девушка следит, сколько я выпью. А это, согласитесь, не так уж приятно. И тем более не хотелось становиться посмешищем в глазах сопливой девчонки, когда хмель возьмет свое. Она глядела на нас неприязненно, потому что мы, видите ли, не уделяли ей должного внимания.

— Молодежь пошла какая-то непонятная, — вздохнул Драго. — Ладно, давай лучше займемся вином, а? Что скажешь? Злата, будь добра, принеси нам кувшин… Они нас не поймут, молодые-то. Ну и бог с ними, а мы еще хлебнем.

— Верно.

Блюдо мы очистили быстро. Тем временем исчезла и Злата. Теперь мы остались вдвоем. Чокались уже стаканами, каждый раз уверяя друг друга, что вино отличное.

— Пей, у меня его целая бутыль. И еще есть. Пока не разопьем, не встанем из-за стола. Ты на моих баб не гляди, они спят, как кошки. Верно? Один глаз спит, а другой бдит.

Хорошо мы с ним посидели, взаимно потчуя друг друга. Я уж и счет потерял выпитым стаканам, и, когда настала пора прощаться, ноги мои отказывались мне служить. Еле сполз по деревянным ступенькам на твердую землю. Драго меня не провожал — обессиленный, он растянулся на скамье в кухне. Злата, которая уже легла в соседней комнате, попросила дочь посветить мне, чтобы я, чего доброго, не загремел по лестнице. Худенькая, черная, как бесенок, девушка держала свечу, спускаясь вслед за мной. Одолевая ступеньку за ступенькой, я размышлял: «В самом деле, чудная эта нынешняя молодежь… Взять хотя бы эту — пригласила в гости обмыть первую получку и даже не соблаговолила побыть с нами до конца вечеринки. Думает, я этого не заметил! Хорошенькое дело…» А вслух сказал:

— Не стоит, пожалуй, светить, дорогой товарищ! Мне и так все видно.

— Да я не тебе вовсе. Я кошку ищу.

— А кто же тогда мне светит?

— Луна.

— А-а, значит, ты и есть луна?

— Ну, может быть, и так.

На улице в самом деле сияла луна, и поскольку я был пьян, то легко поверил, что это она мне светила, а не девушка, которая остановилась в дверях и недружелюбно на меня глядела. Свеча погасла.

— Знаешь, — проговорила она, — это я ее прогнала.

— Кого?

— Ну, ту.

— Какую?

— Ту… Разведенную… Не хочу видеть ее в нашем доме. Она недостойна этого. С какой стати ее приглашать?.. Я ей так прямо и сказала.

Я опешил.

— Дело твое, — я не сразу нашелся, что ответить.

— И твое, — возразила она, скрываясь в темном проеме двери, — твое тоже! Не только мое.

Я сначала не разобрал, куда это она подевалась, — пьян был, что с менявзять. А она стояла за дверью и кричала что-то, чего я никак не мог понять. Особенно обидно стало, когда она крикнула: «Куку» — и, высунувшись на миг, скорчила мне рожу.

— Зачем погасила свечу? — завопил я. — Как тебе не стыдно!

Она швырнула свечу к моим ногам, а сама побежала наверх — ее позвала мать.

Ну, слава богу, с уткой разделались наконец. Не будет больше о ней разговоров… Но эта девушка? Что ей от меня надо? За что она меня так ненавидит?..

14

Стараясь ступать как можно тверже, я шел по улице и даже пытался разобраться в ситуации, в которой оказался. До квартиры далеко. Надо миновать центр, свернуть к реке, перейти по мосту, и только после всего этого доберешься до дома Лачки. Путь долгий и трудный. И я по нему двинулся.

Расчеты мои явно оказались не самыми лучшими. Сначала я, кажется, ломился в закусочную, решив, что это и есть моя квартира. Проторчал там с полчаса, потом тронулся дальше. Пересек железнодорожную линию и направился на кладбище. Поискал могилу поэта, но, так и не найдя ее, снова вернулся к железной дороге. Как раз в это время проходил поезд, и мне захотелось догнать его. Поезд был скорый — ничего у меня не вышло. Тогда я перешел на другую сторону насыпи и пошел по ней: ждал, что вот-вот пройдет встречный поезд и уж на него-то я обязательно вскочу, хотя бы в последний вагон. И я бы это сделал, да поезда все не было… Долго ли я так шел, не помню. Никак не мог найти реку и мост, который надо было перейти. Все, что попадалось мне на пути, было сделано из твердого материала: камни, стены, даже деревья — я к ним часто припадал, чтобы убедиться, что они твердые. В камнях-то я был уверен, а вот насчет деревьев сомневался. Мне все казалось, что они из железа: я обхватывал стволы и бился о них головой, чтобы проверить, звенят или нет, и убеждался, что не звенят. Только тогда я окончательно уверился, что это деревья, а не железные столбы. И уж никто бы не смог меня разубедить.

Сколько все это продолжалось, не берусь сказать. Только очутился я перед заводским общежитием. В полной уверенности, что это и есть мое новое жилье, пинком ноги я распахнул дверь и поднялся по лестнице. Как обычно, из подвала несло брынзой, но ведь и у Лачки в доме такой же запах. Так что это меня не смутило. Я добрался до третьего этажа, направился к своей комнате. Толкнул дверь — заперто. Снова подергал ручку и услышал, как за дверью кто-то прошлепал по полу. Кажется, я крикнул, чтобы мне открыли. Щелкнул замок, — передо мной возникла полуголая фигура. Белые трусы, торчащие ребра, спина, изогнутая, словно знак вопроса.

— Тебе чего? — спросил я, пригляделся повнимательнее и узнал Евгения Масларского. Это меня разозлило. — Значит, ты залез в мою комнату? Так, что ли? И вместо того, чтобы сразу открыть, торчишь тут передо мной да еще задаешь вопросы. Чего тебе? Ну!

Он растерянно молчал.

— Ну! Отвечай!

Я толкнул его в грудь. Он охнул и растянулся на полу. Вот уж не ожидал, что он так быстро свалится. До чего же дохлый! Потом у меня мелькнула мысль, что он просто хитрит. Я уперся ногой ему в спину и обозвал подлецом. Тут он принялся кричать, перебудил соседей. В одном белье они повыскакивали из своих комнат и оттащили меня. Парень поднялся, начал стряхивать пыль со своих ребер. Я крикнул, что сотру его в порошок за то, что он залез в мою комнату. Соседи схватили меня за руки, а то бы я ему еще врезал. Меня куда-то повели. Куда — не знаю, только утром разобрал, что очутился в милиции. Попытался припомнить весь путь, проделанный за ночь, и не смог. Помнил только, что шел долго и вот очутился здесь, в этом помещении. Положение не из веселых, а я ведь не мальчик. Как теперь Векилову в глаза смотреть?

Солнце освещало подоконник. В камере я был один. Подошел к окну, приподнялся на цыпочки и выглянул наружу — надо же узнать, где именно нахожусь. Испугался — можно ведь и на работу опоздать, — постучал в дверь и попросил, чтобы меня отвели к следователю. Оказалось, следователь завтракает. Я начал протестовать, но милиционер не обратил на это никакого внимания. Привык к таким вещам.

Спустя некоторое время я услышал шаги в коридоре. Они приближались в моей камере. Забренчали ключи, и дверь отворилась. На пороге стоял Векилов, высокий, улыбающийся, с белоснежным подворотничком на кителе. Он уже позавтракал, во рту у него торчала зубочистка. И настроение у него было отличное. Может, потому, что стояло ясное утро, обещавшее теплый летний день.

Оставив дверь открытой, Векилов вошел в камеру, присел на соломенный тюфяк, поинтересовался, удобно ли мне было здесь ночью. Я ответил, что вполне.

— Ну да, ты привык, — усмехнулся он. Глаза его лучились. Можно было подумать, ему приятно сидеть со мной в камере, изучать условия, в которых содержатся арестанты. Смотрите, дескать, какой я демократ. Меня подмывало сказать, что для полного демократизма не мешало бы ему провести тут хотя бы одну ночь, чтобы со всеми условиями познакомиться. Но я решил не задираться, потому что на эту тему он смог бы проговорить не меньше часа. Спросил только, долго ли будут держать меня под арестом. Он ответил:

— Пока не протрезвеешь.

— Я уже трезвый.

Он посмотрел мне в глаза. Наверное, они были воспалены, потому что он спросил, не болел ли я чем-нибудь.

— Никогда.

— Завидую тебе. А я вот не могу избавиться от болезней.

Я посоветовал ему лечиться, а он ответил, что ничего не помогает.

— Расплачиваемся за грехи наши, — вздохнул я.

— Вот именно. Если, впрочем, борьбу можно назвать грехом.

— По отношению к здоровью — да. А по отношению к народу — нет.

Он долго смотрел на меня, потом неожиданно сказал:

— Ты умный человек. Почему выбрал себе эту профессию?

— Потому что она самая обыкновенная и ни у кого не вызывает зависти.

— Хитришь что-то. Ты бы мог стать директором предприятия, милицейским начальником, командиром в армии, председателем земледельческого кооператива… Преподавателем в экономическом техникуме, ассистентом в университете… Работником партийного аппарата… И чего ты застрял здесь? Ты орел! Тебе летать надо!.. Чего застрял-то?

Я засмеялся: и так каждый день пролетаю на «зиле» сотни километров. Мало ему этого?

— Нет, не тот путь ты себе выбрал! — настаивал он.

— Наоборот, мне очень нравится эта профессия. Прекрасная профессия!

— Давай без шуток…

Он поудобнее устроился на тюфяке, а мне предложил сесть на табуретку, стоявшую возле двери. Я пересел, и камера показалась мне вдруг довольно уютной. Солнечные лучи веером падали сквозь раскрытое окно. Долетал сюда и уличный шум, возвращавший меня во внешний мир. Я почувствовал себя спокойнее, потому что на тюфяке сидел начальник милиции, а моя милость восседала на табуретке — мы словно бы поменялись ролями. Не скажу, однако, чтобы это обстоятельство слишком уж меня радовало. Просто было любопытно.

— Послушай, — продолжал Векилов, — оставим глупости. Вопрос очень серьезный. Речь идет о твоем будущем.

— Каком там еще будущем? — возразил я. — Шутишь ты, что ли? Мне уже скоро сорок. Все в прошлом. И кроме того, эта работа больше всего подходит для моих расшатанных нервов. Не могу я долго оставаться на одном месте. Понимаешь? Дорога, движение — вот что мне нужно. Не хочу я никакой другой службы. Зарплаты хватает, а в почестях не нуждаюсь.

— Только бы тебя оставили в покое? Так, что ли?

— Приблизительно так.

— Скажи, пожалуйста, новый вид обывательщины! Бегство от ответственности. Никаких стремлений. Великолепно!

— Стремления остались в Хаинбоазе и Димитровграде[4].

Он сердито отмахнулся, и я умолк. Не хотелось злить его. Мы смотрели в раскрытое окошко и словно впервые видели солнечный поток, вливавшийся в камеру. Пыльный дощатый пол, на вешалке какой-то фартук, под ним приткнут веник и глиняный горшок. Все очень скромно — как жизнь этого человека, сидевшего сейчас на тюфяке и старавшегося проникнуть в мое будущее. Это мой друг, он любит меня и все же не может поверить, что мне ничего не нужно, что я доволен своим положением, что все другое усложнило бы мне жизнь, сделало бы меня излишне подозрительным и требовательным.

— Значит, нет у тебя честолюбия?

Я не сдержал усмешки и спросил:

— А что это за штука — честолюбие? Я вот считаю для себя делом чести сделать за день по нескольку рейсов, чтобы не задерживать строительство. Разве этого мало? Я непосредственно участвую в строительстве социализма.

— Твои возможности гораздо шире. Ты преступно невнимателен к требованиям жизни, растрачиваешь силы попусту. Неужели не понятно?

— Я не машина.

— Да, но сейчас ты машина… Придаток к своему «зилу».

Его слова глубоко задели меня. В самом деле, что такое каждый минувший день? Разве не череда рейсов?.. Я встал и предложил выйти наружу, вместо того чтобы тратить время в пустых разговорах. Векилов усмехнулся:

— Не забывай, ты арестант и доставлен сюда за нарушение общественного порядка. К тому же следствие еще не закончено.

Я ответил, что нечего ему меня разыгрывать, но он по-прежнему не трогался с места, только с вызовом глядел своими большими веселыми глазами. Я никак не мог понять, чего он добивается — то ли просто развлекается, то ли в самом деле решил перевоспитать меня на склоне лет. Зря старается: из старого дерева дудки не смастерить.

Наконец он поднялся и сказал, что сообщил уже на автобазу о моем задержании. Это меня порядком испугало, но он тут же успокоил:

— Я им сказал, что ты мне нужен как свидетель в одном важном судебном деле. Доволен?

— Спасибо.

— Пойдем-ка к Марице. Знаю, ты натура не поэтическая, но все же и тебе не вредно проветриться. Особенно после такой бурной ночи…

— Спасибо, — пробормотал я в недоумении. Мне показалось, Векилов готовит мне какую-то ловушку. Поэтому я смотрел на него с недоверием.

Он взял меня под руку и вывел из камеры, оставив ее открытой. Милиционер, расхаживавший по коридору, с изумлением воззрился на нас — такого ему еще не доводилось видеть. Мы миновали длинный коридор, поднялись по лестнице и оказались на этаже, где находился кабинет Векилова. Он взял там фуражку, и мы вышли на улицу.

Я шагал рядом с ним, довольный, что на сегодня свободен от работы. Утренняя прогулка к Марице освежит меня. Этим я обязан Векилову. И все-таки странный он человек. Сначала я подозревал его в стремлении что-то выпытать у меня, а потом понял, что никаких дурных намерений по отношению ко мне у него не было.

Вода в Марице помутнела от дождей, пролившихся два дня назад. Река широко разлилась, на противоположном берегу подступила вплотную к полям кукурузы. На середине реки виднелся маленький остров, буйно заросший травой. Старые ивы склонялись над водой. На островке из трубы на крыше хибарки поднимался дымок. Возле хибарки щипал траву осел. Какой-то человек удил с лодки. Поодаль барахтался в воде голый мальчуган, подававший рыболову советы, куда забрасывать крючок. Голос мальчишки долетал и до нас.

Оба берега были низкие, поросшие травой и молодым ивняком. Мы пристроились на полусгнившей поваленной иве и смотрели, как несет река свои воды. Векилов пожалел, что не захватил удочки. Впрочем, и без них хорошо. Мы наслаждались покоем, глядя на воду.

Слышно было, как на островке ворковала горлица, а у нас за спиной, где-то высоко в ветвях тополей, каждые две-три минуты выстукивал свои очереди дятел. Время от времени подавал голос осел, вытягивая шею в сторону противоположного берега, где на лугу паслись кони. Вся округа гудела от его необузданного рева, но кони невозмутимо щипали траву, словно эти призывы относились вовсе не к ним. В паузах слышался плеск волн и словно какой-то отдаленный глухой стон, идущий, казалось, из речных глубин. Векилов сказал, что это водяной пастушок. Я не силен в естественных науках и всегда принимаю на веру, что бы мне ни говорили. Пускай водяной пастушок, какая разница. Гораздо важнее настроение, которое создала нам эта зеленая земля, эта река, бегущая мимо к Эгейскому морю. Спасибо Векилову, что привел меня сюда отдохнуть и почувствовать, что есть и другой мир, отличный от того, в котором я постоянно верчусь.

Векилов сидел на поваленной иве и курил сигарету. Синий дымок вился над водой, ветер относил его в сторону, и запах табака почти не долетал до меня. Опьянял аромат, исходивший от зарослей бурьяна, затянутых прибрежной тиной. Навевали задумчивость звуки, испускаемые таинственным живым существом, которое скрывалось где-то на речном дне.

— Тут пропасть рыбы, — сказал Векилов, — я часто прихожу сюда поудить. Хочешь, и тебя сделаю заправским рыболовом? Отличное дело и для здоровья хорошо.

— Времени нет.

— Тебе так кажется… По воскресеньям будем ходить имеете.

Он взял прут и принялся измерять глубину. Я с удовольствием следил за ним. Припомнилось раннее детство, село, наша речушка, в которой мама отбеливала полотно. Грустно, что никогда больше не вернутся те годы. Я тоже начал мерить прутом глубину. Бессмысленное, конечно, занятие, но очень приятное. Оказалось, у самого берега глубина довольно большая. Векилов предупредил, чтобы я был осторожнее. Сам он с прутом отправился вдоль берега выискивать подводные камни, возле которых, по его словам, прячется рыба. Его захватил азарт рыболова. Он отошел настолько далеко от нашей ивы, что почти скрылся из виду. Прошло около получаса. Вдруг вижу: бежит ко мне и машет рукой. Может, забыл что-нибудь? Впрочем, скоро стало ясно, в чем дело. В сотне метров от нас, там, где река делает поворот, рядом с шоссе разыгралась весьма любопытная сцена, свидетелем которой оказался Векилов.

Он присел рядом и, задыхаясь после бега, начал рассказывать. Я слушал его, и чем дальше, тем больше охватывал меня стыд. На шоссе, недалеко от построенного несколько месяцев назад ресторанчика, он заметил Виолету Вакафчиеву и Евгения Масларского. Возле них блестел на солнце новенький итальянский мотороллер. Разговор шел бурный. Вдруг этот молокосос дал Виолете пощечину и бросился к мотороллеру. Виолета, держась за щеку, кинулась следом, но он даже не оглянулся, рванул по шоссе к городу. Она было побежала, да разве догонишь… Масларский быстро исчез из виду. Она села на обочину, долго вытирала глаза, потом побрела через поля в сторону города…

Мы поднялись выше на берег и долго всматривались вдаль, но никого уже не было видно. Виолета скрылась за холмами.

— Подводили итоги, — вздохнул Векилов.

Я не ответил. Все это было и жалким, и смешным. Еще несколько дней назад она меня уверяла, что окончательно порвала с этим типом. А сейчас снова бегает за ним. Куда подевалась ее гордость? Я ничего не понимал. Какая же тут любовь? Векилов пытался мне втолковать, что это всего лишь отчаяние, но я не мог повесить.

Мы медленно шли лугом, той же тропинкой, по которой прошла Виолета. Река и островок остались позади. Уже не было слышно ни воркованья горлицы, ни стука дятла. Только осел ревел, как и прежде. И я не знал, смеяться мне или плакать.

15

Я не имел никакого основания тревожиться из-за странностей Векилова. Временами он даже забавлял своим желанием «спасти» меня. Не известно только, от чего именно.

В нашей бригаде я продолжал побивать рекорды, загребал деньги и почести — и все это без особых усилий. Драго и Злата мне завидовали. Они говорили, что у меня денег куры не клюют, и во что бы то ни стало хотели подыскать мне жену.

Вообще все очень интересовались моей особой. Даже Лачка считал своим долгом «спасать» меня. Вечерами, когда мы с ним сидели за рюмочкой во дворе под шелковицей, он заводил разговоры о том, что после сорока лет мужчина должен угомониться, если хочет иметь доброе потомство и спокойную старость.

Оставалось только неясным, что́ Лачка понимает под словом «угомониться». Помню, бабушка моя говаривала о каком-нибудь горемыке: «И что господь его не угомонит?» И все мне казалось, что Лачка вкладывает в свое «угомониться» такой же смысл.

А вот, по словам Векилова, получалось, что я растрачиваю даром способности, которыми наделила меня природа. «Ты рожден быть руководителем, а не обыкновенным шофером, — утверждал он. — Вернись на работу в государственный аппарат».

К армии моих «спасителей» присоединилась и Гергана. Пробовала она привлечь к этому и своего Иванчо, симпатичного человека, сохранившего в характере мальчишеские черты. Он с насмешкой следил за всей этой благотворительной деятельностью, украдкой мне подмигивая: дескать, не обращай внимания. С ним мы находили общий язык, после работы нередко пропускали по стаканчику. «Императрица» не смогла переделать его по образу своему и подобию, хотя на первый взгляд он казался очень послушным.

Был он худой, но крепкий, слегка сутулился. А Гергана — белотелая, пышная, словно домашний каравай. Он походил на сухой черный куст — всякого, кто мимо пройдет, заденет, со всяким словом перемолвится. Она же, наоборот, как мягкая, перестоявшаяся трава — спокойная, ласковая, предлагающая каждому покой и радость. А по сути дела — трудно идти по этой траве: вязкая она, будто трясина.

У Иванчо продолговатое лицо, маленькие испуганные глазки. Ко всему прочему он был во власти разных деревенских предрассудков.

— Эта чума, — говорил он о своей жене, — ушла в кино и оставила меня сидеть с детьми. Случись что, не представляю, как я перед ней отчитаюсь.

Или:

— Мои чумовые (о детях) остались одни дома. Надо за ними присмотреть, а то не миновать взбучки от начальницы.

Родом он из села, не любил «портфельщиков», и все ему казалось, что сидит на горбу у других.

— Как влез я в пижаму, — говаривал он, — следа не осталось от моего идеализма… Обабился!.. Глаза бы не глядели.

О службе своей жены говорил:

— Гроб господень, все к ней поплакаться идут… Народец! Каждый ищет, где полегче.

Сам он этого не искал. Не будь рядом Герганы, последнюю рубашку с него бы сняли. А он бы улыбался и спрашивал: «Ну, закончили? Давайте поскорее, идти надо! И уж простите, если вам нагрубил…»

Мне он понравился еще с первой встречи — за шуточки, которые время от времени отпускал по адресу своей благоверной, правда тайком от нее и весьма робко. На одном ее докладе он написал: «Предполагается, что будет произнесено в Софийском Народном театре в присутствии пяти с лишним тысяч слушателей». Гергана лишь снисходительно улыбнулась на это. Она его всерьез не принимала. А в цехе к нему относились как к равному, не как к начальнику, а слушались потому, что дело свое он знал превосходно. Его рабочие всегда выполняли и перевыполняли нормы. И все без шумихи и хвастовства, как это делалось в иных цехах.

Видимо, и я ему пришелся по душе. Мы пригляделись друг к другу и как-то незаметно стали приятелями. Вместе попивали анисовку с лимонадом. От него я узнал, что лимонад — отличная «закуска» к анисовке. Это мне понравилось. Иванчо стал мне еще симпатичнее.

О моей давней безнадежной любви он не знал. Думаю, Гергана из гордости ничего ему об этом не рассказывала. Ни разу я не почувствовал, чтобы он ревновал. Наоборот, частенько зазывал в гости побеседовать с Герганой о политике. Однажды, правда, мелькнула у меня мысль: а не прикидывается ли он наивным, не разыгрывает ли нас обоих? Мужицкая натура на все способна. И все же человек этот очень мне нравился. Поэтому, когда жена его решила меня «спасать», я подумал, что это удобный повод лишний раз распить с ним анисовку с лимонадом, посмеяться тайком над женским властолюбием и порадоваться мужской независимости.

В последнее время я просто не мог избавиться от его внимания, словно попал в руки ко второму Драго.

— Послушай, — сказал как-то Иванчо, — сегодня вечером мы собираемся у «Граба». Векилов наловил в Марице рыбы, а мне из села прислали бутыль доброго вина. Не хочу слышать никаких отговорок, с нами пойдешь! А не то нашей дружбе конец.

Договорились встретиться прямо в ресторане. Иванчо принесет вино, Векилов — рыбу, а моя милость составит компанию.

В новом городе умели веселиться. Собирались в ресторане за вокзалом или у Марицы. Там всюду понастроили кафе и павильонов — либо в народном стиле, либо в стиле «модерн». Летом все предпочитали «Граб». Высокий, поросший дубовым лесом холм, откуда открывается вид на город, химический комбинат, равнину, Марицу и завод «Вулкан». Мы бывали там редко, потому что лучше всего чувствовали себя в нашей закусочной. Но в летние дни иногда поднимались и на холм, чтобы нас «обдало ветерком», как говаривал Иванчо. Горожане гордились «Грабом» — рестораном, водопадами в лесу, озером и плакучими ивами над ним. Гордились они и художественной галереей, созданной там два года назад местным скульптором. Туристам всегда показывали любительскую обсерваторию, перед которой установлена бронзовая статуя, изображающая Джордано Бруно на костре (работа все того же скульптора). Я с ним не был знаком, но слышал, что он очень талантлив, работает сейчас над бюстом поэта, покончившего жизнь самоубийством, и что бюст этот установят на кладбище. В городе можно увидеть и другие каменные и бронзовые фигуры работы этого скульптора, но самой замечательной, по мнению Иванчо и Герганы, была мраморная Венера на островке в центре озера. Сам скульптор будто бы заявил, что это вершина его творчества и дальше, стало быть, ему идти некуда. Я не очень разбираюсь в искусстве, но эта голая богиня любви с большим кувшином в руках была совсем как живая. Это поражало всех. Мы садились на берегу и слушали, как из кувшина Венеры с плеском течет вода.

К «Грабу» я пришел первым. Вечерело. Было тихо. Слышался только плеск воды, которую богиня выливала из своего кувшина. Я выбрал столик поближе к берегу и попросил официанта постелить чистую скатерть. В другом конце ресторана высокая эстрада, где обычно выступал военный оркестр под управлением известного всему городу капельмейстера Л. Стоило ему появиться на эстраде, как оркестранты тотчас вставали, а публика принималась хлопать в ладоши. После этой церемонии начиналась музыка. Дирижировал он плавно. Кстати, когда бы мне ни приходилось тут бывать, играли все тот же вальс, «Дунайские волны».

Только я устроился, как внизу, на аллее, показался Иванчо, нагруженный бутылью с вином, корзиной с провизией и аккордеоном. На аккордеоне играет их старшая дочь — лицом в мать, а душою в отца. За Иванчо двигалось все семейство — Гергана, двое детей и племянница, которая приехала из села и гостила у них уже целый месяц. У Иванчо всегда гости. Привезут хозяевам в подарок бутыль домашнего вина, вареную курицу, пару караваев хлеба и живут потом по две-три недели. И после всего этого еще обвиняют Иванчо, что он забыл родной край. Теперь его племянница притащилась сюда, будет смотреть нам в рот да считать куски. Очень это неприятно, но приходится мириться.

Ну и гвалт же поднялся с их приходом! Сдвинули два столика, чтобы все могли усесться. К моему удовольствию, племянница оказалась особой молчаливой и необщительной. Похоже, ее вовсе не интересовало, что мы будем есть и пить. Искоса она все поглядывала на голую богиню посреди озера. Венера явно ее смущала. От Иванчо я знал, что через неделю приедет и ее отец, чтобы повидаться с братом и уплести еще одну неизменную вареную курицу.

Иванчо поставил на пол бутыль и корзину, снял с плеча аккордеон и быстро распорядился накрывать на стол, пока не появился Векилов со своими карпами. В это время на эстраду вышли музыканты, расселись по своим местам, начали продувать инструменты. Одновременно по радио загремела народная музыка. Растянула свой аккордеон и дочка Иванчо. Веселье пошло полным ходом. Гергана расставляла тарелки, а Иванчо протянул мне бокал вина: «Давай снимем пробу». Скоро ресторан заполнился народом. Одну из террас заняла целая шахтерская бригада — чествовали передовиков труда. Наконец показался Векилов. Хотели было отругать его за опоздание, но он быстро заткнул нам рты, сказав, что уже отдал повару карпов и они скоро будут готовы. Раз такое дело, простили ему.

Дети и племянница сели на одном конце стола, а мы, взрослые, свободно разместились на остальных местах. Иванчо присматривал за своими «чумовыми». Он их наставлял, чтобы держались прилично и не чавкали.

— Не полагается чавкать, дети!.. Дома еще куда ни шло, а здесь не положено.

— Да хватит тебе их дергать! — толкала его под столом Гергана. — Сам-то хорош — пепел на пол стряхиваешь. Пепельницы здесь для чего? Зачем они куплены?

— Твоя правда, пепельницы для того и куплены.

— Милена, сейчас же оставь аккордеон! Когда играет оркестр, аккордеон должен молчать! — приказала Гергана.

— Верно, на аккордеоне будем играть в паузах, — вставил Иванчо, — а пока ни звука! Ясно?

И подмигнул детям. Они рассмеялись, а Гергана поморщилась.

— Ну что же это за воспитание, Ваня? Я им делаю замечание, а ты их смешишь.

— Верно, ни к чему. Больше смешить не буду. Давайте выпьем, а то вон уже и рыбу несут. Молодец, товарищ Векилов! Здорово ты это придумал.

Начался пир. За столом царили мир и лад. Лишь Гергана все еще злилась на Иванчо за его мальчишество. В душе я порадовался, что в свое время не связал себя с этой женщиной, и смотрел на Иванчо как на искупительную жертву. А тот чувствовал себя на верху блаженства и быстро захмелел. Гергану это распалило еще больше. Только мы разделались с карпами, как она заявила, что уже поздно и надо вести домой детей и племянницу. Иванчо с ней согласился. И тут же принялся уговаривать «чумовых», чтобы шли домой, шептал им что-то на ухо. Гергана молча отстранила его, кивнула детям, и те послушно двинулись за ней. Иванчо расплылся в улыбке:

— Видали, как она с ними? А меня никак не слушаются… Гергана — педагог!

На прощание Гергана напомнила Иванчо, чтобы не забыл бутыль и корзину.

— Будь спокойна, — сказал Иванчо, — все сделаю тютелька в тютельку!

Гергана даже не Дослушала его, пропустила вперед детей с племянницей, и они удалились. Иванчо с облегчением вздохнул, достал из корзины кулек с соленым арахисом и высыпал его на стол.

— Угощайтесь, друзья, хорошая закуска к вину… А женщины пусть спят!

Мы долго пили вино и грызли орешки. Потом пересели к шахтерам, среди которых было много знакомых Векилова и Иванчо. Общее веселье захватило всех, и времени для серьезных разговоров не осталось.

Засиделись мы до поздней ночи. Иванчо совсем развезло. Векилова это раздосадовало, и он ушел. Шахтеры тоже улизнули. И остались мы с Иванчо вдвоем. Сам я не опьянел, мне было приятно составить компанию этому милому человеку, которому редко выпадало удовольствие почувствовать себя свободным и сильным. Он то и дело обнимал меня и все твердил: «Я с тобой!» Что он хотел этим сказать, не понятно. Но, сгребая меня в свои объятия, он упорно повторял, что он мне друг.

Наконец, когда все утихло, даже музыка, а официанты убрали скатерти со столов, мы с Иванчо решили, что и нам уже пора восвояси. Обнявшись, мы осторожно двинулись в путь. Миновали висячий мостик и побрели к городу. Иванчо, ухватившись за меня, не переставая твердил, что Гергана — хороший человек, но он еще лучше и я должен его слушать. Я нес пустую бутыль и корзину и слушал его.

— Важны три вещи, — рассуждал Иванчо, — терпение, согласие и… а третье я забыл. Да, обабились мы, с тех пор как влезли в пижамы…

Я полегоньку отталкивал его, чтобы не путался под ногами. И без того трудно было идти с этими чертовыми корзиной и бутылью.

— Не соглашайся на большой пост! — советовал он. — Не слушай ты их! Я вот мог бы и директором стать, а к чему? Зачем мне это?.. А насчет библиотекарши — смотри!.. Я за нее! Она честный человек!.. Не нуждается в спасении… Какое там спасение?.. Гергану нам надо спасать, вот кого!.. Разве не так? А почему, спрашиваю тебя…

Стоило ему упомянуть имя жены, и он заулыбался. Почему-то ему стало очень весело.

— Да, надо спасти ее!

Они жили в лучшем квартале нового города, среди скверов и бульваров. Я довел его до самого дома. Поднялся на третий этаж, где находилась их квартира, из рук в руки передал жене. Гергана встретила нас хмуро. Она попросила меня зайти, усадила в гостиной, а сама занялась мужем, которого совсем развезло. Отвела его в ванную, раздела, вымыла — слышно было, как плещет вода и верещит под душем Иванчо, проводила в спальню, уложила в постель. Затем Гергана вернулась ко мне в гостиную, еще раз извинилась, что пришлось оставить меня одного, спросила, не выпью ли чашечку кофе. Я согласился и поудобнее устроился в кресле, словно был у себя дома.

Гергана вышла на кухню варить кофе. Я смотрел в приоткрытую дверь и жадно вдыхал кофейный аромат. Мне было хорошо, я даже пожалел, что, поддавшись внушению Иванчо, укорял эту женщину. Да, внушение много значит! Сейчас он сладко спит, чисто вымытый, а она варит мне кофе. Легкомысленным дозволено все. А что позволяется серьезным? Какие радости у Герганы?

Она вернулась с кофейником, над которым вился ароматный парок, разлила кофе в две фарфоровые чашечки, присела напротив. На ней был пестрый халат. Мне подумалось, что из такого материала лучше бы делать шторы. Она внимательно посмотрела на меня.

— Пей!.. Все как рукой снимет.

— Я не пьян.

— Пей! Пей!

Я осторожно взял чашечку, чтобы показать, что совсем не пьян. Кофе был великолепный. Первый же глоток принес успокоение.

16

— Знаю, ты против таких, как я, — начала она, устроившись в мягком кресле напротив. — Небось думаешь: вот еще, решила меня испытывать…

— Ну, что ты…

— Не отпирайся. Я все понимаю.

— Очень уж ты стала подозрительной.

— Что поделаешь, привычка.

— И то правда.

Она усмехнулась:

— Быстро ты перенял тактику моего благоверного. Он тоже всегда соглашается, чтобы избежать моих атак… А мог бы и поспорить со мной… Хочешь сигарету?

Она потянулась к пачке, лежавшей на столе, подала ее мне. Я сказал, что не курю, чем очень ее удивил.

— В самом деле?

— Никогда не курил, даже в тюрьме… Ни в первый раз, ни во второй.

— Ну а я закурю.

Она щелкнула зажигалкой, лежавшей рядом с пепельницей, прикурила. По тому, как она затянулась, как держала сигарету, видна была старая курильщица. Меня это удивило, хотел даже спросить, когда она освоила это дело, но Гергана сама уже объясняла, что курит лишь тогда, когда очень расстроена.

— Сегодня у тебя не было причин к тому, — сказал я.

— Да, не было, — рассеянно ответила она, отхлебнув кофе. — Может, просто все принимаю слишком близко к сердцу… А вы с Векиловым рассердились, что оставила вас одних?

— Но ведь детям пора было спать.

— Да, конечно.

Она глубоко затянулась, помолчала. Затем, без всякой связи с предыдущим, проговорила:

— Счастливая супруга!.. Вымыла мужа, уложила спать. В другой комнате спят дети и племянница… Что может быть лучше этого? Служба, деньги, семейное счастье…

Я вдруг подумал, что сейчас она швырнет мне в лицо чашку и выгонит прочь за то, что заявился в ее дом незваным гостем. Но она спокойно поставила чашку на стол, вздохнула:

— Жаловаться на него у меня нет оснований. Хороший парень. Отец моих детей. И честности ему не занимать. На других баб не заглядывается. Вряд ли имеет даже представление об измене. И все же что-то у нас неладно… Иногда я так тоскую по юности, по нашим молодежным бригадам. Помнишь, как ты хорохорился передо мной со своими тачками?

— Помню.

— Вы, мужчины, не любите подобных воспоминаний. А я вот до мельчайших подробностей помню, как ты объяснялся мне в любви.

— О себе я такого сказать не могу.

Она громко рассмеялась, встала и пошла на кухню за холодной водой. Яркий халат был ей давно узок — еле сходился на ее полной фигуре. Она, видно, почувствовала, что я за ней наблюдаю.

— Раздобрела, отупела… Неприятно, правда? А тогда ты остановил меня у реки и грозил, что утопишься, если не отвечу тебе взаимностью. Я засмеялась и сказала: «Ну и топись!» А ведь не утопился.

— Да, конечно!

Мы оба рассмеялись, хотя, признаться, мне было не очень весело.

— Я жестокая. Не случайно выбрала себе такую профессию.

— Почему же? Профессия гуманная. Заботишься о тружениках.

— Не особенно. Перепутье человеческих судеб… Не люблю копаться в жизни людей. И выколачивать для них летние путевки.

— Пожалуй, верно. Ты создана для иного дела. Я об этом всегда твердил. Тебе бы стать дипломатом.

— А тебе?

— Я уж такой, каков есть. Ничего большего мне не надо.

— Ну да?

— Серьезно. Я доволен своим положением.

— Какое самодовольство!.. Выпей-ка водички!

Она молча ждала, пока я допью воду и продолжу разговор. Я так и сделал. Только в свою очередь спросил ее:

— Скажи, а в чем я перед тобой провинился? В том, что не нашел сил утопиться?

— Нет, я была довольна уже тем, что ты выразил готовность умереть из-за меня. Большего мне тогда и не нужно было…

Она задумалась, потом добавила:

— Сказать по правде, я часто вспоминаю об этом случае. Особенно теперь, когда никто не пойдет из-за меня на такое. Я как будто и не живу… Или, точнее, не жила… Разве не страшно быть одинокой среди стольких приятелей и друзей, среди стольких близких и родных?.. Безобразно быстро мы постарели! Да и юношеские наши идеалы как-то быстро поблекли… Сейчас вот мы с Иванчо мечтаем переселиться в Пловдив, дать детям образование. Как-никак здесь провинция по сравнению с Пловдивом.

— Верно.

— Нет, неверно! Разве мы строили этот город не для того, чтобы жить в нем? Разве не назвали его городом молодости? Не клялись, что оставим свои кости на здешнем кладбище?.. Не могу примириться со своей канцелярией. Ты все же на производстве, что-то делаешь… А я? Оформляю личные дела, изучаю чужое прошлое… И мечтаю построить квартиру в Пловдиве.

— Ну, это уж ты перебарщиваешь.

— Ничуть.

Она встала и распахнула окно, впуская в комнату свежесть летней ночи. Верхушки берез, освещенные уличным фонарем, казались припорошенными снегом.

— Ты, может, думаешь, я стала мещанкой? — продолжала Гергана, вернувшись на место. — Нет, не стала! Нет!

Она боролась с теми же призраками, от которых часто отбивался и я, когда накатывало тяжелое настроение. Все это мне было понятно. Она стала мне ближе и милее, когда я почувствовал, что ее тяготит. Хотелось обнять ее и утешить, тем более что и сам я искал утешения.

— У нас великие идеалы, Гергана, — сказал я. — Идеалы нации, народа, мы строим новую жизнь, новое общество… Разве это не прекрасно, не величественно?

— Нация, народ, идеалы… А наше место где?

— Вместе со всеми.

— Страшат меня эти утешительные обобщения. Они-то и довели до квартиры в Пловдиве, до заводской канцелярии… А ведь я могла стать другой… Так же, как и ты… Как и бывшая твоя жена… А что из нас получилось?

Я даже вздрогнул, услышав о Виолете, подумалось: «А не она ли причина этого разговора? Пожалуй, надо быть начеку, спрятаться за невидимой баррикадой».

— Каждый день на нее приходят анонимки, — продолжала Гергана. — И кто их только царапает? Как времени не жаль на эту грязь?.. Читаю их и думаю о людях. Недобрые мысли лезут в голову… Недобрые!

— А что пишут?

— Мерзости.

— И ты веришь?

— С чего ты взял? Нет, конечно, но, знаешь, от клеветы всегда что-то остается. Вот так же, как невозможно сразу отмыться от вонючей грязи.

— Виолета сбилась с пути после моего ареста.

— Не уверена, что ты выбрал точное слово. Как это «сбилась»? А если она вообще не знала правильного пути? Если с самого начала была такой?

— Нет, причины тут глубже. О Виолете нельзя так говорить, я с этим не согласен. Удар, который нанесли мне, пришелся и по Виолете, хотя она и развелась со мной. Разметало нашу маленькую семью… Зимний вихрь разметал. В этом все дело…

Гергана вдруг разозлилась, нахмурилась.

— Не могу ей простить, — заговорила она медленно, как бы подчеркивая каждое слово, — не могу простить того, что она попрала честь и достоинство нашего поколения. Я ее плохо знаю, но, в конце концов, и она была когда-то в наших рядах, в рядах тех, кто строил наш город, наши фабрики, заводы, прокладывал дороги через перевалы, создавал сельские кооперативы… Почему она пренебрегла этим, растоптала свое достоинство? Не могу простить! И прямо тебе скажу: сожалею, что ее приняли к нам на работу.

— Так увольте.

— А как уволишь? Жить-то ей надо?

— Все образуется как-нибудь.

— Не образуется. Совсем пропадет баба. Напугана она, хотя и делает вид, что ей все нипочем. Этого мерзавца надо наказать, да вот никто не возьмется!

— Его же исключили из комсомола.

— Мало! Она должна его исключить. Понимаешь? Вырвать из сердца.

— А если влюблена?

— Чепуха! Все мы были влюблены!.. Надо быть непримиримыми к таким безответственным людям!.. К нам ведь тоже были строги.

— Но не жестоки.

— Нечего меня ловить на слове!.. Хочешь еще кофе?

— Если можно.

Она наполнила кофейник, поставила на плитку и вернулась, чтобы продолжить разговор. В это время проснулся Иванчо. То ли смутная ревность его подтолкнула, то ли просто из любопытства он вышел в гостиную. На его тощем теле мешком висела новенькая полосатая пижама. Редкие волосы на голове торчали в разные стороны, делали его еще более жалким. К тому же Иванчо был хмур и бледен, словно его только что вытащили из ледяной воды. Казалось, он совсем не удивился тому, что я еще здесь и беседую с его женой. Он молча сел на софу, виновато улыбнулся. Попросил воды. Гергана нехотя поднялась и пошла на кухню налить воды и сварить ему кофе, как и мне.

За окном было тихо, свежо. Гергана варила на кухне кофе, а мы с Иванчо смущенно посматривали друг на друга. В такую позднюю пору, как утверждают поэты, приходят странные мысли. Почему-то я представил себе, что женщина, которая варила сейчас кофе, — моя жена. Как подобает любящей жене, она может позвать меня в соседнюю комнату, супружескую спальню, и мы ляжем там вместе спать, как это делают все супруги… Оно бы так и получилось, не будь она гордячкой десять лет назад. И был бы у меня теперь такой же жалкий вид, как у этого шмыгающего носом человека на софе, которому до смерти надоела его повелительница… Кто знает! Мне даже захотелось отомстить ему за то, что вмешался в нашу жизнь, которая могла бы быть более счастливой и устроенной. Но разве виноваты люди в том, что со слепым упорством стремятся друг к другу, чтобы потом до могилы тащиться в одном ярме? Почему «императрица» предпочла шута?.. Можно было бы встать, пойти на кухню, обнять Гергану, как я мечтал об этом когда-то, сказать, что не могу без нее, заглянуть ей в глаза, которые всегда были холодны как сталь, лед, могила… Нет, я не сделаю этого, хотя и уверен в успехе. Все мы сейчас в равном положении: и я, и она, и Иванчо — все постарели и порядком устали от пережитого. Я буду последним подлецом, если позволю себе даже посмотреть на нее грязным взглядом пьяного шоферюги, третьего лишнего, явившегося сюда нарушать людской сон и покой.

И вот я вижу: она выходит из кухни с подносом, на нем три чашки кофе. Снова передо мной эта величественная фигура, которая покоряет и подавляет всякое сопротивление. И снова холодный свинцовый взгляд, он пронизывает, вскрывает мои порочные замыслы. Я притворяюсь, что абсолютно ничего не произошло, что муж ее может быть совершенно спокоен, как был спокоен все предыдущие десять лет. И меня берет досада — я отступаю, хотя и не чувствую за собой никакой вины. А ведь это они должны чувствовать себя виноватыми, должны уступить мне и постель, и любовь свою… Они должны пасть мне в ноги и молить о прощении за то, что похитили надежды моей юности. У меня есть на то право, и справедливый суд, несомненно, подтвердил бы это. Зачем они меня пригласили? Она из тщеславия, а он от усталости?.. Да будут благословенны их дети! Допью сейчас кофе и удалюсь с миром, как порядочный человек.

Слышу, как она говорит:

— Завтра воскресенье, можем лечь и попозже.

Не смею взглянуть на нее, потому что это «можем лечь» звучит для меня приглашением перейти в другую комнату. Ее муж нетерпеливо тянется за чашкой, но Гергана, снисходительно улыбаясь, подает кофе мне:

— Гостю в первую очередь. Ему — преимущество.

Снова ухватываюсь за цепь соблазнительных ассоциаций, и рука моя, протянутая к чашке, дрожит, я боюсь расплескать горячий напиток. Не сомневаюсь, что преимущество за мной. Но для чего оно мне теперь? Иванчо давно отодвинулся на краешек софы, и в этом его сила. Какое значение имеет то, что я получил кофе первым? «Императрице» негде больше спать, как рядом со своим единственным — тем, кто дал ей и детей, и уверенность, и место в обществе, среди нормальных людей. А уж мне суждено оставаться в положении фантазера, возомнившего, будто он имеет право первой ночи.

Слышу, как она говорит:

— Осторожнее, обожжешься!

Это она предостерегает меня, чтобы не вздумал выпить кофе одним глотком — так недолго и горло ошпарить. Мы шумно отхлебываем из своих чашек и молчим. В открытое окно вливается густой аромат созревших хлебов. Мне вдруг представляется, что я на току. Слышу даже шуршание зрелых колосьев, подаваемых на барабан молотилки… Молотилка… Она отняла у меня маму — единственную мою радость. Как же давно это было!.. Приятно вдыхать полной грудью благоухание фракийской долины, которую я исколесил вдоль и поперек по дорогам, тополиным аллеям, под сенью старых раскидистых орехов…

— Что это мы примолкли? — говорит Гергана.

Она обращается не к нему, а ко мне. И я знаю, что сейчас она думает только обо мне. Она наверняка даже забыла о том, другом, кто в своей новенькой полосатой пижаме сидит себе смирно на софе, и нет у него в душе ни малейшей ко мне неприязни, он все такой же добродушный и гостеприимный, как и всегда. Я вдруг чувствую себя перед ним виноватым: вот он, обжигаясь, пьет кофе, чтобы скорее протрезветь, а его-то она не предупредила, что кофе горячий. Не предупредила потому, что не думала о нем, не видела его. А может, ей даже хотелось, чтобы он обжегся и понял свое ничтожество? Разве я могу примириться с этим ее высокомерием? Он передо мной давеча душу распахнул. И ее тоже должен уступить? Нет, я его уважаю и найду в себе силы противостоять его женушке. Сколько лет минуло с того давнего времени?.. Роли переменились, с былой высоты она спустилась на землю, и я вижу, насколько она постарела. Меня уже не привлекает это увядшее лицо и эти губы, давно разучившиеся целовать и шептать слова любви.

Она спрашивает, как дела в бригаде. До меня не сразу доходит, о чем это она. А, о бригаде, которую мы создали месяц назад, и еще, наверное, о том, что взяли обязательство работать лучше и самим стать лучше, перемениться, как меняется все вокруг.

Я говорю в ответ, что ничего особенного не произошло: и лучше мы не стали, иперевоспитать никого не перевоспитали, и по-коммунистически не живем, хотя и обещали это перед всем заводом. Она рассердилась, начала меня поучать — словом, зашуршали страницы скучного доклада. И как я только мог желать ее?

— Сомневаюсь в ваших обещаниях! — резала она.

— А вы всегда сомневаетесь, — заметил я.

— Кто это «вы»?

— Руководители.

Она отодвинула пустую чашку.

— Какие мы руководители?.. Обыкновеннейшие регистраторы, которых вы непрерывно критикуете.

— С этим я не согласен.

Начинается напряженный и в то же время пустой спор. В нем принимаем участие только мы двое. Иванчо сначала смотрит на нас отсутствующим взглядом, потом ставит свою чашку на стол и тихонько скрывается в соседней комнате — пошел досыпать. И тогда я, выведенный из себя ее назидательным тоном, спросил:

— Любишь его?

Вопрос был настолько неожиданный, что она вздрогнула. А я радовался, видя ее в затруднительном положении. Видел, как ее униженная гордость ползает у меня в ногах и корчится от ненависти ко мне, поставившему ее в тупик. Она ведь отлично понимала, о чем я думаю. И ответ ее прозвучал фальшиво:

— Да, люблю. Он мне друг.

— Поздравляю.

— Не за что. Еще не придумали ордена за такую любовь.

— А надо бы.

— Хотел бы получить?

— Нет, мне никогда не видать его.

— Почему же? Ты еще любишь. Ведь это видно.

— Кого люблю?

— Совсем нетрудно догадаться… Все же по-товарищески должна предупредить тебя: будь осторожен! Дело это очень сложное.

— Ничего не понимаю.

— Сейчас поймешь… Мы слишком сентиментальны и снисходительны, пока нам на голову не сядут… В данном случае я за более решительные меры… Хватит нам сюсюкать и играть в демократию.

Она разозлилась, так и лезла на спор. Я в долгу не остался, меня выводила из себя ее казенная фразеология — о долге, дисциплине… Чем дальше, тем яснее становилось, насколько по-разному смотрим мы на общество, на людей, на мораль. Впрочем, все бы могло закончиться обыкновенным спором, не раскричись она, что в нашем трудовом коллективе нет места для таких, как я и Виолета Вакафчиева.

— Это как же прикажешь понимать? — спросил я, поднявшись.

— А как хочешь… Ты виноват, что мы ее приняли на работу, а теперь она пытается водить нас за нос…

— Ну что же, все ясно! — Я протянул ей руку. — Спокойной ночи.

— Не все тебе ясно.

— Все!

— Спокойной ночи.

Рука ее была холодна.

17

Когда я думаю о них обеих, всегда представляю себе молодость этого города и не могу освободиться от былых иллюзий. Мы квиты. Сердиться не на кого. Даже когда Гергана сказала, что Виолета водит меня за нос, я это понял в переносном смысле. И поверил в ее добрые намерения.

Она хотела спасти меня, потому что боялась, как бы я в тот вечер не похитил ее спокойствие. Я обнял бы ее и сказал: «Люблю тебя». И повторял бы эти пустые слова, пока не добрались до постели. Она бы, конечно, сопротивлялась, напомнила о своем высоком служебном положении. А я напомнил бы ей о своей давней безответной любви, замаскировал ею свои низменные желания. И тогда она, наверно, спросила бы: «Разве только с одним Иванчо суждено мне прожить жизнь?» И я ответил бы: «Это не измена, когда налицо любовь». И предложил бы, как делают животные и люди вроде меня, согрешить добровольно, потому что совсем не намерен с нею бороться. Она бы поняла, и я до конца воспользовался бы ее гостеприимством.

С такими мыслями возвращался я в дом Лачки, и мне казалось, что руки у меня сделались липкими, обросли густой шерстью, словно это уже не руки человека, а лапы какого-то омерзительного животного. Мне хотелось спрятаться от людей.

Я осторожно открыл калитку и тихо вошел во двор. Дом и пристройка прятались в тени шелковицы. Окна распахнуты, потому что Лачка не любит спать в духоте. А кроме того, он всегда должен быть в курсе событий. Думаю, только по-настоящему глубокий сон способен осилить его неуемное любопытство. Во всяком случае, я очень на это надеялся, когда с осторожностью кошки поднимался по ступеням. Зря надеялся — с кухонного балкончика донесся его голос:

— Эй, кто там?

Лачка спал на кухне. Он страдал бессонницей, свойственной его возрасту, и ночью только и делал, что прислушивался ко всему происходившему во дворе и на улице. Тем более, что его любопытство ко мне необычайно возросло. Виолета, разносившая книги по домам нашего квартала, между прочим упомянула, что когда-то была моей женой. Лачка много об этом размышлял. Вот и сейчас он наверняка заполняет бессонную ночь видениями, порожденными его кабацким воображением. Для него все ясно. Нет колебаний, сомнений. Я развратник, Виолета тоже. Мир делится на богатых и бедных, на мошенников и ангелов. Он, разумеется, из ангелов. Ворочается небось в постели и оплакивает былую жизнь, когда получал огромные чаевые в ресторане «Болгария». Сердце кровью обливается!.. А черные силы живут припеваючи — всякие там директора, начальники, ответственные работники… Эх, как ему везло, мог бы и третий этаж надстроить! А сейчас? Валяется на кухне и каждый грош считает, который подкинут случайные посетители. Будущее? Ничего оно не сулит. Как о нем подумаешь, только вздыхать остается…

— Поэт! Кто он такой, а? — спросил меня Лачка однажды. — Почему ему такие почести, если он на себя руки наложил? И с чего это он так?

Я тогда почесал в затылке и глубокомысленно ответил:

— Дело сложное, Лачка… Причин много.

— А он как, отравился или повесился?

— Отравился, — говорю, — это верней.

— Где же он яд-то достал? Разве яд свободно продают? Или из-под полы его купил?

— Свободно.

— Скажи на милость, а я и не знал. И чем же он, крысиным ядом?

— Крысиным… А может, люминалом, цианистым калием или еще чем-нибудь.

— Не может быть, чтобы яд свободно покупали, не иначе, из-под полы… И немалых денег стоит, я так понимаю. Яд ведь!

Он задумался. Потом сказал:

— А что для него были деньги, правда? Что для самоубийцы деньги, если он решил умереть? Сколько запросят, столько и отдаст. Разве не так?.. А где живут эти поэты, а?

— Какие поэты?

— Ну, вообще поэты.

— Большинство в Софии. Там у них квартиры.

— Да, все в Софии… А тут их неужели нет? Почему? Должны и тут жить.

— Думаю, и здесь есть.

— Правда? А где, например? Ты их видел? Какие они из себя?

— Лохматые. И пьют.

— А что пьют?

— Коньяк.

— Так я и думал, — вздохнул он, помолчал. Потом продолжал: — Крысиная отрава быстро действует. Несколько минут — и конец!.. Да, люди такие деньги наживают, а мы за ветром гоняемся… Разве не так?

Лачка попросил дать ему почитать хоть одно стихотворение, такое, чтобы за душу взяло. Я обещал, и на этом мы расстались. На другой день я принес ему листок со стихотворением. Он сложил листок и сунул в задний карман, где у него бумажник.

— Береги листок, — говорю, — ценная вещь, за всякую строчку заплачено.

— Значит, у них есть деньги! — воскликнул он с завистью. — Есть, да?

— А как же! На что иначе покупают они яд?

Не знаю, может, он и в эту ночь раздумывал о поэтах-самоубийцах, но я услышал, как он поднялся со своей кушетки и окликнул:

— Это ты, Масларский?

— Я, Лачка! Ты что это не спишь?

— Да вот разбудил меня мотороллер, не могу теперь заснуть.

— Какой мотороллер?

— Э-э, бабские истории…

Он облокотился на перила балкончика и вздохнул, словно ему даже вспоминать о случившемся, и то противно.

— До чего же опасный народ эти бабы!

— С чего ты так, Лачка? — спросил я, присаживаясь на ступеньку передохнуть.

— Уж не знаю, рассказывать тебе или нет… Может, и обидишься, если скажу правду.

— Чего бы это мне обижаться? Что у меня общего с мотороллером, который тебя разбудил?

Его серебряные зубы блестят в полумраке. Он улыбается.

— Как они вцепились друг дружке в волосы — еле растащили. Весь квартал перебудили! Ужас! Не видел еще, чтобы так бабы дрались. Представляешь, чуть глаза одна другой не выдрала. Веришь ли, не бабы, а дикие кошки… И все из-за сопляка, прости господи!

Я ответил, что ровно ничего не понимаю, хотя все уже было ясно. И противно, что именно этот тип рассказывает мне о скандале, а я слушаю и прикидываюсь возмущенным. Отвратительно, что предсказания Герганы сбылись, и все так мерзко, как я не мог бы предположить даже в самом мрачном состоянии духа… Я поднялся, чтобы уйти, но он продолжал опутывать меня грязной паутиной сплетни, душу выматывал.

— Бухгалтерша — бой-баба!.. Наша веселуха только примерилась ей в волосы вцепиться, а бухгалтерша как лягнет ее в пах. Ну, и потеха! Словами не перескажешь, это все надо видеть…

— А что же люди? Не вмешались?

— Кому охота связываться? Люди посмеяться рады.

— А ты?

— Вот еще! Чтобы мне глаза выдрали?

— Ну и чем кончилось?

— Прикатил этот сопляк на своем драндулете, схватил бухгалтершу за руку, усадил сзади в седло — и пыль столбом. А веселуха… Что ей оставалось?.. Расцарапана в кровь, декольте у нее, извиняюсь, такое, что все наружу… Бросилась она бежать с глаз людских подальше.

Я неподвижно стою на ступеньке и почти не слышу, что он там еще говорит. В ушах звучат жалкие слова сочувствия, которые он произносит с особенным наслаждением. Ясно, целую ночь не спал, смакуя воспоминания о голом животе и обнаженной груди плачущей женщины. Хочу уйти, но он просит остаться, поговорить. Отвечаю, что очень устал и мне не до болтовни. А он словно и не слышит, начинает толковать про свою бессонницу, которая совсем его замучила. Так хочется смазать ему по физиономии, но сдерживаюсь — рука у меня очень тяжелая.

— И мы были молодыми, — гундосит он, — и мы чего только не вытворяли. Но такого себе не позволяли… Правда ведь? Из-за меня тоже одно время две бабы спорили, но до драки дело не доходило… А видно, этот парень мастак. Я его сегодня впервой видел, ничего себе… Ты встречал его раньше?

— Приходилось.

— Говорят, молодой инженер.

— Да, что-то в этом роде.

— Ну вот, осталась она, значит, одна…

— Спокойной ночи, Лачка!

— Спокойной ночи. Ключ у тебя есть? А то я сейчас отопру.

— Не беспокойся.

— Ну и ладно. Извини, а который час?

— Не знаю.

— Вот и я не знаю. Послушай, у тебя случаем нет сигаретки?

— Знаешь ведь, не курю.

— Так я и говорю, случайно нет ли?

Роюсь по карманам в поисках ключа. Лачка перегнулся через перила и с интересом за мной наблюдает.

— Нету? И я иногда без ключа оставался. Погоди, отворю.

— Не надо, нашел.

— Ну, раз нашел, значит, и впрямь не надо. И я, случалось, ключ забывал. Где был-то?

— Спокойной ночи, Лачка!

— Спокойной ночи… Извиняюсь, не у Бояджиевых ли был?

— Каких Бояджиевых?

— Как будто не знаешь… Иванчо и Гергана Бояджиевы.

Отпираю дверь и торопливо вхожу в темный коридорчик. Ощупью разыскиваю выключатель. Из кухни появляется Лачка. В руке у него горящая свеча.

— Лампочка перегорела, вот и решил помочь тебе, чтобы не стукнулся в темноте-то.

Я прошу его не беспокоиться, но он держит свечу над головой, разглядывает меня. Замечает у меня на рубашке какое-то пятно, взволнованно говорит:

— Как же это ты? От красного вина пятно… Подойди-ка поближе.

Я покоряюсь. Лачка за руку ведет меня на кухню, под электрическую лампу. Над умывальником светится квадратное зеркало. Я и рубашка с пятном отражаются в нем. Виден там и Лачка, только не полностью. Он в полосатой пижаме. Очень смахивает на заключенного. Его лысина блестит. Велит мне наклониться над раковиной. Наклоняюсь. Он отворачивает кран — вода не течет. Тогда он ведет меня на балкон, где у него припасено несколько кастрюль с водой. Объясняет, что держит их на случай пожара. Предусмотрительный. Он велит мне снять рубашку, чтобы смыть пятно. Потом это место надо будет присыпать тальком. Тальк все очищает.

Словно безвольный дурак, плетусь за ним на балкон, потом опять на кухню. Как я мог поддаться этому типу? А он уже держит в руках какой-то пакетик. Его серебряные зубы блестят, будто гвозди. Даже боязно. Он расправляет на столе рубаху и присыпает пятно тальком.

— Пусть полежит до утра, и следа не останется. Тальк — надежное средство…

Стою голый до пояса и недоумеваю, зачем я здесь. Лачка приглашает присесть, сейчас он сварит кофе. Говорю, что ничего мне не нужно, но он уверяет, что такой кофе, как у него, поискать надо.

— Прошу прощения, но Бояджиева добавляет в кофе цикорий, а мой — натуральный. Понял?

Еще немного — и он вонзит в меня свои серебряные зубы.

— Понял, — говорю, лишь бы скорее отвязаться от него. Но он не унимается:

— Гергана неправа. Она думает, что я враг народа.

Он наливает воду в кофейник, включает плитку, ни на секунду не умолкает. Я сижу как загипнотизированный. Даже не узнаю себя — никогда еще не проявлял подобного безволия. А он так и обволакивает меня своей болтовней, наслаждается моим бессилием.

— Ты ведь добряк, — говорит он, — а люди этим пользуются. Особенно бабы. Смотри, Гергана следит за тобой. Все у нее записано. А я не враг. Могу в этом поклясться. И ничего у них не выйдет, как не вышло с Гюзелевым.

— Кто это Гюзелев?

Он напоминает мне об афере с брынзой, рассказывает другие истории, которые я и знать-то не хочу.

— Векилов хватил через край. Мог бы и повнимательнее быть, когда имеет дело с человеком… Разве не так? Я Гюзелева знаю. Он слишком много себе позволил и за это должен отвечать. Это несовместимо с торговлей. Нет, так нельзя! И он должен ответить. Тут Векилов прав. Но это еще не дает права кидаться словами вроде «враг народа», как сделала Бояджиева. Я спрашиваю…

Я сижу на кушетке и сонно поглядываю на подушку. Роняю на нее голову и засыпаю, так и не дослушав, о чем он там »спрашивает. Сколько я проспал, не знаю, но, когда очнулся, вижу: в руках у Лачки чашка. Над ней вьется пар, пахнет кофе.

— Кофе ободряет, — говорит он, подавая чашку. И тут же принимается за свое: — Прошли те времена, когда царил произвол! Теперь партия не позволит такого!

Кошка пробегает по балконному карнизу, освещенному электрическим светом. Лачка сообщает, что ненавидит кошек, потому что они таскают у него цыплят. Я почти не слышу его. Он отхлебывает кофе и спрашивает, верно ли, что мне предлагают стать директором конторы «Винпром».

— Что?

Снова накатывает сон. Мне вдруг привиделось, будто в голове у меня вертится огненный шар. И Лачка почему-то раздувает его. Еще немного, и я начну бредить.

— Послушай, если ты станешь директором, мы такие чудеса завернем. Это я тебе говорю. А что? Гюзелев меня не обманул. На этот раз не обманул. Ты не должен был скрывать от меня. Что же это? Гюзелеву, значит, доверяешь, а мне нет? Небось думаешь его устроить?

— Думаю.

Я вижу себя директором конторы «Винпром». Лачка — мой помощник, а Гюзелев заведует складом. Мы втроем заправляем винной торговлей. Вино льется, деньги звенят.

Незаметно сон опять проходит. За окном занимается заря. Горизонт бледнеет. Плюнуть бы Лачке в морду и бежать из его вонючей кухни! Так и увивается вокруг, словно пес. До чего же он меня опутал! Блестит на полках фарфоровая посуда, пахнет подгнившими фруктами. Семейный очаг. А я чем могу гордиться? А Виолета?

— Станешь директором, уж не забудь обо мне… А с ней не сходись, скомпрометирует тебя.

— Ском-про-ме-ти-ру-ет?! — раздельно говорю я, поднимаясь с кушетки.

Лачка, усмехаясь, глядит на меня. Замахнувшись, я сильно бью его по физиономии. Пощечина настолько внезапна, что он некоторое время продолжает улыбаться. Потом хватается за щеку, отходит к умывальнику, отплевывается. Слышу, как он бормочет:

— Зуб выбил. Дерешься, как бандит. Будто я тебе враг.

— Извини, — говорю я. Делаю шаг вперед, открываю дверь и выхожу из кухни.

Заря разгорается. Я задергиваю занавески на окнах и засыпаю мертвым сном. Не интересуют меня ни солнце, ни люди, ни зубы Лачки…

18

С той ночи Лачка стал осторожнее. Он не потребовал от меня никаких объяснений. Я даже сомневаться начал, а была ли вообще эта пощечина. При встрече мы здоровались, словно между нами ничего не произошло. Перемена наступила в одном: теперь он не рисковал зазывать меня на кухню выпить чашечку кофе или поведать о случившемся в его забегаловке и на нашей улице. Это меня очень устраивало — навалилось столько забот, что было не до него.

На другой день я решил встретиться с Виолетой. Под вечер отправился к ее дому, но не застал. Она еще на заре, быть может, как раз в то время, когда я отвесил Лачке оплеуху, ушла из своей квартиры. Ушла с большим чемоданом, который еле тащила. Направилась к центру города, но куда именно, никто не мог сказать.

Обязательств по отношению к ней у меня никаких. Но разве дело в обязательствах? Она ведь совсем одинока. Кто-то же должен ей помочь. К тому же ее позор — до некоторой степени и мой тоже. И я решил помочь ей, чем смогу.

Пока взошло солнце, я сделал уже две ездки к «Вулкану». В восемь тридцать снова был на комбинате. На этот раз вместо мешков мне велели загружаться щебнем и железом. Грузчики быстро наполняли кузов, а я, как обычно, присел на бочку из-под бензина. Задумался, уставившись перед собой. К реальности меня возвратил Драго. Он проезжал на своем электрокаре и, конечно, не утерпел, чтобы не перекинуться словечком. Я был уверен, что он начнет с Виолеты, и не ошибся. Драго видел, как она шла к вокзалу. За ней с огромным чемоданом тащился носильщик. Это заинтересовало Драго. Перехватив позже носильщика, он спросил, куда отправилась гражданка с большим чемоданом. Тот сказал, что в Софию. И добавил, что она вроде бы не совсем здорова. Больше Драго, как ни старался, ничего от носильщика не добился.

— Что случилось-то? — допытывался он теперь у меня.

Я молчу. У меня снова чешутся кулаки. Боюсь, не дошло бы до преступления. Помогла жареная утка, которой меня угощали, — вспомнил о ней, успокоился. Драго не отстает:

— Как тебе кажется, что-нибудь серьезное?

Погрузка закончена. Ничего не отвечая Драго, я забираюсь в кабину. Он провожает «зил» удивленным взглядом, словно бы говорит: «И ты молчишь, как моя Виолетка. Заварил кашу, да ведь все равно узнаем. Шила в мешке не утаишь». Поворот руля — и машина уже на шоссе. Знаю, что от меня одного зависит сейчас мое благополучие. От моего труда. От моих рук. От руля, на котором лежат мои руки. Все остальное — ложь, обман, иллюзия. Лучше всего не думать об измене. И все же что-то заставляет меня притормозить возле библиотеки. Надежда еще не угасла. В несколько прыжков я одолеваю лестницу, запыхавшись, останавливаюсь перед дверью. Заперта. И никакой записки. Уехала. Прощай! Спускаюсь по лестнице, заскакиваю в кабину. В путь! Подальше от людей, от города, ото всех.

Целый день я работал без передышки. 450 километров за восемь часов! Что там усталость! Уж лучше вертеть баранку, чем торчать в забегаловке и любоваться жирной мордой Лачки. В обед перехватил колбасы и хлеба. Хлеб был мягкий, только что из пекарни, полкило оказалось мало. Попросил продавца отрезать еще.

Вечером я вдруг решил ехать в Софию. Узнал, что туда вроде бы нужно доставить баллоны с кислородом, предложил бригадиру свои услуги. Он звонил кому-то по телефону и велел подождать: в самом деле, надо отвезти баллоны и обратным рейсом взять жесть и металлоконструкции. Я вертелся возле телефона и нетерпеливо поглядывал во двор автобазы. Рабочие уже грузили баллоны. Прикрепили к кузову предупреждающий знак и красный флажок — опасный груз! Теперь надо захватить немного еды и одеяло. Ну, все в порядке, можно отправляться. Забираюсь в кабину, говорю Иванчеву: «Не беспокойся, завтра буду здесь. Самое позднее — к вечеру». Он машет рукой: «Давай, отчаливай!» Глаза его полны доброжелательства. Он меня понимает и не противоречит. Его «отчаливай» звучит ласково. Мотор прогрелся, выжимаю сцепление, и вот я уже на автостраде, ведущей к Софии. Алый закат постепенно гаснет, вечерняя синева окутывает поля. Смеркается.

В Софии я был после полуночи. Остановился на какой-то притихшей улочке, до рассвета проспал в кабине. Я так измотался, что спал бы и дольше, если бы не милиционер. Он меня разбудил: «Давай, парень, отъезжай! Стоянки здесь нет». Поблагодарил его, растер затекшее лицо, быстро сориентировался. Так, значит, надо отвезти баллоны, взять жесть и все прочее, а потом искать Виолету! Только где ее искать?

Почему-то решил, что она у своей тетки, в Лозенце. Это место мне знакомо, я там жил некоторое время после 1956 года.

Старуха обитала в высоком кооперативном доме: корпус «Г», подъезд «В», пятый этаж, тридцать шестая квартира. Едва нашел. На этом месте раньше стояла жалкая развалюха. А теперь вон какой домище отгрохали, вознесли старушку на пятый этаж — горой Витошей любоваться.

Я долго звонил у блестевшей свежей краской двери с медной ручкой. Наконец старушка отворила. Не мне, собственно, а собачонке, которой понадобилось прогуляться. Увидев меня, старушка поначалу испугалась — видно, редко захаживали к ней гости. Когда я объяснил, что мне нужно, успокоилась. Меня она, к счастью, не узнала, а то бы затащила к себе. До конца разговора мы так и простояли на площадке. Собачонка весело прыгала вокруг, путаясь в ногах у старушки.

Старушка очень удивилась тому, что Виолета жива. Почему-то она считала племянницу умершей. Причем давно, с 1951 года. Виолета тогда жила в общежитии с одним бездельником, прохвостом. Это со мной, значит. Хорошо все-таки, что она меня не признала. Вот был бы фокус, если б узнала! Грохнулась бы на лестнице в обморок — что с ней тогда делать?

— Филипп!.. Филипп! — закричала она вдруг. Собачонка кинулась к ней. — Так же нельзя! Фу, какой пакостник!

Филипп, оказывается, задрал лапу на соседскую дверь. Старушка, бывшая учительница, не переносила цинизма. И я был полностью с ней согласен. Верно, и без того на свете творится слишком много безобразий. Филипп ее послушался. Она взяла собачонку на руки и унесла в квартиру. Я даже не успел раскланяться с ней. Может, до нее все-таки дошло, что перед ней тот самый прохвост? Дверь захлопнулась перед самым моим носом. Холодно поблескивала медная ручка. Опять я остался один. Тишина. Я смиренно зашагал вниз по крутой лестнице, держась за перила. До чего же устал я от эгоизма людей! Вышел на улицу, и вот я снова в кабине «зила». Поиски продолжались. Железо позвякивало в кузове, словно предостерегая, чтобы я не очень увлекался. Но меня все больше и больше затягивал этот поиск. Я должен ее найти! Это уже вопрос самолюбия. До того дошел, что начал останавливаться возле кафе-кондитерских. Заходил туда будто бы выпить лимонаду, а сам присматривался к парочкам за столиками: все мне казалось, вот-вот наткнусь на Виолету с Евгением Масларским. Увы, ожидания оказались напрасными! Лишь потом сообразил, что этот сопляк, конечно, давно ее бросил. Что ему делать в кондитерских? Да и она обезображена после драки — синяки и царапины на лице. Кто рискнет появиться с ней на людях? И стало обидно, горько за нее, В сердцах сплюнув, я забрался в машину.

Почему я решил помочь ей?

Весь обратный путь неотступно думал об этом. Я все еще люблю ее, ревную? Или жалею? Или мне жаль самого себя, прошлого, наших общих страданий, общей судьбы? А может, причиной всему одиночество, отчаяние и… выдохшийся оптимизм?

Времена несправедливости, возможно, замутили у меня ясность восприятия жизни, но я же не отказался от своего поколения, не забыл Виолету, не повернулся спиной к нашему общему делу. Все-таки мы были славные ребята, даже тогда, когда брали на себя вину за то, в чем были совершенно неповинны. И в этом тоже проявлялась наша вера, наша преданность делу. Мы были готовы умереть так, как умирали наши товарищи в прошлом — во имя родины, во имя коммунизма! Пусть другие думают, что им заблагорассудится, в один прекрасный день и они поймут наше самопожертвование. В этом был наш оптимизм — единственное, что у нас оставалось. Мы растеряли семьи, любовь… Но будущего мы не лишились, потому что умирали за него и ныне возродились тоже ради него! В этом наш оптимизм. Пройдут века. Потомки проложат путь к другим планетам, другими станут люди. Но старушка Земля останется нашей матерью. Сюда будут возвращаться утомленные долгими скитаниями путники. На ней мы построим коммунизм. Она для людей — первообраз, ядро жизни. Как бы там ни было, Земля для нас важнее всего во Вселенной. Земля отягощена мудростью и страданиями. Никогда ее не забудем, не покинем. В этом наш оптимизм. На Земле жил Ленин, жил Маркс, жили все мы. Жил и я, Марин Масларский, жила Виолета Вакафчиева, грешница. В 1951-м мы пострадали. В 1956-м снова вернулись на Землю. Я колесил по стране на своем «зиле», Виолета разносила книги. Не все у нас шло идеально, порою сбивались с пути. Но мы снова ступили на Землю. И в этом наш оптимизм. Борьба не окончена. Октябрь отшумел, наш Сентябрь тоже позади. Но сражения продолжаются. И в этом наш оптимизм, наша вера.

Так о чем это я?

Дорога меня утомила. Хотелось приткнуться где-нибудь, поспать, забыть о напрасных тревогах, отдохнуть от бесплодных размышлений. Все равно Виолета найдется. В крайнем случае приду на ее похороны, возложу, как полагается, венок на могилу… Ну, как тут заснешь? Километр за километром остаются позади, а мне все сильнее кажется, что на автобазе я застану Виолету или найду записку от нее. Я внушил себе, что она обязательно даст о себе знать, где бы ни находилась. Не может она без меня, как и я не могу без нее. Мы впряжены в одно ярмо, у нас одна судьба, одна жизнь.

Приехал я поздно вечером, как и обещал Иванчеву. Он сразу же сообщил, что обо мне справлялась Гергана.

— Просто оборвала телефон! Каждый час звонила.

— Ну и что?

— Просила передать, чтобы зашел, как вернешься.

Не было никакого желания видеть ее. Знаю ведь, что скажет. Но пока я мылся под краном, зазвонил телефон — нет, от нее не отделаешься. У Герганы был очень взволнованный голос. Я отлично понимал, почему она волнуется, но не спешил к ней. Не собираюсь доставлять ей радость! Скажу, что ничего не знаю и вообще какое мне дело до всего этого. С таким решением я отправился к административному корпусу.

Гергана была очень озабочена. Оказывается, звала она меня совсем по другому поводу. Ей надо переправить кое-какие вещи в Пловдив. «Ты ведь знаешь, мы с мужем состоим там в жилищном кооперативе, внесли деньги за квартиру. Тебе случайно не предстоит поездка туда?» Она прикидывалась, будто ничего не знает о Виолете. Потом не выдержала, прямо сказала:

— Я не могу замять это дело.

— Подожди хотя бы день-другой.

— Ни часу! Она самовольно бросила работу.

— Будь и на этот раз великодушна.

— Зачем?

— Она вернется.

— Сомневаюсь.

— И все же помоги ей!

Долго мы так вот беседовали, словно торговались из-за пропавшей вещи, которая вряд ли когда-нибудь отыщется. Я торговался отчаянно. И в то же время мучился оттого, что поставил себя в унизительное положение. В конце концов Гергана согласилась не вычеркивать Виолету из списков. Разговор этот совсем меня доконал. Я отправился в летний ресторан и напился там вдрызг.

19

Некоторые пьют от счастья. И по количеству выпитой ракии и вина можно судить о размере этого счастья. Иванчев, к примеру, пьет после обеда анисовку из маленьких бутылочек, которые он называет ампулами. Говорит, что ему нужно две «инъекции» в день, чтобы работа спорилась. Драго не привередничает, пьет, что попадется: вино так вино, ракия — давай ракию. Любит приглашать к себе домой на карпа или утку. Бояджиевы распивают домашнее вино на природе, в компании. Лачка «закладывает» дома, в одиночку, закусывая хрустящим огурчиком. В этом он немного похож на Иванчева. Виолета пьет коньяк, потому что люди искусства, сколько их есть в нашем городе, употребляют именно этот горячительный напиток. Что касается меня, то я «пропускаю» на скорую руку в забегаловке и получаю от этого большое удовольствие. Иных радостей у меня нет, а на поучения и назидания плевать! Только Векилову дозволяется лезть ко мне с советами, но он их дает с точки зрения чистой медицины. Пью и буду пить. Начальник автоинспекции тоже пьет, хотя и преследует за это нашего брата шофера. Однажды он и меня заставил дыхнуть ему в нос. Я проделал это с превеликим наслаждением, вложив в это все свое презрение к нему. Могу дыхнуть в нос всякому, кто пожелает, и это нисколько не ущемит мое достоинство. Как рассказывают сведущие люди, сейчас придумали аппарат, который показывает, какую именно дозу алкоголя поглотил водитель. Но и на это мне наплевать, потому что выпиваю я вечером, когда, как выражается мой бригадир, «движение парализовано». Он, кстати, позволяет себе выпить и тогда, когда оно не парализовано — он ведь механик, а не водитель. Мы с ним отлично понимаем друг друга. Любим посидеть и потолковать о новой бензостанции, где работает одна особа. Она носит брюки в обтяжку, которые очень выгодно подчеркивают ее полные бедра. Иванчев всегда опустошает в ее честь одну из своих «ампул». Мне она тоже нравится, но я предпочитаю вахтершу на химическом комбинате, которая козыряет и подмигивает, пропуская в ворота мой грузовик. Мы с нашим бригадиром ладим и поэтому частенько сидим вечерами под навесом автобазы, пропахшие бензином, в состоянии душевной уравновешенности, преисполненные уважения один к другому.

— Ты очень добросовестный, — сказал мне как-то Иванчев, — но выдвинуться не сможешь, потому что нелюдим.

Он прав и, что гораздо важнее, прямодушен. Такого бригадира поискать надо. Очевидно, счастье переливает в нем через край, потому что корзина с опустошенными «ампулами» уже полна. Бригадир решил было сдать их, но потом отказался от этого намерения, потому что не скупердяй. Он просто высыпал «ампулы» в канаву, и мое уважение к нему выросло, ибо я еще раз убедился, что в этом отношении мы схожи. Мы сходимся с ним по всем пунктам. Он не любит рассказывать о прошлом, и я не люблю ворошить былое. А это очень важно, потому что воспоминания всегда размагничивают людей. Мы с нашим бригадиром — народ суровый. Я ему сказал однажды, что он ведь тоже нелюдим. И он не обиделся: поверил моим словам, как я верю ему. Мы не обманываем друг друга, не грубим, как это делают некоторые водители, — может быть, оттого, что оба молчаливого характера. Сквернословят обычно слабохарактерные типы и пустомели. Мы же с Иванчевым — люди железные, не поддаемся мелочным порокам.

Как-то Гергана встретила бригадира возле проходной и сказала язвительно:

— Что-то вы, товарищ Иванчев, за последнее время очень сдружились с Масларским.

— А разве это плохо?

— Не то чтобы плохо, но как-то очень уж индивидуально. Надо быть в коллективе.

— Не разберу, товарищ Бояджиева, в чем смысл ваших слов.

— Очень просто. Толкаете его на пьянство.

— Все пьют… А мы с Масларским выпиваем только вечером, когда движение парализовано. Это не пьянство.

— Другими словами, соблюдаете правила движения?

— Вот именно.

Гергана продолжала:

— А что стало с бригадой коммунистического труда? Не видно ее и не слышно. План-то выполняете?

— Даже перевыполняем.

— А культура, воспитание?

— Дела идут. Ходим в кино, читаем романы.

— И много читаете?

— Да. Но поскольку библиотекарша отсутствует, положение в последнее время парализовалось. Просвещать нас некому.

— А как с овладением второй профессией?

— Мы с Масларским и механики, и водители. Он даже начальником может быть, да не желает.

В общем, заткнул ей рот.

Когда он рассказал мне эту историю, я долго смеялся и все хлопал его по плечу, словно подушку взбивал. Он улыбался, показывая свои два зуба — остальных уже не было, выпали. И стал мне еще симпатичнее.

— Так и надо! — кричал я, продолжая взбивать подушку.

Иванчев захохотал в полный голос, потом поперхнулся и кашлял так долго, что я начал опасаться, как бы не вылетели и эти последние зубы. Принес ему воды. Он выпил, и кашель прошел.

— Видно, крошка попала в дыхательное горло, — объяснил, он с полными слез глазами. — Надо принять еще одну «ампулу», для прочистки.

Отбив горлышко о край пустого бака, стоявшего рядом, он задрал голову, будто курица, когда она пьет, и вылил содержимое «ампулы» в рот. Я смотрел на него и видел только два зуба, торчащие еще на своих местах.

— Сейчас полегчало, — Иванчев отшвырнул пустую «ампулу».

— Рад за тебя.

— Очень это опасно, когда крошка не в то горло попадает.

— Да, верно.

— Анисовка прижигает, вычищает все лишнее.

— Конечно.

И мы долго еще сидели под навесом автобазы, пропахшие бензином и всякими там смазочными маслами.

Не знаю, сколько продолжалась бы моя дружба с Иванчевым, если бы однажды вечером идиллия не оказалась нарушенной. Произошло это совершенно неожиданно.

Только мы разрезали дыню и собирались приняться за нее, как перед нами, словно из-под земли, предстала Виолета. С большим чемоданом. Она так запыхалась, так раскраснелась, будто долго бежала. Я попробовал было встать, но сил не хватило. Иванчев тоже попытался подняться, да толкнул корзину с пустыми «ампулами» — они со звоном покатились к ногам Виолеты. Бригадир замер, не смея шевельнуться. Мы молча глядели на Виолету. Она не выдержала первая, выкрикнула:

— Ну, чего вытаращились? Найдется свободная машина?

— Найдется, — ответил Иванчев. Опершись на меня, он снова попытался встать, но не смог.

— Твой грузовик здесь? — обратилась ко мне Виолета.

— Здесь, — ответил я и тоже попробовал встать.

— Отвези меня домой.

— Конечно.

Я наконец поднялся, но при этом задел бак, и он с грохотом покатился ей под ноги. Хорошо еще, что был пустой и все обошлось. Виолета ловко увернулась, и бак, уткнувшись в чемодан, остановился.

— Да, грузовик здесь, сию же минуту поедем.

— Он поедет, — говорил Иванчев, — я разрешаю.

— Живей, живей! — торопит Виолета. — У меня нет времени ждать.

— Сейчас, — отвечаю я, направляясь в глубину двора к машине.

Прежде всего надо сообразить, где именно стоит моя машина, и доказать Виолете, что я вовсе не пьян, как она наверняка думает. С большим усердием взялся я за это дело, которое, конечно же, было моим долгом. Все давалось почему-то с трудом, и лишь благодаря Иванчеву мне удалось сравнительно легко и последовательно выполнить то, что я наметил. Виолета нетерпеливо ждала, впившись в меня недоверчивым взглядом. В какой-то миг слышу, как она мне говорит, что я пьян в стельку, но я тут же возражаю, что это совсем не так.

С помощью Иванчева грузовик был найден, я забрался в кабину и запустил мотор. Как и всегда, это заняло две секунды. Затем я начал маневрировать, чтобы выбраться из скопища других машин. Сначала дал задний ход, потом передний, чуть-чуть влево, потом вправо. Все проделал безошибочно. Иванчев стоял в сторонке и махал мне длинными ручищами, показывая, что и он тоже трезв, но я не обращал на него никакого внимания, потому что был занят своим делом… Так, еще раз влево, назад, вперед, и вот уже машина выбралась на открытое место. Распахнув дверцу, приглашаю Виолету. Иванчев поднимает чемодан в кузов. Я смотрю прямо перед собой, стиснув баранку, словно опасаюсь, как бы она не вырвалась. И все это вовсе не потому, что я пьян, как это думают некоторые, наблюдающие за мной.

— Готово? — спрашиваю я, выжимая сцепление. Перво-наперво нужно выжать сцепление, потом дать газ и одновременно отпустить ручку тормоза. Все это я знаю назубок и всегда проделываю машинально, но сейчас нарочно слежу за своими действиями, потому что некоторые думают, будто я пьян и совершенно не соображаю, что делаю.

Виолета поднялась в кабину. Иванчев захлопнул за ней дверцу, отошел в сторону. Я дал газ. Все мое внимание на дорогу, не до Виолеты. Выехали с территории автобазы и пронеслись мимо почты. Утка заметалась перед машиной, но я точно знал, что не раздавил ее, потому что имел верное представление о скорости, с которой вел машину, и расстоянии между колесами и уткой. Потом очень ловко объехал телеграфный столб, не задев повозки, которую кто-то поставил совсем не там, где полагается. Я все увеличивал скорость. Завод, автобаза, почта остались позади. Я даже успел заметить, что окошки верхнего этажа в общежитии светятся, из чего вывел, что Драго и Злата сейчас дома. Промчались мимо бани, в ее окнах тоже был свет — трудящиеся мылись после рабочего дня, дело житейское. Вот и театр. Сегодня там дают болгарскую пьесу. Перед входом толпится народ, много желающих попасть на спектакль. Виолета с любопытством взглянула на афиши. Я читаю ее мысли, потому что хорошо знаю ее. Потом мы проезжаем мимо летнего ресторана, там Виолета однажды ужинала со мной и оставила свои цветы. Помню все до мельчайших подробностей. Выбравшись из центра, еще сильнее давлю на педаль — правила позволяют. При резком повороте Виолета хватается за ручку дверцы.

— Не беспокойся, — говорю ей, — я знаю, что делаю. И не держись за ручку, а то вылетишь за милую душу.

Она сосредоточенно смотрит перед собой и не отвечает. Но все ее мысли я знаю наперед. Подъезжаем к пригороду, где она живет. Скорость под восемьдесят километров. Пожалуй, не стоит больше, все же со мной живой человек, незачем играть у него на нервах. Я всегда считаюсь со своими седоками. На большой скорости перемахнули мост через Марицу, обогнали какую-то легковушку и углубились в квартал Виолеты.

Она не выпускает ручку дверцы. Слышу ее голос:

— Остановись здесь. Тут уже близко. Я пешком дойду.

Это меня обидело.

— Неужели совсем мне не доверяешь?

— Доверие тут вовсе ни при чем, — отвечает она.

— Почему же тогда возражаешь? Я тебя доставлю до места назначения.

— Я не багаж, чтобы меня доставлять до места назначения. — Она даже побледнела, так ее возмутили мои глупые слова.

— Знаю, что не багаж, но я должен выгрузить там, где положено. Это моя обязанность.

Хотелось добавить еще: «Знаю, что ты не суперфосфат», но сдержался, потому что ни на секунду не утратил контроля над собой, да и не было причин вступать с ней в пререкания. Машины я не остановил. Напротив, сделал еще несколько поворотов, выехал на свою улицу, промчался мимо дома Лачки. В кухне горел свет, и я представил себе, что там происходит. Нарочно дал сигнал — побеспокоить хозяина. Виолета снова потребовала остановить машину, но я не сделал этого, сказал, чтобы не забывала о тяжеленном чемодане.

Пока мы препирались, машина подкатила к ее дому. И опять я не остановил: пришлось поманеврировать, потому что улица здесь очень узкая, а мне хотелось обязательно подать «зил» вплотную к воротам. Виолета так и обливала меня презрением. Я старательно крутил баранку.

— Дуришь все! — сказала она, когда я наконец затормозил. — Нервы мне все истрепал!

— Извини, надо же было доставить тебя до места назначения. Так уж у нас заведено.

Я выбрался из кабины, занялся ее чемоданом. В сущности, он был не очень тяжел, и я без труда вытащил его из кузова. Виолета хотела забрать чемодан, но я не позволил. Сказал, что сам внесу во двор, и выполнил обещанное. Она шла следом, поправляя растрепавшуюся прическу. Нервы у нее расходились, это я отлично понимал.

Чтобы услужить ей до конца, надавил на кнопку звонка и отодвинулся в сторонку. Это ее окончательно взбесило.

— Чего хозяев беспокоишь! — напустилась она на меня. — Иди давай! У меня ключ есть!

Она достала из сумочки внушительных размеров ключ. Такой большой, что я даже испугался, как бы она меня им не огрела по голове.

— Ну, до свидания! — сказала она. — Спасибо за услугу. И не делай глупостей.

— Ключ-то подходит?

— Подходит, подходит.

— А то попробуем отмычкой.

— Ладно, всего хорошего!

— До свидания, Виолета…

— Ты поосторожней, а то всю ночь буду думать.

Вот тебе и раз!.. Я подождал — может, она еще повторит это. Нет, не повторила, завозилась с замком. Наверное, мне просто показалось, ничего она такого и не говорила. И все же на душе было приятно. Хорошо, что я ее подвез, хорошо, что она снова вернулась в наш квартал, сможем теперь видеться, помогать друг другу, если нагрянет беда. Друг ведь в беде познается, не так ли?

Я сел в машину, даже не оглянувшись на Виолету. Склонясь к замку, она все никак не могла отпереть его своим огромным ключом. Рванул с места и, мчась на бешеной скорости, переполошил весь район.

20

Никогда я не питал дурных намерений в отношении Виолеты. Даже в мыслях не позволял себе оскорбить ее. Она не вахтерша, козыряющая мне, не та пышнобедрая особа с бензостанции, на которую все засматриваются. Не похожа она ни на одну женщину в нашем городе. Как в прошлые годы, так и сейчас Виолета держит меня на расстоянии. Она не сказала, где была весь этот месяц, с кем встречалась, что делала. Все это мне очень интересно, но я не спрашиваю, чтобы не оскорбить ее. Да и нет у меня никакого права задавать подобные вопросы.

Она же молчит, не говорит ни слова. Рассказывают, что она пришла на завод, открыла библиотеку и начала работать, будто ничего не произошло. И люди ничего ей не сказали: многие думали, что она была в отпуске. Жизнь пошла по-старому.

Но есть пара глаз, которая взирает на все с башни закона. Уже на другой день после того, как Виолета появилась в библиотеке, Гергана вызвала ее к себе. О чем они там говорили, не знаю, только Виолета осталась в библиотеке. Другие, возможно, даже внимания не обратили на этот факт. Я же долго не мог прийти в себя от изумления. Я вдруг увидел совсем иную, незнакомую мне доныне, человечную Гергану. И мысленно поблагодарил ее за содеянное добро.

На вопрос, почему она бросила работу, Виолета отвечала, что и не думала бросать. Просто взяла отпуск за свой счет, чтобы уладить кое-какие дела в Софии. Вот так, и больше ничего.

Гергана мне потом сказала:

— Мы с ней обо всем договорились. Оформила ей отпуск без сохранения содержания. К чему устраивать цирк?

Поведение Герганы восхитило меня, но я решил все же не забывать и об осторожности. В конце концов сейчас ко всем относятся по-иному: мягко и демократично. Так и должно быть. Однажды, вернувшись из рейса, я сказал Иванчеву:

— Знаешь, надо бы нам пореже встречаться, а то еще пойдут разговоры, будто мы используем помещение автобазы для пьянок. Мы-то, конечно, не пьяницы, да ведь на всякий роток не накинешь платок.

— Что это, и ты с чужого голоса запел? — сердито спросил он.

— Наш с тобой голос, товарищ Иванчев, очень многим слышен. В самом деле, зарвались мы. Хватит, надо подать пример другим.

Иванчев долго молчал, потом отпихнул корзину с «ампулами», сказал:

— Что было, то было!

Какой именно он вложил в это смысл, я не уловил. Только почувствовал, что он рассердился: явно воспринял мое предположение, как обвинение в том, что это онтолкнул меня в бездну порока. Я за последнее время начал спиваться, а он, дескать, виноват. Так, в общем, получалось. А у меня и в мыслях не было обвинять его. Наши выпивки были всего-навсего летним развлечением, как это зафиксировала позднее на своих скрижалях Гергана.

Так или иначе, но мы с Иванчевым гораздо реже стали встречаться после работы. Как-то он мне припомнил тот наш разговор:

— Из-за какой-то юбки ты меня обвинил в пьянстве. Но ты не прав.

— Из-за какой юбки?

— Сам знаешь.

— Нет, не знаю. Ты кого имеешь в виду — Гергану или Виолету?

— Обеих.

— Обидеть хочешь?

— Ну, тогда выбирай любую.

Я и в самом деле рассердился. А чтобы выяснить отношения, мы отправились в забегаловку. И выяснили — он имел в виду Виолету. Он даже шептал мне на ухо, чтобы я от нее не отступался.

— Она порядком запуталась, а вообще славная… Ну, что поделаешь, бывает, браток! С каждым может случиться…

Из этих слов можно было заключить, что он меня подозревает в чем-то дурном по отношению к Виолете. Я начал его разубеждать. Он напустил на себя серьезный вид:

— Чего кипятишься? Где вода текла, там и будет течь.

Это меня совсем взбесило. Не будь мы такими друзьями, рассорились бы на веки вечные. Мы крепко повздорили, но в конце концов, как водится между друзьями, помирились.

Это произошло в то время, когда я все еще ждал, что Виолета даст мне о себе знать. А она молчала. Не появлялась на автобазе даже для того, чтобы сменить книги. В мастерской вот уже два месяца валялись какие-то романы для школьного возраста. Приходилось с их помощью заниматься самообразованием. Тем не менее я предчувствовал, что Виолета скоро появится.

…Я по-прежнему работал вовсю. Удвоил старание. Иванчев как-то на собрании упомянул об этом, посоветовал брать с меня пример. И никто не возразил. Никто не укорил меня в пристрастии к рюмочке. Может, потому, что все грешат этим, когда им радостно. И мне тоже радостно, особенно с тех пор, как стало ясно, что Виолета не собирается бежать из нашего города. Да и куда ей бежать? Лучшего места не найти. Это ведь мы построили город, поработали тут киркой и лопатой. Чую, пустила она уже здесь корни. Знаю, скоро появится на моем горизонте, как тогда, когда прислала в подарок коробку конфет.

В одно из воскресений, вскоре после торжеств по случаю Девятого сентября, я, к своему великому удивлению, получил по почте открытку с видом нашего города. Изображен был городской центр с новым «зеленым массивом», памятником строителю и деревянными скамьями около него; на них сидели туристы, приехавшие полюбоваться новым городом. Все это мне было отлично знакомо и без открытки. Почему она прислала именно это изображение «зеленого массива»? На обороте было написано мелким, но четким почерком: «Мне нужно срочно поговорить с тобой по очень важному делу». Указывались день и час нашей встречи. Она должна была состояться незамедлительно. Я знаю ее привычку все и всегда преувеличивать, но на этот раз по-настоящему испугался. Зачем это я ей понадобился? Что случилось? Впрочем, раздумывать и волноваться времени уже не было. Я сунул открытку в карман и начал собираться на свидание.

День был воскресный, поэтому я решил заняться своей внешностью, как учила меня в свое время Виолета. Прежде всего побрился у крана во дворе. Лачка не спускал с меня глаз, но я не обращал на него внимания. После того как я ему в ту памятную ночь отвесил оплеуху, он держался прилично. Явно проникся ко мне уважением и не лез с дотошными расспросами. На этот раз я решил не мучить его и сам сказал, что иду в гости к знакомой. Он напустил на себя вид, будто вовсе его не интересует, кто она, эта моя знакомая. Только притворство его было настолько явным, что ничего, кроме презрения к нему, вызвать не могло. Вопрос, который, я видел, так и вертелся у Лачки на языке, задала его жена:

— А что же это за знакомая?

Лачка тут же ее оборвал:

— Не суй нос куда не следует! Иди-ка лучше спать. Нечего лезть в чужие дела.

Очевидно, он намекал на ее болезнь, потому что дело происходило утром — время для сна явно неподходящее. Понурив голову, она покорно ушла в пристройку — постоянное свое обиталище.

Я вел себя по-прежнему загадочно. Выбрился до блеска, наодеколонился, смазал лицо кремом — засиял, словно начищенный таз. Потом облачился в белый легкий пиджак и синие брюки. Наряд этот очень мне идет. Водрузил на голову кепку и впрямь стал похож на ответственного работника «Винпрома». Лачка смотрел на меня с уважением, даже, я бы сказал, с благоговейным страхом. Услужливо предложил гуталин для черных штиблет. Я навел на них глянец, и в воздухе повис густой запах ваксы. Наконец сборы были закончены. Когда я двинулся к калитке, из пристройки появилась жена Лачки. Она сорвала с клумбы гвоздику и подала мне. Я было вскинулся от возмущения: ну что они все время лезут ко мне? А потом подумал: ведь, может, она подарила цветок как знак расположения. Зачем обижать женщину? Ей и так хватает обид от муженька. К тому же на дворе полно цветов, ничего не случится, если и мне достанется один из них. Поблагодарив хозяйку, я вышел на улицу. Аромат ваксы по-прежнему сопровождал меня. Солнце заливало все вокруг потоками света. Я сверкал, словно побывал в руках у лудильщика.

Ноги понесли меня к дому Виолеты. Я решил зайти к ней, вместо того чтобы ждать ее в сквере, у статуи строителя. Это ведь так естественно. К тому же не терпелось поскорее узнать, зачем она меня зовет. Видно, случилось что-то из ряда вон выходящее. А то стала бы она звать! Да еще открыткой с видом города. Наверняка, во всем этом опять какая-то символика. Виолета ведь обожает такие вещи. Выбрала же она в прошлом своими эмблемами эдельвейс и розу. Ничего удивительного, если и сейчас она внушила себе что-нибудь подобное.

Стараясь не запылить штиблеты, шагаю по новому тротуару. Его проложили всего неделю назад бригады из жителей квартала, отрабатывающих свои «часы на благоустройство». Запах ваксы все еще ощутим, но я надеюсь, что он выветрится, пока я доберусь до квартиры Виолеты. Она ведь очень чувствительна к таким мелочам, не хотелось бы раздражать ее.

Вот и дом Виолеты. Вхожу во двор. По воскресеньям, при хорошей погоде — такой, как нынче, — жители квартала имеют обыкновение проводить все время во дворах, под открытым небом. Вот и сейчас хозяйка Виолеты хлопочет у летней плиты, а хозяин бреется. Пристроил круглое зеркальце на заборе, скособочился перед ним, голый по пояс, в подтяжках, поддерживающих спадающие брюки. Какая это мука — пройти через двор! Любопытные хозяева тут же бросились мне помогать — услужливо показали, где комната Виолеты, хозяин даже постучал в дверь, покашливая и поправляя подтяжки. Виолета немедля вышла. Она очень удивилась, увидев меня. Явно не ожидала. Я начал сбивчиво объяснять, почему зашел к ней.

— Какой же ты недогадливый! Я потому и послала тебе открытку. Ну, да ладно, входи. А тебе, приятель, что угодно?

Она презрительно посмотрела на хозяина, и он тут же отступил.

Я вошел в комнату, присел на плетеный стул, больше похожий на люльку. Нормально, по-человечески на него не сядешь — можно только полулежать. И я почувствовал себя ужасно неловко. Поза моя казалась мне совершенно неприличной. Это было мучительно, но ничего не оставалось делать, кроме как лежать. Виолета суетилась вокруг, занималась своими делами. Вдруг она заметила мои выставленные штиблеты, сдвинула брови, поморщилась.

— Ни в чем ты не знаешь меры, — сказала она, отворяя окно. — Смело мог бы обойтись и меньшим количеством ваксы.

— Да, пожалуй, я перехватил.

Она достала из гардероба темное платье и попросила меня выйти на минутку — ей надо переодеться. Я с готовностью согласился, но оказалось не так-то просто подняться с этого люлькообразного сиденья. Помучился, покуда Виолета не пришла на помощь: подала мне руку.

Во дворе я сразу же попал в лапы хозяев. Они уже знали от Лачки, кто я и что я, а потому любопытству их не было предела. Накрепко вцепились в меня, никак не отпускали. И все удивлялись, до чего же я неповоротливый и неотесанный.

Виолета не выходила долго, но уж зато когда появилась, ослепила всех своим платьем. Пожалуй, только теперь я увидел, что это за создание — Виолета.

Она принадлежала к тому типу маленьких изящных женщин, которые никогда не старятся. По словам Виолеты, ее всегда принимали за старшеклассницу. И я не сомневался в этом, хотя временами пугался, заметив мешки у нее под глазами. Впрочем, это ведь может быть следствием бессонницы и сильных переживаний.

— Ну, пошли! — сказала Виолета, направляясь к калитке. — Хотя бы к концу нам успеть… Мы порядком опаздываем.

Я хлопал глазами, не понимая, о чем речь. Потом уже, когда мы выбрались на улицу, стало ясно, что Виолета решила повести меня на кладбище. Там, оказывается, сегодня должно состояться какое-то мероприятие у могилы поэта.

— Может, успеем к возложению венков. Меня пригласили прочесть его стихи. Ну, на это я всегда готова!

Я помрачнел, но возражать ей не хотел. Снова она обошлась со мной словно с бездушным предметом. Как это уже бывало прежде, идет рядом, а меня не замечает. Я для нее какая-то часть, приложение к предметам, которые всегда должны быть у нее под рукой. И к чему было разыгрывать комедию с открыткой? «Для большего эффекта», — наверняка ответила бы она, если ее спросить. Но у меня нет желания ни расспрашивать, ни противоречить ей. Сказать по правде, я страшусь ее логики. У нее всегда найдутся аргументы. Самое лучшее — промолчать.

От парка строителей до кладбища какая-нибудь сотня метров. Мы шли тенистой аллеей. Виолета повторяла стихотворение, которое предстояло прочесть, я старался ей не мешать. Под ногами шелестели опавшие листья. Вот и осень пришла. Я задумчиво смотрел себе под ноги. Мне было все безразлично. Я чувствовал себя игрушкой в руках Виолеты и пытался понять, как это меня угораздило снова, спустя десять лет, попасть в такое жалкое положение. Покорно плелся за Виолетой, не находя в себе сил ни вернуться назад, ни даже остановиться. Виолета вела меня, будто свою собственность.

Кладбище утопало в траве, не кошенной в течение всего лета. Цвели хризантемы. Листья на деревьях тронула желтизна. Лишь дубы еще сохраняли свой наряд зеленым, бросали густую тень на надгробные памятники. Мы с Виолетой по-прежнему молча пробирались между могилами. Отовсюду на нас смотрела смерть, но я был настолько раздосадован, что не испытывал никакого волнения. Хотелось махнуть на все рукой и повернуть назад. Хотелось, но я безропотно тащился за Виолетой. А она, огибая могилы, повторяла про себя стихи. Я был уверен в этом, потому что на мои попытки заговорить она знаком просила оставить ее в покое. И я покорялся.

Могила поэта в дальнем конце кладбища, на открытой поляне, откуда видна железная дорога. Еще издали я заметил поклонников поэта, сгрудившихся вокруг памятника. В основном это была молодежь. Мы направились к ним. Когда подошли, стало ясно, что церемония уже началась. Возлагали венок.

— В самый раз успели, — сказала Виолета, протискиваясь вперед, и на ходу бросила мне: — Подожди здесь.

Я остался в толпе, осмотрелся. Некоторые из тех, кто стоял возле самого памятника — представители горсовета и члены литературного кружка, — были мне знакомы.

Пока Виолета прокладывала себе путь через толпу, все смотрели на нее с любопытством, некоторые вполголоса говорили: «Артистка… Артистка». Не скрою, я испытывал гордость. Наверняка и Виолете было приятно, что люди так ее называют. Лицо у нее разрумянилось. Она ведь и в самом деле была артисткой.

Виолету попросили подняться на камень возле могилы. Все остались у ее ног. Она смотрела на нас сверху. Фигура ее четко вырисовывалась на фоне затянутого облаками неба. Вдалеке возвышались трубы химического комбината, из них тянулись желтые хвосты дыма. Они придавали небу драматический оттенок. Я почувствовал, как по телу у меня поползли мурашки. Виолета начала читать.

…С заката до восхода солнца…
под сумеречным одиночеством простора…
к тебе я возвращаюсь вновь…
Боюсь, не опоздал ли я. Глаза твои
меня по-прежнему встречают тихой благостью…
Не позволяй же злобе мелочной людской
меня злорадным сожалением коснуться…
О, день вчерашний — могила неоплаканная!..
Но не для плача я на этот свет рожден…
Как мне чужда в сей миг обманутая надежда, как трудно
выносить закат свинцовый!..
Еще горчит вчерашнее вино…
Сейчас убитыми падем все мы!..
Прости, родная, мне былые заблуждения!
Прости мне бегство
в чуждые сомненья…
Голос ее звенит, но слова как будто не достигают меня. Я стою, опустив голову, затерявшийся среди людей, и плачу. Не понимаю, что со мной творится. Мне хочется провалиться сквозь землю, исчезнуть, только бы на меня не смотрели. Но вокруг люди, и некуда скрыться от них. Я с ними, и они со мной. Все мы заодно — и поэт, который лежит в могиле, и я, и Виолета, и они… Мы вместе идем к железной дороге, а оттуда — по всему свету, где живут такие же, как и мы, люди.

Виолета продолжает читать. Улавливаю отдельные слова. Они падают, словно дождевые капли на иссохшую, жаждущую землю. Я плачу. Или мне это только кажется? Нет конца этому кличу радости и печали. Хочу слышать его все время, пока живу, пока есть дыхание в груди… Но буду ль жить? Небо такое грозное… И ее голос звенит, как колокол… Переживу все, но мне нужно опереться, чтобы не упасть… Нужно остановить слезы… Потянул ветерок. Пусть дует… Вдруг снова тишина…

Что было со мной потом, не помню. Когда очнулся, увидел, что сижу на траве. Церемония, судя по всему, закончилась. Люди разошлись. Одна лишь Виолета стояла рядом, задумчивая, сосредоточенная.

21

— А где все? — спросил я, поднимаясь.

Вокруг теснились памятники — целый каменный лес. Мне сделалось не по себе.

— Ушли, — ответила Виолета.

— Мы одни?

— Одни.

На душе стало еще муторнее, но Виолета попросила не торопиться, посидеть на поляне.

Я снова опустился на сухую траву.

— Что со мной произошло?

— Ничего особенного. Пока я читала стихи, тебя отнесли на поляну. Потом о тебе забыли. Церемония закончилась. Я подошла к тебе. Все-таки мне нельзя было оставлять тебя одного. Ты завтракал сегодня?

— Нет.

— В этом все дело.

Я ничего не возразил. Может, действительно из-за этого все так и получилось.

Виолета заставила меня пересесть в тень раскидистого дуба. Я подчинился. Она же осталась на прежнем месте, освещенная солнцем, только что выглянувшим из-за облаков.

— Люблю солнце, — сказала она с театральной интонацией, словно все еще стояла на камне у могилы поэта. — Ни на что в мире не променяла бы его!

Мне стало смешно, и я ответил, что без солнца мы — ничто. И не только мы, но и этот дуб над нами, и эта трава, и цветы. Одни лишь мертвецы равнодушны к солнцу… Виолета одобрила мои разумные суждения. Затем мы принялись беседовать о том, насколько неприятна зима и как трудно, наверное, жить в холодном климате. Виолета снова задумалась. Потом предложила перейти на деревянную скамейку возле кустов самшита. И снова я подчинился. Мы сели на скамейку в некотором отдалении друг от друга, словно незнакомые. Виолета вдруг спросила, могу ли я выслушать ее. Поначалу я даже не понял, о чем это она: ведь и без того я только и делал, что слушал ее, никакого специального разрешения на то она не спрашивала.

— Давно хочу с тобой посоветоваться, — начала она.

Я решил не перебивать.

— Нет у меня никого, — продолжала она нараспев, — если не считать тети. Да чем может помочь мне эта одинокая склеротичная старая дева? Хотела было открыть ей свою тайну, но потом передумала — не стоит. Что от нее можно ждать? Была еще у меня подруга, молодая актриса из театра «Трудовой фронт», да найти ее не удалось — уехала на гастроли. В общем, я сейчас одна-одинешенька. А тайну мою невозможно хранить всю жизнь. Понимаешь?

— Понимаю.

— Поэтому я решила поговорить с тобой… Я жду ребенка.

— Что такое? Не понял. — Я даже привстал со скамейки.

— Я же сказала.

— Как это, Виолета?

— Ради бога, не задавай глупых вопросов, — рассердилась она. — Неужели так трудно понять? Я беременна.

Мы долго молчали.

— Давно, Виолета?

— Три месяца.

— Уже поздно что-либо сделать?

— Об этом нечего и говорить. Я решила рожать.

Снова замолчали. Чем я-то могу ей помочь? Решила рожать — пусть себе рожает. В конце концов это ее личное дело. Но хорош же тот мерзавец, из-за которого я должен здесь, среди могил, заниматься судьбой его будущего ребенка! Что у меня общего с этим ребенком?

— Все же, — смущенно начал я, — супружеские отношения…

— При чем тут это? Имею же я право на ребенка!

Она говорила таким тоном, словно я отрицал за ней это право, словно не существовало никаких норм, которые бы имели значение и для нее. Она все повторяла, что право за ней и она обязательно родит свое дитя. Хорошо, но я-то здесь при чем?

— А отец? — осторожно спросил я.

— У него нет отца, — опять она заговорила по-театральному.

— Как же нет? У всякого живого существа есть отец.

— Он не имеет никакого права на ребенка. Я его презираю! До глубины души!

— Ну, это особый вопрос, Виолета.

— Ребенок только мой! — Она встала, глаза ее сверкнули безумным огнем. — Презираю его!

— Кого презираешь?

— Незачем называть имя.

— Понимаю.

— Тогда не выспрашивай… Я хочу его родить!.. Ты первый, кому я открыла свою тайну.

Последние слова она произнесла так, будто удостоила меня величайшей награды. Я ответил в том же духе:

— Благодарю за доверие.

— Не могла я больше таить это в себе. Кому-нибудь надо было сказать, облегчить душу.

— Теперь полегчало?

— Полегчало.

Мы смотрели в разные стороны — я поверх памятников, а она в направлении железной дороги, где маневрировал паровоз. Время от времени его пронзительный свисток рассекал тишину, которая окутала нас в этой обители мертвых.

— А почему ты не сказала… отцу? — снова начал я с тайным намерением поглубже разобраться в их отношениях. Она, видно, разгадала это и со злостью ответила:

— Что тебя так занимает этот… дурак?

— Извини, Виолета, но ведь он отец твоего ребенка.

— Запрещаю тебе вообще говорить об этом!

Она поднялась и решительно зашагала поляной. Я, как виноватый — нечего было задавать лишние вопросы, — поплелся следом. В таком порядке мы проследовали через все кладбище. Только возле проволочного забора я догнал ее. Мы пролезли через отверстие в проволоке и зашагали по шоссе к городу. Виолета предложила отправиться к «Грабу», пообедать в летнем ресторане. И еще раз попросила не касаться больше «этого вопроса». Не касаться так не касаться, я молча шел вслед за ней. Впрочем, Виолета первая нарушила свое решение.

— Это ведь человеческая жизнь, — начала она, — я не могу ее уничтожить. Понимаешь?

— Понимаю.

— Зачем же тогда советуешь?

— Ничего я тебе не советовал. Просто хотел тебе помочь.

— Я его рожу! — твердила она упрямо, даже с угрозой в голосе. — Рожу!

Не представляю, к чему ей надо так настойчиво убеждать меня. Чтобы угодить ей, я сказал, что она правильно поступает, никто не упрекнет ее за ребенка. Все уважают женщину-мать.

— Да, но ты считаешь, что он — незаконный! — отрезала она. — Ты боишься обывателей!..

— Ничего подобного я не говорил, Виолета.

— Не сказал, так подумал.

— И не думал… Ты ведь свободный человек.

— Чего же тогда тычешь мне в нос отца?

— Просто потому, что ты любила этого человека.

— Никогда я его не любила.

— Как же…

— Что тут странного?

— Я чего-то недопонимаю.

— Извини, я же забыла, что ты сама невинность!

Она буквально залилась краской. Полагаю, от гнева и нервного напряжения, потому что не могла больше выносить меня. В самом деле, до чего же я неотесан. Задаю вопросы, на которые и сам бы мог себе ответить. В известной мере это даже подло, и она это чувствует. А подлость она ненавидит.

Добравшись до ресторана, мы заняли столик у самого озера, под сенью плакучей ивы. Виолета питала слабость к этому дереву, как прежде к розам и эдельвейсам. С нашего столика видна была голая богиня с кувшином, из которого била прозрачная струя. Неподалеку от нее плавал белый лебедь, доставленный горсоветом из Софийского зоопарка, чтобы еще больше украсить новый город. Виолета долго следила взглядом за лебедем. Эти птицы так же волнуют ее, как и плакучие ивы. Она мне даже напомнила о каком-то балете, который то ли видела, то ли танцевала сама — про умирающего лебедя. Все это я пропустил мимо ушей, потому что не переставал думать о ребенке, который должен появиться на свет. Думал, хотя не имел никакого отношения к этой глупой истории, происшедшей три месяца назад. Она пыталась отвлечь меня и заставить думать о лебеде, а не о ребенке, но я не поддавался. Я думал только о ребенке и почти не слышал ее упреков, что мало-де читаю, редко бываю в театре и не видел еще ни одного балета.

— Да, верно, — согласился я, продолжая думать о ребенке, который должен родиться.

А она все тянула свое:

— Неужели ты до сих пор ничего не слышал о знаменитом балете «Лебединое озеро»? Как это можно?

— Слышал, Виолета.

— Ну, и…

— Я же ничего не сказал.

— И так все ясно… Твое отношение к искусству…

Она испытующе смотрела на меня. И я знал, что думает она о ребенке, а совсем не об искусстве. И видел, что она очень несчастна.

Нам принесли заказанные блюда, и мы принялись за еду. С опаской поглядывал я на нее, не прицепится ли снова со своим балетом, но она, видно, очень проголодалась и больше о нем не заговаривала. Я молча ел, продолжая думать о ребенке. Настолько упорно думал, что Виолета догадалась.

— Я его рожу! — сказала она. — Всем назло рожу!

— Почему назло?

— Можешь хоть сейчас отправиться и все им рассказать! Иди!

— Не собираюсь я этого делать, Виолета. Но все равно это не сможет остаться тайной.

— Разумеется!.. Незачем и держать в тайне!.. Я горжусь своим ребенком! Он мой! Только мой!

— Разумеется.

— Никто не имеет на него права. Он мой!

Она лихорадочно глотала холодное пиво и продолжала пилить меня, словно это мне предстояло рожать, а не ей.

— Никто не знает, каким он будет. А может, он станет поэтом!

— Возможно.

— Великим артистом!

— Может быть.

— Изобретателем!

— Все возможно, Виолета. Жизнь — сплошная загадка.

— Ну и что?

— Я ничего не сказал, Виолета.

— А на что ты намекаешь?

— Да я и не намекаю вовсе.

— Нет, ты намекал, чтобы я от него избавилась.

— Не говорил я ничего такого. Ты ошибаешься.

— Нет, не ошибаюсь. Очень хорошо знаю, о чем ты думаешь.

— Ну к чему ты все это?

— Я рожу его, а там будь что будет…

Я предложил переменить тему, поговорить о чем-нибудь другом. Она было согласилась, но ненадолго. Снова посыпались упреки, что я сомневаюсь в ее честности; она приписывала мне слова, которых я не только не произносил, но даже в мыслях не держал. Утверждала, что легко читает мои мысли. Потом обвинила в том, что я будто бы собираюсь всем растрезвонить о ребенке и уже завтра весь город узнает о ее беременности.

— И в мыслях у меня такого не было, Виолета!..

— А впрочем, какое это имеет значение! Трезвонь, сколько тебе вздумается… Мне до этого нет дела.

— Ты меня обижаешь, Виолета! Я не из звонарей.

— Мне все едино… Дитя появится на свет! Пусть болтают, что им угодно… Я рожу его, и все узнают. Так ведь?

— Вот и я говорю об этом…

— Что должен быть отец, да? — перебила она, швыряя в озеро кусочек хлеба — хотела подманить лебедя, который плавал около берега.

Это ей удалось. Птица, изогнув царственную шею, буравила воду в поисках хлеба. Виолету это развлекало. В конце концов, и лебеди хотят есть. Это ведь так естественно.

Мы сидели с Виолетой долго, до тех пор, пока тень ивы не переместилась и мы не оказались на солнцепеке. Пора было идти. Я расплатился, и мы поднялись из-за стола. За весь путь до города Виолета не проронила ни слова. А там вдруг расплакалась и заявила, что не хочет возвращаться. Я попробовал было ее успокоить, но она еще сильнее разрыдалась, посреди дороги повернула в обратную сторону. Я собирался ее догнать, но она махнула рукой, чтобы не шел за ней.

Домой я вернулся вконец расстроенный. Перевалило уже далеко за полдень, но приближения сумерек еще не ощущалось. Ни Лачки, ни жены его не было видно. Я быстро пересек двор и заперся в своей комнате. Плюхнулся на кровать, однако долго не мог сомкнуть глаз. Чувствовал себя совершенно разбитым.

Перебирал мысленно все, что произошло в этот день, начиная с утра, когда я обильно нагуталинил свои штиблеты, и кончая невероятной историей, услышанной на кладбище. Казалось, я уже испытывал удары рока, тяготевшего надо мной! Нет сомнения, я обречен служить Виолете. А спрашивается почему? Я не мог найти этому объяснения. Скованы мы с ней одной цепью. Но почему? За что? Незаметно подкрался сон, и я беспробудно проспал до середины ночи. Когда проснулся, луна заглядывала в окно. Спросонья даже испугался: почудилось, что это не луна, а лицо Виолеты. Прикрыл глаза простыней, но свет проникал и сквозь нее. Ясно представлялся круглый лик луны, которая словно бы хотела вкатиться через окно прямо в комнату. Отшвырнув простыню, я вскочил на ноги, чтобы отогнать наваждение. Подошел было к окну, да услышал, как за ним кто-то шумно вздыхает. Ясное дело, опять Лачку выгнала на балкон его постоянная бессонница. Не дай бог, чтобы он меня заметил! Я вернулся в постель. Снова луна уставилась на меня, точно живая.

В тишине явственно слышался далекий гул завода. Между прочим, здесь я его впервые различил. Обычно он не достигает нашего квартала. Наверное, погода испортится, будет дождь… Я начал думать о людях, которые заняты сейчас в ночной смене, — хотел таким образом разогнать дурные мысли. Гул не затихал. А потом я различил и шум реки, которая находится прямо в противоположной стороне. Явно будет дождь. Вот и хорошо. Пускай пойдет… Чем это хорошо, я не успел додумать — раздался голос Лачки. Наверное, кошка полезла куда не следует и он шуганул ее. Впрочем, нет, меня зовет.

— Товарищ Масларский!.. Масларский!..

Я подошел к окну, выглянул наружу. Во дворе, освещенная луной, стояла Виолета и разговаривала с Лачкой. Он был на балконе, а она внизу, у дубовой калитки. Судя по всему, колебалась — проходить дальше или не проходить.

— Милости просим, товарищ Калапчиева, заходи! — говорил ей Лачка. — Я его вызову… Все мы люди…

— Я не Калапчиева, а Вакафчиева, — ответила Виолета.

— Извиняюсь.

Я быстро натянул брюки и вышел. Она все так же стояла у калитки. Я махнул ей рукой — она прошла через двор, медленно поднялась по лестнице. Лачка молчал, не спуская с нас глаз. Виолета вошла в комнату, попросила не зажигать свет. Я подчинился. Мы сидели и смотрели друг на друга. Потом она положила голову мне на грудь, сказала:

— Сегодняшний разговор пусть останется тайной. Прости!

Дрожащей рукой я погладил ее по волосам.

— Неужели ты в этом сомневаешься, Виолета?

— Прошу тебя.

— Будь спокойна, Виолета.

— Прошу тебя…

Она выпрямилась, направилась к двери.

— Это — единственное, о чем я тебя прошу, — сказала она, взявшись за дверную ручку.

— Будь спокойна.

— Всего хорошего.

— Спокойной ночи.

Вот ее каблучки простучали по лестнице. Вот она пожелала спокойной ночи Лачке. Отворила калитку. Прикрыла ее. И вот уже шаги ее заглохли в глубине залитой лунным светом улицы.

22

Как я и предполагал, она снова ворвалась в мою жизнь. Я не любил ее. Впрочем, может быть, так мне только казалось. Наверное, и она испытывала подобные чувства ко мне. Мы стремились друг к другу, словно не могли жить один без другого. Я досадовал на свою мягкотелость, бунтовал в душе против каждой уступки и тем не менее делал их. А она, видно, считала, что я должен ей служить, будто и не было вовсе тех десяти лет.

Часто теперь, вернувшись вечером с работы, я от усталости камнем валился на кровать, но в тот же миг надвигалось столько всяких мыслей, что мне не скоро удавалось заснуть. Я привык к ночным шумам — слышал, как пробегает через двор кошка, как она карабкается на виноградную шпалеру. Знал, когда гаснут окна в соседнем доме, где жили два инженера с нашего комбината. Знал, когда луна заглянет в мое окно, когда засвистит маневровый паровоз, формирующий составы на станции. Все это мне теперь стало досконально известно. Я чувствовал даже присутствие Лачки на балконе, улавливал, какие мерзкие мыслишки шевелятся в его заплывшем жиром мозгу.

Я оказался в таком же состоянии, что и он, — ложился и не мог заснуть. Сначала я скрывал это от Лачки. Не хотел, чтоб он понял, что и меня мучает бессонница. Но он это почуял и как-то ночью окликнул меня:

— Масларский, иди выпьем по чашечке кофе. Все равно не заснуть, хоть поболтаем о том о сем.

Я не отрывался.

Он подождал немного, потом снова за свое:

— Гиблое дело, если вовремя не принять против бессонницы меры. Меня она скрутила после Девятого сентября. Вернее, с того времени, как у меня в селе отобрали хозяйство.

— Это меня не интересует! — крикнул я. — Не мешай спать.

— Извиняюсь, — сказал Лачка, — я думал, ты не спишь.

Он захлопнул балконную дверь. В ярости я принялся расхаживать по комнате: подловил-таки, подлец! Босые ноги мои шлепали по полу, и это, конечно, слышно было на кухне. Лачка вдруг застучал в стену:

— Пожалуйста, потише! Люди спят.

Это меня взбесило. Я схватил стул и запустил им в стену. Хорошо, что он железный, складной — не развалился на части. Только штукатурка посыпалась. Лачка на это не отреагировал. Я услышал, как он вышел на балкон. А поскольку мое окно было рядом с балконом, я еще явственней ощутил присутствие Лачки. Даже его дыхание. И это сводило меня с ума. А он стоял на балконе и шумно вздыхал.

Несколько ночей подряд он пытался меня убедить, что я должен выпить с ним кофе, чтобы успокоиться. И я сдался. Открыл дверь и отправился к нему. Часа два проторчали мы на балконе, занятые глупейшей болтовней. Он все разглагольствовал, что кофе благотворно действует на нервы и что ни черта не смыслят те доктора, которые доказывают, будто кофе расстраивает нервную систему. Я возражал ему. Но он был в этом вопросе более осведомлен и одерживал верх. В конце концов я перестал спорить с ним на медицинские темы.

Оказалось, однако, что и во многих других вопросах он разбирается получше меня. А в вопросах супружества просто собаку съел. Лачка утверждал, что брак порабощает мужчину. Я спросил, почему он так считает, а он ответил, что это доказано жизнью.

— Оглянись вокруг, — говорил он, — все мы рабы.

— Не понимаю.

— А чего тут не понимать? Все ясно. Почему, например, я ночью глаз не могу сомкнуть, а жена знай себе спит? Почему?

— Нервы у нее такие.

— Почему же у меня нервы другие?

— Это зависит от характера.

— Нет. Все дело в том, что я раб. Вот поэтому я не сплю, а она спит.

— Почему же я не сплю? — подкинул я ему ехидный вопрос. — Вот ведь не женат, не раб, как ты говоришь, а тоже не могу уснуть.

— Ну, — усмехнулся он, — тут мы влезем в запретную зону.

Он помолчал, слегка отодвинулся от меня — видно, вспомнил ту нашу стычку с ним, — проговорил чуть смелее:

— Брак — рабство, братец ты мой!

— Ладно, слышал уже… Я-то почему не сплю?

Он пожал плечами и не ответил. Ясное дело, не потому, что не знал, как ответить, а просто из боязни. Даже завидно стало прямолинейности его ума: для него не существовало сомнений, на все была твердая точка зрения.

На следующую ночь я снова отправился к нему на балкон. Снова пили кофе. И опять я попросил объяснить причину моей бессонницы, раз уж он так здорово разбирается в медицине. Он покосился на мои руки и усмехнулся:

— Не буду отвечать.

— Что так?

— Не умеешь ты себя сдерживать.

— Обещаю, буду сдержан.

— А где гарантия? — засмеялся он.

— Поверь, пальцем не трону.

— И все-таки боязно. Очень уж тяжела у тебя рука.

Это меня рассмешило. Вместе со мной начал смеяться и Лачка. Мы так и покатывались. Луна смотрела на нас и тоже, казалось, принимала участие в нашем веселье.

— Не скажу, если не пообещаешь…

— Обещаю!

— Ну, ладно.

Он помолчал, снова покосился на мои кулаки, отошел на всякий случай к перилам. Я старался не смотреть в его сторону, потому что каждый мой взгляд мог повергнуть Лачку в ужас и заставить отказаться от намерения говорить.

— Послушай, — наконец начал он, — вот тебе мой совет: не женись на ней… Не пара она тебе!

— На ком?

— Да не прикидывайся ты! Сам ведь отлично понимаешь.

Он опять покосился мне на руки.

— Она беременная. Зачем тебе чузой ребенок?

Меня бросило в жар. Это его «чузой» гвоздем воткнулось в мозг. Почему вдруг не «чужой», а «чузой»? Захотелось схватить его за глотку, швырнуть с балкона. Да, у него было основание бояться меня, требовать гарантий.

— Пожалуйста, не трогай меня, — произнес он испуганно. — Я ни в чем не виноват. Говорю одну только правду.

— Валяй дальше, — ответил я. — С чего ты взял, что она беременная?

— Ходят такие разговоры.

— Кто говорит?

— Гюзелев.

— Что за Гюзелев?

— Э-э, приятель, очень уж ты забывчив! Ну, Гюзелев, комендант общежития. Бывший. Сейчас он контролером на стадионе. Билеты отрывает.

— Ну, дальше?.. Да говори же ты!

— На пятом месяце.

— Еще кто-нибудь знает?

— Только я и Гюзелев.

— Еще кто?

— Не могу сказать, не знаю. — Он скрестил руки на груди и с опаской посмотрел на меня.

Мы долго молчали.

— И акушарка, — снова подал он голос, — знает.

— Акушерка, а не акушарка.

Он согласился. Добавил, что акушерка заводской больницы — родственница жены Гюзелева. А Гюзелев заходит к ним выпить.

— Ясно, — сказал я.

Кошка пробежала через двор. Слышно было, как она вскочила на шпалеру, оттуда перебралась на чердак. Лачка взглянул на часы.

— Двенадцать… Отправилась за мышами охотиться. Когда-то они у нас водились, а сейчас их нет. Народная власть всех истребила. Факт.

— Чепуху несешь.

— О власти?

— Нет, я о другом.

— Да-да, — заерзал он, — слушай, пойдем спать?

— Не спится.

— Гюзелев советовал мне травку одну попробовать.

— Другие знают? — закричал я. — Знают или нет?

— О чем, о травке?

— Да нет же!.. О том! О том!

— А, насчет Вакафчиевой? Вот чертово дело. Жена моя вроде что-то слыхала, да ведь из нее слова не вытянешь — дрыхнет целыми днями. Она — могила.

Я долго смотрел на него. Смотрел и не видел: все расплывалось перед глазами. Потом пожелал спокойной ночи, ушел к себе. Но ни ему, ни мне не было покоя в ту ночь. И в следующие — тоже. Они мучили, давили нас своей чернотой. Я все допытывался у него, пошла ли уже сплетня гулять по городу или пока обитает только в нашем квартале. Я ведь знал, как чувствительна Виолета и что может произойти, если до нее дойдет, что обыватели перемывают ей косточки. Нет, надо решительно опровергнуть это как клевету. Для пущего страха я упомянул даже Векилова.

— Ха, — сказал Лачка, — так и Векилов знает. Даже раньше, чем другие!

— Как так?

— Народная милиция все знает. Это уж яснее ясного.

— Ты уверен?

— Совершенно. Он говорил с Гюзелевым. И Гюзелев рассказал ему все, что сам слышал от акушарки.

— Акушерки.

— Да, акушерки.

Снова помолчали. Оказывается, весь мир уже знает, а мы-то с Виолетой воображали, что тайна останется между нами. И что самое подлое — все прикидываются, будто их это не касается, будто и не слышали ничего. А сами исподтишка наблюдают за нами, так и ждут, что же произойдет. В самом деле, а что же произойдет? Может, ее выселят?

Чем больше думаю, тем яснее становятся мне некоторые поступки окружающих. Теперь понятно, почему Драго и жена его Злата уже не приглашают меня на утку, Почему Векилов подозрительно косится, а Гюзелев даже не здоровается, словно не он, а я сидел под арестом за сводничество и всякие прочие темные делишки. Уж не думают ли они, что я и есть отец этого ребенка, который существует уже пять месяцев?

Лачка становится все более откровенным. Он напрямик советует мне на некоторое время исчезнуть с автобазы. Предлагает помочь устроиться на «Вулкан», там вроде бы требуется шофер. Я возражаю, но он все твердит, что положение осложнится и мне бы надо держаться подальше от всей этой заварухи. Я говорю, что никакого отношения к заварухе не имею и вообще какие там еще могут быть осложнения. В конце концов на свете миллионы беременных женщин. Ничего особенного, если и в нашем городе родится один незаконный ребенок. Что из того? Социализм пострадает?

— Да, но законы? Законы!

— Какие законы?

— Республики.

Доказываю, что республика как раз и возьмет ребенка под свою защиту. Он ведь еще не родился, и нельзя допустить, чтобы над ним уже с этих пор нависли тучи. Республика не даст его в обиду. Она за детей.

— Лучше держись в сторонке! — советует он. — Ведь ты и в самом деле не имеешь к этому никакого отношения.

— К чему «этому»?

— Ну, к этой беременности.

— Не понимаю. Что, и меня обвиняют?

— Нет. Отец-то известен.

— Так что же?

— Да ведь говорю: чтобы тебя не захомутали. Бабы окрутят кого угодно, чтобы самим выпутаться. Дураков ищут. А мы, мужики, — чистые дураки. Это же факт. Когда я на своей женился, в положении была. От меня, разумеется.

— Сын?

— Да. Мой, это точно. А неприятно, знаешь, когда невеста такою под венец идет. Все только на ее брюхо и пялятся. Ну, у тебя совсем другое дело.

— У меня? О чем ты?

— Ну, насчет твоей женитьбы… Если решишь.

— Вот уж не думал об этом.

— Так говорят.

— Кто?

— Люди. Гюзелев. И другие.

В следующую бессонную ночь он мне сказал:

— Имей в виду, ты — ширма!

— Чего?

— Ширма для чужих страстей. Будь осторожен. Нехорошее дело.

— Да о чем ты?

— Неужто и в самом деле не понимаешь, что тебя хотят заарканить? Когда же ты, слепец, прозреешь? Ничего не видишь. А на тебя уже и петлю накинули.

— Глупости.

— Не поддавайся. Потом спохватишься, да поздно будет. Волосы будешь на голове рвать.

Этот человек обладал непостижимыми возможностями внушения. В его-то сети я попал, это точно. Каждую ночь продолжал он плести свою паутину, пока совсем не заморочил мне голову. Я ходил как больной, на смел встречаться с Виолетой. Думал, что все считают меня отцом ребенка. Того и гляди начнут пальцами на меня показывать и подхихикивать.

Бессонница моя достигла чудовищных размеров. Пришлось даже попросить Иванчева освободить меня от рейсов, не то могу попасть в аварию. Он нахмурился и заметил, что у меня явный бред. Я ответил, что это действительно так, что я начисто лишился сна, брожу по ночам будто привидение.

— Такие производственники, как ты, не имеют права бросать работу, — заявил Иванчев.

Он предложил мне вспомнить былые времена, раздавить по «ампуле». Я отказался. Алкоголь вызывал у меня отвращение. Наверное, бессонница тому причиной. Тогда он сказал, что мне надо взять месячный отпуск по состоянию здоровья. Вот это было другое дело. Так я и поступил.

Но прежде, чем уйти в отпуск, я решил встретиться с Векиловым, добрым приятелем, с которым давно толком не виделся. Хотелось еще раз выяснить, каково положение Виолеты. Я позвонил ему по телефону и попросил уделить мне полчаса.

— Тебе и целый день могу посвятить!

— Спасибо.

И я отправился к Векилову.

23

Наш разговор с Векиловым продолжался больше двух часов. Поговорили обо всем, что меня волновало. А потом я вернулся на автобазу и сказал, что не хочу идти в отпуск.

Векилов был совершенно прав, когда говорил о таких вещах, как «долг по отношению к человеку», припомнил он и о том, что «друзья познаются в беде». И такой конфуз меня взял, когда я увидел его улыбку, — он словно бы хотел сказать, что я и есть отец того ребенка, над которым собираются тучи.

Вот и я живу под этими тучами, жду приговора. Предвижу, что первой начнет действовать партийная организация, потом дело перейдет к Гергане. Папка у нее уже полна анонимок. Это уж точно. Предостерегают. «Как обстоит дело с моралью на одном предприятии…», «Позор известен всему городу…», «Пятно разрастается…», «До каких же пор…».

Гергана меня избегает. Раза два встречались мы с ней в столовке, но только раскланивались издали. Моя мнительность растет. Правда, я стараюсь никоим образом не выказывать этого, чтобы пресечь подозрения. Может быть, Гергана считает, что я, будущий папаша, нарочно подсунул на наше предприятие такой «элемент», позорящий звание рабочего? Небось думает, что я действовал с дальним прицелом и добился своего. И наверняка считает, что разоблачила мою подлую игру.

Все больше и больше запутываюсь я в этой своей подозрительности, утрачиваю контроль над собой, не вижу, что становлюсь смешон. Встретил на днях Драго, спросил его в шутку: «Ну, скоро полакомимся уткой?» А он мне в ответ: «Сейчас не сезон». Его слова заставили меня призадуматься. Почему же не сезон? Насколько я знаю, утки особенно вкусны именно в это время. Осень — самый сезон для уток. И, чтобы не оставаться в долгу, при следующей же встрече на заводском дворе сказал:

— Весна действительно для них не сезон, а осень — самое подходящее время.

Он удивленно посмотрел на меня:

— Что ж, верно. Но когда выпадет снег, они становятся еще вкуснее. Тогда и индейки хороши. Едал ты индейку с кислой капустой?

Я не ответил, потому что он явно подтрунивал над моей подозрительностью. Два дня спустя мы снова встретились. Он продолжил тот же разговор:

— Весной утки высиживают утят и потому невкусные. Даже вредные. Говорят так: пусть индейка клюнет снега, а утка — колосок! Вот тогда и надо их есть!.. А когда птенцов высиживают, их лучше не трогать…

Не иначе, как намек на Виолету. И я ему отвечал:

— Каждому овощу свое время.

Спора об утках мы так и не закончили. Знаю только, что Драго говорил всем, будто на предстоящем партийном собрании клубок будет распутан.

Не хватает теперь, чтобы Иванчев тоже выступил против меня. Останусь тогда сиротой-сиротинушкой бесприютным. Совсем как в песне поется.

Ну за что на меня такая напасть? В чем я виноват? Пришли на память слова Лачки (дурак, а куда умнее меня!): «Смотри, парень, суешь палец в дверь, которая вот-вот захлопнется. Так недолго и без руки остаться!»

В глубине души возмущали меня эти мещанские разговоры. Нет, я обязательно долженополчиться против них! И не оттого вовсе, что питаю какие-то чувства к Виолете. И не потому, что пострадал от остракизма тех, кто и теперь не прочь меня взять в ежовые рукавицы. Во имя человека! Во имя морали!.. Признаться, вообще-то я не люблю, когда без чувства меры оперируют этими словами. Но тут я решил действовать во имя настоящего человека, во имя морали. Удар по мне в те злосчастные годы пришелся и по Виолете, повлиял и на ее судьбу. Пускай у нее другой характер, пусть она прибегла к разводу «по соображениям целесообразности», но и Виолете, как и мне, пришлось хлебнуть одиночества, испытать отчужденность. Мы попали в один котел, варились на одном огне! Поэтому-то сейчас я обязан ей помочь. В этом мой долг. И его надо выполнить!

Я не просил у нее никаких полномочий — она бы мне их ни за что и не дала. Начну действовать на свой страх и риск. А там будь что будет. Через Векилова я раздобыл сведения о Евгении Масларском. Он, оказывается, жил сейчас в Софии, стажировался на каком-то предприятии. Есть люди, которые ухитряются проходить стажировку всю жизнь, окруженные заботой общества. Вот и этот Масларский из таких. Мне не удалось узнать, какая именно у него теперь специальность. Векилов сказал, что парень — стипендиат какого-то машиностроительного завода. Я занес все это в тетрадку, которая служит мне для записи сделанных ездок, и двинулся в Софию.

Не знаю, поймете ли вы настроение, с каким я отправился в Софию — город моих страданий. В пути я был почти целый день. Чтобы не гонять машину порожняком, нагрузил ее суперфосфатом. Доставил его «по месту назначения» и тут же, пока не закончился рабочий день, ринулся на розыски. Нашел нужный мне завод. Оказалось, что Масларский работает в другую смену. Узнал, где он живет, направился туда. Снова неудача: вышел, скоро должен быть… Решил ждать его у ворот, как Генрих IV ждал папу Григория VII или VIII, уж не помню. Положение не из приятных. И это еще больше подогревало мою ярость. Откуда только берутся такие типы в нашем обществе? Кто их вскармливает? Чем?.. Я сидел в кабине и наблюдал, как замирает улица, на город опускается ночь.

Улица тихая. Обсажена с обеих сторон деревьями. Их кроны почти смыкаются, образуя свод. Под этим сводом я и затаился, поджидая свою жертву.

Вот он наконец! Ишь как вышагивает — высокий, без шапки, в модном куцем пальтишке, счастливый. Так мне показалось, во всяком случае. Дымит сигареткой.

Я быстро вылез из машины и двинулся ему навстречу. Он и не подозревал, что пришел ему конец. Злость моя распалилась пуще прежнего. А все из-за самодовольства, которым дышала его глупая рожа. Какое он имеет право быть счастливым? Вот он отшвырнул окурок — небрежно, не глядя, куда тот упал. Так же небрежно он наверняка мог бы подпалить и город. А что? Была бы охота!..

Я подошел к нему медленным, тяжелым шагом.

— Извините!

Он, верно, подумал, что у него хотят прикурить, но, увидев мое лицо, отпрянул и заметно побледнел. Теперь у него был такой вид, будто его доской по башке огрели.

— Я не курю, товарищ!

— Зато я курю, товарищ! — Я схватил его за рукав. Мне показалось, что внутри рукав пустой, до того он был мягкий.

— Не вздумай поднять шум! — тихо, даже ласково сказал я ему.

Он всхлипнул, попробовал выдавить из себя какой-то звук и не смог. Вот уж верно говорят — «язык проглотил».

— Проходи, гадина! В машину!

— Зачем? Прошу вас…

— В машину! Там поговорим!

— Что вам от меня нужно?

— Сказочку хочу тебе рассказать.

— Вы ведь шутите, товарищ?

— Даже и не думаю, товарищ.

— Я позову милицию.

— Попробуй только! Попробуй, подонок!..

Я подтолкнул его так, что он чуть не упал. Пришлось придержать за руку. Он качался, словно тростинка на ветру, готовый в любой миг согнуться до земли и умолять о пощаде. Нет, ни на какие твои излияния не поддамся! Злость во мне клокотала.

Распахнув дверцу кабины, я втолкнул его туда. Он плюхнулся на сиденье. Я велел ему отодвинуться дальше, к рулю, чтобы и мне было куда сесть. Он передвинулся, я тоже залез в кабину и захлопнул дверцу. Теперь он оказался зажатым в клещах — между рулем и мною. В кабине приторно запахло бриллиантином, которым этот щеголь насандалил волосы. Терпеть не могу этот запах, но стекло решил не опускать — наш разговор никто не должен слышать.

Пленник мой никак не мог прийти в себя, бледность так и не сходила с его лица. Все произошло в считанные секунды. Он оказался взаперти, как в тюремной камере. Цель была достигнута.

Ночь. Безлюдная улица. Тишина. И охваченный яростью безумец, готовый совершить убийство. Да, влип он в историю! А на меня вдруг смех накатил, я еле сдерживался. Но вспомнил о Виолете, и все встало на свой места. Не до смеха.

— Слушай, — начал я без околичностей, — ты знаешь, что Виолета беременна?

Он только моргнул, уставившись в темное стекло.

— Ну?

— Первый раз слышу.

— Вот оно что! Первый раз! А то, что ты отец этого ребенка, тебе известно? Или, может, тоже не знаешь?

Он отпрянул, часто-часто заморгал. Я притянул его за отворот пиджака.

— Послушай, малый, не строй из себя идиота!.. Твой это ребенок! Слышишь?

— Нет, никакого отношения я к нему не имею, — отчаянно пропищал он. — У меня давно с ней ничего общего…

— Наоборот! — Я сжимал лацкан так, словно под рукой у меня была его шея. — Твой этот ребенок! И с нею у тебя много общего!.. Короче, она родит через несколько месяцев… Понимаешь?.. А кто будет заботиться о ребенке? Я, что ли? Ну, отвечай!

Он дышал как загнанная лошадь, одной рукой упирался в баранку руля, потому что я все сильнее на него наваливался, а другой прикрывал лицо — опасался удара.

— Эй ты, отпусти руку и смотри мне в глаза!

Он изогнулся, но глаз так и не поднял, только моргал.

— Чего моргаешь? — закричал я. — Смотри мне в глаза!

— Я… я не моргаю… я смотрю…

— Прямо в глаза! И отвечай, почему вы разошлись? Почему ты ее бросил? Говори! Все по порядку!

— Она сама меня оставила…

— Как это сама?.. А ребенок?.. Кто о нем будет заботиться?

— Не знаю.

— Кто будет заботиться? — повторил я, пытаясь поймать его взгляд.

— Я ни в чем не виноват.

— Это мы на суде увидим.

— Зачем суд? За мной нет никакой вины…

— Увидим… Есть медицина… Есть экспертиза…

— Я чист перед своей совестью.

— Перед совестью?.. Какая у тебя может быть совесть?!

— А что? Она и с другими ходила.

— С кем?

Он замолчал. Сколько я ни допытывался, он не отвечал. А потом вдруг эдак нахально заявил:

— И вы с ней встречались…

Тут уж я не выдержал. Такую ему закатил оплеуху, что он мешком свалился на руль и заскулил по-щенячьи. Я рванул его назад.

— Ну-ка, ты, давай не прикидывайся!

Но он не прикидывался: изо рта у него текла кровь. Видно, пересчитал-таки я его реденькие молочные зубенки.

— Пиши! — Я сунул ему тетрадку. — Пиши отчетливо: «Беру на себя обязательство…» Нет, лучше так: «Обязуюсь явиться на товарищеский суд… и признать свою вину в том, что ребенок этот — мой…» Ну, чего ты — не слышишь? Пиши!

— У меня нет карандаша.

— Ах, чтоб тебя! Сейчас дам.

Я пошарил в кармане — карандаша не было. Перерыл все в коробке, куда складываю путевые листы, — и там нет. Надо же! Все может пойти прахом из-за проклятого карандаша!

Масларский следил за мной. Понимает, что пока еще в моих руках. Но небось надеется, что я так и не найду карандаш.

— Все равно ты должен признать этого ребенка своим, — говорю я, продолжая поиски, — чтобы спасти Виолету от скандала.

Он молчит. Но на меня смотрит уже с явной издевкой. Чувствует, подлец, что шансы его растут — вывернется. Он вынимает белый платочек и осторожно вытирает окровавленные губы. Те самые, которыми недавно еще целовал Виолету!

— Ты должен считаться с законами общества, — говорю я. — Не имеешь права бросать на произвол судьбы своего ребенка… Понимаешь?.. Наша мораль требует, чтобы ты серьезно подошел к этому вопросу… Понимаешь?

Он молчит. А инициатива теперь в его руках. До чего же я жалок с этим своим «понимаешь?», которое то и дело навешиваю ему на нос. И все из-за какого-то карандаша!

— Ты все сказал? — подает он наконец голос.

Да, ничего у меня не вышло! Но я не сдаюсь.

— Нет, есть еще кое-что, — отвечаю, хотя понятия не имею, что это за «кое-что».

— Ладно, я жду!

— Нечего тебе ждать! Пойди и ответь за свои дела!

— Почему не пойти? Куда надо идти-то?

Я не сразу нахожу, что сказать:

— Перед обществом ответь.

— Пожалуйста, я готов! А что это за общество? Где оно?

— Наше общество.

— Хорошо. Отвечу. Все?

— Нет, не все.

— Что еще?

— Ты негодяй!

— Спасибо.

— Подлец!

— Еще что?

— Ты должен взять на себя все расходы, связанные с ребенком. Понимаешь?

— Ну, если мне присудят…

— Присудят. На этот раз общество тебе не обмануть!

— Не собираюсь никого обманывать. Я готов отвечать за свои поступки. Куда мне надо явиться?

— Сам знаешь, — вяло ответил я. — Туда, где заварил всю эту кашу.

— Хорошо. А теперь, надеюсь, я свободен?

— Нет!

— Что еще от меня требуется?

— Поедешь со мной!

— Сейчас?!

— Да, прямо сейчас.

— Поехали!

Я уже собрался вылезать из кабины, чтобы зайти с другой стороны — на свое место за рулем. Стоп! Пока я буду делать это, он может удрать. Спрашиваю его строго:

— Ты готов?

— Готов, — отвечает, да с таким самодовольством, будто не его, а меня должны будут подвергнуть осуждению. — Могу явиться куда угодно. Я не виновен.

— Не спеши.

— Я не виновен! — повторил он. — Ну, поехали!

Эта его готовность смутила меня, даже ошарашила. В жизни еще не встречал таких бесстыжих. А вообще-то, чем я докажу его вину? И для чего тащить его с собой? Чтобы мне потом в глаза смеялись? Называли простофилей, защитником падших женщин? Надо признать, миссия моя потерпела полный провал. Я отворил дверцу и велел ему убираться ко всем чертям.

Он но сдвинулся с места — видно, хотел убедиться, что победа на его стороне.

— Не вылезу. Я намерен поехать с тобой и выяснить, что там у вас болтают. Знаю, вы уж постарались меня в грязи вывалять. Я должен обелить себя! Может, даже и в суд подам. Я дорожу своей честью!

— Вылезай! — заорал я. — Убирайся сию же минуту!

— Нет, не вылезу, пока не скажешь, что переменил свое мнение обо мне.

Это уж было слишком. Я схватил его за руку и силком вытащил из машины.

— Мерзавец! — прохрипел я сквозь зубы. — Прохвост!

Думаете, он ушел? Как бы не так! Он продолжал изображать из себя оскорбленную невинность. Теперь уж я попытался стращать его милицией. Он расхохотался и заявил, что к помощи милиции прибегают одни сплетники да старые девы. Потом повернулся и зашагал прочь, подняв воротник пальтишка. Через несколько шагов остановился, закурил.

В смятении сидел я за рулем и не знал, что делать. Я был раздавлен этим слизняком. Да, выходит, не всегда твердые предметы — самые устойчивые. Случается и обратное. Впервые мне стало боязно за людей. До сих пор они казались ясными и понятными. Никогда не думал о них, как о безнадежных. А теперь какое-то хилое ничтожество выбило у меня почву из-под ног.

Стояла уже глубокая ночь, когда я двинулся в обратный путь. Дорога хорошо знакома, и колеса словно сами несли машину по шоссе. Мысли меня не отпускали. Собственные добродетели вызывали серьезное сомнение. Нет у меня права вершить справедливость, даже если медицинская экспертиза установит отцовство.

И все же у ребенка есть отец… А вдруг мать и сама не знает, кто именно?.. Эта мысль повергла меня в ужас. Я изо всех сил надавил на газ, словно собрался загреметь с первого же обрыва. Но машина как будто чувствовала все повороты и спасала меня от явной гибели. Я мчался и мчался сквозь ночь, уверенный, что ей суждено стать ночью моей смерти. Но смерть не приходила. Может, она просто не хочет меня? Слишком я для нее ничтожен? В самом деле, кому нужны оплеванное достоинство, утраченные иллюзии, развенчанная прозорливость и самоуверенная логика?

Меня несла на своих крыльях темнота. Я не имел уже никакого представления о том, где нахожусь и сколько осталось до конца пути. Время, направление — все исчезло. Точно я не от мира сего, не житель этой Земли, которая все еще терпит меня и предоставила в мое распоряжение свои отличные дороги, залитые асфальтом, обсаженные тополями, устремленные к городам, где все трудятся…

Я сжимал баранку и плакал от одиночества, сдавливавшего меня со всех сторон.

24

Я увидел огненный столб, взвившийся прямо перед глазами. Руль вырвался из моих рук…

В сущности, так мне только показалось в момент катастрофы. Не было никакого огненного столба: про сто уставшее сознание было охвачено пламенем, которое я и принял за пожар.

Как мне потом рассказывали, я потерял сознание в тот миг, когда машина, пробив каменный парапет, рухнула с откоса на каменистое ложе пересохшей речки. Вот уж поистине заговоренный: после такого и остался жив! Правда, я сломал руку и получил тяжелую контузию от удара в грудь. Говорят, меня подобрал шофер грузовика, ехавшего следом, доставил в ближайшую больницу, где мне оказали первую помощь. А потом, когда я пришел в себя, меня перевезли в наш город, так как посчитали, что здесь более квалифицированные медицинские силы. Благодарен я людям за все заботы. Мне, человеку совершенно одинокому на этом свете, очень радостно ощущать это всеобщее внимание.

Сейчас я в санатории, что в пяти километрах от нашего города, в старом дубовом лесу. Есть тут озеро и множество фонтанов. Они весело бьют, сверкая на солнце и разнося прохладу. Вокруг них прогуливаются больные, облаченные в длинные кофейного цвета халаты. По ночам в лесу заливаются соловьи. Слушаю их и пытаюсь пересчитать. Сам не понимаю, зачем это мне.

Врачи не велят подходить к фонтанам: простужусь, дескать. Думаю, это излишняя предосторожность.

Зима пролетела почти незаметно. Нет, пожалуй, это не совсем так. После того как привели в порядок сломанную руку, я почувствовал какие-то боли в груди, но не обратил на них особого внимания, а вскоре слег с воспалением легких. Это отняло у меня еще около трех месяцев. Только с ним разделался — обнаружились «неполадки в кровеносной системе». В общем, повалялся на больничных койках. Даже не был в автоинспекции, чтобы дать показания о происшедшей катастрофе. Впрочем, и без меня установили, что она — следствие неисправностей в тормозах и рулевой системе. А все же интересно было бы поговорить с тем, кто дал такое заключение. По-моему, я грохнулся с откоса просто из-за усталости и нервного перенапряжения. Но об этом никто не знает.

Всю зиму я хранил в строжайшей тайне свою встречу с молодым Масларским. Второго такого позорного дня в моей жизни не было. Чего я хотел от парня? Признания в том, что он отец ребенка? А я здесь с какого боку? Зачем мне это нужно было? До сих пор не могу объяснить причины своего поступка.

Лежу на больничной койке и размышляю. Порой охватывает такое отвращение к себе, что не могу смотреть в зеркало. Что меня тянет вмешиваться в чужие отношения?

Жизнь налаживается и без нашего вмешательства. Знаю, что никогда больше не сяду за руль. Вот уже месяц не переставая думаю о переквалификации. Слышал, что в нашей бригаде прошло собрание с единственным пунктом повестки дня: «Марин Масларский». По общему мнению, выраженному Иванчевым, старым моим доброжелателем, мне следует переходить в механики. Спасибо Иванчеву. Он всегда был умным и добрым. А этот балаболка Драго настаивал, чтобы меня поставили на электрокар — там, дескать, не так трудно, как в механиках. Спасибо и Драго. Он тоже хороший. И умный! Только строгая Гергана, которая присутствовала на собрании, заявила, что я должен перейти в контору, поскольку разбираюсь в финансовых и административных вопросах. Это предложение, хоть оно и было сделано из добрых побуждений, очень меня раздосадовало. Я категорически отверг его в записке, которую послал Иванчеву. Добрейшая душа Иванчев раздавил «ампулу» за мое здоровье и ответил, чтобы я не беспокоился: где вода текла, там и будет течь… Итак, остаюсь рабочим. Буду работать механиком вместе с Иванчевым. Вот за это спасибо!

Благодаря бригаде я регулярно получаю свою зарплату без всяких вычетов. Рассказывают, этого добивалась Гергана, а Иванчев и все остальные поддержали. Спасибо им. Они же вносят за меня квартирную плату, а то Лачка грозился выбросить мои вещи на улицу. Лачка есть Лачка, от него всегда можно ждать гадости. Но такой «смелости» я, признаться, не ожидал. Ничего, выйду из санатория — мы с ним еще поговорим. А потом я уйду из его поганого дома, снова переселюсь в заводское общежитие. Говорят, теперь там не воняет протухшей брынзой: отремонтировали и снаружи, и изнутри. И еще говорят, войдешь — будто в собор попал: такая там тишина. Не сомневаюсь. Теперь там другой комендант. И еще создали комиссию, которая следит за чистотой и порядком. А если бы убрали с площади громкоговоритель, совсем бы стало хорошо.

В санаторий меня привезли в апреле. Сейчас май. Лес стоит зеленый, расцвел шиповник, трава поднялась — хоть коси. Скоро небось и липы зацветут. Я очень люблю их. Вспоминаю детство, когда мы пили липовый чай от простуды и кашля. В здешнем саду есть и яблони. Они уже отцвели. Все говорят, что нынешний год будет урожайным. Перед восходом солнца и по вечерам поют соловьи. Я слушаю их, стоя у окна. И размышляю. В это время хорошо думается. Прошел ровно год с того дня, как я получил коробку конфет. О Виолете я ничего не знаю. Что она и где она?

Думаю обо всем. Времени для этого хватает. Утром встаю, завтракаю, слушаю последние известия по радио и проделываю необходимые процедуры. Предстоит еще один врачебный осмотр, а уж потом меня выпишут как вполне здорового.

Иной раз вслушиваюсь в шум, долетающий из города, и становится мне обидно, что Виолета не подала о себе весточки. Неужели так и не напишет? Эта мысль часто приходит в голову.

Про день своего рождения я и забыл совсем. Утром, как обычно, встал, позавтракал, послушал радио и пристроился у окна. Солнце уже высоко поднялось над лесом, соловьи давно примолкли. Шумят и сверкают во дворе фонтаны. Веселая радуга над ними вселяет надежду. С каким пафосом говорил диктор Софийского радио: «Мир победил войну!» У меня нет никаких оснований грустить или страшиться беды. Смотрю в окошко и не вижу ни одного темного пятнышка. Все купается в лучах света, все звучит как стихи. Вспомнился поэт, который покоится на городском кладбище. Почему он покончил с собой? Может, от любви к людям? Не верится, что нет его в живых. Он ведь мой ровесник. И поэтому особенно хочется его понять. Все же не зря, не просто так мы скорбим о прошлом. Оно наше. Оно в шуме фонтанов, в белом халате врача, в русых волосах медсестры, которая каждое утро приносит мне градусник и нараспев говорит: «С добрым утром, люди!» Я один в палате, но она говорит: «С добрым утром, люди!» — чтобы напомнить мне о поэте, моем ровеснику, и порадовать меня. Я ей благодарен. Она несет в своих руках жизнь. Я смотрю на эти руки и не могу налюбоваться ими. Они у нее мягкие, чистые, белые. Они словно созданы для того, чтобы ласкать уставших, тех, кому никто до сих пор не говорил: «С добрым утром, люди!» Я благодарю ее и спрашиваю, любит ли она поэзию. Она застенчиво улыбается: у нее, оказывается, целая тетрадка стихов — сочиняет во время ночных дежурств.

«С добрым утром, люди!» Но сегодня утром я не слышал, чтобы она это сказала. А может, просто мимо ушей пропустил. Зато увидел букет белых маргариток — их собирают на лугу за селом. Луг этот еще не скосили. Когда будут косить, обещали позвать меня, чтобы поваляться на сене. Все знают, что я из села. Люблю полежать на свежей, только что скошенной траве, где между стеблей шныряют разные букашки, потревоженные косарями. Не знаю, кто собрал этот букет, но, глядя на маргаритки, вижу нежные руки девушки, которая каждое утро обращается ко мне с добрыми пожеланиями.

Я стою у распахнутого окна и радуюсь солнцу. Сегодня мне наконец позволят погулять около фонтанов. Накину легкий халат и пойду наслаждаться теплым днем, установившимся в нашем дубовом лесу. Не простужусь, не заболею.

Стою и смотрю. По лестнице поднимается девушка в белом халате — моя доброжелательница. Она издали машет рукой, словно хочет сказать: «С добрым утром, люди!» Я понимаю, что это молодость бьет в ней через край, молодость, которая радуется всему. Почему она так загадочно улыбается? Не случилось ли чего?

Девушка протягивает записку.

— К вам пришли!

Смотрю на записку. Там стоит: «Виолета». Спрашиваю девушку:

— Где посетительница?

— Ждет перед входом.

«Посетительница». Какое нелепое слово вырвалось, даже самому стыдно. Неужели я забыл Виолету? Смотрю на записку и не верю своим глазам. Виолета. Что ж не мог так прямо и спросить: где Виолета? Медленно двигаюсь по длинному коридору. До меня все еще не доходит, что миновало точно 365 дней, как я получил в подарок конфеты. Мне тридцать девять. Хороший возраст. Пора зрелости.

Мне становится жарко. Лицо горит. Проворно спускаюсь по лестнице, придерживая полы халата. Машинально трогаю не бритый со вчерашнего дня подбородок и смотрю на себя в зеркало, что висит в вестибюле. Все мы смотримся в него. Смотрю и я — да, оброс. Ладно, сойдет. В конце концов, нас с Виолетой связывает только старая дружба, разорванная десять, нет, одиннадцать лет назад по моей вине…

Я уж думал, она меня забыла. Теперь мне все понятно. Ведь позади зима и осень, с их дождями и туманами, — вот почему она молчала. А сейчас весна. И первые теплые лучи солнца проложили ей дорогу ко мне. Нет причины быть недовольным. Даже если она снова принесла коробку конфет.

Пересекаю двор. Почти не замечаю фонтанов, которые торжественно салютуют в честь дня моего рождения. Красиво! Все-таки очень нужны иллюзии, радость, даже если они и быстротечны… Иду по аллее, посыпанной песком, и слышу, как он скрипит у меня под ногами. Это слышу, а фонтаны — нет. Как все сложно!

Я совершенно здоров. Последний врачебный осмотр — и покину санаторий. Надену свой белый летний костюм и вернусь в новый город, рожденный мной, моими руками, моей молодостью… Впереди счастье, здоровье, новая работа.

Пересекаю двор и направляюсь к железной ограде. Вижу, какая-то молодая женщина в белом платье беседует у ворот с вахтером. Поодаль стоит детская коляска. Да, все мне теперь ясно! Подходить или не подходить к этой женщине с детской коляской? Впрочем, Виолета уже заметила меня. Машет рукой. Она в хорошем настроении. Отступать поздно.

— Поздравляю с днем рождения! — кричит она еще издалека.

Не знаю, что ей отвечать. Приводит меня в смятение эта детская коляска. Раньше-то ребенка не было. А теперь я должен в его присутствии говорить, благодарить, оправдываться.

С помощью вахтера наваливаюсь на железные ворота, отворяю их. Подхожу к Виолете, протягиваю руку:

— Здравствуй, Виолета! Спасибо, что навестила.

Бормочу это, а сам не решаюсь глянуть в сторону коляски. Виолета подает мне цветы и конфеты, которые принесла с собой, показывает на коляску:

— Ты только посмотри! Настоящая принцесса!..

Почему «принцесса»? А, ладно, пусть будет так. Подхожу к коляске. Виолета отгибает край одеяльца.

— Взгляни же на нее! Ну, разве не принцесса?

— Да, Виолета. — Я чувствую, что краснею от смущения. — На тебя похожа.

— Правда? Знаешь, все так говорят.

— Да, точная твоя копия.

— И мне так кажется.

Вижу розовое личико и соску во рту. А Виолета продолжает:

— Какое выразительное личико, правда?

— Да, Виолета.

— Вполне отвечает своему имени.

— А как ты ее назвала?

— Улыбка…

— Как?

— Улыбкой назвала. Правда, прекрасное имя?

Мне стало жалко маленькое существо. Ведь ему всю жизнь носить это имя! Ради чего? Только потому, что мамаше пришла на ум такая странная идея. Да, все-таки она неисправима. Хотелось отругать ее как следует, но духу не хватило. Вот уж не время было сейчас ссориться. Пусть радуется. Пусть ликует, раз ликуется!

— А знаешь, Улыбке сегодня три месяца и пять дней.

— Не знал, Виолета.

— Разбудить ее?

— Нет, прошу тебя, пускай спит.

— Ничего, она уже много поспала. Надо же тебе посмотреть, какая она, когда проснется. Ведь она самая настоящая улыбка. А когда спит, лицо у нее не такое выразительное…

Она склонилась над ребенком, тронула его за носик. Девочка зашевелилась, открыла глазки.

— Видишь? Чудесные глаза!

— Да, совсем твои.

— И лоб мой, — продолжала она хвастать, — и брови. Хочешь подержать, а?

— Помилуй, Виолета, не надо!

— Да нет же, попробуй! Увидишь, какая тяжеленная… В ней уже пять килограммов и почти триста граммов… Каждый день ее взвешиваю… Ну, прошу тебя, попробуй! Почему ты не хочешь? Она очень любит, когда ее берут на руки.

Восторженная мамаша вынимает ребенка из коляски и подает мне. Беру девочку В самом деле, тяжеловата. Поднимаю ее к лицу, сам не знаю зачем, спрашиваю это бессловесное существо:

— Ну, а как тебя зовут?

Оно, конечно, молчит. Тогда Виолета забирает девочку — боится, видно, как бы не уронил, — и укладывает в коляску. При этом она смеется над моей неопытностью:

— Не привык ты к таким делам. Понятия не имеешь, до чего же она сладкая.

Мы вместе вкатываем коляску в ворота. Движемся по аллее, обсаженной липами. Виолета на меня ноль внимания. Все внимание Улыбке.

— Ну, девочка моя, спой дяде песенку!

Я иду по другую сторону коляски и, честное слово, опасаюсь, что малышка, выдрессированная мамашей, действительно сейчас запоет. Слава богу, этого не случилось! Она только лепечет и жует пустышку, а мамаша строит ей невероятные гримасы. Просто не узнаю Виолету. Мне даже жалко ее — она выглядит чуточку ненормальной.

Мы усаживаемся в тени в самом конце аллеи. Улыбка снова засыпает, прикусив пустышку. И мы с Виолетой можем начать нормальный разговор.

25

Трудно мне теперь восстановить весь разговор, который мы вели тогда с Виолетой под сенью лип. Это были обрывки мыслей, внезапно возникавших и так же внезапно исчезавших, восклицания, вздохи и радостные порывы сердца, пробуждающегося к жизни.

Я понимал ее и не хотел возражать. Ее радость, хоть и запоздалая, требовала выхода. Неужели я должен напоминать ей о прошлом теперь, когда и этот ребенок с пустышкой во рту, и все — все говорило у будущем? И я слушал ее, примиренный, с глупой, благодушной улыбкой. Потом вдруг Виолета сама коснулась прошлого, стрельнув при этом в меня уничтожающим взглядом. Оказывается, ей известно о моей встрече с «тем». Меня даже передернуло. Да, ничего на этом свете не может долго оставаться тайной. Опустив голову, я покорно ждал, когда ее отсекут.

— Если бы ты знал, как я была на тебя зла. Больница тебя спасла, а то бы так и растерзала!

Я не поднимаю глаз от земли, пристыженный нахлынувшим вдруг на меня неприятным воспоминанием.

— Ты только представь себе мое состояние, — продолжала Виолета, — когда он явился ко мне требовать объяснений, зачем я тебя к нему направила!.. Он-то был уверен, что это я тебя подослала… Как я могла заткнуть ему рот? Я вообще видеть его не желала больше. А он заявился в город, в библиотеку, на работу ко мне… Требовал медицинской экспертизы, чтобы доказать, что ребенок не его… Представляешь?! Я схватила какую-то книгу, кажется энциклопедию, и запустила в него… Он пригнулся, но все равно получил по башке… Я швырнула еще одну книгу, только она упала на стол, а там стояла чернильница…

Со страхом поглядывая на нее, я слушаю этот рассказ о баталии в заводской библиотеке, сейчас она и мне отсечет голову за сделанную мной ужасную глупость. Лучше молчать. Это самое умное, что можно придумать в подобной ситуации.

— Он пробовал ответить мне тем же. Схватил книгу, но я закричала, сбежались люди… Первым прибежал Иванчо Бояджиев… А я совсем взбесилась. И в него запустила энциклопедией, прогнала прочь…

Малышка спит, погруженная в молочный мир беззаботности, познанный и забытый нами. Виолета, то и дело поглядывая на дочку, возбужденно продолжает:

— Потом, когда я осталась одна, села среди этого книжного разгрома и расплакалась. Попадись ты мне тогда — убила бы!.. Кто дал тебе право искать отца моего ребенка!

— Я искал не отца, Виолета, — пытаюсь ей объяснить, — я искал возмездия…

— Не понимаю я этого слова… Как это «возмездия»?

— И я не понимаю, но мне кажется, что это что-то очень важное… И чувствую, что правильно его применил… Нас было двое, теперь трое… В конце концов зло, постигшее нас, касается не только меня и тебя. Это не только твое личное дело. В известном смысле…

— Так, в известном смысле… Ну, и что дальше?

— Мы должны восстановить свои права. Это право — быть равными — отняли у нас десять лет назад. Сейчас мы не одни. Нам легче. Вот и люди заботятся о нас…

— Я не нуждаюсь в помощи.

— Все равно ты ее получишь. Я очень переживал, когда понял, что тебя продолжают по инерции ущемлять и притеснять. Разве не так? Вот и решил встать на пути у этого мерзавца. Решил восстановить справедливость хотя бы по отношению к тебе…

— И оказалось, что не можешь! — возразила она. — Это могу только я.

— Не только ты!.. Не забывай и обо мне, и о тех, кто дал тебе работу… Даже того, кого ты ударила энциклопедией.

— Возможно, ты и прав, — сказала она, присмирев. — Правда, они мне помогли, грех жаловаться. Все до одного проявили и сочувствие, и понимание. Когда-то таких, как я, выставляли к позорному столбу… А меня проводили в родильный дом. Когда я выписывалась, прислали машину. И никаких оскорбительных намеков… Может, я не заслуживаю такого внимания…

— Я никогда не сомневался в наших людях! Сначала они и вправду были против тебя, но потом поняли — тебе надо помочь. Прекрасные они люди!

— Не могу утверждать, так ли уж они прекрасны, но все оказались лучше, чем я думала… Не знаю, как их отблагодарить… Чувствую, что виновата перед ними, обязана им многим…

— А кто придумал ребенку имя? — спросил я, чтобы отвлечь ее от этих мыслей.

— Тебе не нравится? Я придумала. Очень красивое имя! Все его одобряют… Верно?

— Правильно.

— Что значит «правильно»? Не люблю этого слова. Оно напоминает мне пятьдесят первый год! Сейчас дела идут лучше и без этого «правильно». Даже дети, и те легче рождаются.

— Ты ее зарегистрировала?

— А как же! Должны же мы увеличить население до десяти миллионов!

Она неестественно засмеялась, и я понял, что не все прошло бесследно, ветер не до конца развеял мглу, окутавшую ее сердце. Все эти ее чрезмерные восторги и чрезмерная радость не от хорошей жизни. Нервное перенапряжение и страх перед общественным мнением еще дают о себе знать. Вот и морщинки появились, особенно возле глаз. Радость, сколь она ни мала, не дается даром. Так мне по крайней мере показалось, когда я смотрел, как угасает улыбка в скорбных морщинках около ярко накрашенных губ. Да, постарела, хоть и старается выглядеть молодой и жизнерадостной. Разговаривали мы долго. Она простила мне мою ошибку и посоветовала не вставать больше на ее защиту, не спросив предварительно на то согласия. Я обещал.

— И все же, — сказал я ей, — мы должны помогать друг другу.

Она ничего не ответила.

Я вернулся в свою палату с мыслями о ней, о ребенке. Волнение и усталость от этого свидания сказались на моем самочувствии. Медсестра сделала мне выговор за то, что свидание слишком затянулось. Велела прилечь до обеда, подала градусник. Ей показалось, что у меня подскочила температура. Она не ошиблась. Вот тебе и раз! Даже не предполагал, что я такой впечатлительный. Всю жизнь только и слышал упреки в грубости и неотесанности. А тут вдруг температура от обыкновенного разговора. С чего бы это?

Я принялся размышлять над причинами такого явления и запутался в противоречиях. И поделиться не с кем — того и гляди температура еще выше поднимется. Лучше молчать, пока все не придет в норму.


…Ну вот, я снова жилец заводского общежития. Вы, может, помните лестницу, ведущую наверх, и погреб, откуда несло протухшей брынзой? Теперь общежитие отремонтировали. Не осталось и следа от ржавых замков. Сейчас все по-другому.

Впрочем, не преувеличиваю ли я? Вполне возможно. Это от радости. А радость всегда была в почете в нашем доме.

Нет, радость не оставит наш дом. Я убежден в этом даже тогда, когда с досадой смотрю на глупости, совершаемые рядом. Нет у нас оснований видеть все в мрачном свете. Даже выясняя отношения с Лачкой (невмоготу было дольше оставаться в его мерзком доме!), я не утратил веры в радость. Она создана для нас, и мы должны заботливо пестовать ее, как бы трудно это ни давалось. Стоп! А может, такое настроение питает во мне надежда встретиться с Виолетой? Встретиться и предложить себя в отцы ребенку? Должен же быть у девочки отец? Иначе никак нельзя.

Ну, а что получится из такого предложения?

Прежде всего я решил посоветоваться с Векиловым. Тот сразу одобрил. Назвал мое решение гуманным, достойным человека будущего. Прощупал я и мнение Драго, которого всегда уважал за седины. Он мне сказал: «Давно я об этом думал, да не смел тебе сказать. И Злата того же мнения…» Поделился и с Иванчевым — он даже руки поднял в знак одобрения. Потом позвал выпить «по случаю такого случая». Я не отказался. Он очень хороший человек, располагает к задушевным разговорам. Спросил я и мужа Герганы, Иванчо Бояджиева. Тот даже удивился, как это я до сих пор не сделал этого. «Надо быть доблестным, — сказал он, — а не прятаться в тени. Ребенок-то твой. О чем же тут размышлять?» Я смутился. Хотел объяснить ему, что не мой это ребенок, но потом решил не вдаваться в подробности. Не все ли равно? Ведь он же меня не обвиняет. Напоследок я оставил разговор с Герганой. Долго колебался: идти к ней или нет? Так ничего не решил, и плебисцит остался незавершенным.

В конце концов люди сказали свое слово. Теперь нужен последний, решающий шаг, как это делают положительные герои в хороших романах. И я решился!

Я один в комнате общежития. На мне новый белый костюм, белая рубашка с открытым воротом. Выбрился до синевы, лицо так и светится — вроде бы даже похорошел. Побрызгал на себя одеколоном: Виолета любит. Волосы у меня еще совсем густые, хотя и тронуты сединой. Зубы, правда, не все в порядке — ну да ничего, просто надо меньше улыбаться. Мне даже идет, когда я серьезен или задумчив. Правда, тогда моим собеседникам кажется, что вид у меня вызывающий. Часто ведь мне выговаривали, что в моем молчании кроется вызов. Впрочем, Виолете известны все мои недостатки.

Спускаясь по лестнице, обдумываю, с чего начать разговор. Виолета в сквере. С ребенком, конечно.

А начать надо прямо и откровенно, как полагается солидным людям. Мы ведь достаточно пережили. И должны быть сдержанными, деловыми, серьезными.

Встречаю на лестнице нового коменданта, он учтиво здоровается. Мы еще почти не знакомы, но, похоже, ему дали обо мне достойную характеристику. От волнения я с трудом переставляю ноги, спотыкаюсь, выходя на улицу. День хороший, теплый. Женщины хлопочут по хозяйству, как во всякий воскресный день. Мужчины играют в карты. Пускай себе играют — сегодня выходной. Всем надо развлекаться.

Я направляюсь к скверу. Люди обращают внимание на мой белый костюм. Мне кажется, что я сияю, словно электрическая лампочка, и это сияние распространяется вокруг. Даже тени нет. Сегодня я совершенно особенный. Торжественный. Под березой сидит женщина, рядом коляска. Сердце мое бьется все чаще. Знаю, что это Виолета. И ребенок, которого она родила. Который должен стать моим ребенком!

Пересекаю улицу и вхожу в сквер. Здесь полным-полно ребятишек. Но я вижу только Виолету. Она охвачена материнским экстазом. Машет мне, а сама не отрывает взгляда от коляски. Подхожу, протягиваю руку. Малышка спит, озаренная солнцем. Виолета говорит, что маленькому человеку надо впитывать солнечную энергию.

Мы сидим на скамейке в самом уединенном уголке сквера. Коляска на солнце, мы с Виолетой в тени. Я вытираю платком вспотевший лоб и говорю:

— Можно задать тебе один вопрос, Виолета?

Она машинально отвечает.

— Можно… Почему же нельзя?

Я вытираю шею. Складываю и прячу платок в карман, говорю:

— Вопрос деликатный. Но я должен его задать. Как бы ты отнеслась к тому, чтобы нам снова быть вместе?

Вижу: сначала она даже не поняла, что я имею в виду под этим «быть вместе». Потом словно осознала — вздрогнула, уставилась на меня долгим взглядом. Я сижу, как изваяние, руки на коленях. Не смею шевельнуться. Ответ ее я уже знаю. Он совершенно ясен.

— Исключено!

— Почему?

Она встает, снова смотрит на меня. Не выношу этих ее приемов, которые она всегда пускает в ход, чтобы доказать свое превосходство. Но сейчас надо терпеть.

— Исключено, — повторяет она. — Лучше всего нам просто остаться друзьями. И для меня лучше, и для тебя, и для нее. Понимаешь?

— Но ведь я именно ради нее и хочу, чтобы мы были вместе. Должна же она иметь отца, семью…

— Нет-нет! Какой смысл в этом? Что это даст? Изменится что-нибудь? Люди настолько добры, что стерпят и такую грешницу, как я…

Слушаю и не знаю, что еще добавить, чтобы убедить ее. Она решила окончательно. Она чувствует себя как в крепости. И я — один из защитников этой крепости. Зачем же мне лишать ее уверенности? Она понесет по жизни свою радость, я пойду рядом с ней, и жизнь наша будет лучше, справедливей. Да и пусть Виолета сама за себя отвечает.

— Большие испытания миновали, — говорит она, усевшись снова на скамейку и заглядывая в коляску, — трудности позади. Будем смотреть в будущее.

— Пожалуй, ты права.

— Не надо, прошу тебя…

Она положила мне руку на колено, нежно погладила и продолжала, словно извиняясь за нанесенную обиду:

— Не сердись! И тебе будет лучше. И малышке. А разве мы с тобой не хотим, чтобы ей было лучше?

Не знаю, что ей отвечать. А душу заполонила огромная обида: все-таки я преувеличивал ее добродетели. Она такой же и осталась — разве что на самую малую толику лучше. Разумной фантазеркой. Ее рассудочность снова вернула меня на землю, напомнила о прошлом, о котором я пытался забыть. Порыв моего благородства развеялся, от него ничего не осталось. Вот и все! Надо искать какую-то опору, утешение. Но в чем, в ком? Перед моим мысленным взором предстает девушка из санатория, которая приветствует меня своим «С добрым утром, люди!». Вижу смуглую Виолетку с белой кошкой на руках — дочь Драго, которая пыталась меня возненавидеть… Хочу утешить себя, но ничего не получается, — все теряется в молочной мгле будущего, к которому стремятся мои зрелые годы.

Мы поднялись, чтобы идти к выходу. Иду и не чую своих шагов, не понимаю, куда мы направляемся. Вокруг аллеи молодого парка. Когда-то здесь было голое, поросшее бурьяном поле. И на этом поле мы вынули тогда первые лопаты земли. Теперь тут и в помине нет бурьяна и терновника. Выросли кругом новые дома. И все мы стали новыми. И Виолета — старшая, и Виолета — младшая. И медицинская сестричка, и вахтерша, которая всякий раз козыряет, пропуская мой «зил» через главные ворота завода.

О прошлом я не думаю. Все мы устремлены в будущее — и малыши, и взрослые… И солнце, встающее каждое утро над нашим городом, тоже смотрит в будущее…

ОБ АВТОРЕ

КАМЕН КАЛЧЕВ
(род. в 1914 г.)
Болгарский писатель, народный деятель культуры, Герой Социалистического Труда, лауреат Димитровской премии.

Замечательный рассказчик, он умеет чутко уловить пульс современной общественно-политической жизни, отразить тончайшие нюансы человеческих взаимоотношений.

Автор более 40 романов, повестей, путевых заметок, книг для детей и юношества: «Сын рабочего класса» (1949), документальный роман о Г. Димитрове; «Семья ткачей» (1950), роман; «Смелый капитан» (1958), романизированная биография болгарского революционера Г. Мамарчева; «Влюбленные птицы» (1962), повесть; «У истока жизни» (1962), воспоминания; «Софийские рассказы» (1967); «Серебряный ключ» (1970), рассказы для детей; «Зеркало» (1977), роман; «Город нашего страдания» (1980), роман; «Люба» (1981), биографический роман о Любе Ивошевич-Димитровой; «Пробуждение» (1981), роман.

Примечания

1

Имеется в виду 9 сентября 1944 года — день освобождения Болгарии от фашизма.

(обратно)

2

Кавал, гайда — болгарские народные инструменты.

(обратно)

3

Стихи даны в переводе Ю. Шалыгина.

(обратно)

4

Крупные молодежные стройки в первые годы народной власти в Болгарии.

(обратно)

Оглавление

  • О КНИГЕ, КОТОРУЮ ВЫ ПРОЧТЕТЕ
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • ОБ АВТОРЕ
  • *** Примечания ***